Библиотека svitk.ru - саморазвитие, эзотерика, оккультизм, магия, мистика, религия, философия, экзотерика, непознанное – Всё эти книги можно читать, скачать бесплатно
Главная Книги список категорий
Ссылки Обмен ссылками Новости сайта Поиск

|| Объединенный список (А-Я) || А || Б || В || Г || Д || Е || Ж || З || И || Й || К || Л || М || Н || О || П || Р || С || Т || У || Ф || Х || Ц || Ч || Ш || Щ || Ы || Э || Ю || Я ||

Александр Николаевич Афанасьев

Поэтические воззрения славян на природу:

Опыт сравнительного изучения славянских преданий и верований

в связи с мифическими сказаниями других родственных народов

Часть 1

 

 

 

Печатается по изданию: Афанасьев А.Н. Поэтические воззрения славян на природу: Опыт сравнительного изучения славянских преданий и верований в связи с мифическими сказаниями других родственных народов. Современный писатель, 1995.

 

Историк и фольклорист Александр Николаевич Афанасьев (1826 – 1871 гг.) весьма широко известен как издатель «Народных русских сказок». Он был глубоким исследователем славянских преданий, верований и обычаев. Итогом его многолетнего исследовательского опыта явились «Поэтические воззрения славян на природу» – фундаментальный труд, посвященный историко-филологическому анализу языка и фольклора славян в связи с языком и фольклором других индоевропейских народов. Его труд до сих пор не превзойден в мировой науке о фольклоре. Ему значительно уступают известные у нас «Золотая ветвь» Дж. Фрэзера и «Первобытная культура» Э. Тэйлора.

Книга Афанасьева выявляет живые связи языка и преданий, более того, воскрешает основы русского мышления, что особенно важно сейчас, когда язык и мышление русского человека изуродованы газетными штампами, блатным жаргоном и сленгом всякого рода, замусорены иностранными словами.

К ней обращались разные поэты и писатели: А К. Толстой и Блок, Мельников-Печерский и Горький, Бунин и Есенин. Особенно последний.

Настоящее издание последовательно воспроизводит все три тома «Поэтических воззрений», вышедших еще при жизни автора в 1865 – 1869 гг. Они переведены на новую орфографию с некоторым сохранением особенностей старого правописания, чтобы дать почувствовать вкус и аромат словесных оборотов ушедшей эпохи.

 

 

 

 

I. Происхождение мифов, метод и средства его изучения

 

Богатый и, можно сказать, единственный источник разнообразных мифических представлений есть живое слово человеческое, с его метафорическими и созвучными выражениями. Чтобы показать, как необходимо и естественно создаются мифы (басни), надо обратиться к истории языка. Изучение языков в разные эпохи их развития, по уцелевшим литературным памятникам, привело филологов к тому справедливому заключению, что материальное совершенство языка, более или менее возделанного, находится в обратном отношении к его историческим судьбам: чем древнее изучаемая эпоха языка, тем богаче его материал и формы и благоустроеннее его организм; чем более станешь удаляться в эпохи позднейшие, тем заметнее становятся те потери и увечья, которые претерпевает речь человеческая в своем строении. Поэтому в жизни языка, относительно его организма, наука различает два различные периода: период его образования, постепенного сложения (развития форм) и период упадка и расчленения (превращений). Первый период бывает продолжителен; он задолго предшествует так называемой исторической жизни народа, и единственным памятником от этой глубочайшей старины остается слово, запечатлевающее в своих первозданных выражениях весь внутренний мир человека. Во второй период, следующий непосредственно за первым, прежняя стройность языка нарушается, обнаруживается постепенное падение его форм и замена их другими, звуки мешаются, перекрещиваются; этому времени по преимуществу соответствует забвение коренного значения слов. Оба периода оказывают весьма значительное влияние на создание баснословных представлений.

Всякий язык начинается с образования корней или тех основных звуков, в которых первобытный человек обозначал свои впечатления, производимые на него предметами и явлениями природы; такие корни, представляющие собою безразличное начало и для имени и для глагола, выражали не более, как признаки, качества, общие для многих предметов и потому удобно прилагаемые для обозначения каждого из них. Возникавшее понятие пластически обрисовывалось словом, как верным и метким эпитетом. Такое прямое, непосредственное отношение к звукам (5) языка и после долго живет в массе простого, необразованного населения. Еще до сих пор в наших областных наречиях и в памятниках устной народной словесности слышится та образность выражений, которая показывает, что слово для простолюдина не всегда есть только знак, указывающий на известное понятие, но что в то же время оно живописует самые характеристические оттенки предмета и яркие, картинные особенности явления. Приведем примеры: зыбун – неокреплый грунт земли на болоте, пробежь – проточная вода, леи (от глагола лить) – проливные дожди, сеногной – мелкий, но продолжительный дождь, листодер – осенний ветр, поползуха – мятель, которая стелется низко по земле, одран – тощая лошадь, лизун – коровий язык, куроцап – ястреб, каркун – ворон, холодянка – лягушка, полоз – змей, изъедуха – злобный человек, и проч.; особенно богаты подобными речениями народные загадки: мигай – глаз, сморкало, сопай и нюх – нос, лепетайло – язык, зевало и ядало – рот, грабилки и махалы – руки, понура – свинья, лепета – собака, живулечка – дитя и многие другие, в которых находим прямое, для всех очевидное указание на источник представления[1]. Так как различные предметы и явления легко могут быть сходны некоторыми своими признаками и в этом отношении производят на чувства одинаковое впечатление, то естественно, что человек стал сближать их в своих представлениях и придавать им одно и то же название, или по крайней мере названия, производные от одного корня. С другой стороны каждый предмет и каждое явление, смотря по различию своих свойств и действий, могли вызвать и в самом деле вызывали в душе человеческой не одно, а многие и разнородные впечатления. Оттого, по разнообразию признаков, одному и тому же предмету или явлению придавалось по нескольку различных названий. Предмет обрисовывался с разных сторон и только во множестве синонимических выражений получал свое полное определение. Но должно заметить, что каждый из этих синонимов, обозначая известное качество одного предмета, в то же самое время мог служить и для обозначения подобного же качества многих других предметов и таким образом связывать их между собою. Здесь-то именно кроется тот богатый родник метафорических выражений, чувствительных к самым тонким оттенкам физических явлений, который поражает нас своею силою и обилием в языках древнейшего образования и который впоследствии, под влиянием дальнейшего, развития племен, постепенно иссякает. В обыкновенных санскритских словарях находится 5 названий для руки, 11 для света, 15 для облака, 20 для месяца, 26 для змеи, 35 для огня, 37 для солнца, и т. д.[2]. В незапамятной древности значение корней было осязательно, присуще сознанию народа, который с звуками родного языка связывал не отвлеченные мысли, а те живые впечатления, какие производили на его чувства видимые предметы и явления. Теперь представим, какое смешение понятий, какая путаница представлений должны были произойти при забвении коренного значения слов; а такое забвение рано или поздно, но непременно постигает народ. То сочувственное созерцание природы, которое сопровождало человека в период создания языка, впоследствии, когда уже перестала чувствоваться потребность в новом творчестве, постепенно ослабевало. Более и более удаляясь от первоначальных впечатлений и стараясь удовлетворить вновь возникающим умственным потребностям, народ обнаруживает стремление обратить созданный им язык в твердо установившееся и послушное орудие для передачи собственных мыслей. А это ста(6)новится возможным только тогда, когда самый слух утрачивает свою излишнюю чуткость к произносимым звукам, когда силою долговременного употребления, силою привычки слово теряет наконец свой исконный живописующий характер и с высоты поэтического, картинного изображения нисходит на степень абстрактного наименования – делается ничем более, как фонетическим знаком для указания на известный предмет или явление, в его полном объеме, без исключительного отношения к тому или другому признаку. Забвение корня в сознании народном отнимает у всех образовавшихся от него слов – их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с этим связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступною. Большая часть названий, данных народом под наитием художественного творчества, основывалась на весьма смелых метафорах. Но как скоро были порваны те исходные нити, к которым они были прикреплены изначала, метафоры эти потеряли свой поэтический смысл и стали приниматься за простые, непереносные выражения и в таком виде переходили от одного поколения к другому. Понятные для отцов, повторяемые по привычке детьми, они явились совершенно неразгаданными для внуков. Сверх того, переживая века, дробясь по местностям, подвергаясь различным географическим и историческим влияниям, народ и не в состоянии был уберечь язык свой во всей неприкосновенности и полноте его начального богатства: старели и вымирали прежде употребительные выражения, отживали как грамматические формы, одни звуки заменялись другими родственными, старым словам придавалось новое значение. Вследствие таких вековых утрат языка, превращения звуков и подновления понятий, лежавших в словах, исходный смысл древних речений становился все темнее и загадочнее, и начинался неизбежный процесс мифических обольщений, которые тем крепче опутывали ум человека, что действовали на него неотразимыми убеждениями родного слова. Стоило только забыться, затеряться первоначальной связи понятий, чтобы метафорическое уподобление получило для народа все значение действительного факта и послужило поводом к созданию целого ряда баснословных сказаний. Светила небесные уже не только в переносном, поэтическом смысле именуются «очами неба», но в самом деле представляются народному уму под этим живым образом, и отсюда возникают мифы о тысячеглазом, неусыпном ночном страже – Аргусе и одноглазом божестве солнца; извивистая молния является огненным змеем, быстролетные ветры наделяются крыльями, владыка летних гроз – огненными стрелами. Вначале народ еще удерживал сознание о тождестве созданных им поэтических образов с явлениями природы, но с течением времени это сознание более и более ослабевало и наконец совершенно терялось; мифические представления отделялись от своих стихийных основ и принимались как нечто особое, независимо от них существующее. Смотря на громоносную тучу, народ уже не усматривал в ней Перуновой колесницы, хотя и продолжал рассказывать о воздушных поездах бога-громовника и верил, что у него действительно есть чудесная колесница. Там, где для одного естественного явления существовали два, три и более названий, – каждое из этих имен давало обыкновенно повод к созданию особенного, отдельного мифического лица, и обо всех этих лицах повторялись совершенно тождественные истории; так, напр., у греков рядом с Фебом находим Гелиоса. Нередко случалось, что постоянные эпитеты, соединяемые с каким-нибудь словом, вместе с ним прилагались и к тому предмету, для которого означенное слово служило метафорой: солнце, будучи раз названо львом, получало и его когти, и гриву и удерживало эти особенности даже (7) тогда, когда позабывалось самое животненное уподобление[3]. Под таким чарующим воздействием звуков языка слагались и религиозные, и нравственные убеждения человека. «Человек (сказал Бэкон) думает, что ум управляет его словами, но случается также, что слова имеют взаимное и возвратное влияние на наш разум. Слова, подобно татарскому луку, действуют обратно на самый мудрый разум, сильно путают и извращают мышление». Высказывая эту мысль, знаменитый философ, конечно, не предчувствовал, какое блистательное оправдание найдет она в истории верований и культуры языческих народов. Если переложить простые, общепринятые нами выражения о различных проявлениях сил природы на язык глубочайшей древности, то мы увидим себя отовсюду окруженными мифами, исполненными ярких противоречий и несообразностей: одна и та же стихийная сила представлялась существом и бессмертным и умирающим, и в мужском и в женском поле, и супругом известной богини и ее сыном, и так далее, смотря по тому, с какой точки зрения посмотрел на нее человек и какие поэтические краски придал таинственной игре природы. Ничто так не мешает правильному объяснению мифов, как стремление систематизировать, желание подвести разнородные предания и поверья под отвлеченную философскую мерку, чем по преимуществу страдали прежние, ныне уже отжившие методы мифотолкования. Не имея прочных опор, руководясь только собственною, ничем не сдержанною догадкою, ученые, под влиянием присущей человеку потребности уловить в бессвязных и загадочных фактах сокровенный смысл и порядок, объясняли мифы – каждый по своему личному разумению; одна система сменяла другую, каждое новое философское учение рождало и новое толкование старинных сказаний, и все эти системы, все эти толкования так же быстро падали, как и возникали. Миф есть древнейшая поэзия, и как свободны и разнообразны могут быть поэтические воззрения народа на мир, так же свободны и разнообразны и создания его фантазии, живописующей жизнь природы в ее ежедневных и годичных превращениях. Живой дух поэзии нелегко поддается сухому формализму ума, желающему все строго разграничить, всему дать точное определение и согласить всевозможные противоречия; самые любопытные подробности преданий остались для него неразгаданными или объяснены с помощию таких хитрых отвлеченностей, которые нисколько не вяжутся с степенью умственного и нравственного развития младенческих народов. Новый метод мифотолкования потому именно и заслуживает доверия, что приступает к делу без наперед составленных выводов и всякое свое положение основывает на прямых свидетельствах языка: правильно понятые свидетельства эти стоят крепко, как правдивый и неопровержимый памятник старины.

Следя за происхождением мифов, за их исходным, первоначальным значением, исследователь постоянно должен иметь в виду и их дальнейшую судьбу. В историческом развитии своем мифы подвергаются значительной переработке. Особенно важны здесь следующие обстоятельства: а) раздробление мифических сказаний. Каждое явление природы, при богатстве старинных метафорических обозначений, могло изображаться в чрезвычайно разнообразных формах; формы эти не везде одинаково удерживались в народной памяти: в разных ветвях населения выказывалось преимущественное сочувствие к тому или другому сказанию, которое и хранилось как святыня, тогда как другие сказания забывались и вымирали. Что было забываемо одною отраслью племени, то могло уцелеть у другой, и наоборот, что продолжало жить там, то могло утратиться здесь. Такое разъединение тем сильнее (8) заявляло себя, чем более помогали ему географические и бытовые условия, мешавшие близости и постоянству людских сношений. b) Низведение мифов на землю и прикрепление их к известной местности и историческим событиям. Те поэтические образы, в каких рисовала народная фантазия могучие стихии и их влияние на природу, почти исключительно были заимствуемы из того, что окружало человека, что по тому самому было для него и ближе и доступнее; из собственной житейской обстановки брал он свои наглядные уподобления и заставлял божественные существа творить то же на небе, что делал сам на земле. Но как скоро утрачено было настоящее значение метафорического языка, старинные мифы стали пониматься буквально, и боги мало-помалу унизились до человеческих нужд, забот и увлечений и с высоты воздушных пространств стали низводиться на землю, на это широкое поприще народных подвигов и занятий. Шумные битвы их во время грозы сменились участием в людских войнах; ковка молниеносных стрел, весенний выгон дождевых облаков, уподобляемых дойным коровам, борозды, проводимые в тучах громами и вихрями, и рассыпание плодоносного семени = дождя заставили видеть в них кузнецов, пастухов и пахарей; облачные сады и горы и дождевые потоки, вблизи которых обитали небесные боги и творили свои славные деяния, были приняты за обыкновенные земные леса, скалы и источники, и к этим последним прикрепляются народом его древние мифические сказания. Каждая отдельная часть племени привязывает мифы к своим ближайшим урочищам и чрез то налагает на них местный отпечаток. Низведенные на землю, поставленные в условия человеческого быта, воинственные боги утрачивают свою недоступность, нисходят на степень героев и смешиваются с давно усопшими историческими личностями. Миф и история сливаются в народном сознании; события, о которых повествует последняя, вставляются в рамки, созданные первым; поэтическое предание получает историческую окраску, и мифический узел затягивается еще крепче, с) Нравственное (этическое) мотивирование мифических сказаний. С развитием народной жизни, когда в отдельных ветвях населения обнаруживается стремление сплотиться воедино, необходимо возникают государственные центры, которые вместе с тем делаются и средоточиями духовной жизни; сюда-то приносится все разнообразие мифических сказаний, выработанных в различных местностях; несходства и противоречия их бросаются в глаза, и рождается естественное желание примирить все замеченные несогласия. Такое желание, конечно, чувствуется не в массах простого народа, а в среде людей, способных критически относиться к предметам верования, в среде ученых, поэтов и жрецов. Принимая указания мифов за свидетельства о действительной жизни богов и их творческой деятельности и стараясь по возможности устранить все сомнительное, они из многих однородных редакций выбирают одну, которая наиболее соответствует требованиям современной нравственности и логики; избранные предания они приводят в хронологическую последовательность и связывают их в стройное учение о происхождении мира, его кончине и судьбах богов. Так возникает канон, устрояющий царство бессмертных и определяющий узаконенную форму верований. Между богами установляется иерархический порядок; они делятся на высших и низших; самое общество их организуется по образцу человеческого, государственного союза, и во главе его становится верховный владыка с полною царственною властию. Степень народной культуры оказывает несомненное влияние на эту работу. Новые идеи, вызываемые историческим движением жизни и образованием, овладевают старым мифическим материалом и мало-помалу одухотворяют его: от стихийного, материального значения представление божества возвышается до идеала духовного, нравственно-разумного. Так могу(9)чий Один из властителя бурь и гроз переходит в представителя народного германского духа; облачные девы (норны и музы) получают характер мудрых вещательниц судеб, наделяющих смертных дарами предведенья поэтического вдохновения[4].

Итак, зерно, из которого вырастает мифическое сказание, кроется в первозданном слове; там, следовательно, и ключ в разгадке басни, но чтобы воспользоваться им, необходимо пособие сравнительной филологии. Наука о языке сделала в последнее время огромные успехи; в широкой, разнообразной и изменчивой области человеческого слова, где еще недавно видели или необъяснимое чудо, сверхъестественный дар, или искусственное изобретение, она указала строгие, органические законы; в прихотливых разливах языков и наречий, на которых выражается человечество, определила группы более или менее родственных потоков, исшедших из одного русла, и вместе с этим начертила верную картину расселения племен и их кровной близости. Так называемые индоевропейские языки, к отделу которых принадлежат и наречия славянские, суть только разнообразные видоизменения одного древнейшего языка, который был для них тем же, чем позднее для наречий романских был язык латинский, – с тою, однако ж, разницей, что в такую раннюю эпоху не было литературы, чтобы сохранить нам какие-нибудь остатки этого праязыка. Племя, которое говорило на этом древнейшем языке, называло себя ариями, и от него-то, как многоплодные отрасли от родоначального ствола, произошли народы, населяющие почти всю Европу и значительную часть Азии. Каждый из новообразовавшихся языков, развиваясь исторически, многое терял из своих первичных богатств, но многое и удерживал, как залог своего родства с прочими арийскими языками, как живое свидетельство их былого единства. Только путем сравнительного изучения можно доискаться действительных корней слов и с значительною точностию определить ту сумму речений, которая принадлежала еще отдаленному времени ариев, а с тем вместе определить круг их понятий и самый быт; ибо в слове заключена внутренняя история человека, его взгляд на самого себя и природу. Приняты те представления, какие у всех или большинства индоевропейских народов обозначаются родственными звуками, относить к той давней эпохе, когда означенные народы существовали, так сказать, в возможности, когда они сливались еще в одно прародительское племя. После того, как племя это раздробилось на отдельные ветви и разошлось в разные стороны, каждая ветвь, согласно с вновь возникавшими потребностями, продолжала создавать для себя новые выражения, но уже налагала на них свою особенную, национальную печать. Один и тот же предмет, с которым познакомились народы после своего разобщения, они начинают называть разными именами, смотря по тому, какое применение давалось ему здесь и там в житейских нуждах, или по тому, какие из его признаков наиболее поражали народное воображение. Первые страницы истории человечества навсегда бы остались белыми, если бы не явилась на помощь сравнительная филология, которая, по справедливому замечанию Макса Мюллера, дала ученым в руки такой телескоп, что там, где прежде могли мы видеть одни туманные пятна, теперь открываем определенные образы. Анализируя слова, возводя их к начальным корням и восстановляя забытый смысл этих последних, она открыла нам мир доисторический, дала средства разгадать тогдашние нравы, обычаи, верования, и свидетельства ее тем драгоценнее, что старина выражается и перед нами теми же самыми звуками, в каких некогда выражалась она первобытному народу. Хотя наука и далека еще от тех окончательных выводов, на которые имеет несомненное право, тем не менее сдела(10)но много. Замечательная попытка восстановить, по указаниям, сбереженным в архиве языка, стародавний быт ариев принадлежит Пикте; задаче этой он посвятил два больших, превосходно составленных тома «Les engines Indo-européennes ou les Aryas primitifs». Тщательный разбор слов, происхождение которых относится к арийскому периоду, свидетельствует, что племя, гением которого они созданы, обладало языком вполне образовавшимся и чрезвычайно богатым, что оно вело жизнь наполовину пастушескую, кочевую, наполовину земледельческую, оседлую, что у него были прочные семейные и общественные связи и известная степень культуры: оно умело строить села, города, пролагать дороги, делать лодки, приготовлять хлеб и опьяняющие напитки, знало употребление металлов и оружия, знакомо было с некоторыми ремеслами; из зверей – бык, корова, лошадь, овца, свинья и собака, из птиц – гусь, петух и курица уже были одомашнены. Большая "часть мифических представлений индоевропейских народов восходит к отдаленному времени ариев; выделяясь из общей массы родоначального племени и расселяясь по дальним землям, народы, вместе с богато выработанным словом, уносили с собой и самые воззрения и верования. Отсюда понятно, почему народные предания, суеверия и другие обломки старины необходимо изучать сравнительно. Как отдельные выражения, так и целые сказания и самые обряды не везде испытывают одну судьбу: искаженные у одного народа, они иногда во всей свежести сберегаются у другого; разрозненные их части, уцелевшие в разных местах, будучи сведены вместе, очень часто поясняют друг друга и без всякого насилия сливаются в одно целое. Сравнительный метод дает средства восстановить первоначальную форму преданий, а потому сообщает выводам ученого особенную прочность и служит для них необходимою поверкою. При таком изучении мифа весьма важная роль выпадает на долю санскрита и Вед. Вот что об этом говорит Макс Мюллер: «к сожалению, в семье арийских языков ни один не имеет такого значения, какое для романских языков имеет язык латинский, с помощию которого мы можем определить, в какой степени первообразна форма каждого слова в языках: французском, итальянском и испанском. Санскрит нельзя назвать отцом латинского и греческого (равно как и других родственных) языков, как латинский можно назвать отцом всех романских наречий. Но хотя санскрит только брат между братьями, тем не менее брат старший, потому что его грамматические формы дошли до нас в древнейшем, более первобытном виде; вот почему, как скоро удастся проследить видоизменения какого-нибудь греческого или латинского слова до соответствующей ему формы в санскрите, это уже почти всегда даст нам возможность объяснить его построение и определить его первоначальное значение. Это имеет особенную силу в применении к именам мифологическим. Для того, чтобы какое-нибудь слово получило мифологический смысл, необходимо, чтобы в языке утратилось или затемнилось сознание первоначального, собственного значения этого слова. Таким образом, слово, которое в одном языке является с мифологическим значением, очень часто в другом имеет совершенно простой и общепонятный смысл», или по крайней мере легко может быть объяснено при помощи уцелевших в нем речений, производных от того же корня. «Так называемая индусская мифология имеет мало или вовсе не имеет значения для сравнительных исследований. Все сказания о Шиве, Вишну, Магадеве и пр. позднего происхождения: они возникли уже на индийской почве (т. е. уже после выделений индусов из общеарийской семьи). Но между тем, как позднейшая мифология Пуран и эпических поэм не представляет почти никакого материала для занимающегося сравнительной мифологией, в Ведах сохранился целый мир первобытной, естественной и удобопонятной мифологии. Мифология Вед (11) для сравнительной мифологии имеет то же самое значение, какое санскрит – для сравнительной грамматики. К счастию, в Ведах мифология не успела еще сложиться в определенную систему. Одни и те же речения употребляются в одном гимне как нарицательные, в другом – как имена богов; одно и то же божество занимает разные места, становится то выше, то ниже остальных богов, то уравнивается с ними. Все существо ведийских богов, так сказать, еще прозрачно; первоначальные представления, из которых возникли эти божественные типы, еще совершенно ясны. Родословные и брачные связи богов еще не установились: отец иногда оказывается сыном, брат – мужем; богиня, которая в одном мифе является матерью, в другом играет роль жены. Менялись представления поэтов – менялись свойства и роли богов. Нигде так резко не чувствуется огромное расстояние, отделяющее древние поэтические сказания Индии от самых ранних начатков греческой литературы, как при сравнении еще не успевших установиться, находящихся еще в процессе развития ведийских мифов с достигшими полного, окончательного развития и уже разлагающимися мифами, на которых основана поэзия Гомера. Настоящая феогония арийских племен – Веды, между тем как Феогония Гезиода не более как искаженная карикатура первоначального образа. Чтобы убедиться, в какой степени дух человеческий неизбежно подчиняется неотразимому влиянию языка во всем, что касается сверхъестественных и отвлеченных представлений, следует читать Веды. Если хотите объяснить индусу, что боги, которым он поклоняется, – не более как названия явлений природы, названия, которые мало-помалу утратили собственный, первоначальный смысл, олицетворились, наконец, были обоготворены, заставьте его читать Веды»[5]. Свидетельства, сохраненные гимнами Вед, осветили запутанный лабиринт мифических представлений и дали путеводные нити, с помощию которых удалось проникнуть в его таинственные переходы; лучшие из современных ученых постоянно пользуются этим богатым источником при своих исследованиях, и пользуются небесплодно: значительная часть добытых ими результатов стоит уже вне всяких сомнений.

Постепенность, с которою разветвлялись индоевропейские племена, не должна быть оставляема без внимания; указывая на большую или меньшую близость родства между различными народами и их языками, она в то же время может до известной степени руководить при решении вопроса об относительной давности народных сказаний: сформировались ли они на почве арийской, или в какой-нибудь главной племенной ветви, до разделения ее на новые отрасли, или наконец образовались в одной из этих последних? В первом случае сказание повсюду удерживает более или менее тождественные черты не только в основе, но и в самой обстановке; во втором случае – тождественность эта будет замечаться только у народов, происшедших от главной ветви, а в последнем – у народов, составляющих побеги одной из вторичных отраслей родословного древа. Чем позднее редакция сказания, тем теснее границы ее распространения и тем явственнее отражаются на ней национальные краски. Славяне, о которых нам придется говорить преимущественно пред всеми другими народами, – славяне прежде, нежели явились в истории как самобытное, обособившееся племя, жили единою, нераздельною жизнию с литовцами; славяно-литовское племя выделилось из общего потока германо-славяно-литовской народности, а эта последняя составляет особо отделившуюся ветвь ариев. Итак, хотя славяне и состоят в родстве со всеми индоевропейскими народами, но ближайшие кровные узы соединяют их с племенами немецким и еще более – литовским. (12)

Изо всего сказанного очевидно, что главнейший источник для объяснения мифических представлений заключается в языке. Воспользоваться его указаниями – задача широкая и нелегкая; к допросу должны быть призваны и литературные памятники прежних веков, и современное слово, во всем разнообразии его местных, областных отличий. Старина открывается исследователю не только в произведениях древней письменности: она и доныне звучит в потоках свободной, устной речи. Областные словари сохраняют множество стародавних форм и выражений, которые столько же важны для исторической грамматики, как и для бытовой археологии; положительно можно сказать, что без тщательного изучения провинциальных особенностей языка многое в истории народных верований и обычаев останется темным и неразгаданным. Сверх того, как часто выражение обиходное, общеупотребительное, по-видимому ничтожное для науки, при более внимательном разборе его – дает любопытное свидетельство о давно позабытом, отжившем представлении. Просвещение, подвинутое христианством, могло одухотворить материальный смысл тех или других слов, поднять их до высоты отвлеченной мысли, но не могло изменить их внешнего состава; звуки остались те же, и с помощию ученого анализа позднейшая мысль, наложенная на слово, может быть снята и первоначальное его значение восстановлено. Особенною силою и свежестью дышит язык эпических сказаний и других памятников устной словесности; памятники эти крепкими узами связаны с умственными и нравственными интересами народа, в них запечатлены результаты его духовного развития и заблуждений, а потому, вместе с живущими в народе преданиями, поверьями и обрядами, они составляют самый обильный материал для мифологических исследований. Летописные свидетельства о дохристианском быте славян слишком незначительны, и, ограничиваясь ими, мы никогда не узнали бы родной старины, тогда как указанные источники дают возможность начертить довольно полную и верную ее картину. Поэтому считаем небесполезным предпослать несколько кратких заметок о памятниках народной литературы, свидетельствами которых придется нам постоянно пользоваться.

1. Загадка. Народные загадки сохранили для нас обломки старинного метафорического языка. Вся трудность и вся сущность загадки именно в том и заключается, что один предмет она старается изобразить чрез посредство другого, какой-нибудь стороною аналогического с первым. Кажущееся бессмыслие многих загадок удивляет нас только потому, что мы не постигаем, что мог найти народ сходного между различными предметами, по-видимому столь непохожими друг на друга; но как скоро поймем это уловленное народом сходство, то не будет ни странности, ни бессмыслия. Приведем несколько примеров: «черненька собачка, свернувшись, лежит: ни лает, ни кусает, а в дом не пускает» (замок); «лежит баран – не столько шерсти на нем, сколько ран» (колода, на которой дрова рубят), «в хлеву у быка копна на рогах, а хвост на дворе у бабы в руках» (ухват с горшком); «сивая кобыла по полю ходила, к нам пришла – по рукам пошла» (сито); «сквозь лошадь и корову свиньи лен волокут» (тачать сапоги)[6]. С первого взгляда кажется нелепостью назвать замок – собакою, колоду – бараном, ухват – быком, сито – кобылою; но если вглядимся пристальнее, то увидим, что собака послужила метафорой для замка, потому что она так же сторожит хозяйское добро, как и запертый замок; крепкий удар бараньего лба заставил уподобить этому животному деревянные орудия, употреблявшиеся в старину для разбития стен и оград, а потому и всякая свая, колода могла назваться бараном; ухват своими распорками (вилами) напоминает рога бы(13)ка, почему в некоторых областных наречиях он называется рогач; сито приготовляется из конского волоса, и в приведенной загадке целое поставлено вместо части; то же и в загадке, означающей «тачать сапоги»: сквозь лошадь и корову, т. е. сквозь конскую и коровью кожи (подошву и юфть), свиньи, т. е. щетина на конце нити, лен волокут. Загадка: «царь Константин гонит кони через тын» (гребешок) покажется более, нежели странною, если не обратим внимания на ее малорусские варианты: «зубчатый костян через гору свиньи гнав», или: «маленьке-костяненьке хочь з якого лесу густого скот выжене», т. е. гребешок вычесывает из волос вшей; назван он царем Константином по созвучию этого имени с словом «костяной»[7].

Подобно тому веник получил в загадках название Митя, по созвучию этого слова с глаголом мести, мету: «туда Митя, сюда Митя (первоначальная форма, конечно, была: туда мете, сюда метё), и под лавку ушел»[8].

В то время, когда корни слов затемняются для народного сознания, богатый метафорический язык древнейшей эпохи, сроднивший между собой разнообразные предметы и явления, делается для большинства малодоступным, загадочным, хотя и надолго удерживается в народе силою привычки и сочувствием к старинному выражению. Только избранные, вещие люди могут объяснить его смысл; но с течением времени и они мало-помалу теряют исходную нить и забывают те мотивы, которыми руководствовалась фантазия при создании тех или других метафорических названий. Связь между известным предметом или явлением и его образным Представлением память народная удерживает целые столетия, но истинный смысл этой связи – как и почему она возникла? – утрачивается, и уловить его без пособия науки невозможно. Стройный эпический склад народных загадок, необыкновенная смелость сближений, допускаемых ими, и та наивность представлений, которая составляет их наиболее характеристическое свойство, убедительно свидетельствуют за их глубокую древность! Хотя и в позднейшее время сочинялись, по образцу старинных загадок, новые; но в них нетрудно уже заметить большее или меньшее отсутствие художественного такта и творческой силы. Так как происхождение загадок тесно связано с образованием метафорического языка, то понятно, какой важный материал представляют они для наследований мифологических, и особенно те из них, которые наименее доступны непосредственному пониманию, а требуют для своего разъяснения ученого анализа. В них запечатлел народ свои старинные воззрения на мир божий: смелые вопросы, заданные пытливым умом человека о могучих силах природы, выразились именно в этой форме. Такое близкое отношение загадки к мифу придало ей значение таинственного ведения, священной мудрости, доступной преимущественно существам божественным. У греков задает загадки чудовищный сфинкс; в скандинавской Эдде боги и великаны состязаются в мудрости, задавая друг другу загадки мифического содержания, и побежденный должен платить своей головою. Славянские предания загадыванье загадок приписывают бабе-яге, русалкам и вилам; как лужицкая полудница наказывает смертию того, кто не сумеет отвечать на ее мудрёные вопросы, так и наши русалки готовы защекотать всякого, кто не разрешит заданной ими загадки. Ответы древних оракулов, поучения кельтских друидов, предсказания вещих людей обыкновенно облекались в этот таинственный язык и в кратких изречениях ходили в народе, как выражения высшего разума и правдивого взгляда на жизнь и природу. Ученая разработка загадок доставит исследователю много драгоценных указаний на языческую старину, кото(14)рыми рано или поздно наука непременно воспользуется; но само собою разумеется, что, трудясь над раскрытием истинного смысла загадочных выражений, должно постоянно иметь в виду связь их со всеми другими преданиями и поверьями и с устною народною речью. Все это может показаться сомнительным только тому, кто привык видеть в загадке одну пустую забаву, в которую обратилась она в позднейшее время. Но ведь и другие остатки язычества из религиозного обряда и мифического сказания выродились в праздную забаву и досужую игру, подобно тому, как некогда обоготворенные прекрасные истуканы Аполлона и Афродиты в наше время не более, как изящные произведения, назначенные украшать сады и залы. Впрочем, наш простолюдин не всегда забавляется загадками: бывает в году пора, когда он считает обрядовым долгом задавать загадки и разрешать их – это праздник Коляды. Хитрое припирание загадками составляет любимый эпический прием у всех младенческих народов; на нем основаны многие произведения старинной книжной литературы, народные сказки, песни и знаменитый стих о голубиной книге, исполненный любопытных космогонических преданий[9].

2. Пословицы, поговорки, присловья, прибаутки мало представляют осязательных намёков на языческие верования; но они важны, как выразительные, меткие, по самой форме своей наименее подверженные искажению, образцы устной народной речи и как памятники издавна сложившихся воззрений на жизнь и ее условия. Разработке этих любопытных материалов была посвящена г. Буслаевым подробная статья (во 2-й книге Архива историко-юридических сведений о России), в которой он, опираясь на свидетельства пословиц и поговорок, сумел выяснить многие черты старинного быта пастушеского и земледельческого. А потому не повторяя уже высказанного прежде нас, мы заметим только, что пословицы и поговорки сливаются со всеми другими краткими изречениями народной опытности или суеверия, как-то: клятвами, приметами, истолкованиями сновидений и врачебными наставлениями. Эти отрывочные, нередко утратившие всякий смысл изречения примыкают к общей сумме стародавних преданий и в связи с ними служат необходимым пособием при объяснении различных мифов.

Примета всегда указывает на какое-нибудь соотношение, большею частию уже непонятное для народа, между двумя явлениями мира физического или нравственного, из которых одно служит предвестием другого, непосредственно за ним следующего, долженствующего сбыться в скором времени. Главным образом приметы распадаются на два разряда: а) во-первых, – приметы, выведенные из действительных наблюдений. По самому характеру первоначального быта пастушеско-земледельческого, человек всецело отдавался матери-природе, от которой зависело все его благосостояние, все средства его жизни. Понятно, с каким усиленным вниманием должен был он следить за ее разнообразными явлениями, с какою неустанною заботливостью должен был всматриваться в движение небесных светил, их блеск и потухание, в цвет зари и облаков, прислушиваться к ударам грома и дуновению ветров, замечать вскрытие рек, распускание и цветение деревьев, прилет и отлет птиц, и проч. и проч. Живое воображение на лету схватывало впечатления, посылаемые окружающим миром, старалось уловить между ними взаимную связь и отношения и искало в них знамений грядущей перемены погоды, приближения весны, лета, осени и зимы, наступление жаров или холода, засухи или дождевых ливней, урожая или бесплодия. Не зная естественных законов, народ не мог понять, почему известные причины вызывают всегда известные последствия; он видел (15) только, что между различными явлениями и предметами существует какая-то таинственная близость, и результаты своих наблюдений, своей впечатлительности выразил в тех кратких изречениях, которые так незаметно переходят в пословицы и так легко удерживаются памятью. Приметы эти более или менее верны, смотря по степени верности самых наблюдений, и многие из них превосходно обрисовывают быт поселянина[10]. Приведем несколько примеров: если в то время, когда пашут землю, подымается пыль и садится на плечи пахаря, то надо ожидать урожайного года, т. е. земля рыхла и зерну будет привольно в мягком ложе. Частые северные сияния предвещают морозы; луна бледна – к дождю, светла – к хорошей погоде, красновата – к ветру; огонь в печи красен – к морозу, бледен – к оттепели; если дым стелется по земле, то зимою будет оттепель, летом – дождь, а если подымается вверх столбом – это знак ясной погоды летом и мороза зимою[11]: большая или меньшая яркость северных сияний, цвет луны и огня и направление дыма определяются степенью сухости и влажности воздуха, отчего зависят также и ясная погода или ненастье, морозы или оттепель, на том же основании падение туманов на землю сулит непогоду, а туманы, подымающиеся кверху, предвещают вёдро. Если зажженная лучина трещит и мечет искры – ожидай ненастья[12], т. е. воздух влажен и дерево отсырело.

b) Но, сверх того, есть множество примет суеверных, в основании которых лежит не опыт, а мифическое представление, так как в глазах язычника, под влиянием старинных метафорических выражений, все получало свой особенный, сокровенный смысл. Между этими приметами, на которые наталкивали человека его верования и самый язык, и приметами, порожденными знакомством с природою, таится самая тесная связь. Древнейшее язычество состояло в обожании природы, и первые познания об ней человека были вместе и его религией; поэтому действительные наблюдения часто до того сливаются в народных приметах с мифическими воззрениями, что довольно трудно определить, что именно следует признать здесь за первоначальный источник. Многие приметы, например, вызваны, по-видимому, наблюдением над нравами, привычками и свойствами домашних и других животных. Нельзя совершенно отрицать в животных того тонкого инстинкта, которым они заранее предчувствуют атмосферные перемены; предчувствие свое они заявляют различно: перед грозой и бурей рогатый скот глухо мычит, лягушки начинают квакать, воробьи купаются в пыли, галки с криком носятся стаями, ласточки низко ширяют в воздухе, и т. дал. Еще теперь поселяне довольно верно угадывают изменения погоды по хрюканью свиней, вою собак, мычанию коров и блеянью овец[13]. Народы пастушеские и звероловные, обращаясь постоянно с миром животных, не могли не обратить внимания на эти признаки и должны были составить из них для себя практические приметы. Но с другой стороны, если взять в соображение ту важную роль, какую играют в мифологии зооморфические олицетворения светил, бури, ветров и громовых туч, то сам собою возникает вопрос: не явились ли означенные приметы плодом этих баснословных представлений? О некоторых приметах, соединяемых с птицами и зверями, положительно можно сказать, что они нимало не соответствуют настоящим привычкам и свойствам животных, а между тем легко объясняются из мифических сближений, порожденных старин(16)ным метафорическим языком; так, напр., рыжая корова, идущая вечером впереди стада, предвещает ясную погоду на следующий день, а черная – ненастье.

Древность народных примет подтверждается и их несомненным сродством с языческими верованиями и свидетельством старинных памятников, которые причисляют их к учению «богоотметному», еретическому. «Се бо не погански ли живем, говорит Нестор, аще усрести (в стречю) верующе? аще бо кто усрящеть черноризца, то възвращается, ли единець, ли свинью (или конь лыс); то не-поганьскы ли се есть? Се бо по дьяволю наученью кобь сию держать, друзии же и закыханью верують, еже бываеть на здравье главе. Но сими дьявол лстить и другыми правы, всячьскыми лестьми превабляя ны от Бога»[14]. Летописи часто упоминают о приметах по светилам и другим явлениям природы, прибавляя, что знамения эти «овы бывают на добро, а овы на зло». В слове Кирилла Туровского о мытарствах сказано: «15-е мытарство – всякая ересь, иже веруют в стречю, и в чох, и в полаз, и во пти-ей грай, и в ворожбу»[15]. В славянском дополнении к древнему переводу слова Григория Богослова читаем: «ов присягы костьми чловечами творить[16], ов кобени петич смотрить, ов сретения сжмьниться»[17]. Подобные указания продолжаются в памятниках разных веков до позднейшего времени; но самое полное исчисление суеверных примет встречаем в статье, известной под названием «о книгах истинных и ложных». Большинство списков этого индекса относится к XVI и XVII столетиям; здесь осуждаются: «сонник, волховник – волхвующе птицами и зверьми, еже есть се: стенотреск (вар. храм трещит), ухозвон, вранограй, куроклик (т. е. крик ворон и пение петухов), окомиг, огнь бучит, пес выет, мышеписк, мышь порты изгрызет, жаба вокоче (вар. воркочет, квогчет), мышца подрожат, сон страшен, слепца стряцет (встретит), изгорит нечто, огнь пищит, искра из огня (прянет), кошка мявкает, падет человек, свеща угаснет, конь ржет, вол на вол (вскочет), птичник (вар. поточник различных птиц; течение – полет), пчела поет, рыба вострепещет, трава шумит, древо о древо скрыпит, лист шумит, сорока пощекочет, дятел, жолна, волк выет, гость приидет, стенощелк, полатничик (вар. лопаточник), путник-книга, в ней же есть писано о стречах и коби всяческая еретическая о часех о злых и о добрых...»[18]

Когда метафорический язык утратил свою общедоступную ясность, то для большинства понадобилась помощь вещих людей. Жрецы, поэты и чародеи явились истолкователями разнообразных знамений природы, глашатаями воли богов, отгадчиками и предвещателями. Они не только следили за теми приметами, которые посылала обожествленная природа независимо от желаний человека, но и сами до(17)прашивали ее. В важных случаях жизни, когда народ или отдельные лица нуждались в указаниях свыше, вещие люди приступали к религиозным обрядам: возжигали огонь, творили молитвы и возлияния, приносили жертву и по ее внутренностям, по виду и голосу жертвенного животного, по пламени огня и по направлению дыма заключали о будущем; или выводили посвященных богам животных и делали заключения по их поступи, ржанию или мычанью; точно так же полёт нарочно выпущенных священных птиц, их крик, принятие и непринятие корма служили предвестиями успеха или неудачи, счастия или беды. Совершалось и множество других обрядов, с целью вызвать таинственные знамения грядущих событий. Подобно тому, как старинное метафорическое выражение обратилось в загадку, так эти религиозные обряды перешли в народные гадания и ворожбу. Сюда же относим мы и сновидения: это та же примета, только усмотренная не наяву, а во сне; метафорический язык загадок, примет и сновидений один и тот же. Сон был олицетворяем язычниками, как существо божественное, и все виденное во сне почиталось внушением самих богов, намёком на что-то неведомое, чему суждено сбыться. Поэтому сны нужно разгадывать, т. е. выражения метафорические переводить на простой, общепонятный язык. Необходимо, однако, заметить, что исследователи должны с крайнею недоверчивостью и осторожностью пользоваться так называемыми «сонниками», и даже лучше – совсем от них отказаться. Если бы издатели сонников потрудились собрать действительно живущие в народе объяснения сновидений, это был бы драгоценный материал для науки, по важному значению для нее тех метафорических сближений, на которых собственно и держится истолкование снов. Но вместо того издание сонников всегда было делом спекулянтов, рассчитывавших на людское невежество и простодушие; составляя свои объемистые книги, они не думали собирать того, чему в самом деле верил народ, а выдумывали от себя, лгали и не останавливались ни перед каким вымыслом, только бы захватить в круг своих объяснений возможно более житейских мелочей и на каждый случай дать особенный ответ. Вера в пророческое значение сновидений и желание разгадывать их давали ход этим книгам в малообразованных классах общества, и они в свою очередь могли распространить в народе разные нелепости, не оправдываемые ни преданиями старины, ни свидетельствами языка. Потому собиратель снотолкований преимущественно и даже исключительно должен обращаться в те уединенные местности, куда не проникала еще грамотность и где старина сохраняется в большей неприкосновенности.

Чтобы нагляднее показать то важное влияние, какое имели на создание примет, гаданий, снотолкований и вообще поверий язык и наклонность народного ума во всем находить аналогию, мы приведем несколько примеров. Самые примеры выбираем такие, смысл которых ясен и без особенных ученых розысканий:

а) Не должно кормить ребенка рыбою – прежде нежели минет ему год; в противном случае он долго не станет говорить: так как рыба нема, то суеверие связало с рыбною пищею представление о долгой немоте ребенка. b) Не должно есть с ножа, чтобы не сделаться злым[19] – по связи понятий убийства, резни и кровопролития с острым ножом, с) Если при весеннем разливе лед не тронется с места, а упадет на дно реки или озера, то год будет тяжелый; от тяжести потонувшего льда поселяне заключают о тяжелом влиянии грядущего лета: будет или неурожай, бескормица, или большая смертность в стадах, или другая беда. Вообще падение сулит несчастие, так как слово падать, кроме своего обыкновенного значения, употребляется (18) еще в смысле умереть: падеж скота, падаль. Если упадет со стены образ – это служит знаком, что кто-нибудь умрет в доме. d) При рассадке капусты хозяйка хватает себя за голову и произносит: «дай же, Боже, час добрый! щоб моя капусточка приймалась и в головкы складалась, щоб из кореня була коренистая, а из листу головистая!» Потом приседает наземь со словами: «щоб не росла высоко, а росла широко!» Посадив стебель, придавливает гряду коленом: «щоб була туга, як колино!» Докончив посадку, в начальном краю гряды ставит большой горшок дном кверху, накладывает на него камень и покрывает белым платком, с приговором: «щоб капуста була туга, як каминец, головата як горщок, а бела як платок!»[20] В день, посвященный памяти Усекновения главы Иоанна Предтечи, крестьяне не срезывают и не рубят капусты; по их мнению, если приняться за эту работу, то на сечке или ноже выступит кровь[21]. А при посеве проса не советуют браться за голову и чесаться, чтобы не было между всходами головни (сорной травы)[22], е) На святой неделе стелят на лавку полотенце, на которое ставятся принесенные из церкви образа; по окончании обычного молитвословия хозяйка просит священника вскинуть это полотенце на крышу избы, чтобы лен родился долгий (высокий); если полотенце не скатится с крыши, то лен уродится хороший. В Германии, при посеве льна, хозяйка взлезает на стол и прыгает на пол: «so hoch sie niedersprang, so hoch sollte der Flachs wachsen»[23]. У литовцев на празднике, после уборки хлеба, рослая девушка становилась на скамью на одной ноге и, поднявши левую руку вверх, призывала бога Вайсганта: «возрасти нам такой же длинный лен, как высока я теперь, чтоб мы не ходили голые!» За недобрую примету почиталось, если бы она пошатнулась при этом обряде[24]. f) He должно варить яиц там, где сидит наседка; иначе зародыши в положенных под нее яйцах так же замрут, как и в тех, которые сварены. Сходно с этим, кто испечет луковицу прежде, чем собран лук с гряд, у того он весь засохнет[25], g) В случае пореза обмакивают белую ветошку в кровь и просушивают у печки: как высыхает тряпица, так засохнет, т. е. затянется, и самая рана. Сушить ветошку надо слегка, не на сильном огне, а то рана еще пуще разболится. В былое время даже врачи не советовали тотчас после кровопускания ставить кровь на печку или лежанку, думая, что от этого может усилиться в больном внутренний жар, воспаление[26], h) Когда невеста моется перед свадьбою в бане и будут в печи головешки, то не следует бить их кочергою; не то молодой муж будет бить свою суженую. Для пояснения этой приметы прибавим, что пламя очага издревле принималось за эмблему домашнего быта и семейного счастия. Подруги раздевают невесту, моют и парят ее, избегая всякого шума и приговаривая: «как тихо моется раба божия (такая-то), так да будет тиха ее жизнь замужняя!» В Литве думают, что вымытые детские пеленки не должно катать на скалке, а потихоньку перетирать в руках, чтобы не мучили ребенка желудочные боли[27], i) Два человека столкнутся нечаянно головами – знак, что им жить вместе, думать заодно (Ворон, губ.). Принимая часть за целое, народные приметы соединяют с волосами представление о голове: не должно остриженных волос жечь или кидать зря, как попало; от этого приключается головная боль. Крестьяне соби(19)рают свои остриженные волоса, свертывают вместе и затыкают под стреху или в тын. Чьи волоса унесет птица в свое гнездо, у того будет колтун, т. е. волоса на голове собьются так же плотно, как в птичьем гнезде[28]. Вместе с тем волоса сделались эмблемою мысли, думы и самого характера человека. Именно такое значение придается им в чарах на любовь; по свидетельству малороссийской песни, цыганка ворожит девице:

 

Ой уризала русой косы

Да казака накурыла,

Уризала чорнаго чубу

И дивчыну накурыла,

 

т. е. заставила казака и девицу думать друг о друге[29]. У кого жестки волоса, у того, по примете, жесткий (крутой, сварливый) нрав, и наоборот, мягкие волоса говорят о мягкости, кротости характера. Как с волосами, так и с шапкою, назначенною покрывать голову, следует обращаться осторожно: кто играет своей шапкою, у того заболит голова, k) Нога, которая приближает человека к предмету его желаний, обувь, которою он при этом ступает, и след, оставляемый им на дороге, играют весьма значительную роль в народной символике. Понятиями движения, поступи, следования определялись все нравственные действия человека; мы привыкли называть эти действия поступками, привыкли говорить: войти в сделку, вступить в договор, следовать советам старших, т. е. как бы идти по их следам; отец ведет за собою детей, муж – жену, которая древле даже называлась водимою, и смотря по тому, как они шествуют за своими вожатыми, составляется приговор о их поведении; нарушение уставов называем проступком, преступлением, потому что соединяем с ним идею совращения с настоящей дороги и переступания законных границ: кто не следует общепринятым обычаям, тот человек беспутный, непутёвый, заблуждающийся; сбившись с дороги, он осужден блуждать по сторонам, идти не прямым, а окольным путем. Выражение «перейти кому дорогу» до сих пор употребляется в смысле: повредить чьему-либо успеху, заградить путь к достижению задуманной цели. Отсюда примета, что тому, кто отправляется из дому, не должно переходить дороги; если же это случится, то не жди добра[30]. Может быть, здесь кроется основа поверья, по которому перекрестки (там, где одна дорога пересекает другую) почитаются за места опасные, за постоянные сборища нечистых духов. В тот день, когда уезжает кто-нибудь из родичей, поселяне не метут избы, чтобы не замести ему следа, по которому бы мог он снова воротиться под родную кровлю[31]. Как метель и вихри, заметая проложенные следы и ломая поставленные вехи, заставляют плутать дорожных людей; так стали думать, что, уничтожая в дому следы отъехавшего родича, можно помешать его возврату. По стародавнему верованию, колдун может творить чары «на след»; «повредить или уничтожить след» означало метафорически: отнять у человека возможность движения, сбить его с ног, заставить слечь в постель. И на Руси, и в Германии чара эта совершается одинаково: колдун снимает широким ножом след своего противника, т. е. вырезывает землю или дёрн, на котором стояла его нога, и вырезанный ком сжигает в печи или вешает в дымовой трубе: как сохнет дерн и земля, так высохнет = исчахнет и тот несчастный, на чей след (20) творится чара; лошадь, по немецкому поверью, может охрометь, если воткнуть гвоздь в ее свежий след[32]. Литовцы вынутый след зарывали на кладбище и верили, что человек ради этого должен умереть в скором времени, т. е. отправиться по своему следу в жилище усопших[33]. Допускалось еще следующее применение: подобно тому, как охотник добирается по следам до зверя, так злой враг может добраться по свежим следам до человека и причинить ему гибель; поэтому, спасаясь от колдуна или ведьмы, должно бежать задом наперед («пятиться»), чтобы обмануть их обратным направлением ступни[34]. В народных гаданиях и приметах нога и обувь вещают о выходе из отеческого дома: «подколенки свербят – путь будет» сказано в старинном сборнике при исчислении различных суеверий. На святках девицы бросают свои башмаки (или лапти) и потом присматриваются: в какую сторону пал башмак носком – в той стороне быть замужем. Если башмак ляжет носком к воротам, это предзнаменует скорое замужество, выход в чужую семью[35]. Ворота указывают на предстоящий отъезд; то же предвещание соединяют и с дверями. У ложичан девица, становясь посреди избы, бросает свой башмак через левое плечо к дверям, и если он вылетит вон из комнаты – то быть ей вскоре просватанной, а если нет – то оставаться при отце при матери[36]. На Руси мать завязывает дочери глаза, водит ее взад и вперед по избе и затем пускает идти, куда хочет. Если случай приведет девушку в большой угол или к дверям – это служит знаком близкого замужества, а если к печке – то оставаться ей дома, под защитою родного очага. Большой угол потому предвещает свадьбу, что там стоят иконы и оттуда достается образ, которым благословляют жениха и невесту[37]. Сваха, являясь с предложением к родителям невесты, старается усесться на лавку так, чтобы половица из-под ее ног шла прямо к двери; думают, что это содействует успеху дела, что родители согласятся выдать невесту[38]. Кто, выходя из дому, зацепится в дверях или споткнется на пороге, о том думают, что его что-то задерживает, притягивает к этому дому, и потому ожидают его скорого возврата[39]. Любопытна еще следующая примета: перед поездом к венцу невеста, желающая, чтобы сестры ее поскорее вышли замуж, должна потянуть за скатерть, которою покрыт стол[40]. Метафорический язык уподобляет дорогу разостланному холсту; еще доныне говорится: полотно дороги. Народная загадка: «ширинка – всему свету не скатать» означает «дорогу»; в святочном гадании кому вынется платок, тому скоро в путь ехать; то же предвещает и подблюдная песня: «золота парча развевается, кто-то в путь собирается»![41]. Когда кто-нибудь из членов семейства уезжает из дому, то остающиеся на месте махают ему платками, чтобы «путь ему лежал скатертью» – был бы и ровен, и гладок. «Потянуть скатерть» означает, следовательно: потянуть за собою в дорогу и других родичей. Подобные (21) представления должны были заявить себя и в юридической обстановке быта. По древнегерманскому праву, слуга, переходя во власть нового господина, и невеста, вступающая в брачный союз, обязаны были «in den Schuh des Gebieters treten» – в ознаменование того, что они будут шествовать одною с ним жизненною дорогою, ходить вслед за ним, т. е. покоряться его воле и с нею сообразовать свои поступки. Я. Гримм указывает на обряд, в силу которого кающийся в грехах наступал на правую ногу исповедника, изъявляя тем свою готовность идти по его праведным стопам[42]. У нас замечают: кто из молодой четы – жених или невеста вступит во время венчания прежде на разостланный плат, тот и будет властвовать в доме; здесь как бы решается вопрос, кто из новобрачных за кем будет следовать по жизненному пути. О мужьях, послушных женам, говорится, что они «под башмаком», «под туфлею». В крестьянском быту доныне совершается на свадьбах древний обряд разувания жениха невестою (см. ниже). 1) Если чешутся глаза – придется плакать, если лоб – кланяться с приезжим, губы – кушать гостинец, ладонь – считать деньги, ноги – отправляться в дорогу, нос – слышать о новорожденном или покойнике; понятия «слуха» и «чутья» отождествляются в языке: малор. чую – слышу, наоборот, великорусы говорят: «слышу запах»; у кого горят уши – того где-нибудь хулят или хвалят, т. е. придется ему услышать о себе худую или хорошую молву, т) Кто хочет избавиться от бородавок, тот должен навязать на нитке столько же узелков, сколько у него бородавок, и закопать ее в землю. Когда сгниет нитка, вместе с нею пропадут и болячки. Или, вместо этого, должен бросить на улицу такое же число горошин: кто их подымет и съест, на того перейдут и болячки[43]. Опираясь на внешнее сходство, народное воззрение сблизило бородавки с шариками узелков и горошинами; бросая последние, человек как бы сбрасывает с себя самые бородавки – и тот невольно принимает их на себя, кто решится поднять кинутые зерна. Передача болезни есть одно из самых обыкновенных средств народной медицины. Так, чтобы избыть чесотку, берут кусок холста, утираются им и бросают на дорогу, кто подымет холст, на того перейдет и болезнь[44]. Больные лихорадкою делают на палочке столько нарезок, сколько было пароксизмов, и потом кидают ее на дорогу или идут на перекресток в том самом платье, в каком почувствовали впервые болезнь, и, оставляя там свое платье, возвращаются домой нагишом; поднявший брошенную палочку или одежду подвергается лихорадке, а больной выздоравливает. Вместе с одеждою снимается и самая хворь, и вместе с нею передается она другому. Страдающий куриною слепотою идет на перекресток, садится наземь и притворяется, будто ищет чего-то. На вопрос прохожего: «что ищешь?» должно отвечать: «что найду, то тебе отдам!» и при этих словах утереть глаза рукою и махнуть на любопытного; этого достаточно, чтобы болезнь оставила одного и перешла на другого[45], п) Большой урожай рябины бывает к оспе: примета, основанная на созвучии слов: рябина – известное дерево и рябина – знак, оставляемый на теле оспою[46], о) На подобном же созвучии основано лечение глазного ячменя ячменным зерном. Берут это зерно, колют слегка больное место и причитывают: «житина, житина! (= ячменное зерно) возьми свою жичину (= глазной ячмень)» и вслед за тем отдают зерно пету(22)ху; эта некогда священная птица, съедая ячменное зерно, вместе с ним истребляет и ячмень глаза[47], р) Если мертвец лежит с открытыми глазами, если гроб для покойника сделан велик, если западет могила, т. е. образуется в ней яма, – все эти приметы служат предвещанием, что вскоре еще кто-нибудь умрет в семье. Об открытых глазах покойника думают, что они высматривают, кого бы увести с собой на тот свет, и потому на Руси и в Литве закрывают умершему веки и накладывают на них медные монеты; гроб велик – значит: есть еще место для другого покойника, а яма в могиле – знак, что она требует новой жертвы; крестьяне, как только заметят, что могила запала, тотчас же засыпают ее снова и заравнивают[48]. q) Если муж бьет жену, то надо положить под мертвеца осколок того орудия, которым он дрался, и тогда он сделается кротким (Калужс. губ.): злоба его скончается. Если муж распутен, то жена должна взять с какой-нибудь могилы щепоть земли, всыпать ее в напиток и попотчевать мужа: распутство в нем замрет навсегда[49]. Кто прикасался к мертвому, тот не должен сеять: зерно замрет в его руках и не даст всходов. Мыло, которым обмывали покойника, называется у знахарей мертвым; этим мылом они очерчивают у человека, пораженного сибирскою язвою, больные места; натирают им шнуры, из которых делаются петли для ловли зайцев; намазывают капканы, приготовляемые на волков и других зверей. Смысл тот, что действием «мертвого мыла» сибирская язва замирает = уничтожается, а петли и капканы приобретают мертвящую силу: попавшийся зверь уже не вырвется!

