Ссылки Обмен ссылками Новости сайта Поиск |
Александр Николаевич Афанасьев
Поэтические воззрения славян на природу:
Опыт сравнительного изучения славянских преданий и верований
в связи с мифическими сказаниями других родственных народов
Часть 2
Небесная гроза, с ее бурными вихрями и дождевыми ливнями, обожалась литовско-славянским племенем в образе Перуна, память о котором до сих пор живо сохраняется у белорусов и литовцев. Белорусы представляют его статным, высокого роста, с черными волосами и длинной золотой бородою; восседая на пламенной колеснице, он разъезжает по небу, вооруженный луком и стрелами, и разит нечестивых[1]; а литовцы еще помнят о девяти силах Перкуна и тридевяти его названиях[2]. Как божество, посылающее дожди, Перун явился творцом земных урожаев, подателем пищи, установителем и покровителем земледелия. Земля, по народному русскому поверью, не растворяется ( = не открывает своих недр на рождение злаков) до первого весеннего грома, т. е. до выезда на небо Перуна в его громовой колеснице (= облаке)[3]; с этим поверьем согласуется другое, что весенние ветры, дующие из ясени, разбивают почку деревьев[4]: следоват., и деревья начинают распускаться только с пробуждением бога-громовника, в свите которого шествуют весенние ветры, пригоняющие дождевые облака. Поэтому дождь называется крестьянами кормилец[5], и при накрапывании первого весеннего дождя к нему обращаются с таким окликом: (219)
Поливай, дождь!
На бабину рожь,
На дедову пшеницу,
На девкин лен
Поливай ведром.
Дождь, дождь! припусти,
Посильней, поскорей,
Нас ребят обогрей[6].
Когда раздастся удар первого грома — все спешат умыться водою, которая в это время молодит и красит лицо, дает здоровье и счастье; ту же чудесную силу приписывают и дождю, и девицы при первой весенней грозе умываются им или водою с серебра и золота и утираются чем-нибудь красным[7]: серебро и золото — эмблемы блестящих лучей летнего солнца или золотистых молний, а вода — эмблема дождя, который обновляет (= молодит) землю, украшает ее зеленью и цветами и водворяет на ней общее довольство[8]. Об этом обыкновении упоминает и царская грамота 1648 года: «и в громное громление на реках и в озерах купаются, чают себе от того здравия, и с серебра умываются»[9]. И по преданиям других народов, богу-громовнику приписывали дары земного плодородия, его молили орошать пашни и давать рост и зрелость нивам[10]; на шведских островах доныне, при посеве хлеба, кладут в коробку с зерном и «громовую стрелку»; в Зеландии эти стрелки разбрасывают по засеянным полям, чтоб урожай был хороший; многие травы и растения получили названия, указывающие на громовника, как на их общего питателя. По сказанию Эдды, пахари по смерти находят успокоение от жизненных трудов в царстве Тора[11]. То же божество наказывает и за непочтение к хлебу; у словаков есть предание, что Parom, увидя, как одна безрассудная мать подтирала своею обмаравшегося ребенка хлебными колосьями, грозно загремел над нею — и в ту же минуту и мать и дитя окаменели[12].
В искусстве возделывать землю плугом арийские племена видели божественное изобретение, и самая летняя гроза изображалась в поэтической картине вспахиванья облачного неба громоносным Перуном (гл. XI). Так как, по другому воззрению, та же гроза уподоблялась битве, то, сближая оба эти представления, народная фантазия допускает сравнение битвы с возделыванием пашни. «Чръна земля, говорит Слово о полку, под копыты костьми была посеяна, а кровию польяна, тугою взыдоша по русской земли»; сравни с народною песнею: «за славною за речкою Утвою распахана была пашенка яровая; не плугом была пахана, не сохою, а вострыми мурзавецкими копьями; не бороною была взборонована, а коневыми резвыми ногами; не рожью была посеяна, не пшеницею — козачьими буйными головами; не сильным дождичком всполивана — козачьими горючьми слезами»[13]. Такие поэти(220)ческие сравнения возникали под непосредственным влиянием языка, который понятия грозы, битвы и оранья выражал родственными звуками, так как со всеми ними нераздельна одна и та же мысль о разящем острие и наносимой ране: орать — «резать» землю плугом, ратай — пахарь и рать, ратник; пахать доселе сохраняет в облает, наречиях древнейшее значение «резать», наприм., пахать хлеб, мясо[14].
Мы уже говорили о древнейшем представлении грозы брачным торжеством, любовною связью, в какую вступал бог-громовник с облачною или водяною (=дожденосною) нимфою (стр. 167), за которою несся он в порывах бури, как дикий охотник за убегающей жертвою, схватывал ее и заключал в свои пламенные объятия; нимфа означает в греческом не только мифическое олицетворение дождевой тучи, но и вообще «новобрачную, невесту»; в Малороссии говорят: «коли дощь йде кризь сонце, то чорт дочку замиж виддае»; то же поверье соединяется и с вихрями, обыкновенными спутниками грозы: на Украине вихрь называется «чортово висилле» (свадьба), а в великорусских деревнях думают, что в это время «черт с ведьмою венчается»[15]; у сербов есть поговорка: «бура гони, враг се жени»[16]. Туча олицетворялась существом женским, прекрасною полногрудою нимфою, питающею своими материнскими сосцами (= молоком дождя) весь дольний мир; сжимая ее в своих объятиях, бог-громовник соединялся с нею молнией, как мужским детородным членом, и проливал на землю оплодотворяющее семя дождя. Согласно с этим, в других метафорических представлениях громовник сверлит гору-облако буравом и, проникая в ее недра извивающимся змеем (= молнией), выпивает там драгоценный напиток-дождь (стр. 200); тем же орудием сверлит он и тучу-дерево, возжигая в ней пламя небесной грозы — точно так же, как на земле живой огонь добывался в древности быстрым вращением деревянного сверла, вложенного в круглое отверстие дубового обрубка. Это понятие сверлящего бурава прилагалось и к мужскому детородному члену (см. гл. XIX). Итак, молния принималась за фаллюс громовержца, который потому является в мифических сказаниях великим оплодотворителем, богом, наделенным неиссякаемою силою любострастия, постоянно ищущим чувственных наслаждений, покровителем любви и брачных .союзов. Отсюда возник греческий миф об Уране, лишенном мужской силы. Onranoz — небо; обычный эпитет, придаваемый ему: asteroez указывает на связь этого имени с ночным небом, а следов., и с небом, помраченным грозовыми тучами, так как оба эти понятия отождествлялись; соответствующее слово в санскрите Varuna — бог вод, первоначально: владыка облачных потоков. Уран, по сказанию Гезиодовой Теогонии, царствовал над вселенною и в любовном вожделении облегал богиню Гею = мать сыру землю; но Кронос, сын его, отрезал у отца серпом детородные части и присвоил себе верховное владычество над миром, т. е. зимние тучи ( = злобные титаны, порождение того же облачного Урана; Кроносу дается тот же титанический характер) своим холодным дыханием оцепенили природу, отняли у летнего неба его плодотворящую способность, и царство лета сменилось царством зимы, которое и продолжалось до тех пор, пока не родился у Кроноса могучий Зевс. Возмужавши, Зевс вступил в битву с отцом и титанами и низверг их в тартар, т. е. с новою весною нарождается юный бог-громовержец, торжествует над зимними тучами и туманами и овладевает царственною властию. Естественную преемственность этих явлений миф выразил сменою небесных владык; зима сменяет лето и лето зиму — подобно тому, как сын-царевич наследует престарелому отцу. Отнятие мужской силы Урана (221) происходит во время осенних гроз и совершается серпом, в котором немецкие ученые усматривают поэтическое изображение радуги; но можно допустить и другое объяснение: кроме радуги, серпом представлялся и молодой месяц; как светило ночи, а ночь приравнивалась темным тучам и туманной зиме, серповидная луна могла навести на мысль о губительном орудии в руках демонов. Из капель пролившейся крови Урана (= дождя) восстают змееголовые эриннии и потрясающие копьями гиганты, т. е. из подымающихся паров рождаются демонические существа туманов и туч. Подобно тому из капель семени, которые обронил Гефест, преследуя Афину, произошел змей Ericnonioz[17]. Из того же уподобления молнии — мужескому детородному члену возникло религиозное чествование фаллюса. Во всех древнейших религиях, в основу которых легло обожание творческих сил природы, придавалось любовным связям священное значение; так было у индийцев, персиан, в Антиохии, Вавилоне и Египте. В Бенаресе до позднейшего времени хранилось изображение лингама, признаваемое за атрибут самого Шивы; страна, где лежит этот город, почитается святою[18]. У греков и римлян на праздник Диониса (Вакха) торжественно носили изображение фаллюса, как священный символ весеннего плодородия, как знамение бога, проливающего с. неба плодоносное семя дождя; подобные изображения употреблялись в старину, как спасительные амулеты, и делались иногда крылатыми, что указывает на быстролетную громовую стрелу[19]. Такой существенный, наиболее характеристичный признак владыки громов, как весеннего оплодотворителя, должен был усвоить за ним особенное прозвание, выражающее именно это отношение его к природе; впоследствии прозвание это принимается за собственное имя и выделяется в представление особенного божества. Но так как могучий гро-мовник творит земные урожаи не только дождевыми потоками, но и ясными лучами солнца, выводимого им из-за густых туманов зимы и как бы вновь возжигаемого молниеносным светочем, то понятно, что в образе бога-оплодотворителя должны были сочетаться черты властителя весенних гроз с чертами царя весеннего солнца. Подобное слияние видели мы уже в женском олицетворении богини, равно принимаемой и за прекрасную деву-солнце и за воинственную громовницу (стр. 116). Бог-оплодотворитель, представитель благодатной весны, назывался у германцев Фро или Фрейр, у славян — Ярило. Fro признавался покровителем любви и браков; от него зависели и дожди и ясная погода, урожаи нив, счастие и благосостояние смертных. Шведы чтили его, как одного из главнейших богов, и в Упсале идол его стоял возле Тора и Бодана. Адам Бременский называет его Фрикко и высказывается о нем этою замечательною фразою: «tertius est Fricco, pacem voluptatemque largiens mortalibus, cujus etiam simulacrum fingunt ingenti priapo»[20]. Самое имя Fro роднится с сканд. friof— семя, friofr— плодовитый. При совершении свадьб ему приносили жертвы. Весною, празднуя его возвращение, шведы возили в колеснице изображение этого бога. Указанием на связь Фрейра с громовником служат его полеты на баснословном борове (см. гл. XIV) и блестящий меч (= молния), который сам собою поражает великанов туч (reifriesen). Богу Фро соответствует богиня Frowa (Freyja) — то же, что рим. Liber и Libera, славян Ладо и Лада[21]. В песенных припевах Ладу дается прозвание деда, каким обыкновенно чествовали Перуна (см. (222) ниже): «ой Дид-Ладо!» К нему обращается хороводная песня: «а мы просо сеяли-сеяли», намекающая на древнюю умычку жен; имя Лада сопровождает и другую песню о варке пива, которое, как метафора дождя, играло важную роль в культе гро-мовника[22].
Значение Ярила вполне объясняется из самого его имени и сохранившихся о нем преданий. Корень яр совмещает в себе понятия: а) весеннего света и теплоты, b) юной, стремительной, до неистовства возбужденной силы, с) любовной страсти, похотливости и плодородия: понятия, неразлучные с представлениями весны и ее грозовых явлений. У карпатских горцев ярь (пол. iar, iaro, чешск. gar, garo) — весна, т. е. ясное и теплое время года[23], ярець — май; костромск. яр — жар, пыл («как горела деревня, такой был яр на улице, что подступиться невмочь!»), cepб. japa — жар печи, japко супце — то же, что наше «красное солнце». В немецких наречиях слово это перешло в обозначение целого года — jahr (гот. jer, др.-вер.-нем. jar, др.-сак. ger, англос. gear, англ. year, сканд. аг), подобно тому, как наше лето (сближаемое Я. Гриммом с нем. lenz, lenzo) получает тот же самый смысл в выражениях: прожить столько-то лет, договориться на такое-то число лет, и др. Затемнившееся в сознании, старинное значение слова jahr было впоследствии подновлено прибавкою эпитета: fruhjahr (=fruhling) — раннее время года, весна; сравни: ит. primavera, фр. printemps. Прилагательные ярий, переярий в Курск, губ. употребляются, говоря о животных, в смысле: второгоднего= пережившего одну весну[24]. Ярый воск — чистый, белый («горит свеча воску ярого»), ярые пчелы — молодые, весеннего роенья; чехи тот же эпитет, кроме пчелы и воска, придают и меду. Яроводье — высокая, стремительно текущая вода весеннего разлива рек; яр — быстрина реки и размоина от весенней воды; яро — сильно, шибко, скоро, яровый (яроватый) — скорый, нетерпеливый, готовый на дело, яровистый — бойкий, ярый (ярный) — сердитый, вспыльчивый, раздражительный, сильный, разярбнный — страшно раздраженный, неукротимый, серб. japити се — гневаться. Внутренние движения души своей древний человек не иначе мог выразить, как чрез посредство тех уподоблений, какие предлагала ему внешняя, видимая природа, и так называемые отвлеченные понятия первоначально носили на себе материальный отпечаток; это и теперь слышится в выражениях: пылкая, пламенная, горячая любовь, теплое чувство, разгорячиться, вскипеть, вспылить (от пыл = пламя; нем. in hitze kommen) — прийти в гнев, разжечь в ком ненависть, желание мести, опала — царский гнев, пожигающий словно огонь, и проч. Яровать — кипеть и обрабатывать поля под весенние посевы; яровина (яровинка) — весною посеянный (яровой) хлеб, серб. japo жито, пол. iare zboze, ярица — пшеница, серб. japHua — то же и japuna — летние плоды, яровик, яровище — поле, засеянное яровым хлебом. Ярость — гнев и похоть, ярун — похотливый, по-ярый — пристрастный к чему-нибудь («он пояр до вина, до женщин»), яриться — чувствовать похоть, cep6.japич — любовный жар[25].
Те же самые значения соединяются, как увидим ниже, и с корнем буй, синонимическим речению яр.
Воспоминание об Яриле живее сохранилось в Белоруссии, где его представляют молодым, красивым и, подобно Одину, разъезжающим на белом коне и в белой мантии; на голове у него венок из весенних полевых цветов, в левой руке держит он горсть ржаных колосьев, ноги босые. В честь его белорусы празднуют время первых (223) посевов (в конце апреля), для чего собираются по селам девушки, избрав из себя одну, одевают ее точно так, как представляется народному воображению Ярило, и сажают на белого коня. Вокруг избранной длинною вереницею извивается хоровод; на всех участницах игрища должны быть венки из свежих цветов. Если время бывает теплое и ясное, то обряд этот совершается в чистом поле — на засеянных нивах, в присутствии стариков. Хоровод возглашает песню, в которой воспеваются благие деяния старинного бога, как он ходит по свету, растит рожь на нивах и дарует людям чадородие:
А гдзеж joh нагою —
Там жито капою
А гдзеж joh ни зырне —
Там колас зацьвице![26]
Там, где ступал старинный бог своими босыми ногами, тотчас вырастала густая рожь, а куда обращались его взоры — там цвели колосья. И по представлениям других народов: где проходили боги, там подымались из земли роскошные злаки; на месте, где Зевс заключил Геру в свои объятия, зазеленели травы, запестрели цветы, и ниспала на них обильная роса[27]; в народных сказках красавица = богиня Весна, выступая в свой брачный путь — к ожидающему ее жениху, наполняет воздух благовонием, а под стопами ее вырастают прекрасные цветы[28]. В деревнях Великой и Малой России весенний праздник Ярилы перешел в чествование Юрьева дня (см. гл. XIII); собственно же под именем Ярилова праздника известны были здесь и удерживались весьма долгое время те игрища, которые древле совпадали с периодом удаления летнего солнца на зиму. Тогда совершался знаменательный обряд похорон Ярила; изображение его делалось с огромным мужским детородным членом и полагалось в гроб; похороны сопровождались плачем и завыванием женщин[29] — точно так же, как у финикиан и других древнейших народов смерть фаллюса оплакивали женщины, принимавшие участие в религиозной церемонии его погребения. Этим обрядом выражалась мысль о грядущем, после летнего солоноворота, замирании плодотворящей силы природы, о приближающемся царстве зимы, когда земля и тучи замыкаются морозами, гром перестает греметь, молния — блистать, дождь — изливаться на поля и сады. Обрядовая обстановка, с какою праздновали бога Ярилу в разных местностях, указывает на тесную связь его с летними грозами, на тождественность его с дождящим Перуном: опьянение вином, как символом бессмертного напитка богов (= дождя), бешеные пляски, сладострастные жесты и бесстыдные песни (символы небесных оргий облачных дев и грозовых духов) напоминали древние вакханалии; как на праздниках Дионису главная роль принадлежала вакханкам, так и в вышеописанном белорусском игрище совершение обряда исключительно возлагается на девиц. В Воронежской губ. лицо, избранное представлять Ярила, убиралось цветами и обвешивалось бубенчиками и колокольчиками, в руки ему давали колотушку, и самое шествие его было сопровождаемо стуком в барабан или лукошко; потому что звон и стук были метафорами грома, а колотушка — орудием, которым бог-громовник производит небесный грохот. У других славян Ярило известен был под именем Яровита (вит — окончание, корень — яр), которого старинные хроники сравнивают с Марсом: «deo suo Herovito, qui lingua (224) latina Mars dicitur, clypeus erat consecratus»; Марс же первоначально — громовник, поражающий демонов, а потом — бог войны. Как небесный воитель (бог яростный = гневный), Яровит представлялся с бранным щитом; но вместе с тем он был и творец всякого плодородия. От его лица жрец, по свидетельству жизнеописания св. Отгона, произносил следующие слова при священном обряде: «я бог твой, я тот, который одевает поля муравою и леса листьями; в моей власти плоды нив и деревьев, приплод стад и все, что служит на пользу человека. Все это дарую я чтущим меня и отнимаю у тех, которые отвращаются от меня»[30].
Что языческие празднества, совершавшиеся в честь плодотворящих сил природы, отличались полным разгулом и бесстыдием, на это мы имеем прямые свидетельства памятников. Послание игумена Памфила во Псков 1505 года говорит: «еда бо приходит велий праздник день Рождества Предтечева (24 июня — праздник летнего поворота солнца), и тогда во святую ту нощь мало не весь град взмятется (в селех) и возбесится... стучать бубны и глас сопелий и гудуть струны, женам же и девам плескание и плясание, и главам их накивание, устам их неприязнен клич и вопль, всескверненные песни, бесовская угодия свершахуся, и хребтом их вихляние, и ногам их скакание и топтание; ту же есть мужем же и отроком великое прелщение и падение, но яко (вар. ту есть) на женское и девическое шатание блудно(е) и(м) взрение, такоже и женам мужатым беззаконное осквернение и девам растление»[31]. И то творится, по выражению игумена, в укоризну и бесчестие святому празднику, подобает день этот содержать в чистоте и целомудрии, а не в козлогласовании, пьянстве и любодеянии. То же подтверждает и Стоглав: на Иванов день и в на-вечерии Рождества и Крещения (время зимнего солоноворота, знаменующего возрождение божеского творчества) «сходятся мужи и жены и девицы на нощное плещевание и на бесчинный говор, и на бесовские песни, и на плясание, и на скакание, и на богомерзкие дела и бывает отроком осквернение и девам растление». Упоминает Стоглав, что подобные «глумы» творились и в троицкую субботу, и в Петровское заговенье[32]. По всему вероятию, с праздниками Ярилы и Перуна-оплодотвори-теля соединялось в отдаленную старину и совершение языческих браков и умычки (похищение) жен, о чем в Несторовой летописи сказано так: «радимичи, и вятичи, и север (северяне) один обычай имяху (с древлянами): живяху в лесе, яко же всякий зверь, ядуще все нечисто, срамословье в них пред отьци и пред снохами, браци не бываху в них (т. е. с христианской точки зрения), но игрища межю селъг. Схожахуся на игрища, на плясанье и на вся бесовьская игрища, и ту умыкаху жены собе, с нею же кто свещашеся; имяху же по две и по три жены»[33]. Переяславский летописец передает это свидетельство Нестора в более распространенной форме: «и срамословие и нестыдение, диаволу угажающи, възлюбиша и пред отци и снохами и матерми, и м(б)раци не возлюбиша, но игрища межи сел, и ту слегахуся, рищюще на плясаниа, и от плясаниа познаваху — которая жена или девица до младых похоте(225)ние имать, и от очного взозрения, и от обнажения мышца, и от ручных показаниа, и от прьстнеи даралаганиа (перст возлагания?) на пръсты чюжая, таж потом целованиа с лобзанием, и плоти с сердцем ражегшися слагахуся, иных поимающе, а другых, поругавше, метааху на насмеание до смерти»[34]. Из правил митрополита Иоанна (конца XI ст.) видно, что и после просвещения Руси простой народ считал христианский обряд венчания — церемонией, установленной для князей и бояр, и не признавал за нужное брать на супружеское сожитие церковного благословения, а довольствовался старыми языческими обычаями, и что в его время были люди, имевшие по две жены[35]. Поклонение Ярилу, и буйные, нецеломудренные игрища, возникшие под влиянием этого поклонения, — все, в чем воображению язычника наглядно сказывалось священное торжество жизни над смертию (= Весны над Зимою), для христианских моралистов были «действа» нечистые, проклятые и бесовские; против них постоянно раздавался протест духовенства. Несмотря на то, стародавний обычай не скоро уступил назиданиям проповедников; до позднейшего времени на Яриловом празднестве допускались свободные объяснения в любви, поцелуи и объятия, и матери охотно посылали своих дочерей поневеститься на игрищах. Праздник этот в Твери уничтожен ревностью архиепископов Мефодия и Амвросия, а в Воронеже то же совершено преосвященным Тихоном. В 1765 году — в понедельник Петрова поста (30-го мая) приехал святитель на площадь, где происходило народное гульбище; «я увидел, говорит он в своем увещании к пастве, что множество мужей и жен, старых и малых детей из всего города на то место собралось. Между сим множеством народа я увидел иных почти бесчувственно пияных, между иными ссоры, между иными драки; приметил плясания жен пияных с скверными песнями». Преосвященный остановился посреди толпы и начал обличение; проповедь его достигла цели, народ разошелся, и праздник Ярилы навсегда был оставлен[36].
Уподобление дождя мужскому семени и чествование фаллюса привели к тому суеверному, исполненному нравственного безобразия обряду, о котором упоминается в летописи Нестора — в рассказе о болгарах, приходивших к св. Владимиру: «си бо омывають оходы своя, поливавше водою, в рот вливают и по браде мажются, поминают Бохмита; такоже и жены их творять ту же скверну, и ино пуще от совкупленья мужьска и женьска вкушають. Си слышав Володимер плюну на землю, рек: нечисто есть дело!»[37] Слово св. Григория (паисиевский сборн. XIV в.), говоря о языческих народах, которые чтили срамные уды и требы им возлагали, прибавляет: «от них же болгаре научившись, от срамных уд истекшюю скверну вкушають, рекуще: сим вкушаньем оцещаються греси». По другому списку: «словене же на свадьбах вкладываюче срамоту и чесновиток (чеснок) в ведра пьють; от оюфильских же и от аравитьскых писаний научьшеся болгаре от срамных уд истекающюю сквьрноу вкоушають». В слове христолюбца (по рукописи XV в.) находим то же свидетельство: «ино же сего горее есть: устроивыпе срамоту мужьскую и вкр(л)адывающе в ведра и в чаше и пьють, и вынемьше осморкывають и облизывають и целують, не хужьше суть жидов и еретик и болгар»[38]. Как символы дождя, мужское семя и вода, которою омываются детородные члены, получили в народных убеждени(226)ях ту же очистительную силу, какую индийцы присвоили коровьим экскрементам (см. гл. XIII), и значение напитка, скрепляющего брачные узы и рождающего любовь. В вопросах Кирика (XII в.) читаем: «а се есть у жен: аще не взлюбять их мужи, то омывають тело свое водою, и ту воду дають мужем»[39]. В одном рукописном соборнике XVI в.[40] в статье о различных эпитемьях сказано: «грех есть мывшесь молоком или медом (и молоко, и мед символы дождя) и давши кому пити милости для — опитемьи 8 недель поклонов по 100».
Чувство взаимного влечения юноши и девицы, чувство любви, ведущей к брачному союзу, издревле выражалось под метафорическими образами грозы, связующей отца-небо с матерью-землею. На эпическом языке народных песен любовь прямо называется горючею («горюча любовь на свете»); об ней поется:
Не огонь горит, не смола кипит,
А горит-кипит ретиво сердце по красной девице.
Любовь — не пожар, выражается пословица, а загорится — не потушишь[41]. В Пе-реяславльском уезде говорят: «лучше семь раз гореть (т. е. быть холостым, томиться любовью), чем один овдоветь». В том же значении слово «гореть» употребляется в замечательной народной игре, известной под именем горелок. Горелки начинаются с наступлением весны, с Светлой недели, когда славилась богиня Лада, покровительница браков и чадородия, когда самая природа вступает в свой благодатный союз с богом-громовником и земля принимается за свой род. Очевидно, игре этой принадлежит глубокая древность. Холостые парни и девицы устанавливаются парами в длинный ряд, а один из молодцев, которому по жребию достается гореть, становится впереди всех и произносит: «горю, горюпень!» — Чего ты горишь? — спрашивает девичий голос. — Красной девицы хочу. — Какой? — Тебя молодой! При этих словах одна пара разбегается в разные стороны, стараясь снова сойтиться друг с дружкою и схватиться руками; а который горел — тот бросается ловить себе подругу. Если ему удастся поймать девушку прежде, чем она сойдется с своей парою, то они становятся в ряд, а оставшийся одиноким заступает его место; если же не удастся поймать, то он продолжает гоняться за другими парами, которые, после тех же вопросов и ответов, бегают по очереди[42]. Погоня за девицами, ловля, захват их указывают на старинные умычки жен; юноша, волнуемый страстными желаниями, добивающийся невесты, уподобляется горящему пню[43], а самая игра в разных областных наречиях слывет: огарыши, огорелыш, опрел (отпреть), малорус, гори-дуби гори-пень[44]. Есть еще другая игра, значение которой тождественно с горелками; девица садится в стороне и причитывает: «горю, горю на камешке; кто меня любит, тот сменит» (или: «кто милее всех, тот меня выкупит»). Из толпы играющих выходит парень, берет ее за руки, приподымает и целует; потом садится на ее место и произносит те же слова: его выкупает одна из девиц, и так далее[45].
Заговоры на любоьь называются присушками (от сушить; санскр. корень cush — (227) arescere, сushman — огонь = то, что жжет и сушит; наше сухмень — засуха, произведенная жаркими лучами солнца[46], а на утрату этого чувства — отсушками или остудою (от стыть, студить, студёный, стужа, остуда— нелюбовь, ненависть, постылый — немилый; сравни: охладеть в любви). Для того, чтобы уничтожить в ком-нибудь любовь, надобно погасить в нем пыл страсти, охладить внутренний сердечный жар. Этим многочисленным данным, по-видимому, противоречит слово зазноба — любовь (зазнобчивый— влюбчивый от знобить— холодить, морозить, озноб— дрожь, ощущение холода[47]), но это противоречие только кажущееся: оно легко объясняется переходом понятия о поедучем, причиняющем боль огне к значению жгучего мороза (см. гл. XI). Заговоры на любовь или присушки состоят из заклинаний, обращенных к божественным стихиям весенних гроз: к небесному пламени молний и раздувающим его ветрам. Приведем несколько любопытных примеров:
а) «На море на кияне (=в небе)... стояла гробница (=туча), в той гробнице лежала девица (молния, богиня-громовница). Раба божия (имярек)! встань-пробудись, в цветное платье нарядись, бери кремень и огниво, зажигай свое сердце ретиво по рабе божием (имя) и дайся по нем в тоску и печаль»[48]. Кремень и огниво, которыми Перун высекает свои молниеносные искры, до сих пор даются в Олонецкой губ. жениху, перед самым отправлением его к венцу; с ними отправляется он и в церковь[49]. о) «Встану я раб божий и пойду в чистое поле. Навстречу мне Огонь и Полымя и буен Ветер. Встану и поклонюсь им низёшенько и скажу так: гой еси Огонь и Полымя! не палите зеленых лугов, а буен Ветер! не раздувай полымя; а сослужите службу верную, великую: выньте из меня тоску тоскучую и сухоту плакучую, понесите ее через боры — не потеряйте, через пороги — не уроните, через моря и реки — не утопите, а вложите ее в рабу божью (имя) — в белую грудь, в ретивое сердце, и в легкие и в печень, чтоб она обо мне рабе божьем тосковала и горевала денну, ночну и полуночну, в сладких ествах бы не заедала, в меду, пиве и вине не запивала». Подобные обращения делаются и к огненному змею — зооморфическому олицетворению громовой тучи. В других заговорах читаем: с) «Пойду я в чистое поле, взмолюся трем Ветрам, трем братьям: Ветры, буйны Вихори! дуйте по всему белому свету, распалите и разожгите и сведите рабыню (имя) со мною рабом божиим душа с душой, тело с телом, плоть с плотью, хоть (сравни: по-хоть) с хотью. Не уроните той моей присухи ни на воду, ни на лес, ни на землю, ни на скотину; на воду сроните — вода высохнет, на лес сроните — лес повянет, на землю сроните — земля сгорит, на скотину сроните — скотина посохнет. Снесите и положите (ее) в рабицу божию, в красную девицу — в белое тело, в ретивое сердце, в хоть и плоть... Есть в чистом поле — сидит баба-сводница, у бабы-сводницы стоит печь кирпичная, в той печи кирпичной стоит кунган, в том кунгане всякая веща кипит-перекипает, горит-перегорает, сохнет и посыхает; так бы о мне рабе божием рабица божия (имя) сердцем кипела, кровию горела, и не могла бы без меня ни жить, ни быть»[50]. d) «Встану я и пойду в чистое поле под восточную сторону. Навстречу мне семь братьев, семь Ветров буйных. — Откуда вы, семь братьев, семь Ветров буйных, идете? куда пошли? — Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные. — Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски (228) тоскучие со вдов, сирот и маленьких ребят — со всего света белого, понесите к красной девице (имя) в ретивое сердце: просеките булатным топором (= молнией) ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую, в ее кровь горячую, в печень, составы..., чтобы красная девица тосковала и горевала по таком-то рабе божием во все суточные 24 часа, едой бы не заедала, питьем бы не запивала, в гульбе бы не загуливала и во сне бы не засыпывала, в теплой паруше (бане) щелоком не смывала, веником не спаривала... и казался бы ей такой-то раб божий милее отца и матери, милее всего рода-племени, милее всего под луной господней»[51], е) «Есть на восточной стране высокие горы, на тех горах стоит сырой дуб кряковатый (горы = тучи, дуб — Перуново дерево); стану я раб божий под тот сырой дуб кряковатый и поклонюся буйным Ветрам: ой же вы, буйные Ветры! повейте вы на меня раба божия и обвейте вы семьдесять составов с составом и семьдесять жил с жилою, хоть, плоть и горячую кровь и ретивое сердце, и свейте вы с раба божьего думу и помышление, тоску и сухоту. И обвейте вы, Ветры буйные, рабу божию мою полюбовницу в ее белое лицо, в ясные очи, во все 70 жил с жилою и 70 составов с составом, хоть и плоть... и зажигайте вы, буйные Ветры, у рабы божией моей полюбовницы душу и тело, думу и помышление... Как всякий человек не может жить без хлеба — без соли, без питья — без ежи, так бы не можно жить рабе божией без меня раба; сколь тошно рыбе жить на сухом берегу без воды студеные и сколь тошно младенцу без матери, а матери без дитяти, столь бы тошно было рабе божией без меня раба; как быки скачут на корову, так бы раба божия бегала, искала меня — Бога бы не боялась, людей бы не стыдилась, во уста бы целовала, руками обнимала, блуд сотворила; и как хмель вьется около кола, так бы вилась-обнималась раба божия около меня». (Новгор. губ.) f) «В чистом поле гуляет буйный Ветер; подойду я поближе, поклонюсь пониже и скажу: гой еси буйный Ветер! пособи и помоги мне закон (брачный союз) получить от такого-то дома»[52]. Под непосредственным влиянием древнеязыческих воззрений на силы природы — воззрений, которые находили для себя долго не иссякавший источник и прочную опору в звуках родного языка, сложилась и система нравственных убеждений человека. Весь внутренний мир его представлялся не свободным проявлением человеческой воли, а независимым от нее, привходящим извне действием благосклонных или враждебных богов. Всякое тревожное ощущение, всякая страсть принимались младенческим народом за нечто наносное, напущенное, какой взгляд и доныне удерживается в массе неразвитого простонародья: пьет ли кто запоем, пристрастится ли к игре, страдает ли душевной болезнею— все это неспроста, во всем этом видят очарование. Чувство любви есть также наносное; те же буйные ветры, которые пригоняют весною дождевые облака, раздувают пламя грозы и рассыпают по земле семена плодородия, — приносят и любовь на своих крыльях, навевают ее в тело белое, зажигают в ретивом сердце. Кто влюблен, тот очарован. Возбуждая тайные желания, безотчетную грусть и томление, любовь понята народом как грызущая, давящая тоска, заставляющая юношу или девицу изнывать, сохнуть, таять; так изображается она и в заговорах: «как на море на окиане, на острове на Буяне, есть бел-горюч камень алатырь (скала-облако), на том камне устроена огнепалимая баня, в той бане лежит разжигаемая доска, на той доске тридцать три тоски. Мечутся тоски, кидаются тоски и бросаются тоски... чрез все пути и дороги и перепутья воздухом и аером. Мечитесь тоски, киньтесь тоски и бросьтесь тоски (в красную девицу) в ее буйную голову, в тыл, в (229) лик, в ясные очи, в сахарные уста, в ретивое сердце, в ее ум и разум, в волю и хотение, во все ее тело белое», чтобы был ей добрый молодец «милее свету белого, милее солнца пресветлого, милее луны прекрасной»[53]. — «Вставайте вы, матушки, три тоски тоскучие, три рыды рыдучие, и берите свое огненное пламя, разжигайте рабу-девицу (имя), разжигайте ее во дни, в ночи и в полуночи, при утренней зоре и при вечерней...»[54] Присушки наговариваются большею частию на хлеб, вино или воду, и эти наговорные снадобья даются при удобном случае тому, кого хотят приворожить; произносятся они и на след, оставленный ступнею милого человека, и на ласточкино сердце и вороново перо. В старинной песне про богатыря Добрыню и чародейку Марину находим следующий интересный рассказ:
Брала она следы горячие, молодецкие,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых;
Клала дровца в печку муравленую
Со теми следы горячими,
Разжигает дрова палящим огнем,
И сама она дровам приговаривает:
«Сколь жарко дрова разгораются
Со теми следы молодецкими,
Разгоралось бы (так) сердце молодецкое
У молода Добрынюшки Никитьевича».
А и божье крепко, вражье-то лепко:
Взяло Добрыню пуще острого ножа
По его по сердцу богатырскому[55].
Чара направлена на то, чтобы заставить добра молодца ухаживать, волочиться, следовать за красной девицей; след — эмблема ноги (стр. 37). Ласточка — птица, предвещающая возврат весны с ее благодатными грозами, а ворон — приноситель живой воды дождя, и потому им дается участие в заговорах на любовь. Ласточкино сердце привязывают к шейному кресту, а вороново перо кладут у порога, через который должна переступить любимая девица; но прежде этого они нарочно засушиваются: «как иссыхает птичье перо и сердце, так да иссохнет красная девица по доброму молодцу». На те же предметы наговариваются и остуды, и самое заклятие обращается к тем же стихиям — грозе, ветрам и воде, как символу дождя: гой еси, река быстрая! прихожу я к тебе по три зари утренни и по три зари вечерни с тоской тоскучей, с сухотой плакучей, мыти и полоскати лицо белое, чтобы спала с моего лица белого сухота плакучая, а из ретива сердца тоска тоскучая. Понеси ты ее (тоску), быстра реченька, своею быстрою струею и затопи ты ее в своих валах глубоких, чтобы она ко мне рабу не приходила». Итак, вода должна смыть с влюбленного тоску, залить его сердечный жар — подобно тому, как погасает пламя молний в дождевых потоках. Бурные порывы грозы и вихри, по смыслу заговоров на остуду, должны развеять, разнести любовную тоску и охладить ее пыл своим холодным дыханием. Это доказывает, что и те эпические обращения к рекам и ветрам с просьбою унести людское горе, какие часто встречаются в народных песнях, далеко не были (230) риторическими прикрасами, а порождены искреннею верою в могущество стихий. Любопытен следующий заговор, призывающий Зевсову птицу — громоносного орла: «встану я раб божий (имя) благословясь, пойду перекрестясь в чистое поле, стану на запад хребтом, к востоку лицом, помолюсь и покорюсь пресв. Деве Матери Богородице (замена Лады); сошлет она с небес птицу-орла. Садится орел на ретивое сердце, вынимает печаль-кручинушку, тоску великую, поносит птица-орел на окиян-море, садится на беломятый камень, кидает там печаль-кручинушку, тоску великую. Как этому камню на сей земле не бывать, так бы мне рабу божию тоски-кручины не видать». (Шенкурск, уез.)[56]
Так как тучам и вихрям, наряду с божественным, придавался и демонический характер, то заклятия на любовь обращаются иногда к нечистой силе. Приводим заговор из следственного дела 1769 года: «Пойду я, добрый молодец, посмотрю в чистое поле в западную сторону под сыру-матерую землю, и паду я своею буйною головою о землю сыру-матерую, поклонюсь и помолюсь самому сатане: гой еси ты, государь сатана! пошли ко мне на помощь рабу своему часть бесов и дьяволов... с огнями горящими и с пламенем палящим и с ключами кипучими, и чтоб они шли к рабице-девице (или: молодице) и зажигали б они по моему молодецкому слову ее душу и тело и буйную голову, ум и слух и ясные очи... чтоб она раба от всего телесного пламени не могла бы на меня доброго молодца и на мое белое лицо наглядеться и насмотреться, и шла бы она в мою молодецкую думу и думицу и в молодецкую телесную мою утеху, и не могла бы она насытиться своею черною п... моего белого х.., и не могла бы она без меня ни жить — ни быть, ни есть — ни пить, как белая рыба без воды, мертвое тело без души, младенец без матери, и сохла бы она по мне своим белым телом, как сохнет (трава) от великого жару и от красного солнышка и от буйного ветра»[57].