3. Заговоры суть обломки древних языческих молитв и заклинаний и потому представляют один из наиболее важных и интересных материалов для исследователя доисторической старины. Без сомнения, они не могли дойти и не дошли до нас во всей своей свежести, полноте и неизменности; наравне с другими устными памятниками, и они подверглись значительным искажениям – отчасти вследствие сокрушительного влияния времени, отчасти вследствие того разрыва, какой произвело в последовательном развитии народных убеждений принятие христианства. Несмотря на это, заговоры сохранили нам драгоценные свидетельства. В них встречаем мы много странного, загадочного, необъяснимого с первого взгляда, что близорукие любители народности привыкли принимать за бесполезный хлам, но что при более серьезной критике оказывается отголосками поэтических воззрений глубочайшей древности. Кто приступит к изучению заговоров сравнительно с ведаическими гимнами, того непременно поразит замечательное согласие в представлениях, допускаемых теми и другими. Различие только в том, что в гимнах Вед представления эти не утратили еще ни своей ясности, ни взаимной связи; а в заговорах смысл их уже окончательно затерян для народа. Такая вековая прочность заговорного слова условливалась самым значением его в народной жизни. В то время, как загадки, песни и сказки сделались средством развлечения, усладою досуга, низошли с своей эпической высоты и потому удобнее могли быть подновляемы в языке и в обстановке главного содержания, – заговоры удержали за собою тот строгий характер, который не дозволяет никаких намеренных отступлений и профанации. Они непригодны для забавы и, как памятники вещего, чародейного слова, вмещают в себе страшную силу, которую не следует пытать без крайней нужды; иначе наживешь беду. Заговоры поэтому вышли из общего употребления и составили предмет тайного ведения знахарей, колдунов, лекарок и ворожеек; к ним и обращается народ в тех случаях, когда необходимо прибегнуть к помощи старинных (23) заклятий. Могучая сила заговоров заключается именно в известных эпических выражениях, в издревле узаконенных формулах; как скоро позабыты или изменены формулы – заклятие недействительно. Это убеждение заставило с особенною заботливостию оберегать самое слово заговора, хранить его как святыню. В помощь памяти стали заносить заговоры на тетрадки, и редкий народный лечебник или травник найдется без заговоров; подобные рукописи, писанные большею частою безграмотно, составляют истинный клад для науки. К сожалению, они не восходят ранее XVIII столетия; допетровская Русь сурово относилась к народному суеверию и вместе с колдунами и ведьмами жгла и их волшебные тетрадки.

4. Из отдела народных лирических песен для исследователя старины особенно важны обрядовые, названные так потому, что ими сопровождаются семейные и праздничные обряды. Это песни свадебные, похоронные заплачки и причитания, колядки, веснянки, троицкие, купальские и т. под. Они служат необходимым пояснением различных церемоний и игрищ, совершаемых в том или другом случае, и сохраняют любопытные указания на старинные верования и давно отживший быт. Впрочем, таких указаний немного, потому что песни эти подверглись значительному подновлению; большая часть из них, очевидно, позднейшего происхождения и ничего не дает для науки. Причина такого явления заключается в подвижности, изменчивости личного чувства, которым главным образом определяется содержание лирических песен. Другое должно сказать о песнях эпических – богатырских, состоящих в самой тесной связи с народными преданиями и сказками. Основа их – древнее мифическое сказание, и если станем ближе в них всматриваться и сличать их вариации, живущие там и здесь у народов родственных, то непременно убедимся, что влияние христианства и дальнейшей исторической жизни коснулось только имен и обстановки, а не самого содержания: вместо мифических героев подставлены исторические личности или святые угодники, вместо демонических сил – названия враждебных народов да в некоторых местах прибавлены позднейшие бытовые черты. Но самый ход рассказа, его завязка и развязка, его чудесное остались неприкосновенными. Древние эпические сказания чужды личного произвола; они не были собственностию того или другого поэта, выражением его исключительных воззрений на мир, а напротив, были созданием целого народа. Вот что, в течение долгих веков, оберегало народный эпос от окончательного падения и давало ему необыкновенную живучесть. Действительным поэтом был народ; он творил язык и мифы и таким образом давал все нужное для художественного произведения – и форму, и содержание; в каждом названии уже запечатлевался поэтический образ и в каждом мифе высказывалась поэтическая мысль. Отдельные лица являлись только пересказчиками или певцами того, что создано народом: одаренные от природы способностью хорошо рассказывать или петь, они передавали в своих повестях и песнях давно всем известное и знакомое. Даже в выборе слов и оборотов они не были совершенно свободны; народный певец постоянно чувствовал неудержимо влекущую его силу предания: характеристические эпитеты, меткие уподобления, картинные описания – все это, однажды созданное творческим гением народа, тотчас же обратилось в общее достояние и стало повторяться без малейшей перемены. Множество готовых выражений и целых стихов значительно облегчали труд составления песни и делали ее, при самом ее рождении, для всех близкою, родною. Неразлучным товарищем эпической песни были у славян гусли, до сих пор составляющие необходимую принадлежность почти каждого дома в гористых местах Сербии, Боснии, Герцеговины и Черногорья; у малороссиян для этого служит бандура. Старинные поэтические сказания возглашались под звуки музыкальных инс(24)трументов; размер стихов и напев постоянно оставались неизменными, а чуткость уха, любовь к мелодии заставляли дорожить каждым словом[50]. Изучение эпических песней, так называемых былин, тогда только приведет к прочным выводам, когда исследователи будут держаться сравнительного метода, когда путем обстоятельного сличения различных вариантов былины с родственными памятниками и преданиями других народов они определят позднейшие отмены, сымут исторические наросты и восстановят древнейший текст сказания. Тогда раскроются настоящие основы басни, а вместе с этим и самой эстетической критике будет дана та твердая опора, без которой она обращается не более как в набор фраз и мнений, оправдываемых разве одним темным сочувствием или несочувствием к народной поэзии. Толковать о художественном достоинстве тех образов и красок, смысл которых остается неведомым, все равно что рассуждать о меткости и живописности выражений незнакомого нам языка: смелость, которую ничем нельзя извинить в науке! Именно такою смелостью отличаются эстетические приговоры наших критиков, рассуждавших о народных былинах. В литературе высказаны ими два противоположные и равно бездоказательные мнения. Одни хотели видеть в богатырских типах идеалы доблести, великодушия и добрых нравов русского земства и, проводя этот взгляд, вынуждены были многие стороны народного эпоса или вовсе оставить без внимания, или объяснять их внешними влияниями, преимущественно татарским игом. Другие, наоборот, увидели в богатырских песнях только избыток грубой, материальной силы, возведенной до чудовищных размеров, и приписали его грубости самого народа и отсутствию в нем эстетических и нравственных элементов. Подобный же приговор был произнесен нашими критиками и над финскою поэмою Калевалою, хотя Яков Гримм, которого никак нельзя упрекнуть в отсутствии художественного понимания, признал за нею высокое поэтическое достоинство, и хотя прекрасная статья его, посвященная Калевале, уже за несколько лет до того была переведена на русский язык в одном из ученых журналов. Наслаждение народным эпосом никому не дается даром; оно бывает плодом всестороннего, чуждого предубеждений изучения, становится возможным не прежде, как будут сняты таинственные, покровы с древнего сказания и объяснен действительный смысл его поэтических образов. Народные эпические герои – прежде чем низошли до человека, его страстей, горя и радостей, прежде чем явились в исторической обстановке – были олицетворениями стихийных сил природы; отсюда объясняются и те громадные размеры, и та сверхъестественная сила, которые придаются им в былинах и сказках; и в этом нет ничего странного, антихудожественного: поэтический образ создавался фантазией согласно с громадностью и могуществом естественных явлений и надолго удерживал за собою их существенные признаки. Воспевая подвиги богатырей, народный эпос рассказывает, как единым взмахом меча-кладенца побивают они несчетные рати и как за единый дух выпивают чару зелена вина – в полтора ведра. Видеть в этих подробностях апофеозу грубого насилия и пьянства может только тот, кто не потрудился вникнуть в мифические основы сказаний, живописующих перед нами борьбу бога-громовника с демоническими силами дожденосных туч. Как в Ведах Индра, а в Эдде Тор, богатыри наши поражают враждебные рати несокрушимым мечом-молнией и не в меру упиваются дождем, который метафорически назывался медом и вином. На древние мифические основы сказаний и у славян, как у всех других народов, историческая жизнь накладывает свое клеймо. Хранимое в памяти народа, передаваемое из поколения в поколение, эпическое (25) предание необходимо заимствует частные, отдельные черты из действительного быта и сливает их с стародавним содержанием; вместо облачных духов фантазия заставляет своих богатырей сражаться с полчищами татар и других кочевников и самого богатыря, представителя весенних гроз, подставляет каким-нибудь прославленным витязем или героем из козацкой вольницы. Тем не менее старина ярко выступает из-за этих новых представлений, которые далеко не приходятся ей по мерке. Исследователь обязан отделить такие разновременные наслоения и каждой эпохе отдать свое. Как бы ни были отрывочны и случайны позднее привнесенные в народный эпос черты, они далеко не лишены значения, и историк вправе ими воспользоваться; но принимать былины, во всем их объеме, за материал, свидетельствующий о действительных событиях и действительном быте, и навязывать то характеру старинного козачества и отношениям русского населения к азиатским кочевникам, что было плодом мифического творчества, – значит: поступать вопреки законам исторической критики[51].

Народные духовные песни, известные на Руси под именем стихов, могут дать полезные указания для разъяснения мифов, так как мотивы христианские более или менее сливаются в них с древнеязыческими. Хотя песни эти сложились под несомненным влиянием апокрифической литературы, но это не умаляет их важности для науки; потому что самые апокрифы явились как необходимый результат народного стремления согласить предания предков с теми священными сказаниями, какие водворены христианством. Откуда бы ни были принесены к нам апокрифические сочинения – из Византии или Болгарии, суеверные подробности, примешанные ими к библейским сказаниям, большею частию коренятся в глубочайшей древности – в воззрениях арийского племени, и потому должны были найти для себя родственный отголосок в преданиях нашего народа. Этим объясняется и то особенное сочувствие, какое издавна питал народ к статьям «отреченным»: они были для него доступнее, ближе, не шли вразрез с его верованиями и действовали на его воображение знакомыми ему образами. Из числа духовных песен, сбереженных русским народом, наиболее важное значение принадлежит стиху о голубиной книге, в котором что ни строка – то драгоценный намёк на древнее мифическое представление. Некоторые из преданий, занесенных в означенный стих, встречаются в старинных болгарских рукописях апокрифического характера, появившихся на Руси после принятия христианства; не заключать отсюда, что предания эти чужды были русским славянам и проникли к ним только чрез посредство литературных памятников, было бы грубою ошибкою. Суеверные сказания, передаваемые стихом о голубиной книге, составляют общее достояние всех индоевропейских народов, находят свое оправдание в истории языка и совершенно совпадают с древнейшими мифами индусов и с показаниями Эдды: свидетельство в высшей степени знаменательное! Происхождение их, очевидно, относится к арийскому периоду, и рукописные памятники могли только подновить в русском народе его старинные воспоминания. Самая форма, в какой передается содержание стиха – форма вопросов или загадок, требующих разрешения, отзывается значительною давностью. Как в Эдде владыка богов Один задавал мудрые вопросы великану Вафтрудниру: (26) откуда создались земля и небо, месяц и солнце, ночь и день и что будет при кончине мира? – так и в нашем стихе предлагаются и разрешаются подобные же космогонические вопросы царем Давидом и Болотом Волотовичем, имя которого означает великана; позднее оно заменено именем князя Владимира. Поводом к такому разговору послужило чудесное явление голубиной книги: со восточной стороны восходила туча грозная, из той тучи выпадала книга голубиная. Народная фантазия изображает ее в таких чертах:

 

Приподнять книгу – не поднять будет,

На руках держать – не сдержать будет,

А по книге ходить – всю не выходить,

По строкам глядеть – всю не выглядеть[52].

 

Эпизод этот считаем мы за позднейшую приставку, сочиненную под влиянием книжной литературы; источником ее был греческий апокриф об «Откровении Иоанну Богослову»[53]. У церковных писателей очень обыкновенно уподобление небесного свода раскрытому свитку, на котором божественный перст начертал таинственные письмена о своем величии и бытии мира. Из старинных рукописей метафора эта перешла в народ, что доказывается живущею в устах его загадкою о звездном небе:

 

Написана грамотка

По синему бархату:

Не прочесть этой грамотки

Ни попам, ни дьякам,

Ни умным мужикам[54].

 

Небесный свод наводил человека на вопросы: откуда солнце, луна и звезды, зори утренняя и вечерняя, облака, дождь, ветры, день и ночь? и потому с народным стихом, посвященным космогоническим преданиям, соединено сказание о гигантской книге, в которой записаны все мировые тайны и которой ни обозреть, ни вычитать невозможно. С этим представлением неба книгою слилась христианская мысль о священном писании, как о книге, писанной Св. Духом и открывшей смертным тайны создания и кончины мира; так как голубь служит символом Св. Духа, то необъятной небесной книге было присвоено название голубиной:

 

Выпадала книга голубиная,

Божественная книга евангельская[55].

 

Отсюда становится понятным и то глубокое уважение, которым пользуется стих о голубиной книге между староверами и скопцами[56].

5. До последнего времени существовал несколько странный взгляд на народные (27) сказки. Правда, их охотно собирали, пользовались некоторыми сообщаемыми ими подробностями, как свидетельством о древнейших верованиях, ценили живой и меткий их язык, искренность и простоту эстетического чувства; но в то же время в основе сказочных повествований и в их чудесной обстановке видели праздную игру ума и произвол фантазии, увлекающейся за пределы вероятности и действительности. Сказка – складка, песня – быль, говорила старая пословица, стараясь провести резкую границу между эпосом сказочным и эпосом историческим. Извращая действительный смысл этой пословицы, принимали сказку за чистую ложь, за поэтический обман, имеющий единою целью занять свободный досуг небывалыми и невозможными вымыслами. Несостоятельность такого воззрения уже давно бросалась в глаза. Трудно было объяснить, каким образом народ, вымышляя фантастические лица, ставя их в известные положения и наделяя их разными волшебными диковинками, мог постоянно и до такой степени оставаться верен самому себе и на всем протяжении населенной им страны повторять одни и те же представления. Еще удивительнее, что целые массы родственных народов сохранили тождественные сказания, – сходство которых, несмотря на устную передачу их в течение многих веков от поколения к поколению, несмотря на позднейшие примеси и на разнообразие местных и исторических условий, обнаруживается не только в главных основах предания, но и во всех подробностях и в самых приемах. Что творится произволом ничем не сдержанной фантазии, то не в состоянии произвести такого полного согласия и не могло бы уцелеть в такой свежести; творчество не остановилось бы на скучном повторении одних и тех же чудес, а стало бы выдумывать новые. Доказательством служат все искусственные подделки под народные рассказы, подделки, в которых чудесное близко граничит с нелепицей и бессмыслием. И к чему народ стал бы беречь, как драгоценное наследие старины, – то, в чем сам бы видел только вздорную забаву? Сравнительное изучение сказок, живущих в устах индоевропейских народов, приводит к двум заключениям: во-1-х, что сказки создались на мотивах, лежащих в основе древнейших воззрений арийского народа на природу, и во-2-х, что, по всему вероятию, уже в эту давнюю арийскую эпоху были выработаны главные типы сказочного эпоса и потом разнесены разделившимися племенами в разные стороны – на места их новых поселений, сохранены же народною памятью – как и все поверья, обряды и мифические представления. Итак, сказка не пустая складка; в ней, как и вообще во всех созданиях целого народа, не могло быть и в самом деле нет ни нарочно сочиненной лжи, ни намеренного уклонения от действительного мира. Точно так же старинная песня не всегда быль; она, как уже замечено выше, большею частию переносит сказочные предания на историческую почву, связывает их с известными событиями народной жизни и прославившимися личностями и чрез то вставляет стародавнее содержание в новую рамку и придает ему значение действительно прожитой былины. Сказка же чужда всего исторического; предметом ее повествований был не человек, не его общественные тревоги и подвиги, а разнообразные явления всей обоготворенной природы. Оттого она не знает ни определенного места, ни хронологии; действие совершается в некое время – в тридевятом царстве, в тридесятом государстве; герои ее лишены личных, исключительно им принадлежащих характеристических признаков и похожи один на другого, как две капли воды. Чудесное сказки есть чудесное могучих сил природы; в собственном смысле оно нисколько не выходит за пределы естественности, и если поражает нас своею невероятностью, то единственно потому, что мы утратили непосредственную связь с древними преданиями и их живое понимание. (28)

Как народная песня, так и сказка не раз обращалась к христианским представлениям и отсюда почерпала материал для новой обстановки своих древних повествований. Заимствование событий и лиц из библейской истории, самый взгляд, выработавшийся под влиянием священных книг и отчасти отразившийся в народных произведениях, придали этим последним интерес более высокий, духовный; песня обратилась в стих, сказка в легенду. Разумеется, и в стихах, и в легендах заимствованный материал передается далеко не в должной чистоте. Это, во-первых, потому, что источниками, из которых брал народ данные для своих легендарных сказаний, были по преимуществу сочинения апокрифические, составлявшие его любимое чтение; а во-вторых, – потому, что новые христианские черты, налагаемые на старое, давно созданное содержание, должны были подчиняться требованиям народной фантазии и согласоваться с преданьями и поверьями, уцелевшими от эпохи доисторической.

Подробный разбор и объяснение различных памятников народного творчества читатель найдет в тексте последующих глав. (29)

 

 

 

II. Свет и тьма

 

Языческие представления имеют свою историю; они создаются не вдруг, а постепенно – вместе с поступательным движением народной жизни, с медленным усвоением уму и памяти внешних явлений природы. Всякое развитие начинается ab ото; как из неприметного зародыша вырастает целый организм, так из едва уловимых зачатков мысли образуется мало-помалу разнообразная система народных верований. Первый шаг на этом пути должен был состоять в смутно зародившихся в человеке понятиях об отношении его к миру окружающему: он почувствовал, что есть что-то могучее, постоянно влияющее на его собственное существование. Отделив себя от остального мира, человек увидел всю свою слабость и ничтожность пред тою неодолимою силою, которая заставляла его испытывать свет и мрак, жар и холод, наделяла его насущною пищею или карала голодом, посылала ему и беды и радости. Природа являлась то нежною матерью, готовою вскормить земных обитателей своею грудью, то злою мачехой, которая вместо хлеба подает твердый камень, и в обоих случаях всесильною властительницею, требующею полного и безотчетного подчинения. Поставленный в совершенную зависимость от внешних влияний, человек признал ее за высочайшую волю, за нечто божественное, и повергся перед нею с смиренным младенческим благоговением. В таинственных знамениях природы, в ее спокойно-торжественных и грозных проявлениях видел он одно великое чудо; слово «божество», вылетевшее из его уст, обняло собою все богатство многоразличных естественных сил и образов. С дальнейшими приобретениями ума, какие необходимо условливались новостью ежедневно возникающих впечатлений и наклонностью человека наблюдать и анализировать, он более и более знакомился с разнообразием естественных явлений; фантазия вызывалась к работе, понятие о божестве дробилось, и это возрастающее многобожие указывало на большую или меньшую развитость племени в незапамятную эпоху первоначального язычества. Следить за таким процессом создания религиозных образов и связанных с ними поверий чрезвычайно трудно и почти невозможно. Мифология не знает хронологии; хотя несомненно – сказания о богах слагались постепенно и требо(30)вали немалого времени, но память о старине, доносимая нам в устных преданиях и символических обрядах, сливает все частности воедино и разом, в нелегко разрываемой связи, передает то, что должно было создаваться в течение многих и многих лет.

На раннем утре своего доисторического существования пранарод, от которого произошли индоевропейские племена (в том числе и славяне), был погружен в ту простую, непосредственную жизнь, какая установляется матерью-природою. Он любил природу и боялся ее с детским простодушием и с напряженным вниманием следил за ее знамениями, от которых зависели и которыми определялись его житейские нужды. В ней находил он живое существо, всегда готовое отозваться и на скорбь и на веселье. Сам не сознавая того, он был поэтом; жадно вглядывался в картины обновляющегося весною мира, с трепетом ожидал восхода солнца и долго засматривался на блестящие краски утренней и вечерней зари, на небо, покрытое грозовыми тучами, на старые девственные леса, на поля, красующиеся цветами и зеленью. Нам, по замечанию Макса Мюллера, кажутся детскими встречающиеся в Ведах выражения: «взойдет ли солнце? возвратится ли заря, наш давнишний благодетель? восторжествует ли божество света над темными силами ночи?» И когда, наконец, восходило солнце, изумленный зритель задавал себе вопросы: «каким образом, едва родившись, оно является столь могучим, что, подобно Геркулесу, еще в колыбели одерживает победу над чудовищами ночи? как идет оно по небу? отчего нет пыли на его дороге? отчего не скатится вниз с своего небесного пути?» Но все эти вопросы понятны и трогательны по своей искренности в устах народа, еще незнакомого с мировыми законами. Длинный ряд последовательной смены дня и ночи должен был успокоить взволнованное чувство, и взоры человека привыкли встречать восход солнца поутру и провожать его закат вечером. Но зато редко повторяющиеся затмения долгие годы, даже до позднейшего времени, пробуждали в народах смутное чувство ужаса и сомнений: может быть, благотворное светило дня погибнет навеки и никогда более не озарит своим светом земли и неба. Первые наблюдения человека, первые опыты ума принадлежали миру физическому, к которому потому тяготели и его религиозные верования и его начальные познания; и те и другие составляли одно целое и были проникнуты одним пластическим духом поэзии, или прямее: религия была поэзией и заключала в себе всю мудрость, всю массу сведений и первобытного человека о природе. Оттого в наивных представлениях старины и в сказаниях, возникших из мифических основ, так много изящного, обаятельного для художника. Такое отношение к природе, как к существу живому, нисколько не зависело от произвола и прихоти ума. Всякое явление, созерцаемое в природе, делалось понятным и доступным человеку только чрез сближение с своими собственными ощущениями и действиями, и как эти последние были выражением его воли, то отсюда он естественно должен был заключить о бытии другой воли (подобной – человеческой), кроющейся в силах природы. Иной образ мышления, который мог бы указать ему в природе те бездушные стихии, какие мы видим в ней, был невозможен; ибо требует для себя уже готового отвлеченного языка, который бы не властвовал над фантазией, а был бы покорным орудием в устах человека. Но такой язык, как известно, создается медленными усилиями развития, цивилизации; в ту же отдаленную эпоху всякое слово отличалось материальным, живописующим характером. Мы и доселе выражаемся: солнце восходит или садится, буря воет, ветер свистит, гром ударяет, пустыня молчит (сравни немецкие обороты: der Wind rast или tobt, das Meer zürnt, das Feld schweigt und ruht и проч.); доселе говорим о силах природы, как о чем-то свободно действующем, и только благодаря (31) современным научным сведениям не придаем этим старинным, освященным привычкою выражениям – буквального смысла. Мы низвели эти и тысячи других метафорических речений, ежедневно повторяющихся в живой речи, до значения простых формул, обязанных указывать на то или другое явление неодушевленной природы, и, произнося их, никому и в голову не приходит, чтоб солнце обладало ногами для ходьбы, чтоб оно восседало на престоле, чтобы ветер производил свист губами, гром бросал молнии рукою, а море действительно могло чувствовать гнев, и так далее. Не таково было положение наших доисторических предков; на сущность их мысли язык оказывал чарующее влияние; для них достаточно было, следуя замеченному сходству явлений, сказать: «буря воет», «солнце восходит», как тотчас же возникали в мыслях и те орудия, при посредстве которых совершаются подобные действия человеком и другими животными. Следовательно, при самом начале творческого создания языка силам природы уже придавался личный характер. Такой способ выражения мы называем поэтическим и в метафорах его видим преувеличение; но для тех, которые создавали язык, ничего не могло быть простее и естественнее. Чтобы лишить природу ее живого, одушевленного характера, чтобы в быстронесущихся облаках видеть одни туманные испарения, а в разящей молнии – электрические искры, нужно насилие ума над самим собою, необходима привычка к рефлексии, а следоват., до известной степени искусственное образование. Потому-то и дитя и простолюдин не способны к отвлеченному созерцанию, мыслят и выражаются в наглядных пластических образах. Ушибется ли ребенок о какую-нибудь вещь, в уме его тотчас же возникает убеждение, что она нанесла ему удар, и он готов отплатить ей тем же; катящийся с пригорка камень кажется ему убегающим, журчание ручья, шелест листьев, плеск волны – их говором. Первобытный человек, по отношению к окружающему его миру, был также дитя и испытывал те же психические обольщения. Прибавим к этому, что в древнейших языках каждое из имен существительных имеет окончание, обозначающее мужской или женский род (имена среднего рода позднейшего образования и отличаются от мужских и женских форм большею частию только в именительном падеже), а это должно было породить в уме соответственную идею о поле, так что названия, придаваемые различным явлениям природы, получали не только личный, но и половой тип. Последствием было то, что пока в языке продолжался процесс творчества, до тех пор невозможно было говорить об утре или вечере, весне или зиме и других подобных явлениях, не соединяя с этими понятиями представления о чем-то личном, живом и деятельном[57]. Итак, и язык, и тесно связанный с ним образ мышления, и самая свежесть первоначальных впечатлений необходимо влекли мысль человека к олицетворениям, играющим такую значительную роль в образовании мифов. Человек невольно переносил на божественные стихии формы своего собственного тела или знакомых ему животных, разумеется, формы более совершенные, идеальные, соответственно действительному могуществу стихий. Понятно, что в воззрениях древнейшего народа не могло быть и не было строгого различия между побуждениями и свойствами человеческими и приписанными остальной природе; в его мифах и сказаниях вся природа является исполненною разумной жизни, наделенною высшими духовными дарами: умом, чувством и словом; к ней обращается он и с своими радостями, и с своим горем и страданиями и всегда находит сочувственный отзыв. По нашим народным преданиям, сохранившимся доныне и тождественным с преданиями всех других племен, звери, птицы и растения некогда разговаривали, (32) как люди; поселяне верят, что накануне нового года домашний скот получает способность разговаривать между собою по-человечески, что пчелы во всякое время могут разговаривать с маткою и друг с другом, что дятел стучит в дерево с отчаяния, и т. д. В песнях и сказках цветы, деревья, насекомые, птицы, звери и разные неодушевленные предметы ведут между собою разговоры, предлагают человеку вопросы и дают ему ответы. В шепоте древесных листьев, свисте ветра, плеске волн, шуме водопада, треске распадающихся скал, жужжании насекомых, крике и пении птиц, реве и мычании животных – в каждом звуке, раздающемся в природе, поселяне думают слышать таинственный разговор, выражения страданий или угроз, смысл которых доступен только чародейному знанию вещих людей[58].

Противоположность света и тьмы, тепла и холода, весенней жизни и зимнего омертвения – вот что особенно должно было поразить наблюдающий ум человека. Чудная, роскошная жизнь природы, громко звучащая в миллионах разнообразных голосов и стремительно развивающаяся в бесчисленных формах, обусловливается силою света и тепла; без нее все замирает. Подобно другим народам, наши праотцы обоготворили небо, полагая там ее вечное царство; ибо с неба падают солнечные лучи, оттуда блистают и луна и звезды и проливается плодотворящий дождь. В большей части языков слова, означающие небо, в то же время служат и названиями бога[59]. В наших заговорах слышатся такие молитвенные обращения: «ты, Небо, слышишь! ты, Небо, видишь!» Во всех религиях небо – жилище божества, его седалище, престол, а земля – подножие. Галицкая пословица говорит: «знает (или: бачить) Бог с неба, що кому треба»; а русские поговорки утверждают, что «до Бога высоко» и «который Бог замочит (дождем), тот и высушит (солнцем)»; в народной песне встречаем следующее выражение: «а ему як богови, що живе высоко на небе!»[60] Народная фантазия, создавшая для разнообразных явлений, связанных с небом, различные поэтические олицетворения, представляла их и в едином, нераздельном образе. Варуна, божество неба, по индийским преданиям, устрояет свет и времена, выводит в путь солнце и звезды; солнце – его глаз, а ветер, колеблющий воздух, – его дыхание. По литовскому преданию, божество это олицетворялось в женском образе королевы Каралуни. Каралуни – богиня света, юная, прекрасная дева; голову ее венчает солнце; она носит плащ, усеянный звездами и застегнутый на правом плече месяцем; утренняя заря – ее улыбка, дождь – ее слезы, падающие на землю алмазами[61]. По указаниям, сохраненным для нас в высшей степени любопытным стихом о «голубиной книге», такое воззрение, общее всем индоевропейским народам, не чуждо и славянам: солнце красное (читаем в этом стихе) от лица божьего, млад светел месяц от грудей божиих, звезды частые от риз божиих, зори белые от очей господних, ночи темные от опашня Всевышнего, ветры буйные от его дыхания, громы от его глаголов, дробен дождик и росы от его слез[62]. По другим свидетельствам, светила суть очи небесного божества, молнии – его огненные стрелы, оружие, которым оно разит демонов, облака и тучи – его кудри или облекающая его одежда. Народ до сих пор повторяет, что «небо – нетленная риза гос(33)подня»[63]. Представляя ночное небо, усыпанное блестящими звездами, божьею ризою, месяцу в этом поэтическом изображении фантазия придала значение запонки, которою пристегивается небесная мантия на груди высочайшего владыки. Отсюда, когда возник вопрос о происхождении мира, стали верить, что небо с яркими звездами создано из божественной ризы, а месяц от грудей господних: предание глубокой древности, ибо еще у индийцев известен миф о создании месяца из грудей Брамы[64].

Литовское сказание о Каралуни, изображая небо – девою, очевидно, сливает все его атрибуты с прекрасным образом богини Зори и Лета; собственно же, по общеарийскому представлению, небо олицетворялось в мужском поле. Его очевидное для всех влияние на земные роды (урожаи) невольно возбуждало в уме мысль о супружеском союзе отца Неба с матерью Землею: pitâ Dyaus и mâtâ Prithivi. Небо действует, как мужская плодотворящая сила, проливая на землю свои согревающие лучи и напояющий дождь, издревле уподобляемый плотскому семени; а земля принимает весеннюю теплоту и дождевую влагу в свое лоно и только тогда чреватеет и дает плод. Согласно с этим, небо обозначалось словами мужеского, а земля – женского рода: ουρανός и γη, Ζευς (Θεòς, Dyâus), Юпитер («sub Jove» – под небом) и terra, der Himmel и die Erde; слова среднего рода (как наше небо, родственное с латин. nubes – облака) образовались позднее. У славян отец Небо получил название Сварога: он верховный владыка вселенной, родоначальник прочих светлых богов, прабог. Подмечая различные проявления элемента тепла и света, анализируя их, ум человеческий должен был раздробить блестящее, светлое небо и присущие ему атрибуты на отдельные божественные силы. Такое деление, вносимое познающею способностью, не противоречило поэтическому чувству, которое стремится облекать все в живые образы. Дело ума поэтически выразилось в естественной форме рождения новых богов от Сварога. В Ипатьевской летописи находим вставку из греческой хроники Малалы, где Гелиос переводится Дажьбогом: «и после (после Сварога) царствовал сын его именем Солнце, его же наричють Дажьбог... Солнце-царь, сын Сварогов, еже есть Дажьбог, бе бо мужь силен»[65]. Дажьбог, упоминаемый Нестором, Словом о полку и другими памятниками[66] в числе славянских богов, есть, следовательно, солнце, сын неба, подобно тому, как Аполлон почитался сыном Зевса; сербская песня называет солнце – чадом божиим. Слово дажь есть прилагательное от даг (готск. dags, немец, tag, санскр. ahan вместо dahan) – день, свет, родственного с санскр. корнем dah – жечь и литовск. глаголом degu – горю[67]. Другой сын Сварога-неба был огонь = молния (Агни=Индра), о котором выражается неизвестный христолюбец: «погневи молятся, зовут его Сварожичем». На новых богов, рожденных отцом-Небом, переносятся его различные атрибуты и признаки; вместе с этим им присвояется и владычество над миром; Сварог, по древнему ска(34)занию, предается покою, предоставляя творчество и управление вселенною своим детям.

Обожание солнца славянами засвидетельствовано многими преданиями и памятниками. Кирилл Туровский, прославляя принятие христианства, радостно замечает: «уже бо не нарекутся богом стихиа, ни солнце, ни огнь»; другие проповедники увещевали: «не нарицайте собе бога ни в солнци, ни в луне; луце же ли поклонятися лучю мръкнущему, нежь лучю бессмертному?»[68] Молитвы и заклятия народ произносит, обращаясь на восток[69]. В словацкой песне солнцу присвоен эпитет божье: «то боже слнечко по неби си бега»[70]; в малорусской песне оно прямо называется богом: «и к сонечку промовляе: помож, боже, чоловику!»[71] Польской пословице: «do kogo sfonce, do tego i ludzi» (или: «komu sfonce swieci, temu i gwiazdy Myszcza») соответствует наша: «за кого Бог, за того и добрые люди»; польская клятва: «jak sfonce па nebie» равносильна русской: «как Бог на небе!» Чехи, хорутане и сербы клянутся солнцем[72], а русские простолюдины светом божиим: «чтоб мне свету божьего невзвидеть!» Такая замена солнца – богом весьма знаменательна. Исчезающее вечером, как бы одолеваемое рукою смерти, оно постоянно каждое утро снова является во всем блеске и торжественном величии, что и возбудило мысль о солнце, как о существе неувядаемом, бессмертном, божественном. Как светило вечно чистое, ослепительное в своем сиянии[73], пробуждающее земную жизнь, солнце почиталось божеством благим, милосердым; имя его сделалось синонимом счастия. Галицкая поговорка: «и в мое оконце засветить сонце» («колись и на нас сонечко гляне»), русская: «взойдет солнце и к нам на двор» (вар. «прийдет солнышко и к нашим окошечкам»), польская: «bedzie i przed naszemi wrotami sfonce», сербская: «doh'lie сунце и пред наша врата», хорутанские: «razswetii se sonce i na wratich mojich», «sonce moje schaja» имеют значение: будет и на нашей стороне счастье! Напротив: «sonce mi je pomerknelo» (хорутан.), «pomirklo mu je sunce» (хорват.) значит: померкло, закатилось мое счастье[74]. Отсюда объясняется мифическая связь солнца с Судьбою, в руках которой людское счастье. Галицкая поговорка: «перед богом солнцем судице царице» и чешская сказка о златовласом деде-Всеведе, под именем которого выводится солнце, указывают на древнейшее представление его божеством судьбы[75]. Народ русский дает ему название праведённышко[76]; на Украине клянут: «щоб ти не диждав сонечка праведного побачити!» ( – на сонечко праведнее дивитись!) «Щоб над тобою свит не свитав и сонце праведне не сходило!»[77] Солнце – творец урожаев, податель пищи и потому покровитель всех бедных и сирых; сербские пословицы: (35) «сунце на исток, а Бог на помоћ», «да ниjе сирота, не би ни сунце гриjало»[78] соответствуют нашим: «дё соньце, там и сам Господь», «за сиротою Бог с калитою»[79]. Детское причитанье, обращенное к солнцу, молит:

 

Солнушко-вёдрушко!

Выглянь в окошечко[80];

Твои детки плачут,

Есть-пить просят[81].

 

В литовской песне солнце говорит о себе, что оно оберегает детей-сирот и греет бедных пастухов[82]; почти у всех славян название бедных напоминает бога: убогий, серб. божjак, хорут. богец, малорус, небога. В народных сказках к солнцу, месяцу и звездам обращаются герои в трудных случаях жизни, и божество дня, сострадая несчастию, помогает им[83]. Вместе с этим солнце является и карателем всякого зла, т. е. по первоначальному воззрению – карателем нечистой силы мрака и холода, а потом и нравственного зла – неправды и нечестия. С этою стороною мифического представления слилася мысль о вредоносном влиянии жаров, производящих засуху, истребляющих жатвы и влекущих за собою неурожай и моры. Губительное действие зноя приписывалось гневу раздраженного божества, наказующего смертных своими огненными стрелами = жгучими лучами. Выражение «воспылать гневом» указывает, что чувство это уподоблялось пламени. Самые названия солнца, указывающие на понятия огня, горения, порождали в уме мысль о его разрушительных свойствах: как в разведенном пламени видели пожирание горючих материалов всеистребляющим огнем (слова гореть и жрать мифологически тождественны), так нередко и солнце в народных преданиях представляется готовым пожрать тех сказочных странников, которые приходят к нему с вопросами. Вот почему возникли клятвы, призывающие на голову виновного или супротивника карающую силу солнца: галицкая – «соньце б тя побило!»; украин. – «щоб ти скризь сонце прой-шов!»; болгар. – «да ма изгори слжнце то! (или: Господь)»; серб. – «тако ми оне жраке небеске!», «тако ми што cja!» (т. е. солнце); хорв. – «sunce te oswetilo» (чтоб тебе солнце отомстило!)[84]. Поэтическое заклятие, обращенное Ярославною к солнцу, дышит этою древнею верою в карающее могущество дневного светила: «светлое и тресветлое Слънце! всем тепло и красно еси; чему, господине, простре горячюю свою лучю на ладе вой, в поле безводно жаждею имь лучи (луки) съпряже, тугою имъ тули затче?»[85] Сходное с этим место находим и в Краледворской рукописи:

 

Ai ty Slunce, ai Slunecko!

Ту li si ialostivo,

Cemu ty swietis na ny,

Na biedne ludi?[86] (36)

 

В русском простонародье есть любопытное сказание о том, как некогда божество наказало за непочтение к солнцу. Это было давно, у Бога еще не было солнца на небе и люди жили в потемках. Но вот, когда Бог выпустил из-за пазухи солнце, дались все диву; смотрят на солнышко и ума не приложат... А пуще бабы! повынесли они решета, давай набирать света, чтобы внести в хаты да там посветить; хаты еще без окон строились. Поднимут решето к солнцу, оно будто и наберется света полным-полно, через край льется, а только что в хату – и нет ничего! А божье солнышко все выше да выше подымается, уже припекать стало. Вздурели бабы, сильно притомились за работой, хоть света и не добыли, а тут еще солнце жжет – и вышло такое окаянство: начали на солнце плевать! Бог прогневался и превратил нечестивых в камень[87].

Из приведенных свидетельств старинных памятников, называющих солнце господином и Дажьбогом, ясно, что светило это олицетворялось в мужском поле; но рядом с этим встречаем не менее яркие указания, из которых видно, что оно было олицетворяемо и в образе богини. Чрезвычайно важен для мифологии вопрос об образовании мужского и женского рода в языках. Ясный и общепонятный в применении к живым существам, имеющим тот или другой пол, вопрос этот представляет большие трудности для решения относительно предметов неодушевленных, бесполых. Что мужской или женский род известного представления должен был оказать несомненное влияние на его мифическое олицетворение – об этом не может быть спора; но каким путем возникает идея о том или другом роде в применении к предметам неодушевленным – это далеко еще не разъяснено. Тем не менее в основании такого полового различения, выражаемого грамматическими формами, необходимо должна была лежать определенная мысль, вытекавшая из самого воззрения на предмет; по различию этого воззрения, одно и то же понятие могла принимать и форму мужеского рода и форму женского. Обращаясь к солнцу, мы замечаем колебание между тем и другим родом. Наше солнце (от санскр. su – рождать, творить; sur – блистать, разбрасывать лучи; surya – солнце и бог дневного светила[88]) в первоначальной форме своей было женского рода; в Остромировом евангелии оно пишется слъньце и сълъньце[89]; це есть окончание существительных ласкательных и уменьшительных; отбрасывая его, получаем первообразные женские формы слънь и сълънь, или по современному выговору слонь и солонь (сличи: до-лонь, длань), удержавшиеся доселе в выражениях: посолон (по солнцу), солоново-рот (поворот солнца) и чешск. слунь[90]. С этим свидетельством языка вполне согласно народное предание, общее славянам с немцами и литовцами, которое изображает солнце в виде прекрасной богини. Литовск. saule и немецк. die sonne (др.-сев. sol) женского рода, но ср.-вер.-нем. sunne колеблется между обоими родами; а готская форма sauil – мужеского рода, точно так же, как греч. Ђλιος, лат. sol, франц. soleil[91] Соединяя с понятием солнца плодородящую силу, древний человек или сливал идею творчества с самым актом рождения и потому давал верховному небесному светилу женский пол, или смотрел на него, как на божество, которое не само рождает, но воздействием лучей своих оплодотворяет мать сырую землю, и та уже производит из своих недр, следов., олицетворял солнце в мужском поле. Народная загад(37)ка, означающая солнце, представляет его красною (т. е. блестящею) девою: «красная девушка в окошко глядит» (;= светит на заре: окно = утренний восход, см. гл. IV)[92]; немцы называют его «Fru Sole» (Frau Sonne) и «heilige Frau» (sancta domina), что в средние века повело к смешению этой древней богини с пречистою Девою[93].

Ночные светила: месяц и звезды, как обитатели небесного свода и представители священной для язычника светоносной стихии, были почитаемы в особенных божественных образах. Галицкая пословица выражается: «месяц наш божок, а кто ж нам будет боговати, як его не стане?»[94] Увидевши молодой месяц, простолюдины наши до сих пор крестятся и сопровождают этот обряд различными причитаньями на счастье и здоровье[95]; у германцев же было в обычае преклонять колена и обнажать головы перед новорожденным месяцем[96]. Наравне с солнцем, в заговорах находим частые обращения и к звездам и к месяцу: «месяц ты красный! звезды вы ясныя! солнышко ты привольное! сойдите и уймите раба божьего (от запоя)»; «месяц, ты месяц! сними мою зубную скорбь» и проч. Обоготворение светил и ожидание от них даров плодородия, ниспосылаемого небом, влекли простодушных пахарей и пастухов древнейшей эпохи к усиленным наблюдениям за ними. По справедливому замечанию Якова Гримма, изменения или фазы месяца уже в глубочайшей древности должны были обратить на себя особенное внимание, и так как по ним гораздо легче, сподручнее было считать время, чем по солнцу, то естественно, что первоначальный год был лунный, состоящий из тринадцати месяцев[97]; недели и месяцы определялись лунными фазами, и в нашем языке слово «месяц» заключает в себе понятия: и luna, и mensis; самое слово это (санскр. mas и masa от корня та -мерить) убедительно доказывает, что луна служила издревле для измерения времени, была (по выражению М. Мюллера) золотой стрелкою на темном циферблате неба[98]. Русские поселяне узнают время ночи по течению звезд, преимущественно по Большой Медведице, и создали себе много разных замечаний о погоде и урожаях по сиянию звезд и месяца: яркий свет их сулит плодородие[99]. У германцев был обычай: отходя вечером ко сну, посылать прощальный привет звездам, с чем согласно новогреческое обыкновение: исправлять перед сном молитву не прежде, как взойдет вечерняя звезда[100]. Сербская песня говорит о молитве, обращенной к деннице; рано вставала девица

 

И даницу вjерну моли:

«О данице, о сестрице!

Подаj мене свjетлост твоjу.

Да наресим младост моjу»[101]. (38)

 

В одном из русских заговоров читаем: «встахом заутра и помолихсе Господу Богу и дьннице»[102].

И у нас, и у немцев простолюдины, завидев падающую звезду, творят молитву, будучи убеждены, что всякое желание, высказанное в то короткое время, пока звезда катится, непременно исполнится. Кометы причислялись также к звездам и назывались хвостатыми звездами или зирками с метлою, у немцев schweifstern, haarstern (волосатая звезда) и pfauenschwanz (павлиний хвост)[103]; литовские песни упоминают о кометах, как о старцах с длинными бородами, появление которых предвещает что-нибудь чрезвычайное[104]. Таким образом, на основании различных уподоблений световой полосы, отбрасываемой ядром кометы, язык придает ей хвост, метлу или бороду. Редкое явление комет заставило непривычный к ним народ соединять с этими хвостатыми звездами мысль о божественном предвещании грядущих бед за людские грехи и о призыве смертных к покаянию. Любопытен отзыв, сделанный патриархом Никоном при отъезде в 1664 году в Воскресенский монастырь. Садясь ночью в сани, он начал отрясать прах от своих ног, припоминая известные евангельские слова: «иде же аще не приемлют вас, исходя из града того – и прах, прилипший к ногам вашим, отрясите во свидетельство на ня». Стрелецкий полковник, наряженный провожать Никона, сказал: мы этот прах подметем! – Да разметет Господь Бог вас оною божественною метлою, иже является на дни многи! – возразил ему Никон, указывая на горевшую на небе комету[105]. Гумбольдт в своем «Космосе»[106] указывает на те поэтические представления, которые в древние времена соединялись с кометами: в них видели косматые звезды и горящие мечи.

Солнце и Месяц были представляемы в родственной связи – или как сестра и брат, или как супруги[107]. У Гезиода, Гомера и других писателей "Ηλιος и Σελήυη – брат и сестра[108]; итальянская сказка выводит Солнце и Луну (Sole и Luna) детьми одной матери[109]. В Эдде Sonne и Mond (Ŝои Mani) – сестра и брат, дети мифического Mundilfori; немцы до позднейшего времени употребляли выражения frau Sonne и herr Mond. Другое германское сказание представляет их женою и мужем; но Месяц был холодный любовник, что раздражало его пылкую супругу; богиня Солнце побилась однажды об заклад с своим мужем: кто из них раньше проснется, тому достанется право светить днем, а ленивому должна принадлежать ночь. Рано утром Солнце зажгло свет миру и разбудило сонного мужа. С той поры они разлучились и светят порознь: Солнце днем, а Месяц ночью; оба сожалеют о своей разлуке и стараются опять сблизиться. Но сходясь во время солнечного затмения, они шлют друг другу упреки; ни тот, ни другая не соглашаются на уступки и снова расстаются. Преисполненный печали, Месяц иссыхает от тоски – умаляется в своем объеме, до тех пор, пока не оживит его надежда на будущее примирение; тогда он начинает вырастать и потом с новым припадком тоски опять умаляется[110]. По литовско(39)му преданию Saule (солнце) – «божья дочка» представляется женою Месяца (Menu); звезды – их дети. Когда неверный супруг начал ухаживать за румяной Денницею (Аушрине – утренница, планета Венера), богиня Солнце (по другой вариации это сделал сам громоносец Перкун) выхватила меч и рассекла лик Месяца пополам. Так поет об этом литовская песня: «Месяц женился на Солнце. Тогда была первая весна – Солнце встало очень рано, а Месяц, устыдясь, сокрылся. Он влюбился в Денницу и блуждал один по небу; и разгневался Перкун, разрубил его мечом: зачем ты оставил Солнце? зачем влюбился в Денницу? зачем таскаешься один по ночам?»[111] Предание в высшей степени поэтическое! Художественная фантазия передала в нем поразившие ее естественные явления природы: когда восходит поутру солнце – месяц исчезает в его ярком свете; а когда удаляется оно вечером – месяц выступает на небо, и перед самым утренним рассветом он действительно один блуждает по небу с прекрасною денницею. Бледно-матовый свет месяца постоянно возбуждает в поэтах грустные ощущения, и потому с именем луны не разлучен эпитет печальной («печальная луна»). Форма полумесяца невольно наводила фантазию на думу о рассеченном его лике; в наших областных наречиях умаляющийся после полнолуния месяц называется перекрой (от кроить – резать). Беспрестанные изменения, замечаемые в объеме месяца, породили мысль об его изменчивом характере, о непостоянстве и неверности в любви этого обоготворенного светила, так как и нарушение супружеских обетов выражается словом измена. В ярко-багряном диске восходящего солнца видели пламенеющий гневом лик небесной царицы; чистота солнечного блеска возбуждала представление о девственной чистоте богини, выступающей на небо в пурпуровой одежде зари и в сияющем венце лучей, как богато убранная невеста. В славянских преданиях мы находим черты, вполне соответствующие литовскому сказанию. Олицетворяя солнце в женском образе, русское поверье говорит, что в декабре месяце, при повороте на лето, оно наряжается в праздничный сарафан и кокошник и едет в теплые страны; а на Иванов день (24 июня) Солнце выезжает из своего чертога на встречу к своему супругу Месяцу, пляшет и рассыпает по небу огненные лучи: этот день полного развития творческих сил летней природы представляется как бы днем брачного союза между Солнцем и Месяцем[112]. В польском языке месяц – xięzyc (белорус, ксенжич – княжич); в малорусском заговоре от зубной боли делается такое обращение к нему: «Месяцю, молодый княже!»[113] В Черниговской губ. сохранилась песня, намекающая на любовные отношения светил дня и ночи:

 

Ой, там за лисом – за бором

За синеньким езёром,

Там Солнычко играло,

С Мисяцом размовляло:

«Пытаю цебе, Мисяцу!

Чи рано зходишь, чи позно заходишь?»

 – Ясное мое Солнычко!

А что тоби до тово –

До выходу мово?

Я зыйду (взойду) свитаючи,

А зайду змеркаючи. (40)

 

Далее следует сравнительный разговор парубка с дивчиной, которая допытывается: есть ли у него кони и зачем ее не навещает? По народному поверью, Солнце и Месяц с первых морозных дней (с началом зимы, убивающей земное плодородие, и так сказать, – расторгающей брачный союз солнца) расходятся в разные стороны и с той поры не встречаются друг с другом до самой весны; Солнце не знает, где живет и что делает Месяц, а он ничего не ведает про Солнце. Весною же они встречаются и долго рассказывают друг другу о своем житье-бытье, где были, что видели и что делали. При этой встрече случается, что у них доходит до ссоры, которая всегда оканчивается землетрясением; наши поселяне называют Месяц гордым, задорным и обвиняют его, как зачинщика ссоры. Встречи между Солнцем и Месяцем бывают поэтому и добрые и худые: первые обозначаются ясными, светлыми днями, а последние – туманными и пасмурными[114]. Заметим, что в весенних грозах, сопровождающих возврат солнца из дальних странствований в царстве зимы, воображению древнейших народов рисовались: с одной стороны, брачное торжество природы, поливаемой семенем дождя, а с другой – ссоры и битвы враждующих богов; в громовых раскатах, потрясающих землю, слышались то клики свадебного веселья, то воинственные призывы и брань. Брак солнца и месяца, по указанию литовской песни, совершается первою весною, при ударах громовника Перкуна, следов., в грозовой обстановке. Затмение солнца при встрече с месяцем и их взаимной перебранке, о чем говорит немецкое предание, первоначально означало потемнение дневного светила грозовою тучею. Любовь Месяца к Деннице также не позабыта в наших народных сказаниях. Вот свидетельство белорусской песни:

 

Перебор-Мисячек, перебор!

Всех зирочек[115] перебрал,

Одну себе зирочку сподобал:

Хоч она и маленька,

Да ясненька,

Меж всех зирочек значненька[116].

 

В сербской песне Месяц укоряет Денницу: «где ты была, звезда Денница? где была, где дни губила?»[117]

Как по литовскому, так и по славянским преданиям от божественной четы Солнца и Месяца родились звезды. Малорусские колядки, изображая небесный свод великим чертогом или храмом, называют видимые на нем светила: месяц – домовладыкою, солнце – его женою, а звезды – их детками.

 

Ясне сонце – то господыня,

Ясен мисяц – то господар.

Ясни зирки – то его диткы[118]. (41)

 

Следующая песня, изображающая то же родственное отношение звезд к солнцу, особенно любопытна потому, что окрашивает древнее предание христианскими красками и тем самым указывает на существовавшее некогда обожание небесных светил:

 

Стоял костёл новый, незрубленый,

А в том костили три оконечки;

У першом океньцы ясное сонце,

А в другом океньцы ясен мисяц,

А у третём океньцы ясныя зироньки.

Не есть воно ясное сонце,

Але есть вон сам Господь Бог;

Не есть вон ясный мисяц,

Але есть вон Сын Божий;

Не есть воны ясныя зироньки,

Али есть воны божис дити[119].

 

В Липецком уезде, Тамбовской губ., уцелела замечательная песня о том, как девица просила перевозчика переправить ее на другую сторону:

 

«Перевощик, добрый молодец!

Первези меня на свою сторону». –

Я первезу тебя – за себя возьму.

 

В ответ ему говорит красная девица:

 

«Ты спросил бы меня,

Чьего я роду, чьего племени?

Я роду ни большого, ни малого:

Мне матушка – красна Солнушка,

А батюшка – светел Месяц,

Братцы у меня – часты Звездушки,

А сестрицы – белы Зорюшки».

 

По одной литовской песне, самая Денница является уже не соперницею Солнца, а его дочерью[120].

Эти родственные отношения не были твердо установлены; они менялись вместе с теми поэтическими воззрениями, под влиянием которых возникали в уме человека и которые в эпоху «созидания мифических представлений были так богато разнообразны и легко подвижны, изменчивы. Названия, придаваемые месяцу и звездам, так же колебались между мужеским и женским родом, как и названия солнца. Наш месяц, санскр. mas, готск. тепа, нем. mond, литовок, menu (meneselis) – мужеского рода, но греч. Μήυή (Σελήυή) женского, и в латинском возле мужеской формы lunus стояла женская форма luna, употребительная и в нашем языке, хотя «месяц» и осиливает ее в народной речи. Едва ли можно утверждать, что слово «луна» занесено к славянам путем чисто литературным; ибо наш простолюдин и поляки доселе соединяют с ним общее значение света, что указывает на сочувственное отношение к его древнейшему коренному значению: польск. Luna, .Lona зарево, отражение света; области, великорус, луниться – светать, белеть (=lucere); лунь – тусклый свет, (42) белизна («сед как лунь»)[121]. Как месяц представляется мужем богини солнца, так луна, согласно с женскою формою этого слова, есть солнцева супруга – жена Дажьбо-га. «Солнце – князь, луна – княгиня»: такова народная поговорка, усвояющая солнцу тот же эпитет князя, который у нас употребляется для обозначения молодого, новобрачного супруга, а в польском языке перешел в нарицательное имя месяца[122]. Еще у скифов луна была почитаема сестрою и супругою бога солнца (Svalius) и называлась тем же именем, какое придавалось и солнцу, только с женским окончанием – Vaitashura (vaita – охота, пастбище, и shurus – быстрый, то же что народное русское сур[123]; vaitashurus – охотник). Этим названием скифский бог солнца роднится с греческим сребролуким Аполлоном, а богиня луны с его сестрою – Артемидою (Дианою)[124].

Солнце постоянно совершает свои обороты: озаряя землю днем, оставляет ее ночью во мраке; согревая весною и летом, покидает ее во власть холоду в осенние и зимние месяцы. Где же бывает оно ночью? – спрашивал себя древний человек, куда скрываются его животворные лучи в зимнюю половину года? Фантазия творит для него священное жилище, где божество это успокоивается после дневных трудов и где скрывает свою благодатную силу зимою. По общеславянским преданиям, сходным с литовскими и немецкими, благотворное светило дня, красное Солнце, обитает на востоке – в стране вечного лета и плодородия, откуда разносятся весною семена по всей земле; там высится его золотой дворец, оттуда выезжает оно поутру на своей светозарной колеснице, запряженной белыми, огнедышащими лошадьми, и совершает свой обычный путь по небесному своду. Подобно грекам, сербы представляют Солнце молодым и красивым юнаком; по их сказаниям, царь-Солнце живет в солнечном царстве, восседает на златотканом, пурпуровом престоле, а подле него стоят две девы – Зоря Утренняя и Зоря Вечерняя, семь судей (планеты) и семь вестников, летающих по свету в образе «хвостатых звезд»; тут же и лысый дядя его – старый Месяц. В наших сказках царь-Солнце владеет двенадцатью царствами (указание на двенадцать месяцев в году или на двенадцать знаков зодиака); сам он живет в солнце, а сыновья его в звездах (русск. звезда, зирка, лат. Stella, готск. stairno, др.-сев. stiarna – женского рода; но современное немец, stern, др.-вер.-нем. stemo, англос. steorra, греч. άστηρ – мужеского)[125]; всем им прислуживают солнцевы девы, умывают их, убирают и поют им песни[126]. Словаки говорят, что Солнцу, как владыке неба и земли, прислуживают двенадцать дев – вечно юные и прекрасные[127]. Упоминаемые сербскими песнями солнцевы сестры, конечно, тождественны с этими девами. О красивых девушках сербы выражаются: «кано да je сунчева сестра» или: «кано да сунцу косе плете, a Mjeceuy дворе мете»[128]. Согласно с вышеприведенной русскою песнею о перевозчике и солнцевой дочери, сербская песня рассказывает: (43)

 

Извирала студена водица,

На водицу сребрна столица,

На столицу лиjепа ђевоjка,

Жуте cyjoj ноге до кол(ь)енах,

А злапене руке до раменах,

Koca joj je кита ибришима.

 

(Истекала студеная вода, на воде серебряной престол, на престоле красавица-девица – по колено ноги в сиянии [собственно: желтые], по локоть руки в золоте, коса шелками увита.) Прислал паша сватать девицу; отвечала она сватам:

 

Фала Богу, чуда великога!

Да ни jе паша ломамио?

Кога хойс да узме за л(ь)убу,

Да он узме Сунчеву сестрицу,

Мjесечеву првобратучеду,

Даничину Богом посестриму!

 

(Хвала Богу – чудо великое! или паша с ума сошел? кого хочет за любу взять – солнцеву сестрицу, месяцеву племянницу, денницыну посестриму!) Вынула три золотых яблока и подбросила их вверх; кинулись сваты ловить яблоки (яблоко у сербов служит эмблемою брачного союза), но ударили с неба три молнии («три муке од неба пукоше») и поразили жениха и сватов[129]. По указанию этой песни, Месяц – дядя Солнца; по свидетельству же другой сербской песни, также мифического содержания, у Бога было чадо – ясное Солнце, а у Солнца братом был – Месяц, сестрою – Звезда-преходница, т. е. планета, подвижная звезда. Спорила девойка с Солнцем: «яркое Солнце! я красивей тебя, и твоего брата ясного Месяца, и твоей сестрицы Звезды-преходницы»[130]. Солнце шлет жалобу Богу: «Боже! как мне быть с проклятою девицей?» А Бог отвечал ему кротко: «яркое Солнце, мое чадо дорогое![131] будь весело, не сердися; легко сделаться с проклятою девицей: ты засияй, чтоб загорело ее лицо, а я дам ей худую долю»[132]. Звезда-преходница должна быть Венера, потому что в других песнях сестрою Месяца называется Денница; она устраивает свадьбу своего брата и испрашивает с неба молнию:

 

Радуе се звиjезда Даница,

Жени брата cjajнoгo Mjeceцa,

Испросила мун(ь)у од облака.

 

Свадьба, следоват., совершается при весенней грозе, оплодотворяющей землю дождевыми ливнями; свадебные чины при этом брачном торжестве исправляли сам Господь и святые угодники, а свадебными дарами были: Богу – небесная высь, св. Иоанну – зимние холода, св. Николе – воды, апостолу Петру – летние жары, Огненной Марии – живой огонь, Илье-пророку – громовые стрелы[133]. Девойка, вступившая в спор о красоте с самим Солнцем, конечно, принадлежит к одному (44) разряду с златорукою девою, так жестоко покаравшею своих сватов. С теми же мифическими девами встречаемся и в литовских песнях: «Под кленом течет студенец; сюда приходят божьи сынки плясать при лунном свете с божьими дочками. Пришла я (девица) к источнику умыться; как вымыла лицо белое – упало мое колечко в воду. И пришли божьи сынки, и выудили мое колечко из глубины вод; приехал добрый молодец на вороном коне с золотыми подковами: поди сюда, девица! поди сюда, молодая! скажем друг другу словечко, подумаем думочку – где речка поглубже, где любовь любовнее?» Выражение «dewo dukteli» (божьи дочки) имеет при себе вариант: «saules dukryte» (солнцевы дочки). «Куда девались божьи кони? – спрашивает песня и отвечает: божие сыны на них поехали. Куда поехали божие сыны? Искать дочерей Солнца». Литовская поговорка так выражается об излишней разборчивости: «ему и солнцева дочь не угодит!»[134] Кто эти солнцевы девы – сестры и дочери? Хотя предание и считает звезды детьми солнца, тем не менее мифическая обстановка, в которой являются солнцевы девы, не позволяет считать их за олицетворение этих светил; напротив, все говорит за тождество их с водными нимфами (эльфами, вилами, русалками), в образе которых языческая древность воплотила быстролетучие грозовые облака. Они показываются при студенцах (старинная метафора дождевых туч), низводят с неба молнию, поют песни, танцуют с божьими сынами и вступают с ними в любовные связи. Заметим, что в свисте ветров и вое бури простодушному язычнику слышались песни духов, а в прихотливом полёте облаков и в крутящихся вихрях виделись их пляски и свадебное веселье[135]. Солнцевы девы умывают солнце и расчесывают его золотые кудри (лучи), т. е. разгоняя тучи и проливая дождь, они прочищают лик дневного светила, дают ему ясность. Тот же смысл заключается и в предании, что они метут двор месяца, т. е. разметают вихрем потемняющие его облака. Обладая бессмертным напитком (живою водою дождя), солнцевы девы сами представляются вечно прекрасными и никогда не стареющими.

Зоря олицетворялась у славян в образе богини и называлась сестрою Солнца, как это видно из песенного к ней обращения:

 

Зоря ль, моя Зоринька,

Зоря, солнцева сестрица!

 

В заговорах, которые обыкновенно произносятся на восток – при восходе солнца, ее называют красною девицею: «Зоря-Зоряница, красная девица, полунощница» (т. е. рано пробуждающаяся, предшествующая дневному рассвету). Подобно богине-Солнцу, она восседает на золотом стуле, расстилает по небу свою нетленную розовую фату или ризу[136], и в заговорах доселе сохраняются обращенные к ней мольбы, чтоб она покрыла своею фатою от волшебных чар и враждебных покушений (см. гл. V). Как утренние солнечные лучи прогоняют нечистую силу мрака, ночи; так верили, что богиня Зоря может прогнать всякое зло, и наделяли ее тем же победоносным оружием (огненными стрелами), с каким выступает на небо светило дня; вместе с этим ей приписывается и та творческая, плодородящая сила, какая разливается на природу восходящим солнцем. Крестьяне выставляют семена (хлеб, (45) назначенный для посева) на три утренние зори, чтобы они дали хороший урожай[137]. Согласно с наглядным, ежедневно повторяющимся указанием природы, миф знает двух божественных сестер – Зорю Утреннюю и Зорю Вечернюю; одна предшествует восходу солнца, другая провожает его вечером на покой и обе таким образом постоянно находятся при светлом божестве дня и прислуживают ему. Утренняя Зоря выводит на небесный свод его белых коней, а Вечерняя принимает их, когда оно, совершивши свой дневной поезд, скрывается на западе. В Каринтии утреннюю зорю называют дъжница[138] – слово, тождественное с именем звезды денницы или утренницы и родственное с древним названием солнца Дажьбогом (от dah – гореть). В сербских песнях звезда Денница слывет сестрою Солнца, как у нас Зоря; в областных наречиях деннице дают название зарница (в малорос. зоря означает вообще звезду), а у литовцев она носит имя Auszrine (= прилагательное «утренняя», заставляющее предполагать при себе существительное «звезда») – одного происхождения с санскр. Ushas (зоря, бессмертная и блаженная дочь неба), греч. `Ηώς и латин. Aurora[139], от ush – гореть, светить, блистать[140]. Итак, названия зори образовались от тех же корней, от которых произошли слова, означающие день и утро. Немцы говорят: der Morgen tagt (tagen) – рассветать: сравни санскр. ahan – день и ahana – заря. Соответственно метафорическому представлению солнца горящим светильником, Аушрине разводила ранним утром богине-Солнцу огонь, в Вакарине (вечерняя звезда – другое название Венеры) гасила его и стлала для утомленной богини постель: поэтическая картина, совпадающая по содержанию с славянским преданием о выводе солнцевых коней Утренней Зорею и уводе их Вечернею Зорею. У эстонцев возжением и погашением солнцева светильника заведуют Зори. Верховный бог-прадед, по сотворении мира, поручил своей дочери принимать заходящее Солнце, отводить его на покой и хранить его светильник в продолжение ночи, а сыну своему – снова возжигать этот светильник при наступлении утра и отпускать Солнце в дневное его странствование. Весною, когда на севере дни бывают самые долгие и утро почти сливается с вечером, сестра, принимая светильник солнца, должна тотчас же передавать его из рук в руки своему брату. При одной из этих встреч они пристально взглянули друг другу в очи, пожали взаимно руки и коснулись устами. «Будьте счастливыми супругами!» – сказал им отец; но дети просили не нарушать радости стыдливой любви и оставить их вечно женихом и невестою. С тех пор, когда они встречаются весною и сливают свои уста в сладком поцелуе – румянец покрывает щеки невесты и отражается по небу розовым блеском, пока жених не зажжет дневного светильника. Время этой встречи празднует вся природа; земля убирается в зелень и роскошные цветы, а рощи оглашаются песнями соловьев[141]. Итак, миф отождествляет зорю с звездой денницею, по сходству издревле присвоенных им названий, или правильнее – переносит на планету Венеру представления, созданные поэтическою фантазией о зоре.

В гимнах Вед и в мифических сказаниях греков Зоря изображается то матерью, то сестрою, то супругою или возлюбленною Солнца. Матерью она представлялась потому, что всегда предшествует восходу солнца, выводит его вслед за собою и та(46)ким образом как бы рождает его каждое утро. По исследованиям Макса Мюллера, простое, естественное явление, что при восходе солнца зоря гаснет, скрывается, – на метафорическом языке ариев превращалось в поэтическое сказание: прекрасная дева Зоря бежит от восходящего Солнца и умирает от лучезарных объятий и жаркого дыхания этого пламенного любовника. Так юная Дафна убегает от влюбленного Аполлона и умирает в его объятиях, т. е. лучах, ибо в числе других уподоблений лучи солнечные назывались также золотыми руками. Тот же смысл заключается и в следующих метафорических выражениях: «солнце опрокинуло колесницу зори», «стыдливая зоря скрывает свое лице при виде обнаженного супруга – Солнца». Ярко сияющее солнце казалось обнаженным, в противоположность другой метафоре, которая о солнце, закрытом темными облаками, говорила, как о божестве, накинувшем на себя одежды (облачение, покрывало). Покинутое Утренней Зорею, одинокое Солнце совершало свое шествие по небу, напрасно отыскивая свою подругу, и только приближаясь к пределам своей дневной жизни, готовое погаснуть (= умереть) на западе, оно снова, на краткие мгновения, обретало Зорю, блиставшую дивной красотою в вечернем сумраке[142].

Приведенные свидетельства наглядно говорят, что в то древнее время, когда над всем строем жизни владычествовали патриархальные, кровные связи, человек находил знакомые ему отношения и во всех естественных явлениях; боги становились добрыми семьянинами, были – отцы, супруги, дети, родичи. Олицетворяя божественные силы природы в человеческих образах, он перенес на них и свои бытовые формы. Но такие родственные связи богов были плодом не сухой, отвлеченной рефлексии, а живого, поэтического воззрения на природу, и смотря по тому, как менялось это воззрение – менялись и взаимные отношения обоготворенных светил и стихий: одно и то же божество могло быть то отцом, то сыном другого, быть рожденным от двух и более матерей, и т. д. Вот почему даже там, где под влиянием успехов народной культуры вызвана была деятельность ума к соглашению различных мифических представлений (напр., у греков), даже там поражает нас запутанность и противоречие мифов. Очевидно, что у народов, стоявших на значительно низшей ступени развития, еще явственнее должны выступать черты, указывающие на неопределенность и неустановившееся брожение мысли. Уже отсутствие у славянских племен таких названий для месяца, утренней и вечерней зори и звезд, которые бы из нарицательных, с течением времени, обратились в собственные, нелегко распознаваемые в своем первоначальном коренном значении, свидетельствует, что мы имеем дело с эпохою самых широких и свободных поэтических представлений, присутствуем, так сказать, при самом зарождении мифических сказаний.

Та же творческая, плодородящая сила, какую созерцал язычник в ярких лучах летнего солнца, виделась ему и в летних грозах, проливающих благодатный дождь на жаждущую землю, освежающих воздух от удушливого зноя и дающих нивам урожай. Множество разнообразных поверий, преданий и обрядов несомненно свидетельствует о древнейшем поклонении славян небесным громам и молниям. Торжественно-могучее явление грозы, несущейся в воздушных пространствах, олицетворялось ими в божественном образе Перуна-Сварожича, сына прабога Неба; молнии были его оружие – меч и стрелы, радуга – его лук, тучи – одежда или борода и кудри, гром – далеко звучащее слово, глагол божий, раздающийся свыше, ветры и бури – дыхание, дожди – оплодотворяющее семя. Как творец небесного пламени, (47) рождаемого в громах, Перун признается и богом земного огня, принесенного им с небес в дар смертным; как владыка дождевых облаков, издревле уподоблявшихся водным источникам, получает название бога морей и рек, а как верховный распорядитель вихрей и бурь, сопровождающих грозу, – название бога ветров (см. ниже). Эти различные названия придавались ему первоначально, как его характеристические эпитеты, но с течением времени обратились в имена собственные; с затемнением древнейших воззрений они распались в сознании народном на отдельные божеские лица, и единый владыка грозы раздробился на богов грома и молний (Перун), огня (Сварожич), воды (Морской царь) и ветров (Стрибог). Вместе с низведением мифических представлений и сказаний о небесном пламени молний на земной огонь, о дождевых потоках на земные источники само собой возникло обожание домашнего очага, рек, озер и студенцов.

В таких образах поклонялся славянин всесозидающим силам природы, которые для живого существа суть благо, добро и красота. Человеку естественно чувствовать привязанность к жизни и страх к смерти. Обоготворив, как благое, все связанное с плодородием, развитием, он должен был инстинктивно, с тревожною боязнию отступить от всего, что казалось ему противным творческому делу жизни. С закатом дневного светила на западе как бы приостанавливается вечная деятельность природы, молчаливая ночь охватывает мир, облекая его в свои темные покровы, и все погружается в крепкий сон – знамение навсегда усыпляющей смерти; с помрачением ярких лучей солнца зимними туманами и облаками начинаются стужи и морозы, небо перестает блистать молниями и посылать дожди, земная жизнь замирает и человек осуждается на тяжелые труды: он должен строить жилище, селиться у домашнего очага, заготовлять пищу и теплую одежду. У первобытных племен сложилось убеждение, что мрак и холод, враждебные божествам света и тепла, творятся другою могучею силою – нечистою, злою и разрушительною. Так возник дуализм в религиозных верованиях; вначале он истекал не из нравственных требований духа человеческого, а из чисто-физических условий и их различного воздействия на живые организмы; человек не имел другой мерки, кроме самого себя, своих собственных выгод и невыгод. Нравственные основы вырабатываются позднее и прикрепляются уже к готовым положениям дуализма, порожденного древнейшим воззрением на природу[143]. Таким образом, отдаленные предки наши, круг понимания которых необходимо ограничивался внешнею, материальною стороною, все разнообразие естественных явлений разделили на две противоположные силы. У западных славян это двойственное воззрение на мир божий выразилось в поклонении Белбогу и Чернобогу, представителям света и тьмы, добра и зла. В хронике Гельмольда читаем: «est autem Slavorum mirabilis error, nam in conviviis et compotationibus suis pateram circumferunt, in quam conferunt non dicam consecrationes, sed execrationis verba, sub nomine deorum boni scilicet atque mali, omnem prosperam fortunam a bono deo, adversamamalo dirigi profitentes; ideo etiam malum deum sua lingua dibol sive Zcerneboch, id est nigrum deum, appelant»[144]. Уцелевшие географические названия и народные предания свидетельствуют, что верование в Белбога и Чернобога было (48) некогда общим у всех славянских племен, в том числе и русских: Belbug — остров с монастырем на Реге (в Померании); Бялобоже и Бялобожница – в Польше; Белые боги – урочище у большой дороги от Москвы к Троице, не доезжая туда 15 верст; Троицко-Белбожский монастырь – в Костромск. эпархии; Чернобожье – в Порховском уезде, Чернобожна – в Буковине, Чернобожский городок – в Сербии; в земле лужичан, близь Будишина, есть гора Чернобог и недалеко от нее другая – Белбог, о которых сохранилось предание, как о местах языческого богослужения[145]. В Бамберге был найден идол Чернобога, изображенного в виде зверя, с рунической надписью, начертанной так, как произносят славяне поморские: Царни бу; об этом открытии написал в свое время ученое исследование покойный Шафарик[146]. Согласно с показанием Гельмольда, люнебурские славяне до позднейшей эпохи называли дьявола Чернобогом[147]. По рассказу Густинской летописи (под 1070 годом), старинные волхвы были убеждены, что «два суть бози: един небесный, другой во аде»[148]; бессарабские переселенцы на вопрос: исповедуют ли они христианскую веру? отвечали: «мы поклоняемся истинному Господу нашему – белому Богу»[149], а на Украине уцелела клятва: «щоб тебе чоршй бог убив!»[150] О древнем Белбоге доселе сохраняется живая память в белорусском предании о Белуне. Белун представляется старцем с длинною белою бородою, в белой одежде и с посохом в руках; он является только днем и путников, заблудившихся в дремучем лесу, выводит на настоящую дорогу; есть поговорка: «цёмна у лесе без Белуна». Его почитают подателем богатства и плодородия. Во время жатвы Белун присутствует на нивах и помогает жнецам в их работе. Чаще всего он показывается в колосистой ржи, с сумою денег на носу, манит какого-нибудь бедняка рукою и просит утереть себе нос; когда тот исполнит его просьбу, то из сумы посыплются деньги, а Белун исчезает. Поговорка: «мусиц по-сябрывся (должно быть, подружился)'с'Белуном» употребляется в смысле: его посетило счастье[151]. Это рассыпание Белуном богатств основывается на древнейшем представлении солнечного света золотом.

Филология превосходно подтверждает такой дуалистический взгляд славянских племен на явления природы. Слова, означающие свет, блеск и тепло, вместе с тем послужили и для выражения понятий блага, счастия, красоты, здоровья, богатства и плодородия; напротив, слова, означающие мрак и холод, объемлют собою понятия зла, несчастия, безобразия, болезни, нищеты и неурожая: а) прилагательное белый (Бел-бог) собственно значит: светлый, ясный. Сближая слово свет (syjet, swiat) с родственными формами индоевропейских языков, мы находим в санскрите cveta= белый, эпитет, придаваемый божеству солнца[152]. При возведении живописующего признака, выразившегося в определенных звуках, до общего понятия о пред(49)мете, первоначальная изобразительность слова делается нечувствительною для слуха и потому подновляется обыкновенно эпитетом, который и остается за ним, как «постоянный». Такой эпитет находим мы в выражениях: белый свет и белый день; из них первое получило смысл вселенной, т. е. всего видимого, озаренного небесным светом; литов. swietas и др.-прус. switai также употребляются в обоих смыслах – и как мир, и как стихия света[153]. Выражение, встречаемое в галицкой песне[154]: белый месяц соответствует обыкновенной эпической форме: светел или ясный месяц; в заговорах упоминается бел-горюч камень алатырь; колесницу Солнца возили белые кони. Согласно с этим древним значением, с корнем бел = бил соединяется идея плодородия, изо-билия: у Нестора волхвы обвиняют жен, «яко си жито или обилье держат»[155]. Опираясь на приведенные указания языка, приходим к заключению, что Белбог должен быть тождествен с Све(я)товитом, богом дневного и весеннего (= ясного) неба; без сомнения, первоначально это были только фонетически различные, но существенно равносильные прозвания одного и того же божества. В дальнейшем ходе развития за Световитом удержано древнейшее представление владыки неба, который не только блистает солнечным светом, но и творит весенние грозы, сражаясь с темными тучами; а с именем Белбога, кажется, по преимуществу сочеталось понятие дневного света = солнца. Такое положение подкрепляется известным в немецкой мифологии, соответственным славянскому Белбогу, названием: Baldag, Beldeg (сложное из бел и dag, dag, tag) – богом света, белого дня, сыном Одина. Я. Гримм намекает на связь этого названия с именем Baldr (англос. Bealdor, Baldor; его небесное жилище исполнено ослепительного блеска и не терпит ничего нечистого; ср. литов. baltas, лет. baits – белый, красивый =готск. balps; mare Balticum собственно «белое море») и указывает при этом, что у кельтов весенний, майский праздник назывался la bealtine или beihine, beltein; la день, teine, tine – огонь и Beal (Beil, Beui, Beli) – имя верховного божества света, др.-кельт. Belenus, Belinus, азиат. Belus, Bel, Bal[156] Солнце уподоблялось блестящему венцу, короне на главе небесного бога (см. гл. V); оно называлось царем, властителем света и дня, и подобно тому как впоследствии в народном эпосе «красное солнышко» служило предикатом князю Владимиру, так в договоре Олега упоминаются светлые князи[157] и в народе доселе говорится: белый царь, т. е. от небесного владыки эпитет переносится на земного. Точно так же англос. bealdor, baldor получило значение князя, короля, господина[158]. Под влиянием воззрений, заставлявших в стихии света видеть высочайшее благо и красоту, выражения: «мой свет, светик» и «красное солнышко» стали ласкательными приветствиями.

b) Слова свет (светить) и свят (святить) филологически тождественны; по древнейшему убеждению святой (серб. свет. илл. svet, чешcк. swaty, пол. swiety, лит. szwentas, szwyntas, др.-прус. swints, летт. swehtas, зенд. cpenta) есть светлый, белый[159]; ибо самая стихия света есть божество, не терпяшее ничего темного, нечистого, в позднейшем смысле – греховного. Понятия светлого, благого божества и святости неразлучны, и последнее – прямой вывод из первого. Так от санскр. div – светить, блистать, играть лучами образовались греч. Ζευς (родит. Διός), лат. deus – бог, (50) divus – божественный, святой, dives – богатый, dies – день, сибир. дивно – много, изобильно, богато (сравни: сухмень – засуха, сушь – жаркое время и сухо – много, несметно), дивный – чудесный, славный, красивый; на то же совпадение понятий, какое встречаем в лат. deus и dives, указывает наше богатый, производное от бог[160]; слова «свет» и «день» сопровождаются у нас эпитетом божий, а «искра» называется святою: «свиту божого не видно», «свята искра»[161].

c) Красный первоначально означало: светлый, яркий, блестящий, огненный; прилагательное это стоит в родстве с словами: крес – огонь, кресины – время летнего поворота солнца, кресник – июнь месяц, когда этот поворот совершается. Как постоянный эпитет, подновляющий коренной смысл слов, принятых за названия небесных светил и солнечного сияния, прилагательное это употребляется в следующих эпических выражениях: красное солнце, красная зоря, красный день (ясный, солнечный день называется также украсливым, хорошая погода – украсливая), красный месяц, красная весна, красное лето, Красная Горка – весенний праздник, в поучении Мономаха «красный свет»[162]; светлая, с большими окнами изба называется красною (= светлицею) и окно со стеклами, в отличие от волокового, слывет красным. В Ярославск. губ. красить употребляется в смысле: светить, сиять: «по-глядзи-тко ты в восточную сторонушку, не красит ли красное солнышко?» От понятия о свете слово «красный» перешло к означению яркой краски, точно так, как прилагательное жаркий употребляется в областном языке в смысле: оранжевый, а в Пермской губ. ягода клюква, ради ее красного цвета, называется жаравихой. Восходящее солнце, озаряя своими лучами мир, дает возможность созерцать все его великолепие; теплые дни, приводимые весенним солнцем, согревают землю и наряжают ее, словно невесту, роскошными цветами и зеленью. Естественно, что с представлениями света и солнца должна была сочетаться идея красоты: прекрасный, красовитый, красовитушко – приветствие милому, любимому человеку; сравни: су грево – тихая, теплая погода и сугрёвушка – ласкательное название, даваемое женщине; о проясняющейся погоде в Архангельской губ. выражаются глаголом прохорашиваться, и наоборот, о нарядной девице песня говорит:

 

Убиралася, наряжалася,

До церкви пишла – як зоря зiйшла,

У церковь вжшла та-й засiяла.

 

Малорос. гарный – славный, хороший родственно с словами греть = гореть, серб. грjати (светить и согревать)[163]. Следующие выражения указывают, что с стихией света соединялись и понятия о счастии и весельи: красоваться – жить в довольстве, весело, красная жизнь – счастливая, краситься – играть, гулять[164]; «быть на кресу» – торжествовать, получить желаемое.

d) Слово чистый однозначительно с «светлым» и также совмещает в себе понятия небесного сияния и святости: небо чистое, небо прочищается, облает, чисть – то же, что ясень (вёдро): «на небе такая чисть!»[165] чистое злато и серебро (сравни: красное золото), Пречистая Дева; очищение было религиозным обрядом, состоявшим в прыганий чрез зажженные костры, в окуривании и омовении ключевой во(51)дою: огонь – символ небесной молнии, вода – символ дождя. Как весенняя гроза выводит из-за туч и туманов яркое солнце, прочищает небо, так действием огня и воды прогоняются от человека темные, враждебные, демонические силы; позднее обряд этот получил значение нравственного очищения от грехов (чистилище, очистительная молитва и присяга, чистота душевная). С отрицанием не – нечистый есть название дьявола; нечистая сила – сила мрака, холода и всего враждебного человеку; подобно тому и слово черный, противоположность которого «белому» так резко запечатлелась в предании о Чернобоге и Белбоге, употребляется как эпитет злых духов. В заговорах упоминаются «черные духи, нелюдимые» и творятся заклятия «от черных божиих людей»[166]; а Густинская летопись приводит показания старинных кудесников[167]: «наши бози живут в безднах, видом черни, крилаты, з хвостами, летают под небо слушающе ваших богов». Сербск. поговорка: «ако je црн, ниjе ђаво»[168]; в словацкой песне: «ciemj certi»; самое слово черт (cert, cart) Колляр производит от «черный»: с приданием корню сег формующей буквы t образуется cert (cart=schwarz), а с приданием буквы ncern (Cernbog, чернь)[169]. В духовных сочинениях дьявол именуется «князем тьмы»; у немцев черт называется – der schwarze, др.-сак. mirkitenebrosus (сравни с нашим мрак; «er was swarz als ein rabe»[170]). Народная загадка, означающая дым, уподобляет его черту: «чорт голенаст, выгибаться горазд»[171]; во многих преданиях рассказывается, как черти, превращаясь в тонкий дым, мгновенно исчезают: «бес же изыде аки тьма из сосуда»[172]. За темнотою до сих пор удерживается в простонародье представление чего-то таинственно страшного; обычная заметка: «не к ночи будь сказано» есть род заклятия, чтобы неосторожно сказанное вечером слово не вызвало какой беды[173]; темною комнатой старые няни пугают детей; нечистые духи разгуливают по ночам и во мраке творят людям и животным зло, солнечных же лучей они боятся и тотчас разбегаются при утреннем рассвете[174]. Темное царство демонов (=ад) представлялось на западе – там, где заходит солнце, где потухают его светлые лучи (см. гл. IV). Так как мрак скрывает все под своей непроницаемой пеленою, то злому духу приписываются свойства и названия укрывателя, таителя, хищника.

С светлыми, белыми божествами славянин чувствовал свое родство, ибо от них ниспосылаются дары плодородия, которыми поддерживается существование всего живого на земле; народ называет хлеб – даром божиим; наше жито – по-польски zboze — одного корня с словами: живот (жизнь) и Жива – богиня весны. Слово о полку говорит о славянах, как о внуках солнца – Дажьбога. Представители творчества и жизни, боги света были олицетворяемы фантазией в прекрасных и большею частию в юных образах; с ними связывались идеи о высшей справедливости и благе. Напротив, с темною силою природы, с черными божествами было соединяемо все старое, безобразное, лукавое и злое; они враждебны жизни и ее нравственным основам. Черная душа означает человека бесчестного, криводушного; мрась – него(52)дяй)[175]; черный день – день бедствия, несчастия[176]. Главным олицетворением нечистой силы была Мо(а)рена или Мо(а)рана от санскр. mri — умираю (польск. marzana, рус. смерть, лат. mors) – богиня смерти, зимы и ночи, имя, родственное с словами: мрак (= морок, мор – повальная болезнь, мора – тьма, марать, мары – носилки для покойников, мара – призрак, нечистый дух, мёрек или мерет — черт, мерещиться – темнеть, смеркаться, мерковать – ночевать, мёркоть – ночь, потемки, мерекать – мало знать, собственно: не распознавать за темнотою; сравни «темный человек»; помора – отрава, поморщина – большая смертность, смрад, смердеть, малор. хмара с постоянным эпитетом «черная» – туча, великор. хмара – густой туман, хмор, хмора – туманное, дождливое время, польск. chmura, и рус. смурый – темный, пасмурный) и мороз (=мраз, польск. marznac, чешск. mrznauti)[177]. Краледворская рукопись сравнивает Смерть с ночью и зимою. Здесь кроется между прочим основание той тесной связи, в какую поставила народная фантазия болезни, особенно повальные, с нечистою силою, почему она олицетворяет их в безобразных, уродливых формах, и почему простолюдины до сих пор почитают недуги испорченностию, насланною при содействии злых духов, а животных, родившихся с каким-нибудь физическим недостатком, – порождением той же демонической силы. Между народными клятвами известны: «побiй тебе морока!», «щоб на тебе пришла чорна (вар. лиха) година!»[178] Все чары, при совершении которых призываются злые духи, и собирание волшебных зелий, на пагубу людей и животных, совершаются в полночь. Ненавистница жизни, исконный враг праведных светлых богов, нечистая сила, по русскому поверью, не знает семейных уз, этих единственных форм, которые у племен патриархальных поддерживали и воспитывали нравственные отношения; она блуждает по свету, не имея мирного пристанища[179]. Понятно, почему Чернобог, по свидетельству Гельмольда, отождествлялся с дьяволом; с именем его народные верования славян должны были сочетать представления ночи, зимы и потемняющих небо туч, с которыми сражается молниеносный Перун.

Между богами света и тьмы, тепла и холода происходит вечная, нескончаемая борьба за владычество над миром. День и Ночь представлялись первобытным народам высшими, бессмертными существами; как День – первоначально верховное божество света = солнце, с которым слово это тождественно и по названию, так Ночь – божество мрака. В нашем языке уцелела эпическая форма: «божий день», у немцев – der heilige tag, у греков ιερόν ήμαρ. Эдда повествует, что День родился от Ночи, что согласно с древнегреческим мифом о рождении восходящего Солнца из темных недр Ночи[180] и с русским преданием, что впервые Солнце явилось из пазухи божией: представление, прямо снятое с природы[181]. Показываясь ранним утром на краю неба, одетого ночною пеленою, Солнце казалось как бы рождающимся из тьмы; наоборот, захождение его вечером уподоблялось смерти: скрываясь на западе, оно отдавалось во власть Морены, богини ночи и смерти. Великан Norvi, говорит Эдда, имел черную дочь по имени Nott (готск. nachts, др.-вер.-нем. naht, англос. niht, лат. пох, греч. νυς, лит. nactis, лет. nakts, др.-слав. нощь, санскр. nakta); у ней (53) было несколько мужей и последний был из рода светлых богов (асов) и назывался Dellmgr, т. е. бог дневного рассвета, полумрака, предшествующего дню; от этого брака родился Dagr (tag, день), прекрасный и светлый – в отца, а не в мать. Верховный владыка вселенной (AUvater) взял к себе Ночь и ее сына« посадил их на небесах и каждому из них дал по коню и колеснице, на которых они обязаны поочередно объезжать вокруг земли. Конь Ночи называется das thaumahnige ross, ибо с гривы его падает на землю ночная роса; а конь Дня – das glanzmahnige, так как блестящая грива его озаряла все небо. По другим сказаниям, распространенным почти у всех арийских народов, само Солнце объезжает небесный свод, меняя лошадей: на светлых или белых гуляет оно днем, на черных или вороных – ночью. Утренняя и Вечерняя Зори или День и Ночь запрягают ему тех и других коней в колесницу. Я. Гримм приводит народную загадку, изображающую годовое время под символическим образом колесницы, которую возят семь коней белых и семь черных (т. е. дни и ночи недели)[182]. У славян День и Ночь, согласно мужескому роду одного слова и женскому другого, олицетворялись как брат и сестра. Народная загадка, означающая «год», произносится так: «я стар, от меня родилось двенадцать сыновей (месяцы), у каждого из них по тридцати сыновей красных, по тридцати дочерей черных (дни и ночи)»; другая загадка, означающая «ночь и день», выражает мысль свою в этой форме: «сестра к брату в гости идет, а брат от сестры пятится» (или: «в лес прячется»)[183]. В гимнах Ригведы Ночь сестра Зори[184]. Несмотря на родство, в которое ставит фантазия День и Ночь, они в преданиях, как и в самой природе, друг другу враждебны; народная загадка называет их раздорниками (т. е. ссорющимися): «двое стоячих (небо и земля), двое ходячих (солнце и месяц), да два здорника (день и ночь).»[185]. Еще прямее выражено это в следующей загадке, занесенной в одну старинную рукопись: «кои два супостата препираются? – День и Ночь»[186]. И по немецким преданиям, День и Ночь стоят во взаимной борьбе; они постоянно сражаются, и то один, то другая побеждает; Вечерняя Звезда выступает в небе, как герольд Ночи, несущий ее знамя; а Звезда Утренняя почиталась вестником Дня. Одолевая в вечернюю пору своего противника, Ночь налагает на него оковы; День лежит связанным пленником и не прежде может явиться очам смертных поутру, как разорвавши наложенные на него узы. Венгерская сказка повествует о борьбе Утренней Зори и Ночи, которая не хотела дозволить своей сопернице взойти на небесный свод, и упоминает о том, как сказочный герой связал Зорю, чтобы продлить время ночи. Тот же мотив повторяет и новогреческая сказка[187]. Романские языки определяют рассвет дня словами, означающими – колоть, ткнуть: фран. poindre, исп. puntar, итал. spuntare; немцы называют рассвет – tagesanbruch (от brechen – переломить, сбивать), слово, заключающее в себе понятие разрыва, треска; тот же смысл и в латин. crepusculum – рассвет, от сгераге – трещать, лопнуть, расколоться[188]. У нас об(54)ластное брезг – утренний рассвет, брезжиться – об огне и свете: мерцать, чуть виднеться, о зоре: заниматься, бре(я)зжать – бренчать, трещать, ворчать на кого: брязг – стук, звон, брякотня[189]. В самой природе рассвет дня сопровождается свежим веянием утреннего ветра, прохладным колебанием воздуха, и это обыкновенное явление принималось поэтически настроенною фантазиею древнего народа за шум при разрыве наложенных ночною богиней уз и за шелест шагов бога дня, шествующего по воздушным пространствам. Сбросив с себя путы, День разрывал темный покров Ночи и гнал ее с неба. Гримм приводит старинные выражения, которые уподобляют дневной рассвет, поборающий ночную тьму, – хищной птице, терзающей свою добычу, или хищному зверю, гонящему трепетную лань: «sine klawen (klanen) durch die wolkensint geslagen, er stiget uf mit grozer kraft; ich sin in grawer den tac». – «Der tac sine cla hete geslagen durch die naht» (т. е. вонзая свои когти в облака, он [рассвет] стремительно [с великою силою] восходит вверх; я вижу в мерцании День. – День вонзает свои когти в Ночь). Но поздним вечером снова побеждает Ночь. Судя по некоторым выражениям, она является быстро, ниспадает на землю; французы говорят: «ia nuit tombe», немцы: «sie orient ein, uberfallt». Обороты эти стоят в связи с короткостью сумерок; в южных странах ночь действительно является вдруг, разом, и сумерок почти не бывает; напротив, на севере они продолжительнее, и у нас большею частию говорится: ночь настала, низошла на землю. Немецкое выражение einbrechen – разломить, ворваться, вломиться (einbruch – нападение, покража со взломом и наступление ночного времени) указывает на представление Ночи – враждебною силою, подобно вору, врывающеюся в чужой дом. Немецкая пословица выражается о ней, как о существе демоническом: «die nacht ist keines menschen freund»[190]. В сербских песнях находим такие сближения: «темная ночь! полна ты мрака, а сердце мое еще полнее печали». Эпитеты таван, цри (темный, черный), в применении к человеку, получают смысл: печален, грустен; малорос. сумный (печальный) собственно значит: темный (сумрный; р выброшено для благозвучия[191]).

У словаков рассказывается такое знаменательное предание: когда Солнце готово выйти из своих чертогов, чтобы совершить свою дневную прогулку по белому свету, то нечистая сила собирается и выжидает его появления, надеясь захватить божество дня и умертвить его. Но при одном приближении Солнца она разбегается, чувствуя свое бессилие[192]. В этой поэтической форме рассказано, как первые солнечные лучи, прорезавшие темный горизонт, прогоняют мрак ночи; будто испуганный, бежит он и прячется в расщелины скал, подземные пещеры и глубокие бездны. Каждый день повторяется борьба, и каждый раз побеждает царь-Солнце, почему скандинавские поэты дают ему эпитеты: «радость народов и страх тьме». По общему германскому и славянскому поверью собирать лечебные травы, черпать целебную воду и произносить заклятия против чар и болезней лучше всего на восходе ясного солнца, на ранней утренней зоре, ибо с первыми солнечными лучами уничтожается влияние злых духов и рушится всякое колдовство; известно, что крик петуха, предвозвещающий утро, так страшен нечистой силе, что она тотчас же исчезает, как только его заслышит.

Подобно тому, как дневной свет и жар, ночная тьма и прохлада определялись су(55)точным движением солнца[193], так летняя ясность и теплота, зимние туманы, помрачающие небо, и всемертвящие морозы – годовым его движением. Как с утром соединялось представление о пробуждающемся солнце, о благотворной росе, падающей на нивы, поля и дубравы, о воскресающей повсюду деятельности; так с весною связывалась мысль о воскресении согревающей силы солнца, о появлении грозовых туч, проливающих на землю дождь, о восстании природы от зимнего сна: земля наряжается в зелень и цветы, из далеких стран прилетают птицы, мир насекомых наполняет воздух и животные, подверженные спячке, встают из своих нор. С другой стороны, и во время ясного летнего дня собирающиеся на небо тучи вдруг помрачают солнечный свет и как бы превращают день в ночь, и пока не будут разбиты могучим оружием гневного Перуна – задерживают в своих затворах золотые лучи солнца и драгоценную влагу дождевых ливней. Эти аналогические признаки, запечатленные в языке родственными названиями (сличи сумерки, мрак ночной и морок – облако, туман, тьма ночная, темень – тучи, туман и мн. др.), послужили к сближению и даже отождествлению в мифических представлениях всех означенных явлений. Весеннее просветление солнца и явление его из-за мрачных туч стали уподобляться утреннему рассвету, весна и богиня летних гроз – утренней зоре или восходящей деве солнца, а зима и тучи – темной ночи; та же борьба, какую созерцал человек в ежедневной смене дня и ночи, виделась ему и в смене лета и зимы, и в громозвучных ударах Перуна. умолкающих на зиму и снова раздающихся с приходом весны. По чешскому поверью. Солнце ведет постоянную войну с злою стригою (ведьмою, представительницею ночного мрака, темных туч и зимы), побеждает ее, но и само терпит от ран, наносимых ею[194]. «Зиме и лету союзу нету», – говорит народ пословицею[195] и в пластических обрядах изображает их взаимную борьбу (см. ниже в главе о народи, празднествах). В июне месяце, в пору самого полного развития творческой деятельности природы. Солнце, следуя непременному закону судеб, поворачивает на зимний путь, дни постепенно умаляются, а ночи увеличиваются; власть царственного светила мало-помалу ослабевает и уступает Зиме. В ноябре Зима уже «встает на ноги», нечистая сила выходит из пропастей ада и своим появлением производит холода, метели и вьюги: земля застывает, воды оковываются льдами, и жизнь замирает. Но в декабре, когда, по-видимому. Зима совсем победила, Солнце «поворачивает на лето», и с этого времени сила его снова нарождается, дни начинают прибывать, а ночи умаляться. Как бы чувствуя возрастающее могущество врага, Зима истощает все свои губительные средства на борьбу с приближающимся летом: настают трескучие морозы, страшные для садов и озимых посевов, умножаются простудные болезни и падежи скота. Вот почему накануне Крещения простолюдины на всех окнах и дверях выжигают огнем (или чертят мелом) кресты, чтобы нечистые духи не имели доступа к их дворам; в некоторых местах носят при этом два пирога, что, может быть, намекает на древнейшее жертвоприношение. Перед Рождеством крестьяне до сих пор потчуют Мороз киселем, с просьбою не касаться их засеянных полей[196]. Тщетно Зима напрягает усилия; в свое время является весна, воды сбрасывают ледяные оковы, воздух наполняется живительной теплотою, согретая солнечными лучами земля получает дар производительности и возрожденная природа предстает в чудном великолепии летних уборов, пока новый (56) поворот солнца не отдаст ее снова во власть злой Зимы. Возврат весны сопровождается грозами; в их торжественных знамениях всего ярче представлялись фантазии те небесные битвы, в какие вступало божество весны, дарующее ясные дни, плодородие и новую жизнь, с демонами стужи и мрака. В черных тучах признавали нечистую силу, затемняющую ясный лик солнца и задерживающую дожди; подобно ночи, туча в поэтических сказаниях народа есть эмблема печали, горя и вражды. В Томской губ., ожидая несчастия, говорят: «Господи! пронеси тучу мороком»[197]; когда кого-нибудь постигают бедствия, белорусы выражаются в такой эпической форме: «собралися тучки в кучки!»[198], а на Украине: «як хмара на нас спала!»[199] В раскатах грома слышались древнему человеку удары, наносимые Перуном демонам-тучам, в молниях виделся блеск его несокрушимой палицы и летучих стрел, в шуме бури – воинственные клики сражающихся. По русскому поверью, черти бьются на кулачки в полночь, т. е. нечистая сила выступает на борьбу во мраке туч, подобных черной ночи[200]. Бог-громовник разит ее своими огненными стрелами и, торжествуя победу, возжигает светильник солнца, погашенный лукавыми демонами (туманами и облаками). Оба явления: сияние летнего солнца и блеск молнии возбуждали так много сходных, одинаковых впечатлений, что необходимо должны были сливаться в мифических представлениях. Солнце растит нивы, от него столько же зависят урожаи, как и от дождей, изливаемых владыкою молний; засуха, истребляющая нивы, столько же приписывалась жарким лучам солнца, как и Перуну, скрывающему дождевые облака; значение божества карающего равно прилагается и к дневному светилу, которое своими лучами, словно стрелами, прогоняет ночь и туманы, и к громовнику, поражающему мрачные тучи; поэтические выражения об утреннем рассвете, как о треске разрываемых божеством дня цепей, нашли соответствующее себе представление – в звуках громовых ударов, разбивающих зимние оковы: сличи нем. Donar, англос. Thunor, лат. tonus, toritrus. По древнегерманскому мифу и День и Донар произошли от Ночи[201]; лат. dies, как уже указано, одного корня с именем Зевса, а греч. ήμαρ, ημερα сближается Я. Гриммом с немец, himins, himil[202]. В этих воззрениях таится основание, во-первых, той неопределенности, под влиянием которой верховное владычество в мире приписывалось язычниками то солнцу, то грому и молнии, а во-вторых, той тождественности, какая замечается в культе того и другого божества; отсюда же объясняется, почему вражда с тучами присвоена народными преданиями не только Перуну, но и солнцу. Так в сербской приповедке Солнцева мать говорит сказочной героине: «его иде Сунце уморно (усталое), а може бити да су га и облаци пал(ь)утили, пак ти ул(ь)утини може што учинити, веђ се притаjи, док се оно не одмори»[203]. Немцы выражаются: «die Sonne orient hervor или zertheilt die Wolken (den Nebel)»[204]. Тесная связь весеннего солнца с грозою вырази(57)лась в том родстве, в какое поставил его миф в отношении к облачным нимфам, известным у литовско-славянского племени под именем солнцевых дочерей и сестер.

В противоположность дневному светилу, Месяц – представитель ночи[205], а так как ночь принималась за метафорическое название темных, грозовых туч, то на него были перенесены атрибуты бога-громовника. При весенней встрече своей с Солнцем он бывает зачинщиком ссоры, которая потрясает землю. Диану (= Артемиду) представляли с новолунием на голове, вооруженною луком и стрелами, и почитали страстною охотницею; несущаяся по небу гроза уподоблялась дикой охоте (см. главу XIV), и потому как весеннее солнце, так и луна являлись воображению древних народов – с охотничьим характером (см. выше стр. 43).

Солнечные и лунные затмения были объясняемы тою же борьбою светлых богов с темными, как и небесные грозы. Эти чрезвычайные, редкие явления, к которым не так легко мог привыкнуть человек, как к ежедневному захождению солнца и к естественной смене годовых времен, постоянно возбуждали тревожное чувство страха: нечистая сила нападала на божественное светило, захватывала его в свою пасть и готовилась пожрать пред очами смущенного язычника. «Погибе, съедаемо солнце!» – вот обычное выражение, с которым старинные летописцы относились к солнечному затмению. В затмениях солнца и луны до самого позднейшего времени видели «недобрые знамения».

Такое двойственное воззрение на природу, в царстве которой действуют и добрые и злые силы, должно было наложить свою неизгладимую печать на все религиозные представления. Поклоняясь стихийным божествам, человек одни и те же явления различал по мере участия их в создании и разрушении мировой жизни, по степени ближайшей или отдаленнейшей связи их с элементами света и тепла. Так опустошительные бури и зимние вьюги почитались порождением нечистой силы = рыщущими по полям бесами, тогда как весенние ветры, пригоняющие дождевые облака и очищающие воздух от вредных испарений, признавались благодатными спутниками Перуна, его помощниками в битвах с злыми духами; из далекой страны вечного лета они приносили на своих крыльях семена плодородия на землю, навевали в сердца юношей и дев горячую любовь и своим дыханием восстановляли здоровье болящих[206]. У болгар северный ветр называют черным, а южный – белым[207]. Мартовскому снегу приписывается целебное свойство – только потому, что он выпадает в первый месяц весны. Согретые лучами летнего солнца облака, как вместилища плодотворной влаги дождя, представлялись прекрасными, полногрудыми женами, любви которых так страстно ищет бог-громовник; но те же облака, как омрачители ясного неба, приносители града и снега, рисовались воображению в образах демонических.

 

 

 

III. Небо и земля

 

Небо, видимое очами смертного, представляется огромным блестящим куполом, обнимающим собою и воды и сушу, круглою прозрачною чашею, опрокинутою над землею. Потому обыкновенно оно называется а) небесным сводом; в Беовульфе употреблено выражение «шатер неба» – himinskautr; лат. coelum и фран. ciel, по объяснению М. Мюллера, указывают на свод или кров земли[208]. Отсюда сама собой возникала мысль о небе, как о священном храме, где живут светлые боги и высокая кровля которого сведена чудесным куполом. В старинной апокрифической рукописи сказано: «небо круговидно комарою»[209]. Скандинав, heimrmundus, domus родственно с himinn, himil[210]; греч. οιχουμέή – вселенная происходит от οιχος дом, обитель; равным образом славян, мир первоначально означало мир семейный, тишину домашнего жилища, а вселенная намекает на водворение (= вселение) семьи у домашнего очага, под родным кровом. По народному воззрению, небо – терем божий, а звезды – очи взирающих оттуда ангелов; эпическая поэзия воспользовалась этими данными и дает прекрасное изображение космоса теремом, а небесных светил – обитающею там семьею (см. выше, стр. 21).

 

Чудо в тереме показалося:

На небе солнце – в тереме солнце,

На небе месяц – в тереме месяц,

На небе звезды – в тереме звезды,

На небе зоря – в тереме зоря

И вся красота поднебесная[211]. (59)

 

Округло-выпуклая форма небесного свода послужила основанием, опираясь на которое – доисторическая старина уподобила его с одной стороны черепу человеческой головы, а с другой – высокой блестящей горе:

b) Индийский миф утверждает, что небо создано из черепа Брамы, а по сказанию Эдды оно произошло из черепа великана Имира, с чем аналогично греческое предание об Атласе, который на своей голове держит небесный свод. Подобные представления известны и у других народов Востока[212]. Вместе с этим облака и тучи были уподоблены мозгу, наполняющему гигантский череп = небо или покрывающим его волосам. Безоблачное, ясное небо – в религиозных воззваниях сибирских шаманов удерживает за собою знаменательный эпитет лысого; при жертвоприношениях они обращаются к небу с такою молитвою: «Отец лысое Небо! младший сын плешивого Неба! сделайте, чтобы я (имярек) был богат скотом, счастлив в промыслах и имел бы большую семью»[213]. Припомним наши обиходные выражения: «плешь просвечивает», «лысина светится» и народную загадку о месяце: «лысый жеребец через прясла глядит», т. е. месяц (в мифическом образе коня), не затемненный облаками, светит на двор. Белое пятно на лбу животных (лошадей и коров) называется лысиной или звездочкой[214]. Сербы величают месяц старым лысым дедушкою[215], т. е. круглый блестящий диск полнолуния уподобляют лысой голове старика. Как обломки древних мифических представлений, в нашем народе уцелели названия: «лысый бес»[216] и «лысая гора», на которую слетаются ведьмы и нечистые духи творить чары и которая есть не что иное, как самое небо. В областном говоре Владимирской губ. залысиваться значит: проясняться: «кажись, на небе залысивается»[217]. Дым, застилающий небо, в народной загадке сравнивается с кудрявыми волосами: «мать – гладуха, дочь – красуха, сын – кучерявый» (печь, огонь и дым); а очи, закрытые ресницами и бровями = нахмуренные, русский язык уподобляет небесным светилам, помраченным тучами; сравни хмура и хмара. Народная поэзия свободно пользуется этой метафорой, как можно видеть из следующей белорусской песни:

 

Как тебе, солшйко,

С зирками (звездами) разойтися,

С месячном разстретися?

 – По залесейку пойду,

Хмаркой напущуся,

Дождиком обольюся,

С зирками разойдуся,

С месячном разстренуся!

Как тебе, девочка,

С батюшком разойтися,

С матушкой разстретися?

 – По застолейку пойду,

Косками напущуся, (60)

Слезками обольюся,

С батюшком разойдуся,

С матушкой разстренуся![218]

 

Распущенные волоса, как эмблема дожденосных туч (дождь = слезы), сделались символическим знамением печали; потому женщины, причитывая похоронные воззвания, припадают к могилам с распущенными косами[219]. В старину опальные бояре отращивали волосы и распускали их по лицу и плечам[220]. В Черногории матери и сестры умершего отрезывают свои косы и кладут их в могилу вместе с дорогим покойником и несколько дней после того ходят с непокрытыми головами[221]. Так как с тучами соединялись идеи плодородия и богатства, то обилие волос принимается за счастливую примету: срослись ли у кого брови, или грудь его обросла густыми волосами – это верный знак, что он уродился счастливцем[222]. На Руси волосы слывут «честными» и «святыми» и теперь еще суеверы берегут свои остриженные кудри и кладут их с собою в гроб, твердо веруя, что на том свете Бог потребует отчета в каждом волоске[223]. При произнесении клятвенных обещаний у многих народов было в обычае прикасаться рукою к волосам на голове или к бороде[224].

Скандинавский миф, свидетельствующий о создании неба из черепа Имира, утверждает, что облака и туманы были сотворены из мозгу этого великана. Согласно с этим, стих о голубиной книге рассказывает, что

 

Ночи темные (= помраченное тучами небо) от дум божиих,

Дожди сильные от мыслей божиих,

 

и обратно:

 

Наши помыслы от облац небесныих[225].

 

Означенное предание встречается еще в латинской приписке к одной рукописи Х века, в немецкой поэме XII века и в древнеславянских апокрифах (сербских и болгарских); духоборцы доныне исповедуют, что мысли человеческие создались от ветра, а благодать от облака[226]. Соответственно уподоблению черных туч – волосам, стих о голубиной книге, в других своих вариантах, говорит: ночи темные от волос божиих или от опашня (сравни облако – облачение) божьего[227]. Метафорическое сближение дождевых облаков с мозгом отразилось и в самом языке: мозг – cerebrum и дождливая погода (псковск. и тверск.), мзга – худая, мокрая погода и плакса, мозглый, мозгливый и мозглявый – дождливый, пасмурный, мозгнуть – делаться мозглою (о погоде), намозгнуть, намозгляветь – киснуть, загнивать[228]. Вместо выражения: «что ты задумался?» доселе говорится: «что ты отуманился?» По замечанию Я. Гримма: «Denn das hirn bildet den sitz des denkens und wie wolken (61) iiber den himmel, lassen wir sie noch heute durch die gedanken ziehen, um wolkte stirn heisst uns eine nachdenkliche, schwermiitige, tiefsinnende, Grimnisroal wird den wolken das epithet der hartmutigen ertheilt»[229]. В этой связи мозга и его духовных отправлений с дождевыми тучами лежит зародыш того знаменательного мифа, равнопринадлежащего всем арийским племенам, который с живою водою дождя (нектаром) сочетал дары поэтического одушевления, красноречия и премудрости (см. главу VII).

с) Сравнивая небо с горою, народная фантазия породнила эти разнородные понятия и в языке и в мифе. Слово горе (малорос. вгору, болгар, згоре) значит: вверх, к небу; белорусская песня поет: «сонце колесом у гору идзетсь»[230]; в народной загадке, означающей «дым», небо называется горою: «без ног, без рук на гору дерется»[231]; у белорусов есть поговорка: «горе научиць глядзець к-горе» т. е. на небо = горе обращает к Богу[232]; у чехов гора называется верхом (vreh); сравни прилагательные горный и горний (небесный): «переселиться в горняя» значит – умереть, отойти к Богу. Точно так же греч. ουρανος сближается с ουρος, ορος (гора). В немецкой мифологии известен Himinbiorg (Himmelberg), откуда идет мост-радуга, по которому боги съезжают с неба на землю[233]. Наши поселяне рассказывают, что на конце мира, где небо сходится с землею, можно прямо с земли взобраться на выпуклую поверхность небесного свода; живущие там бабы затыкают свои прялки и вальки за облака[234]. В апокрифе о св. Макарии (рукопись XIV в.) находим то же представление: «пошли есмы, да быхом видели, где прилежит небо к земли»[235]. У славян до сих пор живо старинное предание о том, что души умерших должны взбираться на какую-то крутую, неприступную гору. В разных местностях русской земли крестьяне уверяют, что, .обрезывая ногти, не должно кидать их, а напротив, собирать и прятать эти обрезки за пазуху; на том свете они пригодятся: по смерти каждому придется взлезать на высокую крутую гору, столь же гладкую, как яйцо. С помощью сбереженных ногтей это можно будет сделать и удобнее, и скорее. По белорусскому поверью, кто прячет обрезанные ногти за пазуху, у того по смерти все эти обрезки очутятся на пальцах крепко сросшимися и помогут ему взобраться на железную гору, на которой стоит рай[236]; в Подолии рассказывают о стеклянной горе, на которую надо будет «драпаться» на том свете[237]. В других местах убеждены, что большие ногти всякому необходимы по смерти для того, чтобы лезть на небо или в царство небесное – на Сионскую гору[238]: очевидно, что гора и небо здесь тождественны. Раскольники, между которыми долее и живее сберегаются старинные суеверия, доныне носят в перстнях и ладонках обрезки собственных ногтей и когти филина[239]. Древние литовцы также верили, что тени усопших, отправляясь на тот свет, должны карабкаться на неприступно высокую и круглую гору (Anafielas), на вершине которой восседает верховное праведное божество, судить души покойников, и сообразно с их земною жизнию – определяет им ту или другую участь. Чем добродетельнее была жизнь человека, тем легче душа его возносится на эту гору, и наоборот: отчаянных греш(62)ников, удрученных тяжестью грехов, пожирает дракон у самой подошвы горы. Кроме того, у литовцев есть и другое сказание, что верховное божество вызовет некогда из могил весь род человеческий, соберет его на высокую гору и произнесет над каждым свой неумытный суд. На погребальных кострах, вместе с трупом, литовцы сожигали лапы хищных зверей, когти разных птиц, рысьи и медвежьи, чтобы покойнику легче было взбираться на гору вечного блаженства; с тою же целью теперь сожигают они обрезки собственных ногтей, а больные, ожидающие смерти, нарочно отращивают у себя ногти, не касаясь до них ножницами. Думают, что сожженные ногти улетают вместе с дымом к небу и что по смерти каждый получит их обратно[240]. Загробная страна блаженных называлась у германцев, кроме других имен, еще saeldenberc = wonnenberg, freudenberg[241].

В одном заговоре читаем следующую заклинательную формулу: «еду на гору высокую, далекую, по облакам и водам, а на горе высокой стоит терем боярский, а во тереме боярском сидит красная девица (=Зоря)... Закрой ты, девица, меня своею фатою от силы вражией, от пищали, от стрел, от борца, от кулачного бойца»[242]. Эта высокая гора, на которую надо ехать по облакам и водам (= дождевым источникам), есть небесный свод. То же представление греки соединяли с Олимпом, на вершинах которого бессмертные боги основали свои обители (Διός δώμα); Гомер называет эту гору светлою, блестящею и прямо – великим небом; о богине Зоре поэт выражается, что она восходит на Олимп, возвещая своим приходом утренний свет[243]. Итак, небо представлялось горою. Эта мифическая гора часто упоминается в сказочных преданиях славян и германцев. Соответственно впечатлению, производимому небесным сводом, она называется стеклянною или хрустальною (glasberg, spiegelberg); старинный апокриф (по рукописи проф. Григоровича) говорит, что бог создал «небо хрустальное на столпах железных»[244]. Рассказы о стеклянной горе известны в Польше, Белоруссии и Литве; на ней стоят золотые палаты, растет дерево с золотыми яблоками, кожица которых мгновенно заживляет раны; живая вода (= дождь) бьет ключами, а золото, серебро и драгоценные каменья лежат там в несметном количестве. В солнце, месяце и звездах древний человек видел сияющие в небесном чертоге драгоценные камни и золотые или серебряные украшения; блеск неба, озаренного яркими лучами солнца, напоминал ему блеск металлов, и финский эпос сообщает предание, что небесный свод был выкован хитрым кузнецом божественной породы. У Гомера небо называется медным: в мифических представлениях блестящая медь и золото имеют тождественное значение[245]. Название небесной горы – железною указывает на отуманенное, потускнелое небо, каким оно обыкновенно бывает в ненастную осень и зимнюю пору: в современной речи мы навыкли называть его «свинцовым». О зиме, запирающей дождевые источники, (63) миф выражается, что она налагает на облака железные оковы (см. гл. XI). Никто из простых смертных не в состоянии достигнуть вершины стеклянной горы даже на сильном, остроподкованном коне; смельчак, решившийся подняться на нее, падает при начале пути и платит жизнию за безрассудную отвагу. Были, однако, молодцы, которые взбирались на гору, прикрепляя к рукам и ногам когти рыси; взлетали на нее на крыльях сокола, на волшебном коне или ковре-самолёте: все это (как будет объяснено в следующих главах) – мифические образы быстролетных облаков, вихрей и грозы[246]. В лубочной сказке «о золотой горе» или «трех царствах: медном, серебряном и золотом» повествуется о том, как царевич, отправляясь в означенные царства, достиг страшно высокой и крутой горы и взлез на нее с помощию железных когтей, прикрепленных к ногам и рукам[247]. Олицетворяя грозовые явления хищными птицами и зверями, фантазия, сблизившая молнии с острыми стрелами, начинает видеть в этих стрелах – железные когти; только вооруженный такими когтями, сказочный герой (= древний громовник) может взойти на небо и освободить из-под власти злых демонов чудную красавицу – богиню весны. Любопытна словацкая сказка об одном бедняке, который, желая укрыться от зимнего холода, вздумал пойти на стеклянную гору, где горит вечный огонь, т. е. солнце. Издалека завидел он великое пламя, вокруг которого сидели двенадцать мужей: это были слуги царя годовых времен (царя «nad casern»), т. е. двенадцать Месяцев[248]. Другая словацкая сказка сообщает предание о гордом короле, наказанном за то, что хотел приравняться Богу и устроить для себя стеклянное небо, украшенное алмазами и золотыми звездами[249].

Кроме сбережения ногтей, которые должны были помогать усопшему подняться на высокую гору небес, для той же цели, по народному убеждению, могли служить и лестницы. По свидетельству жития князя Константина Муромского, вместе с умершими полагались в могилу сплетенные из ремней лестницы: «и по мертвых ременные плетения древолазные с ними в землю погребающе»[250]. Еще доныне в некоторых уездах родственники умершего, собираясь в сороковой день после его кончины творить поминки, ставят на стол, вместе с блинами и кануном, нарочно сделанную из теста лесенку; а выходя за ворота провожать душу покойника, выносят с собой испеченные лесенки и думают, что по ним душа восходит на небо = в рай[251]. В Воронежской губ. в самый день похорон приготовленная из пшеничного теста и запеченная лестница, величиною в аршин, ставится при выносе гроба, чтобы усопшей душе легче было взойти на небо[252]. В Курской губ. поминальные пироги с маком и медом называются лестовки. На праздник Вознесения, в память восшествия Спасителя на небо, крестьяне пекут большие продолговатые пироги, верхняя корка которых выкладывается поперёк перекладинами: пироги эти называют лесенками. Их приносят в церковь, и после молебна часть отдают священнику и причту, а другую нищим[253]. В некоторых деревнях приготовляемые на Вознесенье лесенки имеют семь ступеней, что стоит в связи с сказанием о седьми небесах; после обедни кре(64)стьяне всходят на колокольню и бросают их оттуда на землю, замечая: как упадет лесенка – вдоль или поперек к церкви, останется цела, надломится или вовсе разобьется, и поэтому делают свои заключения, на какое небо попадут они по смерти. Если все семь ступеней останутся целы – быть в раю, а разобьется лестница вдребезги – это знак великих грехов, заграждающих путь в царство небесное[254]. Мазовецкая легенда рассказывает, как один паломник, отправившись на поклонение гробу Господню, заблудился между скал и долго не находил выхода; наконец увидел он висячую лестницу, сделанную из птичьих перьев, три месяца взбирался по ней и достиг райских садов, в которых росли железные, медные, серебряные и золотые деревья; на соснах иглы были из чистого золота, а шишки из самоцветных камней: но что всего чудеснее, деревья эти знали все прошлое и предвещали будущее[255].