Из древнейшего воззрения на грозу, как на брачный союз, возникло множество гаданий, поверий и свадебных обрядов, связывающих предвестия о браках и идеи семейного счастия и чадородия с различными символическими представлениями грома, молнии и дождя:
1. Так как земной огонь был эмблемою небесного пламени молний, а вода — дождя, то отсюда понятны следующие гадания: а) девица вздувает с уголька огонь на лучину; если она долго не разгорается, то муж будет непослушный, крутой характером, и наоборот[58]. b) Зажигая с одного конца лучину, втыкают ее другим концом в бревно и примечают: в какую сторону упадет пепел? — с той стороны жених явится. (Тамбов, губ.) Или с) обмакивают лучину в воду и потом зажигают, и смотря по тому, скоро или медленно она загорится — делают заключение о выгодном или невыгодном женихе[59], d) Наливают на сковороду воды, кладут в нее хлопки и зажигают: если хлопки будут гореть с треском, то суженый будет ворчливый, неуживчивый; а если станут втягивать в себя воду— суженый будет пьяница, е) Берут несколько скорлупок грецких орехов, вставляют в них маленькие обрезки восковых свеч, зажигают и опускают в чашку, наполненную водою; каждая свечка пускается на имя одной из гадающих девиц. Чья свеча сгорит прежде, та девица скорей всех замуж (231) выйдет, и наоборот; а чья свеча потонет — той девице умереть незамужнею[60]. Иногда эти свечи обозначаются именами девиц и знакомых парней; если две свечи: одна, названная мужским именем, а другая — женским, поплывут вместе, то жить тому парню с тою девицею в паре[61], f) Гадают еще так: собравшись толпою, бегут крестьянские девушки к реке или пруду, набирают в рот воды и спешат воротиться в избу, если удастся донести воду во рту, то жених посватается; а которая девица выпустит воду от испуга, кашля или утомления — той нечего и думать о женихе; воротившаяся прежде всех с водою — прежде всех и замуж выйдет[62], g) Поздно вечером съедает гадальщица наперсток соли, чтобы возбудить в себе жажду, и, ложась спать, приговаривает: «кто мой суженый, кто мой ряженый, тот меня напоит!» Суженый является во сне и подает ей пить: напиток этот — метафора оплодотворяющего семени дождя, которым напояется богиня Земля во время весеннего сочетания ее с отцом Небом[63], h) Перед отходом ко сну девица продевает в свою косу висячий замок, запирает его и причитывает: «суженый-ряженый! приди ко мне ключ попросить». То же самое причитывает она и над ведрами, перевясла которых запираются на ночь висячим замком, и над палкою, которая кладется поперек проруби с таким же замком. Если приснится девице, что кто-нибудь из холостых парней приходил к ней за ключом, то она принимает это за предвестие скорого с ним брака[64]. Как бог-громовник только тогда овладевает любовью облачной девы, когда откроет ключом-молнией доступ к дорогому напитку живой воды (= дождю) и упьется им, так и жених в этом замечательном гаданье представляется отмыкающим запертое сокровище девственного напитка. Коса также символ девственности (стр. 238), и по свадебному обряду жених покупает ее у родителей невесты. Весьма знаменателен рассказ, встречаемый в муромской легенде о князе Петре и супруге его Февронии, где, согласно с древнейшим воззрением, любовное наслаждение объясняется под метафорическим образом испивания воды: плыла Феврония с своими приближенными по Оке: «некто же бе человек у блаженный княгини Февронии в судне и жена его в том же судне бысть; той же человек убо приим помысл от лукавого беса, възрев на святую с помыслом. Она же разумех злой его помысл и вскоре обличи и рече ему: почерп(н)и воды из реки сей сию страну судна сего. Он же почерпе, и повеле ему испити; он же пив. И рече же паки она: почерпи убо воды з'другой страны судна сего. Он же почерпе, и повеле ему паки испити; он же пив. Она же рече: равна ли убо вода есть или едина сладши? Он же рече: едина есть, госпожа, вода. Паки же она рече: сице едино естество женское есть; почто убо, свою жену оставляя, и чюжия (на чужую) мыслиши?»[65] На той же метафоре основан и следующий сказочный эпизод: добрый молодец приезжает во дворец Царь-девицы, которая спала на ту пору глубоким, богатырским сном; позарился на ее несказанные прелести и смял красу девичью, а сам поскорей на коня и ускакал: не оправил даже постельных по(232)кровов. Пробуждается от сна Царь-девица и говорит во гневе: «какой это невежа в моем доме был, воды испил, колодец не закрыл!» (или: квас пил да не покрыл!»)[66]
В свадебных обрядах крестьян огонь и вода доселе не утратили своего древнего значения: переезд молодых через горящий костер, возжение свечей при окручивании невесты, поставление их в кад с зерном и обливание жениха и невесты ключевой водою совершаются с целию призвать на юную чету дары плодородия и счастия (см. ниже в главе о брачных обрядах).
2. Главнейшими символами молнии была стрела, а дождя — мед и вино; и та и другие играют важную роль в свадебном обряде. Эрос или купидон, бог любви (erwz — любовь, вожделение), изображался крылатым, с луком и стрелами, пуская которые он зажигал сердца любовною страстию. Греческого Эроса Макс Мюллер сближает с словом Aruscha, которое употребляется в Ведах и как эпитет, означающий светлый, и как существо мифологическое: как Эрос — сын Зевса, так Аруша называется сыном Диауса (Divan shishus), и точно так же представляется прекрасным ребенком[67]. Это собственно— олицетворение молниеносной стрелы, бросаемой богом-громовержцем в дождевые тучи; представление Эроса малюткою объясняется из древнейшего воззрения на молнию, как на карлика (эльфа), а легкие крылья его — эмблема быстроты, с которою летит стрела-молния; и стрелу, и молнию народные предания равно наделяют крыльями, и отождествляют их с птицами (см. гл. X). Эрос чтился греками не только как возбудитель любви, но и как творческая сила, вызывающая мир к бытию, как божество весны[68]. В одном заговоре на любовь читаем: «встану я, раб божий, благословясь, пойду перекрестясь... в чистое поле; стану на запад хребтом, на восток лицом, позрю-посмотрю на ясное небо: со ясна неба летит огненна стрела; той стреле помолюсь-покорюсь и спрошу ее: куда полетела, огненна стрела? — Во темные леса, в зыбучие болота, в сырой кореньё. О ты, огненна стрела! воротись и полетай, куда я тебя пошлю: есть на святой Руси красна девица (имярек); полетай ей в ретивое сердце, в черную печень, в горячую кровь, в становую жилу, в сахарные уста, в ясные очи, в черные брови, чтобы она тосковала-горевала весь день — при солнце, на утренней заре, при младом месяце, на ветре-холоде, на прибылых днях и на убылых днях отныне и до века». (Шенкур. уез.) В народных русских сказках царь дает своим сыновьям такой приказ: «сделайте себе по самострелу и пустите по каленой стреле; чья стрела куда упадет — с того двора и невесту бери!» (или: какая девица подымет стрелу — та и невеста!)[69] Отсюда становится понятным, почему в старину, окручивая невесту, девичью косу ее разделяли стрелою, а гребень, которым коса расчесывалась, обмакивали в мед или вино; почему в сеннике, где клали спать молодых, по углам и над брачною постелью утверждали стрелы; почему наконец, когда просыпалась молодая на другой день брака, то покров с нее приподымали стрелою[70]. Как метафора молнии, которою Перун сверлит тучи, проливает дожди и снимает с неба облачные покровы, стрела в свадебном обряде служила знамением плодородия и вместе с тем была орудием, освя(233)щающим брачный союз, — точно так же, как у германцев употреблялся для этого молот, один из главнейших атрибутов Тора. Но как тем же орудием поражает Перун демонов, то стрела служила во время свадьбы и предохранительным средством против влияния нечистой силы и злых чар. То же значение соединялось и с другою эмблемою молнии — острым мечом. Спальню молодых охранял в старину конюший или ясельничий, разъезжая вокруг нее с обнаженным мечом[71].
В древненемецких сагах питье из одного кубка вина девою и юношею принимается за символический знак их любви и согласия на брачный союз. По требованию венчального обряда, жених и невеста пьют вино из одного ковша, подаваемого им священником; в старину, как видно из свадебных чиноположений, жених после того, как вино было выпито, бросал склянницу оземь и топтал ее ногою[72]; Олеарий и Ченслер говорят, что склянницу растаптывали вместе и жених и невеста[73]. По старинному обычаю, крестьянская свадьба не бывает без пива и браги, и выражение «заварить пиво или брагу» доныне употребляется в смысле: готовиться к свадьбе. Девицы, желающие поскорей выйти замуж, прибегают к такому средству: тайно ото всех ставят в печь корчагу и заваривают в ней солод; когда солод поспеет, корчагу выносят за ворота и там спускают сусло, с надеждою, что прежде, чем окиснет пиво, приедет жених свататься, и что этим самым пивом придется его подчивать[74]. Подблюдная святочная песня, предвещающая скорый брак, гласит:
Еще ходит Иван по погребу,
Еще ищет Иван неполного,
Что неполного, непокрытого;
Еще хочет Иван дололнити
Свою братину зеленым вином[75],
т. е. жених ищет невесту, которая уподобляется здесь братине с вином. На том же уподоблении возникли и следующие любопытные обряды: в том случае, когда будет обнаружено, что невеста вышла замуж нецеломудренною, родной матери ее подают стакан меда (вина или пива), внизу которого нарочно делают отверстие, закрываемое пальцем; как скоро мать берется за стакан, отверстие открывается — и мед (вино или пиво) утекает: знак, что сладкий напиток девственности уже выпит прежде брака. Если же невеста найдена будет непорочною, то к собранным гостям выносят ее окровавленную сорочку, и тотчас начинаются вакхические песни, пляски и битье рюмок, стаканов и вообще посуды, чем символически выражается совершившийся акт брачного союза: девственная чара разбита и вино из нее выпито счастливым супругом[76].
3. Бог-громовник представлялся кузнецом, фантазия олицетворяла его медведем, а гром метафорически уподоблялся звону колокола: все эти мифические пред(234)ставления нашли себе применение в народных поверьях о брачном союзе. Подблюдная песня:
Медведь-пыхтун
По реке плывет,
Кому пыхнёт во двор,
Тому зять в терем[77]—
предвещает скорую свадьбу. Крестьянские девушки берут обрывок веревки от церковного колокола, разнимают этот обрывок на несколько прядей и вплетают их в косы, как талисман, имеющий силу привлекать женихов[78]. Бог-кузнец, кующий молниеносные стрелы, которыми Эрос возжигает сердца, призывается в заговорах на любовь и в святочных гаданиях. «На море на океане, на острове на Буяне (читаем в одной «присушке») стоят три кузницы, куют кузнецы там на трех станах. Не куйте вы, кузнецы, железа белого, а прикуйте ко мне молодца (или: красную девицу); не жгите вы, кузнецы, дров ореховых, а сожгите его ретиво сердце — чтобы он ни яством не заедал, ни питьем не запивал, ни во сне не засыпал, а меня бы любил-уважал паче отца-матери, паче роду-племени»[79]. А вот святочная песня, предвещающая женитьбу:
Идет кузнец из кузницы,
Несет кузнец три молота.
«Кузнец, кузнец! ты скуй мне венец,
Ты мне венец и золот и нов,
Из остаточков — золот перетень,
Из обрезочков — булавочку:
Мне в том венце венчатися,
Мне тем перстнем обручатися,
Мне тою булавкою убрус притыкать»[80].
У германцев благословение брака совершалось чрез положение молота на колени невесты, и четверг, как день, посвященный громовнику, до сих пор считается за самый счастливый для свадебных союзов; Top — дарователь чадородия: оскорбленный и разгневанный, он замыкает чрево жены и делает ее неплодною[81]. Под влиянием христианства древние языческие сказания о мифическом кузнеце-громовнике были перенесены у нас на св. Козьму и Демьяна, в которых простолюдины наклонны видеть одно лицо и которым приписывают они и побиение змея-тучи кузнечными молотами (см. гл. XI). К этим святым ковачам поселяне обращаются в своих свадебных обрядовых песнях с мольбою сковать брачный союз крепкий, долговечный, навек неразлучный:
«О святэй Кузьма Дямян!
Прихадзи на свадзьбу к нам
Са сваим святым кузлом (молотом),
И скуй ты нам свадзибку
Крепко-крепко-накрепко: (235)
И людзи хулютсь — не расхулютсь,
Вятры веютсь — не развеютсь,
Солнца сушитсь — не рассушитсь,
Дожди моцутсь — не размоцутсь»[82].
«Сковать свадьбу» значит: сковать те невидимые, нравственные цепи (= обязанности), которые налагают на себя вступающие в супружество и символическими знаками которых служили кольца; Судьба, заведывающая людскими жребиями, по свидетельству народного эпоса, кует и связывает по две нити и тем самым определяет, кому на ком жениться (см. гл. XXV). Как эмблема супружеской связи, кольцо в народной символике получает метафорическое значение женского детородного члена, а палец, на который оно надевается, сближается с фаллюсом. В загадках кольцо или перстень изображаются так: «прийшов парубок до дивки: дай, дивко, дирки!» — «Стоит девка на горе, да дивуется дыре: свет моя дыра, дыра золотая! куда тебя дети? на живое (сырое) мясо вздета». В былине о Ставре-боярине неузнанная мужем жена открывается ему следующей загадкою:
Как ты меня не опознываешь?
А доселева мы с тобой в свайку игрывали:
У тебя де была свайка серебряная,
А у меня кольцо позолоченное,
И ты меня поигрывал,
А я тебе толды-вселды[83].
4. Петух, именем которого доселе называют огонь, почитался у язычников птицею, посвященною Перуну и очагу, и вместе с этим — эмблемою счастия и плодородия. Силою последнего щедро наделила его природа, так что это качество петуха обратилось в поговорку. Вот почему при свадебных процессиях носят петуха; вот почему петух и курица составляют непременное свадебное кушанье; по этим же птицам гадают и о суженых, а) Девицы снимают с насести кур и приносят в светлицу, где заранее припасены вода, хлеб и кольца золотое, серебряное и медное; чья курица станет пить воду, у той девицы муж будет пьяница, а чья примется за хлеб — у той муж бедняк; если курица подойдет к золотому кольцу — это сулит богатое замужество, если к серебряному — жених будет ни богат, ни беден, а если к медному — жених будет нищий; станет курица летать по комнате и кудахтать — знак, что свекровь будет ворчливая, злая. b) Приготовляют на полу тарелку с водой и насыпают кучками жито и просо, а на покуте ставят квашню и сажают в нее петуха; если петух вылетит и кинется прежде на воду, то муж будет пьяница, а если на зёрна — муж будет домовитый хозяин, с) Холостые парни и девицы становятся в круг, насыпают перед собою по кучке зернового хлеба (нередко зерно это насыпается в разложенные на полу кольца) и бросают в средину круга петуха; из чьей кучки он станет клевать — тому молодцу жениться, а девице замуж выходить, d) Сажают под решето петуха и курицу, связавши их хвостами, и замечают: кто из них кого потащит? По этому заключают: возьмет ли верх в будущем супружестве муж или (236) жена. Или просто выпускают петуха с курицею на средину комнаты: если петух расхаживает гордо, клюет курицу, то муж будет сердитый, и наоборот, смирный петух сулит и кроткого мужа[84].1-е ноября, посвященное памяти Козьмы и Демьяна, святым ковачам свадеб, называется в простонародье курячьим праздником или курьими имяпинами; в старину в Москве 1-го ноября женщины приходили с курами в Козьмодемьянскую церковь и служили молебны, а в Ярославской губ. в этот день режут в овине петуха и съедают целой семьею[85]. Зерновой хлеб, овин, где его просушивают, решето, которым просевается мука, и квашня, где хлеб месится, — все это эмблемы плодородия. В Германии по крику петуха девушки гадают о своем суженом; у римлян крик курицы петухом, в применении к браку, предвещал властвование жены над мужем[86].
С принятием христианства многие из старинных языческих представлений были перенесены на некоторые лица ветхо— и новозаветных святых. Младенчески неразвитый народ не в силах был разорвать своих связей с прадедовской стариною; старина эта проникала весь строй его речи, а с тем вместе и все его воззрения на жизнь и природу, каждый день, каждый час она напоминала ему о себе в тысяче тех слов и оборотов, помимо которых он не умел и не мог выражать своих мыслей. Чтобы всецело отрешиться народу от образов и верований, созданных язычеством, для этого нужно было отказаться ему от родного языка, что выходило из пределов возможного. И народ долго не отрешался от заветов предков, от убеждений, подсказываемых ему языком; он невольно, бессознательно вносил их в область новой христианской религии, или, лучше сказать — объяснял ее догматы в духе собственных преданий, и пользовался для этого всякою сходною чертою, всяким поводом к сближению и даже случайным созвучием слов. Так на Илью-пророка были перенесены все атрибуты и все значение древнего Перуна. По языческим представлениям, Перун владел громом и молниями, разъезжал по небу в колеснице, на крылатых, огнедышащих конях, разил демонов огненными стрелами, проливал дожди и воспитывал жатвы. Те же черты дает народная фантазия и Илье-пророку. Поселяне наши представляют его разъезжающим по небу в огненной колеснице; грохотом ее колес объясняется слышимый нами гром[87]. При ударах грома в Нижегородской губ. говорят: «Илья великий гудит!» На лубочной картине Илья-пророк изображается на колеснице, которая окружена со всех сторон пламенем и облаками и запряжена четырьмя крылатыми конями; колеса огненные. Лошадьми управляет ангел; Илья-пророк держит в руке меч. Болгарская загадка сравнивает коня Ильи-пророка с ветром[88], а малорусская так выражается о громе: «видано-невидано, якого не кидано! То (238) снятый кидав, щоб було хороше ему прсуихати»[89], т. е. в громовых раскатах слышится народу стук ринутого Ильею-пророком оружия, которым он разит темные тучи, чтоб не стояли ему на пути. В других местах гром объясняется небесным поездом самого Христа. В скопческой песне поется:
У нас было на сырой на земле —
Претворилися такие чудеса:
Растворилися седьмые небеса,
Сокатилися златые колеса,
Золотые, еще огненные.
Ужь на той колеснице огненной
Над пророками пророк-сударь гремит,
Наш батюшка покатывает,
Утверждает он святой божий закон.
Под ним белый храбрый конь;
Хорошо его конь убран,
Золотыми подковами подкован;
Ужь и этот конь не прост
У добра коня жемчужный хвост,
А гривушка позолоченная
Крупным жемчугом унизанная;
В очах его камень-маргарит,
Из уст его огонь-пламень горит[90].
В заговорах встречаем подобные же представления Ильи-пророка, очевидно подставленного в этих молитвенных заклятиях вместо Перуна; так в заговоре на охрану против ружейных ран читаем: «на море на окиане, на острове на Буяне гонит Илья-пророк в колеснице гром с великим дождем. Над тучею туча взойдет, молния осияет, дождь пойдет — порох зальет... Как от кочета нет яйца, так от ружья нет стрелянья»[91]. Так как болезни почитались нечистою силою, которая язвит человеческое тело, то с мольбою об исцелении обращались к богу-громовнику, могучему победителю демонов. В заговоре от сибирской язвы обращение это делается к Илье-пророку: «встану я раб божий, пойду... под восточную сторону; к окияну-морю. На том окияне-море ( = небе) стоит божий остров, на том острове лежит бел-горюч камень алатырь (см. главу XVI), а на камени — снятый пророк Илия с небесными ангелами. Молюся тебе, святый пророче божий Илия! пошли тридцать ангелов в златокованом платье, с луки и стрелы, да отбивают и отстреливают от раба (имярек) уроки и призеры и притки, щипоты и ломоты и ветроносное язво». Или, после воззвания к Илье-пророку и ангелам, причитывают так: «спустите мне гром и моланью, отбивайте и отстреливайте от раба божия уроки и призеры, потяготы и позевоты...»[92] Молнию народ считает за стрелу, кидаемую Ильей-пророком в змея[93] или дьявола, который старается укрыться от нее в разных животных и гадах[94]; но и там находит его и поражает небесная стрела. Во Владимирской губ. говорят, что он побивает нечистых каменными стрелами[95]: поверье, согласное с преданиями о «громовых стрелках» и каменном молоте Тора. Что сказание о борьбе Ильи-пророка с (239) змеем (драконом = тучею) существовало издавна, это свидетельствуется апокрифической беседою Епифания с Андреем (рукоп. XV в.): «Епифаний рече: по праву ли сие глаголют, яко Илья-пророк есть на колеснице ездя гремит, молния пущает по облакам и гонит змия? Святый же рече, не буди то, чадо, ему тако быти; велико бо безумие есть, еже слухом приимати»[96]. На этих верованиях создалась хорутанская легенда «Lugar sv. Iliji vraga strelil»[97]. Однажды вышел лесник на охоту; вдруг надвинулись тучи, загремел гром, засверкала молния и полил дождь. Лесник не мог идти дальше и лёг под дерево. Оглядываясь по сторонам, он увидел при блеске молнии какую-то зверскую образину; думая, что то зверь, он прицелился и выстрелил: «дождусь, думает, дня — и тогда увижу, что застрелил». В то самое время подошел к нему старец: «знаешь ли (спросил он), какого ты зверя застрелил? ты убил черта, в которого семь лет направлял я удары — и не мог попасть. Я — святой Илья и наделю тебя за это счастьем и богатой невестою». Подобная же легенда известна и в Малороссии, но вместо Ильи-пророка она выводит Бога: шел мужик с ружьем в руках; путь лежал возле озера, а над озером стоял большой камень. На ту пору была гроза на небе, и как только загремит гром — то нечистый и спрячется за камень, а как стихнет — то снова выскочит и «все дразнит Бога». Мужик прицелился и пристрелил нечистого; идет дорогою, а навстречу ему «чоловик ни молодий, ни старий; а ружжо у его таке гарне, саме золоте та срибне. — Здрастуй, чоловиче добрий! — Здрастуй! — Добре в тебе ружжо; а добре воно тим, щой берешь его — христишь, а на килочок вишаешь — христишь. Поминяймось! — А то був сам Бог. У тебе, — одказуе чоловик, — ружжо золоте та срибне, а мое бач яке просто; нам ни слид миня-тись. — Та ни-таки, поминяймось, просить Бог; я визьму твое, а ти мое: а у год и розминяемось на сим мисти. Твоим ружжом я переведу оттих проклятих, що мене дразнють». Поменялись, и как только станет, бывало, мужик стрелять из божьего ружья — тотчас гром и загремит на небе»[98].
От св. Ильи, по народному убеждению, зависят росы, дожди, град и засуха. 20-го июля, в день, ему посвященный, ожидают грозы и дождя, который непременно должен пролиться на это число. Белорусская поговорка: «Илья надзелив гнильля» означает, что с Ильина дня идут обыкновенно дожди, от которых гниет хлеб и сено в поле[99]. На этот день не косят и не убирают сена, потому что в противном случае св. Илья, за непочтение назначенного ему праздника, убьет громом или сожжет накошенное сено молнией[100]. Великорусские поговорки утверждают: «Илья грозы держит», «Илья-пророк в поле копны считает», «на Ильин день где-нибудь от грозы загорается», «до Ильи поп дождя не умолит, после Ильи баба фартуком нагонит», «на Ильин день олень копыто обмочил», т. е. олень-туча (см. гл. XII) проливает дождь. Последней поговорке соответствует малорусская: «Илья в воду налья»; этим простолюдины объясняют себе то естественное явление, что с 20-го июля вода начинает холодеть. Ильинским дождем умываются и окачиваются от вражьих чар, очного призора и болезней; замечают еще, что вёдро на Ильин день предвещает много пожаров, а дождь— наоборот[101]. Илья-пророк почитается производителем (240) урожаев; ему дают эпитет наделящего и на Новый год, при посыпании зерном, причитывают: «ходит Илья, носит пугу (плеть — метафора молнии) житяную; где замахнет — там жито растет!» 20-го июля начинают зажинать рожь, т. е. вяжут первый сноп[102], обмолачивают, приготовляют из зерна хлеб, приносят его в церковь для освящения и потом вкушают от новины[103], а из соломы устраивают новую постель. Если град выбивает местами хлеб, то поселяне говорят: «это Бог карает; он повелел Илье-пророку: когда ездишь в колеснице, щади нивы тех, которые раздают хлеб бедным полною мерою; а которые жадны, обмеривают и не ведают милосердия — у тех истребляй!»[104] В Курской и Воронежской губ., оканчивая жнитво, оставляют на поле горсть колосьев, завязывая их узлом, в честь Ильи-пророка, что называется завязать Илье бороду[105]: обряд, отождествляющий этого святого с богом Волосом или Перуном, ибо Волос только особенное прозвание громовника, как пастыря небесных стад (= облаков, см. гл. XIII). В некоторых местностях уцелели остатки древних пиршеств и жертвенных приношений, совершавшихся некогда Перуну во время жатв, как подателю земного плодородия. Вся волость собирается на Ильин день к церкви и сгоняют туда рогатый скот; после обедни выбирают одно животное, за которое и платят миром хозяину деньги; потом закалывают его, варят мясо и раздают по кускам за деньги; вырученные деньги идут на церковь. Не быть на этом празднестве и не получить священного мяса — считается за большой грех. В Пермской губ., по словам Лепехина, устраивали на Ильин день обед— на мирскую складчину, убивали быка и теленка и съедали их всею общиною; а в Калужской губ. в этот день приносят к церкви колотых молодых барашков и просят священника окропить их св. водою[106].
Указанные верования послужили источником, из которого возникла любопытная народная легенда об Илье-пророке и Николе-угоднике[107]. На последнего перенесено было древнеязыческое представление морского бога (собственно: владыки дождевого моря), так как в житии его рассказывается о чудесах, совершенных им на море; молитвами своими он усмирял волнения и заставлял стихать бури. Сербская и болгарская песни говорят, что при дележе мира св. Николаю достались воды и броды[108]. В Переяславль-Залесском уезде оставляют на ниве горсть овсяных колосьев на бороду св. Николе; в немецких преданиях этот угодник нередко заступает место Одина[109], и кое-где существует обычай сыпать на Николин день (6-го декабря) овес для его коня. В Моравии с вечера этого дня ожидают св. Николу, который спускается тогда с неба по золотым ремням ( = молниям); а у чехов совершалось драматическое представление, как св. Николай водит на цепи черта[110]. Содержание русской легенды, проникнутой несомненно языческими воззрениями, следующее: в (241) давние времена жил-был мужик, Николин день завсегда почитал, а в Ильин нет-нет — да и работать станет; Николе-угоднику и молебен отслужит, и свечу поставит, а про Илью-пророка и думать забыл. Вот раз как-то идет Илья-пророк с Николою полем этого самого мужика, идут они да смотрят — на ниве зеленя стоят такие славные, что душа не нарадуется. «Вот будет урожай так урожай!» — говорит Никола. — А вот посмотрим! отвечал Илья; как спалю я молнией, как выбью градом все поле, так будет мужик правду знать да Ильин день почитать. Поспорили и разошлись в разные стороны. Никола-угодник сейчас к мужику: «продай, — говорит, — поскорее ильинскому попу весь хлеб на корню; не то ничего не останется, все градом повыбьет». Мужик послушался. Прошло ни много ни мало времени: собралась, понадвинулась грозная туча, страшным градом и ливнем разразилась она над нивою мужика, весь хлеб как ножом срезала. На другой день идут мимо Илья с Николою, и говорит Илья: «посмотри, каково разорил я мужиково поле!» Никола-угодник в ответ ему заметил, что хлеб мужиком давно на корню продан. «Постой же, — сказал Илья, — я опять поправлю ниву, будет она вдвое лучше прежнего». Никола опять к мужику и заставил его выкупить побитое поле. Меж тем откуда что взялось — стала мужикова нива поправляться; от старых корней пошли новые, свежие побеги. Дождевые тучи то и дело носятся над полем и поят землю; чудный уродился хлеб — высокий да густой, сорной травы совсем не видать, а колос налился полный-полный, так и гнётся к земле. Пригрело солнышко, и созрела рожь — словно золотая стоит в поле. Много нажал мужик снопов, много наклал копен, уж собрался возить да в скирды складывать. На ту пору идет мимо Илья с Николою; узнает Илья, что поле мужиком выкуплено, и говорит: «постой же, отыму я у хлеба спорынью: сколько бы ни наклал мужик снопов, больше четверика зараз не вымолотит!» Никола-угодник идет к мужику и советует ему, во время молотьбы больше как по одному снопу не класть на ток. Стал мужик молотить: что ни сноп, то и четверик зерна; все закрома, все клети засыпал рожью, и все еще много остается; пришлось строить новые анбары[111].
Такое отождествление Ильи-пророка с Перуном, такое присвоение ему власти над громом, молниями, дождями, градом и урожаями имеет в основании, во-1-х, те аналогические обстоятельства, которые окружают этого святого в ветхозаветных сказаниях. По свидетельству Библии, он был живой взят на небо в огненной колеснице, на огненных конях, а во время земной своей жизни чудесным образом низводил с неба всепожигающий огнь, творил засуху и проливал дождь (кн. царств III, гл. 18; IV, 1—2). В Апостоле, который читается на Ильин день, сказано: «Илиа... молитвою помолися, да не будет дождь — и не одожди по земли лета три и месяц шесть; и паки помолися — и небо дождь даде, и земля прозябе плод свой». Церковная песнь молит его об отверстии неба и ниспослании дождя, и поселяне ставят иногда на воротах чашку с зерном ржи и овса и просят священника провеличать Илью— на плодородие хлеба. Во время бездождия возглашается такая молитва: «Илия словом дождь держит на земли, и паки словом с небесе низводит; тем же молим тя (Бога) того молитвами щедре поели дожди водные земли(е) с небеси». В рукописный служебник сербской редакции занесена следующая молитва, в которой очевидна примесь старинного предания о побиении молнией демона-тучи: «моли-мотисе, святый Елисею прор(о)це и святыи Илиа прор(о)це!.. помиловати ны, и помогайте ны вашимьи молитвами святыми, молимо ви се послоушайте наш глас: отженете от нас стоудени градь и соухи ветрь, и от наши сельниивь и винограда и (242) врьтограда проженете га, да придет оу пустие горьи и оу неверные езыкы и где клепала не клеплют, ни звоня звонесе[112], ни свеще горет, ни фамианом кадет... Молимо ви, святьи апостолы и святьи пророци, святы мученици, свержете проклетаго диа-вола саппающаго и храпающаго и трескающаго мльниами блъстещисе». Под влиянием этих церковных преданий в старинных проповедях употреблялись об Илье-пророке поэтические выражения: Илия огненосный, небопарный орел, тученосный облак; а в рукописные сборники вносились подобные объяснения грозы: «молния есть сияние огня, сущего вверху на тверди; небесный же огнь — то ты разумей огнь сущий, его же Илия молитвою сведе на полена и на всесожжение: сего огня сияние есть молния»[113]. В Новгороде в старину были две церкви: Ильи Мокрого и Ильи Сухого; в засуху совершался крестный ход к первой церкви с мольбами о дожде, а с просьбою о сухой и ясной погоде совершался крестный ход к церкви Ильи Сухого[114]. Во-2-х, самое совпадение Ильина дня с началом жатвенной поры необходимо связало с Ильею-пророком народные воспоминания о древнем боге, покровителе земледелия и дарователе урожаев. Так как уборка хлеба продолжается несколько недель и так как в эпоху язычества это была пора религиозного чествования Перуна-пло-додавца, то воспоминания свои о боге-громовнике народ смешал отчасти и с именами других святых, память которых празднуется в числа, ближайшие к Ильину дню. 24-го июля празднуют св. Борису и Глебу-Паликопу, а 27-го июля — св. Пантелеймону, который также слывет в народе Паликопом (сложное от палить и копа(= копна), т. е. сожигателем хлебных копен у тех, кто не чтит его праздника. «Борис и Глеб — поспел хлеб», выражаются поселяне поговоркою; это созвучие имени святого со словом, указывающим на дар земного плодородия, оказало такое же несомненное влияние на убеждения пахаря, как и созвучие имени Палей (народная форма вместо: Пантелеймон) с словом палит. «На Глеба и Бориса за хлеб не берися», т. е. не жни, не работай, не то гроза сожжет сложенные снопы; точно так же кто работает на Палея, у того молния спалит дом или хлеб[115].
Сербы разделяют то же воззрение на Илью-пророка; раскаты грома они объясняют поездкою этого святого по небесным пространствам: «Илиjа греми» или «трчи по небу на холима, па од оне луне nocraje грмл(ь)ава»; он запирает облака и за людские грехи посылает на землю засуху. Сербские песни, верные мифическим преданиям, называют Илью-пророка громовником и наделяют его молнией и громовыми стрелами; так песня о разделе мира говорит, что ему достались при этом «му» и Громове», а в другой песне о женитьбе Месяца сказано:
Стаде Мун(ь)а даре ди|елити:
Дадс Богу небесне висине,
Светом Петру петровске (летне) вруЬине,
А Иовануледа и сниjега,
А Николи на води свободу[116],
А Илиjи мун(ь)е и стриjеле[117]. (243)
Любопытно содержание жатвенной песни:
Вала Богу! валаjсдиноме!
Где ми власи жан(ь)у у недвл(ь)у,
Над н(ь)има се три облака виjy.
Тедан облак — Громовит Илиjа,
Други облак — Огн(ь)ена Mapnja,
Трећи облак — свети Пантелиjа[118].
Проговора свети Пантелиjа:
«Удри громом, Громовит Илиjа,
Удри огн(ь)ем, Огн(ь)ена Mapnja,
Jahy ветром, свети Пантелиjа».
Ал' говори Огн(ь)ена Mapnja:
Немоj громом, Громовит Илиjа,
Heмoj ветром, свети Пантелща,
Huja огн(ь)ем, Огн(ь)ена Мариjа;
Jep власима турци не Bcpyjy,
А пешница тежатка не чека»[119].
Когда ударит гром — сербы говорят, что св. Илья преследует дьявола; по их мнению, не должно тогда креститься, потому что дьявол, убегая опасности, спешит стать под крест, в который (как известно) не бьет молния[120]. По болгарскому поверью, гром происходит оттого, что св. Илья, восседая на огненной колеснице, гонит ламью (змею = тучу); молния — его меткое копье. Если ламья скроется за дерево, он тотчас же разобьет его своим пламенным копьем; если она спрячется за человека, Илья-пророк не пощадит и его. Сверкающая без грома зарница (светкавица) принимается за огонь, выдыхаемый из ноздрей конями пророка, которых только что запрягли в колесницу, или за блеск от его копья; белые летние облака называются его небесными овцами; ему же приписывают и град; он заставляет умерших цыган делать град из снегу и пускает его летом на поля грешников. Это любопытное поверье объясняется из общеарийского мифа, что души усопших суть существа стихийные, постоянно принимающие участие в воздушных полетах бога-громовника (см. гл. XXIV). Как на Руси думают, что земля не иначе принимается за свой род, как после первого весеннего грома; так болгары убеждены, что она до тех пор не растворяется и не в силах производить плоды, пока Илья-пророк не выедет на небо в своей огненной колеснице. Начиная с 15-го июля до Ильина дня включительно болгары празднуют горешници-те, в продолжение которых они не работают в поле и никому не позволяется ни прясть, ни ткать. Кто станет жать в эти праздники, на того св. Илья пустит с неба огонь и сожжет его ниву; кто прядет и ткёт, того работа сгорит. Одна баба, рассказывает болгарская легенда, пошла на Ильин день ниву жать; а в то давнее время каждый колос давал полмеры пшеницы. Св. Илья разгневался, но терпел. Мало было этого нечестивой женщине; она согрешила еще больше: было с нею дитя в поле и обмаралось, она взяла да хлебными ко(244)лосьями его и подтерла. Тогда Илья-пророк наслал гром и молнию и хотел было отнять у земли весь хлеб и. поморить людей голодом (сличи выше на стр. 434 подобное же предание о Перуне). Но прибежала собака, схватила несколько колосьев и умоляла оставить их хоть на ее долю; просьба была услышана и оставлена собаке — собачья доля, а остальной хлеб взят от земли. Люди заняли у собаки зерна и посеяли, хлеб родился — но уже далеко не такой плодовитый, как прежде. Вот почему человек обязан кормить собаку[121]. Сходное с этим предание существует и в России и в Германии[122]. Те же верования соединяют с Ильею-пророком и другие народы; следы подобных представлений в средневековой поэзии немецких племен указаны Я. Гриммом в его Мифологии; по скандинавской саге Илья-пророк играет при кончине мира роль бога-громовника. В некоторых местностях Илью-пророка представляют в мантии огненного цвета, с мечом, на острие которого горит пламя, и в красной шапке на голове. Даже кавказским племенам не чуждо почитание этого пророка; осетины признают его воплощением огненного молниеносного змея и приносят ему жертвы; о человеке, убитом грозою, они выражаются: «Илья взял его к себе!» и чествуют самый труп, пораженный молнией[123].