Наконец, приведем любопытное свидетельство старинного памятника (XIV века), полагающего рай на горе. Новгородский архиепископ Василий, в послании своем к тверскому владыке Федору пишет: слышах, брате, что повествуеши: рай погыбл, в нем же был Адам; ино, брате, о того есмя погибели не слыхали... А Ефросин св. был в раю и три яблока принес из рая и дал игумену своему, от них же исцеления многа быша... А то место святого рая находил Моислав новгородец и сын его Яков, и всех было их три юмы, и одина от них погибла много блудив, а два их потом долго носило море ветром и принесло их к высоким горам, и видеша на горе той написан деисус лазорем чудным и вельми издивлен паче меры, яко не человеческыма руками творен, но Бжею благодатию, и свет бысть в месте том самосиянен, яю не мощи человеку исповедати. И пребыша долго время на месте том, а солнца не видеша; но свет бысть многочасный, светлуяся паче солнца, а на горах тех ликования многа слышахуть и веселие гласы вещающа. И повелеша единому другу своему взитти по шегле на гору ту видети свет и ликования гласы, и бысть, яко взиде на гору ту – и абие всплеснув руками, засмеяся, побеже от другов своих к сущем гласу. Они же велми удивлешеся и другого послаша, запретив ему, да обратився скажет им: что есть бывшее на горе. И той такоже створи, нимало взвратився к своим, но с великою радостию побеже от них. Они же страха наполнишеся и начаша размышляти к себе, глаголюще: аще ли и смерть случится, но видели бехом светлость места сего – и послаша третиего на гору, привязав ужищем за ногу его. Такоже и той створити хоте, всплескав радостьно и побеже, в радости забыв ужище на нозе своей; они же сдернуша ею ужищем, и в том часе обретеся мертв»[256]. Рядом с сейчас указанными представлениями неба, как блаженной обители богов и праведных, оно (как уже замечено во II главе) было олицетворяемо и в живом божественном образе. Плодотворящая сила солнечных лучей и дождевых ливней, ниспадающих с небесного свода, возбуждает производительность земли, и она, согретая и увлаженная, растит травы, цветы, деревья и дает пищу человеку и животным. Это естественное и для всех наглядное явление послужило источником древнейшего мифа о брачном союзе Неба и Земли, причем Небу придан воздействующий, мужской тип, а Земле – воспринимающий, женский. Летнее Небо обнимает Землю в своих горячих объятиях, как невесту или супругу, рассыпает на нее сокровища своих лучей и вод, и Земля становится чреватою и несет плоды; не согретая весенним теплом, не напоенная дождями, она не в силах ничего произвести. В зимнюю пору она каменеет от стужи и делается неплодною; с приходом же весны Земля, по на(65)родному выражению, «принимается за свой род». «Не земля родит, а небо» – выражается пахарь пословицею, обозначая тем, что без влияния благоприятных условий, посылаемых небом, земля бессильна дать урожай[257]. Почти во всех языках земле даются имена женского рода. Гимны Ригведы представляют Небо и Землю бессмертною супружескою четою[258] и называют их pita (patar) Dyaus =отец Небо и mata (matar) Prithivi = мать Земля. Слово matar у древних ариев имело значение «производительницы», от корня та – творить[259]. Dyaus (родит. Divas) есть бог блестящего, светло-голубого небесного свода, от div – светлое, сияющее (т. е. небо). Это было древнейшее всеобщее название божества у племен индоевропейских: санскритскому dewa соответствуют лат. deus, гр. Θεος (зол. οεος), лит. dewas, лет. dews, др.-прус. deiws, прийс. dia, корн. duy, сканд. tivar (во множ. числе – боги); от того же корня образовались лат. dies, литов. diena, слав. день и санскр. dina, divan – собственно: творящий, подающий свет. У зендского племени именем девов названы существа враждебные, демонические (армян, dev и новоперс. div – злой дух); подобно тому и у славян див означает великана, дракона, т. е. темную тучу (см. гл. XX). Такая существенная перемена значения совершилась под влиянием взгляда на небесный свод, как на царство облаков и туманов; этот взгляд ярко отразился в самом языке: наше небо роднится с лат. nebula и nubes – туман, облако, мгла. Старинные памятники, впрочем, упоминают бога Дыя (Дива) наравне с Перуном и Хорсом: «ов Дыю жьрет, а другыи Дивии»; «требу кладут... Диве (жен. форма), Перуну, Хорсу»[260]. Название неба – отцом и земли – матерью общи всем арийским народам. У греков рядом с πατήρ Ζευς стоит Ηή μήτήρ, Деметра); у римлян Юпитер (Diupiter = Div pater; «sub Jove» самими римлянами, употреблялось в смысле: под небом) и Tellus (terra) mater; у германцев Tius (сев. Туг = Dyaus) и Fulda (сев. Fold) – богиня земли. И другие имена, придаваемые небу и земле, постоянно связывают их, как супружескую чету. Так Уранос (небо), по греческому сказанию, облежит Гею (землю) в любовном вожделении, и таким образом оба эти божества являлись одаренными чувствами и половыми принадлежностями человеческой природы; та же идея воплощена в супружеском союзе Кроноса и Реи, а затем в лице их детей, сменивших родителей, и как ни много создано было олицетворений матери земли – все эти богини представлялись в брачном союзе с владыкою неба Зевсом; позднее, когда начали приводить в систему разнообразные поэтические сказания, то из многих богинь одну признали за настоящую его жену, а других за любовниц, и связь его с ними стали объяснять неверностью бога. По свидетельству Геродота, скифы (родство которых с германскими и славянскими племенами, после исследований Бергманна, почти несомненно) признавали Апию (землю) женою Дива (неба), и первую почитали великою матерью, а последнего отцом богов и людей. Лонгобарды и другие немецкие племена, по словам Тацита, чтили Нерту, как мать-землю: «Nerthum, id est Terram matrem colunt». Богиня lordh (erde, гот. airpa, др.-вер.-нем. erda, англос. eordhe, др.-сев. iord, греч. έρα; Nerthus, гот. Nairthus, др.-сев. Niordhr) – супруга Одина, владыки бурных гроз. Литовцы называют землю mahte, mahmina – мать[261]; наш простолюдин небо называет отцом, батюшкою, а землю – (66) матушкою, кормилицею[262]; в эпическом языке сказок и песен постоянно повторяющееся выражение: мать сыра земля означает – землю увлаженную, оплодотворенную дождем, и потому способную стать матерью. Слово природа (natura = рождающая), употребляемое теперь как понятие отвлеченное, собственно указывает на землю, материнская утроба которой не устает рождать от начала мира и до наших дней. Идея плодородия так тесно слилась с представлением о богине Земле, что, по литовскому сказанию, она не может оставаться равнодушною при мысли, что у ней есть соперница: из зависти к одной матери, одаренной чудесным свойством рождать детей изо всех частей тела, Земля втянула ее в трясину – и несчастная женщина превратилась в вербу.

Небо у древних славян олицетворялось в мужском образе Сварога. Название это, по значению своему, равносильно имени Dyaus; оно происходит от снк. sur – блистать (sura – бог, т. е. блистающий, светлый = dewa, deus); через поднятие звука r в аr явилась форма suar=svar – небо (т.е. светлое, блестящее), и в более тесном смысле: зодиак, солнечный путь; в Mater verborum др.-чешское zuor (svor) объяснено также словом: zodiacus. С приставкою на конце ga (= идущий, движущийся) образовалось слово svargacoelum Indri, aether, т. е. небо подвижное, ходячее = облачное, в котором властвует громовник-Индра; сравни русское эпическое выражение: «ходячие облака» и сейчас указанное сближение славян, неба с латин. словами, означающими: облака и туманы. Скифскому Диву придавался эпитет Pirchunis – слово, в котором исследователи подозревают связь с именем Перуна; Зевс и Юпитер в мифологии греков и римлян по преимуществу выступают, как боги-громовержцы; ибо в явлениях небесных ничто так сильно не поражало воображения древнего человека, как громозвучная, молниеносная гроза. Потому и наш Сварог в Ипатьевской летописи сближается с громовником Гефестом: «И бысть по погоне и по разделеньи язык поча царьствовати первое Местром (Менее) от рода Хамова, по нем Еремия (Гермес), по нем Феоста, иже и Зварога (вар. Соварога) нарекоша егуптяне... Тъи же Феоста закон устави женам за един муж посягати... сего ради прозва-ша и бог Сварог (в греч. тексте Малалы: τον δέ αυτον `Ηφαιοτον θεόν εχάλουν.)». От того же корня sur произошли: греч: ήλιος, лат. sol, готск. sauil, фр. soleil, литов. saule, наше солонь (солнце), в которых буква l по известному грамматическому закону сменила звук r, остающийся в снк. suris, suryas, греч. δειριος, δειρ, лат. sirius; иногда обе эти буквы опускаются, откуда образовалась другая санскр. форма sunas, sunus, готск. sunna, sunno, нем. sonne. В связи с этими данными слово «svarga» употреблялось и в смысле прозвания Солнца, как светлого, блестящего бога, шествующего по небесному своду[263]. Сварог, как олицетворение неба, то озаренного солнечными лучами, то покрытого тучами и блистающего молниями, по указанию наших памятников, признавался отцом солнца и огня. Во мраке туч он возжигал пламя молний, и таким образом являлся творцом небесного огня; земной же огонь, по древнему преданию, был божественный дар, низведенный на землю в виде молнии; отсюда понятно, почему славянин молился огню, как сыну Сварога. Далее: разбивая громовыми стрелами тучи, Сварог выводил из-за них ясное солнце, или, выражаясь метафорическим языком древности: возжигал светильник солнца, погашенный демонами тьмы; это картинное, поэтическое представление прилагалось и к утреннему солнцу, выходящему из-за черных покровов ночи, так как ночной мрак (67) постоянно отождествлялся с потемняющими небо тучами. С восходом солнца, с возжжением его светильника, соединялась мысль о его возрождении (см. гл. IV,) и потому Сварог есть божество, дающее жизнь Солнцу = рождающее Дажьбога.

Теперь мы должны обратить внимание на те немногие места памятников, в которых ученые наши, под влиянием христианских воззрений, думают видеть свидетельство, что, рядом с поклонением божествам стихийным, славяне веровали в единого верховного Бога и что в этом веровании высказывается темное сознание о едином истинном Творце вселенной. Мнение это, в подтверждение которого ссылаются на Прокопия, Гельмольда и договоры первых русских князей с греками, не может быть принято наукою. Славяне, конечно, не могли составлять в данном случае странного исключения из общей семьи родственных им индоевропейских народов. Прокопий (VI века) выражается так: «Θεον μεν γαρ ένα, τον τνς αοτραπής οήμιφργόν, αραντων χυριον μουον αυτον ηομιςφοιν ειναι», т. е. только одного бога, производителя молнии, почитают они (славяне) единственным владыкою вселенной. Вслед за этим сказано, что они поклонялись также рекам, нимфам и другим божествам. Что этот бог, творец молнии, не был Перун, доказательством тому приводят известие Гельмольда, который знал Перуна и между тем отличает его от верховного бога богов. «Между различными божествами (говорит он), во власти которых состоят поля и леса, печали и наслаждения, славяне не отрицают и единого бога на небесах, повелевающего прочими. Он самый могущественный, заботится только о небесном; а прочие боги, исполняющие возложенные на них обязанности, происходят от его крови, и чем кто знатнее, тем ближе к этому богу богов». На то же различие указывают договоры Игоря и Святослава с греками (X в.): «и елико их (Руси) есть нехрещено, да не имуть помощи от Бога, ни от Перуна» – «да будет клят от Бога и от Перуна» – «да имеем клятву от Бога, в него же веруем, в Перуна и в Волоса»[264]. По всему вероятию, словом Бог переводчики, перелагавшие текст договоров с греческого подлинника, перевели греческое 0б6у, которое, как мы видели, означало небо и потом вообще бога. Почти у всех народов слова, означавшие небо, обратились в нарицательные названия божества; следоват., наоборот, говоря о боге, древние язычники могли исключительно разуметь верховного представителя и владыку небесного свода. Отсюда само собой вытекает заключение, что «Бог», упоминаемый договорами Игоря и Святослава, есть греческий Зевс, славянский Див или Сварог; именно об этом божестве говорит Гельмольд, приписывая ему владычество над небом; о нем же говорит и Прокопий, как о правителе вселенной и создателе молний. Это бог богов, их родоначальник, или как доныне называют его славяне – великий ( = старейший)[265], старый бог, прабог (сравни: пра-дед, пра-щур) = отец Небо, pita Dyaus, πατήρ Ζευς, немецкий der alte Gott, der alte Vater[266], в отношении к которому все другие стихийные божества представлялись его детьми, прибогами (т. е. младшими, от него происшедшими; сравни: при-го-род[267]. От него ( = пра-бога) родились боги солнца, молнии, облаков, ветров, огня и вод (первоначально: дождевых потоков).

В другом месте своей хроники Гельмольд называет богом богов Святовита: «Zuantewit deus terrae Rugianorum inter omnia numin; Slavorum primatum obtinuit... non (68) solum Wagirensis terra, sed et omnes Slavorum provinciae... ilium deum deorum esse profitentes», т. е. Святовит, бог земли руянской, получил первенство между всеми славянскими божествами; не одна вагрская страна, но все славянские области признают его богом богов. В сравнении с ним, прибавляет Гельмольд, всех прочих богов считают как бы полубогами (quasi semidei)[268]. Свято— или Свето-вит – имя, образовавшееся по той же форме, как и другие названия языческих богов: Поревит, Яровит, Ру)евит; последний слог составляет суффикс (сравни прилагательные: яро-витый, плодо-витый, ядо-витый), основа же имени (свят = свет)[269] указывает в Свя-товите божество, тождественное Диву (divdivinus) и Сварогу: это только различные прозвания одного и того же высочайшего существа. По свидетельству Саксона-грамматика в богатом арконском храме стоял огромный идол Святовита, выше роста человеческого, с четырьмя бородатыми головами на отдельных шеях, обращенными в четыре разные стороны; в правой руке держал он турий рог, наполненный вином. Тут же висели принадлежащие богу седло, мундштук и огромный меч; сверх того, при храме содержался посвященный Святовиту белый конь, на котором он выезжал по ночам разить врагов славянского племени. В 1851 году сделался известным ученому миру открытый на Збруче Святовитов истукан, грубой работы, с четырьмя лицами, все, что было посвящено Святовиту арконскому, на этом истукане изображено в рисунке (чертами): на одной стороне бог держит в правой руке рог; на другой – висит у пояса меч, а под ним видно изображение коня с подбрюшником[270]. Четыре головы Святовита, вероятно, обозначали четыре стороны света и поставленные с ними в связи четыре времени года (восток и юг – царство дня, весны, лета; запад и север – царство ночи и зимы); борода – эмблема облаков, застилающих небо, меч – молния, поезды на коне и битвы с вражьими силами – поэтическая картина бурно несущейся грозы; как владыка небесных громов, он выезжает по ночам, т. е. во мраке ночеподобных туч, сражаться с демонами тьмы, разит их молниями (Mater verborum: «SvatovitAres, bellum») и проливает на землю дождь. С этим вместе он необходимо признается и богом плодородия; к нему воссылались мольбы об изобилии плодов земных; по его рогу, наполненному вином (вино = символ дождя), гадали о будущем урожае. Таким образом, у славян, как и у прочих арийских народов, с верховным божеством неба связывались представления ожесточенной борьбы с демонами и благодатного плодородия, разливаемого им по земле; вот почему время зимнего поворота солнца, предвещающее грядущее торжество Святовита над нечистою силою, получило название святок, а весенний праздник пробуждения природы, появления молниеносных облаков и дождевых ливней – название святой или светлой недели. Те же самые представления соединяла фантазия и с отдельным олицетворением бога-громовника (Перуна); так как именно в весенней грозе видел древний человек – источник жизни, начало мирового творчества, то понятно, что воинственный громовержец должен был выдвинуться в его сознании вперед и занять первостепенное, почетнейшее место между другими богами. Вместе с главнейшими атрибутами божества Неба, на него переносится и понятие о старейшинстве; он является творцом и правителем вселенной, получает имя деда (см. ниже) и представляется в виде бородатого старца. (69)

Признавая Небо и Землю супружескою четою, первобытные племена – в дожде, падающем с воздушных высот на поля и нивы, должны были увидеть мужское семя, изливаемое небесным богом на свою подругу; воспринимая это семя, оплодотворяясь им, Земля чреватеет, порождает из своих недр обильные, роскошные плоды и питает все на ней сущее. Латин. pluo – дождить, малорос. плютка – ненастье, чешск. pluta – потоки дождя, plust – дождь (от корня плю-ти, плу-ти, плы-ти в значении: литься – «свеча плывет»; с словом плыть сродно плевать, плюнуть: народная загадка так выражается о коровьих сосках и подойнике: «чотири панночки в одну дучку [ямку] плюют»)[271] роднятся с прилагател. полон, старослав. плъ-нъ = налитой и существ, плоть – мужское семя[272]. Мелкий и частый дождь поселяне называют севень; народная песня выражается о дожде; что он или ситечком сеет, или ведром поливает; следов., дождевые капли уподобляются хлебным зернам, бросаемым в мать сыру землю на будущий урожай. Слово семя означает в нашем языке: и зерно растительного царства, и оплодотворяющие соки человека и животных; с другой стороны, и понятие зерна распространяется отчасти на царство животное, ибо о рыбах говорится, что они «мечут зерно; жидкой икре дается название «зернистой». В Ведах весьма часто высказывается мысль, что в виде дождя небо проливает свое животворное семя; так, наприм., в гимне Ригведы, обращенном к богу-громовнику, находим следующее любопытное место: «бушует ветр, блистает молния, распускаются злаки, небо изливается, вся тварь получает подкрепление, когда Парьянья (= славянок. Перун) оплодотворяет землю своим семенем»[273]. От небесных, дождевых потоков религиозное обожание перешло и на земные источники и реки; воды Нила, ежегодно разливающиеся на всю окрестную страну и напояющие ее плодоносною влагою, почитались у египтян за мужское семя Озириса; когда река эта выступала из берегов – на изображения Изиды навешивались амулеты в знак ее беременности. По народной примете, если дождь смочит молодую чету в самый день брака или случится гроза во время венчального обряда, то это предвещает новобрачным чадородие и богатство[274]. При таком воззрении на дождь, как на родительское семя, понятно, что в молнии, разящей тучи и чрез то низводящей на землю небесные воды, фантазия первобытных народов узнавала мужской детородный член; понятно также, что оплодотворяющая сила неба почти исключительно присвоялась божествам весенних гроз – у германцев Водану и Тору, у славян – Перуну: к ним обращались с молитвами об урожае, в честь их совершались на пашнях и жнивах религиозные обряды, от их непосредственного участия зависели успехи земледелия. Древнейшее чествование фалюса ярко засвидетельствовано преданиями и обрядами восточных народов, культом Диониса (Вакха), Фрейра и Ярила (см. гл. VIII). Вместе с представлением весенней грозы в мужском образе бога-оплодотворителя в ту же незапамятную старину и под тем же влиянием поэтических сравнений и метафорического языка возникло представление о богине облачного неба, которая носит в своей утробе (= тучах) зародыши юной жизни и с которою бог-громовник вступает в брачный союз в благодатное время весны; своим молниеносным фалюсом он лишает ее девственности. Такой переход к женскому типу – в мифологии классических народов выразился в образе Юноны, или Дианы (JunoJovino – (70) DjovinoDiana, женская форма имени Зевс = Юпитер[275], соответствующем славянской богине Диве или Дивии (см. выше, стр. 128). Рядом с Тором в германских сказаниях выступает супруга его (Зифа, точно так же как возле Водана стоит Frau Gwode или Wode, а имени Фрейра отвечает Фрея; у славян эта богиня весны называется Прия или Сива. Носясь над землею, она рассыпает на нее обилие своих даров, поит ее росой и дождями и воспитывает жатвы. Как богиня, творящая земные урожаи, как супруга небесного бога, носителя молний и проливателя дождей, она мало-помалу слилась в народном сознании с плодородящею матерью Землею, супругою Неба. Яков Гримм совершенно верно указал на лингвистическое сродство имени Прия с санскр. mata Prithivi[276]. Другое название Сива, созвучное с словами сеять, по-сев, скрепило эту связь чарующею силою языка; в глоссах Mat. verbor. Siva объясняется: «dea frumenti, Ceres». Она научила возделывать землю, сеять, жать и обработывать лен. В этом новом отождествлении золотые волоса богини, первоначально означавшие яркий блеск весеннего солнца (см. гл. V), сделались метафорою зрелых = желтеющих колосьев на нивах земледельца; в золотистых волнах жатв греки и римляне видели волоса Деметры или Цереры[277]; блестящее ожерелье Фреи, названное Brisingamen (сличи: brising – огонь, возжигаемый на Иванов день), переходит в представление наряда, носимого богинею Землею = lardhar men: в летнюю половину года она красуется в своем роскошном уборе, а на зиму снимает его и погружается в сон[278]. Немецкие саги о белых девах (weisse jungfrauen), в которых олицетворяются весенние облака, рассказывают, что они любят расчесывать свои косы и оставшиеся на гребне волоса дарят встречным путникам; волоса эти потом превращаются в золотые колосья[279]. На древнем поэтическом языке травы, цветы, кустарники и деревья назывались волосами земли[280]. Признавая землю за существо живое, самодействующее (она родит из своей материнской утробы, пьет дождевую воду, судорожно дрожит при землетрясениях, засыпает зимою и пробуждается с возвратом весны), первобытные племена сравнивали широкие пространства суши с исполинским телом, в твердых скалах и камнях видели ее кости[281], в водах – кровь, в древесных корнях – жилы, и, наконец, в травах и растениях – волоса. По преданию индийских брахманов, земные воды создались из соков Брамы, камни – из его костей, и растения – из волос[282]. Скандинавский миф о происхождении мира утверждает, что земля сотворена из мяса убитого первозданного великана Имира, море – из потоков его крови, горы, скалы и утесы – из костей и зубов, леса – из волос[283]. Наоборот, предания о происхождении человека, равно принадлежащие всем индоевропейским народам, в том числе и славянам, говорят, что тело человеческое (71) взято от земли и в нее же обращается по смерти, кости – от камня, кровь – от морской воды, пот – от росы, жилы – от корней, волоса – от травы[284]. Верование это так высказано в стихе о голубиной книге:

 

Телеса наши от сырой земли,

Кости крепкия взяты от камени,

Кровь-руда от черна моря[285].

 

Народные загадки метафорически называют волоса – лесом, а траву – волосами: «ой, на гори гай, пид гаем мигай, пид мигаем сопай, пид сопаем хопай» (голова, волоса, очи, нос и рот); «густый лис, чисто поле, два соболи, два стекла, труба и лепетайло» (волоса, лоб, брови, очи, нос и язык)[286]; «под лесом-лесом колеса с повесом» (под спущенными косами висят серьги); «летела тень (= дзень, звук ударяющей косы) на Петров день, стала плакать, аж волосы вянут» (= трава, которую скосили); «красна девица сидит в темнице (= морковь или свекла в земле), а коса (= зелень) наруже»[287]. Подобными сближениями пользуется и народная песня, особенно если речь идет о превращениях: так, утопая в волнах, говорила девица брату: «не коси, братец, шелковой травы; шелкова трава – то моя русая коса!»[288] В сербской песне хвалится девица:

 

Moja ситна коса – зелена ливада,

Moje чарне очи – два бистра кладенца[289].

 

В стихе о Егории Храбром сказано, что у его сестёр «власы, как кавыль-трава». Сербы называют лес – шума, потому что в нем слышится постоянный шелест листьев (малорос. песня: «шум ходит по диброви»); а чешск, osumeti от первоначального значения: лишиться листьев, срываемых ветром, перешло в понятие: олысеть[290]. С указанными метафорами тесно связывается поверье о зеленых волосах русалок, водяных и леших и тот часто встречаемый в народных сказках мотив, по которому щетка, кинутая героем во время бегства от враждебных преследователей, превращается в лес: из каждого волоска вырастает дерево[291]. Русалки, как водяные нимфы, наделены зелеными косами, подобно римским божествам рек и финскому царю волн (Ahto), которые представлялись с травяными бородами; т. е. зелень, растущая по берегам рек и источников, рассматривалась, как волосы водяных богов и богинь[292]. Малорусская загадка, означающая «камыш», изображает это растение в таком поэтическом образе: «стоит дид над водою, колыхает бородою»[293]. От санскр. vrdh – расти происходят лат. barba (вместо bardha), нем. oart и славян, брада; следоват., уже самый язык, назвавший бороду – растущею, наводил фантазию на это метафори(72)ческое уподобление[294]. Доселе уцелел обычай связывать, во время жатвы, пук несрезанных колосьев и оставлять его на ниве в честь древнего бога плодородия; это называется: завивать Волосу бороду.

 

Богиня земного плодородия, вступающая в брак с богом небесных гроз в счастливое время весны, теряет своего супруга в период холодной зимы и прекращает свои роды; отсюда создалось у германцев прекрасное сказание о том, как Фрея, в белой развевающейся одежде, плача и жалуясь, шествует через горы и долы, неустанно ищет своего скрывшегося мужа, находит его и потом снова теряет и принимается за те же поиски. Миф этот развит во многих народных сказках. У греков благодатная свадьба Зевса и Геры праздновалась каждую весну[295]. В зимнюю пору и жарким летом, во время засухи = бездождия. Земля являлась воображению древнего человека – печальною вдовою; воззрение это высказано в народном стихе, где Христос вещает смертным: если не послушаете моих заповедей, то сотворю небо медным ( = жгучим), а землю железною:

 

От неба медного росы не воздам,

От земли железной плода не дарую,

Поморю вас гладом на земле;

Кладязи у вас приусохнут,

Источницы приоскудеют,

Не будет на земле травы,

Ни на древе скоры:

Будет земля яко вдова[296].

 

Из всего сказанного очевидно, что рядом с поклонением небу должно было возникнуть и утвердиться религиозное почитание земли. Следы этого обоготворения сохранились и у славян. Старинный проповедник восстает против нарицания земли – богом[297]. Галицкие русины и малороссы называют ее святою; так в эпическом приветствии («здравице») говорится: «бувай здорова як рыба, гожа як вода, весела як весна, а богата як земля святая!» или в поговорке: «не годен того, же го земля святая на собе носить!» Малорусские клятвы: «щоб тебе, окоянного, земля не приняла!», «земля б его святая не приймала!» и сербская: «тако ми земл(ь)а кости не изметала!» согласны с великорусским поверьем, что земля не принимает в свои недра умерших еретиков, колдунов и великих грешников и выбрасывает наверх их трупы или кости. Потому, высказывая доброе пожелание покойнику, малорусы выражаются: «щоб ему земля пером (лежала!)». Есть и другие клятвы землею: «щоб тебе сира земля пожерла!», «щоб пид ним и над ним земля горила на косовий сажень!», «о, щоб над тобою земля тряслась!», серб. «тако ми земл(ь)е у кojy ђу!»[298] Апокрифические сочинения, запрещая хульные «матерные» слова, прибавляют, что этот грех не будет прощен, ибо такими словами поносится мать сыра земля[299]. «Не бей земли, – говорят словаки, – не даст тебе хлеба!»[300] В XIV столетии новгородские (73) стригольники учили каяться в грехах не священнику, а земле, почему константинопольский патриарх, обличая их, писал: «еще же и сию ересь прилагаете, стригольници, велите к земли каятися человеку, а не к попу. Не слышите ли Господа глаголюща: исповедайте грехы своя, молитеся друг за друга, да исцелеете? Яко же бо болный человек объявить врачу вред свой, и врач приложит ему зелие, по достоянию вреда того, и исцелеет: такоже и духовному отцу исповедает грехы свое человек, и духовный отец от греха того престати повелить, и противу греха того вздаст ему епитемью понести; того деля ему Бог отдаст греха того. А кто исповедается к земли, то исповедание несть ему в исповедание: земля бо бездушная тварь есть, и не слышит и не умеет отвечати»[301]. Но для простого, неразвитого народа, воспитанного на старинных эпических преданиях, земля вовсе не была бездушною; он наделял ее чувствами и волею. Богатыри, поражающие лютых змеев, в ту минуту, когда им грозит опасность быть затопленными кровью чудовища, обращаются к земле с просьбою: «ой, ты еси мать сыра земля! расступися на четыре стороны и пожри кровь змеиную» – и она расступается и поглощает в себя потоки крови[302]. Староверческие толки: беспоповщина и нетовщина до позднейшего времени продолжали следовать стригольникам и исповедовали свои грехи, зря на небо или припадая к земле[303]. Старообрядцы перед обедом и ужином, за неимением воды, умывают себе руки землею, следоват., приписывают ей такую же очистительную силу, как и воде[304].

Весною, когда земля вступает в брачный союз с небом, поселяне празднуют в ее честь Духов день; они не производят тогда никаких земляных работ, не пашут, не боронят, не роют земли и даже не втыкают кольев, вследствие поверья, что в этот день земля – именинница и потому надо дать ей отдых[305]. Больные лихорадкою отправляются на то место, где, по их мнению, пристала к ним болезнь, посыпают вокруг себя ячменной крупою и, кланяясь на все стороны, говорят: «прости, сторона мать сыра земля! вот тебе крупиц на кашу» и уверены, что земля простит их и избавит от лихорадки[306]. «Выздороветь, исцелиться от болезни» на старинном языке выражалось словами: получить от Бога прощение. Иногда выходят больные на перекресток, падают ниц и просят мать сыру землю исцелить их от недуга. В Нижегородской губ. крестьяне, получившие при падении наземь какое-нибудь повреждение или ушиб, ходят прощаться на то место, где упали, т. е. молить наказующую землю о прощении. В разных сторонах Руси жницы, окончив работу, катаются по ниве, приговаривая: «нивка-нивка! отдай мою силку, что я тебя жала, силку роняла»[307]. Эта обращенная к земле просьба: воротить силу, потраченную на жнитве, напоминает греческое сказание о великанах, которые, падая в пылу битвы, как только прикасались к матери-земле, тотчас же восставали с новою силою. На вешний Юрьев день также в обычае у наших крестьян кататься по нивам[308]; болгары и сербы, заслышав первый гром весною, валяются по земле и трутся спинами, чтобы кости не болели; то же соблюдается и в Германии[309]. Земля, смоченная слюною (метафора (74) дождя), признается средством, заживляющим раны[310]; при головной боли берут из родника песку и прикладывают к голове с приговором: «как здорова земля, так бы моя голова была здорова!»[311] Как всеобщая кормилица, земля есть источник сил и здоровья; она же растит и целебные травы. Тот, кто приступает к собиранию лекарственных зелий и кореньев, должен пасть ничком наземь и молить мать сыру землю, чтоб она благоволила нарвать с себя всякого снадобья; мольба эта обращается к ней в такой эпической форме:

 

Гой, земля еси сырая,

Земля матерая,

Матерь нам еси родная!

Всех еси нас породила,

Воспоила, воскормила

И угодьем наделила;

Ради нас, своих детей,

Зелий еси народила,

И злак всякий напоила

Польгой беса отгоняти

И в болезнях помогати.

Повели с себя урвати

Разных надолбьев, угодьев,

Ради полый на живот.

(Нижегор. губ.)

 

Чтобы нечистая сила не поселилась в нивах и не выжила с пастбища стад (т. е. не повредила бы тем и другим), хозяева в августе месяце выходят раннею зарею на поля с конопляным маслом и, обращаясь на восток, говорят: «мать сыра земля! уйми ты всяку гадину нечистую от приворота и лихого дела»; затем выливают на землю часть принесенного масла. Обращаясь на запад, продолжают: «мать сыра земля! поглоти ты нечистую силу в бездны кипучие, в смолу горючую»; на юг произносят: «мать сыра земля! утоли ты все ветры полуденные со ненастью, уйми пески сыпучие со мятелью» и наконец на север: «мать сыра земля! уйми ты ветры полуночные со тучами, содержи (сдержи) морозы со мятелями». За каждым обращением льют масло, а в заключение бросают и самую посудину, в которой оно было принесено[312]. У литовцев в эпоху язычества было обыкновение приготовлять осенью (после уборки хлеба) пиво и часть его выливать на землю с такою мольбою: «Zevenyle ziedekle, pakyiek musu ranku darbus!», т. е. цветущая Земля! благослови дело рук наших[313]. Это жертвенное возлияние масла и пива имело символическое значение влаги, проливаемой небом и дарующей нивам урожай; ибо и «масло» и «пиво» были метафорическими названиями дождя. Увлаженная дождем земля сулила обилие, богатство и счастие; потому, при избрании кошевого, если на ту пору случалось быть ненастью, казаки мазали голову избранного грязью, почитая это за доброе предзнаменование[314].

По свидетельству Дитмара (1018 г.), славянские жрецы, нашептывая какие-то слова, раскапывали пальцами землю, и по встречающимся приметам гадали о будущем[315]. Народные русские сказки упоминают о старинном обычае: произнося клятву, есть землю, чтобы таким действием еще тверже скрепить нерушимость (75) произносимого обета или справедливость даваемого показания[316]. По словам Вадима Пасвека, на Украине бывали примеры, когда клятва скреплялась целованием земли, и такая клятва почиталась самою священною. Он приводит пример, как один украинец требовал от своего сильно обиженного противника: «целуй землю и клянись, что ты не будешь мне мстить и что мы останемся друзьями». Тот поцеловал землю и остался верен своему обещанию[317]. Хроника Дитмара говорит, что славяне при утверждении мирных договоров подавали пучок сорванной травы или клок обрезанных волос; трава, как волосы матери-земли, и волоса, как метафора травы, употреблялись здесь за символические знамения самой богини – в удостоверение того, что мир будет соблюден свято и границы чужих владений останутся неприкосновенными[318]. В старину на Руси, вместо обыкновенной присяги, долгое время в спорных делах о земле и межах употреблялся юридически признанный обряд хождения по меже с глыбою земли: один из тяжущихся клал себе на голову кусок земли, вырезанный вместе с растущею на ней травою на самом спорном поле, и шел с ним по тому направлению, где должна была проходить законная граница; показание это принималось за полное доказательство. В древлеславянском переводе Слова Григория Богослова, относящемся к XI веку, сделана весьма важная вставка о языческих суевериях, о которых не упоминается в подлиннике; здесь, между прочим, замечено: «ов же дьрьн (дерн) вскроущ (от кроить – резать) на главе покладая присяг творить»[319]. Митрополит Евгений указал на свидетельства XVII века из писцовых книг, данных Соль-Вычегодскому монастырю на покосы и пожни: «и в том (споре) им(тяжущим) дан суд, и с суда им учинена вера, и ответчик Окинфенко дал истцу Олешке на душу. И Олешка, положа земли себе на голову, отвел той пожне межу». – «И с суда дана им вера, и ответчик Ерофеенко в том дал на душу старцам и слугам (служкам); и монастырский служка Пронька Михайлов». Память об этом обычае удержалась в народе до позднейшего времени. Покойный Макаров рассказывает такой случай: в Рязанской губ. один простолюдин, оспаривая принадлежность луга, вырезал дернину, положил ее на голову и, оградясь крестом, клялся, перед свидетелями, что если право свое на покос он утверждает ложно, то пусть сама мать родная земля прикроет его навеки[320]. Конечно, тот же смысл грядущего наказания (= смерти), насылаемого богинею Землею за ложную клятву, соединялся и с описанным обрядом хождения по меже. За его религиозный характер прямо говорит та замена, упоминаемая в юридических актах XVI века и узаконенная потом в Уложении, следуя которой обход спорных полей совершался с иконою на голове, а не с землею и дерном. Преимущественно носили иквну Богородицы, которая в христианскую эпоху сменила в народных верованиях древнюю богиню земного плодородия, и это технически называлось: «отводить землю по речистой»[321]. Обычай присягать, держа на голове кусок земли, известен и у других племен. Существование его в Венгрии засвидетельствовано документом 1360 года, где он так описан: «Фома и Михаил Ханы, разув ноги и распоясавшись, положили себе на голову глыбу земли и клятвенно подтвердили, что та самая земля, которую они обошли и отвели по означенным межам, принадлежит к их владению». В Оппельн(76)ском земском уставе 1562 года сказано: присяга должна быть принимаема на межах по древнему обычаю, и затем постановлено для крестьян: «крестьяне должны раздеться до рубахи, стать на колени в яме, вырытой на один локоть в глубину, держать на голове дерн, не иметь при себе ни ножа, ни оружия, и таким образом произносить присягу». Взятая с поля глыба и дёрн были символами матери-земли, а с тем вместе и поземельной собственности; по всему вероятию, как было у других народов, так и у нас – при уступке и продаже полей и пашней кусок земли или дерн передавался из рук в руки от продавца покупщику, как видимый знак перехода права владения от одного лица к другому. На это указывает старинное выражение: продать в дернь или одерень, т. е. продать в полную и вечную собственность. У римлян, в случае тяжбы о поземельном владении, противники отправлялись на спорное поле, брали из него глыбу и приносили к претору, который должен был рассудить их; у германцев в подобном случае также вырывали глыбу из спорной земли, приносили пред феодала и, вступая в судебный поединок, прикасались к ней своими мечами[322]. От общего представления о Земле народ земледельческий переносит свое религиозное почитание на отдельные родовые участки, подобно тому как культ огня склонился к обоготворению домашнего очага; земля, на которой селился род, которая возделывалась его руками и которая действительно была его кормилицей, становилась ему родною. Уходя на чужбину, древние предки наши брали с собою горсть родной земли и хранили ее, как святыню: обычай, доселе соблюдаемый болгарами[323]. К ней тяготели общие интересы родичей; даруя им необходимые средства жизни, она тем самым привязывала их к определенной местности и теснее скрепляла семейный союз. Самая торжественная клятва побратимства у скандинавов произносилась с коленопреклонением под полосою вырезанного дерна: чрез этот обряд чужеродцы становились братьями, как бы вскормленные одною матерью. С словом земляк до сих пор соединяется у нас что-то родственное, близкое. (77)

 

 

 

IV. Стихия света в ее поэтических представлениях

 

Солнечный свет дает возможность видеть и различать предметы окружающего нас мира, их формы и краски; а темнота уничтожает эту возможность. Подобно тому зрение позволяет человеку осматривать и распознавать внешнюю природу, а слепота погружает его в вечный мрак; без глаз так же нельзя видеть, как и без света. От того стихия света и глаза, как орудие зрения, в древнейшем языке обозначались тождественными названиями: а) зреть, взор, зоркий, зорить – присматриваться, наблюдать, прицеливаться, зорька – прицел на ружье, обзариться – промахнуться из ружья, зырить – зорко смотреть, зирять – оглядываться, зирк – глядь, зирок = зрачок, зорный – имеющий хорошее зрение, и зо(а)ря, зирка (малор.) – звезда, зирка с метлою – комета, зо(а)рница (зирныця, зарянка) – утренняя или вечерняя звезда, планета Венера; зарница – отдаленная молния = малор. блискавиця, которой приписывают влияние на созревание нив и которую потому называют хлебозоркою (глагол «зреть, со-зревать» указывает на мысль, что поспевающие хлеба, окрашиваясь в желтый, золотистый цвет, чрез то самое уподобляются солнечному блеску; зрелый – собственно: светлый, блестящий); зорить – о молнии: сверкать и помогать вызреванию нив; зорить – прочищать, прояснять, наприм., «зорить масло» – дать ему отстояться, очиститься (зазорить – зажечь, засветить свечу, зарный (свето-зарный) – горячий, страстный, зарево – отражение пламени, зорко (вятск.) – ясно; дозор – присмотр и дозоры (перм.) – зарница. Слово зрак, означающее у нас глаз, у сербов значит: солнечный луч, подобно тому как у немцев stern – и звезда и зрачок глаза. В Краледворской рукописи: «zira (светить) jasne slunecko»; литов. zereti – блестеть, сиять[324], о) Видеть и серб. виддело – свет; с) малор. бачыть – смотреть и санскр. bhas – блистать и видеть[325]; d) другой малор. глагол дивитьця – смотреть и санскр. корень его div – светить, divan – день. На эту древнейшую связь понятий света и зрения в слове «дивитьця» указывает на(78)родная загадка о месяце, в которой почти каждое слово есть метафора: «лысый вил криз забор дывитця (вар. загляда)»[326], т. е. месяц, в виде быка, смотрит или проще – светит сквозь забор, е) В следующем поверье слово глядеть употребляется в значении «светить»: если, замечают крестьяне, новый месяц обглядится до трех дней, то во все время до следующего нарождения этого светила будет стоять ясная погода; а если на новый месяц польет дождь и тучи помешают ему оглядеться, то в продолжение четырех недель погода будет дождливая. В заговорах находим такое обращение к звезде: «ты заглянь, звезда ясная, на двор к рабу божьему»[327], f) Бельмы – глаза, от слова белый = светлый; зеница (ока = зрачок), зенки, зенькй – глаза и зенка – стекло[328] от глагола зе(и)ять – блестеть: здесь глаз сближается со стеклом на том же основании, на каком ясное небо названо было «стеклянною горою», g) Луна, луниться – светать, белеть и лунить – хлопать глазами[329]. Постоянный эпитет, сопровождающий очи – ясные, светлые; малорусы говорят: «свитить очима»[330], а в литературной и разговорной речи обыкновенны выражения: сверкать глазами, посыпались искры из очей, и т. п.

Из такого сродства понятий света и зрения, во-первых, возникло мифическое представление светил небесных – очами, а во-вторых, родилось верование в чудесное происхождение и таинственную силу глаз. Представление светил очами равно принадлежит народам и Старого и Нового Света. Во многих языках Восточного архипелага названия, даваемые солнцу, означают: око дня[331]. Скандинавские поэты солнце, луну и звезды называют глазами неба, и наоборот: глаза человека уподобляют солнцу и луне, а лоб (череп) его – небесному своду, что встречается и в наших старинных рукописях: «яко на небеси светила солнце и луна, гром, ветр, сице и в человеке во главе очи, и глас, и дыхание, и мгновение ока, яко молния»[332]. Выше мы привели болгарскую загадку, которая о солнце и месяце выражается, как о глазах дня и ночи. Это уподобление должно было занять подобающее ему место в антропоморфических олицетворениях неба и его явлений. В Ведах солнце называется глазом Варуны (= неба), самое божество дневного света (Savitar) именуется златоглазым, а в некоторых гимнах солнце и луна представляются двумя очами неба[333]. Верховный бог германцев Один (Вуотан) называется одноглазым: в человеческом образе его олицетворено дышащее бурями грозовое небо, с высоты которого солнце, словно громадное всемирное око, озирает землю. Подобно тому у персов оно представлялось глазом Ормузда, у египтян – Демиурга, у греков Зевса[334]. Отсюда в средние века явилось то обычное изображение божества в виде всевидящего ока, испускающего из себя кругом солнечные лучи, которое вошло в церковную символику и удержалось до настоящего времени; на иконах оно доныне рисуется среди облаков. Эпитет «всевидящего» придавался солнцу еще индусами[335], и эта характеристическая черта постоянно соединяется с ним в народных сказаниях, на которые (79) укажем несколько ниже. Первобытные племена обожали в стихиях их живую творческую силу, и как в самой природе различные явления неразрывно связаны между собою и сопутствуют друг другу, так и в мифических представлениях они нередко сливаются в одно целое. Религиозное чувство древнего человека по преимуществу обращалось к весеннему небу, которое являлось его воображению во всем божественном могуществе: одетое грозовыми тучами, оно вещало в громах, разило в молниях, изливало семена плодородия в дожде и, взирая с высоты на дольний мир ясным солнцем, пробуждало природу к новой жизни. Яркие лучи весеннего солнца возвращались миру вместе с дождями и молниями, и вместе с ними похищались на зиму злыми демонами; от того и в народных поэтических сказаниях мифы солнечные и грозовые взаимно переплетаются и спутываются. Таково греческое сказание об исполинских одноглазых циклопах; в образе великанов арийские народы представляли темные тучи, громоздящиеся по небесному своду; так как громовые удары уподоблялись стуку кузнечных молотов, а молнии – стрелам, то о циклопах рассказывается, что они куют Зевсу молниеносные стрелы. В этой грозовой обстановке солнце представляется как глаз во лбу великана; самое имя циклопов указывает на круглый диск солнца – ήλιου χυχλος[336]. Собственно древнейшее представление должно было всем циклопам вместе дать один глаз, как едино на небе солнце, и воспоминание об этом сохранила норвежская сказка. Давно когда-то, повествует сказка, заплутались двое детей в лесу, развели огонь и сели греться. Вдруг послышался страшный треск и затем показались три великана, вышиной с дерево; у всех трех был один глаз, и они пользовались им по очереди: у каждого великана было во лбу отверстие, куда и вставлялся общий всем глаз. Ловкие дети успели одного из великанов ранить в ногу, а других напугать, так что тот, который держал глаз во лбу, уронил его наземь; мальчик тотчас же подхватил его. Глаз был так велик, что не уложить и в котёл, и так прозрачен, что мальчик видел сквозь него все, будто в светлый день, хотя и была темная ночь[337]. Предание это совпадает с греческим сказанием о трех сестрах – старухах Грайях (γραιαι), названных так по их седым (т. е. дымчатым, облачным) волосам; они имели только один глаз = солнце и один зуб = молнию и также пользовались ими поочередно; Персей отнял у них то и другое и возвратил не прежде, как выпытав от них сведения, необходимые для дальнейших его подвигов[338]. Необходимо, однако, заметить, что поэтическая фантазия первобытных народов относилась к явлениям природы с несравненно большею свободою, нежели какую вправе себе дозволить современный поэт. Если с одной стороны она отождествляла совершенно отдельные явления, по сходству некоторых их признаков, зато с другой – единое явление дробила на разные образы, по различию производимых им впечатлений. Как в периодических фазах луны древний человек усматривал погибель старого месяца и нарождение нового, так в закате солнца видел его смерть, а при утреннем восходе приветствовал рождение нового бога; в естественной смене годовых времен представлялась ему смена одного солнца другим: зимнее солнце уступало весеннему, весеннее – летнему, майское – июньскому, и т. дал. В этих воззрениях, по мнению Шварца, нашла себе опору и басня о многих циклопах, из которых каждый имеет свой глаз во лбу[339]. Предания об одно(80)глазых великанах составляют общее достояние всех индоевропейских народов, а потому не чужды и славянам[340].

Итак, дневное, озаренное солнцем небо олицетворялось в образе божества, во лбу которого горит единственный глаз; напротив, ночное небо, усеянное бесчисленными звездами (Ουρανός άδτερόεις), греки представляли многоглазым Аргусом. Убитый Гермесом, он был превращен Герою в павлина: миф, возникший из поэтического уподобления звездного неба великолепному, блистающему яркими звездочками хвосту павлина[341]. По древнегерманскому сказанию, когда светлые асы убили великана Thiassi, Один взял его глаза и забросил на небо, откуда кажутся они двумя звездами; если допустить догадку Я. Гримма, то эти глаза сияют в созвездии Близнецов[342]. Но еще чаще звезды принимались за очи небесных карликов, в образе которых древний миф воплотил обитающие в облаках молнии. Так как ночной мрак сравнивался с темными тучами, а звезды – с блестящими в них молниями, то отсюда понятен переход к представлению звезд очами карликов. В средние века место этих последних заступили ангелы; в ночные часы они кротко взирают на землю из своих небесных чертогов и охраняют мирный сон человека; в Германии запрещают детям указывать пальцем на звезды, чтобы не уколоть очей своему ангелу-хранителю[343]. Из глаз убитого мальчика мифический кузнец Volundr выковал драгоценные камни, что стоит в связи с уподоблением звезд самоцветным каменьям, рассыпанным по небесному своду[344]; разгоняя облака и туманы, бог-громовник как бы кует эти богатые украшения и прикрепляет их своим молотом к высокому небу. Селене (луне) греки давали эпитет светлоокой = γλαυωωπις.

Стих о голубиной книге поведает, что зори утренняя и вечерняя, светел месяц и частые звезды зачались от очей божиих, или по другому варианту – что свет у нас светится от господних очей[345]; с этим согласно любопытное краинское сказание: «Iz pocetka ne biase nista nego Bog, i Bog spavase i snivase. Vieke yjekova mu taj san trajase. Nu sudjeno bi, da se probude. Prenuv se iza sna ozirase se i svaki pogled mu sepromieni u zviezdu»[346]. По индийскому преданию, солнце создано из глаз Брамы[347]. Утренняя зоря предшествует восходящему солнцу, точно так, как вечерняя провожает его при закате; она есть только отблеск от сияния его божественного ока. Потому сербы «восход солнца» называют прозором божиим; в народной песне поется, что Бог заповедал трем ангелам сойти на землю.

 

од божиjег` прозора,

од сунчевог` истока[348].

 

Слово прозор (болг. прозорец, прозорче) имеет один корень с словами зоря, зрак, про-зреть и означает: окно. В нашем языке окно (уменьш. окошко, оконце), как отверстие, пропускающее свет в избу, лингвистически тождественно с словом (81) око (снк. aksha совмещает обозначение)[349]; окно, следоват., есть глаз избы. В южной Сибири словом очко называют маленькое окошечко в питейных домах, через которое подают водку. Народная загадка, означающая «глаз», говорит: «стоит палата, кругом мохната, одно окно, и то мокро»[350]. С восходом солнца-небо, до той минуты погруженное в ночной мрак, прозревает; на востоке вспыхивает красная зоря, и вслед за нею показывается самое светило. Появляясь на краю горизонта, оно как будто выглядывает в небесное окно, открытое ему богинею Зорею. Болгарская загадка о ночном времени выражается: «у Господа един прозорец, а чрез него той не гледа[351]; а русская о восходящем солнце: «красная девушка в окошко глядит». По словам чешской сказки, Солнце к вечеру ворочается домой западным окном, а поутру выходит странствовать по свету восточным окном[352]. Германцы верили, что бог Воутан озирает землю из окна своего небесного чертога[353] и потому знает все, что творится между людьми. У Гомера сказано, что Гелиос все видит и все ведает[354]. Солнце, Месяц и Звезды – зоркие небесные стражи, от глаз которых ничто не укроется; к ним обращаются герои народных сказок с расспросами во всех трудных случаях жизни: «вы, – говорят они, – светите во все щели, вам все ведомо!» В одной немецкой сказке добрый молодец отправляется искать потерянную сестру и приходит к красавице-Солнцу («eine schone Fraudas war die Sonne»). Она принимает его дружелюбно и дает обещание посмотреть на другой день попристальнее – «und am andern tage hat die Sonne geschienen so hell und so heiss, dass die Matter und das gras verdorrt sind»[355]. У всех народов существует убеждение, что небесные боги взирают с высоты на землю, наблюдают за поступками смертных, судят и наказуют грешников[356]. Из этих данных объясняются сказочные предания: а) о чудесном дворце, из окон которого видна вся вселенная, а владеет тем дворцом прекрасная царевна ( = Солнце), от взоров которой нельзя спрятаться ни в облаках, ни на суше, ни под водами; b) о волшебном зеркальце, которое открывает глазам все – и близкое и далекое, и явное и сокровенное. Там, где в русской сказке завистливая мачеха допрашивает волшебное зеркальце, в подобной же албанской сказке она обращается прямо к Солнцу[357]. Народные загадки уподобляют глаза человеческие зеркалам и стеклам: «стоят вилы (ноги), на вилах короб (туловище), на коробе гора (голова), на го(82)ре два стекла (или зеркала = глаза)»[358]; сличи: глядильцо – зрачок глаза и гляделка, глядельце – зеркало[359]; то же сродство означенных понятий обнаруживается и словом зеркало (= зерцало, созерцать). В древности зеркала были металлические; а потому мифическое представление солнца зеркалом, известное еще греческим философам, совпадало с уподоблением его золотому щиту[360], о чем будет сказано в следующей главе. Раскольники уверяют, что в зеркало по ночам смотрится нечистая сила[361], т. е. во время ночи блестящий щит солнца закрывается демонами мрака. Вероятно, и примета, что разбитое зеркало предвещает несчастие или смерть, указывает на солнечное затмение, когда, по народному воззрению, нечистая сила нападает на это светило и стремится уничтожить его[362].

Не только с солнцем, но и с месяцем и звездами соединялась мысль о небесных окнах. Небо, по народному выражению, – терем божий, а звезды – окна, из которых смотрят ангелы[363]. Связывая это представление с верою в зависимость судьбы человеческой от звезд, поселяне наши утверждают: как только народится человек, то Господь тотчас же велит прорубить в небе окошечко и посадит к нему ангела наблюдать за делами и поступками новорожденного в продолжение всей его жизни; ангел смотрит и записывает в книгу, а людям кажется, что то звезда светится. А когда человек умрет – окно запирается и звезда исчезает = падает с неба[364]. Малорусские колядки изображают светила дня и ночи – окнами в небесном храме:

 

Церкву ставлять, викна будують:

Одно виконце – ясне сонце,

Друге виконце – ясный мисяц,

Трете виконце – ясны зирки[365].

 

В первый день Светлой недели, встречая весну, крестьяне выходят в поле смотреть с пригорков на игру лучей восходящего солнца и, как скоро оно покажется на краю горизонта, начинают причитывать:

 

Солнышко-вёдрышко,

Выгляни в окошечко!

 

Причитанье это обращают к солнцу и тогда, когда темные тучи заволокут небо и настанет ненастье; на Украине говорят: «Сонечко, Сонечко! одчини, боже, виконечко»[366]. В народной сказке, замечательной по свежести древнемифических представлений, Иван-царевич, будучи преследуем злою ведьмою, скачет к теремам Солнцевой сестры (= Зори) и просит укрыть его: «Солнце, Солнце! отвори оконце»[367]. Приготовляя с вечера опару для поминальных блинов, крестьянки становятся против месяца и шлют к нему такое воззвание: «Месяц, ты Месяц, золотые твои рожки! выглянь в окошко, подуй на опару»[368]. По преданию русского народа, сам Бог нау(83)чил человека делать окна. Долго люди не знали, как бы предохранить себя от непогоды и стужи; наконец черт ухитрился и выстроил для них избу: всем бы хороша – и тепло, и уютно, да темно, хоть глаз выколи! Сколько ни возился лукавый, а этому горю не помог. Но явился Господь и прорубил окно; с тех пор люди стали строить избы с окнами[369]. Это один из древнейших мифов, примененный позднее, при забвении метафорического языка, к жилью человека. В грядах зимних облаков нечистая сила созидала свои постройки, помрачающие светлое небо (см. гл. XXI); но весною являлся бог-громовник, рубил молниями тучи и давал миру свет, или, выражаясь метафорически, прорубал окно в небесном чертоге.

Называя солнце глазом, народ невольно должен был соединить с его закатом мысль о сне, смежающем очи, а с восходом – мысль о пробуждении. У индейцев Северной Америки встречаем следующее любопытное поверье: когда бог Солнце закрывает свои очи, тогда наступает темная ночь[370], подобно тому, как человек, зажмуривший глаза, лишается света и возможности видеть, различать предметы. У нас это представление выразилось в пословице: «чем черт не шутит, когда бог спит», т. е. ночью, когда перестает светить солнце и всем овладевает нечистая сила мрака[371]. Малорусы о солнце, скрывшемся на западе, говорят: «солнце сточило»[372]; по пословице « солнце днем работает, а ночью отдых берет»[373]. Сербы убеждены, что не следует говорить: солнце зашло или село, а «смирило се (легло на покой) сунце»[374]. «С Успеньева дня (15 авг.), говорят великорусские крестьяне, солнце засыпается»[375], т. е. ночь удлиняется, а день становится меньше. Выражение: «солнце садится», употребительное и в других языках, указывает на стул, седалище, на котором отдыхает божество от дневных забот; закат солнца в др.-вер.-немецком – sedalkanc, англос. setelgong; наряду с словом sedal Гримм ставит выражение kadam, ср. вер.-нем. gadencubiculum. Утомленное Солнце жаждало к вечеру успокоения и не только садилось, но и возлегало на постель и предавалось сну: «muss doch zu ruste (слово это означало и покой, и захождение солнца) gehen, so oft es abend wird, der schone himmelsschild»; простой народ в Германии боялся в старину говорить о солнце, что оно заходит, а выражался: «sie gieng zu rost und gnaden». По литовскому сказанию, Вечерняя Звезда, заступающая место Зори, приготовляла богу дневного света мягкое ложе. Поутру Солнце пробуждается – erwacht, и греческая Эос (утренняя зоря) встает с постели (έχ λεχέων) Тифона, своего бессмертного супруга[376]. Наоборот, месяц и звезды бодрствуют ночью и удаляются на покой с началом дня; болгары, завидя перед утренним рассветом падающие звезды, думают, что они отправляются спать[377].

Как свет уподоблялся зрению, так в свою очередь зрение нередко получало значение света. Из древнеязыческих преданий о создании человека видно, что сродство этих понятий послужило основою весьма знаменательного мифа о происхождении человеческих глаз. По свидетельству старинных славянских и немецких памятников, восходящих до XII столетия, очи человеческие создались от солнца; ве(84)рование это известно было и древним индусам[378]. В средневековых сказаниях находим басню, что когда орел состарится и потеряет зрение, он возлегает превыше облаков – к самому солнцу и тем самым исцеляет свою слепоту[379]. Если рукописные свидетельства говорят о происхождении глаз от солнца, то следующие слова одного из записанных мною заговоров приписывают это творческое дело звездам: «Господи Боже, благослови (принять) от синя моря – силу, от сырой земли – резвоты, от частых звезд – зрения, от буйна ветра – храбрости». У разных народов уцелели любопытные предания о том, что глаз человеческий не только видит, но светит и жжет. Народная загадка выражается о «глазах»: «два вузлика все поле освитять». Интересен вариант этой загадки: «двомя узликами все поле засию»[380], очи засевают своим светом ( = зрением) поле, т. е. сразу обнимают все видимое пространство[381]. Стремительность света, скорый полет птицы и мгновенная передача предметов глазом порождали одно общее понятие о быстроте, и потому как солнце олицетворялось в виде птицы, так и «глаза» народная загадка изображает в такой метафоре: «сидит птица, без крыльев, без хвоста; куда ни взглянет – правду скажет»[382]. Одна пряха, рассказывает немецкая сага, повстречала раз богиню Перхту (Perchta) и, глядя на ее свиту, начала громко смеяться; раздраженная богиня быстро приблизилась, дунула ей в очи – и насмешница в ту же минуту ослепла. Целый год оставалась она в этом печальном состоянии и кормилась милостыней. По истечении годового срока явилась к ней Перхта и кротко сказала: «voriges jahr blies ich hiеr ein paar lichtlein aus, so will ich heuer sie wieder anblasen»; с этими словами она дунула ей в лицо, и слепая прозрела[383]. В смелой поэтической картине живописует русская сказка ночь, блестящую звездными очами: злая мачеха посылает падчерицу за огнем к бабе-яге. Поздним вечером приходит она к избушке ведьмы; вокруг избы – забор, на заборе торчат человеческие черепа, а в тех черепах блестят глаза и озаряют поляну; к утру глаза потухают, а с вечера снова зажигаются и светят во всю ночь. Девушка сняла один череп с горящими очами, вздела его на палку и, освещая перед собою дорогу, пустилась назад. Воротившись домой, она вошла в горницу; а глаза из черепа так и глядят на мачеху и ее родных дочерей, так и жгут огнем: куда ни прятались бедные, глаза везде находили, и к утру превратили их в черный уголь[384]. Рассказ этот живо напоминает нам прекрасный образ трубадура Бертрама даль-Борнио в Дантовом Аде: он несет за волосы свою собственную голову, отделенную от туловища, и освещает ею путь, как фонарем[385]. Самое происхождение огня старинный апокриф возводит к очам божиим: «вопрос: како огнь зачася? ответ: архангел Михаил за(з)же огнь от зеница господня и снесе на землю»[386], т. е. земной огонь произошел от божественного глаза = солнца.

Такое сближение понятий света и зрения проведено в народной речи до мельчайших подробностей. Так кривого человека, лишившегося одного глаза, называют полусветье; ибо понятие полного света соединяется с двумя глазами. Наоборот, о (85) солнце, когда оно начинает опускаться к западу, говорят, что оно косится. Кроме того, умаление дневного света, когда заходит солнце или тучи заволакивают небо, уподобляется нахмуренным, полузакрытым очам: а) сумерки (су-мрак) – время солнечного заката, то же что сутёмки, сутемёнки (от тьма, по-тёмки); морок (обморок) – мгла, туман, облака, паморок (паморока, паморка) – пасмурная погода с мелким дождем, морочный и паморочный – пасмурный, туманный, заморочило – небо покрылось тучами или туманами, и b) мороком – незаметно, невидимо, сумёриться – нахмуриваться, надвигать брови на глаза, сумёря – кто смотрит на-хмурясь, сердито; подобно тому невыгляд – угрюмый человек[387]. Слово мерещиться значит: и темнеть, и плохо, слабо видеть: «тебе, видно, так померещилось! Мизйкать – издавать слабый свет, а мизюкать (мизюрить) – худо видеть, смотреть полуоткрытыми глазами[388]. Не менее знаменательно свидетельство следующих речений: а) хмора – туман с мелким дождем, хмара и хмура – туча, облако, густой туман, хмарно – туманно, пасмурно, хмарить – делается ненастье, собираются тучи, нахмарило – солнце скрылось за тучами, и b) хмуриться – опустить брови, что придает лицу суровый, «пасмурный» вид; нахмариться – сделаться угрюмым, «мрачным», нахмару – в дурном расположении духа, хмурно – худо, хмара (хмыра, хмура, нахмура, хмурый) – угрюмый, невеселый человек; жмурить – закрывать глаза, жмурки – игра с завязанными глазами[389]. До сих пор слышится в разговорной речи выражение: смотреть или нахмуриться сентябрем, т. е. смотреть исподлобья, надвинув на глаза брови. Такой суровый взгляд уподобляется сентябрьскому солнцу, отуманенному осенними облаками. Наоборот, ненастной погоде, предвещающей дождь, говорят: небо хмурится; следов., облака и тучи, издревле называемые на метафорическом языке волосами, здесь сравниваются с бровями и ресницами, а солнце – с глазом. Сличи также: моргать, моргай – человек, закрывающий глаза = жмура, и моргасйнница – сумрачная, осенняя погода с мелким дождем, моргаситься – накрапывать мелкому дождю[390]. Слова эти указывают на поэтическое уподобление небесных светил, беспрестанно потемняемых бегущими облаками, моргающим очам. В связи с приведенными данными стоит народное поверье, что слезы прочищают недобрые (косые, черные и с нависшими бровями) очи и отымают у них злую силу – подобно тому, как дождь очищает небо от темных туч[391]. Рядом с мифическим представлением облаков бровями и ресницами слезы стали метафорическим названием дождя и росы; по свидетельству стиха о голубиной книге, который так много дает мифических представлений, дожди дробные и роса создались от слез божиих[392]; в росе древний человек видел слезы, роняемые богиней Зорею.