Как Илья-пророк сменил в народных поверьях и мифических сказаниях Перу-на, так точно древнее поклонение языческой богине весенних гроз и земного плодородия — Фрее или Ладе было перенесено на пречистую Деву Марию. Поэтому сербы называют Богородицу — Огненная Мария и в песнях говорят об ней, как о сестре Ильи Громовитого; при разделе вселенной св. Илья взял «грома небеснога, а Mapuja мун>у и стрщелу», а на свадьбе Месяца ей достался живой огонь. Илья «громом бще», а Мария «мун ом пали»[124]: так возле Грома, олицетворенного в мужском образе, является Молния, олицетворенная в образе женском — представления, согласные с грамматическим родом того и другого слова. Праздник Сретения пресв. Богородицы (2 февраля) известен у поляков под названием дня N. Р. Maryi gromnicznej, у чехов под именем Hromnice, у лужичан — sveckovnica Maria, у хорватов — svecna Marije, у карниольцев — svezhnica, у славенов — svetio Marine, у сербов — cajerno; в Виленской губ. прихожане в этот день стоят в церквах с зажженными свечами, которые называются громницами и которые сберегаются потом в продолжение целого года, чтобы предохранить дома от ударов молнии. Жмудь дает Богородице эпитет Percunatele или Percunija— женская форма от имени Перкуна (Panna Maria Percunatele); а финны представляют ее разъезжающею по небу на огненной колеснице[125]. К такому отождествлению Богородицы с древней богиней-гремницею, кроме указанных выше оснований (стр. 115), послужили поводом: во-1-х, сближение языческого мифа о возжжении Перуном солнца, вновь нарождающегося при зимнем повороте,— с рождеством «праведного солнца» Христа от пресв. Девы Марии, с этим священным событием, празднуемым 25-го декабря; во-2-х, христианское представление Богородицы «Неопалимою купиною». В ветхозаветном сказании о неопалимой купине, виденной Моисеем на горе Хорифе, церковь видит символическое преобразование Пречистой Девы, и в честь Богородицы Неопалимой купины установлен был праздник 4-го сентября; в иконной живописи она получила особенное изображение. С этим христианским догматом непросвещенный народ связал свои старинные верования; в защиту от грозы молятся Бого(245)родице Неопалимой купине, а во время пожаров выносят ее икону и обходят с нею вокруг загоревшегося здания, с полным убеждением, что Бог обратит ветер в ту сторону, где нет строений, и пламя погаснет[126]. Богородице приписывает народ власть над грозою, ниспосылание дождей и влияние на земные урожаи. Накануне Благовещения (25 марта = начало весны, время появления древней громовницы) сожигают соломенные постели, скачут через огонь и окуривают им свои одежды, чтобы прогнать от себя нечистую силу разных болезней; тогда же жгут белье хворых в защиту от сглаза и чар; а в самое Благовещенье не сидят вечером с огнем (т. е. не работают), опасаясь, чтобы кого-нибудь из семьи не убило молнией в наступающее лето. В этот праздник пекут просвиры из сборной со всей общины муки, освящают их за литургией, и потом каждый хозяин приносит свою просвиру домой и кладет в закром овса, где она и остается до начала посевов. Отправляясь сеять яровой хлеб, хозяин вкушает от этой просвиры; а в других местах благовещенскую просвиру привязывают к сеялке и выносят на ниву во время обсеменения полей. Существует также обычай ставить в день Благовещенья образ пресв. Богородицы в кадку с зерном, оставленным для посева. Все это делается с тою целию, чтобы яровой хлеб дал богатый урожай. Мысль о благословенном плоде чрева Богоматери сливается в народных воззрениях с мыслию о весенних родах матери Земли. На Светлое Христово Воскресение становят в избе четверик овса или кадку пшеницы и ожидают прихода священника с образами; когда он явится, хозяева встречают его с хлебом-солью. Священник ставит на приготовленное зерно икону Богородицы, совершает обычное молитвословие и кропит избу св. водою. Овес и пшеница, на которых стояла икона, сберегаются для посева[127]. В Славонии свечи, горевшие в церкви «па svetio Marine», кладутся вместе с зерном в мешок, из которого сеют[128]. Во Владимирской губ., когда начинает накрапывать дождь, обращаются к Богородице с таким причитанием: «Мать Божая! подавай дождя на наш ячмень, на барской хмель»[129]; к ней по преимуществу были обращаемы в средние века всеми европейскими народами молитвы о дожде[130], и старинный обычай пить в честь Фреи, испрашивая у нее плодородия жатв и всякого счастия, был заменен в это время застольною чашею, которую пили во славу Пречистой Девы[131]. 22-го июля, в день Марии Магдалины, крестьяне наши не работают в поле, чтобы не убила за то гроза, точно так же, как не работают они по той же самой причине — и на Ильин день; смешивая Марию Магдалину с Богородицею, ради тождества их имен, народ видит в ней небесную властительницу громов и молнии[132]. В малороссийских и галицких колядках поют о Богородице, что она засевает землю: сам Господь водит золотой плуг, а следом за ним идет пресв. Дева, рассыпает зерно и молит Всевышнего зародить ярую пшеницу и жито (см. ниже). При собирании лекарственных трав произносят следующий заговор, который, по народному убеждению, наделяет сорванные зелья чудесною целебною силою: «святий Адам орав, Иисус Христос насиня (семена) давав, а Господь сияв, а Мати Божа поливала та всим православным на помиг давала»[133]. В одном сборнике Соловецкой библиотеки рассказывается, как в 1641 году (246) явилась Богородица к некоей жене, именем Фекле, и был от нее глас, чтобы христиане «в праздники господские никакой работы не работали и трав не косили и хлеба не жали»; буде покаются и престанут от такого неуважения праздников — «и Господь даст всякого изобилия многое множество, более прежнего; а будет христиане сему явлению и наказанию моему не поверят... и за их непослушание будет на землю камение много, и спущу с небес молние огненное... и лед и мраз лютый спущу на страдное время (т. е. в пору жатвы) на скот и на хлеб ваш и на все живущее, и по все годы хлеба не будет, и камение горящее с небес спадет, и будет молние огненное, и хлеб и трава озябнет, и скоты ваши голодом погибнут». С явленными иконами Богородицы соединяли в старину мысль об урожае хлеба и овощей, плодовитости скота и ведренной погоде: «лета, коего явися икона пречистой Богородицы на Оковце, в лесу частом, на сосне на сучку, говорит повествователь о ее чудесах, — хлеб бысть дешев: кадь ржи купили по 4 московки, а лето было весьма ведренно и красно и незасушливо, и всяким овощем плодовито, и от поля тишина была, а людем здравие было и всякому скоту плод». В повести о выдропуском образе Богоматери, по случаю чудесного перемещения его из Мурома в село Выдропуск, сказано: «и оттоле в веси той, прочее же и во всей Новгородской области, начаша людие богатети духовным богатством, паче же и телесными потребами, вся земля обилием кипя в семенных приплодех и в скотских родех паче первых лет: сие Бог дарова и пречистая Богородица»[134].
У всех индоевропейских народов находим мы мифические олицетворения явлений природы в образе различных птиц и зверей, возникшие из одного, общего для тех и других, понятия о быстроте. Стремительное разлитие солнечного света, внезапное появление и исчезание несущихся по небу облаков, порывистое дуновение ветра, мгновенно мелькающий блеск молнии, неудержимое течение воды, резвый полет птицы, рассекающая воздух, пущенная с лука стрела, борзый бег коня, оленя, гончей собаки и зайца — все эти столь разнообразные явления производили одно впечатление чрезвычайной скорости, которое отразилось и в языке и в мифе: а) пар (= жар: «пар костей не ломит»), парить и парить — высоко летать, пол. szparki, малор. щпаркый — быстрый, парко (арханг.) — сильно, шибко (см. выше стр. 128); яр — пыл, ярый — горячий, жаркий, яровать — кипеть, и яро — быстро, сильно, яровый и яроватый — скорый, быстрый, нетерпеливый, поспешный, яро-водье— весенний разлив вод; серб. журитисе— торопиться — одного корня с словами: греть, гореть; от кыпети, по догадке Миклошича, происходит пол. kwapicsie — спешить, торопиться; с глаголом пылать одного происхождения рязанское пылять — бегать, пылко — быстро (костром.) и очень (вологод.); а с словами вар, врети — облает, варовый — быстрый и общеупотребительное, сложное с предлогом: про-вор-ный. В Архангельской губ. главное лотовое перо в крыльях птиц называется: огнива; тем же именем называют и кость в крыле. Санскр. aсuga, сложное из acu — быстрый и ga — идущий, означает: и ветр, и стрелу[135]; от того же корня происходит наше ясный, с которым первоначально соединялось понятие о стремительной скорости света. В лужицком наречии jesno значит: быстро, jesnoc — быстрота. Народные русские песни до сих пор величают сокола: свет ясен сокол, т. е. птица, быстрая как свет, как молния. Как слово ясный совмещает в себе понятия света и скорости, так сербское бистар (= быстрый) означает: светлый, в) Глагол течь в малорусском, польском и чешском имеет при себе слова с значением быст(248)рого бега: утикать, uciekac, utikati; при словах реять — летать и ринуть(ся) — бросить встречаем малор, ринуть — течь, пу(о)ринать — нырять, вы-ринать — выплывать наверх. Старин, славян, стри — воздух, ветр должно быть родственно с словами стре-миться, стре-мглав, стригнуть или стрекануть — быстро уйти, скрыться (старин, стре-кати, «дать стречка»), к которым близки: наше струя, пол. strumien — ручей, чеш. strumen — источник, сибир. стрежь и малор. стрижень — быстрина реки. Слово ручей роднится с польс. raczy, чешск. гий — быстрый, которые употребляются как эпитет коня, подобно тому как серб. брзица (скоро текущая по камням вода) напоминает эпитеты: борзой конь, борзая собака. Пол. pta^d — быстрина в реке объясняется старослав. прждьнь, пол. predki, малор. прудкий (прыткий, скорый); области, бырь — быстрина реки, быркий — быстрый (говоря о реке), быролом — лес, выломанный бурею; торок (арханг.)— вихрь, внезапно набежавший шквал, серб. трчати — бежать, трк — бег[136].
Поэтическая фантазия, сблизившая утренние лучи солнца и быстромелькаю-щие молнии с «летучими» стрелами (см. выше стр. 126), то же самое уподобление допускала и по отношению к бурным порывам ветра и шумно ниспадающему дождю, как это видно из эпических выражений Слова о полку: «се ветры веют с моря стрелами»; «быть грому великому, идти дождю стрелами». Если о дождевых каплях можно было сказать, что они падают стрелами, то, наоборот, о самых стрелах, пускаемых с лука, говорилось: прыскать — «прыщеши стрелами»[137]. Стремительность этих небесных явлений сроднила их с несущеюся стрелою, и на том же основании и те и другая сближены с представлением летящей птицы. В санскрите одно из названий птицы, если перевести его буквально, было: «по сквозь-видимому (т. е. по воздуху) ходящая»[138]; очевидно, что название это также удобно могло прилагаться и к стреле, и к ветру, и к облаку. Стреле придается эпитет пернатой — не только потому, что верхний конец ее оперялся для правильности полета[139], но и в этом смысле прямого уподобления птице; Гомер называет стрелу крылатою, а русская народная загадка на своем метафорическом языке изображает ее так:
Летит птица перната,
Без глаз, без крыл,
Сама свистит, сама бьет.
Или:
Не крылата, а перната,
Как летит — так свистит,
А сидит — так молчит[140].
По единогласному свидетельству преданий, сбереженных у всех народов арийского происхождения, птица принималась некогда за общепонятный поэтический образ, под которым представлялись ветры, облака, молнии и солнечный свет; стихиям этим были приписаны свойства птиц, по преимуществу — тех, которые поражали наблюдающий ум человека быстротой своего полета и силою удара, и наоборот: с птицами были соединены мифические представления, заимствованные от явлений природы; мало того — фантазия создала своих баснословных птиц, оли(249)цетворяющих небесные грозы и бури[141]. У индийцев находим следующий замечательный рассказ: король Узинара приносил жертву. Голубка, преследуемая ястребом, спасаясь от своего неприятеля, прилетела к королю и села на его колени. Ястреб стал требовать голубки; но король не соглашался выдать ее и предлагал взамен быка, борова, оленя и буйвола. «Дай мне лучше, — сказал ястреб, — столько собственного своего мяса, сколько весит голубка». Узинара отрезал кусок от своего тела, но голубка была тяжелее; он снова отрезал, но вес голубки увеличился еще более. Король стал, наконец, сам на весы. Тогда ястреб сказал: «я — Индра, царь неба, а голубка— бог огня; мы испытали твою добродетель, и слава твоя наполнит весь свет!»[142] Итак, Агни превращался в голубя, а Индра, владыка громов и молний, принимал образ ястреба. У нас существует примета, указывающая на связь ястреба с огнем: когда выметают печь и при этом загорится веник, то дозволяется залить пламя водою, а никак не гасить его ногами; за такое непочтение к огню ястреб перетаскает у хозяина всех кур[143].
Любимыми и главнейшими воплощениями бога-громовника были орел и сокол. Орел, пол. orzel, иллир. oro, oral, чеш. orel, готе. ага, др.-нем. аго, агп, англос. earn, сканд. ari, arin, егп, литов. eris, erelis, arelis, кимр. егуг, erydd, корн. ег, армор. егег, ег, ирл. iolar, iolair имеют корень г, аг, заключающий в себе понятие движения; в санскрите ага — быстрый, нем. arn, earn, arin соответствуют санскритскому агпа, amava — беспокойный, буйный, стремительный и название демона ветров и зенд-скому erenava — резвый бегун, рысак. От того же корня происходит армян, ori — копчик. Название сокол, литов. sakalas, ирл. segh, seigh (с утратою окончания), родственно с санскр. 9akuna, cakuni, cakunta— гриф, огромный орел и вообще птица, бенг. sokun — гриф, перс. shakrah — сокол; корень — cak (valere), от которого производные означают силу, резвость, проворство: санскр. cakra (сильный, могучий) служит прозванием Индры. Выше мы указали на связь постоянного эпитета, придаваемого в наших песнях соколу («свет-ясен»), с санскр. корнем acu, acva — быстрый и конь. Корень этот, с изменением нёбного с в к или ц, является в латинских словах: acupedius — быстроногий, aquila — орел, aquilo — северный ветр[144]. Греки и римляне почитали орла посланником Зевса, носителем его молний; до сих пор на гербах изображают орла с громовыми стрелами в лапах. Подобно тому, как в гимнах Вед сокол добывает дождь-сому, которою упивается могучий Индра[145], или сам Индра в виде сокола похищает из туч этот бессмертный напиток, — так, по греческим сказаниям, орел приносил Зевсу божественный нектар[146], а Зевс в образе орла похитил небесного кравчего Ганимеда. По скандинавским преданиям, на священном дереве Иггдразилли (=туче) сидел вещий орел; когда Одину удалось похитить из облачной горы вдохновляющий напиток меда — он обратился в эту быстролет(250)ную птицу (см. выше на стр. 201), почему в некоторых местностях представляли его с орлиною головою и давали ему прозвание Arnhofdhi (= Adierhautig[147]); иногда он являлся и в виде сокола[148]. Летучие облака, предвещающие грозу, называются в Исландии kloslgi (klauensenkung), ибо там думают, что орел производит бурные грозы взмахом и запусканием своих когтей[149]. Финская Калевала изображает мифического орла с огненным клювом и сверкающими очами; он так громаден, что зев его подобен шести водопадам; одним крылом разделяет он морские волны, а другим небесные тучи; в другой песне говорится об орле, перья которого пышут пламенем[150]. Согласно с этими данными, отождествляющими орла с богом — бросателем молний и проливателем дождей, свидетельствует и один из наших заговоров: «летел орел из-за Хвалынского моря (море = небо), разбросал кремни и кремницы по крутым берегам, кинул Громову стрелу во сыру землю, и как отродилась от кремня и кремницы искра, от громовой стрелы полымя, и как выходила туча и как проливал сильный дождь...»[151] О представлении громовой стрелы — кремнем или камнем, из которого высекается огонь, сказано было выше (стр. 130—1). Отсюда родилось поверье об орловом камне; в XVII веке думали, что камень этот охраняет от поветрия, порчи и всяких бед и что его можно находить в гнезде орла, «а держит он его для обереганья своих детей»[152]. В немецкой сказке героиня, попавши к великану, говорит: «здесь не знают об огне; как же я его достану?» На помощь к ней прилетает птица и приносит камень, который надобно ударить об стену, чтобы высечь огонь. В Калевале дарование огня смертным приписывается Ильмаринену: орлиными крыльями высекает он пламя, и оно падает с облаков красными клубами[153]. Огонь, по древнеарийскому мифу, был низведен с неба на землю в виде падающей с воздушных высот молнии, и только по особенной благости бога-громовержца стал служить на пользу человека; миф этот народная фантазия связала с различными птицами, в образе которых олицетворялась летучая молния. Индусы верили, что искры небесного пламени принесены на землю златокрылым соколом[154]. Немецкие и славянские племена приписывают низведение небесного пламени аисту и дятлу. Аист, обыкновенно появляющийся с приближением бури и грозы, принят был за символический образ этих естественных явлений; красный цвет его ног напоминал огонь, точно так же, как рыжий или красный цвет шерсти различных животных давал повод ставить их в ближайшее соотношение с стихией огня и солнечного света. В Германии верят, что дом, на котором аист совьет свое гнездо, безопасен от громового удара; почитая эту птицу — священною, никто не осмеливается не только убить ее, но и разорить ее гнездо; если бы кто это сделал, такого нечестивца поразит молния. Рассказывают, что один аист, у которого унесли детёнышей, прилетел с огнем в клюве и бросил его в свое опустевшее гнездо, отчего и сгорел весь дом дотла[155]. Напротив, те дома, в которых никто не беспокоит аистов, предохранены от пожара; если бы где и загорелось — аисты немедленно приносят в своих клювах воду (намёк на дождь) и, носясь в воздухе, льют ее и гасят показавшееся пламя. На (251) кровлях зданий хозяева нарочно кладут для их гнезд тележные колеса: обычай, имеющий мифическое значение, так как живой огонь, эмблема грозового пламени, добывался чрез трение колеса (см. гл. XV)[156]. То же поверье известно и на Руси: по мнению поселян, на чьей соломенной кровле устроит аист (черногуз) свое гнездо, тому хозяину будет во всем удача; не следует только обижать птицы. Но если похитить ее птенцов или яйца или разорить самое гнездо, то быть беде; раздраженный аист улетает и немного спустя возвращается с целою стаей других аистов: все они приносят в клювах жар (горячие уголья) и с разных сторон поджигают избу[157]. Лужичане верят: где в доме или на дереве гнездится аист — туда не ударит молния и не проникнет пожар[158]. В Нормандии птица, называемая rёblо, признается священною за то, что принесла с неба огонь; кто убьет ее или разорит ее гнездо, того постигнет несчастие[159]. Римляне знали avis incendiaria и принимали дятла (Picus) за птицу, посвященную Марсу, за низводителя небесного пламени; и наши, и немецкие предания приписывают дятлу добывание чудесной разрыв-травы (spring-wufzel), под которою разумелась разящая молния (гл. XVIII); в Норвегии о дятле с красным хохолком (Getrudsvogel) рассказывается легенда, будто Христос осудил эту птицу не иначе утолять свою жажду, как в то время, когда будет идти дождь[160].
Возвращаемся к орлу, метателю молниеносных стрел. В позднейшее время, когда ружейная пуля заменила стрелу, удар молнии стал сближаться с ружейным выстрелом; народная фантазия тотчас же воспользовалась этим сближением и стала представлять «ружье» под метафорическим образом орла, как это видно из следующей загадки: «летит орел, дышит огнем[161]; по конец хвоста — человечья смерть»[162]. В сказках орел является с такими мифическими свойствами: он за один раз пожирает по целому быку, выпивает по полному ушату медовой сыты или в день съедает по три печи хлеба, по три туши бараньи, по три туши бычачьи, своею могучею грудью разбивает в мелкие щепы столетние дубы и дожигает огнем крепкие города; все эти черты, как увидим ниже, присвоялись и богу-громовнику[163].
Как орлы были посланниками Зевса, так, по свидетельству Эдды, вестниками Одина были два вещие ворона. Утром посылал их Один собирать известия о совершившихся в мире событиях; они облетали весь мир и к полудню возвращались назад, садились на плечи отца богов и поведали ему на ухо собранные вести. Вороны эти назывались Huginn (hugr — animus, cogitatio) и Muninn (munr — mens), что совершенно будет ясно, если мы припомним о той тесной связи, в какую поставили предания мозг и его умственные отправления с дождевыми облаками (см. выше стр. 61). По греческим сказаниям, ворон был вестником Аполлона и приносил ему свежую, ключевую воду, т. е. дождь из облачных источников[164]. С этими данными вполне согласны русские поверья. Постоянный эпитет ворона[165] вещий; это птица — самая мудрая из всех пернатых; песни и сказки наделяют ее даром слова и предвещаний. В гнезде ворона незримо хранятся золото, серебро и самоцветные (252) камни, он достает и приносит живую и мертвую воду и золотые яблоки[166], т. е. переводя метафорические выражения на общедоступный язык: ворон, как громоносная птица, гнездится в темных тучах, закрывающих блестящие светила, и проливает из них потоки всеоживляющего дождя. В полночь на чистый четверг, когда, по мнению поселян, наступает благодатная весна, ворон со всем своим племенем спешит искупаться в воде, наделяющей в то время силами и здравием[167], т. е. весною, с появлением грозовых, темных как ночь, облаков, ворон купается в живой воде дождя; четверг — день, посвященный Перуну. Так как пролившийся дождь возвращает помраченному тучами небу свет = зрение, то народные сказки заставляют ворона поведать героям о средстве, с помощию которого можно исцелить слепые очи[168]; средство это — живая вода (см. выше стр. 86—7). Подобно тому в одной старинной рукописи (XV века) сохранилось предание, указывающее на древнейшую связь орла с живою водою: «орел егда състареется, отягчаются очи ему и ослепнет; обрет же источник воды чист, и възлетить выспрь на въздух солнечный и мракоту очию своею, и снидеть же долов и погрузится в оном источници трикраты»[169]. Старость = зима, она отымает у Зевсовой птицы ее молниеносные очи (о поэтическом представлении молний взорами громовника было сказано на стр. 87), а весенние ливни снова возвращают ей зрение. Мифическое значение ворона, как низводителя дождей, сказалось в любопытном заговоре на остановление крови: «летит ворон без крыл, без ног, садится к рабу (имярек) на главу и на плечо. Ворон сидит-посиживает, рану потачивает. Ты, ворон, не клюй — ты, руда, из раны не беги... ты, ворон, не каркай — ты, руда, не капни!»[170] Слово «ворон» употреблено здесь как метафора молнии, летящей без крыл, без ног и точащей дождевую влагу из тучи; фантазия проводит параллель между этим естественным явлением и раною, из которой точится кровь, — параллель, тем скорее возникавшая в уме, что молния уподоблялась острому оружию, а дождь — льющейся крови. Заговор заклинает ворона ни клевать, ни каркать, чтобы кровь остановилась, не текла из пореза — точно так же, как с окончанием грозы, вместе с потухшими молниями и замолкнувшим громом, перестает идти дождь. Уподобляя мелькающие молнии, стремительные ветры и несущиеся по небу тучи — быстролетным птицам, предки наши, пока еще не был забыт ими источник таких представлений, очень хорошо понимали, что это только метафоры и что означенные птицы летают без крыл и двигаются без ног. Народные загадки о буйном ветре, грозовой или снежной туче выражаются таким образом: «без крыл летит, без ног бежит!», о бурном вихре: « без рук, без, ног воюет» или « без рук, без ног под окном стучит, в избу просится, на гору ползет»[171]. В этих кратких выражениях, как в зерне, кроются зачатки живых поэтических образов, творимых фантазией. Как глубоко верно и художественно отнесся в данном случае народ к явлениям природы, это лучше всего свидетельствуется замечательным согласием его воззрений с картинным описанием бури у новейшего поэта:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
То как зверь она завоет,
То заплачет как дитя, (253)
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То как путник запоздалый
К нам в окошко застучит.
В дальнейших главах настоящего труда мы встретимся с народными сказаниями, уподобляющими разрушительный полет бури рыскающему голодному зверю, а вой ветров — плачущему ребенку; теперь же обращаем внимание читателя на два последние стиха. — Греки называли облака летучими, окрыленными[172]. Старонемецкая загадка (IX и Х века), изображая снежную тучу — птицею, говорит: «esflog ein Vogel federlos auf einen Baum blattlos, da kam die Jungfrau mundlos und asz den Vogel federlos», т. е. прилетела бесперая птица = снег, пала на землю, лишенную зелени (т. е. осенью), пришла дева = Солнце и съела ту птицу, не имея рта = от жарких лучей солнца снег растаял. Загадка эта уцелела и в Литве и в России: «летит птиця без крил, без ног, зварив кухар без огню, изjила пани без рота»[173], или: «стоит дуб без корня, без ветвей, сидит на нем птица-вран; пришел к нему старик без ног, снял его без рук, заколол без ножа, сварил без огня, съел без зубов»[174]. Маннгардт приводит леттскую загадку: «птица летит — перья сыплются (снеговое облако)[175]. Итак, туча уподобляется птице, а падающий из нее снег, ради его белизны и мягкости, перьям и пуху. По свидетельству Геродота, скифы считали северные страны неудобными для странствований, потому что они покрыты перьями; в Англии простой народ думает, что мятель подымается оттого, что в это время на небе щиплют гусей, а в Германии, что древние богини (наприм., frau Holle) или ангелы вытрясают свои перины[176]. Ту же мысль проводят и наши загадки: «к божьему мясоеду гусей щиплют» (снег идет); «белый лебедь на яйцах сидит» (поля, покрытые снегом)[177]. «Лебеди на крылах снег понесли», говорят про их отлет в теплые страны[178]. На том же основании сблизила фантазия снег и с заячьим пухом: «заюшка беленький! полежи на мне; хоть тебе трудно, да мне хорошо» (снег на озимом хлебе)[179].
Народные памятники ставят орла, сокола и ворона в близкие отношения к дубу, который издревле был признаваем за священное древо Перуна; так один из заговоров упоминает о вещем вороне, свившем себе гнездо на семи дубах; в старинной песне поется:
На дубу сидит тут черный ворон,
А и ноги, нос — чти огонь горят[180].
В сказках орел, сокол и ворон сидят перед своими дворцами на высоких дубах[181]. Огненный клюв дается ворону, как эмблема молниеносной стрелы; под влиянием того же воззрения клюв его представляется железным острием, которым он всякого поражает насмерть, и как в вышеприведенной загадке орел принят за поэтиче(254)ский образ ружейного выстрела, так и ворон и вообще птица служит в народных загадках для подобного же обозначения: «летит ворон — нос окован, где ткнет — руда канет»;«летит птица— во рту спица, на носу смерть»[182]. Немцы ночного ворона (nachtrabe; эпитет черный или ночной, приданный ворону ради цвета его перьев, в мифических представлениях послужил указанием на мрак грозовой тучи) называют железною птицею; народное поверье дает ему железные или медные крылья, ударом которых он убивает до смерти[183]. В заговорах призывается на помощь птица с железным носом и медными когтями[184]. В связи с этими данными возникло поверье, что если ружейное дуло вымазать кровью ворона, то ружье станет бить без промаха[185], т. е. так же метко, как бьет молниеносная стрела, вылетающая из дождевой тучи. Что в старину вороны пользовались у славян религиозным почетом — на это находим указание в Краледворской рукописи; жалуясь на притеснения чужеземцев родной вере, чешская песня говорит: «пришли чужеземцы в нашу родину, сокрушили богов, посекли заповедные деревья и всполошили воронов из священных дубрав»[186]. Доныне русские простолюдины не решаются стрелять в ворона; от такого выстрела, по их мнению, непременно испортится ружье[187].
Сова, как птица ночная с большими светящимися и способными видеть по тьме глазами, дала свой образ для олицетворения черной тучи, сверкающей молниями. Греки и римляне считали ее птицею, посвященною богине-громовнице — воинственной Афине (Минерве); сова по-гречески glaux a glaucvpiz (светлоокая) был обычный эпитет Афины[188]. Народная русская загадка именем совы означает огонь: «летела сова из красного села, села сова на четыре кола» (горящие лучины или огонь в светце с четырьмя ушками[189]. По польским преданиям, злой дух, превращаясь в сову, сторожит драгоценные клады[190].
Буря и вихри обыкновенно олицетворялись в образе орла, на что ясно указывают предания скандинавские, немецкие и других народов. Норманны верили, что на небе сидят великаны (= тучи) в виде громадных орлов и размахом своих крыльев производят ветры; их полету сопутствуют буря и град. В средние века было общее поверье о тайной связи между орлом и ветром. Но, кроме орла, и все другие хищные птицы, известные своей быстротой и напоминающие своим резким криком, жадностью и пожиранием падали — разрушительные порывы бури, как, например: коршун, ястреб, кобчик, принимались для символического обозначения буйных вихрей. На средневековых миниатюрах ветры изображались с птичьими головами. Между словами aquila и aquilo, vultur (коршун) и vulturous (юго-восточный ветр), anemoz и aetoz (от av, ahmi) существует очевидное филологическое сродство[191]. Отсюда родилось общее верование, что хищные птицы криком своим вызывают бурю[192]. Славянские и немецкие племена знают баснословную птицу, с помо(255)щию которой сказочные герои совершают свои воздушные полеты. В народных памятниках она является под различными названиями. В сказке «Норка-зверь» царевич возвращается из подземного царства (т. е. из-за облачного неба, см. ниже) на крыльях птицы, которая столь огромна, что подобно тучам, заволакивающим небо, затемняла собою солнечный свет[193]. В другой сказке[194] добрый молодец отправляется в далекое тридесятое государство искать свою невесту; подходит к синему морю — через море переправы нет. Рыбаки зашивают его в брюхо нарочно зарезанной лошади и бросают на берегу; вдруг подымается буря, и подымается она от взмаха крыльев птицы-львицы или гриф-птицы, которая величиной будет с гору, а летит быстрей пули из ружья. Греки представляли грифа с головой и крыльями орлиными, с туловищем, ногами и когтями льва[195]. — какое представление попало и в русскую сказку. Гриф-птица хватает мертвечину и вместе с нею переносит молодца через широкое море. Подобным же образом совершает путешествие на высокую золотую гору молодой приказчик, зашитый в лошадиное брюхо семисотым купцом; его уносят туда черные вороны — носы железные[196], напоминающие собой тех прожорливых птиц с железными перьями, заостренными как стрелы, которые обитали в стимфальском болоте и которых разогнал Геркулес Вулкановой трещоткою, т. е. громом[197]. Предание это встречается и в арабских сказках[198] и в средневековой литературе. Huon de Bourdeaux совершил такую же поездку на грифе; в баснословной повести псевдо-Каллисфена Александр предпринимал воздушное путешествие на «крылатых зверях» или грифах и управлял ими с помощию копья, на острие которого был настромлен кусок мяса. Чешская повесть о королевиче Брунсвике (XVI в.) заменяет грифа страусом: когда корабль Брунсвика был притянут к магнитной горе и все его спутники погибли, дядька зашил королевича в конскую шкуру, обмазал сверху кровью и положил на горе; прилетела птица Ног (серб. ноj — страус), унесла его в далекие страны и бросила в свое гнездо; королевич убил ее птенцов и отправился в новые странствования[199]. В сербских приповедках, собранных В. Караджичем[200], Соломон поймал два страуса и не кормил их несколько дней, чтоб они хорошенько проголодались; затем привязал им за ноги большую корзину, сел в нее и поднял вверх на длинном рожне жареного ягнёнка. Птицы, желая схватить мясо, взмахнули крыльями и летели все выше и выше — до тех пор, пока Соломон не ткнул рожном в небесный свод; тогда он повернул рожон вниз, и птицы опустились на землю. Название «Ног-птица» из переводных рукописей перешло в уста русского народа, и в наших сказках явилась птица Ногай[201], с которою совершенно тождественна Стратим или Страфиль-птица стиха о голубиной книге (греч. strouuoz — страус). Об этой последней духовный стих выражается так:
Стратим-птица всем птицам мати[202],
Живет Стратим-птица на океане-море ( = на небе)
И детей производит на океане-море,
По божьему все повелению.
Стратим-птица вострепенется —
Океан-море восколыхнется;
Топит она корабли гостиные
С товарами драгоценными[203].
Итак, как скоро встрепенется эта птица — от удара ее могучих крыльев рождаются ветры и подымается буря: представление, совершенно сходное с скандинавскими орлами-великанами. По белорусскому поверью, гарцуки (от гарцевать— играть, бегать взапуски), духи, подвластные Перуну, летают в виде разных хищных птиц и, разыгравшись в воздухе, крыльями своими производят стремительные ветры; чем быстрей и сильнее взмах их крыльев, тем суровее дуют ветры и разрушительнее действует буря[204]. Народная фантазия иначе не представляет ветры, как существами крылатыми; таковы греческие Борей, Зефир и другие их братья. До сих пор в разных языках, в том числе и в нашем, сохраняется эпическое выражение: «прилететь на крыльях ветра»[205]. В хождении Зосимы к рахманам (рукоп. XIV в.) читаем: «и взвея буря велика и взять мя от земля и вземши мя на крило свое и несе мя... и приде облак с ветром и взят мя на криле свои»[206]. В Слове о полку Ярославна взывает: «о Ветре-ветрило! чему, господине, насильно вееши? чему мычеши хиновьскыя стрелкы на своею нетрудною крыльцю (на своих легких крылушках) на моея лады вой?»[207] Выражения эти нисколько не принадлежат к произвольным риторическим украшениям; в них сказывается давнишнее воззрение человека на природу, основанное на том живом впечатлении, какое она производила на чувства человека. Возвращаясь к огромной, быстролетной птице сказочного эпоса, мы убеждаемся, что в ее грандиозном образе фантазия воплотила тот неудержимо несущийся бурный вихрь, который, нагоняя на небо черные тучи, потемняет солнечный свет, волнует моря и с корнем вырывает столетние деревья[208]. На крыльях ветров приносится .животворная влага дождей: отсюда понятно, почему под крыльями сказочной птицы хранится богатырская или живая вода[209], почему стоит ей дунуть, плюнуть (дуновение = ветр, слюна = дождь) на отрезанные икры доброго молодца—и они тотчас же прирастают к его ногам; понятно также, почему заменяют ее иногда змеем или драконом[210], в образе которого олицетворялась громоносная туча. Чужеземные имена страуса и грифа приданы этой птице под влиянием средневековых бестиариев, которые (как известно) составляли в старину любимое чтение грамотного люда; нередко, впрочем, птица-ветр или птица-облако, несущая на сво(257)их крыльях сказочного героя, называется орлом, вороном, соколом или коршуном. Подобно змею-туче, Сокол, Орел и Ворон сватаются в сказках за прекрасных царевен, похищают их и уносят в свои далекие области (объяснение этого мифа см. в гл. XX); когда они являются за красавицами, прилет их сопровождается вихрями и грозою; сверх того, чтобы помочь брату похищенных царевен, Орел воздымает бурю, Ворон приносит целящей, а Сокол живой воды, и таким образом оживляют убитого царевича[211]. Весьма знаменательно, что в других тождественных по содержанию сказках, вместо этих чудесных птиц, выводятся прямо могучие силы летних гроз, под собственными своими названиями; так в сказке о Федоре Тугарине[212] сватаются за красавиц и уносят их с собою Ветер, Град и Гром. Тех же мифических героев, только с заменою Града — Дождем, встречаем в сказке об Иване Белом[213], женившись на трех сестрах-царевнах, они учат брата их царевича великой премудрости: Гром научает его грохотать в поднебесье. Дождь — лить потоки и топить города и села, а Ветер — дуть, царства раздувать да хаты перевертать. Ворона Вороновича народный эпос часто отождествляет с Ветром; так в одной сказке, по русской редакции, Солнце, Месяц и Ворон женятся на трех родных сестрах[214], а по редакции словацкой сестры эти выходят замуж за царя-Солнца, царя-Месяц и царя ветров, который и уносит девицу на своих крыльях[215]. В трудных случаях жизни сказочные герои обращаются с вопросами к Солнцу, Месяцу и к Ворону или Ветру[216].
В своем быстром полете ветры подхватывают и разносят всевозможные звуки; признавая их существами божественными, древний человек верил, что они не остаются глухи к его мольбам, что они охотно выслушивают его жалобы, клятвы и желания и доставляют их по назначению. В народных песнях весьма обыкновенны эпические обращения к ветрам, чтобы они скорее донесли весточку к милому другу или к роду-племени[217]. Но как ветры олицетворялись в образе птиц, то понятно, что подобные же обращения стали воссылаться и к этим легкокрылым обитателям лесов и рощ. Потому и в мифических сказаниях, и в народной поэзии птицы являются услужливыми вестниками богов и смертных. Приведем примеры:
«Ой, орле, орле, сивый соколе!
Чи не бував ты в моей стороне?
Чи не чував ты о якой новинке?»[218]
Или мать спрашивает орла про своего сына-казака, отъехавшего на чужбину, и получает от него печальное известие: «твой сын, мати, в поле спочивае!»[219] В «Любушином суде» ласточка прилетает к окну княжны и объявляет ей о распре двух братьев Кленовичей; в песнях поляков, чехов и словаков она переносит вести любовников[220]. В малорусских песнях кукушка прилетает к матери с вестью о судьбе ее (258) сына, а через соловья посылает девица поклон на далекую родину и разведывает про своего милого:
Соловейко, мала пташечка
Полети в мою стороночку,
Понеси батькови поклоночку;
Нехай батько не журится,
А матуся не печалится
Соловейко маленький!
В тебе голос тоненький,
Скажи — де мий миленький?
К галке обращаются с такими же просьбами:
Ой полети, галко! де мий ридный батько;
Нехай мене одвсдае, коли мене жалко!
Или: «галочко черненька! ты скажи, дё моя миленька?»[221] В старинной былине голубь с голубкою приносят Добрыне весть, что жена его идет за другого замуж[222]. По указанию доселе сохранившейся поговорки, сорока на хвосту вести приносит.
Мифические представления бури, ветров и туч быстролетными птицами послужили источником, из которого возникли приметы, поставившие в самое близкое соотношение крик и полет различных птиц с непогодою. Карканье ворон, чириканье воробьев, крик галок, грай воронов пророчат ненастье и, смотря по времени года, дождь или снег[223]; то же предвещают гагары — если кричат на лету, сороки — если прячутся под кровлею, ласточки и голуби — если вьются около человека; ласточки, летающие низко над водою, заставляют ожидать дождя; полет птицы-бабы бывает перед ветром: если полет ее плавный — то ветер будет умеренный, а если она рассекает воздух резко, со свистом — то надо ждать бури[224]. Вообще если птицы кружатся в воздухе с криком, то зимою это знак мятели, а летом — дождя; если же сидят спокойно — то будет ясная погода (Черн. губ.). Когда гусь хлопает по снегу крыльями или поджимает одну ногу под себя — это служит предвестием стужи[225]. Так как в бурных грозах видели наши предки небесные битвы и пожары, ожесточенную борьбу стихий, то хищные птицы принимаются за предвестниц не только атмосферных явлений, но и грядущих войн, победы или поражения, смерти и пожаров. По свидетельству Илиады, Зевс посылал своих орлов во знамение того исхода, какой должна иметь начинаемая битва. Германник во время войны с херусками, увидя орлов, направляющих свой полет к лесу, у которого стоял неприятель, приказал воинам немедленно следовать за этими птицами, как божествами римских легионов (propria legionum numina)[226]. И у славян, и у германцев орел, парящий (259) над походным войском, предвещает ему победу[227]. Ипатьевский летописец под 1249 г., приступая к описанию кровопролитной битвы Ростислава с Даниилом Галицким, говорит: «бывшу знамению над полком (Даниила) сице: пришедшим орлом и многим вороном, яко оболоку велику, играющим же птицам, орлом же клекщущим и плавающим криломы своими и воспрометающимся на воздусе, яко же иногда и николи же не бе; и се знамение на добро бысть»[228]. Ворон — вестник Одина, отца побед, и потому, по указанию Эдды, шумная стая воронов, следовавшая за войском, сулила торжество над неприятелем[229]. Другие памятники соединяют с этою птицею предвестия военной неудачи, поражения; Слово о полку, в числе недобрых знамений, усмотренных русским воинством, упоминает: «всю нощь с вечера босуви врани взграяху»[230]. «Ой у поли черный ворон кряче, то ж вин мою голову баче», говорит казак в малорусской думе; почти то же повторяет Нечай, захваченный ляхами: «нехай мати плаче, ой над сыном над Нечаем ворон кряче!»[231] В сербской песне два черные ворона поведают царице Милице об истреблении храбрых полков ее мужа[232]. «Ворон даром не крякнет», говорит русская пословица[233], и сербы заменяют его именем самый рок: «у всякого — и у старого, и у малого свой злой ворон!», т. е. у всякого есть своя несчастливая доля![234] Прилетит ли на двор, сядет ли на кровлю ворон, сыч, сова, филин, жолна, дятел — это верный знак, что дому грозит разорение или кто-нибудь из родичей умрет в скором времени; крик ворона, совы и филина на кровле дома предвещает пожар[235]. Зловещий характер присвоен ворону ради черного цвета его перьев, а сове, филину и сычу, как ночным птицам. Эти разнообразные приметы, гадания по полету и крику птиц (воронограй, куроклик и пр.) вызвали против себя ряд осуждений со стороны христианского духовенства. В старинном слове (в сборнике XV в.) высказаны такие укоры: «веруем в поткы, и в датля (дятла?), и вороны, и в синици. Коли где хощем пойти, которая (птица) переди пограеть, то станем послушающе: правая ли или левая? лидаще ны пограеть по нашей мысле, т(о) мы к собе глаголем: добро ны потка си, добро ны кажеть, ркуще окаян-нии, чи не Бог той потке указал добро нам поведати. Егда ли что ны на пути зло створитьсь, то учнем дружине своей глаголати: почто не вратихомся, а не безлена ны потка не додяше пойти, а мы ся не послушахом»[236].