Язык не только сближает умаление света с ослаблением зрения, но и в совершенном отсутствии первого узнает слепоту: темнёсь, темь – ночной мрак, темень – тучи, и тёмный – слепой, темняк – пасмурный, невеселый человек, темнуха – нелюдимая женщина, стемнеть – ослепнуть, туман и тумата – слепота[393]. Утрата зрения приравнивается темным тучам и непроглядной ночи. Вместе с этим, как шумно пролившийся дождь выводит из-за туч ясное солнце, или, говоря ми(86)фическим языком: возвращает способность зрения этому всесветному глазу, и как роса, падающая на утренней зоре, предвещает скорое пробуждение солнца, так думали и верили, что весенний дождь и утренняя роса могут исцелять слепоту очей. Народная русская сказка сообщает нам предание о живой воде, возвращающей слепому царю зрение: в основе этого предания кроется древнейший миф о весеннем дожде, в ливнях которого умывается пробужденный от зимнего сна царь-Солнце[394]. В другой сказке («о правде и кривде») упоминается гремячий ключ, наделенный чудесною силою восстановлять потерянное зрение[395]. «Гремячими» источниками называются те, которые, по народному поверью, произошли от удара молнии: в первоначальном значении это – дождевые потоки. Немецкая сказка говорит о подобном же источнике: едва две капли воды, взятой из него, коснулись глазных впадин слепого, как он тотчас же прозрел[396]. То же целебное свойство приписывается славянскими и немецкими преданиями росе[397] и слезам[398]. В духовном стихе «Сорок калик со каликою»[399] находим следующий эпизод: когда Михайло-Потык Иванович был оклеветан в покраже княжеской чаши, то калики «ясны очушки у него повыко-пали» и бросили несчастного в раздольице-чисто поле. Михайло-Потык Иванович подполз к сыру дубу:

 

Прилетела птица райская,

Садилась на тот на сырой дуб,

Пела она песни царские;

«Кто в эту пору-времячко

Помоется росою с этой шелковой травы,

Тот здрав будет!»

 

Михаиле догадался, умылся росою, и в тот же миг зарастались его раны кровавые, стал он молодцем по-прежнему. В хорутанской сказке указывают на целебную росу вилы (облачные девы): «i dosle su vile i spominjale su se, de bi ov clovek znal da bi zorjinum rosum (росою на зоре) oci namazal, mam bi pregledal»[400]. Наши поселяне до сих пор на Юрьев и Иванов дни собирают росу, как спасительное средство от глазных болезней, и моют ею хворые очи при чтении заговора[401]. В Оренбургской и других губ. умывают больные глаза водою, взятою из святого колодца[402]; в Калужской и смежных губ. страдающий глазами идет к роднику, бросает в него копейку, как жертву водяному божеству, и почерпает в склянку воды, приговаривая: «как чиста эта вода, так были чисты и мои очи!»[403]. Потом достает со дна источника горсть песку, с приговором: «как здорова эта земля, так были бы здравы и мои очи!» Песок этот прикладывают к больным глазам, а водою промывают их три раза в сутки. Обычай лечить глаза ключевой водою засвидетельствован и в житии Константина Муромского[404]. Не одни небесные светила, но и самая молния казалась древнему (87) человеку – зрячею. Часто мелькающая зарница, которая то озарит небо мгновенным блеском, то спрячется за темными тучами, была сближаема с мигающим глазом, который то взглянет, то закроется веками: сравни мигалы – глаза, веки, и мигать – заступать свет, и говоря о молнии: сверкать[405]; нем. blick и blitz (древняя форма обоих слов: blic = взгляд, блеск, молния). Малорусы называют зарницу – моргавкою (от моргать) и, глядя на ее отблеск, говорят: «моргни, моргни, моргавко!»[406] Сказки чехов и словаков рассказывают о великане Быстрозорком (Bystrozraky или Zarooky), от всевидящих и острых взглядов которого воспламеняется огнем все, что только может гореть, а крепчайшие скалы трескаются и рассыпаются в песок (подобно тому, как распадаются столбы от взоров иотуна в одной из песен Старой Эдды[407], и потому он вынужден носить на своих глазах повязку[408]. У немцев великан этот известен под именем der Scharfaugige[409]. Наши сказки[410] знают могучего старика с огромными бровями и необычайно длинными ресницами; брови и ресницы так густо у него заросли, что совсем затемнили зрение; чтобы он мог взглянуть на мир божий, для этого нужно несколько силачей, которые бы смогли поднять ему брови и ресницы железными вилами. Этот чудный старик напоминает малороссийского вия – мифическое существо, у которого веки опускаются до самой земли, но если поднять их вилами, то уже ничто не утаится от его взоров; слово вии означает: ресницы. Народное предание о вие знакомо всякому, кто только читал Гоголя; заметим, однако, что некоторые любопытные черты не вошли в его поэтический рассказ. В Подолии, наприм., представляют вия, как страшного истребителя, который взглядом своим убивает людей и обращает в пепел города и деревни; к счастию, убийственный взгляд его закрывают густые брови и близко прильнувшие к глазам веки, и только в тех случаях, когда надо уничтожить вражеские рати или зажечь неприятельский город, поднимают ему веки вилами[411]. В таком грандиозном образе народная фантазия рисовала себе бога-громовника (Деда Перуна); из-под облачных бровей и ресниц мечет он молниеносные взоры и посылает смерть и пожары[412]. Зевсу стоит только кивнуть своими черными бровями, как весь Олимп (небо) потрясается; когда Тор гневается, он нахмуривает свои брови[413]. Человек с густыми, сросшимися бровями у южных славян называется волчьим глазом[414], точно так же, как облачному Зевсу давался эпитет ликейского (т. е. волчьего): оба прозвания возникли из древнейшего олицетворения тучи волком (см. гл. XIV). Иногда вместо длинных ресниц и бровей, закрывающих глаза громовника, служит ему повязка, т. е. облачный покров. Тождественные представления, созданные фантазией для «ночи» и «грозы», повели к слиянию этих различных явлений природы в области мифа. Как темное небо ночи блистает бесчисленными очами-звездами, так из мрака ночеподобных туч сверкают многоочитые молнии; и те, и другие равно погасают, как скоро на просветленном небе появится торжествующее солнце. В утреннем рассвете видели ту же самую борьбу света и тьмы, что и в весенней грозе, и вот почему (88) стоглазый Аргус погиб от руки Гермеса, как гибнут демоны-тучи под ударами громовержца. С нашими преданиями о вие и тех страшных черепах, из которых глядят пожигающие очи, родственно греческое сказание о голове Медузы: это была одна из трех сестер Горгон (от санскр. garj – рыкать, выть, греметь)[415]; всякий, на кого упадал ее взор, делался жертвою смерти (= превращался в камень); Персей отсек Медузе голову, и голова эта явилась потом на щите Афины, воинственной богини-громовницы[416].

Под влиянием метафорического языка глаза человеческие должны были получить таинственное, сверхъестественное значение. То, что прежде говорилось о небесных очах, впоследствии понятое буквально – перенесено человеком на самого себя. Знойный блеск солнечного ока производит засуху, неурожаи и болезни; сверкающие взоры Перуна посылают смерть и пожары: та же страшная сила усвоена и человеческому зрению. Отсюда родилась вера в призор или сглаз, общая всем индоевропейским народам; у немцев против глазных очарований (entsehen – сглазить) прибегали к предохранительному средству – носили при себе лапу слепого крота[417]. «Дурной», «недобрый» глаз распространяет свое влияние на все, чего только коснется его взгляд: посмотрит ли на дерево – оно тотчас засыхает[418]; глянет ли на свинью с поросятами – она наверно их съест; полюбуется ли на выведенных цыплят – и они суток в двое переколеют все до единого[419], и т. дал. Недобрый глаз влечет за собою болезни, убытки и разного рода несчастия, и такое действие его не зависит даже от воли человека. Недобрыми очами считаются: а) косые, b) выглядывающие из-за больших, нахмуренных бровей, с) черные (бойся черного да карего глаза; черный глаз – опасный[420]) и d) глаза, чрезмерно выкатившиеся или глубоко впавшие[421]. Косые глаза придают лицу неприятное выражение; старинному человеку они напоминали солнечный закат, умаление дневного света, близящееся торжество нечистой силы. Потому слову прикос дается значение «сглаза» (оприкосить – сглазить, оприкосливый – боящийся дурного глаза, порчи; коситься на кого – смотреть неприязненно); в заговорах просят защиты «от уроков и прикосов». Способностью зрения, по понятиям язычников, наделяли человека боги света и добра; с недостатком и еще более с отсутствием этого дара соединялась мысль о нравственном несовершенстве, лукавстве и злобе. Оттого косой употребляется в смысле дьявола: «косой те возьми!» Идти в прикос – поступать нечестно, лукавить; на косых быть – не ладить[422]; сравни: кривой (с одним глазом) и кривда, кривость – неправда, зло, обида; стемнеть – ослепнуть и потёма – скрытный, лукавый человек; обморочить – обманывать, обомарот – обманщик, омморок – бранное слово[423]; малор. завязать свет ( = очи) – сделать кого несчастным[424]. Между другими зловещими приметами издревле признавалась и встреча с слепцом[425]. Еще теперь слепота нередко (89) принимается за верный признак связей с нечистою силою: от слепого знахаря ограждаются заклятиями; о нечуй-траве рассказывают, что ее могут находить только слепые от рождения – в глухую полночь под Васильев вечер, когда нечистые духи, гуляя по рекам и озерам, разбрасывают эту волшебную траву[426]. Литовцы называют черта akiatis – слепой[427]. Чистый и всеми обожаемый Бальдур, по сказанию Эдды, погиб от слепого Гёдра (Hodr), т. е. зимние туманы (= тьма, слепота) похитили блеск солнца[428]. Нахмуренные брови, как метафора потемняющих небо облаков, и глаза, светящиеся из-за этих бровей – из глубоких впадин, или глаза черные, навыкате, яркий блеск которых особенно живо напоминал молнию (припомним выражения: «сверкающий взор», «молниеносный взгляд», «метать стрелы из глаз»), должны были получить тот же демонический характер, какой обыкновенно соединялся с тучами. У колдунов и ведьм, заправляющих грозами и бурями, по народному поверью – «недобрый» глаз[429]. Немецкие саги человеку с густыми, сросшимися бровями приписывают необычайное могущество: по своей воле он может высылать из себя духа (эльфа = молния, см. гл. XXIV), который вылетает из бровей в виде бабочки и причиняет смерть сонному врагу[430]; по сербскому преданию, в виде бабочки вылетает злой дух из ведьмы. У поляков рассказывается следующая любопытная повесть: жил-был пан, и были у него недобрые очи. Беда тому, на кого он посмотрит – непременно заболеет и даже умрет; от его взглядов засыхали деревья и на воде поднималась буря. Все люди бежали от него. Пан остался один; с отчаянья он вырвал свои очи и зарыл их в землю. Когда впоследствии слуга откопал зарытые очи, они горели, как две свечи в ночном мраке, и едва свет их коснулся его лица – слуга вздрогнул и упал бездыханный[431]. Недобрые глаза считаются завистливыми, потому что зависть невольно обнаруживается во взорах, пристально обращенных на предмет желания; почему зариться означает: сильно желать, завидовать, зазорный – завидливый; глаза разгорелись, т. е, жадно смотрят; «у него черный глаз» = он полон зависти[432].

И сон и смерть равно смежают очи, равно лишают их дневного света. Признанные в мифических представлениях как родные братья. Сон и Смерть дали обильный материал для сравнения естественных явлений природы с спящим и умирающим человеком. Мы уже указали, что в закате солнца предки наши усматривали его сон, а в восходе – пробуждение; но рядом с тем существовало и другое воззрение, будто солнце, нарождаясь ежедневно, восходит поутру прекрасным младенцем, мужает в полдень и к вечеру умирает дряхлым стариком (см. ниже стр. 92).

Очевидная для всех аналогия небесного света с светом обыкновенного огня повела ко многим весьма знаменательным мифическим сближениям, которые главным образом и придали стихии земного огня священный характер. Солнце, луна, звезды, зоря и молнии противодействуют тьме под небесным сводом – точно так же, как горящая лампада или свеча под домашнею кровлею. Язык роднит и отождествляет эти понятия: свет, светило, светок – утренний рассвет, и светло – огонь («вздуй светло!»), свеча, светец – ночник, рассветать – зажечь лучину, светка – (90) пламя зажженной лучины или сухих пней[433]; луч и лучина; всполох (сполоха, сполохи) – северное сияние, и сполохи – зарница, от старинного полох = поломя (пламя)[434]. Заходит ли солнце, закрывают ли его тучи, заслоняет ли что огонь – все это обозначается одинаково: темень – тучи, темниться – смеркаться, темнить – загораживать свечу[435]. В санскрите солнце называется «всемирное, или воздушное пламя», а огонь – «солнце домов»[436]; сербское ватра – огонь родственно с нашим ведро – ясная погода, светлое небо, а солнце обзывают сербы огненным: «сунце огн евито»[437]. Вот основание, почему и солнце, и луна, и звезды в отдаленные времена язычества рассматривались, как небесные светильники, налитые горючим веществом и возжигаемые для освещения вселенной. Греки, даже в позднейшую эпоху процветания наук, считали солнце и луну – телами, наполненными огненною материей, которая истекает из них через круглые отверстия; когда отверстия эти закрываются, тогда наступает солнечное или лунное затмение; к вечеру солнце погашается – и наступает ночь, поутру оно зажигается снова – и рождается день. О месяце и звездах говорили наоборот, что они возжигаются вечером и гасятся утром[438]. Между нашими поселянами существует поверье, в котором нельзя не признать отголоска глубокой древности, что каждое светило имеет своего ангела: один ангел носит по небу солнце, другие луну и звезды; вечером всякий ангел зажигает свою звезду, как лампаду, а перед рассветом тушит ее[439]. Звезды простой народ называет божьими огоньками; согласно с этим Виргилий дает им эпитет огненных, а Эдда утверждает, что они образовались из искр (feuerfunken), которые в начале мира излетели из Muspelheim'a, страны, противоположной царству туманов и облаков[440]. Таким образом Эдда сближает ночные звезды с блеском молний, рассыпаемых темными тучами. В русском языке до сих пор удерживаются выражения: «звезды зажглися, звезды погасли или потухли на небе». О месяце народная загадка говорит: «за морем (или: на небе) огонь добро-ясно горит»[441], а поэты продолжают называть луну «ночною лампадою». В одной песне тоскующая девица умоляет Бога засветить на небесах восковую свечу, чтобы ее милый мог переправиться через Дунай-реку[442]. Старинное поучение уверяет, что солнце, луна и звезды сотворены Богом «из невещественного, рекше: негасимого огня»[443]. «Что без огня горит? – спрашивает народная загадка и отвечает: солнце[444]; а сказки повествуют, как ходил добрый молодец к Солнцевой матери за разрешением заданных ему вопросов и как вынужден был спрятаться в ее теремах под золотое корыто, чтоб не сожгло его солнце, воротившееся из дневного странствования[445]. Сербские загадки изображают солнце мировым светильником: «jедна чаша масла свему свjету доста» или «jедна груда воска циjелому свиjету доста»[446]; в раскольничьих книгах находим такое определение: «ли(91)цо божие – свеча горит перед образом», а по свидетельству стиха о голубиной книге: «солнце красное от лица божьего»[447], и на Украина думают, что Бог «свитлость свою огнем доточив»[448]. В Беовульфе солнце названо всемирною свечою – woruld-candel[449]. Финны принимают это светило – за золотое кольцо, в котором заключена огненная материя[450]. Эстонцы рассказывают, что прадед богов, создавши вселенную, поручил своей дочери (Вечерней Зоре) принимать по вечерам солнце и хранить его огонь в продолжение ночи, а сыну (Утру, утренней зоре) при наступлении дня снова возжигать светильник солнца и отпускать его в обычный (дневной) путь[451]. Литовцы возжжение восходящего солнца приписывают утренней звезде Auszrine, как видно из слов песни: «милое солнышко, божья дочка! кто тебе утром раскладывает огонь, а вечером стелет ложе? – Денница раскладывает огонь, Вечерница (Wakarine) стелет ложе». В другой песне девица ищет свою пропавшую овечку: пошла спрашивать к Деннице – Денница сказала: я должна поутру разводить солнцу огонь; пошла к Вечерней Звезде – а та отвечала: я должна готовить вечером постель солнцу[452]. Словацкие сказки сообщают любопытное предание о странствовании гонимой мачехою падчерицы на вершину горы (= небо), на которой пылает огонь, а вокруг него сидят двенадцать Месяцев; каждый из них в свое определенное время в году занимает первое место, держа в руках правительственный жезл, и смотря по тому, какой Месяц властвует – весенний, летний, осенний или зимний – пламя горит то ярче, то бледнее, и вместе с тем то животворнее, то слабее влияет на производительность земли[453]. Костры, возжигаемые при солнечных поворотах, служили эмблемою небесного огня Дажьбога.

Молнии также уподоблялись горящим светочам. Народная загадка изображает «грозу» в такой поэтической картине: «гроб плывет, мертвец поет, ладон пышет и свечи горят»; гроб – туча, песнь – гром (см. ниже), свечи – молнии. Блеск молний, по финском поверью, происходит от того, что Укко высекает огонь; как удар стали (кресала) рождает из кремня искру, так бог-громовник высекает огонь (крес) из скалы-тучи. Финны приписывают этому богу власть над огнем и наделяют его огненною рубашкою ( = грозовое облако) и такими же стрелами, мечом и луком[454]. То же огненное оружие дают славяне своему Перуну.

Понятие теплоты, соединяемое равно и с светилами и с огнем, обозначается в языке родственными словами: теплеть – теплая погода, тепло (тяпло, типлышко) – горячий уголь, огонь: «вздуй тепло!» тепленка – огонь, разведенный в овине; теплить – протапливать овин; теплина – теплое время и огонь, зажженная лучина; степлиться – о воде: согреться от лучей солнца, и об огне: гореть; о звездах говорят, что они теплятся = светят[455]. Слово печет – в Архангельской г. употребляется вместо светит[456]. С светом и теплотою первобытные народы связывали идею жизни, а с отсутствием того и другого – идею смерти. При вечернем закате, при наплыве туч и во время затмений солнце казалось потухающим; а когда огонь гаснет – это и есть для него смерть. В области, словаре гасить означает: истребить, уничтожить. (92) Ночь, санскр. nakta от корня пас – perire, interire, т. е. время, когда день умирает[457]; нем. untergehen значит: заходить, садиться солнцу, и погибать. Отсюда возникло: во-первых, уподобление жизни – возжженному светильнику, а смерти – потухшему (смотри главу XXIV), и во-вторых, уподобление восходящего, утреннего солнца – новорожденному ребенку, а заходящего, вечернего – умирающему старцу. В Ведах встающее поутру Солнце (Arusha) представляется прекрасным младенцем, а Утренняя Зоря – богинею, которая каждый день снова нарождается[458]; у греков Зоря называлась Протогенея – перворожденная, и Солнце рассматривалось, как сын, рождаемый Небом и Зорею (или Ночью). Сербская песня заставляет молодца будить на рассвете свою любу: «устан', срдце, родило сесунце!»[459] Герой чешской сказки, посланный к Деду-Всеведу за тремя золотыми волосами, приходит в золотой дворец. Там встретила его вещая старуха (судица) и сказала: DedVseved je muoj synjasne Slynce: rano je pacholatkem, v poledne muzem a vecer starym dedem». Вечером прилетело в светлицу западным окном Солнце – stary dedecek se zlaton hiavou; после ужина склонило оно голову на колена к матери и заснуло. «К ranu strhl se zas venku vitr a ra kline sve stare maticky probudilo se, misto star cka, krasne zlatovlase dite bozi Slunecko, dalo matce s Bohem a vychodnim (восточным) oknem vyietelo ven»[460]. В сказках словацкой и венгерской добрый молодец отправляется к Солнцу и спрашивает: зачем оно к полдню подымается все выше да выше и греет сильнее и сильнее, а к вечеру спускается все ниже да ниже и греет слабей и слабее? «Эх, милый! – отвечало Солнце, – спроси у твоего господина, отчего он со дня рождения все более и более вырастал в теле и в силах и отчего в старости ослабел и пригнулся к земле? То же самое и со мной: моя мать каждое утро рождает меня прекрасным младенцем и каждый вечер хоронит хилым стариком»[461]. Русская загадка говорит о «дне»: «к вечеру умирает, к утру оживает»[462]. Чешск, «ze mne since zapada» – уже близится моя смерть.

Дневное движение солнца играло весьма важную роль в древнейших верованиях, отголосок которых замечаем в доселе уцелевшем пристрастии раскольников к церковным выходам (с Евангельем и дарами) посолонь и в некоторых народных обычаях и приметах. На свадьбах жених и невеста, их родичи и гости выходят из-за стола «по солнцу»[463]; купленную скотину покупщик трижды обводит около столба «по солнцу», чтобы она пришла к нему на счастье[464]; гадая о чем-нибудь, подымают на пальцах ржаной хлеб и смотрят: в какую сторону станет он вертеться? если «по солнцу» – задуманное сбудется, и нет – если «против солнца»[465]. Солнечным движением определились страны света: а) восток (области, веток, сток) от глагола теку – иногда заменяется словами всход и солновосход, из которых последнее означает также «утро»[466]. Это сторона, где рождается солнце, откуда несет оно дневной свет и жизнь миру, и потому сторона – счастливая, благодатная. Сербы говорят: «солнце на восход, а Бог на помощь!» Пословица: «взойдет солнце и к нам на двор» у всех славян употребляется в смысле: будет и нам счастье! (см. выше стр. 19). На восток (93) обращались и продолжают обращаться с молитвами и заклятиями; заговоры большею частию и начинаются этою формулою: «на заре было на утренней, на востоке красна солнышка». На восток строятся храмы; в старину покойников полагали лицом к востоку – в ожидании великого утра всеобщего воскресения мертвых, знамением которого служил ежедневный восход (= пробуждение) накануне почившего солнца[467]. «Зашедшю солнцю, говорит памятник XII века, не достоит мертвеца хоронити, но тако погре(б)сти, яко еще высоко: то бо последнее видить солнце до общего воскресения»[468]. В волошских же деревнях не хоронят никого до полудня, потому что родные желают направить душу усопшего в загробный мир вместе с отходящим на покой солнцем[469]. С востоком соединялось представление рая, блаженного царства вечной весны, неиссякаемого света и радостей. Наоборот, b) запад (от глагола: западать) называют заход и солносяд и связывают с ним идею смерти и ада, печального царства вечной тьмы. Где умирало солнце, туда – казалось древнему человеку – удалились и все усопшие предки, там ожидает судьба и его по смерти. В поучительном слове Кирилла Туровского читаем: «и потом сведет ю (душу умершего) в пропасть, идеже затворены суть душа(и) грешных от века, показаеть ей места, идеже им мучитися, понеже мука далече мира есть на западе»[470]. По сказанию Иосифа Волоцкого о ереси жидовствующих, новгородский архиепископ Геннадий приказал посадить уличенных еретиков на коней – лицом к лошадиным хвостам, «яко да зрят на запад в уготованный им огнь»[471]. В послании другого новгородского архиепископа – Василия сказано, что рай был насажден на востоке, «а муки и ныне суть на западе»[472]. Любопытна народная примета: когда корова принесет теленка, то прежде всего обращают внимание, как он лежит: если голова его обращена к востоку – теленок вырастет, а если на запад – то непременно падет[473], с) Юг крестьяне называют солнопёк (солнопечный – знойный, солнопека и пекунство – место, открытое для солнечных лучей) и полдень: это сторона, где полуденное солнце блестит наиболее ярким светом и откуда веют теплые весенние ветры. Паисиевский сборник (в «слове св. Григория»), указывая на требы, совершаемые огню, как эмблеме солнца («огнь творит спорыню, сушит и зреет» нивы), прибавляет: «того ради окаяннии полуден чтут и кланяються на полд(е)нь обратившеся»[474]. d) Север же – сторона холодных ветров, зимней вьюги и ночного мрака; на областном языке она называется полночь и сивер; сравни с словами: сиверко – холодно, сивер и сйверик – холодный, резкий ветер, сиверка – ветреная, сырая погода[475]. Как восток противополагается западу, так юг – северу; подобно западу, север в народных преданиях представляется жилищем злых духов; по поверью, не должно ставить ворот на полночь, не то нечистая сила выживет из дому[476].

С рассветом дня соединяется все благое, все предвещающее жизнь, урожай, прибыток, а с закатом солнца, с ночью – все недоброе: смерть, бесплодие, убыток, несчастие. Отсюда объясняется и поговорка, так часто повторяемая в наших сказках: (94) утро вечера мудренее, т. е. при солнечном восходе всякое дело, всякий подвиг совершаются удачнее. «Ночь меркнет, заря-свет запала, мгла поля покрыла», говорит автор Слова о полку, желая в этой картине солнечного заката, в этом торжестве тьмы над светом – указать на грядущее торжество враждебных ратей над русскими воинами[477]. Наоборот, «Слово о вел. князе Димитрии Ивановиче» пользуется эпическим выражением: «солнце ему на восток(е) сияет и путь поведает» – в смысле: все ему сулит успех, победу[478]. Народные приметы дают обильные свидетельства: солнышко закатилось – не бросай на улицу сора, пробросаешься = разоришься; не починай тогда и новой ковриги, а то хлеб будет не спор, да, пожалуй, и все хозяйство расстроится. Если уже необходимо приняться за ужином за целый хлеб, то первую отрезанную горбушку не едят, а после трапезы приставляют ее к початой ковриге, чтоб она казалась нетронутою[479]. Отдавать деньги к ночи – не хорошо, не будут водиться; по захождении солнца крестьяне, из боязни обеднеть, не сводят счетов, не ссужают в долг и не дают из дому никакой вещи. В одной из старинных рукописей Кирилло-Белозерского монастыря об этом замечено: «по заходу солнца не дают ничтоже от дому своего – ни огнь, ни ссуд некаков или требование нечто»[480]. Не гляди в окно до утренней зори – грешно; не оставляй на ночь на столе нож – лукавый зарежет[481]. Если жеребенок (сосун) резвится на пастбище вечером, при закате солнца, то его непременно в течение года съест волк; а если играет он поутру, при восходе солнца, то будет хорошо расти и уцелеет от хищного зверя[482]. Когда мать купает ребенка на ночь, то не должна выливать воды до утреннего рассвета; несоблюдение этого правила может повредить ребенку[483]. На ночь следует покрывать кадку с водою и кринки с яствами, чтобы не нагадил в них нечистый[484]. Эдда не советует вступать в битву по захождении солнца[485]. По глубоко вкорененному убеждению язычников, война была судом божиим, а дневное светило являлось свидетелем людской правды. Оно должно было взирать с высоты на состязание враждующих племен и склонять весы правосудия на сторону правого. У древних народов как скоро заходило солнце – суд закрывался (так предписано законами XII таблиц), и вообще всякая юридическая сделка, заключенная в ночное время, была недействительна; заимодавец мог требовать уплаты долга только днем, пока не село солнце; судебные поединки должны были заканчиваться с наступлением сумерок[486].

По солнечному движению человек определил и свое собственное отношение к окружающему миру, что очевидно из совпадения понятий левого с северным и правого с южным; в санскр. dakshina (греч. δεξιός, лат. dexter, наше десный и десница) значит: и правый, и южный, а слово север (лат. saevis или saevus – свирепый, лютый, литов. szaure – северный) лингвисты сближают с санскр. savya (зенд. havya, haoya, слав. шуй-ца) – левый[487], так как древний человек обращался всегда для молитвы к востоку и, следовательно, с правой руки имел полуденный юг, а с левой – (95) полночный север. Указанная противоположность юга и севера сочеталась в народных поверьях и с сторонами правой и левой. По убеждению простолюдина, с правой руки человека стоит добрый ангел, а с левой – злой; не плюй направо, чтобы не отогнать от себя ангела-хранителя; плюнешь налево – попадешь в черта[488], и потому советуют, вставая поутру с постели, плевать в левую сторону и растирать слюну ногою: этим средством прогонишь нечистого, и в тот день он уже не будет записывать за тобою грехи[489]. Спать на правом боку почитают за грех, ибо можно задавить ангела-хранителя (Полтав. губ.). Вставать с постели должно правою ногою, встанешь левою – весь день будешь не в духе: брюзглив и невесел[490]; обуваясь и снимая обувь, следует начинать с правой ноги; кто, входя в дом, ступит наперед правою ногою, того ждет хороший прием; при древних гаданиях славяне наблюдали, какою ногою переступит священный конь через положенные жерди – правой или левой, и в первом случае ожидали успеха, в последнем – неудачи; кто упадет на правый бок – тому не будет помехи в делах, а кто на левый – того ждет беда[491]. Литвин, при посеве огородов, боится пересыпать семена из правой руки в левую, чтобы не повредить будущим всходам[492]. Увидать народившуюся луну с правой стороны – знак, что получишь неожиданную прибыль или в продолжение целого месяца будешь счастлив во всех предприятиях; а кто усмотрит ее слева, тот испытает неудачи[493]. Крик и полет вещей птицы с правой руки принимался у славян, немцев, греков и у других народов за счастливую примету, и наоборот, если предвещание шло с левой стороны[494]. Чешется правый глаз – на милого смотреть, левый – к плачу[495]; чешется правая ладонь – получать деньги (прибыль), левая – отдавать (убыток); правое ухо горит – слышать добрые вести или похвалу, левое – слышать худые вести и брань; в правом ухе звенит – вспоминают друзья, в левом – корят недруги, и т. дал.[496]. Под влиянием этих воззрений слово правый получило значение всего нравственно хорошего, справедливого, могучего (право, правда, правило, правило, управа; то же соотношение понятий запечатлено и в языках немецком и французском: recht, die rechte hand, richtig. droit и droite).

Поэтические представления о рождении и смерти солнца были прилагаемы и к судьбам его в течение года. Потеря солнцем плодотворной теплоты и помрачение его блеска в осенние и зимние месяцы послужили основою мифа, что светило это с окончанием летнего времени утрачивает свои силы и погибает (= гаснет). С поворотом на зиму (в июне) оно видимо стареет и начинает уступать демонам тьмы: дни сокращаются, ночи увеличиваются; одряхлевшее, оно умирает. Но при следующем повороте (в декабре), вместо старого солнца нарождается новое: sol novus, как называли его римляне. С его рождением (nativitas solisinvicti) дни начинали прибывать, ночи умаляться. Это радостное событие встречали особенным празднеством, (96) которое в эпоху христианскую было приурочено ко времени Рождества Христова и доныне известно между поселянами под именем Коляды. Повторяя слова старинной обрядовой песни, народ бессознательно продолжает воспевать новорожденное солнце:

 

Уродилась Коляда

Накануне Рождества.

 

Рядом с указанным представлением о возрождении солнца было другое, совершенно аналогичное с первым, что при повороте на лето оно воскресает к новой жизни. Как слово погаснуть метафорически означает: умереть, так выражение «возжечь пламя» должно было получить значение: ожить, восстать от смерти, что и подтверждается на самом деле; ибо воскресать (вскрешати, крьсн ти, кресити) происходит от крес – пламя, огонь. В одном рукописном прологе слова крес и кресины употреблены именно в значении небесного света, возжженного при повороте солнца на лето: «в дьни слньчного креса, егда ся наплньшим годинам сльньце взвратить кресины, да ношть мьняеть (уменьшается), а дьни да прибываеть»[497]. Вновь народившееся или воскресшее светило постепенно крепнет в своих силах; божественный младенец растет и мужает и при начале весны является прекрасным и могучим юношею. С весенним солнцем нераздельно понятие молодости; народные сказания изображают его в грозовой обстановке: оно купается в живой воде дождевых потоков, очищается в блеске молний и, просветленное, несет миру дары плодородия. Когда солнце закрывается белыми = летними облаками, оно, по народному выражению, замолодело[498]. В грозе видели его благодатное обновление: погашаемый демонами мрака (= тучами), светильник солнца снова возжигается молниеносным Перуном, разгоняющим враждебные рати нечистых духов. Финский эпос заставляет громовника Укко зажигать в облаках искры (молнии), чтобы осветить чрез то вселенную новым солнцем и новым месяцем[499].

Не менее любопытны те мифические представления, какие соединяла фантазия с обычными изменениями луны. В первой четверти месяц называется новым (новей, пол. now, чешск, nowy, англос. niwe mona, сканд. nymani, др.-нем. niumani, греч. νεόμήν, лат. novilunium), молодым (молодик, на молоду – в новолуние, серб. младина, илл. miadi miesez), народившимся («новый месяц народился»); в следующие затем дни – подполнь; потом наступает полнолуние (серб. пуна, слов. рота, пол. pelnia, илл. pun miesez, литов. pilnatis, санскр. purnamasi, греч. πληροδελήνον, лат. plenilunium, англос. fullmona, др.-нем. fbller mano), за ним перекрой – первые дни после полнолуния («на перекрое») и старый или ветхий месяц («на ветху», luna senescens)[500]. Итак, по древнейшему воззрению, закрепленному в языке, луна рождается, вырастает (= полнеет), бывает молодою, стареет и умирает и затем возрождается снова. Народная загадка так живописует это светило: «когда я молод был – светло светил, под старость стал – меркнуть стал»[501]. Следя за постепенно умаляющимся ликом полной луны, древний человек объяснял себе это явление или губительным влиянием старости, или действием враждебной силы, которая наносила месяцу ущерб и как бы урезывала его острым ножом: перекрой от кроить – резать, откуда и край, краюха, крома. Народная загадка уподобляет неполный месяц кра(97)юшке хлеба: «постелю рогожку (небесный покров), посыплю горошку (звезды), положу окрайчик хлеба (месяц)» или: «взгляну в окошко, раскину рогожку, посею горошку, положу хлеба краюшку»[502]; «у нас над двором краюха висит»[503]. На Руси и в Германии существует поверье, что старый месяц Бог крошит на звезды[504]. В Литве есть поэтическое предание о полумесяце: Перкун, раздраженный тем, что Месяц ухаживал по ночам за Денницею, выхватил меч и рассек ему лицо пополам.

Евреи праздновали день новолуния, возжигая на холмах огни, как символическое знамение вновь народившегося светила ночи[505]. У нас до сих пор в некоторых деревнях крестьяне выходят встречать новый месяц и обращаются к нему с мольбами о счастии, здоровье и урожае; иные уговариваются с священниками освящать у них на дому воду в первый воскресный день по новолунии, в продолжение целого года (Черниг. губ.). Как с восходом солнца связывались добрые предвещания, а с закатом – худые, так и месяцу придано счастливое значение в период его возрастания (от рождения до полнолуния), и несчастливое – в период ущерба. Когда увидят в первый раз молодой месяц, то нарочно хватаются за карман или вынимают оттуда деньги и «кажут их месяцу»; верят, что после этого богатство станет возрастать и деньгам перевода не будет[506]. О ребенке, родившемся в новолуние, думают, что он долговечен. На Украине, глядя на молодой месяц, приговаривают: «тоби на уповня (на пополнение), мени на здоровья!»[507] Время возрастания луны считается у наших крестьян наиболее удачным для начала работ и предприятий, а время ущерба – менее или и совсем неблагоприятным, что, по свидетельству Тацита, признавали и древние германцы. Свиней стараются резать в полнолуние – в том убеждении, что тогда туши бывают полнее, а во время ущерба умаляются. И всякую другую скотину лучше колоть в полнолуние; на исходе же месяца она бывает худее и в костях ее меньше мозга[508]. При стареющем месяце, а равно и в день лунного и солнечного затмения, не начинают посевов[509]. «Добро сеять в полном месяце»; если мужик сеет на новцу (в новолуние), то хотя хлеб растет и зреет скоро, но колос будет не богат зернами; а хлеб, посеянный в полнолуние, хотя растет тихо и стеблем короток, зато ядрен и обилен зерном[510]. В этом поверье рост хлеба поставлен в прямое соотношение с возрастанием луны, а полнота зерна – с полнотою ее блестящего круга. То же утверждают и о посеве льна: чтобы лен уродился полный в зерне, надо сеять его в полнолуние; а чтобы уродился долгий и волокнистый – надо сеять на молодой месяц[511]. Постройку избы не советуют начинать во время лунного ущерба – не будет добра[512]; рубить строевой лес и хворост для плетня и складывать печи должно в новолуние: тогда червь не будет точить дерева, хата будет тепла и не станет гнить[513]. Отдел сыновей на особое житье совершается обыкновенно во время новолуния – для того, чтобы имущество нового хозяина так же прибывало и увеличивалось, как (98) увеличивается молодой месяц. В старинном поучении (XVII в.), направленном против народных суеверий, восстает проповедник и на указанные нами приметы и обычаи: «мнози неразумнии человецы, говорит он, опасливым своим разумом веруют в небесное двизание, рекше во звезды и в месяц, и разчитают гаданием, потребных ради и миролюбивых дел, рожение месяцу, рекше – молоду; инии ж усмотряют полного месяца и в то время потребная своя сотворяют; инии ж изжидают ветхого месяца... И мнози неразумнии человецы уверяют себе тщетною прелестью, понеже бо овии дворы строят в нарожении месяца, инии же храмины созидати начинают в наполнение месяца; инии бо в таж времена женитвы и посягания учреждают. И мнози баснословием своим по тому ж месячному гаданию и земные семена насаждают и многие плоды земни устрояют»[514]. Подобные поверья встречаем и у немецких племен: заключать браки, начинать постройки, переходить на новоселье, собирать целебные травы и росу, стричь волоса и обрезывать ногти (чтобы лучше росли) должно в новолуние; на исходе же старого месяца хорошо расторгать брачные узы, ломать дом, рубить лес и косить траву: лес и трава нужны сухие, и потому при рубке первого и косьбе второй имелось в виду, чтоб они высохли так же скоро, как усыхает (умаляется) луна; плоды, растущие над землею, лучше сеять при возрастающей луне, а которые растут под землею (морковь, редька и пр.) и, следоват., не любят света – при лунном ущербе; больные, смотря на умаляющийся месяц, говорят: «wie du abnimmst, mogen meine schmerzen abnehmen», и наоборот, когда луна возрастает: «du magst zunehmen, mein ubel mag abnehmen[515]

О звездах также думают, что более яркий блеск их сулит плодородие. Ясное, звездное небо 24-го декабря обещает в будущее лето изобилие ягод и грибов; на Рождество, Новый год и Крещение звезды ярким сиянием предвещают хорошее роенье пчел и урожайный год; особенно же сиянию звезд приписывают урожай гречихи и приплод овец. Есть даже поговорка: «ярки звезды породят белые ярки (ягнята)», на создание которой оказал несомненное влияние язык. Яркий блеск звезд пророчит плодовитость (ярость – похоть): урожай ярового хлеба, счастливое роенье ярых пчел и умноженье ягнят (ярок). В половине февраля овчары окликают звезды: «ты освети, звезда ясная, негасимым огнем белоярых овец у раба (имярек). Как по поднебесью звездам несть числа, так бы у раба (имяр.) уродилось овец болей того»[516].

Тесная связь, в какую поставил язык понятия небесного света и земного огня, выразилась в мифе о родстве этих стихий. Небо имело двух детей: Солнце и Огонь. По свидетельству Ипатьевской летописи, указанному впервые Шафариком, у Сварога (неба) был сын Дажьбог (солнце); а в Слове христолюбца сказано: «и огневи молятся, зовут его Сварожичем». Эта отечественная форма указывает, что Огонь был также принимаем за сына Сварога. В сербской песне солнце называется чадо божье, а в малорос. языке огонь обозначается словом богач, в котором г. Буслаев[517] подозревает отечественную форму (сын бога); но с этим мнением ученого профессора нельзя согласиться. Название богач (или богатье) придано огню, ради мифической связи его с золотом и потом вообще с богатством[518]. Из того же источника создалось другое мифическое сказание о происхождении земного огня от зеницы господней (см. стр. 85), т. е. от всевидящего ока = солнца, почему у финнов на язы(99)ке рун огонь есть «дитя солнца-матери»[519], древние мифы говорят о похищении огня с неба (см. гл. XV).

Мы видели, что небесные светила и сверкающие молнии уподоблялись очам. Отождествляя земной огонь с небесным светом, фантазия усвоила за ним то же самое уподобление глазу. Народная загадка: «днем спит, ночью глядит»[520] означает «огонь от свечи». Болотные (блуждающие) огни белорусы представляют одноглазыми малютками: глазки их сверкают, как огонек[521]. Наоборот, другие предания, уже приведенные выше, рассказывают о глазах, которые светят в ночной тьме и производят пожары.

Одинаковое впечатление, производимое на глаз с одной стороны сиянием небесных светил, молнии и огня, а с другой блеском некоторых металлов, породило понятие о связи света с золотом, серебром и медью. По словам Макса Мюллера[522]: «в готском guld, gold открывается сходство с слав. злато, рус. золото, греч. χρυδος и санск. hiranyam; только в окончаниях значительная разница. Общий корень был, кажется, harat, откуда снк. harit – цвет солнца и зари, как и в латинском слове aurora (зоря) и aurum (золото) также имеют один общий корень». Ближайшая форма к слав. зла-то есть зендское zara (золото); снк. hiraha, hiranya, harana = зенд. zara, zaranya: звук h по общему закону переходит в z; корень, по мнению Пикте, ghr, gharlucere, splendere), которое справедливо сближают с словами: зоря, зреть и зрак (= солнечный луч). Как в немец, наречиях замечается следующий переход понятий: gelb, ср.-нем. gilwe, galle (bilis), гот. gulth, скан. gull = gold (aurum), так наше желтый, чешск. zluty, лит. geltas, geltonas (flavus) переходит в желчь, в Остром, еванг. злъчь, зълъчь, и в злато (пол. zioto, летт. zeits). Золото производило впечатление желтого блеска, серебро – белого: санскр. radzata, лат. argentum, греч. άργυρος, (άργος – светлый, ясный, белый), кельт, airgiod; корень rag, arg = блестеть белым блеском. Наше серебро (сребро), лит. sidabras, латыш, ssudrabs, др.-пр. sirabras (sirablas), гот. silubr, следуя Потту, сближают с снк. cubhrasplendidus, albus, от cubhsplendere; другие, принимая мнение Бенфея, разлагают его на два слова: санскр. cveta – белый, светлый и abhra – золото. Эпитеты, придаваемые этим металлам, стоят в близкой связи с понятием света; так в сербской народной поэзии говорится: сухое злато, белое серебро; у нас красно золото (в Эдде: gull raut), чисто серебро, в белорусской песне: рыже золото[523]; последний эпитет встречаем и у других славян: ryze slato, ryze stribro. Сравни: красное солнце, белый свет, не-чистая сила и проч. «Сухое злато» – этим выражением приписывается золоту иссушающая сила огня и солнечного зноя, что подтверждается и тем знаменательным заклятием, какое записано у Нестора: «да будем золоти, яко золото», т. е. да будем желты, как золото = да иссушит нас небесное пламя; произнося это заклятие, полагали перед кумирами золото[524]. В сербских клятвах эпитет «сухой» придается и карающей молнии: «тако ме сува муа не осмудила!»[525] В санскрите cush – arescere, siccare, cushma – sol, ignis, lumen, splendor. Рыжий, по значению, тождественно с словами: ру(100)сый и красный («рыжий-красный» – выражение тавтологическое) и подобно им заключало в себе первоначально понятие светлого, блестящего[526].

Уподобление небесного света блеску металлов повело к созданию разнообразных мифических представлений. Всех светлых богов своих человек наделил золотыми и серебряными атрибутами, потому что боги эти обитали на небесах и олицетворяли собою блестящие светила и сверкающие молниями облака. Эпитеты «золотой» и «серебряный» остаются за ними при всех превращениях: примет ли божество образ быка – оно является туром – золотые рога; если обернется конем – то непременно златогривым и златохвостым, если вепрем – то с золотою и серебряной щетиною, если птицею – то с золотыми перьями (жар-птицею), и так дал. Подобные представления неразлучны с преданиями всех народов индоевропейской семьи; но то же самое встречаем и у других племен, потому что одинаковые впечатления производили и одинаковые последствия. У перуанцев, например, были храмы, посвященные солнцу и луне; в этих храмах изображение круглоликого солнца, испускающего из себя пламенные лучи, было сделано из чистого золота, а такое же изображение луны, согласно с ее бледным серебристым светом, – из чистого серебра. Финская Калевала рассказывает о том, как божественный кузнец Ильмаринен сковал солнце и луну из золота и серебра; по словам этой поэмы, «золото и серебро так же стары, как солнце и луна»[527]. В старинную рукопись, содержащую перевод хроники Малалы, занесено несколько сведений о литовских поверьях, и между прочим сказано: «сию прелесть Совий введе в не, иж приносити жртвоу скверным богом Андаеви и Перкунови, рекше грому, и Телявели и с коузнею, сковавше емоу солнце, яко светити по земли и взвергыпю емоу на небо солнце»[528]. О восходящем поутру солнце гимны Вед говорят, как о «золотом сокровище», которое хотели было утаить духи тьмы (ночи), но богиня Зоря находит его и приносит обрадованному миру[529]. По немецкому выражению: die sonne geht vergoldet (de sunne ging to golde)[530]; morgenstunde hat gold im munde (пословица); в Псковской и Тверской губ. вместо: «зоря занимается» говорят: золочит, золочйтся[531], т. е. зоря золотит небо[532].

В этом отождествлении неиссякаемого богатства солнечного света, каждое утро вновь возрождающегося на востоке, с золотом – кроется основание веры в «неразменный червонец», который сколько ни трать – он все цел. Аналогичное с этим поверьем предание о «неисчерпаемом кошельке (или кошельке-самотрёсе), из которого сколько ни бери, он все полон золотом[533], объясняется из поэтического представления тучи, закрывающей небесные светила и рассыпающей золотистые молнии, сумкою или мешком (см. ниже). Русские народные загадки выражаются – о солнце: «за лисами, за горами золота дижа кисне (или: горить[534]); о солнечных лучах: «из окна в окно ( = из небесного окна, открываемого Зорею, в окно избы) золо(101)то бревно (или: веретено[535]; о месяце: «серед двора лежит червона сковорода»[536], «насе-редь болота лежит кусок золота»[537]; о звездах: «рассыпался собор (или: горох) на двенадцать сторон, никому не собрать – ни попам, ни дьякам, ни серебренникам; один Бог соберет, в коробочку складет», т. е. восходящее солнце спрячет звезды (Пермск. губ.); «за лисом за пролисом золотии клубки висять»[538].

Народные сказки, изображая блаженную страну весны, говорят о садах с золотыми яблоками, об источниках, текущих серебром и золотом, о дворцах медном, серебряном и золотом, хранящих несметные сокровища. По славянским преданиям, Солнце живет на востоке в золотых палатах; на праздник Купалы оно выезжает на небесный свод на трех конях: серебряном, золотом и бриллиантовом. Красная девица Зоря, по свидетельству заговоров, восседает на золотом стуле, держа в руках серебряное блюдо (= солнце); древние греки давали ей название златотронной – χρυδουρονος. Зародыш этого поэтического образа кроется в глаголе, которым издревле обозначали солнечный закат. Трудность образования имен и глаголов с отвлеченным значением, какую испытывал человек в эпоху творчества языка, заставляла его о многих явлениях природы выражаться метафорически. Скрывающееся на западе солнце казалось ему отходящим к покою после дневного странствования; вечером оно, по выражению нашего языка, садится (запад = солносяд; англ. the sun sets), а поутру встает и пускается в путь = восходит. Потому в германской мифологии солнцу действительно дается седалище или трон, а сербы рассказывают о его златотканом, пурпуровом престоле, что согласуется с обычным представлением солнца могучим царем, владыкою мира[539].

К месяцу русские заговоры обращают такое воззвание: «месяц, месяц-серебряные рожки, золотые твои ножки!»[540] По выражению песни, «у младого месяца перво-золоты рога»[541]. На основании внешнего сходства, в оконечностях молодого, серповидного месяца фантазия признала его золотые ноги или рога, – точно так же, как в лучах, бросаемых восходящим солнцем, усматривала она простираемые из мрака руки, которыми дневное светило силится захватить небо. В Ведах одним и тем же словом означается рука и луч, а солнцу дается название златорукого. Блестящий бог дневного света (Savitar) возносит поутру свои золотые руки над сонным миром и гонит демонов ночи. У Гомера богиня Зоря (Эос) называется ροδοδαχτυλος (розоперстая); ее розовые пальцы, отпечатываясь на небе и облаках, охватываемых предрассветными или вечерними лучами солнца, озаряют их чудным пурпуровым блеском. Та же метафора прилагалась и к молнии, которою бог-громовник, словно мощною рукою, наносит удары тучам; отсюда развился миф о золотой руке Индры, данной ему в замену той, которой он лишился в борьбе с своими врагами. Греческий Аполлон также имел золотые руки[542]. Наши сказочные предания о героях, у которых по локоть руки в золоте, по колени ноги в серебре, находят объяснение именно в этих мифических сближениях[543].

Как золото и серебро служили для обозначения небесных светил и молнии, так с (102) другой стороны этим металлам были придаваемы свойства, принадлежащие свету и огню. «Не все то золото, що ся светить» (серб. «ни все злато, што cja»), говорит пословица, приписывая золоту способность светить. Народная загадка спрашивает: «что горит без пламени?» и отвечает: золото или деньги; другие загадки прибегают к той же метафоре: «чернец-молодец по колена в золоти стоить» – горшок в жару; «полна коробочка золотых воробышков» – горячие уголья в печке; «сидит курочка на золотых яичках, а хвост деревянный» – сковорода на горячих угольях и сковородник; «вышла туторья из подполья, зачала золото загребать» – помело и жар в печи; «колокольня нова, колокольня бела, под маковкой черно, маковка золота» или «горенка нова, головка черна, шапочка золоченая» – зажженная свеча; «на улице анбар, в анбаре сундук, в сундуке синь плат, в синем плату золото» – дом, печь и огонь[544]; серб. «сави злато, разви злато» – огонь под пеплом[545]. Малорусы называют огонь – богатье и богач и даже считают за грех называть его другим именем; а деньги на поэтическом языке Эдды – glodh-raudha fe = пламенно-красное богатство (raudhr – рдеть)[546]; мы и поныне говорим, что деньги жгутся (белорус, поговорка: «деньги горячи»), но уже соединяем с этим выражением новую мысль о трудности добывать их. В народных же преданиях они в самом деле обладают этою силою. В одной из русских сказок копейка, заработанная долгою и трудною службою, горит пламенем, так что от нее можно зажечь свечу; в другой сказке черт дает человеку кулёк жару, а потом в кульке оказывается чистое золото. Наоборот, в других народных рассказах деньги, полученные от нечистого, превращаются в уголья[547]. На Украине можно услышать повесть о том, как баба-повитуха принимала ребенка у черта. Когда покончила она свое дело, нечистый сказал: «пойдем в комору, я тебе за труд заплачу, а новорожденный чертенок толкнул бабу и шепнул ей на ухо: «не бери, бабушка, золото, бери калёные уголья!» Пришла баба до коморы; смотрит – над дверями висит шкура, и какой чертенок ни идет туда, всякий хватается лапой сперва за шкуру, а потом за свои глаза. Вот и баба то же сделала: дотронулась рукой до шкуры и ухватилась за правый глаз; вошла в комору, и что же? Диво, да и только! что левому ее глазу представляется светлыми дукатами, то правому сдается горячими угольями, и обратно: где левый глаз видит горячие уголья, там правому кажутся светлые дукаты[548]. Известна еще на Украине легенда, как один бедняк в Светлое Воскресенье хотел затеплить свечу перед иконами и, не найдя в печи огня, пошел в поле попросить у чумаков, которые сидели у костра и варили себе кашу. Чумаки нагребли жару руками и насыпали ему в полу. Воротившись домой, он затеплил свечу, а жар высыпал на припечек; смотрит и очам своим не верит: вместо огня перед ним явилась целая куча золота[549]. У немцев существуют подобные же предания: портной и золотых дел мастер попали нечаянно к карликам; малютки наполнили их сумки угольем, которое превратилось в золото. Но так как золотых дел мастер обнаружил при этом жадность, то забранное им золото опять стало угольем. Другой рассказ: мужик, работая в поле, увидел в сумерки кучу горячих угольев, наверху которой сидел черт. «Ведь ты сидишь на сокровище?» – спросил крестья(103)нин. – Да, – отвечал черт, – здесь серебра и золота больше, чем ты во всю жизнь видел. «Это сокровище принадлежит мне, потому что лежит на моем поле!» Черт соглашается отдать серебро и золото только в таком случае, если мужик уступит ему за два года половину того, что родит поле. Мужик обманывает нечистого при разделе урожая и овладевает кладом[550]. И немцы, и славяне равно убеждены, что клады, заключающие в себе золото, серебро, деньги и разные драгоценности, испускают от себя огненный блеск; на том месте, где зарыт под землею клад, всегда горит огонек или свеча. Рассказывают, что многие, которым удалось находить клад, решались брать себе золото, но вместо денег приносили домой одни уголья. Собственно, предания о кладах составляют обломки древних мифических сказаний о небесных светилах, скрываемых нечистою силою в темных пещерах облаков и туманов; но с течением времени, когда народ утратил живое понимание метафорического языка, когда мысль уже не угадывала под золотом и серебром блестящих светил неба, а под темными пещерами – туч, предания эти были низведены на землю и получили значение действительных фактов. Так было и со множеством других верований; небесная корова заменилась простою бурёнкою, ведьма-туча – деревенскою бабою, и т. дал. (см. ниже).

Подобно тому, как в солнечном и лунном затмениях видели недобрые знамения, так то же предвещание связывали и с серебряными и золотыми вещами, оставленными любимым человеком при отъезде его в чужедальнюю сторону: когда металл тускнел, это принималось за верный знак, что дорогой странник погиб смертию или ему грозит великая опасность[551].

В народных представлениях адских мук, при распределении грешникам соразмерных наказаний, жадные ростовщики, загребавшие в сей жизни серебро и золото, на том свете караются по закону возмездия тем, что обязаны загребать голыми руками жар[552].

В связи с указанными данными стоят поверья о «воспалительных» болезнях. Чем древнее, первоначальное предание, тем оно живее переносит нас в глубь наивных младенческих воззрений язычника, тем полнее и ярче обнаруживается могущественное влияние слова. Болезни, рождающие в человеке сильный внутренний жар и сыпь по всему телу, народная фантазия сблизила с «огнем»; на такое сближение навело самое свойство того болезненного ощущения, которому подвергается захворавший. Красные пятна сыпи называются у нас огонь, огневики; горячка (от гореть) уже названием своим указывает на возбуждаемый ею жар; в областных наречиях ей придаются следующие синонимические названия: огнёва (огнёвка, огневица) и палячка (от палить, палючий)[553]; точно так же «летучая лихорадка» слывет под именем огни[554], а в заговорах упоминается «седьмая» лихорадка – огненная: «та есть злая, лютая и проклятие всех»[555]. Сравнивая действие воспалительных болезней с пожигающим огнем, народ необходимо должен был сблизить их с «золотом» и сочетать с ними эпитеты: желтый и красный, так как понятия огня, света и золота отождествлялись и в языке и в мифе. Одна из семи сестер-лихорадок (именно: пятая) в заговорах называется златеница и желтыня (желтуха, желтая); болезнь золотуха известна между крестьянами еще под следующими именами: красуха, огника, (104) огница[556]. По народному поверью, смерть от оспы должно почитать за особенное счастие: кто умрет от оспы, тот будет на том свете ходить в золотых ризах[557]; каждая оспинка на его теле обратится в блестящую жемчужину (Нижегор. губ.). Потому во многих губерниях крестьяне, особенно староверы, считают за грех прививную оспу и называют ее антихристовою печатью; не раз случалось, что отцы и матери откупались деньгами, чтобы только не видеть на своих детях привитой оспы, или тотчас после прививки смывали ее в бане[558]. Этим взглядом на воспалительные болезни определились и употребляемые против них врачебные средства. Когда покажется на теле сыпь, берут кремень и огниво и высекают над болячками огонь, с приговором: «Огонь, Огонь! возьми свой огник»[559]. Глубочайшая древность этого обряда свидетельствуется тем, что в Ведах находится подобное же заклятие против болезни такман воспаляющего свойства: «ты все тело творишь желтым, мучишь палящим огнем. Агни! прогони такман»[560]. Агни – первоначально бог небесного пламени, возжигаемого в грозовых тучах, и потом бог земного огня; искры, высекаемые из кремня, были эмблемою его сверкающих молний (см. гл. VI). Метатель убийственных стрел, он карал смертных, отмечая их своими огненными знаками (язвами) и зажигая в их теле жгучее пламя болезни, и потому к нему обращается молитва затушить внутренний жар больного = взять назад свой огник. В немецких землях высеканием огня лечили рожу (rothlauf, dierose; сравни: рожа – название цветка, рыжий, rouge)[561]. От золотухи в Калужской губ. читают заговор, обращенный к Зоре: «Зоря-Зоряница, красная девица! поди ко мне на помочь; помоги мне, Господи, из раба (имярек) золотуху выговорить... Золотуха-красуха! поди из раба (имяр.) в чистые поля, в синие моря: как чистые звезды с неба сыплются, так бы золотуха из раба (имяр.) выкатилась». Красные = золотые пятна болезни сближаются здесь с ясными звездами, и вся сила заклятия состоит в формуле, чтобы золотушная сыпь так же бесследно исчезла с тела, как исчезают поутру небесные звезды. Богиня утренней зори гасит ночные огни; она же призывается погасить и огни недуга. Согласно с поэтическими представлениями, что зоря золотит небо, что восходящее солнце есть золотое кольцо, возник суеверный обычай лечить золотуху сусальским золотом, которое дают больному есть, или золотым кольцом, которым обводят больные места[562]. Во время кори (нем. rothein)[563] и оспы глаза больного обводят также золотым кольцом – с тем, чтобы недуг не мог повредить его зрению; повод к такому лечению скрывается в уподоблении солнца – всевидящему оку: оно прогоняет ночную слепоту, а потому и кольцо, как его эмблема, владеет тою же целебною силою. В Архангельской губ. глазные недуги лечат так: берут кремень и огниво и высекают искры в больной глаз, произнося эти знаменательные слова: «огонь огнем засекаю!», т. е. небесным пламенем молнии, которая сечет темные тучи и выводит из-за них ясное солнце, просветляя огонь глаза, отуманенного болезнию[564]. (105)

 

 

 

V. Солнце и богиня весенних гроз

 

Кругловидная форма солнца заставляла древнего человека видеть в нем огненное колесо, кольцо или щит. Колесо, старин, коло, означает: круг (около — вокруг); уменьшит, кольцо — звено цепи, металлический кружок, носимый на пальце; коло у нас употребляется в значении колеса (в машинах), а у других славян в значении хороводной пляски — точно так же, как слово круг означает в областных наречиях: и колесо и хоровод, почему и хороводные песни называются круговыми[565]; колесо служит метафорою и для серьги: «под лесом-лесом ( = волосами) колёса с повесом». Впечатлительная фантазия первобытного народа быстро схватывала всякое сходство. Колесо, обращающееся вокруг оси, напоминало ему движущееся по небесному своду солнце, которое в одной народной загадке названо птицею-вертеницею[566], а в другой — шаром вертлянским: «по заре зарянской катится шар вертлянский; никому его не обойти и не объехати»[567]. О наступлении ночи до сих пор выражаются: «солнце закатилося»; в старинном апокрифе сказано, что «триста ангелов солнце воротят»[568]. В народных песнях встречаем следующие выражения:

 

Колесом-колесом

Сонычко в гору йде,

А вже-ж наша Галичка

Из-пид винця йде.

 

Солнце колесом у гору идзетсь,

А дзевухна з'винца в двир идзетсь[569].