В индийской мифологии известна баснословная птица гаруда (Garudha), с прекрасными золотыми крыльями[237]; знают ее и предания других народов. На Руси она слывет Жар-птицею, у чехов и словаков ptak Ohnivak[238] — названия, указывающие на связь ее с небесным пламенем и вообще огнем: жар — каленые уголья в печи, жары— знойная пора лета. Перья Жар-птицы блистают серебром и золотом (у птака Огнивака перья рыжезлатые), глаза светятся как кристалл, а сидит она в зо(260)лотой клетке. В глубокую полночь прилетает она в сад и освещает его собою так ярко, как тысячи зажженных огней; одно перо из ее хвоста, внесенное в темную комнату, может заменить самое богатое освещение; такому перу, говорит сказка, цена ни мало ни много — побольше целого царства, а самой птице и цены нет! У немцев птица эта называется золотою — der goldene Vogel, что основывается на прямой филологической и мифической связи золота с огнем и светом[239]. Такой поэтический образ издревле присваивался богу Агни; в Ведах Агни называется быстрою, златокрылою, чистою и огненною птицею и сильномогучим соколом. Агни прежде всего — божество небесного пламени молнии, а потом уже — земного огня, похищенного с неба и переданного людям[240]; следовательно, Жар-птица есть такое же воплощение бога грозы, как свет-ясйн сокол, которому сказка дает цветные перушки и способность превращаться в доброго молодца[241], или орел-разноситель перунов. Она питается золотыми яблоками, дающими вечную молодость, красоту и бессмертие и по значению своему совершенно тождественными с живою водою (см. гл. XVII)[242], по хорутанскому преданию, вместо золотых яблок она похищает спелые гроздия с славной виноградной лозы, которая на всякий час давала по ведру вина (вино = дождь), а желчь ее (= свет скрытого в тучах солнца: см. стр. 111) возвращает потерянное зрение[243]. Когда поет Жар-птица, из ее раскрытого клюва сыплются перлы[244], т. е. вместе с торжественными звуками грома рассыпаются блестящие искры молний. Чехи убеждены, что ее пение исцеляет болезни и снимает слепоту с очей, т. е. напевы весенней грозы просветляют небо от потемняющих его туч и животворят природу. Выше (см. гл. VI) было объяснено, что раскаты грома и вой бури уподоблялись говору и пению и что на этом основании все олицетворения грозовых туч фантазия наделила словом и вещим даром; потому и баснословная птица Перунова получила название птицы-говоруньи[245]. Из того же источника возникло сказание о Соловье-разбойнике, гнездящемся на высоких дубах, дети которого оборачиваются черными воронами с железными носами[246]. Геродот записал предание о чудесной птице Фениксе, с виду подобной орлу, с красно-золотыми перьями; в известное время взлетает она в святилище Гелиоса, запевает погребальную песню и, сгорая в солнечном пламени — снова возрождается из своего пепла. Предание это в одной из наших старинных рукописей рассказывается так: «та убо птица одиног-нездица есть, не имеет ни подружия своего, ни чад, но сама токмо в своем гнезде пребывает... Но егда состареется, взлетать на высоту и взимаеть огня небесного, и тако сходящи зажигает гнездо свое, и туж и сама сгораеть, но и пакы в пепеле гнезда своего опять наражаеться»[247]. Смысл тот: молниеносная птица, состарившись (= потерявши свою силу) в зимнюю пору, молодеет с приходом весны; когда яркие (261) лучи весеннего солнца согреют облачное небо, птица-туча загорается грозовым пламенем и гибнет в нем под звуки собственной песни, т. е. под звуки ударяющих громов и воющих вихрей. Но умирая в грозе, она снова возрождается из паров и туманов, подымающихся от земли вслед за ниспавшими дождями[248].
Не должно, однако, забывать, что в мифических представлениях нельзя искать строго определенного отношения между созданным фантазией образом и исключительно одним каким-либо явлением природы; представления эти родились из метафорических уподоблений, а каждая метафора могла иметь разнообразные применения. Птица-метательница молниеносных стрел являлась в то же время и птицею-вихрем и птицею-облаком; олицетворяя в себе пламя грозы, она вместе с тем могла служить эмблемою и восходящего солнца. Древний человек постоянно проводил аналогию между дневным рассветом и весенней грозою и живописал тот и другую в тождественных поэтических картинах. Как грозовое пламя истребляет темные тучи и возжигает потушенный ими светильник солнца, так зарево утренней зори гонит мрак ночи и выводит за собой ясное солнце: подобно златокрылой, блистающей птице, возносится оно на небесный свод и озаряет своими лучами широкую землю. Что действительно солнце представлялось птицею, это засвидетельствовано Ведами: «я познал тебя духом, — говорит поэт восходящему солнцу, — когда ты было еще далеко, — тебя, птица, возносящаяся из облаков; я узрел (твою) окрыленную голову, текущую путями ровными и чистыми от праха!»[249] Индийцы ведаической эпохи олицетворяли солнце в образе сокола и гуся фламинго[250]. Следы подобных олицетворений встречаем и у германцев, и у славян. Весеннее солнце, омывшись в дождевых потоках грозовых туч, показывалось очам смертных — просветленное, ярко блестящее, и было уподобляемо белоснежному лебедю, купающемуся в водах, или другим водяным птицам: утке и гусю. В нижней Германии причитывают во время дождя:
Lass den Regen tibergehn,
Lass die Sonnewiederkommen!
Sonne komme wieder
Mit deiner Goldfeder,
Mit goldenem Strahl
Beschein uns allzumal...
Имя лебедя, означающее белый, вполне соответствовало понятию о белом божестве дневного света (см. стр. 50). Принимая солнце за прекрасную богиню, германцы верили, что она может превращаться в лебедя; отсюда создалось сказание о деве-лебеди, как о дочери и спутнице солнца. Богиня Synna (солнце) и Dagr (день), по свидетельству древнего мифа, родили дочь по имени Svanhvit Gullfjodhr (Schwanweisz Goldfeder — белая златопёрая лебедь), т. е. утреннюю зорю, а у этой последней был сын Svanr hinn raudhi (Schwan den Roten), т. е. золотистые лучи солнца[251]. Греки наделяли богиню Зорю (Эос) светлыми крыльями. От утренней зори и (262) восходящего солнца указанные поэтические уподобления были перенесены на приводимый ими День, который, по свидетельству старинных памятников (см. выше стр. 53), как хищная птица, вонзает в ночной мрак свои острые когти[252]. Воспоминание о птице-солнце доселе сохраняется в малорусской загадке, которая называет дневное светило — вертящеюся птицею: «стоит дуб-стародуб, на том дубе птиця-вертиниця; нихто jiи не достане — ни царь, ни цариця». Птица-солнце восседает на старом дубе; годовое течение времени, определяемое солнечным движением, народная фантазия уподобляла растущему дереву, на котором гнездится птица-солнце, кладет белые и черные яйца и высиживает из них дни и ночи[253]. Другие загадки еще яснее говорят о представлении солнца — птицею: «ясен сокол пришел, весь народ пошел», т. е. с дневным рассветом пробуждаются люди[254]; сербская: «птица без зуба, а свщет изjеде» = солнце топит (съедает) белый (подобный свету) снег[255].
Особенно знаменательны поверья о петухе. Петух— птица, приветствующая восход солнца; своим пением он как бы призывает это животворящее светило, прогоняет нечистую силу мрака и пробуждает к жизни усыпленную природу. Малорусы дают ему характеристичное прозвание: будймир[256]. По крику петуха простой народ до сих пор определяет ночное время, т. е. как долго остается до утреннего рассвета. Выражения: в кочета, в перши певни означают: в полночь; куром, в куры (кур— петух) в летописях употребляются для означения того раннего времени, когда запевают петухи[257]. Народная загадка именем петуха называет часы: «петух поет, перья болтаются» (стенные часы бьют, а маятник качается; Новгор. губ.). Начиная счет времени с утренней зори, греки первый час дня называли «часом пения петухов»[258]. У евреев существует поверье, что при наступлении ночи Бог повелевает ангелам затворить небесные врата, и тотчас после того злые духи получают возможность вредить человеку; после полуночи возглашается божее повеление, чтобы с наступлением утра были отворены на небе врата (для солнечного исхода), — что заслышав, начинают петь петухи, пробуждая людей к утренней молитве; вместе с тем злые духи теряют свою пагубную силу[259]. По мнению наших крестьян, крик петухов служит сигналом, что на небе звонят к заутрене; как скоро раздастся ор, черти, мертвецы, колдуны и ведьмы спешат разойтиться по своим местам[260]. Загадка выражается о петухе: «два раза родится, ни разу не крестится, а черт его боится»; (263) постель и одежду покойника выносят на три дня (иногда на шесть недель) в курятник, чтобы ту и другую петухи опели и таким образом очистили бы их от злого влияния Смерти[261]; если петух поет до полуночи — знак, что он видит дьявола и желает прогнать его[262]; та ночь слывет в народе веселою, под которую петухи поют с вечера[263]. В Германии приписывают голосу этой птицы ту же могучую силу, на крышах домов ставят там изображения аиста и петуха, как эмблемы, охраняющие жилье от дьявольского наваждения и всяких бедствий; обычай ставить на князьке кровли деревянных петушков соблюдается и в некоторых русских селах[264]. Как провозвестник дневного рассвета[265], петух принимался за метафорическое название восходящего солнца; малорусская загадка, означающая солнце, говорит: «сидыть пивень на верби, спустыв косы (= лучи) до земли»[266]. Но как утреннее пробуждение солнца в народных поэтических сказаниях отождествлялось с просветлением его прекрасного лика после грозы, а ночной мрак — с черными тучами; то в образе петуха миф по преимуществу олицетворяет небесную грозу, выводящую солнце из-за темных облаков. Громовые раскаты, как указано выше (стр. 151), уподоблялись звону колокола и крику петуха. Своим громозвучным пением ( = громом) баснословный петух вещал о победе над демоническими силами, т. е. тучами, о бегстве их от поджигающего пламени молний и о грядущем появлении светозарного солнца. Точно так же и колокольный звон, как метафора грома, разгоняет, по народному поверью, грозовые тучи и вселяет страх в нечистых духов; раздаваясь в ранние предрассветные часы (во время заутрени), он, подобно крику петуха, предвещает восход солнца, и народная загадка принимает «петушиный голос» за метафорическое обозначение колокольного звона. Отсюда объясняется поверье, что утреннему рассвету (собственно, выходу солнца из-за темных туч) предшествует звон на небе, т. е. звучные удары грома. Старинные апокрифы говорят о громадном мифическом петухе, поставляя в связи с его пением солнечный восход: «солнце течет на вздухе в день, а в нощи по окияну ниско летит не омочась, но токмо трижды омывается в окияне. Глаголет писание: есть кур, емуже глава до небеси, а море до колена; еда же солнце омывается в кияне, тогда же акиян всколебается и начнут волны кура бити по перью; он же очютив волны и речет: кокореку! протолкуется: светодавче Господи! дай же свет мирови. Еда же то вспоет, и тогда вси кури воспоют в един год (час) по всей вселенней»[267]. Стих о голубиной книге соединяет это сказание с знакомою уже нам Стратим-птицею:
Когда Стрефил вострепещется
Во втором часу после полуночи,
Тогда запоют все петухи по всей земли,
Осветится в те поры вся земля[268]. (264)
Древний миф о ночном странствовании солнца в водах Всемирного океана (о чем см. гл. XVI) в приведенном месте апокрифа смешивается с поэтическим представлением, что во время грозы солнце купается в шумном облачном море (= в дождевых тучах). На зиму замолкает громоносный петух, туманы и снежные облака заволакивают солнце и лишают его ярких и теплых лучей; но с возвратом весны снова раздается громкий голос небесной птицы, вещающий миру о возрождении дневного светила. Время весеннего обновления солнца в христианскую эпоху приурочено к празднику Воскресения Христова, и потому возникло поверье, что до воскресения Спасителя петухи не пели по ночам и злым духам было привольно тогда блуждать по белому свету. В Галиции рассказывается предание, известное и у других славян: когда Христос воскрес, увидала его девочка-жидовка и принесла о том весть своему отцу; но старый еврей не поверил: «тогда он воскреснет (был его ответ), когда этот жареный петух полетит и запоет!» И в ту же минуту жареный петух сорвался с вертела, полетел и прокричал обычное кукареку![269] В такой легендарной обстановке передается древнее мифическое сказание о птице весенних гроз, которая, будучи пожигаема пламенем молний, несется по поднебесью и поет громовую песню (сличи выше с преданием о Фениксе). При встрече весны крестьянки выходят смотреть восходящее солнце и причитывают:
Солнышко-ведрышко!
Выглянь в окошечко,
Твои детки плачут,
Есть-пить просят.
Курица кудахчет,
Кочет спел —
И обед поспел.
Смысл этого любопытного причитанья понятен: чтобы проглянуло весеннее солнце и дало земле плодородие, а людям насущный хлеб — надо, чтобы пропел небесный петух, чтобы тучи были рассеяны грозою[270]. Когда петух перестанет петь, тогда наступит кончина мира; голос его уже не вызовет солнца, и вселенною овладеет нечистая сила мрака и холода, на земле воцарится вечная зима[271]. Германцы скрепляли свои договоры формулой, что установляемые права и обязанности должны оставаться нерушимыми на вечные времена, доколе ветр из облаков веет, месяц светит и петух поет: (т. е. пока восходит солнце). Согласно с тем, что бог-громовник был вместе и богом земного огня, слово петух на языке поселян и в загадках употребляется в значении огня и домашнего очага. «Посадить красного кочета на крышу», «подпустить красного петуха» означает: поджечь дом; подобное выражение есть и у немцев. Старинная датская поговорка о пожаре — «красный петух на кровле поет!». Русские народные загадки: «красный кочеток по нашестке(или: по поветью) бежит», «красненький питушок по жёрдоци скаче», «беленький кочет по шестику ходит» означают: огонь и горящую лучину; «пивень спива поки з' заранья, а дали сныть, аж потие» = печь только поутру топится[272]. В Германии (от Х века) ста(265)вили на церковных башнях золотых петухов, которые должны были предохранять здания эти от удара грозы[273]. В одной из моравских сказок[274] говорится о красном петухе, который когда пел — из клюва его падали светлые дукаты — точно так же, как из раскрытого клюва Жар-птицы сыплются перлы. Западные славяне чтили петуха, как птицу Святовита[275]; впоследствии, по созвучию имени древнего бога с святым Витом, на этого последнего были перенесены языческие воспоминания. Чешская легенда рассказывает, что черт обещался одному рыбаку устроить к известному сроку мост и в награду за то должен был получить его дочь. Когда работа приходила к концу, испуганный рыбак стал молить св. Вита, чтобы выпустил он своего петуха; молитва была услышана, раздался крик петуха — и черт исчез, оставив мост недоделанным, т. е. нечистая сила зимы, устилающая источники и реки ледяными мостами, разбегается при первых звуках весенней грозы (сличи ниже, в главе о великанах, с подобным же сказанием Эдды)[276]. На старинных иконах св. Вита встречаем изображение петуха, и до прошедшего столетия в день, празднуемый этому святому, соблюдался в Праге обычай носить петухов в церковь св. Фейта[277]. Доселе с этою птицею и с курами соединяются приметы о погоде: если петух запоет ранее обыкновенного, то летом это предвещает ненастье, дождь, а зимою — оттепель; куры купаются в сухой земле — к дождю, а вертят в зимнее время хвостами — к метели[278]. Как с другими птицами, провозвестницами бурных гроз, соединялись приметы о войне и сопровождающих ее бедствиях, так те же приметы прилагались и к петуху и курам: если петухи поют в необыкновенную пору, если курица запоет петухом — это предвещает покойника или какое-нибудь несчастие[279]; если куры клохчут по ночам, то быть ссоре, войне или рекрутскому набору[280]. Греки и римляне содержали священных кур и, смотря по тому, как клевали они предложенный им корм, делали свои заключения об исходе военных предприятий. У каждого римского легиона был свой pullarius, обязанный оберегать и кормить вещих кур. По словам Плиния: «pullis regitur imperium romanum, Ы jubent acies»[281]. Больных от испуга в Архангельской губ. окачивают водою, в которой перед тем был выкупан петух, тогда как в других местах употребляют для этого воду, в которую опущены горячие уголья; вода эта, омывшая петуха, получает целебную силу весеннего дождя. От лихорадки и желтухи обливают больных под насестью — в то время, когда усядутся на ней куры[282]. В Воронежской губ. существует такой обычай: если ребенок долго кричит по ночам, то мать кладет его в подол и отправляется в курятник лечить от криксы[283]; там купает она его под насестью, приговаривая: «Зоря-Зоряница, красная девица! возьми свою криксу, отдай нам сон»[284]. Зоря будит людей, отымает у них сон, и потому к ней обращается заклятие не нарушать покоя ребенка. Чтобы у дитяти счаст(266)ливо прорезались зубы, должно у черного петуха проколоть гребень костяною или деревянною шпилькою и показавшеюся оттуда кровью промазать дёсны ребенка[285]. Благодатная сила гроз, дарующая земле урожаи, заставила связать с петухом идею плодородия и дала ему место в свадебном обряде и в народных гаданиях о женихах и невестах (см. стр. 236). Все это свидетельствует о древнерелигиозном значении петуха, и потому поверье, что у того, кто воровал кур, трясутся руки — вовсе не было шуткой в устах язычника[286]; в Вологодской губ. даже считают за грех резать и есть петухов.
Как представитель дневного рассвета, огня и молний, петух в мифических сказаниях изображается блестящею, красною птицею. В наших сказках известен тот же петушок-золотой гребешок, который играет такую важную роль в мифологии скандинавской. Он сидит на высоком небе и не боится ни воды, ни огня: брошенный в колодец, он выпивает всю воду, а брошенный в печь — заливает этой водою огонь[287]. Эдда говорит о светло-красном петухе с золотым гребнем, который криком своим будит блаженных героев, пребывающих в валгалле, и призывает их на битву (битва = гроза). По свидетельству одной немецкой сказки, на всемирном дереве-туче восседают три петуха: медный, серебряный и золотой, которые таким образом заступают место молниеносного орла (см. гл. XVII). В противоположность светлому петуху валгаллы, в подземном царстве Геллы поет другой петух — черный. Арабы и персы также противопоставляют петуха черного, демонического — петуху белому, восседающему на троне небесного бога[288]. В области языческих представлений особенно замечательно то, что один и тот же поэтический образ часто служит для обозначения как силы светлой, благотворной, так и противоположной ей — силы темной, губительной; только цвет, придаваемый мифическому олицетворению, из белого, красного, золотого изменяется в черный, мрачный. Такое воплощение божественных и демонических сил в одинаковых образах условливалось древнейшими воззрениями человека на природу. Тьма распространяется в природе с такою же быстротою, как и свет, и потому если утренняя зоря уподоблялась взлетающей на небо златокрылой птице, то нисходящая на землю ночь так же уподоблялась птице, только с черными крыльями, которыми она покрывает весь мир. Туча, как уже было указано, олицетворялась в том же образе. С одной стороны, ради блеска сверкающих в ней молний она могла назваться огненною или златоперою птицею; но с другой стороны, ради того мрака, которым она одевает небо и который заставил уподоблять ее ночи, туча необходимо должна была представляться черною птицею. Одно и то же явление природы при разных условиях могло быть и благотворно и враждебно для человека, и смотря по этому он придавал ему тот или другой характер. Тучи несут на своих крыльях не только дожди, напояющие нивы и дающие урожай; несут они и разрушительные бури, холодные вьюги, град и снега, порождающие на земле бесплодие, голод и смертность. Первобытные народы, в большей части своих поэтических сказаний, изображали их существами демоническими; самое представление ада, с его неугасимым огнем и в то же время — безысходным мраком, возникло из этого древнейшего воззрения на грозовые тучи (см. гл. XXII). Вот почему тогда, как в царстве светлых богов, творцов земного плодородия, поет (267) красный петух, — в царстве дышащей смертию Геллы слышится крик черного петуха. О вещем вороне сохранилось предание, что он создан был белым как снег и кротким как голубь; выпущенный из ковчега, он накинулся на падаль и не воротился к Ною с вестию об окончании потопа: с той поры он сделался черным и кровожадным. Хорутанская сказка[289] сообщает более древние черты этого предания: могучий богатырь убил нечистого духа (змея-тучу), вместе с его любовницею ( = облачною женою), и рассеченные на мелкие части тела их размыкал по широкому полю. Прилетели ворон и ворона и стали пожирать трупы; ворон зобал одного нечистого, и за то он весь черный, а ворона и бела и черна, так как она зобала и нечистого, и его любовницу. Сербы, рассказывая о каком-нибудь чрезвычайном или сомнительном событии, выражаются так «не случалось этого с тех самых пор, как почернел ворон!»[290] В означенной басне сохраняется воспоминание, что некогда ворон служил поэтическим олицетворением светлого весеннего облака, которое, мало-помалу сгущаясь (= как бы пожирая в себя подымающиеся от земли испарения и туманы, эти останки разбитого грозою демона-змея), темнеет и делается из белоснежного, подобного лебяжьему пуху, черным, как вороново крыло.
И в языке и в мифических сказаниях ночь и туча принимались за метафорические названия смерти; быстролетный ветр, как приноситель зловредных испарений, также роднится с понятием мора, заразы, на что прямое указание находим в слове поветрие. Отсюда понятно, почему народные загадки представляют Смерть птицею:
На море на окиане,
На острове на Буяне
Сидит птица Юстрица (или: Вертяничка);
Она хвалится-выхваляется,
Что все видала,
Всего много едала —
И царя в Москве,
Короля в Литве,
Старца в келье,
Дитя в колыбели[291].
Из того же воздушного океана, откуда ниспосылались семена жизни (= плодотворящий дождь), прилетала и грозная птица смерти. Другая загадка так изображает Смерть: «стоит дерево, на дереве цветы, под цветами котел (или: корыто), над цветами орел — цветы срывает, в котел бросает; цветов не убывает, в котле не прибывает»[292]. Дерево — мир, цветы — люди, орел — Смерть, котел или корыто — гроб. В апокрифическом сказании, известном под именем «Сна Богородицы», Христос вещает грешникам: «пущу на вас птахи — черные-носы железные, которые летают и кричат и мелькают, у которых злое поветрие будет»[293]. В некоторых местностях России простой народ представляет холеру в образе огромной черной птицы, летающей по ночам: над чьим домом машет она своими крыльями — туда и является болезнь[294]. Также и чуму считают летающею уткою, у которой хвост и голова змеи(268)ные[295], т. е. образ птицы сливают в одно представление с образом мифического змея. В Подольской губ. верят, что нечистый может являться в виде черного ворона; через чей двор перелетит каркающий ворон — там будет падеж скота — примета, существующая и на Руси, и в Германии[296], в средние века признавали ворона посланником дьявола[297]. Поляки думают, что черт преимущественно является в виде совы; если крестьянин заслышит голос этой птицы в лесу, то, убежденный, что над ним потешается нечистый, крестится и спешит скорее убраться домой[298]. По русскому поверью, нечистая сила вылетает из ада в образе птиц[299]. Народные приметы крик и прилет хищных птиц принимают за печальное предвестие чьей-либо смерти. Замечательно, что буря и повальные болезни равно приписываются взмаху крыльев различных птиц; Моровая дева, по мнению поселян, куда захочет наслать болезнь — в ту сторону машет платком.
Сравнивая утренний рассвет = зорю с блестящею, златокрылою птицею, первобытный народ на своем богатом метафорическом языке выразил ежедневный восход солнца — баснею о том, что эта чудесная птица каждое утро несет по золотому яйцу, блеск которого прогоняет ночную тьму, или, говоря словами вышеприведенной загадки, каждую неделю кладет по семи яиц белых, по семи черных, т. е. зоря утренняя рождает дни, а вечерняя — ночи[300]. Народные сказки знают златокрылую птицу (утку, гусыню или курицу), которая к рассвету каждого дня несет по золотому яйцу или по дорогому самоцветному камню[301]: «in der Nacht, говорит немецкая сказка, hatte der Vogel ein Ei gelegt, das war ein Karfunkelstein und alles wurde licht und hell im Zimmer als schien die Sonne». О представлении солнца золотым шаром и драгоценным камнем сказано было выше (стр. 106, 112). Когда желают выразить мысль, что в настоящее время счастье нелегко дается, обыкновенно говорят: «умерла та курица, что несла золотые яйца!»[302] Яйцо это, внесенное в темную комнату, освещает собою подобно солнечным лучам; в одном варианте сказки про утку с золотыми яйцами читаем: «запер хозяин уточку в темный сарай; ночью она снесла золотое яичко. Пошел туда мужик, увидал великий свет и, думая, что сарай горит, закричал во всю глотку: пожар! пожар! жена, хватай ведро, беги заливать! Отворили сарай — ни дыму, ни пламени, только светится золотое яичко»[303]. По древнему поэтическому представлению, восходящее поутру солнце рождалось из темных недр ночи, а солнце весеннее — из недр грозовых туч. Согласно с этим, золотое солнечное яйцо несла черная птица-ночь или птица — молниеносная туча: миф, по преимуществу соединяемый с петухом, как птицею, в образе которой равно олицетво(269)рялись и утренний рассвет, и пламя грозы[304]. До какой степени сильно было влияние метафорического языка, видно из того, что фантазия не осмелилась отступить от его прямого указания и, вопреки естественному закону, заставила петуха нести яйца. В Крайне сохранилось следующее любопытное предание: в давние времена земля была пуста, ничего на ней не было — только камень. Пожалел о том бог и послал своего петуха, да оплодит он землю. Кочет сел в пещере и снёс чудесное яйцо, из которого истекло семь рек; они наводнили равнины, и вскоре все кругом зазеленело, запестрело цветами и преисполнилось всяких плодов; без забот, счастливо жили в том раю люди. Высоко на небе сидел божий кочет и каждый день возглашал смертным: когда они должны пробуждаться от сна, когда трудиться и когда приступать к трапезе. Непрестанный крик петуха надоел наконец народу; «сами мы знаем, когда и что нам делать!», говорили люди и стали молить бога, чтобы освободил их от беспокойной птицы. И вот божий кочет исчез с неба, и вместе с тем нарушился прежний порядок жизни, настали болезни и насилия. Безумие овладело людьми, они пошли к чудесному яйцу и стали бросать в него каменьями: «gromom se razbilo i toliko wode iz njega udarilo, da naskorom sav coyjecji rod pogine. Raj se napune vodom, te bia e jedno veliko jezero»[305]. В этом предании изображается смена годовых времен: в зимнюю пору земля, окованная морозами, превращается в твердый камень и лежит бесплодною пустынею; с началом весны прилетает молниеносная птица и вьет для себя гнездо в облачных пещерах. Окутанное облаками и туманами, солнце представляется золотым яйцом, положенным этою птицею; жаркими лучами своими оно согревает холодные тучи и заставляет их лить дождевые потоки: поля и нивы покрываются цветами и зеленью, на земле водворяется рай = счастливое царство лета. Но лето кончается, божий кочет — провозвестник гроз замолкает, и снова наступает суровое время зимы, все на земле стареет, и одряхлевший мир гибнет в потопе дождевых ливней, сопровождающих приход новой весны. На Руси существует поверье: если петух старше семи лет, то его не годится держать в доме; иначе он снесет яйцо, из которого родится огненный змей; колдун берет это яйцо, носит у себя за пазухой или закапывает в навоз; через шесть недель вылупится из яйца змей и станет носить ему серебро и золото[306]. То же поверье встречаем и у других народов: василиск (= царь-змей, взгляд которого поражает насмерть как молния, а дыхание заставляет вянуть травы и никнуть деревья) рождается из яйца, снесенного черным семигодовалым петухом и зарытого в горячий навоз. Черный петух = мрачная туча; в весеннюю пору, после семи зимних месяцев, называемых в народных преданиях годами, является из нее яйцо-солнце, и в то же самое время действием солнечного тепла зарождается грозовый змей. Греческий миф говорит о рождении Тифона из яйца, зарытого Герою в землю, т. e. скрытого в облачных подземельях. Солнце изображается здесь в обстановке громоносных туч, и поэтическая фантазия сравнивает его с яйцом, дающим жизнь мифическому змею; в других же сказаниях, как увидим далее, она уподобляет его драгоценному камню на голове царя-змея. Происходя от петуха, василиск и погибает от него: как скоро заслышит он крик петуха, тотчас же умирает, т. e. демонический змей-туча умирает в грозе, (270) когда небесный петух заводит свою громовую песню[307]. Впрочем, не одно солнце уподоблялось золотому яйцу; та же метафора прилагалась и к блестящим на небе звездам, и к горячим угольям. Созвездие Плеяд (peleiaz — дикий голубь), известное у народов европейских под именем наседки с цыплятами (Kluckhenne, Abendhenne, poussuuere)[308], у наших крестьян называется Птичьим или Утиным гнездом[309]. Названия, очевидно, возникшие из того, что в ярких звездах Плеяд усматривали золотые яйца, которые несет чудесная курица или утка. О сковороде, поставленной на горячие уголья, народная загадка выражается: «сидит царь-птица (или: курочка) на золотых яичках»[310]. Царь-птица, сидящая на золотых яйцах, есть, собственно, пылающий огонь, который доныне называется «красным петухом». Но как земной огонь постоянно отождествлялся с небесным пламенем грозы и как для обозначения того и другого служили одинаковые образы, то понятно, что и самая грозовая птица представлялась фантазии младенческих народов восседающею на золотых яйцах, и в сверкающих молниях они видели блеск этих яиц, катаемых облачными демонами. Отсюда объясняется русское поверье, что черти на перекрестках яйца катают[311]. Сербские песни говорят о золотых яблоках, подбрасывая которые облачная дева вызывает с неба молнии (см. выше стр. 44). В немецких сагах молниеносная палица (donnerkeil) часто представляется как gewitterkugel[312]. В Тироле сохранилась детская песня, в которой Богородице, заступившей место древней богини-громовницы, приписывается бросание золотых шаров:
Es donnert und blitzt;
Im Himmel drohen sitzt
Die Mutter des Herrn,
Hat goldcne Kem,
Hat goldene Kugein;
Sic glitzen und blitzen,
Die Engel thun lachen,
Die Kugein thun fallen,
Die Mutter Gottes thut suchen, etc[313].
В числе разнообразных поэтических уподоблений громовые раскаты сближались также с гулом, производимым катящимися каменными шарами: игра, состоящая в бросании шаров, принадлежит глубокой древности[314], и фантазия воспользовалась знакомою ей картиною этой игры для изображения летней грозы; такое уподобление тем легче возникало в уме, что в самых молниях видели камни, бросаемые богом-громовником (см. стр. 126). По немецким сказаниям, во время грозы ангелы играют на небесах в кегли и кидают огромные камни, которые своим шумным раскатом и ударами производят гром; камни, попадающие в открытые отверстия, низвергаются на землю (аэролиты)[315]. О грозовых демонах (великанах и чертях) рассказывают, что они, убегая от преследований громовника, скатываются с (271) облачных гор в виде пламенеющего клубка или шара[316] по свидетельству русских сказок, змеиные города и дворцы (= громовые тучи) свертываются в медное, серебряное и золотое яйца или шары, и катятся вслед за сказочными героями[317].
Яйцо, как метафора солнца и молнии, принимается в мифологии за символ весеннего возрождения природы, за источник ее творческих сил. Когда холодное дыхание зимы налагает на небо и землю печать смерти и разрушения, в этом яйце таится зародыш будущей жизни, и с приходом весны из него созидается новый мир. Космогонические мифы суть, собственно, сказания о весеннем обновлении природы (см. гл. XIX). Персы верили, что вначале не было ничего, кроме божества; потом родилось яйцо, и когда оно созрело — из него явилась вселенная с ясным солнцем и луною[318]; они величали яйцо в своих священных песнях и держали в храмах литые металлические его изображения[319]. Индийское предание о создании мира говорит о золотом яйце, которое плавало в водах, т. е. в дождевых потоках облачного неба[320]. По преданию, записанному Геродотом, мир создан из яйца, положенного баснословной птицею Фениксом в святилище Гелиоса. Греческие и римские философы происхождение вселенной вели от яйца (ab ovo), а в наших старинных рукописях повторяются византийские уподобления мира — яйцу; так, наприм., в одной рукописи читаем: «о яйце свидетельство Иоанна Дамаскина: небо и земля по всему подобны яйцу — скорлупа аки небо, плева аки облацы, белок аки вода, желток аки земля»[321]. Калевала рассказывает, что в начале веков могучий Вейнемейнен носился по широкому морю (= облачному небу); вдруг прилетает орел, садится к нему на колено, вьет гнездо и кладет яйца. Вейнемейнен чувствует, что колено его согревается, тряхнул им — и орлиные яйца падают в море и разбиваются; из разбить1х яиц он творит солнце, луну и звезды, приговаривая эти вещие слова: «будь, исподняя скорлупа — землею, а верхняя небом! светися, белок, на небе солнцем, а ты, желток, разгоняй ночную темноту луною! а что осталось от яиц, пусть пойдет на звезды!»[322] Уподобляя круглый свод неба верхней половине яичной скорлупы, предполагали, что нижняя ее половина спускалась вниз и замыкала собою подземный мир. Таким образом, не только солнце, но и вся вселенная представлялась одним огромным яйцом. Творение солнца из яичного белка, а луны из желтка согласуется с теми эпитетами, которыми равно обозначалось и сияние небесных светил, и блеск благородных металлов; как солнце и луна уподоблялись золоту и серебру, так то же уподобление допускалось и по отношению к составным частям яйца. Литовская загадка так определяет яйцо: «разбил я лед (= скорлупу) — и нашел серебро (= белок), разбил серебро— и нашел золото (= желток)[323]. Придавая небесным светилам человеческие образы, венгерская сказка[324] говорит о двух златовласых малютках, которые вылупились из золотых яиц вороны: у одного во лбу соляце, у другого — (272) звезда, что напоминает близнецов Диоскуров (Кастора и Поллукса), рожденных из яиц Леды (от Зевса-лебедя) и блистающих на небе звездами. В Персии до позднейшего времени соблюдался обычай — в марте месяце, т. е. при весеннем возрождении природы, биться красными яйцами, ставить их на стол и посылать в дар своим друзьям[325]. У нас красные и желтые яйца играют важную роль на праздник Светло-Христова Воскресения, совпадающий со временем древнеязыческого чествования творческим силам весны, и самый цвет, в который они окрашиваются, знаменателен: оба эпитета красный и желтый связываются с понятием яркого солнечного света. На Светлую неделю простолюдины катают красные яйца, бьются и меняются ими. Монастырские наказы XVII века, наряду с другими суеверными обрядами, запрещают крестьянам биться яйцами[326]; следовательно, в этом обыкновении видели тогда дело, противное вере. В глазах народа яйцо, особенно — красное, пасхальное, получило значение средства, наделяющего плодородием и здоровьем. На праздник Пасхи крестьяне ставят на стол кадку с зернами пшеницы, зарывая в ней яйцо, и зёрна эти берегут для посева; отправляясь сеять лен, кладут в мешок, наполненный семенами, яйца, а при посеве конопли разбрасывают по полю яичную скорлупу с таким приговором: «роды, Боже, конопли билы, як яйца!»[327] В день Вознесения ходят на поля, засеянные рожью, и подкидывают кверху красные яйца, чтобы рожь так же высоко поднялась (вознеслась), как подброшенное яйцо. Первые три яйца от курицы, которая прежде других начала нестись, употребляются для гаданья о будущем урожае; для этого замечают, в каком порядке, по времени, они были снесены, и потом взвешивают их: если первое яйцо тяжело — то лучший урожай будет от раннего посева, если тянет сильнее второе яйцо — то от среднего, а если третье — то от позднего (Саратов, и Перм. губ.). Заслышав впервые весенний гром, крестьяне умываются водою с красного яйца— на красоту, счастие и здоровье: яйцу, следов., придается то же значение, что и «громовой стрелке»; для того, чтобы лицо было чисто, чтобы не было на нем пятен (веснушек), гладят его первым яйцом, снесенным рябенькою курицею[328]. На Юрьев день, выгоняя скот в поле, гладят лошадей по хребту от головы до хвоста пасхальным яйцом и приговаривают: «как яичко гладко и кругло, так моя лошадушка будь и гладка и сыта!» Чтобы волки не трогали скотины, надо обнесть кругом пастбища первое яйцо, снесенное черною курицею, и оставить его в поле[329]: как весенняя гроза разгоняет рыщущих волками демонов зимы, так эмблема молнии — яйцо получило силу отгонять обыкновенных волков. При пожарах обносят вокруг загоревшегося здания яйцо, которым христосовались на первый день светлого праздника, и верят, что огонь далее не распространится; яйцо это, брошенное в пламя пожара, по мнению крестьян, тотчас же погашает его; средства эти почитаются особенно спасительными в тех случаях, когда пожар произошел от удара грозы[330]. Чехи, чтобы предохранить избу от громового удара, бросают через яйцо, снесенное в зеленый четверг (Donnerstag) и освя(273)щенное на светлый праздник. Те же поверья соединяются и с Перуновой веткою (donnerruthe)[331].