 

Эти указания тем более заслуживают внимания, что они подтверждаются преда(106)ниями всех индоевропейских народов. Кун указал на ведаическое представление солнца колесом и справедливо заметил, что отсюда, а не обратно возникли сказания о поездах бога Солнца на чудесной колеснице. Демонический змей Ahi, надвигающий на небо сплошные массы облаков и рождающий в воздухе томительный зной (то, что у нас обозначается глаголом: парить), является в Ведах с именем Çyshna (иссушитель): он задерживает дождевые потоки, овладевает колесом солнца и распространяет на поля и леса губительный жар. В гимнах, обращенных к Индре, восхваляют этого громовержца за то, что он поражает своею молниеносною палицею змея, проливает дождь и, срывая с вершины облачного неба солнечное колесо, умиряет зной[570]. Силы природы, в их вредных влияниях, обыкновенно приписывались демоническим чудовищам, тогда как с другой стороны те же самые силы, ради их благодетельных влияний, принимались за действия добрых богов; между демонами и богами шли нескончаемые битвы за владычество. Так в знойную пору песьих дней Индра сражался с змеем-иссушителем, Тор с великаном жаров (mit glutriesen Geirrödhr). Смена годовых времен особенно резко выставляла то благодатные, то разрушительные свойства обоготворенных стихий. Божество, щедрое на дары и дружелюбное в летнюю половину года, в зимний период являлось с другим недоброжелательным (демоническим) характером, и потому в представлениях народной фантазии оно распадалось на два отдельных, враждебных друг другу образа, которые спорили между собою и в известное время осиливали один другого[571]. О борьбе летнего солнца с зимним сохранила любопытное свидетельство словацкая сказка. Борьба эта совершается в шуме грозы и происходит между зимним похитителем солнца и весенним его освободителем; представления, принадлежащие солнцу и громовнику, сливаются воедино. Когда соперники поломали свои мечи, весенний герой сказал: «обернемся лучше колесами и покатимся с горы: чье колесо будет разбито, тот и побежден!» Оборотились оба колесами и покатились с горы; колесо избавителя налетело на своего противника и раздробило его; но тот, перекинувшись молодцем, заявил, что враг размозжил ему только пальцы, а не победил. С своей стороны он предложил оборотиться в белое и красное пламя: чье пламя осилит другое, тот и победит. Похититель солнца оборотился белым пламенем, а соперник его красным. Долго они палили друг друга, и ни который не мог одолеть. На ту пору шел мимо старый нищий с длинною белою бородою. «Старик! — воскликнуло белое пламя, — принеси воды и залей красное пламя, я тебе подарю грош». А красное пламя перебило: «старик! я тебе дам червонец, только залей белое пламя». Старик принял сторону последнего, за которым и осталась победа[572]. И колесо, и пламя — символы солнца. Удаляясь на зиму, оно утрачивает свой яркий блеск, становится бледным, что и продолжается до тех пор, пока с возвратом весны не искупается оно в дождевой воде: только тогда станет солнце — «красное» и заблестит на небе золотым червонцем.

Поэтическое представление солнца огненным колесом вызвало обычай зажигать в известные годовые праздники колеса — обычай, доселе соблюдаемый между немецкими и славянскими племенами. Это бывает: а) в начале весны (на масленице или на Светлой неделе), когда возжжение колеса служит символом возрождения солнца, после зимней его смерти, и b) на Иванов день, когда солнце, достигнувши (107) высшей точки своего течения, поворачивает с лета на зиму[573]. В разных сторонах Германии приготовляют тогда деревянные кружки со спицами, обкладывают их соломою, обмазывают дегтем и потом зажигают. Зажженный кружок утверждается на такой подставке, что если ударить по ней с другого конца, то он взлетает высоко на воздух, описывая в ночной темноте огненную дугу. В Швабии в день св. Вита берут старое тележное колесо, обвертывают соломою, смазывают дегтем и, установив в землю столб, в двенадцать футов вышины, втыкают на него приготовленное колесо ступицею и зажигают в сумерки. Взирая на яркое пламя, повторяют изречение: «да возведутся горе и взоры и длани, и да сложатся руки для молений!» В стране, орошаемой Мозелем, чествуется Иванов день следующим обрядом: каждая семья доставляет связку соломы на вершину ближайшей горы, куда к вечеру сходятся старики и юноши; этою соломою обвязывают огромное колесо, так что почти совсем не видать дерева; в средину его продевают крепкий шест, фута на три выдающийся с обеих сторон; из остатков соломы делают много небольших факелов, и по данному знаку следует возжжение колеса, которое в ту же минуту, с помощию продетого сквозь него шеста, приводится в движение и скатывается с горы в реку. Тут подымается радостный крик, все махают по воздуху горящими факелами; часть мужчин остается наверху, а другая спешит вниз за пылающим колесом. Часто оно потухает прежде, нежели достигнет Мозеля; но если упадет в воду объятое пламенем — это, по народному мнению, предвещает урожай винограда. Средневековые писатели прямо говорят, что колесо это принималось за священное изображение солнца[574]. Подобный обряд опускания с горы огненного колеса (kolo ohnive) свершается у хорутан; о том же обыкновении упоминает Сарторий в путешествии своем в Каринтию; в Галиции еще недавно (в 1844 г.) спускали зажженное колесо в Днестр[575]. Русские поселяне, встречая во время масленицы весеннее солнце, возят сани, посредине которых утвержден столб, а на столбе надето вертящееся колесо. В Сибири сажают на это колесо парня, наряженного в женское платье и кокошник, что согласно с нашими народными преданиями, олицетворяющими солнце в женском образе; в Виленском повете, вместо того, привязывают к колесу чучело, которое и вертится на нем. Поезд сопровождается песнями и музыкой; в иных местах славят при этом Коляду, т. е. новорожденное солнце, и палят солому[576]. В Воронежской губернии на Троицын день крестьяне Солдатского села, меняясь венками, поют песню:

 

Криво колесо,

Куда катишься?

— Я катюсь-валюсь

По это село,

По это село

По Солдатское,

Закотельное[577].

 

В некоторых местностях Малороссии существует обычай, который состоит в том, что на праздник Купалы откатывают от зажженного костра колесо, выражая таким символическим знаком поворот солнца на зиму[578]. То же выражалось и сейчас (108) описанным скатыванием огненного колеса в реку: после поворота своего летнее солнце начинало пускаться с вершины небесной горы, и горячие лучи его точно так же погашались в дождевых потоках наступавшей осени, как пламя спущенного с горы колеса умирало в волнах реки. Разводимые на Иванову ночь костры нередко возжигаются пламенем, нарочно добываемым чрез трение сухого дерева о старое колесо[579]. Купальские или Ивановы огни слыли у германцев огнями солнечного по-BopoTa.(sunwentsfeuer) и небесными (himmelsfeuer).

Эдда дает солнцу название fagrahvel (прекрасное, блестящее колесо); сканд. hvel (колесо), англос. hveol, исл. hiol, швед. и дат. hjul (oт которого jul, jol = праздник зимнего поворота солнца), англ. wheel, фриз. fial сближаются с готск. hveila, др.-верх.-нем. hujila = вперед идущее, обращающееся время[580]. Болгары называют декабрь— коложег[581], т. е. месяц возжжения солнечного колеса = время, когда нарождается  солнце.  Греки,  говоря  о  солнце,  допускали  выражения: ήλιον χυχλος, σφατρα или σιοχος, а римляне solis rota и orbis. Прометей, славный похищением небесного огня, запалил свой факел от колеса солнце-вой колесницы. Слова χυχλος и orbis прилагались и к полной луне; на языке скальдов месяц — hverfandi hvel (вертящееся колесо), и до сих пор в Оберпфальце о полнолунии говорят: «der mond ist voll, wie ein pflugrad»[582].

Кроме описанных нами праздничных обрядов, можно указать и на другие следы суеверного уважения к колесу, как эмблеме солнца. В Ишимском уезде уцелела поговорка: «жили в лесу, молились колесу»[583]. Во время скотского падежа немецкие крестьяне, чтобы отвратить беду, зажигают костер и перегоняют через него свои стада; этот целебный огонь (notfeuer) добывается вращением и трением оси, вставленной в ступицу колеса[584]. В Тамбовской губ. протаскивают маленьких щенков сквозь жерло колеса для того, чтобы они не могли впоследствии сбеситься; а в Смоленской губ. ни за что не станут жечь в печи старых изломанных колес, чтобы овцы не страдали кружением, вертячкою (известная болезнь у овец)[585]. Заболевших «куриною слепотою» заставляют смотреть в ступницу старого колеса и надеются, что чрез это восстановится утраченная сила зрения: всепросветляющий, колесу подобный глаз-солнце избавит больного от слепоты — так же, как избавляет он мир от ночной тьмы[586]. Санскр. aksha, родственное нашему око и лат. oculus, означает: глаз, ось и колесо, а в двойственном числе (akshi) — солнце и месяц[587]. Как колесо помогает от куриной слепоты, так золотое кольцо охраняет зрение от вредного действия оспы и кори (см. стр. 105). Оба слова: «колесо» и «кольцо» лингвистически тождественны, и в означенном поверье золотое кольцо есть символ солнца. Финны принимают солнце за металлическое кольцо, в средине которого заключена огненная материя. Вот слова финской песни, обращенные к солнцеву сыну: «вознеси огонь на небо в средину золотого кольца, пусть оно светит днем и покоится ночью, восходит поутру и закатывается вечером»![588]. На этой метафоре, уподобившей дневное светило золотому кольцу, основаны предания о волшебном кольце (wunschring), которое (109) обладает чудным свойством удовлетворять все желания своего счастливого владельца; так как, сверх того, солнце представлялось драгоценным камнем, то, в замену кольца, народные сказки говорят иногда о волшебном перстне[589]. Блестящие небесные светила: солнце, луна и звезды казались поэтической фантазии древнего человека дорогими самоцветными каменьями, украшающими свод небесного чертога. Жилища богов, по мнению язычников, сияли златом, серебром и алмазами. У индийцев солнце — светлый, горящий камень дня: dinamani (= диамант) или aharmani; то же воззрение разделялось и народами классического мира: греками и римлянами, как доказывают свидетельства памятников, собранные Шварцем. Плиний говорит: «solis gemma Candida est et ad speciem sideris in orbem fulgentes sparsit radios». Скандинавские поэты называли солнце — gimsteinngemma coeli. О звездах и месяце встречаются подобные же выражения, как о небесных камнях[590]. Русская народная загадка изображает месяц и солнце двумя яхонтами[591]. В сказочном эпосе, столь богатом древнейшими мифическими представлениями, находим любопытный рассказ о герое, который отправляется в подводное царство (= дождевые облака) и добывает оттуда драгоценный камень, превращающий своим сиянием темную, непроглядную ночь в ясный день[592]. Камень этот соответствует блестящему карбункулу (karfunkel) немецких саг, о котором рассказывают, что в мрачных пещерах (= облачных горах) карликов он озаряет все ярким дневным светом. Вместе с олицетворением божественных сил природы в человеческих образах, блестящие светила стали рассматриваться, как драгоценные наряды: солнце явилось чудесным перстнем на руке бога, ночное небо — великолепною мантией, усыпанной бриллиантами-звездами и застегнутой на груди запонкою-месяцем (см. стр. 33); богиня Весна, срывая туманные покровы, облекающие мир в зимнюю половину года, убирается в одежды, украшенные золотом, серебром и самоцветными камнями[593]. Так понятия совершенно различные, будучи сближены между собою ради сходства только некоторых признаков, взаимно переплетаются и ведут к сложным и запутанным представлениям в области народных верований.

Древние поэты любили изображать солнце блестящим, небесным щитом; у Овидия оно называется clypeus Phoedi, в Эдде — der schone himmelsschild; то же название дается ему и в санскрите[594]. Глаз Одина (= солнце) уподоблялся то движущемуся колесу, то круглому воинскому щиту; сравнивали со щитом и одинокий глаз циклопа. По скифскому преданию, от Солнца (Targitavus — блестящий диск) родилось три сына, и между ними один назывался князь Щит (Hieipoksais)[595]. В старинной русской сказке о богатыре Еруслане выведен на сцену вольный царь Огненный Щит, выезжающий на восьминогом коне, подобно скандинавскому Одину, у которого был превосходный конь Слейпнир о восьми ногах. Вот это замечательное предание: во время отсутствия Еруслана пришел в его родную землю враг, разорил города, взял в плен отца Ерусланова и двенадцать других богатырей, выколол им глаза и посадил в темницу. Когда Еруслан узнал о таком несчастии, он поехал за тихие воды, за теплые моря — к вольному царю Огненному Щиту и Пламенному Копию. Царь этот, по свидетельству сказки, ни в огне не горит, ни в воде не тонет; он испу(110)скает из себя пламя и пожигает своих врагов. На картине, оттиснутой в лубочном издании сказки, вольный царь изображен на коне; голова его увенчана короною, в руках — круглый щит, подобно солнцу испускающий во все стороны огненные лучи, и копье, на острие которого горит пламя. На пути Еруслан достал себе славный, богатырский меч, тем мечом рассек вольного царя надвое, вспорол у него могучую грудь и вынул желчь; совершивши подвиг, он возвращается назад, мажет добытою желчью слепые глаза своему отцу и его двенадцати богатырям — и они тотчас же прозревают[596]. Все эти сказочные подробности не оставляют ни малейшего сомнения, что под именем вольного царя выведено здесь древнее божество грозового, облачного неба, тождественное с греческим Зевсом и немецким Одином; живет он за теплыми морями = дождевыми тучами, молния — его пламенное копье, а солнце — его огненный щит. Во время грозы, которая обыкновенно уподоблялась битве, солнце, охваченное облаками, казалось бранным снарядом в руках небесного бога. Тем же щитом вооружаются и другие мифические представители грозовых туч; так в одной русской сказке баба-яга, преследуя своих врагов, палит огненным щитом на все на четыре стороны[597]. Рядом с указанными представлениями сказка об Ерус-лане воспользовалась и другими поэтическими образами, созданными фантазией под непосредственным влиянием метафорического языка, и сплотила их в одно целое. Сияние солнца и блеск золота производят то же впечатление желтого цвета, как и желчь, и это послужило основанием их лингвистической и мифической связи: желтый, желчь = в Остромировом еванг. злъчь, зълъчь, чешск. zluty и злато; слово же золото (зенд. zara), как указано выше (стр. 100), родственно с речениями: зоря, зреть и зрак[598]. Отсюда «желчь» стала метафорой для солнечного света. Когда дневное светило закрывалось тучами и погружало весь мир в слепоту ( = во мрак) — воображению древнего человека оно представлялось желчью, скрытою в недрах могучего царя, владыки облачного неба. Чтобы добыть этой желчи и возвратить миру свет зрения, нужен был несокрушимый меч Перуна, т. е. молния, разбивающая тучи и выводящая из-за них солнце. Такой подвиг сказка приписывает святорусскому богатырю Еруслану, наделяя его сверхъестественною силою бога-громовника. С необыкновенною смелостью и художественным тактом сумела она соединить в одной поэтической картине три различные уподобления солнца — всевидящему глазу, небесному щиту и желчи, и в этом сочетании разнородных представлений особенно ярко заявила ту прихотливую игру творческой фантазии, которой мы обязаны созданием многих мифов. Из одного источника с разобранною нами баснею возникло и народное поверье, признающее желчь за лучшее лекарство в глазных болезнях[599].

Круглый диск солнца уподобляли еще человеческому лицу. Стих о голубиной книге говорит, что «солнце красное создалось от лица божьего»; согласно с этим и сам белый свет (первоначально свет солнечных лучей, а потом уже — мир, озаряемый небесным светом = вселенная) зачался от лица божьего, т. е. от солнца, и от луны, как сказано в одном варианте того же стиха[600]. Это представление солнца ликом божества, созерцающего с небесной высоты землю, известно было и классическим народам, и немецким племенам. Полная луна возбуждала в уме подобную же (111) мысль, что подтверждается немецким выражением vollmondsgesicht (или antlitz) и литовским преданием о Перкуне, разрубившем лик месяца пополам (см. стр. 39). Календарное обозначение солнца и луны человеческими лицами коренится в преданиях глубочайшей древности[601]. Яркие лучи, испускаемые солнцем, породили представление о светлом нимбе, которым окружен его прекрасный лик, или о блестящей короне, которая венчает голову небесного бога. Так как в солнце с одной стороны видели драгоценный камень, украшающий небо, а с другой — верховного властелина мировой жизни, царя вселенной, то ничего не было проще и естественнее, как дать ему золотой царский венец, убранный дорогими, самоцветными камнями. Обращаясь к солнцу, греки называли его:«δ ηλιος εβασιλευε!»; рано поутру оно надевало на голову светозарный венец, и как герой выезжало на небо в колеснице[602]. Когда Фаэтон испросил позволение выехать на солнцевой колеснице, Гелиос прежде, чем возложил на него свой венец, намазал голову юноши чудесным соком, чтобы он мог снести жгучее пламя блестящего убора. У Овидия встречается выражение nitidum caput solis; солнечное сияние римляне обозначали словом jubar, которое равно прилагалось и к металлам и к драгоценным каменьям (jubar solis, lunae, argenti, gemmanun)[603]. Литовский миф о небесной богине Каралуни называет солнце—ее венцом (см. стр. 33). В одной из сербских песен выражения: «од злата коруна» и «cjajno сунце» употреблены как синонимы[604]; другая песня обращается к царю с этими словами:

 

Светли царе-огриjано сунце!

Светли царе-круно позлащена![605]

 

что напоминает нашего князя Владимира Красное Солнышко. Так как святой собственно означает: светлый, блестящий, то у Кирилла Туровского и других старинных проповедников говорится, что в день Страшного суда телеса праведников просветятся. Народный стих о Страшном суде высказывает ту же мысль: «у праведных лице просветится солнцем праведным, а у грешников лице будет помрачено, как тьма ночная»[606]. В скопческом пророчестве о кончине мира читаем: «по правой руке идут души праведные — в лицах все светлеют, по левой идут души грешные — в лицах все темнеют»[607]. Небесные светила: солнце, луна и звезды явились символами нравственной чистоты и духовного света[608]; опираясь на это, средневековое христианское искусство стало изображать святых и ангелов с сиянием или золотым венчиком вокруг головы. Такое сияние в северной Германии называлось rodha (ruota)[609].

Смотря по различным уподоблениям солнца, менялись и поэтические представления, соединяемые с его лучами: в солнце-колесе лучи казались блестящими спицами (лат. radius — луч и спица у колеса), а в применении к солнцу божьему ли(112)ку — не только светлым нимбом, но и золотыми волосами (jubar и jubatus — имеющий гриву). Почти у всех индоевропейских народов солнцу дается эпитет златокудрого. Темное воспоминание о кудрях солнца сохранила сербская песня:

 

Aj ћевоjко, душо Mоja!

Што си тако однолика

И у пасу танковита?

Кан'да с'сунцу косе плела,

А мсссцу дворе мела[610].

 

В сказаниях народного эпоса[611] часто встречаются герои и героини с золотыми и серебряными волосами. Русская сказочная царевна Золотая коса, Непокрытая краса, подымающаяся из волн океана, есть златокудрый Гелиос. Эпическое выражение: «золотая коса, непокрытая краса» весьма знаменательно. Выше объяснено (стр. 51), что слово краса первоначально означало: свет («красное солнце»), и уже впоследствии получило то эстетическое значение, какое мы теперь с ним соединяем, так как для младенческого народа не было в природе ничего прекраснее дневного светила, дающего всему жизнь и краски. Потому-то сказочная царевна-Солнце в преданиях всегда является ненаглядной и неописанной красавицей. «Непокрытая краса», т. е. не затемненная туманами и тучами, которые принимались за покровы, и потому именно блистающая своею золотою косою. Соответственно колебаниям в древнейших представлениях солнца то юношею, то девою, — и в народных сказках оно является не только царевною-золотые кудри, но и златовласым добрым молодцем. Общераспространенный миф, что Солнце, рожденное поутру прекрасным ребенком, ввечеру погружается в океан дряхлым старцем, выразился в русском народном эпосе созданием Дедушки-золотой головушки, серебряной бородушки[612]; у чехов он известен под именем златовласого Деда-Всеведа (см. стр. 93). О косе королевны Златовласки сказка выражается так когда она сняла покров, то «zlate vlasy plynuly ji hustymi prameny s hiavy az na zem, a bylo od nich tak jasno, jako kdyя rano slunecko vyjde»[613]. До чего ни дотронется она рукою — тотчас все превращает в золото, т. е. все золотит яркими солнечными лучами[614]. Немцы в хвосте кометы видели блестящие волоса (см. стр. 39)[615].

В древнейшую эпоху создания языка лучи солнечные, в которых фантазия видела роскошные волоса, должны были уподобляться и золотым нитям; ибо оба понятия: и волоса, и нити язык обозначал тождественными названиями. Сравни: кудель (кужель, куделя) — моток льна, приготовленный для пряжи, и кудеря — кудря, кудло — длинная шерсть, кудлатый — человек с всклокоченными волосами, кужлявый — курчавый, волосёнь — шерстяная пряжа, овечья шерсть[616]; в Томск, губ. пучок льну — почесок (от чесать; очески — волоса, остающиеся на гребне)[617]; пряди волос — выражение доселе общеупотребительное. Смелой фантазии первобытных народов солнце, восходящее поутру из волн воздушного океана и погружающееся ту(113)да вечером, представлялось рассыпающим свои светлые кудри или прядущим из себя золотые нити, — такое представление отозвалось и в языке: пряжа и пряжити — поджаривать на сковороде (пряженый, пряженец)[618]. Древле названное вертящимся колесом, солнце в этой новой обстановке принято за колесо прялки (spinn-rad), а лучи его— за нити, наматываемые на веретено. Народная загадка прямо уподобляет солнечный луч веретену: «из окна в окно готово веретено»[619]. У финнов — та же метафора: «явись ты, о божье солнце! освети, веретено Творца, бедных пастушков!»[620] В славянских сказках сохранились воспоминания о чудесной самопрялке, прядущей чистое золото, о золотых и серебряных нитях, спускающихся с неба[621]. Из этих-то солнечных нитей и приготовлялась та чудная розовая ткань, застилающая небо, которую называем мы зорею. Одна из сербских сказок говорит о деве, светлой как самое солнце, которая, сидя над озером, вдевала в иглу солнечные лучи и вышивала ими по основе, сделанной из юнацких волос; а в другой упоминается про бердо с нитями из солнечных лучей и про уток — звезды да месяц («су жице жраке сунчане а потка звиjезде и мjесец»)[622]. На пути на свою родину Вейнемейнен, как рассказывает Калевала, услыхал вверху над своей головою стук колеса самопрялки; взглянул, а на облаках, озаренных солнцем, сияла великолепная радуга; на той радуге, словно на скамейке, сидела красавица; одежда ее блистала яркими звездами, а руки работали над пряжею: быстро кружилось золотое веретено и, то подымаясь, то опускаясь, — обматывалось тонкой серебряной ниткою. Это была дочь вещей Лоухи — та самая, что обещалась вставать вместе с Солнцем, но всякое утро его Предупреждала: Солнце еще только выглядывает глазком из-за лесу, а она уже встала и оделась в свои дорогие уборы. В таком поэтическом образе рисовало воображение финнов утреннюю зорю, каждый день являющуюся перед самым восходом солнца. В наших заговорах на унятие крови находим следующие любопытные обращения к богине Зоре: «на море на океане (море = небо) сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, рудо-желтую, зашивает раны кровавые». – «На море на океане, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень; на сем камне... стоит стол престольный, на сем столе сидит красна девица. Не девица сие есть, а мать пресвятая Богородица; шьет она — вышивает золотой иглой, ниткой шелковою. Нитка оборвись, кровь запекись!» — «На море на океане... мать пресвятая Богородица шелковые нитки (вар. самоцветные шелки) мотает, кровавые раны зашивает; нитка оторвалась — руда унялась!» или: «на море на океане, на острове на Буяне девица красным шелком шила; шить не стала — руда перестала». Одинаковое впечатление, производимое цветом крови и зори (Слово о полку: «вельми рано кровавые зори свет поведают»[623] сблизило эти понятия в языке: рудый — рыжий («рыже золото»), руда — кровь и металлы в подземных жилах, ру-деть = рдети, рдяной; санск. rudhira, гр. έρννρος, гот. rauds, сканд. raudr, др.-вер.-нем. rot, литов. rudas, raudonas имеют значение красного цвета[624]; у немцев зоря — morgen (abend)-rothe. Эпитет красный равно прилагается к солнцу, зоре, золоту и крови; на облает, говоре кровь называется — краска[625]. Потому «кровь» стала метафо(114)рою ярко рдеющих лучей солнца. Розоперстая богиня Зоря тянет «рудо-желтую» нитку и своей золотою иглою вышивает по небу розовую, кровавую пелену; испрашивая у ней помощи от разных недугов и вражьих замыслов, заговоры выражаются так: «Зоря-Зоряница, красная девица, полуночница! покрой мои скорбные зубы своею фатою; за твоим покровом уцелеют мои зубы»; «покрой ты, девица, меня своею фатою от силы вражией, от пищалей и стрел; твоя фата крепка, как горюч камень-алатырь!» Этой фате даются эпитеты: вечной, чистой и нетленной[626]. Потухающая зоря заканчивает свою работу, обрывает рудо-желтую нитку, и вместе с тем исчезает с неба ее кровавая пелена, почему народное поверье и присвоило ей силу останавливать текущую кровь и зашивать действительные раны: «нитка оборвись — кровь запекись!» или по другому выражению: «как вечерняя и утренняя зоря станет потухать, так бы у моего друга милого всем недугам потухать». Из приведенных заговоров видно суеверное усвоение древнеязыческих представлений о богине Зоре — пречистой Деве Бгородице; такое смешение, очень обыкновенное в народных сказаниях, возникло само собою, под влиянием тех тождественных названий, избежать которые не было никакой возможности. Дева (от санскр. div, по закону поднятия звука i в долгое е или ъ) означает: светлая, блистающая, чистая, а позднее непорочная = девственная; в санскрите Dewa (=Дива наших старинных памятников) — небесное божество. Древнейшее значение этого слова, затемнившееся с течением времени, было подновлено постоянным эпитетом: красная. Согласно женскому олицетворению Зори и ее чистейшему блеску, она называется в заговорах «красною девицей», нередко даже без указания на ее нарицательное имя. Нетленная пелена девы-Солнца (= утренней или вечерней зори), спасающая от всяких бед и недугов, в понятиях двоеверного народа отождествилась с покровом пресв. Богородицы. Праздник Покрова (1 октября) установлен в царствование императора Льва, в память видения Богородицы, которая явилась на воздухе и распростерла над Царь-градом свой покров, как знамение небесной защиты города от сарацын (сравни: покров и покровительство). Этому церковному преданию новообращенные славяне придали свои народные краски. У болгар существует такая легенда: в давнее время, когда Богородица ходила еще по земле, случилось зайти ей в одну деревню, где жили люди безбожные, немилостивые. Просит она ночлега и отовсюду слышит отказ: «мы не пускаем к себе странников». Такое жестокосердие раздражило Илью-пророка: он явился с громом и молнией, стал бросать копья, стрелы и град «като глави» (величиной с голову) и пустил сильный дождь, чтобы потопить нечестивых. Но «света Богородичка», по неизреченной ее благости, развернула свое богатое платье и покрыла им деревню. С той поры, говорит легенда, жители сделались добрыми и гостеприимными, а Пречистую Деву стали писать на иконах покрывающею люд божий своею одеждою[627]. В такой христианской обстановке передают болгары древний миф о прекрасной богине летнего солнца: вслед за грозою, рассеявшею темные тучи, надвинутые Перуном, она покрывает небо своею светозарною пеленою, т. е. озаряет его своими ясными лучами, точно так же, как утренняя зоря показывается всегда вслед за ночным мраком.

Весна на поэтическом языке есть утро года; подобно зоре, выводящей ясное солнце из темных затворов ночи, она выводит его из-за туманов зимы[628]. Ночь, тучи и (115) зима постоянно отождествляются в языке и в мифических сказаниях, и потому та же богиня, которая лучами восходящего солнца прогоняет ночную тьму, являлась народной фантазии и в битве весенних гроз, дарующих победу солнечному свету над зимними сумерками. Только искупавшись в утренней росе или в дождевых потоках, солнце обретало утраченный блеск и восходило на небо несказанной красавицей. Под влиянием таких воззрений дева Зоря, или весеннее Солнце, получила характер богини-громовницы, разящей тучи и проливающей дожди, как это очевидно из преданий о Фрее и других родственных мифов. По немецким сказаниям, супруга Одина Фригга работала на золотой прялке, которую усматривали в созвездии Ориона; народ называл это созвездие— Friggerock (Friggs rocken), позднее: Mariarock; та же замена древней богини Богородицею допускается и в названиях трав: Freyjuhar, Fruehaar, Venusgras (capillus Veneris; травы = волоса Фреи, как богини весны) и Mariengras. С именем Freyja (Frea, Frija, Fria, Frigg, Frikk) соединяются понятия любви, брачного союза и плодородия: freyen (frijen, friggen) — сватать, женить, freyer— любимый, жених, готск. frijon— любить, frijonds (freund)— друг, сканд. friprocus (сватающийся), maritus, freia, шв. frija, дат. frie; сканд. frekr — бесстыдный, impudens, friof — семя, friofr — плодовитый, foecundus. Фрее соответствует славянская богиня Прия от санскр. pri (зенд. fri) — любить, prijas — любимый человек, супруг, откуда наше приятель (приятный), чешск. prjtel, пол. przyiaciel[629]. В Mater verborum Прия названа Афродитою, а Венера переводится именем Лады. В народных песнях ладо до сих пор означает нежно любимого друга, любовника, жениха, мужа, а в женской форме (лада) — любовницу, невесту и жену[630]; с тем же значением слово это встречается и в известном причитании Ярославны и в другом месте сказания о походе северских князей: «жены русские всплакашась, аркучи: уже нам своих милых лад (мужей) ни мыслью смыслити, ни думою сдумати, ни очима сглядати»[631]. В областных говорах: ладить — жить с кем согласно, любовно, «в ладу»; лад — супружеское согласие, любовь, в музыке: гармония[632]; ладковать — сватать и примирять, лады — помолвка, ладило — сват, ладинки — уговор о приданом, ладканя (галицк.) — свадебная песня, ладный — хороший, польс. fadny — красивый, пригожий, fadnosc — красота[633]. Чехи так же соединяют с ладою идею красоты, а у словаков слово это обратилось в название распутной женщины[634]. Приведенные свидетельства языка убеждают в тождестве Фреи, Прии и Лады (в мужском олицетворении Фрейр, Лад или Ладо): это была богиня весны, в образе которой слились вместе представления девы ясного солнца и облачной нимфы. С одной стороны, наряд Фреи сияет ослепительным блеском солнечных лучей, красота ее очаровательна, а капли утренней росы называются ее слезами; с другой — она выступает воинственной героинею, носится в бурях и грозе по небесным пространствам и гонит дождевые тучи[635]. Те же черты приписывают наши предания сказочной Царь-девице. В ве(116)сеннюю пору прекрасная богиня вступала в брачный союз с могучим громовником, слала на землю благодатное семя дождей и оживляла природу. В этом смысле, как Фрея у немцев, так Лада у славян и литовцев[636] почиталась покровительницею любви и браков, богинею юности, красоты и плодородия, всещедрою матерью. Закликая красную весну, обращались к ней с таким приветом:

 

Благослови, мати,

Ой мати Лада, мати!

Весну закликати[637].

 

В Подольской губ. около Межибожья на праздник Пасхи (светлого воскресения природы) поселяне еще недавно воспевали царевну Ладу, а под Брестом Литовским — королевну Ладу[638]; 29-го июня крестьяне, выходя на пригорки смотреть, как играет восходящее солнце, сопровождают слова обрядовой песни припевом: ой Ладо![639] У сербов девицы, которые, празднуя приход весны, накануне или утром Юрьева дня надевают на головы венки и ходят по селу с песнями, называются ладовицами[640]; кроаты, во время летнего солнцестояния, поют:

 

Lepi Ive terga roze

Tebi Lado, sveti boze.

Lado, slufaj nas Lado![641]

 

Литовская песня прямо называет солнце Ладою: «пасу, пасу мои овечки; тебя, волк, не боюсь! бог с солнечными кудрями верно тебя не допустит. Ладо, Ладо-солнце!»[642] По преданию, занесенному в Синопсис, богу Ладу приносили жертвы «готовящиеся к браку, помощию его мняше себе добро веселие и любезно житие стяжати... Ладу поюще: Ладо, Ладо! и того идола ветхую прелесть диавольскую на брачных весельях, руками плещуще и о стол биюще, воспевают»[643]. У германцев бездетные родители молили о даровании потомства богиню Фриггу[644]. Замечательно, что траве, известной у нас под именем зори (смолен, любим, малорус, любисток— ligusticum levisticum), приписывается сила возбуждать любовь:

 

Чи ты в любистку купався,

Шо так мини сподобався (полюбился)?[645]

 

Orchis odoratissima, satyrium albidum — растения, из которых варят любовный напиток, называются по-исландски Friggjargras или hionagras (herba conjugalis)[646]. (117)

Известно, что Венере или Фрее был посвящен шестой день недели — пятница, dies Veneris, Vendredi, Friatac, Frigetac, Freytag); у краинцев пятница называется Sibne dan, т. е. день, посвященный богине Сиве (лит. Seewa) — имя, сближаемое Я. Гриммом[647] с супругою Тора Зифою. Готе. sibja, др.-вер.-нем. sippia, sippa, англос. sib (gen. sibbe) означают согласие, дружбу, родство; отсюда имя богини Sibja, Sippia, Sib, сканд. Sif, которая, подобно Фрее, есть представительница красоты, любви и семейных уз. Эдда называет Зифу прекрасноволосою; злой Локи обрезал ее роскошные косы и, чтобы избежать мщения грозного Тора, заказал подземным карликам выковать ей новые волосы из чистого золота, что и было исполнено. Золотые волосы = блестящие лучи богини Солнца; демон чёрных туч и туманов похищает ее свет = обрезывает чудные косы, но когда берет верх сила громовника — мифические кузнецы-карлики, в образе которых фантазия олицетворила молнии, куют ей громовым молотом золотые кудри, т. е. гроза разбивает тучи, рассеивает туманы, и солнце снова показывается во всем своем блеске. Самое имя богини указывает в ней существо светлое, блестящее: малор. сивый — седой, белый, сивети — становиться седым[648]. Собственно, древнейшее значение, принадлежащее корню сив, было: сияющий; выражение «сивый сокол» равносильно эпической форме: «свет-ясен сокол»; народные загадки называют месяц сивкою и сивац (серб.). Указанные выше понятия красоты, любви и проч. суть производные, возникшие вследствие древнего воззрения на стихию света, как на источник всего прекрасного и нравственно чистого. Не одни солнечные лучи уподоблялись золотым волосам и нитям; та же метафора прилагалась и к молниям (см. гл. XXI), и потому естественно было в блеске сверкающих молний признать работу искусных карликов, приготовляющих богине золотые кудри. Сходное с германским мифом сказание находим в хорутанской сказке: злая старуха (= зима) обрезывает золотую косу вилы = лишает облачную деву золотистых молний, и тем самым разлучает ее на долгое (зимнее) время с милым любовником[649]. Златовласое весеннее солнце, выступающее в свите дождевых облаков, дает земле плодородие, одевает ее цветами и зеленью и принимается за богиню земледелия и урожаев; вот почему Сива в старинных глоссах названа: dea frumenti (см. стр. 37).

Культом Фреи = Сивы объясняется суеверное уважение, питаемое русскими простолюдинами к пятнице, как дню, посвященному этой богине. Кто в пятницу дело начинает, у того оно, по пословице, будет пятиться[650]. Во многих местностях русского царства по пятницам бабы не прядут, не варят щелока, не стирают белья, не выносят из печи золы, а мужики не пашут и не боронят, почитая эти работы в означенный день за большой грех. В народном стихе душа, прощаясь с телом, обращается к нему с таким напоминанием былых грехов:

 

Мы по середам, по пятницам платье золовали,

Платье зòловали, мы льны прядовали[651].

 

Особенно же уважаются в народе издревле двенадцать пятниц, которые бывают перед большими праздниками: а) перед Благовещеньем, b) первая и с) десятая по(118)сле Воскресения Христова, d) перед Троицею, е) Успением Богородицы, f) Ильиным днем, g) праздником Усекновения главы Иоанна Предтечи, h) Воздвиженьем, i) Покровом, k) Введением во храм пресв. Богородицы, l) Рождеством и т) Крещением. До сих пор хранят и переписывают старинное сказание о двенадцати пятницах, почитаемое раскольниками наравне с свящ. писанием[652]. На Bare в прежнее время ежегодно праздновали пяток первой недели великого поста у часовни, куда совершался для этого крестный ход. Во время неурожаев, засухи и сильных дождей, вредных для посевов, а равно по случаю скотского падежа и появления червей — были празднуемы «обетные» пятницы; в XVI веке писались в таких случаях целым миром заповедные записи. Так крестьяне Тавренской волости (в 1590—1598 гг.) сговорились промеж себя и учинили заповедь на три года, чтобы «в пятницу ни толчи, ни молоти, ни камения не жечи»; а кто заповедь порушит, на том поправить 8 алтын и 2 деньги. Константинопольский патриарх окружною грамотою 1589 года к литовско-русским епископам запрещал праздновать день пятницы наравне с воскресеньем[653].

Стоглав свидетельствует, что в его время ходили «по погостом и по селом и по волостем лживые пророки, мужики и женки и девки и старые бабы, наги и босы, и волосы отрастив и распустя, трясутся и убиваются, а сказывают, что им являются св. Пятница и св. Анастасия (имя это — греческое и значит воскресение; первый день недели, названный в христианскую эпоху воскресеньем, у язычников был посвящен солнцу — dies solis, sonntag), и велят им заповедати хрестьяном каноны за-вечивати; они же заповедают крестьянам в среду и в пятницу ручного дела не дела-ти, и женам не прясти, и платья не мыти, и каменья не разжигати, и иные заповедают богомерзкие дела творити». По народному объяснению, по пятницам не прядут и не пашут, чтобы не запылить матушку-Пятницу и не засорить ей кострикою и пылью глаз. Если бабы вздумают прясть и шить в этот день, то св. Пятница накажет их ногтоедою, заусеницею («черти будут драть с пальцев лыки»), или болезнею глаз. Есть народная легенда о том, как одна баба не почтила пятницы, стала в этот день чесать кудель, и вот обуял ее сон — явилась св. Пятница в белой одежде, набрала в горсть кострики и запорошила ей очи; с этого времени несчастная страдала глазами, и болезнь продолжалась до тех пор, пока не смиловалась Пятница и не очистила ее зрения от колючей кострики[654]. По словам духовного регламента, суеверы уверяли, что «Пятница гневается на непразднующих (ее дня) и с великим на оных угрожением наступает». В некоторых деревнях в пятницу не засиживаются долго при огне, потому что в этот день ходит по домам «св. Пятинка» и карает всех, кого застанет не спящим. В Малороссии рассказывают, что Пятница ходит по селам вся исколотая иглами и изверченная веретенами, так как много есть на земле нечестивых женщин, которые шьют и прядут в посвященные ей дни[655]. Именем св. Пятницы в простонародье называется мученица Параскева. В Четьях-Минеях повествуется, что родители ее всегда чтили пятницу, как день страданий и смерти Спасителя, за что и даровал им Господь в этот день дочь, которую они назвали Παρασχεβη, т. е. Пятницей; в прежних наших месяцесловах при имени св. Параскевы упоминалось и название Пятницы; церкви, освященные в честь ее имени, (119) до сих пор называются Пятницкими[656].28-го октября, когда чтится память св. Параскевы, поселяне кладут под ее икону разные плоды и хранят их до следующего года. В «обетные» пятницы, собираясь праздновать в одно назначенное место, они выносят образ Параскевы-мученицы, обвешанный платками и лентами. На дорогах, при распутиях и перекрестках, издавна ставятся на столбах небольшие часовни с иконою св. Параскевы; часовни эти также называются «пятницами»[657]. В других местностях поверья, соединяемые с матушкою Пятницею, относят к Пречистой Деве; так бабы не прядут по пятницам, чтобы не запылить Богородицы, которая ходит тогда по избам; еще накануне поэтому подметают в избах полы[658]. Равным образом запрещается прясть и в дни праздничные — это грех неотмолимый; но сматывать и сучить нитки не считается за грех. На воскресенье и другие праздники женщины не оставляют прядева на веретенах, чтобы не рвались нитки; а на масляной неделе не прядут, чтобы мыши не грызли ниток и чтобы холсты не вышли гнилыми[659].

Итак, под влиянием христианства воспоминание о языческой богине Фрее или Сиве слилось с священными представлениями новой религии. Подобно тому, как атрибуты Перуна переданы были Илье-пророку, а поклонение Волосу перенесено на св. Власия, — древняя богиня весеннего плодородия сменилась св. Параскевою и Богородицею. В дни, когда шествует эта светлая богиня по земле, избегают работ, подымающих пыль: нельзя чесать и прясть лен, мыть белье, сверлить колеса, рыть, пахать и боронить землю, мести полы, толочь кирпич, очищать навоз[660]. Избегают этих работ, чтобы не запылить светозарного лика и зорких глаз богини. Солнце, как мы знаем, представлялось божьим лицом, всевидящим оком и огненным колесом, а в потемняющих его грозовых тучах древний человек видел работу неприязненных ведьм, которые, носясь по воздуху, вспахивают облачное небо, метут его помелом-вихрем, чешут и прядут облачные кудели, расстилают по небесному своду туманные ткани, моют их в дождевых потоках (см. гл. XI и XXVI) и вместе с тем отымают зрение у солнца, выкалывают его колесу подобный глаз. В высшей степени любопытна следующая галицкая песня, подтверждающая связь преданий о Пятнице с солнцем:

 

Эй скаржилося (жаловалось) светле Сонейко,

Светле Сонейко милому Богу:

«Не буду. Боже, рано сходжати,

Рано сходжати, свет освечати,

Бо злы газдове (хозяева) понаставали,

В неделю (воскресенье) рано дрва (дрова) рубали,

А ми (мне) до личка трески прскали (щепки попадали)».

— Свети, Сонсйку, як есь светило!

Буду я знати, як их карати

На тамтим свете — на страшним суде.

 

Снова жалуется Солнце милому Богу и не хочет освещать мир:

 

«Бо зли гоздыне (хозяйки) понаставали,

В пятнойку рано кусты зваряли (бучили белье),

А ми на лице золу выливали»;

 

а злые девойки (120)

 

«В неделю рано косы чесали,

А ми до личка волося метали» —

 

и получает тот же ответ[661]. В болгарской песне Пречистая Дева Мария и св. Мария Магдалина роняют слезы (= дождь) на свои златосветлые лица и на вопрос Ильи-громовника о причине печали отвечают:

 

Бог да биетлсгенски христяни!

Несид ржате петка и неделя;

Во света неделя мстат —

Лице и напрашиле,

На света неделя печееки —

Очи и изгореле[662].

 

В Литве, приготовляясь к Светлому празднику, поселяне стараются прибрать и вычистить свои избы до страстного четверга, а с этого дня до самой Пасхи не принимаются за метлу, боясь, чтобы лежащему во гробе Христу не засорить глаз; в то же время старательно прячут веретена и прялки и перестают заниматься пряжею[663]. Христос в церковных песнях называется «праведным солнцем», и праздники Рождества и Воскресения Христова слились в народных преданиях с воспоминаниями о рождении солнца на Коляду и возжжении его светильника при начале весны; в приведенном литовском поверье, следовательно, выражается боязнь засорить воскресающее с весною небесное око-солнце. Древние поэтические уподобления, понятые позднее буквально, вызвали суеверные запреты, направленные против занятий, которыми можно запорошить светлые взоры божества. Замечательно, что и самое наказание за нарушение этих запретов карает именно очи виновного.

Вместе с заменою древней языческой богини св. Параскевою и Богородицею народ приписал им и влияние на браки и земное плодородие. На праздник Покрова девицы, желающие выйти замуж, обращаются с мольбою о том к Пятнице: «матушка Пятница Параскева! покрой меня (или: пошли женишка) поскорея». В Вологодской губ. девятой пятнице (т. е. на икону Покрова пресв. Богородицы) взрослые девицы строят «обыденную пелену»: собравшись вместе, они теребят лен, прядут, ткут — и оканчивают работу в одни сутки[664]. Выше было указано, что розовая пелена зори отождествлялась с покровом Богородицы; но та же метафора «небесного покрывала» прилагалась и к тучам (см. гл. X), и когда весеннее солнце закрывалось дождевыми облаками — о нем говорили, как о стыдливой деве, накинувшей на свою златокудрую голову женскую фату и готовящейся вступить в брачный союз с богом-громовником. Поэтому латин. nubere (от nubes — облако) — покрываться получило еще другое значение: выходить замуж; греч. νέφος  — облако и νύμφη, νύμφιος — невеста и жених; чешск. snaubiti, snubiti — сватать, snaubccdriewosfe^b Юнгманн сближает с лат. nubere, а по мнению г. Потебни вернее в фонетическом отношении допустить сравнение с nimbus — фата, покрывало и облако. Покрывало, которым окручивают голову невесты, ее фата, есть символическое знамение того облачного покрова, под которым являлась прекрасная богиня весны, рассыпающая на всю природу богатые дары плодородия. Польская свадеб(121)ная песня поет: Przykryfbsie niebo obfokami, Przykryfasie Marysia raokami[665]. Покрытие головы сделалось признаком замужества. Только девица может ходить с открытою головою и красоваться своею русою косою; замужним строго запрещается выказывать хотя один волосок из-под платка или кички — быть простоволосою[666]. Митрополит Симон в послании своем 1501 года, возвышая голос свой против разных отступлений от церковных уставов, прибавляет: «а жены ваши ходят простовласы непокровенными главами, ино то чините не по закону христианскому»[667]. Как «простовласие» считается за грех для замужних, так «самокрутье» (убирать голову по-бабьи) — для девиц. В последние времена перед кончиною мира, когда настанет общий разврат, бабы будут — простоволоски, а девки — самокрутки[668]. Арабский писатель XIII века так описывает брачный обряд у славян: «если кто чувствовал склонность к какой-нибудь девице, то набрасывал ей на голову покрывало — и она беспрекословно становилась его женою». То же воззрение высказывается в слове покрытка, которым в Малороссии клеймят девицу, потерявшую невинность. Окручивание невесты составляло в старину существенную часть свадебного обряда; в захолустьях русских деревень и доныне невеста, во время венчания, стоит покрытая с головы до ног[669]. Пока весеннее Солнце не вступает в брак с богом грозовых туч, оно является прекрасною невестою, блистающею золотыми кудрями на радость всему миру; чистота его сияния намекала древнему человеку на чистую, незапятнанную девственность, подобно тому, как ту же идею сочетал он с неугасаемым пламенем Весты. Поэтому распущенная, открытая коса принята за символ девственности, и после венчания ее навсегда покрывает бабья кичка; свадебные обряды наглядно указывают на такое значение косы: жених обязан купить косу невесты, и сама невеста прощается с своею косою, называя ее «красой девичьего». Вот почему отрезать у девицы косу значит: ее обесчестить. В одной песне жалуется девица на жену своего милого:

 

Хочет девушку бесчестить во глаза —

Русу косыньку отрезать у меня[670].

 

В былое время помещики наши наказывали так своих сенных девушек, не устоявших против внушений любви.

Необоримая сила языка, влиявшая на создание человеческих верований, обнаруживалась всюду, где только был к тому малейший повод. Снег, устилающий поля в зимние месяцы, возбуждал представление о белом покрове, в который одевается земля. Народные загадки называют снег — скатертью: «у нас на молоду (при начале зимы) скатерть бела весь мир застлала (или: одела)»; «матушкина столечника не скатаешь». Согласно с представлением, что зима есть смерть природы, покров этот называется саваном: «ни хилела, ни болела, а саван надела» (земля и снег)[671]. Немцы о падающем снеге выражаются: «Frau Holle schlage ihrem weissen mantel auseinander[672]. Так как снег большею частию выпадает около 1-го октября, когда празднуется По(122)кров пресв. Богородицы, и так как около того же времени устраиваются и крестьянские свадьбы, то естественно было сблизить брачное покрывало небесной богини с снежным пологом. Указанная выше мольба о замужестве, обращенная к Пятнице, нередко заменяется следующими воззваниями к Богородице: «Покров-пресвятая Богородица! покрой мою победную голову жемчужным кокошником, золотым подзатыльником»[673]. — «Мать-Покров! покрой землю снежком, меня молоду платком» (или: женишком). В Белоруссии девушки ставят свечи перед иконою Божьей Матери и молят: «святой Покров! покрыв землю и воду, покрый и меня молоду!» Отсюда объясняется поговорка: «придет Покров, девке голову покроет» и примета: если снег выпадет 1-го октября, это предвещает много свадеб, а снег, падающий в день венчания, сулит молодым счастие[674]. Когда забеременеет девушка, об этом шутя говорится: «снежина попала»[675].

По народному убеждению, от Пятницы зависят обильные роды земли; ее молили об отвращении засухи, проливных дождей, неурожаев; в дар ей приносили земные плоды. При начале жатвы в Калужской губ. одна из старух, известная легкостью своей руки, выходит ночью в поле, нажинает сноп, связывает его и до трех раз то кладет, то ставит на землю, причитывая: «Пятница-Параскева матушка! помоги рабам божиим (таким-то) без скорби и болезни окончить жатву; будь им заступница от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы». Затем, взявши сноп, она старается пройти до двора никем не замеченною. Во время падежей, моровой язвы и других бедствий служат св. Пятнице общественные молебны; в народе даже ходят суеверные молитвы, сочиненные в ее честь; написанные на клочке бумаги, они носятся на шее от недугов или привязываются к голове больного. При совершении различных церковных обрядов прежде выносили икону св. Параскевы, убранную лентами, монистами, цветами и душистыми травами: эти цветы и травы оставались в церкви, и отвар их давали пить безнадежно больным, как вернейшее средство к исцелению. Кто соблюдает пятницы, к тому, по общему поверью, не пристанет лихорадка[676]. Духовный регламент Петра В. упоминает о совершавшемся в народе символическом обряде, в котором нельзя не признать обломка старинного языческого культа, хотя и подновленного христианскою обстановкою. «Слышится (сказано в этом законодательном памятнике), что в Малой России в полку стародубском в день уреченный праздничный водят женку простовласую, под именем Пятницы, а водят в ходе церковном, и при церкви честь оной отдает народ с дары и со упованием некия пользы». По болгарским сказаниям, света Петка-Парашкева носит на голове лучезарный венок, очень добра и охотно помогает женщинам в их домашних работах; 28 апреля старухи оставляют ей на дворе хлеб и крашеное яйцо, с полным убеждением, что она придет ночью и съест то и другое; а 28 октября сбирают со всех домов хлеб, вино и мед и после молебствия празднуют св. Пятнице[677].

Наравне с Пятницею и другие дни недели: воскресенье и среда представляются в народных преданиях и поверьях — в живых олицетворениях. В сказках малорусских, сербских, хорутанских и немецких святая Неделька[678] и der heilige Sonntag часто (123) являются действующими лицами и помогают странствующим героям и героиням своими мудрыми советами и сверхъестественными дарами; так в одной сказке св. Неделька дает молодцу волшебного коня[679]. В известном апокрифическом сочинении о хождении Богородицы по адским мукам, в числе других угодников, названы святая Неделя и святая Петка, точно так же, как в вышеприведенной выписке из Стоглава рядом с Пятницею стоит св. Анастасия. В Паисиевском сборнике помещено слово, которое восстает против суеверного обожания Недели и советует чествовать не самый день, а соединяемую с ним память о воскресении Христа. Сербы до сих пор думают, что Неделя есть святая жена, а «света Петка — Недjелина маjка» (т. е. богиня Зоря — мать Солнца); обе они изображаются на иконах[680].

В сборнике великорусских сказок г. Худякова сообщено следующее предание о Среде: молодая баба пряла поздно вечером; уже было за полночь, когда вздумала она оставить работу, положила гребень и молвила: «матушка Середа! помоги мне завтра пораньше встать и допрясть мои початки». Ранёхонько еще до свету слышит она: кто-то в избе возится. Открыла глаза — в светце лучина горит, печка затоплена, а по избе ходит и прибирает немолодая женщина, покрытая сверх кички белым полотенцем. Подошла к хозяйке. «Вставай! — говорит.— Я — Середа, пришла помогать тебе; нитки я отпряла, холсты выткала, теперь давай золить. Пока печка топится, сходи-ка на реку да принеси воды!» Баба взяла вёдра, но отправилась посоветоваться с старухой-соседкой. «Нехорошо! — сказала старуха, — на том холсте она тебя удавит». — Что же мне делать? «А ты постучись в избу и закричи: на море Серединские дети погорели! Она выскочит посмотреть, а тем временем ты запрись и закрести дверь». Баба послушалась совета, и достались ей холсты даром[681]. Из народных поверий видно, что запрещение прясть, ткать и золить холсты по пятницам — распространяется отчасти и на среду, может быть ради того тождественного значения, какое придано среде и пятнице христианскою церковью, как дням воспоминания страданий и смерти Спасителя. У германцев среда был день, посвященный Одину (др.-сев. Odinsdagr, швед. Onsdag, англос. Vodenestag, анг. Wednesday), к свите которого принадлежали небесные пряхи и ткачихи — девы валькирии[682]. Опираясь на это, мы думаем, что русский рассказ о Середе, приготовляющей холст с целью удавить неосторожную труженицу, может быть объяснен преданиями о парках, которые (как известно) прядут нить человеческой жизни и посылают смерть (см. гл. XXV); пожар на море (т. е. в воздушном океане) — метафора утреннего рассвета, прогоняющего ночную гостью. (124)

 

 

 

VI. Гроза, ветры и радуга

 

Усматривая в светилах и молниях блеск металлов, из которых приготовлялись воинские снаряды, фантазия первобытного народа признала в них то небесное оружие, каким светлые боги сражались с демонами тьмы. Так в сияющем диске солнца она видела золотой щит (стр. 110), в хвостатых кометах — пламенные мечи и копья (стр. 39), в молодом месяце — меч или серп; в создании этих представлений фантазия руководилась подмеченным ею внешним сходством форм. В летописи под 911 годом встречаем известие о звезде, явившейся копейным образом[683], т. е. о комете, хвост которой уподоблялся копью; с явлением комет издревле и доныне соединяются в народе предвестия грядущей войны. В языке нашем употребительно выражение «серп месяца», произнося которое— мы уподобляем новорожденную луну земледельческому серпу; точно так же немцы говорят «sichel des mondes». Наоборот, лат. lunatus получило значение: дугообразный[684], и в народной русской загадке молодой месяц служит метафорой для «серпа»: «месяц-новец днем на поле блестел, к ночи на небо слетел». А в галицкой песне говорится о месяце, как о небесном мече: «чим же тебе порубано?» — спрашивает девица своего милого и слышит в ответ: «ясным мечом, як мисяцем!»[685]

Но преимущественно воинские представления связывались с лучами восходящего солнца, прогоняющими ночной мрак, и с молниями, разящими темные тучи. Стремительность, с какою распространяется солнечный свет и упадает с неба молния, и быстрота, с какою летит пущенная с лука стрела; страшные удары молнии, несущей убийства и пожары, жгучие лучи солнца, производящие засуху и истребляющие жатвы, и насмерть поражающее острие стрелы или копья, грохот грома и вой бури во время грозы, свист летящей стрелы, шум ринутого сильной рукою копья и звон оружия в битве: все эти аналогические явления заставили сблизить солнечный луч и молнию с копьем, стрелою и другим оружием, известным в древ(125)ности. Снк. suris, sunas — солнце от sur — блистать, разбрасывать лучи, метать стрелы или копья; а в имени Сварога находят филологи сродство с санскр. svaru — стрела, у кельт, chwarel. В древнеславянском языке стрела означала и луч, и стрелу в собственном смысле: «strel se virsene»— radiorum autem ictus; нем. stral— луч, strala — стрела[686]. В областном говоре слово это до сих пор употребляется в значении молнии: «стрела б тебя убила!»[687] Народная загадка выражается о «молнии»: «летит медная стрела, никто ее не поймает — ни царь, ни царица, ни красная девица»[688], а в заговорах она называется огненной, громовой стрелою[689]. От корня asjacere, lucere образовались санскр. astra, asana, astasagitta, гр. άστήρ, άοτρον, лат. astrum, зенд. actar, перс. astar — светило, бросающее свои лучи как стрелы, и рус. острый; а с утратою начального а—ведаическое star, лат. Stella, гот. stairno — звезда, слав. стрела, англос. strael, др.-нем. strala[690]. В словах заговора: «покроюсь (от недуга) небесами, подпояшусь светлыми зорями, обложусь частыми звездами, что вострыми стрелами» слышится отголосок этого лингвистического сродства стрелы с звездою. У болгар шип — копье и молния[691]. Итак, солнечные лучи представлялись славянину стрелами дажьбога» а молнии — стрелами бога-громовника. Яркими лучами своими солнце гонит поутру ночь и рассеивает туманы, разбивает при начале весны льды и снега, карает в летние жары землю и ее обитателей. К нему обращалися с заклятиями поразить ненавистного врага («солнце б тя побило!»), и Ярославна недаром молила «тресветлое солнце» не простирать своих горячих лучей на воинов ее мужа (см. стр. 36). Скифский Targitavus (бог Солнце) был искусный стрелок, и один из сыновей его назывался Arpo-ksais= князь Стрела. Греческий Аполлон носил за плечами серебряный лук и пускал смертоносные стрелы; уже в детстве он поразил дракона (мрак) стрелами, полученными от Вулкана; его гневу приписывалась моровая язва: в знойную пору лета (в песьи дни) он натягивал свой лук, слал губительные удары — и жертвы падали за жертвами[692].

Тип небесного воителя главным образом усвоялся богу-громовержцу, и солнце в этом отношении уступает ему первенство — в большей части народных сказаний, идущих от глубочайшей древности. По свидетельству Вед, Индра обладал медным и золотым оружием; сверкающие молнии называются в гимнах золотыми копьями[693], Юпитер и Донар вооружены были стрелами[694]; Перун, по преданию, сохранившемуся у белорусов, в левой руке носит колчан стрел, а в правой лук; пущенная им стрела поражает тех, в кого бывает направлена, и производит пожары. Белорусские поселяне убеждены, что на месте пожара, произведенного ударом молнии, и вообще после грозы можно находить чудесную стрелку[695]. И в других местностях России доселе живо поверье о громовой стрелке. По этому поверью, стрелы громовые, ниспадая из туч, входят далеко в глубь земли; а через три или семь лет возвращаются на ее поверхность в виде черного или темно-серого продолговатого камешка: это — или сосульки, образующиеся в песках от удара молнии и сварки песку, или белем(126)ниты, известные в народе под именем «громовых стрелок» и почитаемые за верное предохранительное средство против ударов грозы и пожаров[696]. «Кормчая» и «Домострой» попа Сильвестра[697] осуждали веру в громовые стрелки и топорки, о которых в старинном переводе книги «Луцидариус» находим такое толкование: «откуда бывает гром и молния? Учитель рече: сие бывает от сражения облаков; егда четыре ветры от моря придут и сразятся на аер и смесится огнь вкупе и бывает буря силна, еже и воздух растерзати, и бывает стук велик, его же мы слышим — гром; бывает же в то время молния и исходят на землю падающе стрелки громные и топорки серовидны»[698] То же поверье известно в Сербии[699] и у немцев, которые приписывают До-нару бросание из облаков, вместе с пламенными молниями, завострённых камней, проникающих глубоко в землю; в течение семи лет они выходят на поверхность. Камни эти называются donnersteine, strahlsteine, donnerkeile, donneraxte и donnerhammer (у финнов Ukonkiwi — камень громовника Укко); каждый дом, где они сберегаются, безопасен от молнии[700]. Чтобы объяснить приведенные названия, уподобляющие молнию камню, стреле, палице, топору и молоту, мы должны войти в подробные исследования о Перуне.

Слово Перун восходит к древнейшей эпохе ариев. Между прочими прозваниями Индры было Parjanya =parganya — молниеносная туча от корня prg ( =prc) — рассеивать, окроплять, прыскать. Parjanya, следовательно, такой же эпитет Индры, как Jupiter pluvius et tonans[701]. По свидетельству гимнов Ригведы, Parjanya делает небо чреватым дождем, побивает стрелами злых духов и проливает на землю водные потоки; он — творец и питатель всего сущего, растит нивы, посылает плод злакам и деревьям, умножает стада коров и коней и дарует женам детей[702]. У славяно-литовского племени прозвание это взяло верх над всеми другими и при распадении означенного племени на разные ветви образовало следующие формы: рус. Перун, пол. Piorun, чеш. Peraun, словац. Регоп и Рагот, в слове христолюбца[703] — Перен (у полабов четверг, день, посвященный богу-громовнику, называется Perendan — Перунов день=dies Jovisjendi, Donnerstag, др.-сев. Thorsdagr, швед. Thorsdag, дат. Torsdag, анг. Thursday), литов. Perkunas, летт. Pehrkons, др.-прус. Perkunos; о громовом грохоте и ударах литовцы выражаются: «Perkunas grauja», «Perkunas musza»[704]. В теплые дни весны Перун являлся с своими молниями, оплодотворял землю дождями и выводил из-за рассеянных туч ясное солнце; его творческою силою пробуждалась природа к жизни и как бы вновь созидался прекрасный мир. По литовским сказаниям, не чуждым и другим индоевропейским народам, верховный владыка громов создал вселенную действием теплоты, ибо весенняя теплота есть источник жизни, а зимний холод — смерти: «Perkunas wis iszperieje». Глагол perieti (наст. вр. periu) означает: производить посредством теплоты, высиживать, рождать, творить; «ka paperieje sunu ar dukteri?» — кого она родила: сына или дочь? Слово это состоит в родстве с лат. pario и рус. области, парить — высиживать яйца, парунья — наседка. В санскрите корень par сохранился в двух производных словах, близких по значению с литов. periu: partr — хранитель и paru — солнце, огонь, теплота; сравни рус. пар, (127) парить — о томительно знойном воздухе перед грозою, преть и парун — жара, зной. По мнению г. Микуцкого, от этого корня произошли две известные у славян формы: одна действительная — Перуне, т. е. производитель, творец[705], другая страдательная — парень, т. е. произведенный, рожденный, сын, в каком смысле слово это доныне употребляется в Пермской губ[706]. Но допуская такое производство имени Перуна, г. Микуцкий не пояснил, откуда могло явиться вставное к в литовском Perkunas? — почему и мнение его не может быть признано состоятельным перед лицом науки.

В чешских глоссах «Mater verborum» (1202 г.) слово Perun истолковано: Jupiter; в древнеславянском переводе греческого сказания об Александре Македонском имя Зевса переведено Перуном[707]; в апокрифической беседе трех святителей читаем: «отчего гром сотворен бысть? Василий рече: два ангела громная есть: елленский старец Перун и Хоре жидовин — два еста ангела молниина»[708]. Сверх того именем Перуна обозначалось небо, как царство громоносных, дождевых облаков; так в одной рукописи Погодинского древлехранилища, принадлежащей XV веку, на вопрос: «колико есть небес?» встречаем такой ответ: «перун есть мног»[709]. В Малороссии рассказывают, что Бог восседает на том небе, где блистают молнии[710]. Обращаясь от старинных памятников к свидетельствам живого языка, находим, что в польском языке piorun доселе употребляется в смысле молнии и громового удара (сравни рус. выражение: «метать перуны»), piorunek — громовая стрелка — то же, что у истрийских хорватов переница, в Курляндии Perkuhnstein, Perkuhnakmens; у словаков peron — гром, а молнию они называют Паромовой стрелою. Старинная русская поговорка: «едет божок с перищем, стучит колесом»[711] намекает на поезд бога-громов-ника-; грохотом его колесницы арийские племена объясняли себе громозвучные раскаты грозы; едет он вооруженный пер-ищем — страшным орудием, с помощию которого наносит стремительные, все раздробляющие удары: прати, перж (напирать, переть, пороть) — стремиться, теснить, разить, побивать; белорус, праць, пяру— колотить вальком, мыть белье (прачка); «пере рубанцем»— бьет поленом, чешск. «slunce pere» — солнце сильно жжет = разит своими лучами; попры — прыть, скачь, парко — шибко, скоро, сильно, праща (пол. proca) — метательный снаряд, которым в древности бросали каменья[712]. Перун — божество победоносное, карающее, явление которого возбуждает страх и трепет (гроза, грозить, угроза; schauer — вьюга, гром с ливнем и ужас, содрогание); огненными стрелами он поражает демонов мрака (тучи) и наказует всякое нечестие. В Псковской губ. и Белоруссии еще теперь слышатся клятвы: «сбей тебя Перун!», «каб цябё Перун узяв, или: треснув!»[713], у словаков: «Parom te trestal (metal, zabil, wzal); Peron te zabil; aby ich Paromowa strela; Peronowa strela tS zabila; paromtalo te[714] Как жгучие лучи летнего солнца, порождаю(128)щие засуху, бесплодие и мор, дали представление о разгневанном Солнце-метателе губительных стрел, так то же представление должно было сочетаться и с богом-громовержцем; насылая град, бури и безвременные ливни, он карал смертных неурожаем, голодом и повальными болезнями (поветрием). В Ржевском уезде говорят: «схвати тебя перуном!» в смысле: да постигнет тебя недуг, припадок[715]. Сибирская брань: «чтоб тебя язвило!» связывает вышеприведенные клятвы Перуном и его стрелами с понятием о моровой язве; сравни: разить и зараза.

Называя молнию — небесным оружием, древнейший народ-прародитель народов индоевропейских необходимо ограничивался в своих уподоблениях теми воинскими снарядами, какие только знала современная ему культура. Прежде чем были открыты металлы, орудия, служившие для нападения и защиты, приготовлялись из дерева, камня, кости и рога. Подземные находки так называемого каменного века показали, что в борьбе с дикими животными и в житейских распрях человеку помогало не одно простое вержение каменных осколков рукою или пращою, что грубо обитые камни служили ему на войне и охоте — молотами или топорами, а заострённые кремни употреблялись для наконечников стрел и копий. Вслед за этими первобытными орудиями появились металлические, приготовляемые из смеси меди с оловом и цинком, известные под именем бронзовых; золото показалось почти одновременно с медью; знакомство с серебром также принадлежит давней эпохе, но железо открыто значительно позднее. После открытия металлов каменные орудия не тотчас были вытеснены и долго еще оставались в общем употреблении наравне с металлическими[716]. Хотя арийское племя до разделения своего на отдельные ветви уже знало медь, серебро и золото и умело их обрабатывать, тем не менее несомненно, что и оно должно было прожить свой каменный период. Отсюда легко объясняется, почему в громе слышались древнему человеку удары, наносимые каменным молотом грозного божества, а находимые на земле остроконечные камни (белемниты) названы громовыми стрелками. Каменный или металлический крестообразный молот — необходимый атрибут бога-громовника у всех арийских народов. Индра, сверх другого оружия, владел и молотом (vajra); римляне чтили Юпитеров камень; особенно же любопытны в этом отношении сказания Эдды о скандинавском Торе: Тпбгг (сокращенная форма имени Thunar, Thonar=donner— гром) держит в руке всесокрушающий молот Mjolnir и бросает его в своих врагов; ринутый могучим громовником Mjolnir никогда не дает промаха, поражает смертию тех, в кого был пущен, и потом сам собою возвращается в руки Тора; то же самое свойство приписывается и молниеносной, многозубой палице Индры. Полет чудесного молота, называемого так же prudh-hamar [starker hammer; hamar — собственно значит: камень, а потом уже молоток; Пикте[717] полагает первоначальную форму ahmar=санскр. астата— lapideus; снк. acman=acani означает и камень и молнию, что соответствует греч. άχμων, которым был вооружен Зевс], сопровождается грохотом грома и блеском молнии; в случае нужды он делается столь малым, что его можно спрятать и носить за пазухой ( = в недрах тучи). «Громовые стрелки», как указано выше, до сих пор слывут молотками — donnerhammer, blitzhammer, а клятва: «der donner schlage dich!» нередко заменяется другою: «der hammer schlage dich!» В начале XII века на одном из шведских островов были принимаемы за святыню необыкновенной величины медные молоты, которые назывались Thorshammer (mallei Joviales). Я. Гримм основательно сближает слово mjolnir с готе. muni, серб. (129) муiка, рус. молния от млеть (со-млеть — покраснеть) — раскалиться докрасна; лужиц. milina — северное сияние; отсюда и млат, молот. Mjolnir представлялся в форме креста, подобно стреле, которую держит Индра; он совершенно тождествен с огненным топором (axt), какой дается иногда Тору в замене молота. По преданию, засвидетельствованному Геродотом, в числе других божественных атрибутов, чтимых скифами, была и золотая секира, упавшая с неба. Молот признавался германцами за священное орудие: им клялись при судебных спорах, им освящали жертвы, погребальные костры и новобрачную чету, бросанием молота или просто камня узаконивалось право на поземельное владение[718]; даже до позднейшего времени судья, созывая общину на вече, возвещал о том, заставляя носить по селению молоток[719]. Финский Укко имеет не только огненный лук и огненные стрелы, но и молот[720]. У литовцев пользовался особенным уважением огромный священный молот, с помощию которого великан (Перкун?) освободил солнце из заточения (из-за темных туч). Ниже мы увидим, что подобное представление молнии не чуждо было и славянам, которые, по свидетельству Краледворской рукописи, и на битвы выходили вооруженные молотами:

 

I chopi Zaboi sv6i miat...

I wrfe po wraze.

Letie miat, roskoci sic seit.

Za sffilem sie roskocista Ludiekowa prsi[721].

 

Бог-громовник, разбивая своим молотом облачные скалы, высекает из них небесное пламя молний, точно так же, как сильным ударом о кремень высекаются из камня летучие искры. Слово кре-мень (сравни: сух-мень, стре-мень) имеет в санскрите корень kr — бить, ударять, ранить, убивать и могло совмещать в себе двоякое значение: это — или орудие, которым наносится удар, или предмет, по которому ударяют, высекая огонь; от того же корня крес — огонь, вызванный ударом грома, т. е. а) молния и б) блеск солнца, выведенного из-за туч, как бы вновь возжженного богом-громовником (стр. 97); кресить, кресать, пол. krzesac, словен. kresati — высекать огонь из кремня и обтачивать камень (жернов), кресало = огниво; искра (области. згра=с выкинутым для благозвучия р: зга, «зги божией не видать»[722] того же происхождения[723]. Таящиеся в камне искры огня породили известное в нашем простонародье сказание о том, что первосозданные и враждебные друг другу стихии огонь и вода долго спорили между собою, и вот когда вода начала осиливать и уже совсем заливала пламя — огонь укрылся от нее в кремень, из которого впоследствии люди стали вызывать его ударом железа[724]. Народная загадка дает «огню» следующее живописное определение: «в камне спал, по железу встал, по дереву пошел — как сокол полетел»[725]. По немецким преданиям, Тор, высекая искры молний, разрушает мрачные вертепы облаков и возжигает на небе ясный светильник солн(130)ца; для этого есть у него трехгранный камень (feuerstein) и кресало (stahl), выкованное карликами; с одной стороны камень белого цвета, с другой— желтого, с третьей — красного; ударяя в белую сторону, бог вызывает бурю с градом; ударяя в красную — производит гром и молнию, а ударом по желтой стороне дарует яркие солнечные лучи, от которых тают льды и снега. Тор может забросить свой камень и кресало куда захочет, но при первом требовании они тотчас же возвращаются в его руки[726]. Другое поэтическое представление заставляет бога-громовника, разъезжая по облачному небу, творить молнии ударами конских копыт. Подновляя древний языческий миф в христианском духе, в Баварии объясняют гром и молнию тем, что Господь и св. Дева ездят по небу и во время этой прогулки кони их ударами своих подков высекают из камней огненные искры[727]. По указанию Стрийковского, истукан Перкуна держал в руке камень, сделанный наподобие молнии, а перед ним постоянно пылал священный огонь («w reku zas trsymaT kamien na ksztaft pioruna paiajacego, ktoremu na czesc i na chwafe ogien dgbowy, ktory wiecznym zwano...»[728] В Густинской летописи известие это передано так: «Перконос, си ест Перун, бяше у них старейший бог, создан наподобие человече, ему же в руках бяше камень многоценный аки огнь; ему же... огнь неугасающий з'дубового древия непрестанно паляху»[729] Если пламя почему-либо угасало, то для возжжения костра высекали огонь из камня, находившегося в руках идола[730]. Финны называют кремень «огневым камнем бога Укко» (Ukon kivi; Ukon pii); из него высекает он молнию[731]. В русской сказке герой бросает в колдуна, несущегося по воздуху черной тучею, кремень и огниво, и от того рождается пламя, в котором и гибнет злой волшебник[732].

Народный русский эпос дает сказочным героям и мифическим змеям богатырскую палицу. Слово это от понятия простой дубинки = палки перешло в название кованого, металлического бранного орудия; и здесь замечаем ту же связь между по-жигающим огнем (= карающей молнией) и побивающим оружием: палица от па-лиги (пламя, запалить в кого мечом — ударить, паля — удар по руке линейкою), подобно тому как жезл (жьзл) от жегу (жгу) = ожог — деревянная кочерга[733]; глаголы ожечь, жигануть употребляются не только в значении обжога, но и вообще удара и укола; от того же корня детское жижа — огонь и облает, жигалка — свечка; сравни: луч и лучина (= облает, луча)[734]. Как из камня огонь вызывается ударом кресала, так из дерева вызывается он трением; такой огонь, добываемый из дерева и доныне известный под названием живого, служил на земле эмблемою небесного огня молнии (см. гл. XV); соответственно тому дождь, низводимый на землю громовником, назывался живою водою. Русское предание наделяет Перуна палицею; любопытный рассказ об этой палице занесен в наши летописи: «и прииде (по крещении св. Владимира) к Новугороду архиепископ Яким, и требища разори, и Перуна посече и повеле воврещи в Волхов. И повязавше ужи, влечахуть и по калу, биюще жезлием и пихающе, и в то время вшел бе в Перуна бес, и нача кричати: о горе, горе мне! До(131)стахся немилостивым сим рукам! И вринуша его в Волхов. Он же, пловя сквозе великий мост, верже палицю свою и рече: на сем мя поминают новгородские дети, ею же и ныне безумнии убивающеся, утеху творять бесом». — «Порази же слепотою новгородцов, яко оттоле в коеждо лето на том мосту люди собираются и разделшеся на двое, играюще убиваются»[735]. Соборные правила митрополита Кирилла (1274 г.) осуждают обычай «в божествьныя праздники позоры некакы бесовскыя творити с свистанием и с кличем и с воплем, сзывающе некы скаредные пьяница, и бьюще-ся дрекольем до самыя смерти и взимающе от убиваемых порты»[736]. Древнейшие религиозные обряды большею частию возникли, как подражание тем действиям, какие созерцал человек в небесной сфере; в грозе представлялась ему битва Перуна и подвластных ему духов с полчищами облачных демонов, — и вот, когда наступала весна и приводила с собой дождевые тучи, предки наши приветствовали их появление играми, символически означавшими борьбу стихий, и были убеждены, что воинскими кликами и стуком оружия они пробуждают бога-громовника на его творческий подвиг; во время летней засухи тот же обряд вызывал Перуна начать битву с тучами и пролить на поля освежающий дождь. Перуновой палице соответствует немецкий donnerkeule (keil — клин, keule — дубинка) — клинообразная, заострённая палица Тора, которой не может противостоять никакая броня[737], и окрыленный жезл Гермеса, Зевсова посланника (Διός αγγελος); крылья приданы этому жезлу, как эмблема быстрого полета молнии[738]. Палица, как знамение карающего божественного орудия, сделалась символом власти и перешла в царский скипетр, жреческий и судейский жезл.

Сухое дерево, трением которого добывается «живой огонь», получило в заговорах символическое значение молнии, доныне называемой сербами сухою = палящею (см. стр. 100). Так если покажется на теле веред или чирей, то очерчивают больное место сосновым суком или безымянным пальцем[739], приговаривая: «как сук сохнет, так бы сох у раба божия (имярек) чирей!»[740] Иногда, вместо того, обводят безымянным пальцем правой руки сук у дверного или оконного косяка с приговором: «как сохнет и высыхает сук, так сохни и высыхай веред. От перста ни огня, от чирья ни ядра!»[741] Когда нападут на стадо черви, крестьяне берут одного из таких червей, обвертывают шерстью и кладут в расщелину засохшего дерева — так, чтобы он не мог вылезть; после того, по народному поверью, все черви посохнут и пропадут (Калуж. губ.). Если мы припомним, что в воспалительных болезнях высекают над болячками огонь (см. стр. 104) или прикладывают к ним «громовые стрелки» (Новгор. губ.), то для нас не останется ни малейшего сомнения насчет настоящего смысла указанных обрядов: прикосновением сухого дерева, т. е. силою Перуновой палицы, присыхают болезненные нарывы и гибнут вредные насекомые. Не бей ребенка лучиною, советует народная примета; не то он иссохнет, как эта лучина = впадет в сухотку[742]. Не должно также разбалтывать приготовляемой похлебки лучиною; не то разоришься — иссохнет и пойдет прахом все богатство (Арханг. губ.). Инте(132)ресно сблизить с этими поверьями следующий обряд очистительной клятвы у чувашей: подозревая кого-нибудь в совершенном проступке, они заставляют его перешагнуть через сухую, зажженную с обоих концов палку. Переступая через нее, заподозренный должен сказать: «да буду я так же сух, как эта палка, если показал неправду!»[743] Значение этих слов то же самое, что и в древнерусской клятве золотом (см. стр. 102), т. е. да поразит меня за неправду небесный огнь! (молния). Пламя молний иссушает дождевые тучи, и так как дождь на метафорическом языке назывался кровью, то отсюда возникло поверье: чтобы остановить идущую кровь (чтобы она запеклась), надо зажать сучок на бревенчатой стене[744].

В числе метафор, уподобляющих молнию оружию, встречаем также блестящий меч. Слово это древнейшего арийского происхождения: др.-слав. и рус. меч, пол. miecz, илл. mac, лит. meczius, гот. meki, др.-сак. maki, англос. тесе, техе, сканд. maekir, перс. mak, muk, ведаич. makha (сражающийся), и, может быть, лат. mucro[745]. Скифы чтили своего молниеносного Дива (Pirchunis) под символом старого железного меча, воткнутого в землю перед судьею, — что напоминает «меч, карающий кривду» чешской песни о Любушином суде[746]. Об аланах говорит Марцелин, что они, подобно римлянам, чтили своего Марса под тем же символом[747]. По свидетельству Эдды, у Фрейра был сияющий меч; а финны дают своему громовнику меч с огненным лезвием: стоит только махнуть им, как тотчас же заблестит яркая молния. «Укко, близкий сосед громовых туч! — взывает в Калевале Винунен, — дай мне свой огненный меч, чтобы я мог наказать обидчика». К этому богу обращался и Вейнемейнен с просьбою прогнать могучим, искрометным мечом губительные болезни, насланные владычицей Похъиолы[748]. Русские предания наделяют пламенным мечом Илью-пророка, на которого перенесено в христианскую эпоху древнее поклонение Перуну.

То же мифическое значение соединяется поверьями и с острым ножом. На Украине верят: если окропить нож св. водою (метафора дождя) и бросить в вихрь, поднятый дьявольской пляскою, то нож упадет на землю обагренный кровью нечистого[749], т. е. молния поразит демона-тучу. Есть еще рассказ о колдуне, который вбил под порогом одной избы новый острый нож — и вслед за тем поднялся страшный вихрь, подхватил его недруга и семь лет носил по воздуху[750]: предание, основанное на связи Перунова оружия с вихрями, сопровождающими грозу. В Астраханской губ. когда приходит священник исповедовать труднобольного, то нарочно кладут на стол нож, чтобы явившаяся за душою Смерть (= нечистая сила) устрашилась и отступила от своей жертвы.

Огненные стрелы, копья, молот, топор, палица и меч служат богу-громовнику для борьбы с великанами туч и зимних туманов; поражая их, он низводит на жаждущую землю дождевые потоки и дает простор ясному солнцу. По сказаниям Вед, благодетельным стихийным божествам противостоят толпы мрачных демонов, ко(133)торым приписываются все вредные влияния на жизнь природы; они затягивают облачными покровами блестящие светила и страшными заклятиями задерживают падение дождя; они же в знойные дни лета, похищая небесные стада дожденосных облаков, рождают губительную засуху. Это враждебные асуры (ракшасы); во главе их стоит Vala или Vritra (от vr — покрывать, облачать, задерживать), т. е. облачитель, скрывающий благодатное семя дождя и золото солнечных лучей в темных пещерах туч; в качестве производителя летних засух ему дается имя Cushna. С особенною силою проявляется его могущество в течение семи зимних месяцев, когда воды сковываются льдами, дождь не орошает земли и блеск солнца помрачается туманами; в это безотрадное время он строит крепкие города, заключает в них небесных коров (= дождевые облака) и прячет золотое сокровище ( = солнечные лучи). Весною и летом «богатый победами» Индра поражает Вритру и разгоняет тучи, почему ему присвояются эпитеты vrtrahan (убивающий Вритру) и gotrabhid (рассеивающий стадо коров). Своей палицей он разбивает города Вритры, буравит облачные скалы, проливает на поля скрытые в них воды и возжигает светильник солнца. Таким образом он является в вечных битвах с Вритрою, который после всякого поражения восстает всегда с новою силою и опять вызывает его на битву. Помощниками и спутниками Индры в этой нескончаемой борьбе с демонами были Маруты (ветры) и другие божественные существа, олицетворявшие собой грозовые явления[751]. Как низводитель дождей, он назывался «подателем пищи», богом-оплодотворителем=Рацапуа; это представление неразлучно с богом-громовником и у других народов. Зевсу давали эпитет дождящего; к Доннару обращались язычники с молитвою о ниспослании дождя и верили, что вместе с Вуотаном он благословляет жатвы[752]; финны молили своего Укко нагнать ветрами дожденосные облака и оросить поля и нивы[753]. Славянские предания свидетельствуют о том же; не касаясь множества поверий, о которых будет сказано в других главах этого труда, обращаем внимание на доселе уцелевшую поговорку: «после дождичка в четверг». В четверг, посвященный Перуну, язычник ожидал грозы, и почитал этот день особенно счастливым, легким для начала всякого предприятия, обещающим исполнение желания и успех; позднее, когда пали древние верования, означенной поговоркою стали выражать сомнение: когда-то еще сбудется![754] По народному представлению, во время грозы разъезжает по небу в колеснице разгневанный Бог и преследует молниеносными стрелами дьявола. В апокрифической рукописи XVI в. так объясняется гром и молния: «Вопрос: что суть гром и что суть молния блистающась? Ответ: гром есть оружие ангельское: ангел господень дьявола гонит, а молния суть одежда архангела Нафанаила. И егда дождь идет, тогда дьявол станет пред дождем — да не грядет на землю, того ради ангел господень гонит того. Вопрос: что тако молния секутца? Ответ: то бо есть тогда архангели со гневом зри(я)ть на дьявола»[755]. Вариант: «что есть гром и молния? Толк: ангел господень летая биет крилома и гонит дьявола...»[756]. «Луцидариус» объясняет грозу «сражением облаков», мечущих громовые (134) стрелы и топоры, — «и сие бывает на устрашение демоном, зане бо демони наблюдают тогда: на кую страну Бог казнь напустит»[757]. Ратуя против языческих суеверий, Кормчая так выражается о громовых стрелках: «стрелкы, топоры громовныи — нечестивая богомерзкая вещь; аще недугы и подсывания (?) и огненные болести лечит, аще и бесы изгоняет и знамения творит — проклята есть»[758]. Эти свидетельства делают совершенно ясным смысл старинной пословицы: «жри, черт, кременье!» и другой, из которой видно, что нечистый извергает из себя кремни, как помет[759] — точно так же, как конь-туча питается жаром, а задом головешки бросает (см. гл. XII). Особенно ярко сказалось отождествление черта с тучею в малороссийской сказке: занял мужик у черта деньги с условием отдать тогда, когда со всех дубов поспадают листья. Пришла поздняя осень, опали листья с простых дубов, а вечнозеленый дуб стоит в прежнем убранстве. «Що тут робить? пишов бидный черт у лис, давай прикидатьця то бурею, то дощем, щоб тильки лист пооблитав, та ба! ничего не помоглось». По народной поговорке, «есть и на черта гром!»[760]. Русские, сербы, поляки, литовцы и немцы одинаково убеждены, что молния есть стрела божия и всегда бьет в то место, где бывает дьявол; во время грозы нечистый заботится только об одном, как бы укрыться от ее пламенного острия: он спешит в горы или в лес. прячется там под деревья, залезает в пустое дупло, а нередко ищет убежища и в жилых домах; этим объясняют, почему громовые удары всего более падают на высокие деревья и строения. От грома небесного дьявол и за иконой не спрячется[761]. Приводим любопытный рассказ, записанный в Малороссии: «як гром гримить, то то Бог ]из-дить по неби и калачи возить. Оцеже-то Бог калачи везе, а чорт и лита попид небом и перекривляетця, як той грукае по хмарах. Бог розсердитця и пуска в его Громову стрилу. Чорт як побачить, то так и вдира!.. Я к сбираетця на дрщ, то чорти вже знають и заране ховаютця в лис. Хто не бачив, як вихор один за другим с поля та все в лис тикають: отож то сами чорти вид грому ховаютця. Та и там их постигне кара божа — гром, и дуба подробить и чорта вбье. Шо нигде не знаходять убитого чорта, то вид того, шо вин смолою (т. е. дождем — см. ниже) розливаетця, як гром его вдарить, а смола в землю ввийдё». У сербов есть поговорка: «узврдао се као'паво испред грома»[762] — завертелся, как черт перед громом. Немецкие и славянские племена выражаются о громе: «der Uebe Gott zurnt»[763]; «Бозя сварится! (гневается)»[764]; в Померании говорят: «nun schlag Gott den teufel todt» в смысле: вот разразится громовой удар![765], а на Украине употребительны клятвы: «хай его побье те, що в хмари гуде!», «бий тя сила божа!», «хай его гнив божий побье!»[766] Боязливые и набожные хозяева опрокидывают во время грозы порожнюю утварь (горшки, кадки) и затворяют двери и окна, чтобы злые духи, гонимые молниеносными стрелами, не спрятались в избе и не привлекли на нее громового удара. В Литве рассказывают, как однажды при сильном дожде и громе вбежал в избу запыхавшийся черт, сел у огня, отдохнул немного и, уходя, наказал хозяйке выбросить стул, на котором он сидел; только ус(135)пела она выбросить стул, как ударила в него молния и разбила вдребезги[767]. По литовскому поверью, если молния разобьет дерево — так, что оно засохнет, то не должно к нему прикасаться, потому что здесь, у самого корня, пригвожден небесною стрелою злой дух и, дотрогиваясь до такого дерева, можно нехотя освободить нечистого. Если же дерево, разбитое молнией, не засохнет — это знак, что злой дух ускользнул от громовой стрелы. Рыская по земле и выискивая себе более безопасного убежища, черти (как думают на Руси и в Литве) укрываются в косматых животных, преимущественно в собаках и кошках[768], и потому когда бывает гроза — и тех, и других выгоняют из хаты, чтобы избежать небесного пламени[769]. Такой взгляд на грозу, как на божью кару, вызываемую дьяволом, отразился и в одном из сербских церковных служебников, где помещена молитва, силою которой прогоняются нечистые духи, вызывающие град и громы; тот же характер замечается и в молитве: «егда гром гремит», занесенной в рукописные сборники XV века (Кирилло-Белозерского и Соловецкого монастырей): «высокый царю, ходяй в громоу, обладали молниями, призывая водоу морьскоую, проливая на лице всея земля дождь, о великый и страшный боже! сам соуди и врагоу диаволоу». (Вариант по списку XVII века: «сам казни врага своего диявола»[770].

Наши простолюдины верят, что убитый грозою человек очищается от своих грехов, потому что бывает невинною жертвою укрывшегося за ним дьявола; так рассказывают об этом малороссы: «шоб як-нибудь викрутитись вид кари, чорт пе-рекидаетця чим зможе и ховаетця пид чоловика, бо знае, шо Бог чоловика любить; да Бог и чоловика не пожалуе — вбье, аби и чорта згубити. Кого з' людей гром убье, то счастливий у Бога чоловик, бо ему вси грихи прощаютця»[771]. В Литве всякий предмет, в который ударила молния, почитается священным, а человек, убитый громом, признается за святого[772]. Гроза называется в народе божьей милостью и божьим милосердием: «загорелось от божьей милости», «его убило божьей милостию», «поставьте свечу к образам да молитесь, детушки! божья милость заходит»[773]. Заслыша гром, крестьянин спешит перекреститься[774]. В некоторых местностях гасить пожары, происшедшие от грозы, считается за грех; в этом видят сопротивление воле божией[775]. Отводить грозу заклинаниями, по мнению финнов, есть величайшее беззаконие[776]. Звуки грома и блеск молнии удаляют злых демонов и мешают их чарам и потому принимались греками и другими народами за счастливое предвещание ycnexa[777]. Болезни, издревле признаваемые за действие нечистой силы, прогоняются «громовыми стрелками»; вода, в которую брошена «громовая стрелка», получает животворящее свойство весеннего дождя и употребляется в деревнях для опрыскиванья и обливанья недужных. Так называемая прострел-трава, (136) стебель которой, по народному суеверию, пронзила небесная молния, служит для заживления ран[778]. В Германии больным привязывают на шею бумажку с начертанным на ней знаком молота, а хворую скотину поят целебным снадобьем не иначе, как в четверг[779]. В Нижегородской губ. во время заразы, когда несут хоронить умершего, одна из женщин берет косырь и несколько раз ударяет им по дороге, чтобы пересечь путь, ведущий на кладбище, и прекратить дальнейшее развитие мора[780].

В Литве каменные молоты и клины кладутся у порога изб, чтобы предохранить строение от ударов грозы; хозяйки опускают их в квашню, думая, что от этого лучше испекутся хлебы[781].

Демоны, с которыми сражается бог-громовник, олицетворялись в чудовищных образах великанов и драконов (змеев); как представители грозовых туч, они с одной стороны боятся Торова молота, а с другой сами состязаются тем же оружием. По немецким сагам, великаны кидают в своих противников steinhammer и axte, a змеи нашего сказочного эпоса — огромные палицы[782].

Предания народные часто вспоминают о чудесном победоносном оружии, и почти у всех племен языческие боги представляются вооруженными воинами, принимающими участие в геройских битвах. Такими Илиада изображает богов греческих, а Эдда — скандинавских. Один, верховный властитель весенних бурь и гроз, называется отцом побед— Sigfodhr (Siegvater); битва на языке скальдов— Odhins spiel, Odhins wetter, а меч — Odhins wundenfeuer; северный миф дает ему блестящее копье Gungnir, столь же страшное, как копье, потрясаемое Палладою; будучи ринуто, оно наносит гибельный удар и тотчас же возвращается назад в руки бога-воителя. Один снабжает этим копьем своих любимых героев, и тогда победа их несомненна: враги, на которых направлено острие божественного оружия, не избегнут смерти. В золотом шлеме и сияющих латах, на осьминогом коне, несется он в пыле сражений и возбуждает в ратниках дикие страсти и суровое упорство. Все падшие в битвах, по свидетельству Эдды, принадлежат: благородные — Одину, а подвластные — Тору; по другому сказанию, Один делит падших в бою с воинственной Фреею. Соименный этой богине Фрейр обладал знаменитым мечом, который сам собою поражал груди великанов (reifriesen)[783]. В поэтических сагах германцев гроза, движущая тучами, изображается неистовым, бешеным войском (wutendes heer), несущимся в воздушных пространствах, во главе которого скачет Один или Фрея; в раскатах грома слышится стук небесного оружия, в вое бури — звуки военных рогов, а в блеске молнии светятся искры от ударов мечей[784]. Бурная гроза постоянно сближается с битвою («der himmel fiihrt krieg»), и наоборот: в Нибелунгах и Кудруне sturm употребляется в значении битвы, в Беовульфе gudhe-raes— буря битвы, чешск. глагол buriti, говоря о войске, значит: устремиться, преследовать[785]; у нас допускается выражение: возжечь пламя войны. Слово о полку сравнивает приближение враждебных ратей с несущимися тучами: «черные тучя с моря идут, хотят прикрыти четыре солнца (= князей русских), а в них трепещут синий млнии; быти грому великому, итти дождю стрелами с Дону великого: ту ся копием приламати, (137) ту ся саблям потручяти о шеломы половецкие»[786]. В «Слове о в. кн. Дмитрии Ивановиче» так обрисована Куликовская битва: «на том поле сильный тучи ступишася, и из них часто сияли молыньи и загремели громы велицыи: то ти ступишася русские удальцы с погаными татарами за свою великую обиду»[787]. Греч. Арес, рим. Марс, нем. 7ло, заправлявшие прежде небесными битвами, стали впоследствии исключительно заведовать людскими бранями, из богов стихийных переродились в олицетворения отвлеченных понятий войны и ее кровавых ужасов. Те же мифические представления встречаем и у славян. Боги весенних гроз, туч и вихрей, каковы: Святовит, Радигаст, Сварожич и Яровит (=Ярило, Руевит?), отличаются воинственным характером. Г. Срезневский в статье своей: «Об обожании солнца у древних славян»[788] считает все эти имена за различные прозвания божества солнца, удержанные отдельными славянскими племенами. Справедливо, что по различию признаков одно и то же божественное олицетворение обозначалось на древнейшем языке разом несколькими названиями; справедливо и то, что такие названия первоначально употреблялись, как описательные эпитеты, а потом уже обращались в имена собственные, и что на этом. основании единое божество не только могло называться различными именами, но с течением времени, при забвении стародавних преданий, дробилось даже на особые самостоятельные, хотя в сущности и совершенно тождественные образы. Такой процесс необходимо должен был происходить там, где однородное племя, распадаясь на ветви, расходилось в разные стороны и каждая ветвь удерживала в памяти какое-нибудь одно название. Тем не менее предположение г. Срезневского о тождестве вышеприведенных имен с Дажьбогом не имеет за себя прочных положительных доказательств. Он ограничился указанием только некоторых признаков, общих означенным богам с солнцем, забывая, что, под влиянием живых впечатлений природы, миф живописует одинаковыми красками и яркие лучи дневного светила и блестящие молнии громовника. Наши исследования привели к другим заключениям: Святовит, как объяснено выше (стр. 68) тождествен с Зевсом, представителем облачного неба; Яровит олицетворял собою оплодотворяющую силу весеннего Перуна, Сварожич — то же, что ведаический Аг-ни: первоначально небесное пламя, возжигаемое громовником, потом земной огонь; то же значение, кажется, соединялось и с Радигастом (см. гл. XV). Дитмар называет богом войны и побед — Сварожича. Адам Бременский — Радигаста, Гельмольд, Саксон-грамматик, Вацерад— Святовита, жизнеописание св. Отгона— Яровита. Арконский идол Святовита имел при себе огромный меч; ночью (=во мраке туч) бог этот садился на коня и поражал мечом неприятелей славянского племени. В честь его содержали в Арконе 300 вооруженных всадников, которые беспрестанно делали набеги на соседей и награбленную добычу посвящали грозному богу. В капище Святовита хранилось большое цветное знамя, которое выносили при открытии войны, и это служило знаком, что раздраженное божество разрешает опустошать в неприятельской земле города, разорять алтари и предавать все мечу и огню. Идол Руевита был вооружен семью мечами, привязанными сбоку в ножнах, а восьмой меч держал в правой руке наголо. У Яровита был большой щит, покрытый золотом, почитаемый за святыню; были у него и свои знамена; с этим щитом и знаменами выступали в военные походы. Радигаст держал секиру о двух остриях; другие славянские боги изображались в шлемах и латах. Песни Краледворской рукописи воспевают, как боги помогли Воймиру и Честмиру в битве против Власла(138)ва, а Забою против Людека. При религиозных гаданиях употреблялись копья. Саксон-грамматик говорит о третьей части военной добычи, а Сефрид о десятой ее доле, поступавшей в собственность храма[789].

О русских кумирах дошли до нас такие скудные известия, что об оружии их, исключая Перуновой палицы, ничего нельзя сказать положительного; зато летописец упоминает о клятвах оружием перед кумирами: «а Ольга водиша и мужий его на роту; по русскому закону кляшася оружьем своим и Перуном... и Волосом»; «а некрещеная Русь полагают щиты своя и мече и своенаги (обнаженные), обруче свое и прочая оружья, да кленутся о всем»; «заутра призва Игорь слы, и приде на холм, кде стояше Перун, покладоша оружье свое и щиты и золото, и ходи Игорь роте и люди его, елико поганых Руси». На нарушителей клятвы призывалось мщение громовника: да будут они кляты от бога и от Перуна и да погибнут от собственных своих мечей[790]. В народных заговорах выражения «помолюсь» и «покорюсь» — синонимы[791]; эта покорность воле богов заявлялась не только преклонением обнаженной головы («бить челом») и падением на колена, но и сложением перед ними, как перед владыками побед, — оружия и добычи. «Боги даровали нам победу! — говорит Забой в песне Краледворской рукописи; надо принести им яства, возгласить к ним ласковые слова «i iim pruzie pobitych wrahow»[792]. Профессор Рейц рассказывает о том удивлении, в какое он был приведен, когда при решении одного спорного дела между двумя русскими крестьянами — один из них предложил присягнуть на евангелии или на оружии[793]. Клятвы оружием доныне живут в устах сербов, чехов и словаков: «да Бог да ми рука с пушком (ружьем) усахла!» «тако ме пушка не убила, да не речем ни jaox!» «тако ме стрщела не удрила!» «тако ме турска сабл(ь)а не поразила?» «тако ми ова пушка срце не пони]ела!» «at* sobe sam utne ruku!» «bodejz to ma na k'rku (на шее), со ma w nice, pro pet ran do hiawy»; sekerou hazeti (бросать секиру) значит: клясться[794]. У болгар клятва утверждается целованием секиры (топора); берут секиру, хлеб-соль и уголь и целуют первую с следующими словами: кто не устоит в правде, «да не с слеит како железо-то, да оцжрнит како вжглен-от, и леб-от (хлеб) да е фатит очи-те!»[795] Германцы, клянясь оружием, прикасались к нему рукою[796].

Отсутствие летописных свидетельств об оружии, каким наделяли русские славяне своих стихийных богов, можно отчасти восполнить из народных сказаний. Богиня Зоря выводит поутру солнце и его яркими, стреловидными лучами поражает мрак и туманы ночи; она же выводит его весною из-за темных облачных покровов зимы, действуя заодно с богом-громовником (стр. 116); потому в народных заговорах она является воинственною, сильно вооруженною девою. Обращаясь к ней с мольбою о защите, произносят такое заклинание: «вынь ты, девица, отеческий меч-кладенец, достань панцирь дедовский, шлем богатырский, отопри коня ворона; выйди ты в чистое поле, а во чистом поле стоит рать могучая, а в рати оружий нет сметы. Закрой ты, девица, меня своею фатой от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачного бойца, от дерева русского и заморского... от кости, от железа, от уклада, от стали и меди». По свидетельству заговоров, Зоря держит в руках бу(139)латные ножички и иглу, которыми очищает и зашивает кровавые раны; ее молят забить неприятельские ружья наглухо и избавить от смерти в бою. Основной смысл предания тот: одолевая демонические рати, Зоря расстилает по небу свою светлую фату = очищает его острыми лучами весеннего солнца и тем самым прекращает грозовую битву, запирает громы и останавливает дождевые потоки[797]. Герои народного эпоса— могучие богатыри совершают свои славные сверхъестественные подвиги силою чудесного оружия. Сказания об этих героях суть более или менее однообразные вариации древнейшего мифа о Перуне, побеждающем демонов зимы и туч и освобождающем красавицу Весну = летнее солнце; самое слово богатырь (от слова бог чрез прилагательное богат; сравни лат. deus, dives, divus) указывает на существо, наделенное высшими, божескими свойствами. Русские сказки говорят о топоре-саморубе и диковинной палице (дубинка-самобой, кий-бий), которые, по приказу своего обладателя, устремляются на враждебные полки, побивают несметные силы и, покончив дело, — подобно Торову молоту, возвращаются назад в его руки[798] в них нетрудно угадать поэтическое изображение молнии. Место дубинки и топора занимает иногда меч-самосек или кладенец, одним взмахом поражающий целое войско, помело ( = вихрь, donnerbesen, см. гл. XI) и клюка: где махнет помело — там в неприятельской рати улица, что ни захватит клюка — то и в плен волочет[799]. Меч-кладенец обыкновенно выкапывается богатырем из-под высокой горы (=тучи), где он лежит скрытый от людских взоров, как драгоценный клад; в этой же горе таятся и золотые клады мифических великанов, змеев и карликов. По словам одного заговора, богатырская сбруя сберегается огненным змеем; добыть ее весьма трудно: нужны чрезвычайные усилия и чародейная помощь; но зато счастливец, которому удастся овладеть богатырскою сбруею, становится непобедимым — его не тронут ни пищаль, ни стрелы. При дальнейшей работе фантазии эти простые первоначальные образы сливаются с другими мифическими представлениями и под влиянием той или другой обстановки обыденной жизни человека порождают более искусственные и сложные сказания. Чудесная дубинка уже не прямо сама поражает врагов, а получает волшебное свойство вызывать против них такие же или большие полчища своих ратников. Стоит только махнуть или ударить ею, как тотчас словно из земли вырастает целое воинство[800]. Точно так же и стук молота выставляет несметные полки воинов. В одной русской сказке выведены мифические кузнецы, напоминающие циклопов, занимавшихся ковкою Зевсовых стрел. Кузнецы эти калят железо и бьют его молотами: что ни удар, то и солдат готов — с ружьем, с саблею, хоть сейчас в битву![801] Любопытное предание, доселе живущее в Заонежье, рассказывает: когда Господь (=Перун) создал землю, то нечистый дух изрыл ее непроходимыми пропастями и высокими горами. Господь ударил молотком в камень и создал свое воинство, и началась между ними великая война[802]. Здесь кроется объяснение греческого мифа о Язоне. Герой этот вспахал поле медными быками, сделанными Вулканом, извергавшими из ноздрей и ртов пламя, и посеял драконовы зубы, из которых выросли железные люди в шлемах, с копьями и меча(140)ми; они устремились на битву и, поражая друг друга, все до единого погибли[803]. Если принять во внимание, что громовые тучи, по древнейшим представлениям арийцев, уподоблялись быкам и коровам, а молнии — острым зубам дракона (см. гл. XIII и XIV), то смысл предания будет совершенно ясен. Другой греческий миф представляет воинственную Афину рождающеюся из головы Зевса, т. е. из грозовой тучи[804], в полном бранном всеоружии; Гефест или Прометей разрубил ему голову топором (по другой версии расколото было облако, а не голова Зевса), и богиня явилась на свет с молниеносным копьем в руке[805]. Несчетные войска создаются также стуком в волшебный бочонок, игрою в рог и вызовом из сумы (торбы, ранца): стук и звуки рога— метафора грома и завывающих ветров, бочонок и сума (= мешок) — метафора облака (см. ниже). Внутри тучи, этого дождевого мешка или дождевой бочки, лежит спрятанная громовая палица и вызывается оттуда только стуком грозы и напевами бури; послушная такому зову, она тотчас вылетает из своего убежища и начинает разить неприятельские рати, или вместо того, в более сложном представлении, выскакивает из сумы (бочонка) несколько молодцев, вооруженных всесокрушающими дубинками[806]. В немецких сказках известна та же метафора— «kniippe I aus dem sack». Топор-саморуб строит корабли и города: тяп да ляп — и готов корабль! ударь лезом по земле — станет дворец или город, ударь обухом — нет ничего! И корабль, и город означают здесь тучу, облако (см. гл. XI и XVIII); потому понятно внезапное появление и быстрое исчезание тех сказочных городов и кораблей, постройка которых приписывается чудесным свойствам топора-саморуба. Венгерские сказки[807] говорят о молоте, который сам собою разбивает стены и башни замков. Отсюда легко объясняется, почему в одной русской сказке топор-саморуб и дубинка-самобой являются вслед за ударом огнива о кремень, т. е. тем же путем, каким бог-громовник творит молнии[808]. Диковинки эти добываются сказочными героями от лиц мифических, олицетворяющих собою грозовые явления природы: великанов, леших, чертей и вихрей.

Предание о Перуновой палице, в применении к новейшим военным снарядам, породило народные рассказы о чудесном ружье, стреляющем без промаха; такое ружье, по малорусскому поверью, можно достать от черта[809]. С другой стороны верят, что черта можно убить наповал только серебряною или золотою пулею[810], т. е. молнией[811].

Обаятельная сила старинных преданий долгое время властвовала над умами наших предков; в атмосферных явлениях она рисовала воображению их картины ожесточенной борьбы и заставляла видеть в них пророческие знамения грядущих войн, побед и поражений. В сказании о Мамаевом побоище повествуется, что один из ратников, поставленных вел. князем на страже, видел «на высоце облак изрядно (141) идяше от востока, из него же изыдоша два юноши светлы, имуще в обоих руках мечи остры». — «Се же слышахом от верного самовидца, глаголюще: во шестую годину сего дни видев над ними небо отверсто, из него же изыде облак, яко ранняя зоря, и над ними низко держащися, и той же облак исполнен рук человеческих: кояждо рука держащи оружие, и отпустишася от облака того на главы христиански»[812]. Валахи если заметят пред восходом солнца — там, где оно должно показаться, или после заката — там, где оно село, розовое облачко в виде серпа, то ожидают войны[813]. Светлые столбы, видимые во время сильных морозов около солнца, принимаются крестьянами за предвестие войны. Кровавый цвет зари и преломленных в облаках и туманах лучей солнца наводил на мысль о проливаемых потоках крови (см. стр. 115). Под влиянием указанных сближений воздушных гроз с обыкновенными битвами боги стали нисходить с высокого неба на землю, принимать участие в людских распрях и собственным оружием помогать своим поклонникам против чуждых им иноверцев, от которых нельзя ждать ни жертв, ни молений. В христианскую эпоху это содействие древних богов успехам войны было перенесено на ангелов и святых угодников (Георгия Победоносца, Бориса и Глеба, Александра Невского и др.).

Тесная связь, в какую древнейшие верования, общие всем индоевропейским народам, поставили стихийных богов в отношении к металлам и кованому оружию, заставляет предполагать, что арийское племя, еще до распадения своего на отдельные ветви, умело разыскивать руду и знало искусство ковать. Свидетельства языка обращают это предположение в твердо доказанный факт. В названиях меди (бронзы), серебра и золота сходится большинство индоевропейских языков, и, следовательно, знакомство с этими металлами должно отнести к эпохе, предшествовавшей разделению прародительского племени. Замечательно, что и термины ковки, литья, кузнечного дела одинаковы у самых отдаленных народов арийского происхождения, как очевидно из исследований Пикте. Но железо было узнано позднее, так как руда железная не находится в беспримесном состоянии, требует особенных розысков и процесс выделения из нее чистого металла довольно труден; в названиях, данных железу, каждое племя заявило свое частное воззрение, отпечатало свое национальное клеймо[814]. Называя тучи горами, небесные светила — серебром и золотом, разящую молнию — палицей и молотом, древний человек невольно пришел к созданию поэтических сказаний, по смыслу которых бог-громовник и грозовые духи (великаны и карлики) суть рудокопы и кузнецы. Своими острыми палицами они роют облачные горы и извлекают из них небесные сокровища; своими молотами они бьют по камням или скалам-тучам, как по твердым наковальням[815], и приготовляют для богов золотые и серебряные украшения и блестящее оружие. По свидетельству Вед, золотую палицу, стрелы и громовый молот ковали могучему Индре Tvashtar ( = искусный художник) и духи молний (Ribhus)[816]. У греков таким художником был бог-кузнец Гефест (римск. Вулкан), сын Зевса, его представляли с молотом в одной руке и с клещами в другой; в темных пещерах гор он раздувал мехами (= вихрями) пламя и, вместе с буйными циклопами, ковал для Зевса молниеносные стрелы и чудесное оружие для других богов и героев[817]. Гефесту приписывали изобретение кузнечного мастерства, каковое предание занесено и в Ипатьевскую (142) летопись: «царствующу сему Феосте спадоша клеще с небесе, пача ковати оружье»[818]. Эдда рассказывает, что светлые боги (асы), построив свою высокую обитель, поставили горнила и стали ковать из руды клещи и другие орудия[819]. В немецких сагах добывание металлов и ковка оружия присвояется хитрым карликам; молот Тора был произведением их искусства; относительно ж великанов существуют у немцев весьма немногие предания подобного рода: так один великан заставлял своего сына учиться у карликов ковальному ремеслу, а другой сам приходил к асам, называясь кузнецом[820]. Финский эпос знакомит нас с славным кузнецом Ильмариненом (от ilma — воздух), богом ветров и молний[821]: тяжелым молотом он выковал небесный свод, причем вихри раздували ему огонь; из серебра и золота сделал луну и солнце и подобно Гефесту изготовлял разные драгоценности из металлов[822]. Те же поэтические сказания встречаем и у народов индоевропейских: греки называли светлый, озаренный солнечными лучами свод неба медным (πολυχαλχος), следовательно, считали его выкованным из блестящего металла; литовцы верили, что луна и солнце слиты из серебра и золота. Скрытые, затемненные тучами, небесные светила являются после грозы как бы заново сделанные богом-громовником: при содействии бурных ветров, раздувающих пламя грозы, небесный ковач кует щит-солнце, серп-месяц, золотые светильники дня и ночи, меч-молнию и лук-радугу. Греко-римское представление звезд блестящими головками гвоздей, вбитых в кристальный свод неба, доселе существует в Швабии; оно подтверждается и нашими сказками, которые в числе диковинок, помогающих странствующей героине обрести своего супруга (=миф о Фрее, ищущей при начале весны бога-громовника), упоминают золотой молоток и бриллиантовые гвозди[823]. Весною Гефест разводит кузнечные горны и своим молотом прибивает на небе ясные светила. Согласно с уподоблением ночи — мраку грозовых туч, в блистающих звездах фантазия признавала то очи кузнецов-карликов, то искры, летящие из горнов громовника, то, наконец, гвозди, которыми он скрепляет небесный свод[824]. По глубоко укорененному убеждению древних народов, боги научили человека ковать металлы, приготовлять оружие и другие металлические поделки и пользоваться ими в домашнем и общественном быту. Указанные предания не чужды и славянам, хотя и сохранились у них не в такой свежести (см. ниже о святых ковачах Борисе и Глебе, Кузьме и Демьяне). Народный эпос, изображая грозу — кузнечною работою, заставляет сказочных героев сажать чертей в суму-облако и, кладя ее на наковальню — бить железным молотом; ничего так не боятся черти, как этой сумы и этого молота: завидя их, они с ужасом убегают в преисподнюю и наглухо запирают адские ворота[825]. Моравская легенда старинный подвиг Перуна возлагает на ангела, который является в кузницу и бьет дьявола кузнечным молотом[826].

Ломаная линия сверкающей молнии уподоблялась извивающейся змее или ве(143)ревке: оба представления родственны (уж, ужище, г-уж)[827]. Отсюда возникли мифические сказания о молнии — во-первых, как о золотом ремне, на котором качается облако (в финском эпосе), и во-вторых, как о биче, сильными ударами которого бог-громовник казнит демонов туч; хлопанье этого бича производит оглушающие раскаты грома. В гимнах Ригведы Индра, нагоняя Вритру, бичует его огненною плетью о тысяче остроконечных и узловатых хвостах[828]. Немецкие саги о дикой охоте представляют Одина несущимся в буре на пламенной колеснице и огнедышащих конях; кони управляются бичом, от ударов которого сыплются искры; этим бичом, напоминающим μάστιξ гомерического Зевса, бог ослепляет очи любопытным[829]. Прусская сага видит в грозе божество, преследующее черта синим бичом (mit der blauen peitsche verfolgt den teufel). Синий (одного корня с словом сиять) есть древнейший эпитет молнии, блеск которой отождествлялся с синими огоньками, перебегающими по красным угольям догорающего очага. В Слове о полку встречаем выражение: «трепещут синий млнии»; сербы говорят: «пуче као сини гром»[830]. Синее пламя почиталось в древности по преимуществу священным, и Яков Гримм приводит указания, что некогда им клялись[831] В церковно-служебных книгах слово синец употребляется в значении беса[832]. На одном из старинных амулетов, которые носились на Руси для предохранения от нечистой силы, изображен святой, прогоняющий бичом дьявола (см. гл. XX). Немецкая сказка дает дракону-черту бич, удары которого рассыпают золото, т. е. рождают искры золотистой молнии[833]; хлопая чудесной плетью, сатана потрясает пекельное царство, вызывает нечистых духов на трудные работы и творит бесчисленные рати[834]. Воспоминание о Перуновой плети удержалось у нас в обрядовом причитании на Васильев день (1-го января). Встречая новый год, дети поселян ходят по домам посыпать хлебными семенами и при этом причитывают:

 

Ходит Илья (= громовник, см. гл. IX)

На Василья,

Носит пугу

Житяную;

Де замахне —

Жито росте.

Роди, Боже!

Жито, пшеницю,

Всяку пашницю,

У поле ядро,

А в доме добро[835].

Или: Да була маты весела,

Да родыла сына Васыля

И носила его пид небеса,

Дала ему пужку-житянку: (144)

Куды пужка махне —

Туды жито росте,

Куды покивае—

Туды полегае[836].

 

Потрясая бичом, бог-громовник вступает в брачный союз с землею, рассыпает по ней семя дождя и дает урожаи. Этим древним представлением объясняется, почему в свадебных обрядах плеть получила такое важное значение: дружка, обязанный охранять молодую чету от нечистой силы, враждебной плодородию, сопровождает свои заклятия хлопаньем бича; тот же смысл имеет и стрельба из ружей и пистолетов во время свадебного поезда[837].

В таких поэтических образах рисовались фантазии сверкающие молнии; теперь мы должны указать на те метафоры, какими обозначались гром и вихри, обыкновенно сопровождающие их явление. Усматривая в грозе присутствие гневного божества, древний человек в громе слышал его звучащий голос, его вещие глаголы, а в бурях и ветрах признавал его мощное дыхание; там, где мы наблюдаем естественные законы природы, он видел свободное дело живого существа. В псалмах Давида, полных поэтического одушевления, читаем: «и возгреме с небесе Господь, и Вышний даде глас свой... и явишася источницы воднии и открышася основания вселенные от запрещения твоего, Господи, от дохновения духа гнева твоего» (XVII, 14, 16); «глас грома твоего в колеси (в колеснице), осветиша молния твоя вселенную» (LXXVI, 19). Космогонические предания арийских народов свидетельствуют за древнейшее отождествление грома с словом и ветра с дыханием.

 

Оттого у нас в земле ветры пошли —

От святого духа Саваофова,

От здыхания от господнего;

Оттого у нас в земле громы пошли —

От глагол пошли от господниих, —

 

сказано в стихе о голубиной книге. Слова дуть и дышать одного корня; дух употребляется в значении ветра:

 

Отчего у нас духи божие?

Духи божие от устов его,

Самого царя, Христа небесного[838].

 

«Ветер — дух божий», утверждает галицкая поговорка[839], согласно с древнеиндийским представлением ветров дыханием Варуны (облачного неба)[840]. Сливая в одно представление метафору грома, как торжественно звучащего слова господня, с метафорой молнии, издревле уподобляемой огненному языку (см. гл. XIV), старинная апокрифическая статья («Свиток божественных книг») говорит: «Бог сидит на востоце в вель(ей)-лепоте превыспренней славы своей, и седьм небес словом своим сотворил Господь... гром — глас господень, в колеснице огненной утвержден, а мол(145)ния — слово господне, из уст божиих исходит»[841]. Так как молния в то же время представлялась пламенным мечом, то отсюда объясняется известное ft церковной живописи символическое изображение Христа: «глас его яко глас вод мног, и из уст его меч обоюдуостр изострен исходяй» (Апок., I, 15—16). В гимнах Вед Слово (язык) возведено на степень божества; к нему обращались с молитвами и ему приписывали мощное содействие богу громов (Рудре): в битвах с демонами оно натягивало его воинственный лук[842]. Эстонцы выражаются о громе: vanna issa htiab, miirristab — дед кличет, ворчит; на ту же мысль указывают и эпитеты, даваемые богу Укко в песнях Калевалы: puhki pilvien puhuja, haiki ilman haastelia — говорящий из облаков, вещающий чрез воздух[843]. Итак, гром есть слово божие, которым Перун пробуждает природу от зимней смерти = творит новый весенний мир, а ветр — дух, исходящий из его открытых уст. Старинные грамотники, сравнивая человека с космосом, находили между ними полное соответствие: «в горней части его (читаем в одном рукописном сборнике), яко на небеси светила солнце и луна, гром, ветр, сице и в человеке во главе очи, и глас, и дыхание, и мгновение ока — яко молния»[844]. Из этих мифических основ образовались предания, занесенные в старые рукописи, что дыхание (=душа) человека создано от ветра, а теплота или плоть ( = пламя страсти) от огня ( = плодотворящей молнии)[845]. Уподобление грома слову человеческому повело к тому любопытному осложнению мифов, по которому все баснословные звери и птицы, в каких только олицетворялись громовые тучи, получили характер вещих, т. е. одаренных способностью говорить и мыслить.

Сверх того, раскаты грома возбуждали в уме человека множество других самых разнообразных сравнений. Все, что только издавало сильный, оглушающий звук, служило в данном случае богатым источником для метафоры и мифических представлений. Мы уже заметили, что стук оружия в битве, звонкий удар молота по наковальне и хлопанье бича принимались за метафорические обозначения грома; в следующих главах, при разборе зооморфических олицетворений грозовых туч, увидим, что гром уподоблялся грохоту быстроедущей колесницы, топоту и ржанию коней, мычанью коров и т. дал., а теперь укажем на некоторые другие не менее важные в области народной поэзии и древних верований сближения.

Одинаковое впечатление, производимое на слух раскатами грома, стуком кузнечных молотов, мельничной толчеи и молотильных цепов, и мысль о наносимых ударах, соединяемая со всеми этими различными представлениями, сблизили их между собою и породили целый ряд баснословных сказаний. От корня mal — раздроблять, толочь, рушить образовались слова: молот (млат, пол. miot, лат. malleus, сканд. mj61nir= молния, области, мблонья), молоть, молотить (др.-слав. млети— мелю, млатити), молотило— цеп, мельница =млин; сравни санскр. malana— молонье, толченье, перс, malfdan, греч. μυλλω, μύλη, μυλών, лат. molo, mola, molma, гот. malan (malyjan), англос. mylen (miln, myll), melen, сканд. mala, mylna, mel (miol), др.-вер.-нем. malan, muli, melo, литов. maiti (malu), malunas, miltai (plur) — слова, означающие: молоть, жернов, мельница и мука[846]. Грозовые тучи уподоблялись не только работающей кузнице, но и молотильному току, и ступе, в которой толкут хлебные зерна для превращения их в муку. Немецкая сказка «Der dreschflegel vom (146) himmel» рассказывает об ангелах, которые на небе молотят овес цепами[847]; русские поселяне видят небесный молотильный цеп в созвездии Плеяд или Ориона, как свидетельствует придаваемое им областное название Кичига, означающее: цеп и валёк[848]. И у немцев и у славян существует легенда о чудесной молотьбе огнем: странствующие по земле Спаситель и апостолы заходят ночевать к одному крестьянину и на другое утро помогают ему в работе; они укладывают ток необмолоченными снопами и зажигают их; солома сгорает, а зерно остается нетронутым и блестит в золотых кучах[849]. Основной смысл предания тот: пламя грозы, возжженное божеством, пожирает снопы-тучи, и на просветленном небе начинают блистать ясные лучи солнца, о мифической связи которых с золотистыми колосьями зрелых нив сказано было выше (стр. 71). В Архангельской губ. совершается следующий обряд гадания о будущем урожае: на новый год собираются крестьяне на гумно, принося с собою нож и парус; все садятся посредине гумна, ограждают себя круговою линией, начертанною ножом, и накрываются парусом; нож тут же втыкается в землю. Если послышится им шум бросаемых снопов и стук молотящих цепов, то наступающий год будет изобильный, и, наоборот, тишина предвещает неурожай. Молотят в это время нечистые духи, и если бы кто из гадающих недосидел в круговой черте до окончания демонской работы — такого смельчака они непременно заколют ножом[850]. Парус есть эмблема облачного покрова (см. ниже), нож— молния. Замкнутые очарованным кругом и покрытые парусом, гадальщики недоступны и незримы нечистой силе и безопасно присутствуют при ее работе; но тот, кто обнаружит себя, подвергается разящему удару молнии.