Стихийные силы природы — даже тогда, когда были олицетворяемы в человеческих образах — удерживали за собой мифическое родство с птицами. Богам своим язычник нередко придавал смешанные формы человека и птицы; крылья и пернатая одежда были для многих из них самыми существенными атрибутами, ибо быстрота появления и исчезания богов, принадлежащая им как воплощениям стремительных стихий, обыкновенно уподоблялась полету[332]. Ветры и облака у всех арийских племен представлялись существами окрыленными; в средние века эти древние олицетворения слились в убеждениях народа с ангелами, о которых Ветхий завет говорит как о крылатых вестниках Бога и небесных воителях[333]. В толковании Епифания Кипрского на книгу Бытия развита мысль, что ангелы приставлены управлять стихиями; сочинение это исстари пользовалось у нас большим уважением и было переписываемо в различные сборники; здесь исчисляются: «ангел духом (= ветрам) и буре, ангел облаком и мгле и снегу, ангел студени и зною, и зиме и осени, и всем духом»[334]. На древнейших христианских памятниках крылатые изображения ветров смешиваются с ангелами[335]; на наших лубочных картинах священного содержания ветры, ливни, град и снег изображаются в виде дующих и дождящих ангелов.
Гермес, Зевсов посланник, имел крылатую обувь (pesila), с помощию которой легко и скоро, как ветер, носился над водою и сушею; Гомер дает этой обуви эпитеты золотой и амброзиальной. В ней нетрудно узнать наши сказочные сапоги-скороходы или самоходы, которые могут переносить своего владельца и через огонь и через воду и скорость которых так велика, что он с каждым шагом делает по семи миль, почему немцы называют их семимильными[336]. Это — поэтическая метафора бурно несущегося облака, и хотя сапоги-скороходы уже лишены крыльев, но тем не менее удерживают за собою сверхъестественное свойство переноситься с места на место с быстротою вихря.
У германцев находим любопытное сказание о пернатой сорочке (federhemd). Такою сорочкою владела богиня Фрея; по просьбе Тора, она ссужала ею хитрого Локи: этот последний накинул на себя чудесную сорочку и как бы окрылённый полетел через море ( = небо) в жилища великанов[337]. Скандинавские боги и великаны ( = тучи) носили орлиную и соколиную одежду (adierkleid, falkenkleid); немецкие и русские сказки сохранили предания о голубиных, утиных и лебединых рубашках или крылушках: надевая их, вещие девы превращаются в голубок, уток и лебедей, а снимая — опять становятся девами[338]. Из вышеприведенного индийского сказания мы знаем, что Агни прилетал к королю Узинаре голубкою; голуби приносили Зевсу (274) амброзию, и начало Додонского прорицалища приписывалось прилетевшим туда двум голубям. На Украине, когда желают, чтобы дождь перестал идти, причитывают: «не иди, дощику! дам ти борщику, поставлю на дубоньци, прилететь три голубоиьци, та возьмуть тя на крилонька, занесуть тя в чужиноньку»[339]. Очевидно, что голубь издревле принимался за одно из воплощений бога грозы, дождя и ветров; когда пало язычество, суеверный народ смешал это стародавнее представление с учением о св. Духе, священным символом которого церковь признает голубя; слово дух первоначально означало ветр, и стих о голубиной книге утверждает, что ветры буйные произошли от св. Духа. В скопческой песне встречаем такое обращение к св. Духу:
Уж ты птица, ты птица,
Птица райская моя!
Ты всегда в саду живешь,
По ночам ты мало спишь,
По зоре рано встаешь —
Царски песенки поешь[340].
В допетровской Руси голубя не употребляли в пищу[341]; простой народ и доныне считает за грех стрелять и есть голубей; кто убьет эту птицу, у того не станет водиться скотина: за такое нечестие бывают падежи[342]. В котором дому водятся голуби, там — во всем удача и счастие и не может быть пожара; когда загорится какое-нибудь строение, то чтобы погасить пламя — должно бросить в него белого голубя[343] напротив, голубь, влетевший в окно, предвещает пожар[344]. Как птица, посвященная громовнику, голубь приносит и пожигающий огнь, и дождевые потоки, погашающие пламя грозы. То же значение соединяют предания и с лебедем; птица эта служила метафорой не только ясного солнца, но и грозовой тучи. Зевс в известной истории с Ледою являлся к ней в образе лебедя[345]: чудная песнь, которую поет лебедь перед смертию, означает то же, что и погребальная песня Феникса (стр. 261); стрелять в эту птицу почитается на Руси грехом; если убитого лебедя показать детям — они все помрут[346]. Летние грозовые облака в поэтических сказаниях индоевропейских народов изображались девами, которые льют из своих кружек дожди и мечут с своих луков молниеносные стрелы; но как те же облака олицетворялись птицами, то означенным девам даны голубиные, утиные и лебединые сорочки или крылья. Взирая на весеннее солнце, выступающее в грозовой обстановке, древние поэты, согласно с двойственным значением лебедя, рисовали это явление в двух различных картинах: с одной стороны, они говорили о деве-Солнце, которая в виде белого лебедя купалась в водах облачного моря; с другой — самые облака изображали лебедиными девами, а солнце их воинственным атрибутом — блестящим щитом: так немецкие валькирии (schwanjungfrauen) являлись на битвы вооруженные щитами[347].
Темные тучи, облака и туманы казались наблюдающему уму древнего человека (275) покровами или одеждою, в которые рядится небо. О таком воззрении с особенною ясностию свидетельствует наш язык: облако, области, оболоко, оболок — от глагола об-волочить, на-волокло — небо нахмурилось, покрылось тучами, на-волока — погода, когда небо омрачается серыми облаками, оболокаться (облекаться) — одеваться, разболокаться — раздеваться, оболока (оболочка) — одежда, платье, одеяло, верхний покров, облачение — риза, наволока — верхняя покрышка на подушке, волокно — нить и холст; когда на небе собираются грозовые тучи, то крестьяне говорят: «стало натягивать»[348]. В заговорах находим следующие выражения: «оболокусь я оболоками (или темным облаком покроюся), подпояшусь красною зорею[349]; «облаками облачуся, небесами покроюся»[350], т. е. отдаю себя под охрану небесных богов от вражьей силы; понятия «покрывать» и «охранять» сливаются: покров и покровительство, щит и защита. Небо рассматривалось нашими предками, как царство облаков, и потому одни и те же названия служили для обозначения и небесного свода и покрывающих его туч; таклатин. nubes, nebula, греч. nejoz, nejelh, др.-вер.-нем. nebal — облако, туман, соответствуют санскритскому nabhas и тождественному с ним славянскому небо[351]; при слове nubes встречаем в латин. языке nubere в первоначальном смысле: покрывать; nimbus (вместо numbus) — покрывало, фата, облако и дождь. Подобное же сочетание указанных понятий замечается и по отношению к слову coelum — небо, если сравним его с речениями кельтского языка: валлийс. celu — покрывать, прятать, бретон. kel — скрытное место, гаэльс. ceileadh — скрывать, cuil — потаенное место, cul — покрывало и ceal — небо[352]. Греч. Osranoz, о котором Гезиод говорит как о названии ночного неба, заключающего в своих объятиях землю, есть санскр. Varuna от var — покрывать; в Ведах Varuna употребляется для обозначения небесной тверди в ночное время, т. е. одетой черным покровом, и как ночное небо— имя это противополагается Митре = божеству дня[353]. Немец, himmel Я. Гримм производит от hima — tego, vestio[354]. Всёпотемняющий мрак ночи, постоянно сближаемый в мифических сказаниях с мраком, производимым тучами, издревле уподоблялся черному покрову, наброшенному на небесный свод. Гимны Вед говорят о Ночи, что она ткет темную ткань; но прежде, чем успеет ее окончить, восходящее солнце уничтожает ее работу. В нашем литературном языке доселе употребительно выражение: «под покровом ночи», а народная загадка представляет ночной мрак черным сукном: «чорне сукно лизе в викно»; та же самая загадка, с заменою эпитета черный — серым, означает ранний, предрассветный сумрак[355]; памятники народной поэзии дают утру эпитеты «серого» и «седого»[356]. Подобным же образом Воскресенская летопись выражается о затмении луны: «и бысть образ ея яко сукно черно»[357]. Ночь, по старинному немецкому выражению, надевает шапку-невидимку: «niht helmade» (die Nacht setzte den Helm auf)[358]. По народному поэтическому представлению, ночь слетает быстро, как птица, и своим черным крылом (276) (крыло от крыть лингвистически тождественно с словом: покров[359]) застилает и небо и землю: «махнула птица крылом и покрыла весь свет одним пером», говорит загадка, означающая ночь[360]. Дым так же закрывает от глаз предметы, как и ночная тьма; потому народная загадка называет его метафорически серым сукном: «серое сукно тянется в окно» (дым из курной избы)[361]. Тонкая ткань сравнивается с дымом: «рубочок як дым тонесенький»; дымка — легкий, прозрачный покров. В Томской губ. о туманах говорят, что они стелются по горам лоскутьями[362]; по немецким поверьям, облачные жены (ведьмы) прядут туман и развешивают вокруг горных вершин свою пряжу и ткани; когда падают хлопья снегу — явление это объясняют тем, что frau Holle выбивает свой белый плащ (= снеговое облако)[363]. Новогреческие сказки дают драконам и ламиям (= ведьмам) одеяло с колокольчиками, чрез посредство которого день превращается в ночь, а ночь в день, т. е. облачный покров, с одной стороны одевающий небо мраком, а с другой разгоняющий этот мрак ударами грозы: звон — метафора грома[364]. Из этого уподобления облаков и туманов — небесным покровам и одеждам родилось сказание о чудесных сорочках, в которые облекаются воздушные девы, прилетающие в образе лебедей и голубок. Народные сказки упоминают о волшебной сорочке, наделяющей того, кто ее носит, необычайною богатырскою силою; приобретается она сказочным героем (= громовником) от змея или птиц, этих мифических представителей бурь и грозы, и только облекаясь в нее, он в состоянии бывает владеть мечом-кладенцом (= молнией)[365]. Так как грозовые тучи пламенеют молниями, то этой волшебной сорочке придается название «огненной». Так, финны представляют громовника Укко в огненной рубашке и на случай войны молят его снабдить своею сорочкою, т. е. защитить своим покровом тело ратника от неприятельских ударов[366]. Сербы наделяют огненной одеждою дракона: прилетел, говорит песня, змей от Ястребца в терем к Милице,
Те он паде на меке душеке,
Збаци змajе рухо огн(ь)евито,
Па с царицом леже наjастуке[367].
Илья-пророк, заступивший в христианскую эпоху место Донара и овладевший его палицей и прочими атрибутами, в некоторых сагах изображается в мантии огненного цвета и в красной шапке[368]. Этим представлением грозовой тучи огненной одеждою объясняется миф о смерти Геркулеса. Ядовитая одежда, жгущая ему тело, (277) по замечанию Макса Мюллера, есть та самая, которую в Ведах «матери ткут для своего лучезарного сына», т. е. облака, облегающие солнце. Большинство мифических сказаний Макс Мюллер старается объяснить из древнейших воззрений на солнце, и это составляет одну из слабых сторон его прекрасных исследований; в настоящем случае он видит в Геркулесе поэтическое изображение солнечного заката[369]; вопреки его мнению, мы думаем, что в подвигах Геркулеса греки передали нам ряд поэтических сказаний о боге-громовержце. Одетый в облачную одежду, он сгорает на погребальном костре или, проще: гибнет в пламени грозы и по смерти вступает в брачный союз с Гебою, богинею, дарующею нектар, т. е. вместе с гибелью грозовой тучи проливается дождь. Из того же источника возникли предания о ковре-самолёте, шапке-невидимке и скатерти-самобранке. Эти сказочные диковинки добываются от мифических властителей бурных и грозовых явлений природы — от великанов, леших, Вихрей и нечистых духов[370]. Ковер-самолет — поэтическое название облака, несущегося по воле ветров, и в одной немецкой сказке вместо этого ковра служит туча, которая подхватывает героя с великанской горы и уносит его в далекие страны[371]; в немецких и валахских сказках ковер-самолет называется волшебным летучим плащом — wunschmantel[372]. Облака, надвигаясь на небо, затемняют светила, а туманы, сгущаясь над землею, скрывают от глаз все предметы, как бы прячут их за своими покровами и делают незримыми. Отсюда летучий плащ получил название плаща-невидимки[373] — представление, совершенно тождественное с шапкою-невидимкою[374], которая в свою очередь легко могла получить название быстролетной. Гермес, обладавший крылатою обувью, сверх того носил на голове окрылённую шапку. У германцев шапке-невидимке давалось выразительное имя nebellkappe (туманная, облачная шапка), а Эдда, в числе других метафор облака, называет его huliz-hialmr, т. е. verhuUender helm, ибо облака и туманы окутывают вершины гор, словно шлем, покрывающий голову витязя. Слово helm (шлем) собственно означает: покров; сравни др.-нем. helan, готе. hulian (= hullen) — таить, скрывать, прятать; др.-нем. helian, сканд. hulja — покрывать, др.-нем. heli — покров, завеса, gehilwe — облако[375]. По свидетельству Эдды, дракон Фафнир, прикрывая своим телом золотые сокровища (= золото солнечных лучей), надевал Oegishialmr — шлем, возбуждавший во всех чувство ужаса; Oegir — бог моря, которое исстари принималось за метафору дождевых хлябей, и шлем, названный по его имени, означает дожденосную тучу. Таким же шлемом-невидимкой обладал греческий Гадес, бог адских подземелий (= облачного царства). У германцев сохранились предания о шляпе, махая которою можно вызвать попутный ветер, чем объясняется встречающееся в Эдде выражение vindhialmr (vindhelm). В поэме о Нибелунгах шапка-невидимка дает Зигфриду возможность помочь королю Гунтеру в трудном состязании его с Брунгильдою; шапку эту отнял он у одного могучего карлика (карлик = дух грозы). Древние языческие боги могли незримо являться всюду, куда хотели; стоило им только облечься в туманные покровы, одеться тучею, как тотчас же их светлые образы (небесные светила, зоря, молния) скрывались от взоров смертного; помо(278)гая в битвах своим любимым героям, греческие боги и богини закрывали их в минуту опасности густым облаком (см. Илиаду); сходно с этим, валькирии, участвующие в битвах героев и помогающие им разить врагов, могут приносить облака и град[376]. Такое участие богов в битвах и сокрытие облаками воюющих витязей не было произвольною выдумкою фантазии; битва, как мы знаем, была метафорическим названием небесной грозы. По другому воззрению, гроза представлялась браком громовника с богинею весеннего плодородия — ясным Солнцем (Зорею); отсюда создались народные сказки, в которых герой, сватающийся за прекрасную, всевидящую царевну, должен трижды от нее прятаться, а если сумеет скрыться так, что не будет ею найден, то делается счастливым женихом; добрый молодец прячется в облаках, уносясь туда на крыльях ворона или орла, и в глубоком море (= в дождевой туче), спускаясь на его дно с помощию рыбы, или, подобно мальчику с пальчик (олицетворение молнии), залезает в хвост, гриву и под копыто своего быстролетного коня-тучи. В одной старинной песне, с островов Феройских (faroisches volkslied) вместо мифических птиц, коня и рыбы выведены боги Один, Гёнир и Локи; они прячут мальчика от исполина — первый на ниве, второй — в воздухе, а последний на дне морском[377]. Наш областной язык понятия «прятаться» и «одеваться» обозначает одинаковыми словами: наряд, обряда — платье, женские уборы, обряжаться — переодеваться, маскироваться и укрываться, прятаться[378]. Закрыться облаком значило одеться в темную, туманную одежду и, следовательно, — замаскироваться, сделаться неузнаваемым, ненаходимым. Сравни слова: морок (мрак) — облако, туман, морочать — становиться пасмурным и морочить — обманывать, отводить глаза = заставить видеть то, чего нет на самом деле, морока — призрак; марить — струиться парам над землею в знойное время, марево — летний туман и мираж в степях, марё— туман, тьма и мара— призрак[379]. Искусство «морочить», «отводить глаза» приписывается поверьями колдунам и ведьмам, как властителям туч и облаков. Из этих данных объясняется имя Ховалы; так называют в Курской губ. духа с двенадцатью глазами, которые, когда он идет по деревне, освещают ее подобно зареву пожара[380]. Это знакомое уже нам олицетворение многоочитой молнии (см. стр. 88), которой дано имя Ховалы (от ховать — прятать, хоронить)[381], потому что она прячется в темной туче; припомним, что тождественный этому духу вий носит на своих всёпожигающих очах повязку. Когда солнце закрывается тучами, мы говорим, что оно прячется за ними, а немцы выражаются: die Sonne versteckt sich или verbirgt sich hinter den Wolken[382]. He менее знаменательно и то свидетельство языка, которое идею превращений связывает с переряживаньем; слово оборачиваться (обворачиваться) указывает на покрытие себя шкурою тех животных, в которых обыкновенно превращаются сказочные герои и в образе которых миф олицетворял тучи (см. гл. XIV).
Скатерть-самобранка или самовёртка мгновенно расстилается, по желанию своего владетеля, и наделяет его вкусными яствами и питьями[383]; это метафора весен(279)него облака, приносящего с собой небесный мед или вино, т. е. дождь, и дарующего земле плодородие, а людям хлеб насущный. Она соответствует громовому жернову, который мелет людское счастие и богатство (см. стр. 147), и рогу изобилия, из которого древние богини рассыпали на смертных свои благодеяния (см. гл. XVI). У немцев скатерть-самобранка известна под именем: tuch deck dich или tischchen deck dich[384]. В связи с этими представлениями стоят сказочные предания, что взмахом платка (полотенца или простыни) можно творить реки и моря, т. е. туча, в своем воздушном полете, посылает дождевые потоки[385]. Народная поговорка утверждает, что до Ильина дня и поп дождя не умолит, а после этого дня «баба (= ведьма) фартуком нагонит»[386].
Не случайно наш эпический язык удержал за легкими, всегда подвижными облаками постоянный эпитет ходячих; их стремительный полет — в период образования языка породил много метафорических названий, основанных на весьма близких и понятных тогдашнему человеку уподоблениях. Быстро несущееся облако представлялось и ковром-самолетом, и птицею, и окрыленным конем, и летучим кораблем; народный эпос свободно пользовался всеми этноэтическими образами, так что нередко в одном и том же сказании — один вариант говорит про ковер-самолёт, а другой про летучий корабль или чудесного коня. Представление облака, тучи кораблем возникло одновременно с представлением неба — воздушным океаном, и тем легче было возникнуть этой метафоре, что на основании живого впечатления, производимого подвижностью облака, ладьи и парусного судна, эти различные понятия равно уподоблялись коню и птице. Приведем свидетельства народных загадок: «била кобыла по-пид небеса ходила, оглянулась назад та и слиду не знать» (челнок); «между гор (= берегов) бежит конь вороной, коврами укрыт, скобами (или: гвоздями) убит» (корабль, барка); «дорога ровна, лошадь деревянна, везет не кормя» (лодка)[387]. Скан. ridha и англос. ridan означают: и ездить верхом, и плавать; в Эдде кораблю даются названия: морской конь (vagmarar), конь на парусах (seglvigg), а в поэме о Беовульфе — ездок по волнам или по морю[388]. Русские песни сравнивают лодки с чайками, а белопарусные суда с лебедями; корабль Соловья Будимировича назывался Соколом; то же название присвоено былинами и кораблям Ильи Муромца и новгородского гостя Садка; на корабле Ильи Муромца «веял парус, как орлиное крыло»; о поезде Василья Буслаева по Ильмень-озеру былина выражается:
Плавает-поплавает сер селезень,
Как бы ярой гоголь поныривает, (281)
А плавает-поплавает червлен корабль
Как бы молода Василья Буслаевича[389].
Индусы называли облака кораблями небесного океана— navah samudriyah[390]: в Эдде облако — vindflot (schiff или floss des windes), потому что ветры плывут по воздуху в тучах[391]. Немецкие памятники дают этому кораблю и другое название— nebelschiff. На облачных кораблях носятся по небу грозовые духи, колдуны и ведьмы, посылая град и ливни; в средние века о ниве, выбитой градом, народ говорил: «die zauberer verhandein das getreide dem luftschiffer, der es wegfuhrt»[392]. Русские сказки[393] рассказывают о летучем корабле, который подобно птице[394] может носиться по воздушным пространствам с изумительною скоростию. По свидетельству одной сказки[395], он находился во власти мифического старика, отличительным признаком которого были чудовищные брови и ресницы, т. е. во власти бога-громовника, которому тучи служат бровями, а молнии — очами. Дабы вызвать появление этого корабля, герой ударяет в дуб — дерево, принимаемое издревле за метафору тучи и потому посвященное Перуну, что напоминает рассказ об одном из семи Симеонов: взял Симеон топор, срубил громадный дуб, тяп да ляп — и сделал корабль, который мог плавать и по воде и под водою[396]. Сказочный эпос других народов также знает о летучем корабле; норвежские сказки говорят о диковинном кораблике, который так мал, что его можно в карман спрятать, но который тотчас же вырастает в большое судно, как скоро поставишь на него ногу, и плавно несется по воздуху через горы и долы; так быстро вырастает едва заметная на горизонте черная точка в огромную грозовую тучу. Богу Фрейру молниеносные кузнецы-карлики изготовили чудесный корабль (Skidhbladhnir), который можно было складывать, как плат или скатерть, и потом расправлять при добром, попутном ветре; очевидно, что корабль этот — то же самое, что ковер-самолёт и скатерть-самовёртка (tuch. deck dich)[397]. О подобном же воздушном корабле повествует и греческое сказание о походе аргонавтов.
Древние германцы по занятым ими землям возили корабль в честь богини, которую Тацит отождествляет с Изидою. Греки и римляне, чествуя Изиду, совершали при начале весны торжественное шествие и приносили ей в дар корабль; это бывало 5 марта — день, обозначавшийся в календарях Isidis navigium. Обычай возить корабль удерживался между немецкими племенами долго. По указанию хроники XII века, для этого строили в лесу корабль, утверждали на нем мачту с парусом, ставили его на колеса и возили по всей стране в сопровождении толпы народа; в городах, куда являлся корабль, отворялись ворота и жители выходили к нему навстречу с радостными кликами, песнями и плясками. Вместо корабля возили и плуг, и этот последний обычай был распространен еще более. В XVI столетии было издано запрещение возить корабль или плуг, под опасением штрафа. В дни карнавала со всех сторон собиралась молодежь и тащила плуг при громком пении, звуках музыки и (282) плясках; взрослых девиц, не сосватанных замуж, насильно запрягали в плуг, и они должны были откупаться деньгами; несколько человек, идя за плугом, посыпали (= сеяли) опилками; в некоторых местах возили огненный плуг (ein feurinen pflug mit einem meisterlichen darauff gemachten feiir angeziindet) до тех пор, пока не рассыпался он на мелкие части. Замечательный обряд поезда с кораблем или плугом, по исследованиям Якова Гримма, совершался в честь богини-громовницы, которой придавались различные имена Фреи, Гольды, Ператы и которая признавалась установительницею земледелия и щедрою подательницею урожаев[398]. Не зримая никем в зимний период времени, она как бы покидает землю и удаляется в дальние, неведомые страны, а при начале весны возвращается назад на воздушном корабле-туче и, облетая на нем поля и нивы, орошает их животворною влагою дождя и чрез то приготовляет землю к произращению хлебных злаков. Этот благодатный возврат богини весеннего плодородия праздновался у германцев символическим обрядом шествия с кораблем. У нас сохранились смутные воспоминания об этом языческом обряде. Так еще недавно в Сибири, во время масленицы, на нескольких связанных вместе санях устраивали корабль со всеми необходимыми снастями и парусами; в передние сани запрягали до двадцати лошадей, на корабль сажали честную Масленицу (название народного праздника заменило позабытое имя древней богини) и медведя (зооморфическое воплощение бога-громовника), и в сопровождении песенников возили его по улицам[399]. В некоторых городах доныне соблюдается обычай кататься на масленой неделе в большой лодке, поставленной на полозы[400].
С плугом соединялось то же мифическое значение, что и с кораблем. Оба эти понятия роднились в воззрениях древнего человека; как первый врезывается в землю и раздирает ее, так последний режет воды и прокладывает себе путь по этой влажной стихии, почему самое слово плуг (литов. plugas, др.-нем. pfliich, ploh= pflug, скан. plogr, англ. plough) производят от общего индоевропейского корня plu (плути= плыть, т.е. взрывать водную поверхность; греч. plenl, от которого образовались и санскр. plava и греч. ploion — корабль. От корня аг, соответствующего санскр. г, аг — laedere произошли греч. arow, лат. аго, ирл. araim, кимр. aru, армор. ага, готе. arjan, англос. erian, сканд. eria, др.-нем. агап, лит. arti, славян. о(а)рати, пол. огас — взрывать землю; греч. arotron, лат. aratrum, кимр. aradyr, aradr, др.-корн. aradar, армор. arazr, arar, др.-нем. erida, сканд. ardr, литов. arklas, др.-слав. орало, чешск. oradio, пол. radio, рус. рало— соха; но те же речения употреблялись и в смысле пахания моря или гребли: в языке Вед aritra — корабль, руль и весло, сканд. аг и англос. are — весло[401]. Слово пахать, кроме значения орать, возделывать землю, употребляется еще в смысле: а) резать, наприм., пахать хлеб или мясо, и b) мести, развеять: «сени еще не паханы» (не метены[402], пахалка— метёлка, опахало, пах—(283)дух, чад, пахнуть — дуть, веять[403]; сравни: мести и ме(я)тель — вьюга. Оранье земли, таким образом, сближается в языке с вихрем, волнующим реки и моря, вырывающим деревья и вздымающим пыль; вихрь так же взрывает землю и воды, как плуг — ниву, а корабль — море. И с кораблем, и с плугом нераздельно представление о роющем орудии; у плуга есть для того железное лезвие, а у корабля — нос, как у свиньи, копающей землю носом или рылом. От санскр. корня ru — ferire, secare образовались славян, рыти, рвати, руль (пол. rydel, лат. rutrum — заступ), обл. роя — лодка, рыло (пол. ryi)[404]. Вот почему свинья является в народных поверьях как воплощение вихря и символ земледелия (см. гл. XIV); в санскрите плуг — godarana, т. е. дерущий землю[405], а в некоторых местах Германии соха называется schweinsnase, англ. pigsnose; латин. рогса— борозда явно совпадает с porcus, рогса— боров и свинья, подобно тому как санскр. vrika — волк (собственно: разрывающий, режущий) в Ведах употребляется и в смысле плуга[406]. Под влиянием означенных воззрений первобытный народ уподобил грозовое облако— плугу. Бог-громовник роет вихрями облачное небо, бороздит его разящими молниями и разбрасывает семя дождя. Если припомним, что изобретение ковать металлы приписывалось божеству гроз, то, конечно, им же был выкован и первый плуг; как владыка, творящий земные урожаи, он научил человека возделывать нивы, пахать и засеивать землю. По рассказу Геродота, скифы-земледельцы вели свое происхождение от младшего Солнцева сына, по Имени Kola— ksais= князь колесницы (коло— повозка на колесах); в следующей главе мы увидим, что бог-громовник, по народным преданиям, разъезжает по небу в колеснице и стуком ее колес производит громы. Только один Kola-ksais и умел владеть плугом, сделанным из горящего золота, который вместе с золотым ярмом упал с неба, — тогда как два старшие его брата, взявшись за этот плуг, обожгли себе руки: как воины (князь-Щит и князь-Стрела), они не знали тайны земледелия. Ради того Kola-ksais сделался царем над скифами, а плуг — символом царственной власти. Такое важное значение приписывалось плугу у всех древнейших народов. В старинном французском романе король Hugon своеручно пашет золотым плугом[407]; как римские послы, отправленные звать на диктаторство Цинцината, нашли его возделывающим свое поле, так и чешский Премысл был призван к княжеской власти от сохи[408]. Выше (стр. 140) мы объяснили смысл греческого предания о Язоне, который вспахал поле (= небо) медными, огнедышащими быками, т. е. грозовыми тучами, и засеял драконовыми зубами, т. е. молниями. На таких же сказочных быках пахал и Премысл; после его избрания быки поднялись на воздух и скрылись в расщелине скал, которые, приняв чудных животных, тотчас же сомкнулись; это — те облачные скалы, из мрачных пещер которых Индра каждою весною выгонял на небесные поля своих дожденосных коров (см. гл. XIII). (284) Старинная русская былина рассказывает про богатыря Микулу Селяниновича: пахал он в поле, и была у него сошка позолоченная, омешики булатные; усмотрел его молодой витязь Вольга Святославич и поехал к нему с своею дружиною; ехал день, ехал другой с утра до вечера — и не мог нагнать пахаря; настиг его уже на третий день. Надо было сошку из земли повыдернуть, камни и глыбы из омешиков повытряхнуть; вся могучая дружина пробует свою силу и не может ничего сделать, а сам пахарь подошел да ударил по сохе — и полетела она высоко под облака[409]. Сверх того, предания наши говорят о пахании на змеях, этих демонических представителях громовых туч, с которыми вел вечные, нескончаемые битвы молниеносный Перун. Таково предание о сильном богатыре Никите или Кирилле-Кожемяке[410]. Когда Никита-Кожемяка одолел змея в бою, он запряг его в соху, весом в триста пуд, и проложил борозду до самого моря; после того вогнал змея в воду, убил его и утопил в море. В «Виленском Атенее» 1842 года сообщено подобное же сказание: в незапамятные времена наслал Бог на казачий народ чудовищного змея. Владетель страны, желая отвратить опустошения, заключил с змеем договор, по которому обязался давать ему по юноше из каждой семьи[411]. Через сто лет дошла очередь до царского сына, и он при общем сетовании родных отведен на роковое место. Там является ему ангел, научает молитве «Отче наш» и велит спасаться от змея бегством, непрестанно повторяя слова выученной молитвы. Три дня и три ночи бежал юноша от змея; на четвертый день силы его стали изнемогать. Уже змей был близко и дыхание из его страшной пасти начало опалять несчастного, как вдруг он увидел железную кузницу, в которой св. Глеб и Борис ковали первый плуг для людей. Царевич вскочил в кузницу, и вслед за ним захлопнулись железные двери. Змей три раза лизнул дверь и просадил язык насквозь. Тогда Борис и Глеб схватили змея за язык раскаленными клещами, запрягли в плуг и провели по земле борозду, которая и доныне слывет «Змиевым валом». Такие валы, называемые Змиевыми, до сих пор указываются во многих местах Украины; Шафарик находит их и в других славянских землях, а на западе существуют предания о «чертовом вале»[412]. Народное суеверие утверждает, что св. Борис все плуги ковал да людям давал. Борис и Глеб нередко заменяются св. Кузьмой и Демьяном, причем эти последние сливаются народом в одно лицо. Раз Кузьма-Демьян, божий коваль, делал плуг, как вздумал напасть на него великий змей и уже пролизал языком железную дверь в кузницу. «Божий коваль» ухватил его клещами за язык, запряг в плуг и проорал землю от моря и до моря; проложенные им борозды лежат по обеим сторонам Днепра «Змеевыми валами». Змей все просился испить воды из Днепра, а Кузьма-Демьян погонял его до самого Черного моря и там уже отпустил напиться. Чудовище выпило половину моря и лопнуло[413]. До сих пор по деревням в день св. Козьмы и Демьяна (1-го ноября) кузнецы ничего не куют и бабы не шьют, почитая это грехом[414]; а народная загадка кованую железную цепь называет Кузьмою: «узловат Кузьма, развязать нельзя». Приведенное предание занесено в сказку об Иване Попялове[415], где Кузьма и Демьян убивают молотами (= молниями) гигантскую змеиху, которая разевает (285) свою пасть от земли до неба; эта змеиха вполне соответствует матери змея-Вритры, поражаемой громовою палицею Индры. Таким же образом в другой сказке[416] Буря-богатырь, коровий сын (Перун= молния, сын коровы-тучи), спасается от змеиной матери, являющейся в образе громадной свиньи. Это участие баснословных змей, коровьего сына и свиньи (= демонический образ тучи; связь свиньи с плугом сейчас была указана) ясно свидетельствует, что первоначальная, древнейшая основа рассматриваемых нами сказаний была чисто мифическая; место действия впоследствии с неба перенесено на землю и привязано к известным урочищам, как это часто происходит в истории мифа; легендарная обстановка принадлежит тому позднейшему времени, когда под влиянием нового вероучения атрибуты и подвиги различных героев языческого эпоса были переданы христианским угодникам. Та же судьба не могла не постигнуть и мифических кузнецов, приготовителей Перуновых стрел. Память Бориса и Глеба празднуется дважды в году: а) весною 2-го мая, когда крестьяне принимаются за пашню; по пословице: «Борис и Глеб сеют хлеб»; имена их народ объясняет себе созвучными словами: «барыш» и «хлеб»; святые эти сулят урожай и прибыль, и потому всякий старается продать что-нибудь в день 2-го мая, чтобы весь год торговать с барышом[417]. B) Потом празднуют Борису и Глебу 24 июля, когда поспевает жатва и бывают сильные грозы: «Борис и Глеб — поспел хлеб». Вместе с Ильею-пророком они заступили место Перуна; как Илья-пророк пожигает молнией убранный хлеб тех, которые не чтут его праздника (20 июля), так и св. Борис с Глебом пожигают сжатые копны у крестьян, работающих в поле 24 июля, почему каждому из них дается название Паликопа или Паликопна[418]. Присвояя Борису и Глебу те особенности, какие некогда принадлежали богу-громовнику, народные поверья заставили их ковать первый плуг и пахать на огненном, крылатом змее. Те же представления были перенесены и на св. Кузьму, по созвучию этого имени с словами: кузло (ковка) и кузня; другое основание, которым руководился при этом народ, будет указано дальше. С началом весны Перун одолевал демонических змеев (= зимние тучи), запрягал их в громовый плуг и бороздил облачное небо; вспахавши небесные нивы, он побивал змеев своею молниеносною палицею, или они сами, утомленные трудною работою, опивались морской водою и лопались, т. е. тучи, переполнившись дождевой влаги, проливали ее с громом и треском на жаждущую землю. Как скифы верили, что плуг и ярмо были брошены им с неба верховным божеством, так болгарское предание говорит, что Дедо-Господь научил людей орать и ткать[419], а украинские поселяне убеждены, что сам Бог дал Адаму плуг, а Еве кужелку, когда высылал их из рая[420]. В малорусской щедривке[421] Господь представляется возделывающим ниву:
В поли-поли плужок ходить,
За тим плужком Господь;
Матерь Божа jисти носить:
«Оры, сыну, довгу ниву, (286)
Будешь сиять жито-пшеницу,
А колосочки — як пирожочки».
В других обрядовых песнях Христос пашет ниву золотым плугом, св. Петр помогает, а Богородица засевает зерном (см. ниже в главе о народных праздниках). В созвездии Ориона, в котором германцы усматривали Фриггову прялку, наши земледельцы еще теперь видят небесный плуг[422]; литовцы созвездие Геди называют Пахарь с быками[423], а Большая Медведица, сверх других названий, именовалась у римлян septentrio (trio — бык, на котором пашут)[424]. Старинные запрещения кликать плугу накануне Богоявления Господня[425], вероятно, были направлены против обрядовых песен, подобных сейчас приведенной «щедривке». На Коляду, празднуя поворот солнца на лето, славяне славят по углам избы необмолоченные снопы, а на стол кладут чересло плуга, для того, чтобы мыши и кроты не портили нив; тогда же дети ходят по домам засевать, т. е. входя в избу, посыпают хлебными зернами, с припевом о плодородии, обращенным к Илье-пророку[426]. В Червонной Руси вечером накануне Нового года ходят по хатам с плугом и, показывая вид, что пашут, — посыпают овсом и кукурузою[427]. Германцы, как мы видели, идею плуга и земледелия связывали с богинею весенних гроз; по их сагам, Frau Perahta (Perchtha, Berchte — светлая, блестящая) при самом начале весны обходит землю, сопровождаемая толпою умерших детей (т. е. карликами, в виде которых миф олицетворял с одной стороны грозовых духов, а с другой — души усопших); эти малютки должны тащить за нею плуг и поливать из своих сосудов поля. Существуют рассказы, что Перата заставляла встречных крестьян чинить свой сломанный плуг и в награду за то отдавала им остававшиеся от работы щепки, которые потом превращались в чистое золото[428]. Вместе с пробуждением бога-громовника от зимнего сна, вместе с полетом его на воздушном корабле или шествием по небу с громовым плугом земля и вода, окованные до того времени морозами, сбрасывали с себя льды и снега, и первая делалась способною для возделывания плугом, а вторая — для плавания на кораблях и лодках. Природа оживала, и побежденная Зима или Смерть (понятия издревле тождественные) спешила скрыться от поражающих громов Перуна. Торжественная встреча Весны у всех арийских племен сопровождалась обрядом изгнания Смерти (см. ниже в главе о праздниках); поезд с плугом, совершавшийся в Германии в честь богини весеннего плодородия, у нас получил исключительное значение средства, прогоняющего Смерть. Мы говорим об известном обряде опахивания, к которому доныне прибегают крестьяне во время повальных болезней (наприм., холеры) и чумы домашнего скота. Как эмблема небесной грозы, побивающей нечистую силу и освобождающей из-под ее власти небесные стада, опахиванье должно прогнать Моровую Язву, преградить ей путь страхом Перуновых ударов. Обряд этот совершается с общего согласия и по решению мирской сходки; в Волынской губ. плуг везут на паре волов[429], но во всех других местностях в таком важном деле не употреб(287)ляют животных. Старуха-повещалка, большею частию вдова, выходит в полночь, в одной рубахе, на околицу и с диким воплем бьет в сковороду; на ее призыв со всех сторон собираются бабы и девки с ухватами, кочергами, косами, серпами, помела-ми и дубинками. Ворота во всех домах запираются, скот загоняется в хлевы, собак привязывают. Сбросив с себя рубаху, повещалка клянет Смерть; другие женщины привозят соху, надевают на эту голую бабу хомут и запрягают ее в соху; потом начинается троекратное опахивание вокруг села, причем сопровождающая толпа держит в руках зажженные лучины или горящие пуки соломы, выражающие символически пламя весенней грозы = светоч жизни. Шествие происходит в таком порядке: впереди несут иконы Богородицы, заступившей место древней богини-громовницы (иногда образ Спасителя), Власия — если бывает чума рогатого скота, Флора и Лавра — если бывает падеж на лошадей, так как эти святые почитаются патронами означенных животных; курят ладоном или целебными травами и даже в некоторых местах поют церковные гимны. Затем едет старуха на помеле в одной рубашке и с распущенными волосами; за нею двигается соха, и за сохой идет девка с кузовом разного зернового хлеба, собранного со всех домов, и сеет по пролагаемой борозде. Иногда, вместо передней старухи, несколько баб и девок едут на помелах и лопатах вслед за сохою и также в одних сорочках и с растрепанными волосами. Следующая позади толпа пляшет, вертится, кривляется, размахивает по воздуху принесенными орудиями, бьет в тазы, чугуны, заслонки и косы, свистит и хлопает кнутами; останавливаясь перед каждым двором, бабы и девки стучат в ворота и бешено вопят: «бей, секи, руби Коровью Смерть или Холеру! — сгинь, пропади Черная Немочь! — запашу, заколю, загребу, засеку, замету!» Сверх этих угроз поется еще заклинательная песня:
На крутой горе высокой
Кипят котлы кипучие,
Во тех котлах кипучиих
Горит огнем нсгасимыим
Всяк живот поднебесной;
Вокруг котлов кипучиих
Стоят старцы старые;
Поют старцы старые
Про живот, про смерть,
Про весь род человеч...