В глубочайшей древности зёрна не мололись, а толклись, для чего служили простой выдолбленный камень — толчея (ступа) и толкач или пест (санскр. peshana — ручная мельница от pish — тереть, дробить, pishta — мука, лат. piso — иготь, pinso — толочь в ступе и месить квашню, pistor— мельник, хлебник, pistrina— толчея, мельница, pistulum— толкач =литов. pesta); ступу заменил потом ручной жернов (гот. quairnus, англос. cweom, cwern, сканд. quorn, quern, др.-вер.-нем. quirn, литов. gima, во множ. числе girn6s — мельница; корень gr, gar — тереть, толочь[851], и в свою очередь должен был уступить ветряной и водяной мельнице. Жернова и мельница обозначаются в народных загадках теми же самыми метафорами, какими живописуются и грозовые тучи[852]; сближая эти различные понятия, народ выражается о «громе»: «стукотыть, гуркотыть, як сто коней бижить», а об мельнице: «стукотыть, гуркотыть (или: громотыть), сто коней бижить; треба встати, погадати, що им]ис-ты дати»[853]. Представление грозовой тучи — мельничным снарядом ярко засвиде(147)тельствовано шведским названием облака moln (на островах шведских muli, mulle, molne, дате. mulm= буквально: «мелющее»). Очевидно, что под влиянием этого поэтического воззрения дождь, град и снег, рассыпаемые тучами, должны были казаться теми небесными дарами, какие мелет облачный жернов. И действительно, в снеге, который уже своей белизною и рыхлостью напоминает смолотый хлеб, видели падающую с неба муку, и на скандинавском наречии снег назывался mjoll (мука). До сих пор, говоря о падающем снеге, в некоторых странах Германии выражаются: «da schlagen sich backer und muller»[854]. Выражение: «den winden brot geben», относимое к бурной мятели, означает: кормить жадные, голодные Ветры и чрез то умерять их злобу. Чтобы ослабить разрушительное действие приближающегося вихря, существует у немцев обычай вытряхать на ветер мешок с мукою (мешок = старинная метафора облака)[855]. У нас в областных говорах: бус— мелкий дождь и мучная пыль, бусить — идти дождю со снегом, моросить и пылить мукою[856]; мелкий град называется крупою, а мельница для обработки гречихи, проса и ячменя — крупорушкою. У белорусов сохранилось знаменательное поверье, что горные духи (гора=туча), подчиненные Перуну и вызывающие своим полетом ветры и бурю, возят на себе громовой жернов, на котором восседает сам Перун с огненным луком в руках[857]. Баба-яга и ведьмы летают на свои сборища по воздуху в железной ступе, погоняя пестом (толкачом, клюкою) и заметая след помелом. Белорусы говорят, что яга погоняет огненною метлою воздушные силы, которые приводят в движение ее ступу; когда она едет — земля стонет, ветры свищут, звери воют, нечистые духи ревут[858]; самой ступе они дают название огненной[859]. Баба-яга и ведьмы, как облачные жены (см. гл. XXVI), свободно распоряжаются естественными силами природы; их быстрые полеты, обладание волшебными конями и заметание следа помелом указывают на вихри и мятели; ступа и пест тождественны с тем мифическим жерновом, на котором разъезжал бог-громовник, и с его палицей. Ступа— это грозовое облако, а пест или толкач, ударом которого баба-яга точно так же побивает недругов, как Перун своею дубинкою, — известная нам метафора молнии. Тот же миф развит и в германском предании о чудесной мельнице короля Фроди. Фроди был безмерно богат, так как он, облачась однажды в кожу быка, убил дракона, который сторожил в пещерах блестящее золото: подробность, указывающая в его личности бога-громовника, поражающего тучу. Он владел исполинскою мельницею (riesenmuhle), которая имела чудное свойство молоть все, что только душе желалось; к ней были приставлены две вещие великанки (Fenja и Menja), осужденные на беспрерывную работу. Мельница называлась Grotti; это был ручной жернов, состоявший из двух мельничных камней, которые вращались на вставленной в средину их оси и мололи своему хозяину золото, счастие и покой. Морской царь (Mysingr) унес ночью эту мельницу на свой корабль и заставил ее молоть соль; но она работала так усердно, что корабль разломился от тяжести и чудесный жернов погрузился на дно моря: с той поры море сделалось соленым[860]. Громовый жернов, (148) дробя дождевые облака, гибнет наконец в их шумных потоках или тонет в дождевом море; забывая настоящий смысл предания, фантазия воспользовалась им для объяснения соленого вкуса морской воды. Немецкие сказки и песни сохраняют воспоминание о мельнице, которая мелет серебро, золото и любовь; наши сказки так же знают чудесные жерновки, которые добываются с неба и мелют своему хозяину муку или кормят его готовыми яствами: что ни поверни ручкою, то и блин с пирогом![861] В Моравии рассказывают о черном мельнике, который молол светлые дукаты[862]. Проливая дожди, бог-громовник дает земле силу плодородия и выводит из-за туч золотые лучи солнца; поэтому с его жерновом фантазия соединяет сверхъестественные свойства молоть благородные металлы и наделять человека насущною пищею. Вместе с ясными днями лета и общим изобилием водворяется на земле счастие, мир и любовь: эти благодатные дары рассыпаются на смертных тем же славным жерновом. Уже Я. Гримм сближал мельницу Grotti с финским Сампо, и делал это не напрасно. Сампо[863] было сковано Ильмариненом[864]; работая над ним, он созвал со всех четырех сторон ветры и заставил раздувать огонь в горниле. В тот же самый день, когда оно было сделано, Сампо намололо три короба хлеба: один короб на расход, другой на запас, третий на продажу. Лоухи, владычица мрачной Похъиолы, прячет это дивное изобретение в недра каменной горы, под замок с девятью задвижками, и укрепляет его корни на девятисаженной глубине: один в земле, другой в воде, третий в «горе родины». Сампо — для всех желанное сокровище; оно приносит с собой вёдро, урожай и счастие. Вейнемейнен, узнавши, что в Похъиоле живется привольно, что там пашут, сеют и собирают изобильные урожаи и что источником такого довольства— Сампо, уговаривает брата Ильмаринена во что бы ни стало овладеть сокровищем. Они успешно отворяют крепкие запоры, отрывают корни и уносят Сампо на свою ладью и затем пускаются в обратный путь. Но Вейнемейнен слишком рано затягивает победную песню; Лоухи узнает о похищении, бросается в погоню и умоляет Укко поднять бурю — и тот исполняет ее желание. Сама чародейка превращается в громадного орла, одним крылом облака зацепляет, другим бороздит воды и в борьбе с похитителями роняет Сампо в море, где оно разбивается вдребезги. Одна часть обломков потонула в глубине и наполнила море драгоценностями, а другая выброшена бурею на берег Калевалы; Вейнемейнен собрал уцелевшие куски и засеял ими землю: от того урожаи и богатство в этой стране, а в Похъиоле нищета и голод.[865] Смысл предания ясен: Сампо — весенняя туча = жернов, низводящий на засеянные поля дожди и дарующий смертным ясные дни, плодородие и довольство. Злая ведьма Лоухи — олицетворение холодной зимы; ее мрачное, туманное царство (перенесенное впоследствии на суровую и бесплодную местность Лапландии) насылает на землю голод, болезни и разные бедствия. Она прячет громовой жернов в недрах облачной скалы, замкнутой зимнею стужею; три корня, которыми прикрепляется Сампо, соответствуют корням (149) мировой ясени скандинавского мифа (см. ниже предания о дереве-туче). Но приходит время, когда наступающая весна вызывает на подвиг богов грома и бурь; под их ударами падают зимние затворы, и вот начинается шумная гроза, в которой гибнет разбитое на куски Сампо: туча, разрываемая ветрами и разимая молниями, ниспадает на землю дождем, осеменяет ее и дает урожай. В борьбе Вейнемейнена и его брата-кузнеца с враждебной Лоухи изображена картина небесной битвы; песня Вейнемейнена — вой бури, громадный орел, в которого превращается Лоухи, — общераспространенный мифический образ весенней грозы (см. гл. X).

Именно в этом представлении тучи — жерновом кроется основа предания о чертовой мельнице, доселе живущего между нашими поселянами. Известно, что суеверие ставит всех мельников в близкую связь с водяным (=дождящий Перун, см. гл. XVI) и нечистою силою; в малорусских рассказах черти представляются в виде мирошников[866]: нередко садятся они на столбах разрушенной мельницы или плотины, зазывают мужиков с зерновым хлебом, мелют скоро и бесплатно, но мешают с мукою песок[867]. В народных сказках, в числе трудных подвигов, возлагаемых на богатыря, победителя многоглавых змеев (=древнего громовника), упоминается также о посещении им чертовой мельницы, запертой двенадцатью железными дверями[868]: в зимнюю пору демоническая сила овладевает громовою мельницей и налагает на нее свои замки, которые отпираются только с приходом богатыря, как отворяются облачные скалы от удара Перуновой палицы. В одной сказке[869] о баснословной мельнице говорится, что она сама мелет, сама веет и на сто верст пыль мечет. По немецким преданиям, черти строят на горах мельницы и сами же их разрушают[870]. Три различные представления грозы— молотьбою, кузнечным мастерством и мельничной работою соединены вместе в словацкой сказке о борьбе трех богатырей с змеями: один из них Valibuk (=Вертидуб), другой Skalimej (от скала =Горыня[871], третий Zeiezomej, т. е. кузнец. Этот последний делает себе и своим товарищам громадные железные цепы, и все они принимаются молотить змеев[872], что соответствует нашему преданию о побивании мифического змея кузнечными молотами (см. гл. XI). Любопытна следующая подробность: Skalimej сдавливает жернов (mlynsky kamen) так крепко, что из него течет молоко, т. е. из камня-тучи, стиснутой громовником, проливается дождь, метафорически называемый молоком. Норвежская сказка упоминает, что чудесная мельница молола между прочим и молоко; а немецкие предания, рассказывающие о мельнице, в которой старые и безобразные люди перемалываются в молодых и красивых[873], сходятся с русскою легендою о кузнеце-черте.[874] Нанялся черт работником на кузницу, схватил клещами старуху за ноги, бросил в горн и сжег в пепел — только одни косточки остались; после того налил ушат молока и вкинул туда кости; глядь — минуты через три выходит из молока красавица, дышащая юностью и свежестью сил. По украинскому варианту[875] черт, нанявшись в кузнечные подмастерья, кует не лом и железо, а увечье, недуги и калечество: приставит хромую ногу к жаровне, ударит молотом, вспрыснет водою — и (150) нога цела, хоть вприсядку пляши! Много перековал он стариков и старух в молодых, калек в здоровых, уродов в красавцев. В этих рассказах черт заступает древнего громовника, который как божество, являющееся в тучах, нередко сам представлялся с демоническим характером. В германских сказаниях место бога-громовника заступил Спаситель[876]: зайдя в кузницу и встретив здесь хилого старика, просившего милостыню, он приказывает развести огонь; св. Петр принимается за меха и раздувает пламя. Когда все было готово, Господь взял нищего, положил в горнило и раскалил докрасна, потом опустил в воду, дал охладиться горячему телу и благословил — нищий восстал здоров и крепок. Так рассказывает немецкая легенда; в норвежской редакции Спаситель, раскаливши на огне дряхлую старушку, начинает ковать ее—и старуха делается молодою и красивою. Такая животворная сила придана поэтическим представлениям грозы, проливающей на землю «живую воду» дождя и творящей из устаревшей зимней природы — юную весеннюю, когда поля и леса убираются в зелень и цветы: зима = старость, весна = юность. В связи с означенными преданиями стоит суеверное уважение к воде, брызжущей с лопаток мельничного колеса; сербы называют такую воду OMaja (от оманути — отскакивать, прыскать) и вечером накануне Юрьева дня перенимают ее в сосуды, приносят домой и посыпают зелеными травами, а наутро купаются в ней — «да се од ньих свако зло и невал(ь)алштина отресе и отпадне, као OMaja од кола» (да отрясется и отпадет от их тела все злое и вредное, как отскакивает вода от мельничного колеса[877].

Рядом с поэтическими картинами, изображавшими войну небесной грозою, Слово о полку допускает сравнения битвы с молотьбою хлеба и ковкою металлов: «на Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными, на тоце живот кладут, веют душу от тела»; «той бо Олег мечом крамолу коваше и стрелы по земле сеяше»[878].

Гром, как глагол божий, назывался метафорически звоном, ибо громкие звуки голоса и колокола, у которого есть свой язык, обозначались на древнем языке родственными, тождественными выражениями; сравни: звучать, звучный = зычный (звук=зык), звон, звать (кликать), зов, лат. sono и sonus (звук, звон и голос); глагол (verbum и vox; чешск. hiaholsonitus), глас (голосить — причитывать, плакать), голчи(а)ть — говорить, кричать, голка — крик от санскр. корня gr, gar, galsonum edere, canere, откуда gala — музыкальный инструмент, зенд. gere — петь, garu — певец, гp. γήρυς — звук, голос, др.-нем. charon, challon (= gallon — звенеть, вопить, раздаваться), ирлан. gairim, goilim — кричать, gaill — слово, galan, galmha — шум. От того же корня образовались и названия голосистых птиц: перс. gal — крик, шум и вместе с тем — петух, лат. gallus, gallina, ирлан. gall, албан. ghiel, ghul, точно так же как рус. петух (обл. певун, петун, певень, петель) от глагола петь и старинное кур (курица) от санскр. корня kursonare; нем. nachti-gall — соловей, see-gall — гагара[879]. Из указанного сближения колокольного звона с словом человеческим возникли следующие интересные поверья: когда льют колокол, то нарочно распускают молву (какую-нибудь весть), чтобы колокол был звучен и слышался везде, как мирская молва[880]; когда кто онемеет («отымется язык»), то «добывают языка на колокольне»: обряд состоит в том, что обливают колокольный язык водою и, собравши ее в со(151)суд, поят больного[881]. На том же сближении звона и речи основана и общая славянским, германским и романским племенам примета, что если звенит в ухе — это знак, что где-нибудь говорят об нас, осуждают или хвалят наши действия. Слова трезвонить и колоколить употребляются в разговорной речи в смысле: без умолку болтать, разносить вести[882]. В народных загадках звон колокола обозначается теми же метафорами, как и громовые удары: «стоит бык на горах (на верху церкви) о семи головах (семь колоколов?), в ребра стучат, бока говорят»; «рыкнул вол на семь сел»; «ржет жеребец на перегородье, слышно его голос в Новгороде»; «заржал жеребец на сионской горе»; о звоне к заутрене: «сидит петух на воротах, голос до неба, а хвост (веревка от колокола) до земли»[883]. Загадки, уподобляющие колокольный звон реву быка и ржанью коня, почти слово в слово прилагаются и к грому (сличи ниже). Петух, как видно из приведенных лингвистических данных, самым именем своим обязан звучному голосу; как птица, предвозвещающая восход солнца, он играет весьма значительную роль в древних верованиях; крик его как бы прогоняет мрак ночи и потому сравнивается с звоном к заутрене, раздающимся на рассвете. По немецким сагам, богиня Hulda, предводительствуя неистовым войском, несется на белом коне, попона и сбруя которого увешаны серебряными звонками и бубенчиками, издающими чудные звуки[884]. Новогреческие сказки говорят о драконовом покрывале с погремушками и колокольчиками и про мешок с бубенчиками, звоном которых можно напугать злую ведьму (ламию): и покрывало, и мешок метафоры грозового облака[885]. Как символ грома, как указание на грядущего бога-гро-мовника, разителя демонов, звон, по общему поверью славян, немцев и других народов, прогоняет нечистую силу. Когда тучи заволокут небо, на Украине причитывают: «бий, дзвоне, бий! хмару разбий! нехай хмари на татаре, а сонечко на хрестяне»[886]. Во время затмений солнца и луны — для отогнания демонов, пожирающих эти светила, на праздник Коляды — для отстранения тех же враждебных духов от новорожденного солнца, а равно весною— при обрядовом изгнании Мораны (Смерти = Зимы), крестьяне с криком и гамом бегают по селам, ударяя в бубны, тазы, сковороды и чугунные доски, брянча колокольчиками и бубенчиками, хлопая бичами и стреляя из ружей. То же хлопанье бичами, те же бешеные крики и тот же звон в тазы и сковороды сопровождают и обряд «опахивания», когда изгоняется из села Моровая Язва == всепожирающая Смерть. Скоморохи, окрутники и кудесники, на которых издревле лежала обязанность участвовать в этих суеверных обрядах и заправлять ими, нацепляли на свои одежды звонки и бубенчики; с течением времени, когда они утратили свое прежнее значение и обратились в народных увеселителей, фигляров, — звонки и бубенчики сделались необходимою принадлежностью шутовского (дурацкого) наряда[887]. Нечистые духи и ведьмы боятся колоколов и, заслыша их звон, улетают как можно дальше; если звон застигнет их вблизи, то охватывает своими звуками, как волнами, и вертит в страшном вихре, словно легкую ладью, попавшую в стремительный водоворот[888]. Потому во многих местах Хорута(152)нии во время грозы звонят в колокола и стреляют из ружей, чтобы разогнать ведьм, угрожающих бурею и опустошением[889]. В Нижегородской губ., когда покажется в окрестностях села холера или другое «поветрие», одна из девиц выходит в полночь, пробирается тайком к церкви и ударяет в колокол тревогу; жители в испуге выбегают из домов, а девица между тем скрывается никем не замеченная: это делается, чтобы напугать ведьму, насылающую смертоносную язву, и отвадить ее от села[890]. Отсюда вера в целебную силу звона: в Воронежской и других губ. парни и девки ходят на Святой неделе звонить на колокольне, чтобы не болели голова и руки[891]. Звон, которым возвещаются жители о случившемся пожаре, по мнению простолюдинов, созывает божьих ангелов, которые расширяют вокруг загоревшегося здания свои крылья и не дают ветрам раздувать огонь[892]. Лужицкие Ludki (грозовые карлики) пропали с тех пор, как завелись колокола, звуков которых они не могут переносить[893]. Народная русская легенда рассказывает о том тревожном страхе, с каким увидели черти, что оставленный в адских вертепах Соломон вздумал построить там колокольню и уставить церковные звоны. Но если с одной стороны звон, как символ разящих громов, прогоняет нечистых духов, шествующих в буре и вихрях; то с другой стороны, как тот же символ грозы, всегда сопровождаемой ветрами, он может накликать бурю, и потому архангельские промышленники, отправляясь на лов, стараются выйти в море в такое время, когда не слышно колокольного звона.

Выше указана лингвистическая связь нем. nachtigall с рус. глагол; сходно с этим наше соловей =славий происходит от слово = слава, почему «вещий» Боян (певец) называется в Слове о полку «соловьем старого времени»[894]; Иоакимовская летопись говорит о жреце Богомиле, что он сладкоречия ради наречен Соловей[895], а народная загадка называет «язык» — соловецкою: «за билыми березами (зубами) соловейко свище»[896]. Пение соловья обозначается в старинных памятниках словом щекот; пол. szczekac — лаять, злословить, лужиц, ne scokaj — не брани, великор. области., щекатить — дерзко браниться, щекатый — сварливый, бойкий на словах, щекотуха — говорливая женщина, щекотка — сорока, болтунья; сравни корень щек с санскр. car — говорить[897]. В народных преданиях соловьиный щекот — символ весенних глаголов бога-громовника, вещающего в грохоте грома и свисте бури; как соловей, прилетая с весною[898], начинает свою громозвучную песню, свой далеко раздающийся свист по ночам (почему немцы назвали его ночным глашатаем), так точно и бог грозы с началом весны заводит свою торжественную песню, звучащую из мрака ночеподобных туч. Воинственная Афина, помощница Зевса в его творческих деяниях, принимала на себя образ этой птицы[899]. Опираясь на эти данные, мы приступаем к (153) объяснению старинного эпического сказания об Илье Муромце и Соловье-разбойнике[900].

Имя Ильи Муромца самое популярное в русском народе; оно встречается весьма часто в песнях и преданиях, приписывающих ему различные богатырские подвиги. И хотя Илья Муромец известен, как лицо историческое (он жил около 1188 года)[901]; но, выступая в народном эпосе, он усвояет себе черты более древние, принадлежащие к области мифических представлений о боге-громовнике. В этом убеждает нас самый характер его баснословных подвигов и сравнительное изучение их, в связи с прочими преданиями нашего и других индоевропейских народов. В эпоху христианскую верование в Перуна, его воинственные атрибуты и сказания о его битвах с демонами были перенесены на Илью-пророка (см. главу IX); Илья Муромец, сходный с Ильею-пророком по имени и также славный святостью своей жизни (а может быть — и военными доблестями), слился с ним в народных сказаниях в один образ, и там, где, по преданию, конь Ильи Муромца выбивал копытом источники ключевой воды, — народ ставил часовни во имя Ильи-пророка. В Московской губ. крестьяне объясняют громовые раскаты поездкою Ильи Муромца на шести жеребцах по небу[902]. Любопытные похождения Ильи Муромца с богатырем Святогором целиком принадлежат к области древнейших мифов о Перуне (см. гл. XXI). Тридцать лет от самого рождения сидел Илья Муромец сиднем, не двигаясь с места, но вот «по божьему повеленью приходили два калика перехожие, становились под окошечко косящетое и просили милостыни. И говорит им Илья: нищие братия! взойдите ко мне во храмину: есть у нас всего много, а подать вам некому. И говорят ему калики перехожие: встань-ка сам! — Сижу сиднем я тридцать лет, а вставать не встану: нет у меня ни рук, ни ног! — проговорит им Илья. И говорят калики перехожие ему во второй раз: встань-ка сам! Илья сидит, силу пробует, а в ответ держит речь: встал бы я, и сила есть, да нет ног. И говорят ему калики перехожие в третий раз: встань-ка сам! Илья сидит, силу пробует: тронет ногу — нога поднимается, тронет другую — другая поднимается. Встает Илья — поднимается, посерёд пола становится. И говорят ему калики перехожие: сходи-ка за пивом, да напой нас! И взял Илья братину великую, пошел в подвалы глубокие, наливал братину пивом крепким и подносил каликам перехожим. — Выпей-ка сам! — в ответ молвят калики перехожие. Хватил Илья братину зараз — только и видели пиво! Говорят ему калики перехожие: сходи-ка за пивом, да напой нас! И взял Илья братину больше прежнего, пошел в подвалы глубокие, опускался ниже того, наливал братину пивом крепким пуще того и подносил каликам перехожим. — Выпей-ка сам! — в ответ молвят калики перехожие. Хватил Илья братину зараз — только и видели пиво! И спрошали его, Илью, калики перехожие: слышишь ли, Илья, свою силу? И молвит Илья: слышу! И спрошали его, Илью, калики перехожие: как велика твоя сила? И молвит Илья: кабы был столб от земли до неба, я перевернул бы всю землю! Стали промеж себя калики говорить: много дано силы Илье, земля не снесет; поубавим силы. Еще раз посылают они Илью за пивом, заставляют его выпить и спрашивают: слышишь ли, Илья, свою силу? Отвечает Илья: «поубавилось силы кабы на семую часть!» Стали промеж себя калики говорить: будет с него! Несмотря на легендарный тон, приданный этому рассказу (в одном варианте былины, вместо (154) калик перехожих, являются к Муромцу, поят его и наделяют силою Спаситель и два апостола), здесь слишком очевидна мифическая основа. В народных сказках богатырь, собирающийся на битву с змеем — демоническим представителем зимних облаков и туманов, должен трижды испить живой (или сильной) воды, и только тогда получает силу поднять меч-кладенец. Пиво, которое пьет Илья Муромец, — старинная метафора дождя (см. главу VII). Окованный зимнею стужею, богатырь-громовник сидит сиднем, без движения (=не заявляя себя в грозе), пока не нальется живой воды, т. е. пока весенняя теплота не разобьет ледяных оков и не претворит снежные тучи в дождевые; только тогда зарождается в нем сила поднять молниеносный меч и направить его против темных демонов. Наделенный богатырскою крепостью, Илья Муромец отправляется на совершение трудных подвигов. Как самое имя Перуна сменилось историческим именем Ильи Муромца, так и борьба его с демоническими существами — великанами и змеями перенесена на битвы, характеризующие первое время государственной жизни Руси, когда строй общественный еще достаточно не окреп, внутри государства, среди лесов и пустынных мест, легко укрывался разбой, а извне, из широких степей угрожали беспрерывные набеги диких кочевников, с которыми должны были бороться русские витязи. Илья Муромец усмиряет разбойничью шайку и освобождает Чернигов-град от несчетных басурманских полчищ; но и в этих ратных подвигах он сохраняет свое родство с древним Перуном; он действует его оружием — всесокрушающими стрелами и выезжает на таком же чудесном коне, как и бог-громовержец. Конь его словно сокол летит, с горы на гору перескакивает, с холма на холм перемахивает, реки, озера и темны леса промеж ног пускает, хвостом поля устилает; подобно Зев-сову коню Пегасу, он выбивает копытами колодцы. Окруженный станишниками (разбойниками), Илья Муромец вынимал из налушна тугой лук, вынимал стрелу каленую и пускал ее по сыру дубу:

 

Спела тетивка у туга лука —

Станишники с коней попадали;

Угодила стрела в сыр-кряковистый дуб,

Изломала дуб в черенья ножевые

 

Сражаясь один против несметной рати кочевников, он куда ни бросится — там улица, где ни поворотится — часты площади. Вслед за тем наезжает Илья Муромец на Соловья-разбойника, который заложил прямоезжую дорогу к Киеву ровно на тридцать лет (время, когда богатырь сидел сиднем): никакой человек по ней не прохаживал, зверь не прорыскивал, птица не пропитывала. Соловей-разбойник свил себе на двенадцати (или девяти) дубах гнездо и, сидя в нем, свистал так сильно и громко, что все низвергал своим посвистом, словно напором стремительного вихря. За десять верст раздался его свист — и богатырский конь под Ильею спотыкнулся,

 

Темны леса к земле приклонилися,

Мать-река Смородина со песком сомутилаоя

 

Богатырь сшиб его каленой стрелой с высоких дубов и повёз с собой в Киев; там, во дворе князя Владимира, заставляют Соловья-разбойника показать свою удаль — засвистать вполсвиста. Соловей отзывается, что уста его запеклись кровию, и просит испить. (154)

 

Налили ему чашу зелена вина,

Весом чаша в полтора ведра;

Принимал он чашу единой рукой,

Выпивал чашу за единый вздох (дух).

 

Наливали ему другую чашу пива пьяного и третью меду сладкого; выпивал чаши Соловей-разбойник, и как Илья Муромец с пива — набирался с того силы великой, свистнул и оглушил своим свистом могучих богатьфей, так что они наземь попадали, а простые люди мертвы стали, и потряс крепкие своды княжеских палат: слетели с них крыша и вышки, лопнули связи железные.

 

Засвистал Соловей по-соловьиному,

А в другой зашипел разбойник по-змеиному,

А в третьи зрявкает он по-звериному (нар. по-туриному).

 

Те же выражения употребляет народный эпос, говоря о вещем коне сивке-бурке, в образе которого, как и в образах змея и быка, олицетворялась громоносная туча (см. ниже). Раздраженный Илья Муромец убивает Соловья-разбойника, кидая его (по свидетельству одного варианта) выше дерева стоячего, чуть пониже облака ходячего. Соловей-разбойник гнездится на двенадцати дубах; народная сказка то же самое говорит о змее, и подробность эта объясняется мифическим значением дуба — дерева, посвященного Перуну: «загремел Зилант (змей), выходя из железного гнезда, а висело оно на двенадцати дубах, на двенадцати цепах»[903]; в одном заклятии говор змея сравнивается с шумом ветра: «что не дуб стоит — Змиулан сидит, что не ветр шумит — Змиулан говорит»[904]. Согласно с показанием народной былины о свисте Соловья-разбойника, в одной рукописной повести XVII века читаем: «начаша змий великий свистати; от змиева свистания падоша под ними (послами) кони»[905]. В украинской сказке, напечатанной в «Записках о южной Руси»[906], по сличении ее с вариантами того же эпического сказания, записанными в других местностях, Соловей-разбойник заменяет собою Змея Горыныча; в другой сказке Илья Муромец побивает двенадцатиголового змея, избавляя от него красавицу-королевну[907]. Все эти сближения убедительно свидетельствуют, что в образе Соловья-разбойника народная фантазия олицетворила демона бурной, грозовой тучи. Имя Соловья дано на основании древнейшего уподобления свиста бури громозвучному пению этой птицы. «Свист бури, вихрей, ветров» — выражение общеупотребительное в нашем языке; народная песня, описывая бегство удалого добра молодца от царских разъездов, прибавляет:

 

Что гнались-то, гнались за тем добрым молодцем Ветры палевые,

Что свистят-то, свистят в уши разудалому Про его разбои[908].

 

У моряков до сих пор существует поверье, что свистом можно накликать бурю, подобно тому, как призывается она звоном колоколов и резким криком хищных (156) птиц; при стихающем попутном ветре пловцы обыкновенно свистят но ветер. Эсты также убеждены, что от свиста свежеет ветер[909]. О водяном рассказывают наши крестьяне, что он не любит, когда беспокоят его сон свистом, и опрокидывает за то лодку, а пловца увлекает на дно реки[910], т. е. свист подымает бурю, которая волнует и бурлит сонные воды и грозит пловцу бедою. С 1-го марта начинают дуть весенние ветры, и потому о св. Евдокии, память которой празднуется в этот день, крестьяне выражаются: «приехала свистунья»[911]. Свистать в жилой избе почитается в простонародье дурною приметою и грехом; от того, кто это делает, отвращается Богородица. Изба, в которой свистят, скоро опустеет — все высвищешь! Домовой, как охранитель семейного благосостояния и покоя, пугает таких неосторожных «свистунов» по ночам. Не должно свистать во время весенних посевов; иначе зерно будет вывеяно с пашни ветрами и не даст роста[912]. Одно из самых обыкновенных олицетворений дующих ветров было представление их хищными птицами; вот почему дети Соловья-разбойника оборачиваются, по свидетельству былины, воронами с железными клювами (об этих воронах см. гл. X).

Эпитет «разбойника» объясняется разрушительными свойствами бури и тем стародавним воззрением, которое с олицетворениями туч соединяло разбойничий, воровской характер. Закрытие тучами и зимними туманами небесных светил называлось на старинном поэтическом языке похищением золота: в подвалах Соловья-разбойника лежала несчетная золотая казна; точно так же в летней засухе и в отсутствии дождей зимою видели похищение живой воды и урожаев. Демонические силы грабят сокровища солнечных лучей, угоняют дождевых коров и скрывают свою добычу в неприступных скалах. Этот хищнический характер облачных демонов повел к тому, что, вместо великанов и змеев, с которыми сражаются богатыри в более сохранившихся вариантах эпического сказания, — в вариантах позднейших и подновленных выводятся на сцену воры и разбойники. Таким образом древнейшие мифические предания, с течением времени, сводятся народом к простым объяснениям, заимствуемым из его обыденной жизни[913].

Пламя грозы сопровождается порывистыми ветрами, и взаимными их усилиями очищается воздух от туманных испарений; эта естественная связь их отразилась и в языке: от санскр. корня рй— очищать произошли существительные pavaka — огонь и pavana — ветр, лат. purus (purgare), греч. πύρ и с переходом звука р в f др.-вер.-нем. fiur; как от латин. fio — дую образовалось flamma — пламя, так от глагола вею (санскр. vaflare) произошло не только ветр (зенд. vata, перс. wad, греч. αητής , лат. ventus, кельт. bad и gwynt, гот. vinds, англос. wind и wedher, сканд. vindr и vedr, др.-вер.-нем. wetar, лит. wejas и wetra), но и ватра (серб. и чеш.) — огонь, пламя, через страдательное причастие ватый, ват; в Ведах ветр — vata. В старину ватра имело значение не просто огня, но огня небесного = молнии, как видно из глосс Вацерада[914]. Признаваемые за дыхание бога-творца небесных гроз, за дуновение его могучих уст, ветры и буря вызывали в человеке то же религиозное чувство, с каким обращался он к грому и молниям. В Астраханской губ. пловцы, садясь в (157) ладью, всегда произносят при этом: «святой воздух! помоги нам»[915]. Стрыйковский говорит, что славяне и литовцы, заслыша вой бури, преклоняли колена, ибо в шуме ветра узнавали шаги шествующего бога[916].

Ветры олицетворялись и как существа самобытные; фантазия древнего человека представляла их дующими = выпускающими из своих открытых ртов вихри, вьюги и мятели. Средневековое искусство воспользовалось этим языческим представлением и постоянно изображало ветры в виде дующей человеческой головы[917]. На наших лубочных картинах ветр и «дух бурен», приносящий град и снег, изображаются в виде окрыленных человеческих голов, дующих из облаков; такова, например, картина, приложенная к сказке о мужике, у которого ветер разнес муку. Крылья, данные ветрам, — эмблема их быстрого полета. По народному поверью, зимние вьюги бывают оттого, что нечистые духи, бегая по полям, дуют в кулак. В высшей степени интересно украинское предание, утверждающее, что старый Ветер сидит с закованными устами: «що тепер Витри je — то молодь шастаецця; старий же тильки иноди в щилинки помиж губив дмуха — и отто бури бувають. Як би ему губи роскувать и вин дмухонув на ввесь рот — все б поздував на свити, горы з долинами поривняв, кинець свитови був би... Одже колись таки ему роскуюцця губи!»[918] Предание это примыкает к мифу о грозном владыке демонов, который сидит окованный цепями и будет освобожден только при конце мира (см. гл. XIV). Сверх того, веянье ветров сравнивали с действием кузнечных мехов в руках бога-громовника и его помощников. Эти меха— метафора грозовых туч. Облака, как увидим ниже, уподоблялись шкурам различных животных; из этих же шкур приготовлялись издревле и мешки для хранения воды и опьяняющих напитков и раздувательные мехи; слово мех (уменьшительная форма: мешок) доселе служит у нас и для названия мягкой рухляди. С таким же двойственным значением раздувательного меха и бурдюка употребляются пол. miech, чешск. mech, илл. mjesiniza, ирл. bolg, builg и латин. follis; сравни перс. masah — кузнечный мех, санскр. macaka — кожаная сума для держания воды, литов. maszas, maiszas — большой мешок, сканд. belgr — раздувательный мех, готе. baigs — мешок[919]. Давая туче название меха, в ней видели или вместилище небесного нектара = дождя, или орудие для раздувания грозового пламени. В гимне Ригведы, обращенном к Парьянье (Перуну), читаем: «реви, греми, оплодотворяй, пари над нами на своей водою наполненной колеснице (т. е. на облаке); сильно растяни вниз нависший мешок с водою!» В Аргау о солнце, садящемся за облаками, доныне выражаются: «d'sunne schliieft in е sack» (солнце влезает в мешок)[920]. Гомер рассказывает, что Эол, бог ветров, дал Одиссею бычий мех, туго стянутый серебряной нитью (метафора молнии), в котором были заключены суровые вихри; но когда спутники Одиссея развязали мех — освобожденные ветры подняли страшную бурю и рассеяли корабли по широкому морю[921]. С помощию таких мехов Гефест раздувал пламя в горнах своей кузницы. Скандинавские саги упоминают про мех (vedhrbelgr=wetterbalg), которым когда потрясали, то в то же мгновение восставала грозная буря[922]. Финские колдуны, по народным рассказам, завязывали ветры в кожаные мешки и продавали их морякам в запас на дорогу. (158)

Русские сказки, песни и заговоры наполнены обращениями к ветрам с просьбою о помощи, как существам живым и готовым выручить в беде. Подобное обращение находим и в словах Ярославны: «о ветре-ветрило! чему, господине, насильно вееши? чему мычеши хиновьские стрелкы на своею нетрудною крилцю на моея лады вой? Мало ли ти бяшет гор (горе?) под облакы веяти лелеючи корабли на сине море? Чему, господине, мое веселие по ковылию развея?»[923] В простом народе ветер доселе слывет господином[924], и об нем ходит такой рассказ: шел мужик, смотрит — навстречу ему идут мужики: Солнце, Ветер и Мороз. Мужик мужикам поклонился, посерёд дороги становился, а Ветру еще поклон наособицу. Этот лишний поклон разгневал Солнце: «постой, мужик! — сказало оно, — вот я те сожгу». А Ветер молвил: «я повею холодом и умерю жар.» — Постой, мужик! я тебя заморожу, — сказал Мороз; а Ветер: «я повею теплом и не допущу тебя»[925]. В сказке о царевне-лягушке[926] эта вещая жена режет полотно на мелкие лоскутки и бросает в открытое окно, причитывая: «буйные Ветры! разнесите лоскутки и сшейте свекору рубашку». В другой раз она изрезывает шелк, серебро и золото и выбрасывает в окно с приговором: «буйные Ветры! принесите ковер от моего батюшки», т. е. чародейка, обращаясь к ветрам, заставляет их приносить облака, в которых поэтическая фантазия видела небесные одежды и ковры-самолёты (см. гл. X). В другой сказке о смирном мужике и драчливой жене[927] ветры олицетворены в человеческих образах и, соответственно четырем сторонам света, представляются четырьмя братьями: Ветры Северный, Южный, Западный и Восточный; то же деление допускала и греческая мифоло-гия: Βορέας, Νοτος, Ευρος и Ζέφύρος. Нёс мужик муку в чашке, поднялся сильный ветер и развеял ее по полю; бурные, разрушительные ветры в народных преданиях изображаются существами голодными и прожорливыми. Когда воротился мужик домой, злая жена прибила его и послала к Ветру требовать за муку уплаты. Мужик пошел в дремучий лес, повстречал старуху и рассказал ей свое горе. «Ступай за мною! — сказала старуха, — я мать Ветрова, но у меня четыре сына: Ветр Восточный, Полуденный, Западный, и Полуночный; так скажи, который развеял у тебя муку?» — Полуденный, матушка! Привела его старуха в избушку, положила на печь и велела закутаться: «мой сын Полуночный Ветер очень холоден, придет — зазнобит тебя!» Когда братья воротились домой, говорит мать Полуденному Ветру: «на тебя есть жалоба; зачем бедных людей обижаешь?» Ветер дает мужику в уплату коробочку, у которой что ни попроси: яств или напитков каких — все даст. Но коробочку у мужика похитили; жена снова прибила его и послала к Ветру за мукою. Ветер дал ему бочку — только скажи: пятеро из бочки! тотчас выскочат из нее молодцы с дубинками и станут побивать врагов — удары их ничем не отразимы. С помощью чудесной бочки мужик воротил свою коробочку. Сказка эта известна у разных народов — хотя с некоторыми отменами в обстановке и подробностях, но везде с сохранением одних и тех же основ главного содержания: знак, что ей должно приписать весьма древнее происхождение[928]. Упоминаемые в ней диковинки суть поэтические представления дождевых и грозовых облаков, приносимых ветрами: коро(159)бочка или скатерть-самобранка =дожденосная туча, дарующая земле урожай, а ду-бинка-самобой, выскакивающая из бочки или мешка (сумки) = молния, поражающая из тучи; в итальянской редакции она, согласно с уподоблением грозы молотьбе, заменена молотильным цепом[929]. Та же сказка, в малорусском варианте, вместо матери выводит Ветрова батьку, к которому идет мужик жаловаться: «твий сын выбив у мене просо!»[930] На Украине есть поговорка: «гоне, як витрав батько!»[931] Лужичане знают ветровых молодцов (wjetrec holey): это родичи и слуги Ветра, они обитают в воздушных пространствах и на земле, вздымают вихри и творят и добрые и злые дела; ударит ли ветер воротами, вырвет ли буря дерево — это их проказы; о шумящей буре лужичане говорят:«^е1гес holey pak prawje haruja»[932]. В русских заговорах упоминаются семь братьев буйных ветров, и к ним воссылается мольба навеять в сердце девицы любовную тоску, так как они наносят дождевые облака, участвуют в весенних грозах и таким образом помогают любовному союзу неба с землею: «Встану я, раб божий, и пойду в чистое поле под восточную сторону. Навстречу мне семь братьев, семь Ветров буйных. Откуда вы, семь братьев, семь Ветров буйных, идете? куда пошли? — Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные. — Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски тоскучия со всего света белого, понесите к красной девице (имярек) в ретивое сердце; просеките булатным топором ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую»[933]. Плодотворящая сила весенней грозы необходимо соединилась и с сопутствующими ей ветрами. Как первый весенний гром пробуждает земную природу (только после его ударов земля, по народному убеждению, принимается за свои роды и деревья начинают одеваться зеленью), так о весеннем ветре говорят, что он приносит семена (т. е. семя дождя) из страны вечного лета и разбивает почку деревьев[934]. Такие олицетворения ветров — отголосок отдаленной языческой старины. В эпических сказаниях других индоевропейских народов подобные олицетворения очень обыкновенны. В норвежской сказке: «Soria-Moria-Schloss»[935] герой идет искать этот таинственный замок, куда скрылась его милая царевна; он обращается с просьбою к месяцу указать ему путь-дорогу, но Месяц не знал, где лежит замок и не мог пособить страннику. «Подожди, — сказала ему одна старушка, — скоро придет Западный Ветер (Westwind), он наверно знает дорогу в замок, потому что дует в каждый угол». Пришел Западный Ветер и подул так, что хижина заскрипела. «Западный Ветер! — закричала старуха, — знаешь ли дорогу в Soria-Moria-Schloss? здесь есть странник, который желал бы туда отправиться». — Да, я знаю дорогу и теперь же должен идти в ту сторону, — отвечал Ветер, — если он быстр на ногу, то может пуститься со мною в путь». Сказочный герой надел семимильные сапоги, пошел вместе с Западным Ветром через горы и долы и сча(160)стливо добрался до замка. Другая норвежская сказка[936] развивает то же содержание с более поэтическими подробностями: жена царевича идет искать своего милого, который скрылся в далеком замке, что лежит на восток от солнца и на запад от месяца. Она является к Восточному Ветру и спрашивает его о дороге. «Я не могу указать тебе этой дороги, — сказал Восточный Ветер, — я так далеко не дую; но хочешь — донесу тебя к моему брату Западному Ветру, он будет посильнее меня. Садись на мою спину!» Но и Западный Ветер не ведал дороги в заветную сторону; на своей спине понес он странницу к Южному Ветру, а этот последний к Северному, который был старшим и сильнейшим из всех четырех братьев: если он не укажет дороги, тогда и искать нечего! Северный Ветер был так дик и беспокоен, что издали еще обдал приближающихся холодом и снегом. На вопрос о замке он отвечал: «я знаю, где он лежит; раз как-то донес я туда осиновый лист, но так утомился, что потом не в силах был дуть целый день. Если хочешь, — прибавил он страннице, — я готов нести тебя, пока буду в силах». Рано на другое утро проснулся Северный Ветер, подул с необычайною силою и быстро понесся вперёд по воздуху, вместе с женою царевича. Поднялась страшная буря, целые деревни и леса были исторгнуты, и когда Ветер достиг великого моря, то в водных безднах потонули корабли. Несясь над водою, дальше и дальше, Северный Ветер становился все слабее и слабее и наконец настолько утомился, что почти не мог веять, и стал опускаться ниже и ниже; уже волны морские стали ударяться по его пяткам. Но земля была близко; Северный Ветер собрал последние силы и донесся на берег, прямо к заветному замку. После того он так ослабел, что должен был несколько дней отдыхать — прежде чем отправился в возвратный путь[937]. На Украине и в Белой Руси ходят рассказы о людях, захваченных вихрем и пропавших без вести[938], и доселе слышатся клятвы, призывающие на недругов бурные вихри: «щоб тебе буря вивернула!», «щоб тебе взяло та понесло поверх дерева!», «щоб тебе горою (кверху) пидняло!», «щоб тебе понесло по-за витряками!», «щоб тебе вихрами та бурами винесло!», «о, щоб их вихром винесло»[939], «вихор табе палыми!»[940]

Ветры не только дышат на землю теплым веянием весны, принося с собой благодатные дожди; они несут на своих крыльях и град и снега, возбуждают и зимние вьюги и метели. По древнескандинавскому мифу первобытный великан (urriese) Fomiotr был отцом властителя ветров Kari (stridens — свистящий, воющий); Kari произвел Jokul (лед), а от этого родился Snaer (снег). У Кари были братья Нler и Logi — вода и огонь: родство, основанное на тесной связи означенных стихий в небесной грозе, дышащей вихрями, пламенеющей молниями и сопровождаемой дождями; огню присвоивалось поэтическое название красного ветра — der rothe wind[941]. В наших преданиях морозы отождествляются с бурными, зимними ветрами. В некоторых вариантах вышеуказанной сказки о Северном Ветре, наделяющем мужика чудесными дарами, место этого Ветра и его братьев занимают Морозы. Посеял мужик дикушу (гречу); она взошла, зазеленела. Раз вышел мужик в поле, смотрит — дикуша прибита, примята: «какой бы это злодей натворил!» Воротился домой, рассказал про свое горе жене, а она его в толчки: «это, говорит, Мороз натворил: ступай, найди его и взыщи убытки!» Мужик пошел в лес и заплутался, туда-сюда —(161) выбрался кое-как на тропинку, и привела его эта тропинка к ледяной избушке: стоит избушка — вся снегом усыпана, сосульками убрана. Постучался в дверь, вылезает к нему старик — весь белый. Это был Мороз; он дарит мужику скатерть-самобранку и дубинку-самобой, и дальнейший рассказ не представляет отмен[942]. В некоторых сказках, наравне с богатырями, олицетворяющими разные грозовые явления, выводится Мороз-Трескун или Студеней; его дуновение производит сильную стужу, иней и сосульки представляются его слюнями, а снежные облака — волосами (см. гл. XXI). Морозко, говорят крестьяне, — низенький старичок с длинной седой бородою; зимою бегает он по полям и улицам и стучит: от его стука начинаются трескучие морозы и оковываются реки льдами; если ударит он в угол избы, то непременно бревно треснет[943]. В деревнях существует обычай, указывающий, что могучие силы природы до сих пор представляются народному воображению живыми существами. Накануне Рождества и на Велик день в каждой семье старик берет ложку кутьи или киселя, выходит на порог сеней, или влезает на печь и, просунув голову в волоковое окно, говорит: «Мороз, Мороз! приходи кисель есть; Мороз, Мороз! не бей наш овёс, лён да конопли в землю вколоти» или; «Морозе, Морозе! иды до нас кути ]исты, та не поморозь нашой гречкы». Иногда, повторив трижды призыв на кутью и обождав немного, прибавляют: «не идешь? не иди ж ни на жито, ни на пшеницю, ни на всяку пашницю!»[944] Намек на подобное же олицетворение града встречаем в поверье, что 11-го мая, в день Обновления Царяграда, не должно работать в поле, чтобы царь-град не выбил хлеба за непразднование будто бы посвященного ему дня[945]. В древнем переводе слова Григория Богослова, в прибавке о славянских суевериях, сказано: «а ин град чьтеть»[946]. Нижние лужичане в клятвах своих употребляют слово grad в значении чёрта[947].

Бог грозы, как небесный владыка, являющийся в бурях и вихрях, получил у славян название Стрибога, которое впоследствии, по общему закону развития мифов, выделилось в особое божество, верховного царя ветров. Слово о полку говорит о Стрибоге, как о деде ветров: «се ветры, Стрибожи внуци, веют с моря стрелами» (=из дождевой тучи молниями)[948]. Слово стри означает: воздух, поветрие[949]. Другие названия, даваемые славянами богу ветров, были Pogoda и Pochwist[950]. В областных говорах погода употребляется в смысле: громовой тучи[951], ветра, метели, бури (Полтав. губ.), дождливого или снежного времени[952]; Погодина — вьюга, мятель, погодиться— становиться ненастью[953]; пол. pogoda и чешск. pohoda— благоприятное для нив время. Похвист или Посвист (обл. хвистеть — свистеть, хвищ — свищ[954] —(162) сложное из слова свист (= завывание бури, см. стр. 156) с предлогом по[955]. В малорусской думе, напечатанной в сборнике Кулиша, вспоминается бог Посвыстач. Собираясь отплыть в сине море, князь и его дружина стали

 

Свойму богу Посвыстачу молотьця,

Щоб вин jим годыну дав,

Та моря не турвував[956].

 

Ветры сопутствуют и помогают богу-громовнику в его битвах с демонами и пользуются его боевыми стрелами. Индусы давали богу ветров (Vayu) эпитет Indrasarati, т. е. ратный товарищ Индры; а Адам Бременский говорит о самом Торе, как о владыке ветров, волнующем моря[957]. В Ведах божественные представители ветров называются Марутами. Одетые в блестящие панцири, с светлым оружием в руках, они являются в завывающей буре и несутся по воздушным пространствам в колесницах, запряженных легконогими антилопами. Далеко-метательные луки, которыми они вооружены, усвоили им прозвание «sudhanvanas» (стреляющих из луков); подобно тому, по выражению нашего старинного памятника, ветры веют стрелами. Маруты то гонят перед собою темные облака, надвигая их на ясное небо и собирая дождевые воды в единую массу, то рассеивают тучи, сотрясая на землю плодотворную влагу и очищая воздух своим бурным дыханием. Быстро мчатся их колесницы, громко хлопают бичи (= молнии), деревья гнутся и падают вырванные с корнем! куда они идут и откуда? никто не ведает. Помогая Индре, Маруты, опьяненные медовым напитком (= дождем), бешено устремляются в бой, отпирают облачные горы, доят небесных коров, дают свободный исток дождевым родникам и, славя победу над Вритрою, поют громозвучную хвалебную песнь. Эта песня — поэтическая метафора воющей бури и шумящих ветров; как только раздастся она — содрогаются небо и земля, колеблются горы и распадаются облака[958]. Дующие ветры рождают разнообразные музыкальные тоны в воздухе: бурные порывы их, раздаваясь в горных местностях и пещерах, производя сильные всплески волн и шум потрясаемых деревьев, напоминали вой голодных зверей и дикие звуки нестройной, оглушающей музыки и неистовых песен; кроткое веяние легких ветерков вызывает таинственный шепот листьев в лесах и рощах, мелодический шелест зреющих нив и тихое рокотание вод — звуки, обаятельно действующие на душу и погружающие в сладкую дремоту; врываясь в тесные ущелия скал, в скважины и щели домов, ветры издают свист, напоминающий свирель или флейту. Оттого встречаем тождественные выражения для веяния и музыки: от глагола дуть произошли дух = ветер и дуда, дудка, дудеть, перс. dudu или tutu — звук флейты, totak, курд. dudek, ирл. dud6.g, гот. thut-haurn, ср.-нем. tiithorn— рожок, англос. theotan, скан. thiota, др.-нем. diuzanstridere, скан. tautsusurrus, швед. tutacornu canere, ср.-нем. dudein, dudel-sack, литов. duda, dudele, dudoti; нем. blasen означает: дуть, веять и трубить, играть на духовом инструменте; сканд. blasi (blaser) — ветр; гудок и гусли от гуду, гудеть — слово, употребляемое малороссами для обозначения дующего ветра; сравни: сопелка, сиповка от сопати, сопеть (шипеть), сиплый, свистелка от свистать (перс. (163) shufsh, shafsh — дудка, флейта, shfpur, shipuz — труба, shuflfdan, shiplTdan, лат. sibilo, франц. siffler, sifHet), свирель от санскр. корня svr, svarsonare (svaralasika — дудка, флейта, сложное из svara— звук и lasludere, artem exercere, перс. surna, гр. συριγξ [συριξω лат. susurro], лит. surma, surmas, пол. surma — труба, тростниковая дудка[959]. Звуки так называемой духовой музыки производятся чрез вдувание воздуха в инструмент устами играющего; мы видели, что самые ветры Принимались за дуновение, исходящее из открытых уст богов. Изображая олицетворения вихрей, старинное искусство представляло их дующими в рога[960]. Фантазия древнего человека, сблизившая вой бури и свист ветров с пением и музыкой, в то же время уподобила быстрый и прихотливый полет облаков и крутящихся вихрей — бешеной пляске, несущейся под звуки небесных хоров. Отсюда возникли разнообразные мифические сказания о песнях, игре на музыкальных инструментах и пляске грозовых духов, предание о воздушной арфе (windharfe) и верование в чародейную силу пения и музыки. В сообществе Индры выступали Гандарвы (= кентавры), как небесные (облачные) певцы, и Апсарасы, как танцовщицы. С Марутами родственны Ribhus (=die kiinstler, die kunstfertigen — художники); дети метателя стрел (отцу их дается прозвание Sudhanvan), они сами были искусные кузнецы, приготовляли богу-громовнику молниеносную палицу и летучего коня; пробуждаясь от зимнего сна, они являлись в бурях, начинали шумные песни, заставляли течь дождевые источники и украшали землю роскошными цветами и травою. Имя Ribhu (Rbhu) в видоизмененной форме Arbhu, роднится с греческим Орфеем, и в прекрасном сказании об этом певце, который звуками своей лиры усмирял диких зверей, удерживал потоки вод и заставлял следовать за собою скалы и леса, нельзя не узнать поэтического предания о могучих Ribhus, которые громкою песнею своею увлекали горы и деревья (= облака) в быстрый танец[961]. Другим чародеем-певцом, по греческому мифу, был Амфион; когда он пел и играл на лире, звуки его заставляли камни сплачиваться вместе, что объясняется из древнейшего представления наплывающих на небо туч строящимися городами и укреплениями (см. гл. XVIII). Напротив, одна немецкая сказка говорит о рожке, при звуках которого распадались всякие укрепления[962]: те же вихри, которые, нагоняя тучи, строят облачные города, — и разрушают их, рассеивая во время грозы. Наши сказки говорят о роге, в который если затрубить — сейчас явится столько ратников, что против них не устоит никакая сила[963]: воспоминание о победоносном Перуне, явление которого возвещается звучною трубою грозовой бури. У германцев неистовое войско Одина, быстро несущееся по воздуху во время бури, сопровождает свое шествие завывающими звуками песен, военных труб и других инструментов и бешеными плясками; то же явление грозы, представляемое фантазией в поэтической картине дикой охоты, уподобляет вой бури неистовым кликом ловчих и звукам охотничьих рогов[964]. По сказанию Эдды, Геймдалль, страж богов, трубит в громкий рог Gjallarhorn, давая асам весть об опасности; рог этот прячется обыкновенно под священное древо Иггрдразилль (т. е. в тучу); звуки его слышны во всей вселенной. Как божество весенней грозы, Геймдалль владеет златогривым конем и золотыми зубами (символы громоносной тучи и золотистых, кусающихся = разящих молний) и участвует в творческих дея(164)ниях богов; при кончине мира, когда сокрушается старое царство одряхлевшей природы (=зимы) и созидается новое благодатное (= весна), при звуках Геймдал-лева рога возгорается Иггдразилль[965].

Изобретателями музыкальных инструментов почитались боги, владыки гроз, вьюг и ветров; так греки изобретение лиры приписывали Гермесу, который и подарил ее Аполлону[966]. Пятиструнная кантела (арфа) финнов изобретена Вейнемейненом, богом, рожденным дочерью воздуха (девою Ильматр) и вполне соответствующим скандинавскому Одину. Вместе с братьями он плывет по морю; лодка их останавливается на хребте огромной щуки; Вейнемейнен убил чудовищную рыбу и из остова ее делает кантелу. Как скоро она была готова, все пробуют играть на ней, но никому не удается извлечь из нее настоящих тонов. Тогда берется за арфу Вейнемейнен, садится на прибрежной скале и поет чудные песни. Целыми стаями спешат к нему звери лесные, птицы воздушные и рыбы морские; тысячи зяблиц и чижиков садятся ему на плечи; все вокруг художника заливаются сладкими слезами, и он сам плачет от умиления: крупные слезы катятся с лица его на колени, с колен в море и там превращаются в прекрасные жемчужины. Звуками этой кантелы Вейнемейнен усыпил потом весь народ мрачной Похъиолы и похитил Сампо. В борьбе за это сокровище была утрачена и славная кантела, потонувшая в глубоком море; взамен ее Вейнемейнен создает новую. Слышит он, как сетует плакучая береза, и спрашивает: «о чем, зеленая, плачешь?» Отвечает ему береза: «плачу я, что беспомощна, беззащитна; летом люди рубят мои ветви, а зимою злая буря срывает с меня одежду, и я зябну от метелей и от стужи». Вейнемейнен утешает ее: «недолго сетовать тебе! — говорит он, — я обращу твою печаль в веселье, твою грусть в радость». Он срубил дерево и сделал из него кантелу, винты и колки приготовил из чудесного дуба, с ветвей которого струится серебро и золото, а на струны взял пять волос с головы прекрасной девы, которая пела в ожидании вечера и свиданья с милым. Заиграл Вейнемейнен на кантеле, и раздались чарующие звуки: заслыша их,

 

Долы всходят, выси никнут,

Горы твердые трепещут,

Откликаются утесы,

Жнива вьются в пляске, камни

Расседаются на бреге,

Сосны зыблются в восторге;

Птицы стаями густыми

Прилетают и теснятся

Вкруг героя-песнопевца.

Внял орел в гнезде высоком

И, птенцов позабывая,

В незнакомый край несется,

Чтобы кантелу услышать.

 

Проходил ли Вейнемейнен лесом —

 

Сосны низко преклонялись,

Ели гнулися приветно,

Шишки падали на землю,

Вкруг корней ложились иглы.

По лугам ли проходил он —

У цветов вскрывались чаши,

Долу стебли поникали[967].

 

Поэтические метафоры Калевалы могут быть объяснены: бог бури с кузнецом-громовником плывет в ладье-облаке по воздушному морю, разит чудовищную щуку (метафора тучи, см. гл. XVI) и из остова ее делает кантелу, издающую обаятельные звуки, которым внимает вся природа (= песнь бури). Как громовый жернов, разбитый в грозе, тонет в дождевых потоках, так тонет в них и чудная кантела; с окончанием бурной грозы замолкает ее песня[968]. По другому сказанию, кантела приготовляется из березы и дуба, что уже более приближается к действительности; но и здесь кроется воспоминание о дереве-туче, блистающем золотыми молниями; струнами служат волоса облачной нимфы, музыка которых потрясает горы и колеблет леса. Слезы Вейнемейнена и его спутников = рассыпаемый тучами дождь. Подобно Вейнемейнену, по греческому преданию, Гермес взял верхний щит черепахи, навязал на него струны и изготовил музыкальный инструмент. У Овидия находим рассказ, как наяда Сиринга, преследуемая Паном, прибежала к реке и превратилась в тростник; Пан срезал ствол тростника и сделал из него свирель, названную по имени наяды сирингою. Шведские и шотландские народные песни рассказывают, как один музыкант сделал арфу из грудной кости девы-утопленницы, из ее пальцев колки, из золотистых волос струны; на Руси и в Германии известна сказка о дудке, сделанной из тростника, выросшего на могиле, или из кости безвинно убитого юноши, которая, когда на ней заиграли, — поведала о совершенном преступлении. В основе этих преданий лежит старинный миф о небесной грозовой песне, вещающей про смерть облачного демона или нимфы; золотые волосы девы суть молнии. Не менее звуков кантелы могущественна и песня Вейнемейнена; ею он творит мир (= весеннюю природу) и совершает волшебные чары. Однажды состязался он в мудрости с певцом Юкохайненом. «Я запою, — сказал неосторожный певец, — и силою песни превращу тебя в борова и загоню в темный угол грязного хлева!» Не вытерпел бог насмешки и запел грозную песню: всколебалось море, задрожала земля, затрещали и горы и скалы; сани дерзкого юноши превратились в кустарник, конь в камень, меховая шапка в тучу, а сам он увяз по горло в трясине[969].