Сулят старцы старые
Всему миру животы долгие,
Как на ту-ли злую Смерть
Кладут старцы старые
Проклятьице великое![430]
В Воронежской губ. женское население выбирает из себя девять девиц, известных своим незазорным поведением, трех вдов, отличающихся толщиною, и одну беременную женщину; в полночь избранных девок впрягают в coxy — они бывают в белых сорочках, с распущенными косами; ходом сохи управляют вдовы, а впереди идет беременная баба с образом Божьей Матери; все сборище поет:
Выйди вон, выйди вон
Из села, из села!
Мы идем, мы идем (288)
Девять девок, три вдовы
Со ладоном, со свечами,
С Божьей Матерью!
В Курской губ. в соху впрягают бабу-неродицу (неплодную), управлять сохою дают девке, решившейся не выходить замуж, а вдовы набирают песку и рассеивают его по проведенной борозде. Посев песку совершается и в губерниях Воронежской и Орловской, при пении следующих стихов:
Вот диво, вот чудо!
Девки пашут,
Бабы песок рассевают[431];
Когда песок взойдет,
Тогда и Смерть к нам зайдет![432]
Если попадется тогда навстречу какое-нибудь животное (наприм., кошка или собака), то его тотчас же убивают — в полном убеждении, что это Смерть, поспешающая укрыться в виде оборотня; если кошка вскарабкается на высокое дерево, то его вырывают с корнем, а кошку убивают. Известно поверье, что во время грозы и особенно на Ильин день нечистая сила, стараясь избежать громовых стрел, превращается в собак и кошек. Во время опахиванья мужчины не выходят из домов «ради беды великия», потому что бешеная толпа баб всякого встречного принимает за оборотня. Обводя село или деревню отовсюду замкнутою круговою чертою, верят, что за этот опаханный рубеж Смерть уже не в силах перейти. Соха берется обыкновенно об одном сошнике, который прилаживается так, чтобы он отваливал землю от села в противоположную сторону[433]. Как в Германии заставляли возить плуг девиц, не успевших до масленицы выйти замуж, так у нас обязанность везти соху и заправлять ее ходом падает на девушек незазорного поведения, вдов и бабу-неродицу. Богиня весеннего плодородия, обходящая землю с своим небесным плугом, была вместе и богинею любви, покровительницею брачных союзов и деторождения; принуждая взрослых девиц тащить плуг, германцы придавали этому значение кары, возмездия за то, что они замедлили вступлением в брачные узы[434]. Но такое объяснение, очевидно, возникло в более позднее время. Действующими лицами в обряде опахивания бывают бабы и девки, и притом или совершенно нагие или в одних белых сорочках и с распущенными волосами; именно в таком виде народное суеверие представляет ведьм, доящих весенние тучи и посылающих на землю дожди (см. гл. XXVI). Так как опахивание было символическим знамением грозы, то и вся обстановка означенного обряда должна была указывать на те мифические образы, какие созерцал человек в небе. Опахивающие поселянки совершают то же самое в своем околотке, что облачные жены и девы творят в небесных пространствах; их бешеные, исступленные пляски— эмблема неустанного, прихотливого полёта туч, звон и стук— эмблема громовых раскатов, а поезд на помелах — бурно стремящихся вихрей. Баба-яга и ведьмы летают по небу на помелах или, несясь в воздушной ступе (= туче, см. выше стр. 148), заметают свой след помелом. Основание такого пред(289)ставления таится в языке, который все сходные впечатления выражал тождественными звуками. Ветры метут облака, сбивают их в кучу или разносят (разметают) в разные стороны, словно небесная метла в руках чародейных сил; зимняя вьюга и вихри, подобно помелу, сглаживают всякий след; оттого слова: ме(я)тель, заметь и метла происходят от одного корня: санскр. mi — jacere, projicere, deiere, славян, мести (мету) и метать[435]. Мы до сих пор удерживаем выражения: «вьюга метет», «ветр заметает», а народная песня поет: «как по улице метелица метет». Весьма любопытно сказание Калевалы, что чародейка Лоухи вместо крыльев подвязывала к рукам своим метлы, а вместо хвоста — лопату и перелетала через шумящее море[436]. Крылья были самою употребительною метафорой быстроты ветров; в финской поэме они являются в виде подымающих прах мётел. Во время града крестьяне наши выбрасывают на улицу помело для того, чтобы ветры унесли градовую тучу и не дали ей разразиться над их нивами[437]. Так как злые ведьмы, сметая с неба дождевые облака, производят засуху, неурожаи и общую бедность, то в связи с этим представлением возникли следующие приметы: не мети избы многими вениками, а то сметешь все богатство = обеднеешь; не мети избы в то время, когда хлеб в печи сидит— выметешь спорину[438]; сметая в дому сор, не выбрасывай его на двор и на улицу: не то — пробросаешься. Во многих деревнях домохозяева в самом деле не выкидывают сора, а копят его в углу и потом сожигают на родном очаге[439]. Поговорка: «не выноси copy из избы» принималась первоначально в буквальном смысле и только под влиянием созвучия, игры слов: сор и ссора получила переносное значение: не выноси семейных дрязг, не заводи ссор. Приведенными данными объясняется суеверное уважение к помелу: не наступай на помело, не шагай через него — сорок грехов наживешь; в Киевской губ. кусочки метлы, которою расчищали лед на реке, при устройстве иордани, — носят на шее, как средство, предохраняющее от лихорадки[440].
С небесною грозою язык тесно, нераздельно сочетал понятие посева. По коренному смыслу глагол сеять значит: бросать, раскидывать (сравни санскр. as, asjami), что доселе очевидно из сложной формы: рас-сеять, рас-сеивать; слово это одинаково употреблялось как для обозначения посева, состоящего в разбрасывании семян, так и для обозначения ветра, который рассеивает тучи и туманы, разметывает пыль и снежные сугробы, и облаков, рассыпающих на землю дождевые капли. Народная песня выражается о дожде:
Ой, на дворе дождик идет —
Не ситечком сеет,
Ведром поливает.
Мелкий дождь, про который обыкновенно говорят: «как из сита сеет», в областных наречиях называется: севень, ситовень, ситуха, ситяга, ситовник[441]. Отсюда сами собой возникли поэтические представления дождевой тучи — ситом (орудие, служащее для просева муки) и сеялкой (в областных говорах: ситиво, севко, сетево, севалка— корзина, из которой засевают нивы), а дождевых капель— зерновым (290) хлебом. Болгары убеждены, что дождь падает с неба сквозь решето[442]: верование, нечуждое и грекам; в Аристофановой комедии «Облака» Стрепсиад о дождящем Зевсе выражается: dia coscinou ourein[443], в народных сказках ведьма заставляет присланную к ней девушку носить воду в решете[444]. Принимаемое за эмблему сеющего дождями облака, решето или сито играет важную роль в гаданиях индоевропейских народов[445]. На Руси прежде, нежели приступят к святочному гаданию решетом, просевают сквозь него снег; древние поляки предсказывали победу, если почерпнутую в сито воду успевали донесть к ратникам — прежде, чем она выливалась наземь; тот же знак служил для оправдания обвиняемых[446]. Болгары во время засухи, с целию вызвать дождь, обливают водою избранную девицу («преперугу») и при этом бросают сито; если оно упадет дном кверху — то предвещает скудость, а если другой стороною — то плодородие[447]. В галицких колядках Богородица, следуя за плугом, которым пашет Христос, представляется носящею зёрна для посева:
Jедно насеня — зелене винце,
Друге насеня — яра пшеница[448],
т. е. Пресв. Дева засевает землю дождем, который не только растит виноградники и нивы, но и сам на метафорическом языке назывался вином и хлебными семенами. Что гроза изображалась в поэтической картине земледельческого посева, об этом свидетельствует мазовецкое предание: черт (= демон помрачающих небо туч), увидя крестьянина, засевающего поле пшеницею, подарил ему мешок (= облако, см. выше стр. 158) с зернами ветра; если кинуть одно зерно — тотчас подует ветер, а если бросить целую горсть — то подымется страшная буря, заблестят молнии, загремит гром и польется проливной дождь[449]. При забвении коренного значения старинных метафор стали думать, что боги весенних гроз действительно засевают землю разными злаками[450]. Поэтическое представление дождя хлебными семенами совпадает с уподоблением его плотскому семени; осемененная зернами и увлаженная дождями, мать-земля вступала в период беременности и начинала свои благодатные роды. И с дождевой водою, и с зерновым хлебом равно соединялась мысль о супружеском семени; по требованию свадебного обряда, новобрачных осыпают пшеницею, ячменем и другим зерном, и осыпание это точно так же сулит молодой чете плодородие, как и дождь, пролившийся в самый день свадьбы. В глубочайшей древности дожденосные тучи олицетворялись целомудренными девами, убегаю(291)щими бога-громовника; в бурной грозе гонится он за ними, настигает и, сжимая в своих горячих объятиях, лишает их девственности, т. е. заставляет рассыпать плодотворящий дождь. По другому представлению, бог-громовник заставляет облачных дев возить свой небесный плуг и засевать землю, почему народная загадка называет соху бабой-ягою: «баба-яга, вилами нога, весь мир кормит, сама голодна»[451]. Посев зёрен, сопровождающий обряд опахивания, в некоторых местностях заменен посыпанием песку. Настоящий смысл обряда давно сделался недоступным для народа; продолжая совершать его, по преданию, для предохранения себя и своих стад от моровой язвы, народ связал с посевом более понятное ему заклятие: только тогда переступит Смерть через опаханную черту, когда взойдет посеянный песок! Подобные формулы, ставящие нечистую силу и насылаемые ею бедствия в зависимость от явлений положительно невозможных, очень обыкновенны в народных заговорах и клятвах[452].
Воздушный океан, по которому плавают корабли = облака и тучи, отделяет мир живых людей (землю) от царства умерших, блаженных предков (от светлого небесного свода). Души усопших, издревле представляемые легкими стихийными существами, подобными веющим ветрам и пламенеющим молниям (см. гл. XXIV), должны были переправляться в страну вечного покоя через шумные волны этого океана, и переплывали их на облачных ладьях и кораблях. Потому фантазия первобытного народа уподобила корабль-облако плавающему в воздушных пространствах гробу. Малорусское нава (санск. паи, naus, navas, перс. naw, nawah, греч. uauz, лат. navis, др.-ирл. noe, nai, армор. nev, др.-вер.-нем. nacho, англос. паса, польск. па-wa — лодка, корабль; корень nu — ire) означает вместе и водоходное судно и гроб[453]; в древн. чешском языке nawa и naw — смерть и ладья[454]; в старинных русских летописях и других рукописях навье — мертвец, навь — ад, области, навий день — мертвецкий праздник (см. ниже)[455]. В семье индоевропейских народов сохраняется множество преданий о перевозе душ на ладье или корабле мифическим кормчим; у греков это был Харон, который перевозил тени усопших через адские реки Стикс, Ахерон или Коцит в узкой двухвесельной лодке и получал за перевоз плату, почему в уста покойников греки полагали по монете. Я. Гримм указал подобные же предания о таинственном перевозе душ, уцелевшие между немецкими племенами. Шведская сага знает о золотом корабле, на котором Один переправляет убитых героев в священную валгаллу. Особенно интересен рассказ, записанный Прокопием (de bello goth). Между германцами существовало поверье, что на морском берегу обитали рыбаки и земледельцы, исстари свободные от всех повинностей, которые обязаны были перевозить души усопших на остров Brittia (воспоминание о тех рай(292)ских, блаженных островах, на которых обитали праведные по смерти; см. гл. XVI). В полночь раздавался стук в двери и глухой голос звал прибрежных жителей на работу. Мгновенно пробужденные, они поднимались и шли на взморье, где уже стояли, по-видимому, совершенно пустые лодки, садились в них и, взявшись за весла, отплывали. Тут только замечали они, что лодки были чем-то тяжело нагружены, так что края их только на палец не касались поверхности вод. В один час переплывали они такое пространство, на которое в обыкновенных поездках требовалось не менее суток, и приставали к острову. Незримые пловцы удалялись, и лодки, освобожденные от груза, делались так легки, что тотчас же высоко подымались над водою[456]. Представления эти известны и славянам; памятники их также рассказывают о перевозе душ, хотя и придают древнему верованию христианскую окраску. Так сербская песня поручает это дело Илье-пророку и св. Николаю: выросло, говорит она, лавровое дерево посреди рая, распустило золотые ветви с серебряными листьями; под деревом стоит ложе, усыпанное цветами, а на ложе почивает святой Никола; приходит к нему Илья-«мироносна воjвода» и говорит:
«Та устани, Никола!
Да идемо у гору,
а правимо корабе,
Да возимо душице
С овог света на онаj».
Ал' устаде Никола,
Отшеташе у гору,
Направише корабе,
Превезоше душице
С овог света на онаj.
Не удостоились перевоза только три души грешные[457]. Народный русский стих о Страшном суде заставляет перевозить души Михаила-архангела, на которого, как на воеводу небесных сил, были перенесены некоторые верования, соединявшиеся в дохристианскую эпоху с именем воинственного Перуна:
Протекала тут река огненная;
Как по той-там реки, реки огненные,
Да тут ездит Михайло-арханьдел-царь;
Перевозит он души, души праведные,
Через огненну реку ко пресветлому раю,
Ко пресветлому раю да ко пресолнышнему,
К самому Христу-царю небесному[458]. (293)
Эта огненная адская река, через которую счастливо переплывают одни праведные, тогда как грешники гибнут в кипучих волнах, есть поэтическое представление дождевых потоков, горящих молниями (см. гл. XXII). В народных сказках упоминается о перевозчике, который перевозит через реку или море смелых странников, шествующих в страшные области ада — к царю-змею, или на край света — к праведному Солнцу[459]. Подобно грекам, и у славян, и у немцев, и в Литве существует обычай класть в рот покойника деньги[460]. На Руси простой народ, во время похорон, бросает в могилу какую-нибудь медную или мелкую серебряную монету, часто завязывают несколько копеек в платок и кладут возле мертвеца сбоку или затыкают ему за пояс. В Ярославской губ. думают, что на том свете будут перевозить покойника через неведомую реку и тогда-то пригодятся ему деньги: надо будет расплачиваться за перевоз[461]. Наши крестьяне убеждены, что скорлупу съеденного яйца необходимо раздавить на мелкие части; потому что если она уцелеет и попадет в воду, то русалки, в образе которых олицетворяются души некрещеных детей и утопленниц, построят из нее кораблик и будут плавать назло крещеному люду[462]. По древним воззрениям, души смешивались с мифическими карликами (эльфами), и потому яичная скорлупа легко могла служить для них кораблем. Малорусы рассказывают, что где-то далеко за морем обитает блаженный народ навы (мертвецы); чтобы сообщить ему радостную весть о светлом празднике Воскресения Христова и вместе с тем о весеннем обновлении природы, они бросают в реки скорлупу крашеных яиц, которая, несясь по течению воды, приплывает к берегам навов в зеленый четверг, известный между поселянами под именем навьского велика дня[463]. В Голландии думают, что яичная скорлупа непременно должна быть раздавлена: не то ведьмы поплывут в ней в царство душ — nach Engelland[464].
Эти верования, сблизившие понятия корабля, ладьи и гроба, породили обычай совершать погребение в морских и речных судах и самим гробам давать форму лодок. Эдда, передавая миф о погребении Бальдура, рассказывает, что асы принесли его труп на корабль, возложили на приготовленном костре и, когда тор зажег костер своим молотом (т. е. молнией: очевидно, что корабль этот — громовая туча) — спустили объятое пламенем судно в волнующееся море[465]. Но есть свидетельства, что подобные торжественные похороны были не только мифическим представлением, но и действительно совершавшимся обрядом. Германские племена, поселившиеся у морских прибрежьев, клали трупы усопших в лодки и вверяли их волнам. Тела полководцев и королей возлагались на костре, устроенном в передней части корабля; затем под костер подкладывали огня, подымали паруса и, направив руль, пускали корабль в море — и он, пылающий, мчался по волнам с погребальным грузом[466]. (294) Ибн-Фоцлан описывает обряд сожжения покойников у русов в лодке[467]. Раскольники до сих пор не употребляют гробов, сколоченных из досок, а выдалбливают их из цельного дерева — точно так, как делались в старину лодки; в прежнее время это было почти общим обычаем[468]. В Тверской губ. стружки, оставшиеся от поделки гроба, пускают по воде[469].
Корабль-тучу представляли плавающим гробом не только потому, что с ним связывается верование о переезде душ в царство блаженных, но и потому, что он служит печальным одром для молниеносного Перуна. Могучий и деятельный в летние месяцы года, Перун умирает на зиму; морозы запечатывают его громовые уста, меч-молния выпадает из его ослабевших рук, и с того времени он недвижимо покоится в гробе-туче, одетый черным траурным покровом, — пока наступившая весна не воззовет его снова к жизни. В таком поэтическом образе изображает народная загадка весеннюю тучу, несущую бога-громовника, пробужденного от зимнего сна: гроб плывет, мертвец ревет (или: поёт), ладонь пышет, свечи горят. Та же загадка о богине-громовнице: «на поле царинском (=небе) в дубу гробница, в гробе девица — огонь высекает, сыру землю зажигает»[470].
Слово корабль первоначально означало «ладью», и потом уже, когда знакомство с морями заставило арийские племена строить большие парусные суда, оно получило то значение, какое придается ему теперь. Родственные с ним речения перс. kiraw — челнок, греч. caraboz, лат. carabus — лодка и плот. Корабль (др.-слав. корабь, польс. и чешек. — korab, литов. korablus), очевидно, одного происхождения с словом короб и указывает на изогнутую, закругленную форму ладьи (коробить, согнуть коробом[471]). В областных говорах короб не только означает корзину, цилиндрический сундук, но и сани, обшитые изогнутым лубком; коробки — пошевни[472]; подобно тому при словах nab, navis, uauz, нава (ладья и корабль) встречаем армориканское nev, пеб, кимр. noe — корыто, лохань[473]. Потому и короб и сани могли служить заменою похоронной ладьи. Степенная Книга свидетельствует, что в. кн. Всеволод приказал убийц Андрея Боголюбского зашить в короб и бросить в воду; во Владимирской губ. доселе живо предание, что убийцы эти плавают по водам Плавучего озера в коробах, обросших мохом, и стонут от лютых, нестерпимых мук[474]. Нестор, повествуя о смерти св. Владимира (случившейся в июле месяце), говорит: «ночью же межю клетми проимавше помост, обертевше в ковер и ужи свесивша на землю, възложыпе и на сани, везъше поставиша и в святей Богородици, юже б създал сам»[475]. Из «Выходных книг» русских царей видно, что сани служили в похоронных обрядах XVII века погребальным одром, носилками; так гроб царя Алексея Михайловича был вынесен на постельное крыльцо, а здесь «поставлен на сани и на санях несен» в соборную церковь архангела Михаила[476]. (295)
Сверх указанных уподоблений туча представлялась еще бочкою, наполненною дождевою влагою; такое представление было скреплено теми метафорическими названиями, которые заставили видеть в дожде опьяняющие напитки меда и вина, обыкновенно хранимые в бочках или сосудах. Санскр. слово kabhanda означает вместе: бочку, сосуд и облако; греческий миф говорит о бочке дорогого вина, хранимой кентаврами (облачными демонами), в которой Кун справедливо узнает поэтическую метафору дождевого облака[477]; а предания, общие всем индоевропейским народам, рассказывают, что облачные нимфы, восседая на небе, проливают на землю дождь из опрокинутых сосудов (см. ниже). Отсюда возникло верование в волшебный бочонок, из которого — только постучи в него — немедленно является несчетное войско[478], — точно так же, как удары Перунова молота по наковальне и стук ( = гром) в чудесную суму-облако призывают к битве толпы могучих ратников, т. е. грозовых духов (см. стр. 140). Отсюда же родилось и другое верование в неисчерпаемый бочонок[479], из которого сколько ни льется вина — он все полон; норвежская сказка, вместо целого бочонка, говорит о кране, отомкнувши который — можно получить самые дорогие напитки, какие только душа пожелает[480]. В одной немецкой сказке встречается любопытный эпизод о двух ангелах, приставленных на небе наливать водою дырявые бочки[481], что живо напоминает и бездонные бочки Данаид и поэтические сказания о дождях, ниспосылаемых с неба сквозь решета и сита[482].
Зная настоящее значение метафорических названий, какие давались облакам и тучам, мы легко поймем и основанные на них мифы. О смерти Озириса известно следующее сказание: злой Тифон, приготовивши богато изукрашенный ящик, объявил на пиру, что подарит его тому, кому он придется по мерке. Все стали примериваться, и как только Озирис улегся в ящик, Тифон захлопнул крышку и бросил sro в Нил. Подобное же предание находим в новогреческой сказке[483] и в русской бычине про великана Святогора[484]. Святогор с Ильей Муромцем наехали на великий -роб и прочитали на нем надпись: кому суждено покоиться в гробу, тот в нем и уляжется. Святогор попробовал лечь и закрылся крышкою; хотел потом поднять крышку—и не смог; Илья Муромец (предания роднят его с Ильею-громовником) берет его меч-кладенец, бьет поперек крышки, но за каждым ударом на гробе является железная полоса, и великан Святогор (гора = туча) умирает, т. е. оковывается холодом и засыпает зимним сном. Та же судьба постигает великана и в кашубском предании[485]. Действие зимних морозов народная фантазия сблизила с ковкою железа; мороз претворяет и воды и землю в камень, делает их столько же твердыми, как железо; самое ощущение, возбуждаемое стужею в теле человека, близко к тому, какое производится ожогом, что и отразилось в языке: на морозе «корець до рук при(296)кипае», «до морозку нижки прикипають», мороз жжет и палит[486]; в Вологодской губ. морозы называются калинники (от калить, раскалять — делать красным силою огня, каленая стрела), а в Томской губ. сильному («жгучему») морозу дается эпитет тлящего[487]. Поэтому Зима представляется мифическим кузнецом. Мы до сих пор выражаемся, что зима сковывает и оцепеняет природу, т. е. налагает на нее железные цепи; области, уковать значит: замерзнуть[488]. По народному выражению, «с Михайлова дня (8 ноября) зима морозы кует» и, накладывая на реки и озера свои ледяные мосты, скрепляет их гвоздями. Приведем пословицы о зимнем времени: «Козьма и Демьян (1 ноября) с гвоздем; Козьма-Демьян (или Юрий — 26 ноября) подмостит (с мостом), Никола (6 декабря) пригвоздит (с гвоздем); Кузьма закует, а Михаиле раскует (= оттепель); Варвара (4 декабря) мостит, Савва (5 декабря) гвозди острит, Никола прибивает (вариант: Савва стелет, Никола гвоздит); на Варвару зима дорогу заварит; Варвара заварит, Савва засалит[489], Никола закует»[490]. Как кузнец сваривает железные полосы, так на Варвару (имя которой созвучно с глаголом варить)[491] зима сваривает реки и озера в ледяные мосты и повсюду пролагает прямые дороги. На Козьму и Демьяна зима принимается сковывать землю и воду, почему и тот и другой слывут у поселян кузнецами и в народных преданиях заступают место тех мифических ковачей, какими издревле признавались грозовые духи. Такое слияние различных представлений (морозов и грозы) тем более было естественно, что те же тучи, которые весною и летом приносят теплые ветры и дожди, зимою и осенью веют стужею и снегом; тот же громовой молот (= меч-кладенец), который при начале весны кует ясное небо, — во время суровых осенних гроз приготовляет железные обручи, налагаемые на облака холодною рукою Зимы. Морозы, по русскому поверью, прилетают 9-го ноября от железных гор, т. е. от зимних туч (гора = туча, железный = окованный стужею)[492]. Летучие змеи, эти демонические олицетворения туч, то дышат пламенем и рассыпают огненные искры, то, подобно зиме, своим холодным дуновением созидают ледяные мосты[493], и на борьбу с сказочными героями выезжают на мосты калиновы[494]: этот постоянно повторяющийся эпитет («калиновы») указывает на мифического кузнеца, который сковывает воду морозами (калинниками). Народная загадка изображает Мороз в виде могучего богатыря, равного силами Самсону: «сам Самсон, сам мост мостил — без топора, без клинья, без подклинья»[495]. Сказочный эпос представляет змея похитителем красавицы— Солнца, которую заключает он в железном замке, т. е. прячет ее за снежными облаками и зимними туманами (см. гл. XX). Но если, с одной стороны, змей, в качестве владыки зимних туманов и морозов, отождествляется с баснословным кузнецом — строителем ледяных мостов и железных замков, то, с другой сто(297)роны, под иным углом поэтического воззрения, тот же змей, как дожденосная туча, подчиняется на зиму неодолимой силе кузнеца-Мороза, который сковывает его железными цепями. По свидетельству немецких легендарных повестей, св. Михаил (празднуемый 29 сентября) держит связанного черта в пекле ( = туче) и будет держать его в оковах до самого страшного дня (т. е. до весенней грозы, в шуме которой кончается ветхий мир); в бессильной злобе черт потрясает своими цепями, и шум их далеко раздается по земле (сравни с подобным же сказанием о хитром Локи — гл. XIV). В Михайлов день кузнецы, оканчивая работу, имеют обыкновение ударять трижды по наковальне молотом, чтобы закрепить наложенные на черта пекельные оковы. Тот же обычай соблюдается и чехами: в конце августа кузнецы ударяют по наковальне, «aby prituzili retezy certovy»[496]. У сербов есть поговорка: «зна павола на леду потковати!», т. е. исполнен хитрости и лукавства[497]. Если в конце марта и в начале апреля наступают холода с снегом и градом, то сербы такое суровое, ненастное время называют бабини укови. У них существует рассказ, что некоторая баба (= облачная жена) в марте месяце погнала овец (= весенние облака) в горы; на ту пору подул северный ветр с снегом, а баба сказала: «прц Марцу! не боим те се...» Март разгневался, занял несколько дней у Февраля, приударил морозом и окаменил бабу и ее овец[498]. Илиада[499] сохранила намёк, что некогда сам Зевс подвергался опасности быть скованным[500]. Народные сказки нередко изображают змея в тяжелых оковах: в запертой комнате дворца висит он на железных крюках и цепях и только тогда срывается с них, когда вдоволь напьется воды или вина, т. е. весною, когда туча, оцепененная до того времени зимним холодом, наполняется дождевой влагою. Вода, испивши которой змею нипочем разорвать железные (ледяные) оковы, в одной сказке прямо названа живою водою[501]. В хорутанских сказках[502] царевич женится на прекрасной царице вил; она советует своему милому не входить в запретную комнату, но царевич ослушался — и увидел там старика, из уст которого выходило пламя. Это был огненный царь (= то же, что змей); он попросил напиться, и когда царевич подал ему воды (или вина) — с могучего старика тотчас же слетели сковывавшие его обручи, и, освобожденный, он унёс царицу вил на огненную гору (= грозовая туча). В сербской и болгарской редакциях[503] царевичу было запрещено входить в двенадцатый погреб, но он отворяет туда двери, видит огромную бочку, обитую тремя железными обручами, и слышит из нее голос: «ради Бога, брате! дай мне воды, я умираю от жажды». Царевич плеснул в бочку чашку воды — и вслед за тем с треском лопнул один обруч; за второю чашкою — лопнул другой обруч, а за третьего — и последний распался; из бочки вылетел змей и увлек краса(298)вицу в змеиный город. Сходно с этим повествует и немецкая сказка: «im Schlosse lag ein machtiges Fass mit drei eisernen Reifen. Darin schlief der Drache seinen Jahresschlaf. Der war gerade zu Ende. Nur einmal sprang ein Reif, bald sprang der zweite und der dritte und krachte jedesmal so gewaltig wie ein Donnerschlag»[504]. Дракон пробуждается от годового зимнего сна (уподобление зимнего оцепенения — сну очень обыкновенно; в областном языке глагол заснуть употребляется в смысле: замерзнуть, говоря о воде[505]); на бочке-туче, в которой заключен грозовый змей, под влиянием весенней теплоты, лопаются сжимавшие ее железные обручи и, лопаясь,— производят громовые удары. В русской сказке о Марье Моревне[506] змей (демон зимних вьюг), умертвивший своего противника— молодого царевича (= Перуна), кладет его в смоленую бочку, скрепляет железными обручами и бросает в море ( = небо); но в свое время прилетают три птицы, в образах которых древний миф олицетворил весеннюю грозу, и спасают царевича: орел воздымает бурю, и волны выкидывают бочку на берег, сокол уносит ее в поднебесье, бросает с высоты и разбивает на части, а ворон оживляет юношу живою водою. Пробуждение к жизни вещих мертвецов — колдунов и ведьм, которым народное поверье приписывает низведение дождей и воздушные полеты на помеле (т. е. пробуждение от зимнего сна грозовых духов и облачных жен), обыкновенно сопровождается распадением железных обручей на их« гробах[507]. В этом уподоблении тучи — плавающему гробу и бочке находит объяснение сказка о Силе-царевиче, который встречает на море плавучий гроб, обитый железными обручами; в гроб был заключен вещий мертвец, и он-то помогает царевичу жениться на прекрасной королевне, убив шестиглавого змея, — подобно Аполлону, который поразил змей, не допускавших царя Адмета в брачный покой Альцесты[508]. Плавучий гроб — туча, а заключенный в ней силач — олицетворение срывающейся там всесокрушительной молнии; поражая демона-змея своим чудесным мечом, он устраивает весенний брак природы. Здесь же находит объяснение и следующий, часто повторяемый в народном эпосе рассказ: царица, посаженная в окованную железными обручами бочку -и пущенная в море (или, по свидетельству польской сказки, «W powietrze pod ob oki»[509]), рождает в заключение сына-богатыря (= Перуна), который растет не по дням, не по часам, а по минутам, потягивается и разрывает бочку на части. Едва народившись, малютка-громовник уже является во всем могуществе своей разящей силы. Точно так Афина родится во всеоружии; Гермес, рожденный поутру, в полдень играет на лютне, а вечером пригоняет стада (музыка =буря, стада = тучи); Зевс вырос быстро и в детстве уже обладал довольною крепостью, чтобы не уступить Кроносу; сын Тора Magni (= Сила), будучи трех суток, освободил отца из-под тяжелой ноги исполина Грунгнира[510]. Под живым воздействием разобранных нами поэтических представлений возник обряд: во знамение весны и проливаемых ею дождей — бить бочки, о чем упоминает новгородская (299) летопись под 1358 годом: «того же лета целоваша (новгородцы) бочке не бити»; в Никоновской летописи означенное свидетельство передано так: «того же лета новгородцы утвердишась межи собою крестным целованием, чтоб им играния бесовского не любити и бочек не бити»[511]. Обычай этот доныне известен у хорутан, в Зильской долине: там в каждой деревне стоит на площади всеми чтимая липа; к этому дереву привешивается бочка; юнаки выезжают на конях, с палицами в руках, скачут вокруг липы и стараются на всем скаку попасть палицею в дно бочки, которая наконец и рассыпается на части. Пока юнаки выказывают ловкость и силу своих ударов, остальные жители поют обрядовые песни[512].
Теперь можно будет пояснить смысл некоторых народных заговоров. Ратник, отправляясь на войну, произносит такое заклинание: «Под морем (= небом) под Хвалынским стоит медный дом, а в том медном доме закован змей огненный, а под змеем огненным лежит семипудовый ключ от княжева терема, а во княжем тереме сокрыта сбруя богатырская... Поймаю я лебедь: ты полети к морю Хвалынскому, заклюй змея огненного, достань ключ семипудовый. — Не моим крыльям долетать до моря Хвалынского, не моей мочи расклевать змея огненного, не моим ногам дотащить ключ семипудовый; есть на море на океане, на острове на Буяне ворон, всем воронам старший брат: он долетит до моря Хвалынского, он заклюет змея огненного, притащит ключ семипудовый». Далее рассказывается, что ворон разбивает медный дом, заклевывает змея и приносит ключ. «Отпираю я тем ключом княжой терем, достаю сбрую богатырскую. Во той сбруе не убьют меня ни пищаль, ни стрелы, ни бойцы, ни борцы, ни татарская, ни казанская рать... Чур слову конец, моему делу венец![513]» Заклинатель обращается к спасительной помощи Перуна, как воинственного бога, владеющего несокрушимым оружием; черная туча-змей, окованная зимним холодом, прячет Перунову богатырскую сбрую (= молниеносную палицу), замыкает ее в неприступных кладовых накрепко, и только один вещий ворон (см. выше стр. 253) может разбить своим носом медный дворец, заклевать змея, отомкнуть кладовые и достать меч-кладенец, т. е. вместе с весною, приносящею живую воду дождей, является и быстролетная молния, поражающая тучи. В другом заговоре на любовь красной девицы читаем: «За морем за Хвалынским во медном городе, во железном тереме, сидит добрый молодец — заточен во неволе, закован в семьдесят семь цепей, за семьдесят семь дверей, а двери заперты семидесятые семью замками, семидесятью (семью) крюками. Никто доброго молодца из неволи не освободит, никто доброго молодца досыта не накормит, допьяна не напоит. Приходила к нему родная матушка во слезах горючих, поила молодца сытой медовой, кормила молодца белоснеговой крупой, а кормивши, сама приговаривала: не скакать бы молодцу по чисту полю, не искать бы молодцу чужой добычи, не свыкаться бы молодцу со буйными ветрами, не радоваться бы молодцу на рать могучу, не пускать бы молодцу калену стрелу по поднебесью, не стрелять бы белых лебедей, не доставать бы молодцу меч-кладенец». Молодец отвечает, что его сгубила жажда любви девичьей. «Заговариваю я полюбовного молодца (имярек) на любовь красной девицы (такой-то). Вы, ветры буйные, распорите ее белую грудь, откройте ее ретиво сердце, навейте тоску со кручиной (= чувство любви), чтобы она тосковала и горевала, чтобы он ей был милее своего лица, светлее ясного (300) дня, краше роду-племени»[514]. Здесь проводится параллель между положением влюбленного юноши, которому не отвечает взаимностью красная девица, и зимнею природою, когда холод оковывает дождевые тучи и расторгает священный союз Перуна с землею. Добрый молодец, заключенный в железном тереме и окованный цепями, есть бог-громовник, метатель каленых стрел (молний), товарищ буйных ветров. Зимою он попадает в заточение, и семя дождя перестает падать на землю; этот разрыв любви продолжается до той поры, пока не наступит весна. Тогда повеют теплые южные ветры, добрый молодец упьется медовой сытою (дождем) и снова вступит в брачный союз с землею. К этим-то благодатным ветрам и обращается заговор с просьбою навеять в сердце девицы ту же томительную потребность любви, какою бывает проникнута вся весенняя природа.
То же впечатление быстрого движения, какое породило стихийные явления с птицами, заставило сблизить их и с легконогим конем. Названия, данные человеком этому животному, указывают на скорый бег. санскр. acva (муж. рода), acva (жен.) — лошадь имеют корнем ас — реппеаге, penetrare; в Ведах acu — быстрый; acuga — ветр и стрела. Слово acva сохраняется во многих языках арийского происхождения — в различных формах: в зенде асра (так как cv постоянно переходит здесь в ср), перс. asp, asb, афган. as (муж.) и aspa (жен.), осет. ews, iews, (вместо esw), литов. asqwa — кобылица; сюда же относит Пикте еолийск. iccoz (ippoz), лат. equus, equa. У племен славянских название это не удержалось; место его заступили слова, большею частию заимствованные от татар, которые славились в старину своими конями. Исключение составляет только кобыла (илл. kobila, вен. kabala, греч. caballhz, лат. caballus, ирл. capall, сараШ — лошадь, корн. kevil, кимр. cefiyl, и санскр. capala — быстрый — от корня cap, camp и kap, kamp — ire, tremere, откуда и лат. caper, capra — козел и коза) — слово, несомненно, древнейшего образования[515]. Ради быстрого бега конь в народных загадках называется птицею: «бежит птица, во рту плотица; голодна — не съест, сыта — не выкинет» (конь с удилами во рту)[516]; «летели три птицы; первая говорит: мне летом хорошо, другая: мне зимой хорошо, а третья: мне все равно!» (Сани, телега и конь). Поэтому все явления природы, которые представлялись птицами, олицетворялись и в образе чудесных коней. Солнце в Ведах называется бегуном, быстроногим и прямо конем; есть целый гимн, обращенный к нему, как к небесному коню. Один из эпитетов солнца arvan в позднейшем санскрите означает коня (чешск. ор, см. выше стр. 179), но в Ведах удерживает первоначальное значение быстро бегущего, стремительного. По замечанию Макса (302) Мюллера, «в некоторых местах слово это служит названием солнца, между тем как в других употребляется как существительное с значением коня и всадника. Так под неотразимым влиянием синонимического характера древнего языка, и без малейшего старания выразиться фигурно, тот, кто назвал солнце — arvan (т. е. быстрое), необходимо соединял с ним представления о коне и всаднике». Если присоединим сюда старинное название солнца— колесом (слово, которым означали и rota, и curus[517], то перед нами явится и колесница, и кони, и сам всадник — Солнце. Уже в Ведах солнце (Surya) представляется в образе человека, стоящего на золотой, блестящей колеснице, которую влекут по воздушным пространствам две, семь или десять крылатых, золотошерстых, ретивых кобылиц. Этим кобылицам присвоялись имена haritas, rohitas, aruschis, которые первоначально были простыми прилагательными и значили: белый, светлый, рыжий (гнедой), но скоро превратились в названия животных, принадлежащих богам[518]. Лучи солнечные уподоблялись вожжам или поводьям, накинутым на чудесных коней[519]. Подобные представления встречаем и в Зендавесте, и в сказаниях греков и римлян. Гелиос ежедневно совершает свой путь от востока к западу на лучезарной колеснице, запряженной четырьмя белыми, огнь и свет рассыпающими конями[520]; между ними один носит имя Эос. Итак, красавица Зоря олицетворялась не только богинею, но и конем; в Ведах она также называется кобылицею — acva[521]. Предшествуя восходу солнца, она как бы влечет за собою его золотую колесницу, и в этом смысле есть быстролетный конь Гелиоса. У многих народов Зоря Утренняя почиталась богинею, которая выводит на небо блестящих лошадей Солнца, а Зоря Вечерняя — богинею, которая уводит их на покой. С этим совершенно согласно эстонское сказание, что Утренняя Зоря каждый день возжигает светильник солнца, а Вечерняя хранит его в продолжение ночи; по литовскому же сказанию, такое возжжение солнечного светильника, вместо Утренней Зори, приписывается звезде Деннице (см. выше стр. 92). По славянским преданиям, Зори — божественные девы; вместе с Денницею они прислуживают Солнцу и смотрят за его белыми конями[522]. В Овидиевых «Превращениях» сказано, что Солнце разъезжает по небесному своду на крылатых, пламенно дышащих лошадях; быстро спешит оно вслед за Зорею и к вечеру спускается в тихие воды океана. Когда Солнце едет на своей золотой колеснице, выкованной Вулканом, то ближайшие к поезду облака рдеют от пламени его коней. На этих лошадях надо ездить умеючи — не слишком высоко, чтобы не поджечь неба, и не слишком низко, чтобы не загорелись леса и земля. Греки создали прекрасный миф о Фаэтоне; jaeuwn— блестящий, один из эпитетов солнца, в Одиссее[523] служит собственным именем коня, на котором выезжает поутру Гелиос, т. е. принимается за метафору утренней зори; но как зоря есть, собственно, свет, рождаемый солнцем, то Фаэтон в человеческом олицетворении является юным сыном Гелиоса. Он отважился управлять солнцевой колесницею, но не мог сдержать сильных коней и, сбившись с срединного пути, произвел всеобщий пожар, упал с колесницы и потонул в волнах океана. В основе мифа кроется поэтическое представление солнечного заката: по древнему воз(303)зрению, солнце погружалось вечером в воды океана и гасло или умирало в них при ярком зареве вечерней зори; выражения «гаснуть» и «потухать» доныне употребляются в смысле: умереть, погибнуть[524]. Но солнце гаснет и тогда, когда скрывается в мрачных тучах, тонет в их дождевом море; поэтому народная фантазия наложила на миф о Фаэтоне краски, заимствованные от весенней грозы, возжигающей пламя всемирного пожара и заставляющей содрогаться и небо и землю[525]. В Млечном Пути воображение древнего человека видело опалённую полосу неба, след, оставленный Фаэтоном[526]. По некоторым преданиям, кончина вселенной последует от того, что божество, управляющее огненною колесницею, зажжет нечаянно небо и произведет всемирный пожар[527].
Немецкая мифология знает двух коней, влекущих солнцеву колесницу: Arwakr (рано пробуждающийся) и Alswidhr (всех быстрейший)[528]. Особенно важным считаем мы свидетельство Эдды, занесенное в песнь о Вафтруднире. Могучий Один, приняв вид странника, приходит в жилище великана Вафтруднира и состязается с ним в мудрости. Они задают друг другу трудные загадки мифического содержания; здесь предание о небесных конях передается в той же форме загадок, в какой сохраняется оно и в нашем народе. Великан спрашивает Одина: «как зовут жеребца, который приносит день человеческому роду?» Один: «его зовут Светлогривым (Skinfaxi); он приносит с собою блестящий день человеческому роду и почитается самым лучшим конем в свете; грива его беспрестанно сверкает». Вафтруднир: «как зовут коня, который приносит ночь благим владыкам?» Один: «его зовут Инеегривым (Hrunfaxi=das thau или reif-mahnige ross): он приносит с собою ночь благим владыкам. Всякое утро роняет он с своих удил пену, которая падает в долины росою»[529]. Впоследствии, при большем развитии антропоморфизма, кони Скинфакси и Гримфакси сделались атрибутами богов: верховный владыка неба, Один, отдал эти две лошади и две колесницы светлому богу дня и черной богине ночи — с тем, чтобы они попеременно разъезжали над землею, призывая смертных то к дневным трудам, то к ночному покою[530]. Греческая мифология наделяет колесницами Гелиоса и Селену (=луну) как богиню ночи[531]. Наша народная загадка изображает день в поэтическом образе сивого коня: «ни стуку, ни груку (грукать — греметь, стучать[532]) — сивый конь на дворе»[533]. В прекрасной русской сказке[534] девица идет добывать огня от бабы-яги, чародейной властительницы небесных гроз. «Идет она и дрожит. Вдруг скачет мимо нее всадник: сам белый, одет в белом, конь под ним белый и сбруя на коне белая — на дворе стало рассветать. Идет она дальше, как скачет другой всадник: сам красный, одет в красном и на красном коне — стало всходить солнце». Целый день провела девица в дороге; пока добралась до избушки бабы-яги, смотрит: «едет еще всадник сам черный, одет во всем черном и на черном коне; (304) подскакал к воротам и исчез, как сквозь землю провалился — настала ночь». Спрашивает девица у яги, кто такой белый всадник? и слышит в ответ: это — день ясный! Спрашивает о красном и черном всадниках — и узнает, что первый — солнце ясное, а последний — ночь темная. Я. Гримм приводит загадку о колеснице года, которую везут семь лошадей белых и семь черных, т. е. семь дней и семь ночей недельных[535]. По греческому представлению. Селена являлась на небо на колеснице; согласно с этим, наши загадки представляют месяц, блуждающий по ночному небу, конем: «лысый конь у ворота загляда» или «сивый жеребец (мерин) через ворота (прясла) смотрит»[536]. Глаголы: глядит, смотрит употреблены здесь в смысле: светит, а эпитет лысый (придаваемый месяцу и тогда, когда представляют его быком) означает ясный, не потемненный тучами (см. выше стр. 60). Сербская загадка говорит о месяце: «сивац (сивко) море прескочи, ни копита не скваси» (не смочил)[537], т. е. месяц легко возносится над безднами моря, или, как метко и пластично выражаются малороссы: «лисом иде (месяц) — не трисне, водою иде — не плюсне (не хлюпне), очеретом (камышом) иде — не шелесне»[538]. Те же эпические выражения прилагаются и к солнцу: «что лесом идет — не трещит, через воду идет — не плещет?»[539] Итак, по свидетельству Эдды, жеребец, олицетворяющий собою белый день, или правильнее — светило дня, имеет светлую, сверкающую гриву, блеск которой прогоняет ночной мрак; жеребец этот напоминает нам золотогривого коня наших сказок. Напротив того, ночь являлась конем с темною гривою, смоченною росою; утомленный поездкою, он ронял с своих удил пену, которая падала на землю росою. То же рассказывает Эдда о сером коне валькирии ( = облако или утренний туман), который стряхал с своей гривы росу в глубокие долины[540]. По свидетельству русской загадки, роса роняется на землю девой Вечерней Зорею, которая (как мы знаем) должна была уводить с неба утомленных лошадей Солнца. Загадка произносится так: «Зоря-Зоряница, красная девица, врата запирала, по полю гуляла, ключи потеряла; месяц видел, а солнце скрало»[541], т. е. роса, падая с вечеру при свете месяца, иссушается лучами восходящего поутру солнца. Любопытен следующий вариант, в котором, согласно с известною уже нам заменою богини Зори Пресв. Девою, говорится: «Матерь Мария по полю ходила, ключи обронила, а солнце взяло» (Перм. губ.). С началом дня солнце выходит в отверстые врата небесного чертога; обязанность отворять эти ворота приписывалась Утренней Зоре, а обязанность запирать их вечером, после солнечного заката, лежала на Вечерней Зоре, почему в областных говорах существует выражение: «зоря замыкается» вместо: потухает[542]; сравни слова песни: «ja dybych mel klice ty ode dna bileho, ne dal buchja svitati az do roku celeho»[543].
В ночных туманах и сгущенных облаках древний человек видел небесные источ(305)ники, отпирая которые боги посылали на землю росу и дожди; потому роса, рассыпаемая богиней Зорею, называется в загадке ключами — слово, которым мы обозначаем водные источники, родники, колодцы[544]. Роса и дождь отождествлялись и в языке и в поэтических представлениях; и та и другой — влага, падающая с неба каплями: санскр. rasa значит вообще жидкость, воду; слово росинец (в Псковской и Тверской губ.) — мелкий, осенний дождь[545], а глагол оросить (орошать) употребляется в смысле: поливать дождем или водою («дождь оросил поле»), У болгар, когда идет дождь, дети бегают с открытыми головами и припевают: «роси, роси росица! да ми растет косица»[546]. у всех индоевропейских народов роса принималась за слезы, проливаемые богинею Зорею[547] — представление, стоящее в связи с уподоблением восходящего солнца — глазу («зори утренния от очей божиих» — см. выше стр. 81); болгарская загадка называет росу— богородицыными слезами: «божа плюнчица (= капля, сравни с глаголом плюнуть), богородичина слжзица, наша прохладица, ваша помокрица»[548]. Слово слеза, старослав. сль-за, родственно с хорутанским sra-ga — капля; в значении «капли» употребительно и слово росинка («маковой росинки не было во рту»). Глаголы плакать и полоскать (мыть) одного корня; сравни мыть и костром, мыни — слезы, мынить — плакать; если при новолунии бывает дождь, то поселяне говорят: «молодой месяц умывается дождиком». В песнях нередки сравнения плача с текущей рекою, падающим дождем или росою: над убитым добрым молодцем горюют мать, сестра и жена:
Его матушка плачет, что река льется,
А родная сестра плачет, как ручьи текут,
Молодая жена плачет, как роса падет[549].
Малорусская песня дает следующий прекрасный образ:
Горе ж мене, горе, несчасная доле!
Заорала девчинонька мысленьками поле,
Чорными очима та и заволочила,
Дрибненькими слезоньками все поле зросила[550].
Очи, полные слез, уподобляются здесь заволакивающим небо тучам, а самые слезы — дождю. «Пока сонце зийде, роса очи вщисть!», говорит пословица, означающая: пока придет счастье, глаза от слез пропадут. В Эдде слезы называются каплями дождя (regns dropi)[551]; а сербская песня глаза сравнивает с колодцами (см. гл. XIII). Наоборот, дождь в некоторых местностях России почитается за слезы святых, плачущих о грехах или бедствиях рода человеческого[552], что согласно с свидетельством стиха о голубиной книге: «дробен дожжик от слез божиих; роса утренняя (306) и вечерняя от слез царя небесного, самого Христа»[553]. Такое воззрение принадлежит глубокой древности; уже в греческих стихах Орфея дождь называется слезами Зевса (sacrua Dioz); у пифагорейцев самое море, издревле принимаемое за метафору дождящих туч, было признаваемо слезами Неба[554]. Как у народов классических были предания об источниках, которые создались из слез нимф[555]; так, польская сказка повествует о трех сестрах (= облачных девах), слезы которых пролились тремя ручьями и, соединясь вместе, образовали глубокую реку[556]. Отсюда объясняется лужицкая примета: если дождь идет в то время, когда невеста едет к венцу, — это знак, что ей суждено пролить много слез в замужестве[557]. Народные сказки часто говорят о несказанной красавице, в которой нельзя не узнать богини Зори; в поэтически верном изображении они замечают об ней: когда красная девица улыбается — то сыплются розы, а когда плачет — то падают бриллианты и жемчуг[558]. До сих пор, когда на потемненном горизонте проглянет наконец солнышко, случается слышать выражения: «небо начинает улыбаться, погода разгуливается»; испанцы утренний рассвет обозначают словами: «el alva se rie» (смеется)[559]; слова веселый и весна — одного происхождения. Напротив, небо, затемненное тучами, называется «хмурым» («смотреть хмуро, сентябрем», т. е. невесело, сердито); согласно с этим тускло светящее, зимнее солнце представляется в сказках Несмеяною-царевною. При восходе своем солнце озаряет весь небосклон розовым светом, окрашивает его розовыми красками (= цветами; слова свет и цвет лингвистически тождественны) и, отражаясь в каплях утренней росы, как«бы претворяет их в блестящие бриллианты и жемчуг, что на языке метафорическом перешло в сказание о красавице, которая улыбаясь — рассыпает розы, а проливая слезы — роняет самоцветные камни. Вышеприведенная русская загадка о росе у поляков известна в такой вариации:
Swieta Urszula
Petty rozsufa:
Miesiac wiedziaf.
Nie powiedziat;
StoAce wstato,
Pozbicrato[560].
Здесь предание о красной деве Зоре перенесено на святую Урсулу, как у нас перенесено оно на Богородицу. У литовцев загадка эта задается так «шел я ночью, потерял запонку (пряжку, браслет); месяц нашел и отдал ее солнцу» или: «я потерял кольцо (перстень) под медным мостом (= небосклоном), месяц нашел его, а солнце уничтожило»[561]. Самоцветные камни Зори в литовской редакции являются уже в виде драгоценных женских украшений. Богиня Зоря и богиня весенних гроз олицетворялись язычниками в одном образе; к этому слиянию (как было уже не раз заме(307)чено) вели наших предков те тождественные выражения, какими обозначали они утро и весну. Как в дневном рассвете видели они улыбающуюся богиню утра, так в грохоте весенней грозы слышали хохот богини-громовницы; как в ярких красках зори, так и в пламени молний усматривали небесные розовые цветы (см. ниже о Перуновом цвете); как Зоря плакала росою, так дождевые потоки были слезами громовницы. По скандинавскому сказанию, роса — слезы Фреи; слезы эти были золотые, и сама она называлась прекрасною в плаче (gratfagr — schon im weinen[562]; наоборот, золото северные поэты называли слезами Фре или дождем ее очей[563]. Подобно утренней росе, и дождевые капли при солнечном свете блистают на траве и древесных листьях самоцветными камнями и золотом; потому греческий миф говорит о золотом дожде, которым Зевс оплодотворил Данаю (землю)[564]. Древние литовцы, воплощая летнее небо в прекрасный образ королевы Каралуни, рассказывали, что улыбкой ее была утренняя зоря, а слезы из ее очей падали дорогими алмазами. До сих пор, если дождь идет при солнечном сиянии, литовские крестьяне говорят, что это «плачет Каралуни»[565]. Калевала заставляет бога грозы плакать крупным жемчугом: берется Вейнемейнен за струны кантелы, поет громовые песни, и чудная музыка вызывает у всех слушателей и у самого артиста сочувственные слезы: они льются рекою по его лицу, падают в море и превращаются в светлые жемчужины[566]. Сходство росы, дождя, слез и жемчуга повело к поверью, доселе живущему в нашем народе, будто видеть во сне жемчуг предвещает слезы[567]. С утренним восходом и весенним просветлением солнца связывалась идея оживления природы, пробуждения ее от ночного сна и зимней смерти. Потому сказочные герои, окамененные или убитые (т. е. творческие силы природы, окованные зимнею стужею), возвращаются к жизни только тогда, когда будут окроплены живою водою или слезами, т. е. весенним дождем. В новогреческой сказке королева, горюя об окаменелом витязе, три года не смеялась, а все плакала, наполнила слезами большую чашу и вылила ее на камень, в котором тотчас же пробудилась прежняя жизнь; в другой сказке слезы воскрешают умершего[568]. И дождь и роса обладают, по народному поверью, одинаковою целебною силою. В летние дни крестьяне до восхода солнца выходят на луга с кувшинами и собирают с травы росу, которую берегут как лекарство; в случае болезни дают ее пить или мажут ею тело[569]; на Юрьеву росу выгоняют скот для здоровья. По словам сказки, Добрыне с малых лет не давали просыпать зори утренней и заставляли кататься по росе; оттого сделался он таким крепким и сильным, что шести лет мог выдергивать старые дубы с корнем. Дождю, росе и слезам приписывается чудесное свойство восстановлять зрение = давать очам дневной свет (см. выше стр.87).
Возвращаясь к солнцевым коням, которых выводит на небо Утренняя Зоря, заметим, что Веды дают им знаменательный эпитет ghritasnas, т. е. купающиеся в росе[570]. По сербскому преданию, Денница поит белых коней солнца, а, по свидетельст(308)ву наших сказок, мифические кони пьют утреннюю росу или на рассвете дня валяются по росе и чрез это приобретают особенную крепость и быстроту. Своего богатырского коня сказочный герой пасет несколько дней на росе; с того корму вырастают у коня крылья и летает он по поднебесью[571]. Это насыщение росою — характеристическая черта не только солнцевых, но и облачных коней; вслед за восходом солнца, лучи которого иссушают (= выпивают) росу, подымающиеся от земли испарения образуют летучие облака, в быстром движении которых поэтическая фантазия находила сходство с лошадиным бегом.
Во всех олицетворениях дневного света и ночного мрака цвета белый и черный играют весьма важную роль, как самые существенные их признаки. Впрочем, названными эпитетами обозначались не одни суточные перемены. В обычных сменах дня и ночи с одной стороны, лета и зимы с другой, древний человек находил полнейшее соответствие; лето уподоблял он дню, зиму — ночи. Поэтому если светлые кони выводили на небо день, а черные — ночь, то и с годовым движением солнца должны были сочетаться те же представления. У индусов и других народов действительно находим сказание, что солнечная колесница летом запрягалась белыми лошадьми, а зимою — вороными[572]. У сербов есть предание о золотой колеснице и белых, ретивых конях солнца; по словам польской сказки. Солнце ездит в алмазной двуколесной повозке, на двенадцати сивках-златогривках; хорутане представляют Солнце вечно юным воином, который разъезжает по небу на одноколке, запряженной двумя большими белыми конями и украшенной белым парусом: колебание паруса производит ветры и дождь[573]. Повод украсить солнцеву колесницу парусом дали те легкие утренние туманы, среди которых показывается на горизонте дневное светило и которые, как бы следуя за ним, подымаются вверх и скучиваются в белые облака; в туманах же предки наши видели небесные ткани, а в облаках — парусные корабли. Словацкая сказка «Slucovi kuon»[574] передает следующее любопытное предание: была некогда страна, печальная как могила, темная как ночь, потому что в ней никогда не светило божее солнце. Люди давно бы оттуда разбежались, покинув ее совам и летучим мышам, если бы король не владел по счастью конем с солнцем во лбу, которое рассыпало светлые лучи во все стороны (сравни с глазом-солнцем во лбу Одина, стр. 79). Король приказал водить этого солнцева коня по своему государству от одного края до другого, и там, где вели коня, от него разливался такой свет, как будто бы стоял прекрасный день; а там, откуда он удалялся, все погружалось в густой мрак. Вдруг солнцев конь исчез (похитителем его был враждебный царь, женатый на дочери колдуньи) — тьма ужаснее самой ночи облегла печальную страну, ужас и отчаянье напали на жителей. Так изображает сказка удаление, отъезд солнца на зиму, утрату им плодотворящей силы и ярких лучей, потемненных зимними туманами. После разных приключений и усиленной борьбы с похитителем вещий муж (vestec) = представитель весны нашел солнцева коня и привел в печальную страну мрака, и тогда все в ней ожило и поля зазеленели в весеннем убранстве. Немецкая сказка[575] также упоминает о белом солнцевом коне (weisse sonnenross), у которого, подобно Одинову коню Слепниру, восемь ног; этот. конь бегает с быстро(309)тою ветра, прыгая с одной горы на другую; в чело его (согласно с старинной метафорой, уподоблявшей солнце — драгоценному камню) вставляется камень, блестящий как самое солнце (karfunkel), и если это будет сделано в ночное время, то темная ночь обращается в светлый день[576]. Русское поверье связывает поезды солнца с двумя главными пунктами годового его обращения — с летним и зимним поворотами. 12-го декабря, при повороте своем на лето, Солнце, как уверяют крестьяне, наряжается по-праздничному — в сарафан и кокошник, садится в телегу и едет в теплые страны[577]. В одной записанной мною колядке поется:
Ехала Коляда
В малёваном возочку,
На вороном конёчку!
Заехала к Василю[578] на двор.
Василь, Василь! подари Коляду.
«Ехала Коляда», т. е. солнце, поворот которого празднуется на Коляду. Другая обрядовая песня славит приезд Овсеня (другое название колядского празднества) и Нового года[579]. Этот выезд Солнца предки наши чествовали символическим обрядом, о котором упоминают дополнительные статьи к Судебнику (1627 г.) и царская окружная грамота 1648 года: на праздник Коляды они «накладывали на себя личины и платье скоморошеское и меж себя, нарядя, бесовскую кобылку водили»[580]. В Подолии до сих пор водят на Новый год по дворам лошадь, покрытую попоною и убранную пучками сухих цветов и овса[581], что соответствует германскому обычаю водить по деревне Одинова коня, которого представляет кто-нибудь из местных жителей, наряженный в лошадиную кожу[582]. На Иванов день, при повороте на зиму, Солнце выезжает из своего чертога на трех конях: серебряном, золотом и алмазном (брильянтовом), навстречу супругу своему Месяцу, и дорогою пляшет на своем рыдване, далеко рассыпая яркие лучи[583]. То же верование разделяют и литовцы[584]. Доныне существующий обычай возить по полям в Купальскую ночь, с вечера до утренней зори, тележную ось и два передние колеса, конечно, совершается во знамение солнцева поезда[585]. Движением солнца определяются четыре времени года: весна, лето, осень и зима; представляя их живыми существами (см. гл. XXVIII), народ говорит, что Весна да Осень ездят на пегой кобыле[586]; этой поговоркою крестьяне выражают мысль, что весною и осенью погода быстро меняется: ясные дни сменяются пасмурными, а пасмурные— ясными. В Саратовской г. во время проводов весны приготовляют чучело лошади и носят его по лугам, в сопровождении огромной толпы народа. На рисунках, украшающих старинные рукописи, Солнце и Ме(310)сяц представляются возничими, едущими на колесницах и держащими в руках изображения дневного и ночного светил[587].
Наряду с солнцем и месяцем уподоблялись коням и звезды; метафора эта, вероятно, вызвана общим течением звездного неба, быстрым исчезанием падающих звезд и обычным движением планет, за которыми в сербском языке удерживается характеристическое название: звёзды-преходницы. Русский народ выражается о звездах следующими загадками: «приjихав гисть (Ночь), та-й сив на помист, роспустив кони по всей. оболони»; «приjихали гости, распустили кони по всему свиту»; «у билому поли (т. е. на небе) попутани кони — узлики злати, нельзя развязати»[588]: итак, неподвижные звезды сравниваются с конями, спутанными по ногам так крепко, что невозможно развязать золотые узлы. Северную Полярную звезду казаки называют: Прикол-звезда; в Томской губ. она известна под именем: Кол-звезда[589], а киргизы величают ее Темир-казык, что буквально значит: железный кол. Прикол — это небольшой, четверти в полторы, железный кол, на тупом конце которого приделано кольцо; когда нужно пустить лошадь на траву, наездник вдавливает в землю прикол по самое кольцо и привязывает к нему лошадь на длинной веревке или аркане. Три малые звездочки четвертой величины из группы Малой Медведицы, идущие в сторону от Полярной звезды и образующие собою род дуги, принимаются киргизами за аркан, привязанный к приколу. Следующие за ними две звезды второй и третьей величины считают они за двух иноходцев, а семь больших и малых звезд, составляющих группу Большой Медведицы, — за семь караульщиков, приставленных оберегать коней от дьявола-волка; иноходцы эти принадлежат двум первенствующим архангелам[590]. Наши крестьяне по созвездию Большой Медведицы узнают полночь и называют его: «Возница или Воз[591], поляки — woz niebieski, чехи — wos, иллирийцы kola; болгары, по словам Раковского, «зъв ть кол»; 4 звезды сматр ть за кол, 2 звезды за два вола, друга звезда, коя ё малко на стран кам юг— человек, а друг малка, коя ё близо до вола, къту чи ся дьр и отъ него, казв ть i вълкъ»[592]. Понятие колесницы неразлучно с Большою Медведицей почти у всех индоевропейских народов: греки называли ее «arcioz» и amaxa, римляне — «ursa» и plaustrum, франц. char, charriot, итал. и испан. сагго, англос. thisi или waenes thisia (дышло повозки), летт. ratti, литов. grizulo ratai или gryzdo ratas. В Германии созвездие это признают за повозку (Wagen): четыре звезды четвероугольника считаются колесами, а хвост — дышлом; рассказывают, что в самую полночь повозка эта поворачивается с великим шумом. Я. Гримм подозревает в этом представлении — воспоминание о колеснице Вуотана[593]. Может быть, в позднейшую эпоху, ког(311)да были позабыты настоящие основы древних представлений, народ и наклонен был отыскивать в звездном небе облачную колесницу бога гроз и бурь; первоначально же созвездие Большой Медведицы названо было «повозкою» по его внешней форме и по тому кажущемуся движению (повороту), какое замечается в этой группе вследствие суточного обращения Земли. В некоторых местах России Большую Медведицу называют Стожары; слово это, которым означают также колья или жерди, вколоченные в землю около стогов[594], напоминает имя Полярной звезды — Прикол и следующие эпические выражения народных заговоров: «крепким словом заговорилась, частыми звездами обтыкалась, темным облаком покрылася»; «оболокусь я облаками, огорожусь светлым месяцем, обтычусь частыми звездами»[595]. Как с небесными покровами = облаками соединяют народные заговоры идею божественного покровительства, так ту же идею защиты (ограждения) соединяют они и с звездами, этими золотыми кольями или гвоздями (см. стр. 143), вколоченными в высокий небесный свод[596].
Буйные ветры, ходячие облака, грозовые тучи, быстро мелькающая молния — все эти различные явления на поэтическом языке назывались небесными конями. Сравни: вихрь и завихоривать — ехать быстро; слово стрелять употребляется в значении: ринуться, устремиться, прянуть: «конь стрелял в лес». Здесь скорый, стремительный бег коня сближается с полетом стрелы, которая служила самою обыкновенною метафорой молнии[597]. В народных загадках ветры и грозы сравниваются с быстроногими конями: «отцова сундука (= земли) не поднять, матушкина столечника (= снежного покрова) не сорвать, братнина коня не поймать», т. е. ветра; или:
У батюшки жеребец —
Всему миру не сдержать ( = ветер);
У матушки коробья —
Всему миру не поднять ( = земля);
У сестрицы ширинка —
Всему миру не скатать ( = дорога)[598].
«Стукотит, гуркотит, як сто коней бежит» = гром; то же означают и следующие загадки: «сивой жеребец на все царство ржет», «сивый жеребец по полю ржет, а везде слышно»; следоват., грохот громовой тучи уподобляется ржанию и топоту бегущих коней. Особенно интересен вариант: «кобыла заржет на турецкой горе, жеребец откликнется на сионской горе» = молния и гром[599]. Громовый конь ржет на горах, т. е. в тучах, потому что гора есть древнейшая метафора облака. Подобная же загадка есть у литовцев: «вдалеке ржет конь, а вблизи узда звенит» = удар грома[600]. Этим чудесным коням принадлежит весьма видная роль в народных эпических сказаниях. Как олицетворения порывистых ветров, бури и летучих облаков, сказочные кони наделяются крыльями, что роднит их с мифическими птицами; с другими же дополнительными эпитетами: огненный, огнедышащий, с ясным солнцем или меся(312)цем в лбу, с частыми звездами по бокам[601], золотогривый, золотохвостый или просто золотой — конь служит поэтическим образом то светозарного солнца, то блистающей молниями тучи; самая сбруя на таком коне бывает золотая[602]. В старинном византийском романе, встречающемся в наших рукописях под названием «Девгениева жития», упоминаются три волшебные коня, «рекомые: Ветреница, Гром и Молния»[603]; в сказке об Иване Кручине выведены кони Ветер и Молния, которые так легки на ногу, что никто не в состоянии обогнать их[604]; армянские сказки знают коня-вихря и коня-облако[605], а новогреческие коня-молнию[606]. Вообще богатырские кони наших былин и сказочного эпоса с такою легкостью и быстротою скачут с горы на гору, через моря, озера и реки, отличаются такою величиною и силою, что нимало не скрывают своего мифического происхождения и сродства с обожествленными стихиями. Бурый конь Дюка Степановича славен был своими крыльями; русские, сербские и словацкие сказки часто говорят о крылатых лошадях: так один богатырь отбивает у змея коня о двенадцати крыльях, с серебряной шерстью, с золотою гривою и золотым хвостом[607], а другой разыскивает кобылицу, которая каждый день облетает вокруг света, которая когда пьет — на море волны подымаются, а станет чесаться — столетние дубы падают[608]; по свидетельству сербской песни, у воеводы Момчила был крылатый конь и сабля «са очима», т. е. конь-туча и сабля — быстрозоркая молния[609]. И немецкие и славянские предания рассказывают о лошадях, которые носятся по воздуху, спускаются в горные ( == облачные) пещеры и морскую глубь (= дождевые хляби) и взбираются на гладкую стеклянную гору (= небо)[610]. Вот что повествуют валахские сказки о быстроте богатырских коней: царевна спасается бегством от дракона; как только уселась она на своего коня, чудесное животное поднялось от земли и с изумительною скоростью помчалось вдаль. Через несколько времени говорит конь: «милая царевна! оглянись — не приметишь ли чего?» Она оглянулась и увидела позади себя огромного дракона, который уже настигал ее. «О скорей, скорей! позади нас дракон!» — закричала царевна. — Как тебе хочется, чтобы я летел: как ветер или как мысль? — спросил конь. «Как ветер!» — отвечала испуганная царевна и с быстротою вихря понеслась по воздуху. Через несколько времени снова говорит конь: «оглянись, нет ли чего?» Царевна оглянулась и опять вскрикнула: «о быстрее, быстрее! дракон настигает нас!» — Как хочешь, чтобы я летел: как ветер или как мысль? — спрашивает конь. «Как мысль!» — отвечала царевна, и в то же мгновение конь с царевною опустился в большой город — цель (313)их поспешного бегства[611]. В русской былине рассказывается об Илье-Муромце, т. е. о Перуне, место которого заступает он в народном эпосе:
Он бьет коня по крутым бедрам,
Пробивает кожу до черна мяса;
Ретивой конь осержается,
Прочь от земли отделяется:
Он и скачет выше дерева стоячево,
Чуть пониже оболока ходячево.
Первый скок скочил на пятьнадцать верст,
В другой скочил — колодезь стал...
В третий скочил под Чернигов-град.
Другая песня поет: «поскоки его (коня) были по пяти верст; из-под копыт он вымётывал сырой земли по сенной копне»[612]. Любопытно предание болгарской колядки[613]: похвалился однажды юнак:
Че си има добра коня,
Та надбърже ясно слънце.
Услыхала похвальбу Солнцева сестра и сказала о том брату. Промолвило ясное Солнце: «скажи похвальщику, чтобы вышел он раным-рано на восток, и станем мы перегоняться; если он меня обгонит — пусть возьмет тебя, милую сестрицу; если я перегоню — то возьму его доброго коня». Согласился юнак, явился раным-рано на востоке, и началось состязание. Увидало Солнце, что юнак обгоняет, и говорит ему: «подожди меня у полудня!» Тот соскочил наземь, воткнул копье, привязал своего коня, лег и заснул. Крепко спит, а Солнце уже близко к закату. Будит молодца добрый конь ногою: «вставай! не потерять бы тебе коня! Завяжи-ка мне платком черные очи, чтобы не задели их ветки древесные». Изготовясь в путь, конь понесся с такою быстротою, что когда Солнце явилось на запад — юнак уже был на месте и встретил его в воротах. Этот конь, обгоняющий самое солнце, есть ветер или бурная туча. По выражению болгарской пословицы, ветер носится на кобыле: «ветъръ го носи на бел кобил»[614], а в хорутанской приповедке[615] молодец, отыскивая свою невесту и не дознавшись об ней ни у Солнца, ни у Месяца, приходит на луг, где паслась бурая кобыла — «to je bila bura ili veter»; он прячется под мост, и когда кобыла пришла пить воду — выскочил, сел на нее верхом и быстрее птицы помчался в вилинские города. Эпитет бурый (смурый, йскрасна-черноватый) роднится с словами: буря (в Остромир. еванг. боура), буран (бурун) — степная вьюга, метель, вихрь, бурнеть — разыграться буре, бурлить и бурчать — шуметь, бушевать[616]; бурый конь — собственно, такой, шерсть которого напоминает цвет тучи, грозящей бурею. В венгерской сказке[617] молодец, во время поисков своей невесты, обращается к Ветру, и тот дает ему коня-вихря, бегающего со скоростью мысли; в немецких же сказ(314)ках Ветер сам переносит юношу в ту далекую сторону, куда скрылась его красавица (см. выше стр. 161).
Чудесный конь наших сказок называется сивка-бурка вещий каурка; каурая масть — та же, что бурая, только с темным ремнем по спине; сивый — собственно: блестящий, сияющий (см. выше, стр. 118; месяц представляется сивым жеребцом), а потом: седой или с проседью[618]. По свидетельству старинной былины:
Зрявкает бурко по-туриному,
Он шип пустил по-змеиному —
Триста жеребцов испугалися,
С княжеского двора разбежалися...
А князи-то и бояра испужалися,
Все тут люди купецкие —
Окорачь они по двору наползалися[619].
«Бурко зрявкает по-туриному, а шип пускает по-змеиному» — выражение, указывающее на сродство чудесного коня с зооморфическими представлениями громовой тучи быком (туром) и змеем. Самая характеристическая особенность эпического языка заключается в постоянном употреблении одних и тех же эпитетов и оборотов, однажды навсегда верно и метко обрисовавших известное понятие; таким эпитетам и оборотам, несомненно, принадлежит значительная давность. Говоря о сивке-бурке и вообще о богатырских конях, народные русские сказки прибегают к следующим выражениям, которые всякий раз повторяются слово в слово, как неизменные формулы: «конь бежит — земля дрожит, из очей искры сыплются, из ноздрей дым столбом, из заду головешки валятся» или — когда садится на коня могучий богатырь и бьет его по крутым бедрам: «добрый конь осержается, от сырой земли отделяется, поднимается выше лесу стоячего, что пониже облака ходячего; из ноздрей огонь (пламя) пышет, из ушей дым столбом, следом горячие головешки летят; горы и долы промеж ног пропускает, малые реки хвостом застилает, широкие — перепрыгивает» (вар. «широки раздолья и воды хвостом застилает, через горы перескакивает»). В польских сказках читаем: «зашумели ветры, заблистали молнии, затопали копыты, задрожала земля — и показался конь из коней, wieszczy siwekztotogrywek; летит как вихрь, из ноздрей пламя, из очей искры сыплются, из ушей дым валит»[620]. О коне Милоша Воиновича сербская песня рассказывает:
По три копл(ь)а у приjеко скаче,
По четири небу у висине,
У напредак ни брсуа се не зна,
Из уста муживи оган(ь) сипа,
А из носа модар пламен суче[621]
О коне Марка-кралевича:
Kad se Marku saro (пегого коня) raztrgao,
Devet kopljah u visinu skace
A dvanaesti malo za napreda,
Iz zubih mu zclen plamen ide. (315)
Iz nosdrva studen vеtar piri,
Iz oCiuh grad i kiia najdc,
Iz kopit mu munje sijcvaSe,
A iz grivah bumbul-ptica (соловей) pcva,
A na sapu mudra vidra igra[622].
Обстановка эта — живой отголосок древнепоэтических воззрений на природу, дивному, богатырскому коню приданы все свойства грозовой тучи: бурый цвет, необычайная скорость, полет по поднебесью, способность перескакивать через моря, горы и пропасти, выдыхание жгучего пламени и всепотрясающий топот, от которого дрожит самая земля: «конь бежит — земля дрожит!» — эпическое выражение, принимаемое народной загадкою за метафору грома[623]. Подобное сочетание громовых ударов с мыслию о потрясенной земле встречаем в сербской песне: «или грми, ил' се земл(ь)а тресе»[624], и в болгарской загадке, означающей молнию и гром: «скок-иа перушан ("пернатый, окрыленный, т.е. молниеносная стрела), подскокна— сичка-та[625] земя потржси»[626]. В нашем народе есть любопытный рассказ о власти колдунов над тучами: раз поднялась страшная буря, небо потемнело. Поселяне ожидали дождя, но знахарь объявил, что дождя не будет. Вдруг откуда ни взялся — летит к нему черный всадник на черном коне. «Пусти!» — просит он знахаря. — Не пущу! — отвечает тот. Ездок исчез; тучи посизели и предвещали град. Несется к знахарю другой ездок — весь белый и на белом коне. «Пусти!» — просит он знахаря — и когда тот согласился, град зашумел над долиною[627]. Черный всадник на черном коне олицетворяет собою мрачную, дождевую тучу, а белый всадник на белом коне — сизую, белесоватую тучу, несущую град. Русской сивке-бурке соответствует волшебный конь венгерского эпоса Татош, известный и у словаков: это конь крылатый, прыгающий с горы на гору, грива которого сравнивается с блестящими стрелами[628]. В таком уподоблении бурной, грозовой, дожденосной тучи — коню кроется объяснение многих эпических подробностей, по указанию которых: а) чудовищные змеи (демоны, омрачающие небо черными тучами) разъезжают на быстролетных, огнедышащих конях; чертям, заступающим в народных преданиях драконов и других грозовых духов, даются огненные лошади и золотая колесница — точно так же, как дается им и корабль-облако[629]. b) Сказочные герои находят богатырских жеребцов и кобылиц внутри гор или в подземельях, где они стоят за чугунными дверями, привязанные на двенадцати железных цепях и замкнутые двенадцатью железными замками; ржание и топот их, громко раздающиеся из-под земли, потрясают ходенем все царство; когда конь почует ездока по себе — он тотчас разрывает цепи и выбивает копытами чугунные двери[630]. Это пребывание богатырского коня в подземной пещере однозначительно с заключением змея в бочке (см. выше стр. 299); гора — метафора тучи, железные замки, двери и цепи — зимние оковы. Оцепененный холодом, мифический конь Перуна покоится в зимнее время в горе-туче на крепких (316) привязях, а с весною, почуя приход бога-громовника, разбивает зимние оковы и начинает ржать на все царство, т. е. издает потрясающие звуки грома. Представление это принадлежит глубочайшей древности; по свидетельству гимнов Ригведы, Индра обретает белого (молочного) коня в облачной горе[631], с) По своей стихийной природе богатырские кони питаются огнем, жаром (горячими угольями[632]), а жажду утоляют росою или вином и медовой сытою[633]: и вино и мед — метафорические названия дождя; роса также называлась небесным медом. Новогреческая сказка упоминает о драконовом коне, который пьет тучи[634]. По древнегреческим преданиям, кони Гелйоса питались амброзией и паслись в гесперидских= небесных, облачных садах[635]; о сивке-бурке есть на Руси поверье, что конь этот пасется в вечно цветущих степях[636]; на те же небесные пастбища намекает и литовская поговорка: «божие сады еще не выпасены»[637]. Богатырские кони носят при себе живую и целющую воду[638] и ударом своих копыт выбивают подземные ключи, т. е. дождевые источники[639]. Недалеко от Мурома — там, где бьет родник, явившийся, по преданию, из-под копыт быстролетного коня Ильи-Муромца, поставлена часовня во имя Ильи-пророка, на которого народное суеверие перенесло древний культ Перуна. Немецкая сага наложила на старинный миф историческую окраску: когда воины Карла Великого изнемогали от жажды, то белоснежный конь, на котором сидел король, ударил подковою в скалу (=тучу), и в открывшееся отверстие зажурчал стремительный источник, воды которого напоили все воинство. Этот источник называется Glisbom; с его светлою, прозрачною водою народ соединяет очистительные свойства, и женщины из окрестных деревень приходят сюда белить свои холсты[640]. Происхождение святых колодцев, пользующихся особенным религиозным уважением на всем пространстве земель, заселенных славянами и немцами, приписывается громовым ударам. Все это невольно приводит на память крылатого Зевсова Пегаса, который носил громы и молнии и, ударяя своими легкими ногами, творил источники живой воды (таков на Геликоне ключ Иппокрена). Нога здесь символ молнии, низводящей дожди: своими подковами мифические кони высекают из облачных скал молниеносные искры, как бы ударом огнива о кремень; лошади Зевса и Посейдона называются медноногими (%alcoposez). По свидетельству Гезиодовой Теогонии, вода (= дождь) изливается из самого Пегаса (=коня-тучи)[641], d) Народные сказки говорят о морских или водяных кобылицах, выходящих из глубины вод; купаясь в их горячем молоке, добрый молодец становится юным, могучим и красивым, а враг его, делая то же самое, погибает смертию[642]. Хорутане дают этим кобылицам (317) эпитет вилиных; в образе вил славянская мифология олицетворяет грозовые явления природы, и потому некоторыми признаками своими они сходятся с облачными женами — ведьмами и бабою-ягой (см. гл. XXIII). По свидетельству русских преданий, те быстроногие кони, на которых можно уйти от летучего змея, добываются от бабы-яги или ведьмы, в награду за трудную службу, подобно тому в хору-танских и словацких сказках молодец, желающий добыть чудесного коня, поступает на службу к бабе-чаровнице и пасет буйных кобылиц, в которых превращаются ее собственные дочери[643]; наши ведьмы так же превращаются в кобылиц и бешено носятся по горам и долам[644]. Немцы называют морского коня neck — слово, родственное с именем водяных духов: nix, nixe; сканд. nennir или nikur— прекрасный конь, который выходит из морских вод и гуляет по берегам; некоторым витязям удавалось изловить его, зауздать и употребить на работу. Так, один смышленый человек набросил на этого коня хитро сделанную узду, вспахал и взборонил им свое поле; но когда узда была снята — neck с быстротою молнии ринулся в море и увлек с собою борону. Другая сага говорит о черном морском коне, который прянул в водную бездну и увлек туда и плуг и пахаря. Существует поверье, что когда настает буря — то на водах показывается огромная лошадь с большими подковами[645]. Неудержимое течение вод заставило поэтическую фантазию уподобить источники и реки быстрому бегу коня. Глубокие места в реках слывут у нас быстринами. «Що бижить без повода?» — спрашивает народная загадка и отвечает: вода. Другая загадка: «между гор бежит конь вороной» означает ручей или реку, текущую среди крутых берегов[646]; слово берег, брег тождественно с немецким berg, и в областных наречиях возвышенный берег реки доселе называется горою: «ехать горою», т. е. сухим путем, а не водою[647]. «Бежит конь промеж гор — скубом сбит, ковром накрыт» — вода, бегущая подо льдом; «бурко бежит, а оглобли стоят» или «сани бегут, самокатки бегут, а оглобли стоят» — река и берега[648]; в двух последних загадках метафора уже осложняется и от коня переходит к запряженному возу. В дожденосных тучах древний человек видел небесные бассейны и сравнивал их с морями, реками и колодцами; вот почему облачные кони получили прозвание «морских» или «водяных». Молоко мифических кобылиц=живая вода, дождь, проливаемый тучами; лингвистические данные, сближающие дождь с молоком, указаны в следующей главе. С весенними ливнями оканчивается владычество демона-Зимы, творческие силы стихий возрождаются и обновленная природа является в своих роскошных уборах, что и выражено баснею о купанье в кобыльем молоке: добрый молодец, представитель весны, обретает в нем красоту и крепость, а противник его (зима) — смерть. Поселяне доселе приписывают первым весенним дождям целебные свойства и спешат умываться ими на здравие и красоту тела. Кобылье молоко, в котором должен купаться сказочный герой, наливается в котел и кипятится на сильном огне: поэтическое представление, стоящее в связи с уподоблением грозовых туч — котлам и сосудам, в которых небесные духи варят дождевую влагу на огне, возжженном молниями (сличи ниже с преданиями о приготовлении ведьмами, во время грозы, чудесного пива). Когда соперники купаются в молоке — герою помогает его богатырский конь: он наклоняет голову к котлу и, вдыхая в себя жар, охлаждает кипучее молоко; (318) а потом, с целью погубить злого врага, выдыхает жар обратно. В немецких сказках конь пускает из своих ноздрей ветры — то холодные, заставляющие стынуть молоко, то горячие, заставляющие его кипеть[649]. Русская легенда[650] рассказывает о черте, который варил в молоке стариков и старух и делал их молодыми. Греческая мифология ставит чудесных коней в ближайшее соотношение с божествами вод: Океаниды и Посейдон разъезжают по морским безднам в колесницах; кони последнего называются в Илиаде златогривыми и бурно летающими. Как в наших сказках Морской царь ( = первоначально дождевая туча) является иногда в виде лютого жеребца, которого должен объездить сильномогучий богатырь (=громовник)[651], так то же превращение греки приписывали Посейдону: в шуме грозы преследовал он Деметру, которая, убегая его объятий, обратилась кобылицею и смешалась с аркадскими стадами, но Посейдон нашел ее и осилил в образе жеребца. Плодом этого союза был славный конь Арион; тот же бог от горгоны Медузы произвел двух детей: крылатого Пегаса и Хрисаора (золотой меч = молнию). Океанида Philyra была осилена Кроносом, превратившимся в коня, и родила Хейрона, с которым связывается племя кентавров[652]. Кентавры — полулюди, полукони; они обитали в горных пещерах, т. е. в облачных скалах, и владели огромною бочкою дорогого вина, подаренного Вакхом, т. е; дождем; Геркулес разил их своими стрелами (= молниями). Кун остроумно доказал тождество их с индийскими гандарвами (gandharva), облачными демонами, сторожившими небесную сому[653], е) Купаясь в молоке морских кобылиц, сказочные герои становятся силачами и красавцами; подобно тому громоносные богатыри, победители демонических змеев, влезая в одно ухо своего коня, наедаются-напиваются там, переодеваются в блестящие наряды и потом вылезают в другое ухо молодцами неописанной красы и необоримой силы[654]. Литовское предание запомнило о жеребце исполина Витольфа, по имени Иодж (вороной), который перегонял самые ветры и голова которого служила его хозяину убежищем: одним ухом входил он в нее, а другим выходил. Во время какого-то пиршества у царя Иодж сошелся с столь же прекрасною кобылою; но боги, опасаясь, чтобы порода таких лошадей не размножилась, покрыли их двумя горами[655]. Согласно с этими рассказами, герой хорутанской приповедки, очутившись в царстве вил, должен был три ночи скрываться от враждебных покушений: первую ночь он проводит в хвосте бурой ко(319)былы. другую — в ее гриве, а третью — в ее подкове, и эта кобыла была не простая, а конь-вихрь или буря[656]; в наших сказках мальчик-с-пальчик (олицетворение молнии) прячется в лошадином ухе. В переводе на общепонятный язык, смысл этих метафорических выражений таков: молния скрывается в голове гигантского коня-тучи, пьет из нее дождевую влагу и, выходя из своего убежища, является глазам смертного во всем блеске красоты и всесокрушающей силы. f) Как облачные горы в своих недрах, а змеи-тучи в своих дворцах таят драгоценные клады, т. е. скрывают во мраке туманов золото небесных светил и молний, так точно мифические кони не только дышат пламенем и выбрасывают из заду горячие головешки, но и рассыпаются серебром и золотом и испражняются теми же дорогими металлами[657]. Такое чудесное свойство соединяется преданиями со всеми поэтическими олицетворениями грозовых туч; отсюда объясняется поверье, почему клады могут являться в образе различных животных (овцы, коня, собаки и проч.), которым стоит только нанести удар — как они тотчас же рассыпаются серебряными и золотыми деньгами, подобно тому как удары грома рассыпают золотистые молнии и выводят из-за темных облаков блестящие лучи солнца[658], g) Воинственный характер Перуна усвоен и его богатырскому коню: конь этот отличается необычайною силою; он помогает своему владельцу в трудных битвах с змеями и демоническими ратями (= тучами), поражая их теми же мощными копытами, которыми разбивает скалы и творит дождевые ключи: «не столько богатырь мечом рубит, сколько конем топчет» или «много богатырь мечом рубит, а вдвое того его добрый конь копытами побивает», «куда конь ни повернет — там улица!» В то время, когда богатырь сражается пеший и враг начинает одолевать его, добрый конь рвется с цепей и роет копытами глубокую яму[659]. Перед началом войны предки наши гадали об исходе ратного предприятия по ржанию и поступи священных коней, h) Как олицетворения грозовых туч, богатырские кони — кони вещие, одарены мудростью, предвидением и человеческим словом, потому что с живою водою дождя и с громом нераздельны были представления о высшем разуме и небесных вещаниях (см. стр. 198 и дал.). В Илиаде[660] Ахиллес разговаривает с своим конем Ксанфом и узнает от него о своей близкой смерти; подобно тому Шарац (пегий конь), который служил Марку-королевичу сто шестьдесят лет и пил с ним вино из одной чаши, однажды споткнулся и, проливая слезы, предсказал ему скорую кончину[661]. Эпические сказания, принадлежащие индоевропейским народам, заставляют коней беседовать с храбрыми витязями, предвещать им будущее и подавать мудрые советы; в русских сказках конь, чуя беду, которая грозит его хозяину, спотыкается на езде, горько плачет по нем и стоит на конюшне по щиколки в слезах или в крови[662].
Вместе с воплощением естественных явлений природы в человеческие образы, мифические кони отдаются в услуги стихийных богов, которые мчатся на них по воздушным пространствам верхом или в колесницах. Поэтическое представление осложняется, и быстронесущаяся туча, названная первоначально небесным конем, (320) впоследствии принимается за колесницу, запряженную небесными лошадьми, на которой восседает грозное божество[663]. По белорусскому преданию, духи, подвластные Перуну, носятся по полям и лесам на ретивых конях с быстротою стрелы, а в образе хищных птиц производят ветры и бурю[664]; сам же Перун разъезжает по небу в огненной колеснице и бросает с огненного лука стрелы-молнии: атрибуты эти в позднейшую эпоху были перенесены на Илью-пророка. То же самое рассказывают литовцы о своем Перкуне[665]; сверх того песни их упоминают о божьих конях, на которых ездят божие сыны:
Kur paliku dccwa sirgi?
Deewa dehlijabdija.
Kur aisjahje deewa dehli?
Saules mejtos raudsitces[666].
«Прекрасноблещущий» Индра также представлялся с громовыми стрелами и на колеснице, запряженной гнедыми, объятыми пламенем конями; на таких же лошадях являлся и бог Агни; Ветрам (Марутам) гимны Ригведы дают колесницу, запряженную антилопами под красно-огненным ярмом, и самих их уподобляют то птицам, то крылатым коням[667]. Все главные боги и богини греков, германцев и других родственных народов имели своих коней и свои возки[668]; по свидетельству Илиады, боги ездили между небом и землею на бессмертных лошадях, вкушающих амброзию. К этой бессмертной породе принадлежали Ахиллесовы кони Ксанф и Балий, рожденные Зефиром от гарпии Подагры и подаренные Посейдоном Пелею; они дышали пламенем и на бегу опережали самые ветры. Суровый Борей, в образе черногривого жеребца, посещал кобылиц Эрихтония, которые породили от него двенадцать быстроногих коней:
Бурные, если они по полям хлебородным скакали —
Выше земли, сверх колосьев носилися, стебли не смявши;
Если ж скакали они по хребтам беспредельного моря —
Выше воды, сверх валов рассыпавшихся, быстро летали.
О поезде Зевса так рассказывает Гомер:
впряг (он) в колесницу коней медноногих,
Бурно летающих, гривы волнующих вкруг золотые;
Золотом сам он оделся, в руку художеством дивный
Бич захватил золотой и на блещущей стал колеснице;
Коней погнал, и, послушные, быстро они полетели,
Между землею паря и звездами усеянным небом[669].
Скандинавские предания дают богам (асам) славных коней, на которых спуска(321)ются они с неба на землю через воздушный мост-радугу. У Одина лучший из всех коней Слейпнир — о восьми ногах: такое удвоенное число ног указывает на необыкновенную скорость его бега; Один ездил на нем по водам и воздуху, самое происхождение Слейпнира чудесно: он рожден богом грозового пламени Локи, превратившимся в кобылицу. На подобном же восьминогом коне разъезжал вольный царь Огненный Щит Пламенное Копье, о котором повествует русская сказка о Еруслане[670]. Вуотан (=Водан, Один) имел колесницу; в сагах о дикой охоте он является на белом или черном коне, т. е. несется на белоснежном облаке или в мрачной туче[671]. У Фрейра был конь Freyfaxi[672]; лошади других асов и великанов носили имена, указывающие на их чудесные свойства: Gullfaxi (золотогривый), Gulltoppr (золото-хвостый), Sitfrintoppr (серебрянохвостый), Gyllir и Gler (золотой, блестящий). Эдда упоминает о коне, который мог невредимо пробегать сквозь клокочущее пламя[673]. В мифологиях греческой, скандинавской и немецкой гром объясняется поездом по небу колесницы Зевса, Тора или Донара (Donnerwagen), как у нас простой народ считает громовые удары за стук, производимый колесницею Ильи-пророка: шведск. aska — гром, гроза, asaka — поезд, колесница бога от as — deus, divus и aka — vehere; др.-нем. reidh означает не только повозку, но и гром (reidharslag — donnerschlag); сравни раскаты грома и раскат колеса. Шведы доныне, когда услышат гром, говорят: «добрый отец (старик или дед) едет!»[674] Певец грозовых песен, Вейнемейнен выковал себе коня, легкого как соломинка; когда конь мчался по морю — он не касался воды копытами[675]. Подобно языческим богам и богиням, сказочные герои и героини переносятся в отдаленные страны не только на богатырских конях, но и в летучих колесницах, которые так же мгновенно появляются, как и исчезают, и в повозках-невидимках. Такие колесницы и повозки совершенно тождественны с ковром-самолетом и плащом-невидимкою[676]: это различные метафоры облака.
В ту эпоху, когда коренной смысл древних представлений затерялся для народного сознания, язычники стали посвящать своим богам коней обыкновенных, действительных, которые таким образом как бы заступают место коней мифических. По известиям Гельмольда и Саксона-грамматика, при арконском храме содержался в большой холе и почете белый конь, посвященный Световиту, а возле истукана этого бога висели седло и удила. Ездить на Световитовом коне было строго воспрещено, вырвать хоть один волосок из его хвоста или гривы признавалось за великое нечестие; только жрец мог выводить и кормить его. Народ верил, что Световит садился ночью на своего коня, выезжал против врагов славянского племени и поражал их полчища; так воинственный бог, вместо небесного коня, стал пользоваться простым, рожденным на земле. Сходно с этим, домовой (=Агни), по русскому поверью, разъезжает по ночам на хозяйских лошадях. Лошадь, у которой хвост и грива рассыпаются мелкими кудрями, а шерсть лоснится, почитается любимицею домового. Нет сомнения, что народные приметы о лошадиных мастях стоят в связи с мифическими представлениями глубочайшей древности. Белая масть признава(322)лась германцами за самую благородную и счастливую; на Руси в свадебный поезд, когда прилагаются особенные заботы для охраны молодой четы от зловредного влияния нечистой силы, выбирают лошадей светлых мастей, а вороных и сходных с вороною мастью оставляют дома[677]. И другие славянские идолы имели при себе священных коней, присмотр за которыми вверялся жрецам; такие кони были в Штетине (вороной) и в Ретре. Общее убеждение приписывало им вещую силу, и потому в важных случаях общественной жизни религиозные обряды гадания совершались при их посредстве. В Ретре для этого водили священного коня чрез вбитые в землю острия двух копий, перекинутых одно на другое. В Арконе втыкали в землю перед храмом три ряда копий, связанных попарно накрест; ряды эти ставились в равном один от другого расстоянии. Совершив моление, жрецы вели Световитова коня за узду из ворот храма к коням, и когда конь переступал через них прежде правою, а потом левою ногою — это сулило успех воинского предприятия; если же конь переступал прежде левою ногою — то предвещал неудачу. Штетинцы клали наземь девять копий на локоть одно от другого; жрец, оседлавши коня, вел его за узду через копья три раза взад и вперед: если конь проходил не спотыкаясь и не задевая за копья — это служило предвестием успеха, и наоборот. Следы такого гаданья уцелели до сих пор. Русские девушки, гадая о суженом, выводят лошадей из конюшни через оглобли или жердь: когда лошадь зацепится за оглоблю — знак, что муж будет сердитый, злой, и девицу ожидает несчастное житье; а пройдет лошадь, не зацепившись, — муж будет добрый и житье счастливое[678]. Копья — символ молний, и ступание через них указывает на воспоминание о Перуновом коне, несущемся среди грозового пламени. В Томской губ. переступать через оглоблю считается за грех[679]. «Споткнуться, зацепиться» значит: встретить задержку, быть останов-лену каким-либо препятствием[680]. Споткнется ли сам человек или конь его— все равно это предвещает беду и неудачу. В одной песне мать, провожая сына, просит его скорее воротиться под родной кров; а сын отвечает:
Ой, рад бы я, матусенько, скореише вернуться,
Да вже щось мой вороненький в воротах зпоткнувся!
Но потом, утешая родичей, он говорит:
Ой, не плачьте, не журитесь, в туту не вдавайтесь:
Заграв мой конь вороненький, назад сподевайтесь[681].
Та же примета была у римлян (Тит Ливии). В наших деревнях гадают еще так: завязав глаза лошади или надвинув ей на голову мешок, девушка садится на нее и примечает, в какую сторону она пойдет со двора — в той стороне и замужем быть; если же лошадь повернет внутрь двора — то оставаться дома, быть без жениха. Или: выходя на крыльцо, девушка изо всей силы бросает в ворота дугу; если дуга упадет обоими концами или хоть одним в ворота — это предвещает близкое замужество; если же ударится в них ребром — то до свадьбы далеко (сравни выше. стр. 21)[682]. В то (323) время как жених приезжает смотреть невесту, подруги ее бегут на двор и ударяют женихову лошадь: если она вздрогнет, то сватовство пойдет на лад (Переяслав. уезда). Кони, посвященные богам, были и у других народов; они паслись в нарочно отведенных рощах, под непосредственным надзором жрецов. По свидетельству Тацита, у германцев особенно чтились белые кони, которых содержали на общественном иждивении в заповедных лесах и никогда не употребляли на обыкновенные работы; при совершении религиозных церемоний их запрягали в священную колесницу, и обрядовый поезд двигался в сопровождении князя, жреца и народа; по храпу и ржанию этих коней заключали о будущем. Перед началом битвы ржание их, как символ небесного грома, предвещало победу над врагами[683]. Гадание по ржанию лошадей было известно и между славянами[684]. У чехов сохранилось предание: когда отправлены были послы искать жениха для княжны Любуши, то белый конь привел их к пахарю Премыслу, пал перед ним наземь и своим ржанием указал в нем будущего владыку чешского народа. Когда лошади фыркают в дороге, то, по мнению белорусов, это предзнаменует успех и радостную встречу по приезде[685]. У лужичан девица, желающая узнать, выйдет ли она в течение года замуж, отправляется в полночь к дверям конюшни и, если услышит лошадиное ржание — принимает это за добрый знак; та же примета существует и в Германии[686]. На Руси есть поговорка: «конь ржет — к печали (при расставании с родичами?), ногою топает — к погонке»[687].
Следы древнего обожания лошадей замечаются в тех целебных и охранительных свойствах, которые приписаны им наравне с весенним дождем и наговорной ключевой водою (т. е. водою, в которую брошен горячий уголь — эмблема молнии). Так в наших деревнях больных умывают водою, которую не допила из ведра лошадь; в Пензенской губ. собирают обсекаемые в кузницах лошадиные копыта, пережигают на огне и дают нюхать больным лихорадкою[688]; в других местах под изголовье страдающего лихорадкою кладут конский череп[689], а в Виленской губ. хворые выносят этот череп, вместе с кочергою, на перекресток и оставляют там — в надежде избавиться через то от лихорадки[690]. В старину славяне и немцы бросали в Ивановский костер лошадиную голову, чтобы отогнать от священного огня злых ведьм[691]. В Вятской губ. на кликуш, во время параксизма, надевают хомут с потной лошади[692]; в Черниговской губ. если в какой-либо семье умирают дети, то бабка, с целью отогнать нечистую силу, берет новорожденного ребенка и трижды продевает его сквозь хомут. Для того, чтобы гребля (плотина) стояла крепко и болотный дядько (водяной) не разорял ее в полноводье, на Украине закапывают в ней кобылью голову. В апреле месяце водяной просыпается от зимнего сна голодный и сердитый; чтобы его умилостивить, в некоторых селах топят в реке лошадь, обмазав ей голову медом и привесив к шее два жернова. Так как водяной есть собственно дождящий Перун, низведенный во владыки земных вод (см. гл. XVI), то в этом обряде выражается мысль о пробудившемся в весеннюю пору громовнике, который топит коня-тучу в (324) дождевых ливнях: мед — метафора дождя, жернова — грома; облачный конь погибает в шумных потоках дождя, и вместе с его смертью прекращается гроза = утихает гнев раздраженного божества. Отсюда возникло верование, что для усмирения водяного, бурно вздымающего источники и реки во время их весенних разливов, необходимо топить лошадь — символический обряд, получивший значение умилостивительной жертвы. Украинские знахари относятся с особенным уважением к той траве, которая прорастает сквозь глазные ямки брошенного конского черепа, и стараются собирать ее для своих чар[693]. Кошубы, чтобы остановить кровотечение изо рта или носа, привязывают к спине мешочек с калом гнедой лошади[694]. Выше мы привели эпическое выражение, что баснословные богатырские кони выбрасывают из заду горячие головешки, т. е. народная фантазия, олицетворяя облака и тучи в образе коней, испускаемое ими грозовое пламя уподобила лошадиному помету. Своими молниями Перун разбивает дождевые тучи и выводит из-за них ясное солнце; этим самым он прекращает ненастную погоду, приостанавливает потоки небесной крови = дождя. Забывая переносный смысл старинных метафор, народ стал употреблять лошадиный помет, как медицинское средство, останавливающее кровь[695]. Я. Гримм собрал свидетельства о религиозном почитании коней кельтами, вендами и германцами. Для охранения своих стад от моровой язвы венды втыкали головы лошадей и коров[696] на заборах вокруг конюшень и хлевов; а для отогнания злых духов, которые (подобно домовому) истомляют коней в ночных поездках, клали в ясли лошадиную голову. Германцы, желая отвратить от дома опустошительное действие грозы и другие несчастия, ставили на шестах и наверху изб конские головы с разинутыми пастями, обращенные в ту сторону, откуда ожидали беду. В Голландии вешают лошадиную голову в свиных хлевах, а в Мекленбурге кладут ее под подушку больного[697]. Известен также обычай прибивать на порогах подкову, как средство, предохраняющее границы дома от вторжения нечистой силы[698]. В Поднестровье втыкают кобылью голову на кол плетня в огороде, «чтоб все родило»[699]. Позднее у германцевги у славян возникло обыкновение, вместо настоящих лошадиных голов, ставить наверху крыш их деревянные изображения — так называемые коньки. В русских деревнях коньки не только украшают кровли домов, но употребляются и внутри изб около печи и по обеим сторонам божницы (полка в переднем углу, на которой ставятся иконы)[700].18-го августа, в день св. Флора и Лавра, почитаемых покровителями табунов, крестьяне купают своих лошадей, убирают их гривы лентами, пригоняют к церкви и после молебна окропляют их святою водою[701].
Большая часть имен, даваемых в санскрите оленю, происходит от корней, указывающих на быстроту движения. То же понятие «быстро бегающего» животного (325) заключается и в слове олень, др.-слав. елень, пол. ielen, илл. jelin, чешс. gelen, литов. einis, греч. elajoz, elloz, elloz, др.-нем. elah (лось), англос. eich, скан. elgr, ирл. eilidh, кимр. eilon и elain (лань) — от санскр. корня г, аг — ire (ага — быстрый, ирл. агг— олень), который переходит в аl. il, еl (греч. elaw, elaunw — идти, alhmi — бежать, лат. ala — крыло, ala-cer — быстрый, др.-нем. flan=eilen — спешить, устремляться, ирл. ailim, allaim — идти, двигаться, а1 — лошадь, аill — поездка, ealaidhim — бежать, ealamh — скорый и пр.). Рус. лань, пол. lania, лит. lone, ирл. Ion имеют корнем rn, ran (rana — движение), с заменою г звуком l[702]. Поэтическая фантазия, допустившая сравнение стихийных явлений природы с быстроногим конем, с равным правом могла уподобить их и оленю.
Вместе с золотогривым-золотохвостым конем народный эпос знает и золоторогого оленя[703]. В свадебной песне поется о нем:
Не разливайся, мой тихой Дунай!
Не заливай зеленее луга;
В тех ли лугах ходит оленюшка,
Ходит олень — золотые рога.
Мимо ехал свет Иван-господин (жених):
«Я тебя, оленюшка, застрелю,
Золотые роженьки изломлю!» —
Не убивай меня, свет Иван-господин!
В некое время я тебе пригожусь:
Будешь жениться — на свадьбу приду,
Золотым рогом весь двор освещу (Москов. губ.).
Или: В чистом поле все полынь-трава,
В той полыни ходит белый олень,
Белый олень — золотые рога.
Иван-господин ездит-гуляет,
На бела оленя он плеткою машет.
Белый олень возмоляется:
«Иван-господин! не маши плеткою,
Я ведь тебе на время гожусь:
Станешь жениться — на свадьбу приду,
На двор взойду — весь двор освещу.
В терем взойду — всех гостей взвеселю». (Саратов, губ.[704])
Сербская колядка, обращаясь к хозяйке дома, рассказывает о св. Петре, который на праздник Рождества Христова выезжает на златорогом олене:
У ранила стара мajкa
Светоj цркви нa jyrpeн(ь)y;
Cycтpeтe je свети Петар
Ha jeленy златорогу,
Златорогу и парогу.
В другой сербской песне блеск золотых рогов оленя сравнивается с солнечным сиянием:
Што се cиja кpaj горе зелене:
Да л' je сунце, да л' je мjecечинa? (326)
Нит` jе сунце, нит' jе мjесечина,
Beћ два златна рога ощелта[705].
Старинная немецкая песня воспоминает о Солнцевом олене:
Den Sonnenhirsch sah ich
Von Sudcn kommcn,
Von zweien am Zaum geleitet;
Auf dem Felde standen
Seine Pusze,
Die Horner hob er гит Himmel[706].
С поворотом солнца на лето соединялась мысль о возрождении творческих сил природы и приближающейся весне, устрояющей брак неба с землею. Из дальних зимних стран солнце устремляло свой возвратный бег в виде златорогого оленя, несущего свет миру; но как в образе коня олицетворялись и дневное светило, и вихри, и грозовые тучи, так и олень служил поэтическим символом для тех же самых -разнообразных явлений. Вот почему на Коляду славят выезд св. Петра (т. е. громовника, отпирающего весеннее небо — см. гл. XVIII) на златорогом олене. В Германии был обычай рядиться на Рождество и Новый год в оленьи шкуры и бегать по улицам, против чего еще в VI веке восставала церковь с своими осуждениями (о значении ряженья см. следующую главу)[707]. По свидетельству Ригведы, Маруты мчатся по небу на колеснице, запряженной антилопами; в Эдде четыре главные ветра олицетворены оленями, поедающими листья мировой ясени, т. е. ветры рвут и разносят небесное дерево-тучу. Любопытный намек на представление грозового облака — оленем встречаем в русском поверье: с Ильина дня, говорят крестьяне, вода холодеет оттого, что в этот день олень купается (обмакивает в реку свой хвост, свою ногу)[708], или, по другому выражению, холодеет она оттого, что олень насцал в воду. В Воронежской и в других губерниях связывают это поверье с Ильею-громовником, заступившим место древнего Перуна; 20-го июля он, по общему убеждению, разъезжает по небу, производит громы и, проливая дожди, купается в их потоках или мочится на землю. В числе других метафорических обозначений дождя стародавние предки наши уподобляли его и моче, испускаемой Перуном или облачным оленем (см. XIII главу). Потому с Ильина дня крестьяне перестают купаться; в некоторых же местах такое охлаждение воды относится ко времени более позднему: думают, что олень обмакивает свой хвост или ногу 1-го августа.
Быстрота зайца вошла в поговорку; сербы говорят: «брз као зец, као тица»[709]. Санскр. saya, cacaka — заяц, кролик от cac — saltare; от этого же корня производит Пикте др.-нем. haso (при посредстве формы kaca или kasa), литов. kiszkis и слав. заяц, предполагающее утрату одного слога, с прибавкою суффикса[710]. Относительно слова заяц мы склоняемся более к производству г. Ми-куцкого: в санскрите корень hi выражает понятие; двигаться, приводить в дви(327)жение; так как санскритскому h в наречиях славянских соответствует звук з, напр., vahami — везу, и так как понятия движения, быстроты и света постоянно обозначаются одними и теми же речениями, то, очевидно, областные русские зиять и зеять (блестеть, сиять) роднятся с санскр. hi. От корня hi происходят haj, hajami — ire и haja — equus, собственно: быстробегущий, слово, тождественное славянскому да-д«ць (заяц, чешск. zagic, серб. зец, пол. zajac); окончание /адь, ас образовалось по той же форме, как и в слове: мес-яць, miesiec^ санскр. mas[711]. Необыкновенная подвижность, прыткость зайца — в самом названии, данном этому животному, уже сближала его с представлением быстро мелькающего света. У нас до сих пор колеблющееся на стене отражение солнечных лучей от воды или зеркала называется игрою зайчика; детское зая означает: огонь; в Курской губ. зайчики — синие огоньки, перебегающие по горячим угольям[712]. Индийский миф уподобляет зайцу лунный свет, и очень может быть, что такое уподобление родилось в то время, когда фантазия первобытного человека была поражена игрою лунного блеска на поверхности вод, колеблемых ветром. Чандрас, индийский бог луны, носит зайца, и самый месяц называется в санскрите caca-dhara (носящий зайца), cacanka и cacin (имеющий знак зайца, заячий). Верование это уцелело между буддистами; монголы и жители Цейлона в пятнах луны видят изображение зайца. Рассказывают, что верховный бог Будда, пребывая на земле в виде пустынника, заблудился однажды в лесу и после долгого скитанья повстречал зайца. Слыша жалобы пустынника, что он голоден, заяц сказал ему: «разведи огонь, сжарь и съешь меня!» Будда развел огонь — и заяц прыгнул в пламя. Тогда Будда явил свою божественность, выхватил зайца из пламени и поместил его на луну, где он и виден до сего времени[713]. Ипатьевская летопись упоминает о поклонении литовцев заячьему богу: «Миндог же посла к папе и прия крещение; крещение же его льстиво бысть: жряше богом своим в тайне (вычисляются имена языческих богов, между прочим, и «заячий бог»); егда выехаше на поле и выбегняше заяць на поле, в лес решения не въхожаше вну и не смеяше ни розгы уломити»[714]. Эта суеверная примета разделяется немцами, финнами и славянами. У нас верят, что если заяц или белка перебежит дорогу, то ожидай неудачи или какого-нибудь несчастия[715]. «Щобы му заяц дороги не перебег!» — говорят в Галиции, выражая тем доброе пожелание путнику[716].
В народных сказках добрый молодец (бог-громовник) прежде, чем вступит в брак с красавицей невестою, должен спрятаться от нее так, чтобы она не могла найти его; орел уносит его в поднебесье, рыба на дно моря, а богатырский конь скрывает его в своем хвосту или гриве: орел, конь и море суть поэтические представления дожденосных туч, в недрах которых прячется молния. Но зоркая невеста всюду находит его, пока, наконец, не догадался он превратиться в цветок (см. ниже о Перуновом цвете = молнии) и не украсил собою ее роскошных волос (см. выше, стр. 169). В немецкой редакции этого любо(328)пытного сказания («Von der Konigstochter, die aus ihrem Schlosse AUes in ihrem Reich sah») доброму молодцу помогает лиса, которая приводит его к источнику и, окунув в воду, оборачивает морским зайчиком (meerhaschen); зайчик понравился королевне, и она купила его. Следуя советам хитрой лисы, зайчик заползает в длинные косы королевны, и сколько ни смотрела она в окно своего замка — но не могла отгадать, где скрылся добрый молодец; т. е. красавица — всевидящее солнце видит из своего небесного терема всю вселенную и до тех пор находит сказочного героя, пока он не спрячется в ее собственных косах, или простое: пока темные тучи (издревле уподобляемые волосам, см. стр. 60) не заволокут дневного светила и не лишат его зоркости (= света)[717]. Такое затемнение солнца грозовыми тучами на поэтическом языке мифа называлось вступлением богини Зори в брачный союз с громовником. Зайчик— метафора мелькающей молнии; эпитет «морской» придан ему на том же основании, на каком дождевые облака назывались морскими кобылицами: зайчик-молния купается в дождевом море. На Руси существует поверье, что, плывя по воде, не должно поминать зайца, потому что этого не любит водяной и, осердившись, подымает бурю (= грозу; сличи на стр. 390 с подобным же поверьем о медведе)[718]. Участие лисы в немецкой сказке также не лишено значения, ибо (как сейчас увидим) в ее образе олицетворялась грозовая туча. Белка самым именем своим роднится с понятием света, за которым остается постоянный эпитет: белый[719]; областное название белки векша (бенг. begi, bigi) соответствует санскр. vegin — быстрый, проворный, одно из имен сокола, от корня vig — ire, tremere, trepidare[720]. В разящих молниях арийские племена видели золотые зубы громовника (см. глав. XIV), и под влиянием этого воззрения лесные и домовые грызуны: заяц, белка, крот, мышь и крыса, ради крепости своих зубов, принимались древними поэтами за метафорические обозначения молний. С таким мифическим значением является белка в сказании Эдды о мировом дереве туче Иггдразилли (см. гл. XVII). Народная сказка говорит о чудесной белке, которая, сидя на дереве, поет песни и грызет орехи— только не простые: скорлупа у орехов золотая, а зернышки — настоящие перлы[721]. В некоторых местах Германии соблюдается обычай — на Светлой неделе, при возжжении праздничного огня (Osterfeuer), гоняться по лесу за белкою до тех пор, пока, утомленная, не попадется она в руки преследователей[722]; подобно тому в Риме был обычай преследовать весною зайца. Изображая весеннюю грозу в поэтической картине небесной охоты (см. главу XIV), фантазия уподобляла быстро мелькающие молнии — трусливым зайцам и белкам, поспешающим укрыться (спрятаться) в недрах темных туч от преследований дикого охотника (Одина), который гонится за ними в стремительном полете бури. Во знамение этого небесного явления язычники совершали на праздник весны символический обряд ловли зайца или белки[723]. По другому представлению, гроза уподоблялась битве, почему со всеми животными, в образе которых (329) олицетворялись тучи и молнии, соединялись приметы о войне, губительной смерти и других бедствиях, нераздельных с народными распрями. Если забежит белка в деревню — быть несчастию; появится в лесу много белок — ожидай войны;[724] «волки воют и белки скачут — мор будет и война встанет»[725]. В старину зайцев не употребляли в пищу, почитая это грехом; в указе патриарха Иосафа сказано: «а зайцев, по заповеди божией, отнюдь ясти не подобает»[726]; в некоторых уездах простолюдины и до сих пор убеждены, что заяц — поганый и есть его не следует[727].
Эпитет бурый или черно-бурый, даваемый лисице, роднит этого зверя с мифическим конем буркою; по цвету своей шерсти она отождествлялась с грозовою тучею, так как вообще облака уподоблялись древле волосам и шкурам животных. В Исландии лисица называлась holtaporr (waldthorr), что указывает на ее рыжую шерсть, подобную красным волосам Тора[728]; лисица — красный зверь, der rote Reinhart; слово fuchs употребляется и для обозначения рыжего коня. В Сибири предрассветный сумрак называется лисьей темнотою[729], а в народной загадке лисица — метафора огня[730]. В русской сказке хитрая лиса женит доброго молодца на дочери грозного царя Огня и царицы Молнии, или на дочери Грома-батьки и Молнии-матки[731]. В немецких вариантах общеизвестной сказки о жар-птице вместо нашего серого волка (=тучи) переносит царевича в далекие государства и помогает ему добыть золотую птицу и золотогривого коня медведь или лисица; при этом сказка выражается следующею эпическою формулою: «und kaum hat er (царевич) sich aufgesetzt, so fieng der Fuchs an zu laufen, und da giengs liber Stock und Stein dass die Haare im Winde pfiffen»[732]. Ту же роль играет лисица и в вариантах сербском и чешском: «kralo-wic wsedl na lisku, a ta ne po zemi bezjc, ale wetrem letjc»[733]. Немецкий сказочный эпос знает лису о девяти хвостах. Я. Гримм, описывая обряды при встрече весны, говорит: «hier tragen kinder einen hahn, dort cine krahe oder einen fuchs umher, wie man in Polen zur zeit der colgda einen ausgestopften wolf ge-schenke sammeind umtragt»[734]. У чехов первая неделя великого поста называлась лисьей (у белорусов эта неделя называется Дзедова, Дед=Перун); рано перед восходом солнца будили детей и уверяли их, что бежала лисица и навешала для них на дереве гостинцев[735]. Как заяц, так и лисица, перебежавшая дорогу, предвещает неудачу и несчастие[736]; Слово о полку, в числе недобрых примет, (330) указывает на следующие: «влъци грозу въсерожатъ по яругамъ, орли клекгомъ на кости звери зовуть, лисици брешутъ на чръленыя щиты»[737].
Светящиеся в ночной тьме глаза кошки и рыси дали повод сравнивать с этими животными мрачную тучу, сверкающую зоркими молниями, — подобно тому, как светящиеся глаза совы заставили посвятить эту птицу воинственной Афине (см. выше стр. 255). В Германии простой народ называет грозовые тучи bullerkater и bullerluchs; колесницу богини Фреи представляли запряженною двумя кошками, а ведьмам, которые носятся по воздуху и доят облачных коров, даются названия wetterkatzen и donnerkatzen[738]; кошка — любимое животное колдунов и ведьм. Русская загадка, означающая дневной рассвет, сравнивает его с белою кошкою: «белая кошка лезет в окошко»; напротив, дым на метафорическом языке загадок уподобляется черной кошке[739]. В Младшей Эдде есть рассказ о том, как великан изведывал силу Тора; между другими опытами Тор должен был поднять великанову кошку, но сколько ни старался— мог приподнять лишь одну ее лапу, потому что в образе этой кошки предстал перед ним великий змей Мидгарда, обнимающий собою всю землю. Немецкие сказки дают коту семимильные сапоги, соответствующие летучим сандалиям Гермеса; кот — обладатель чудесных сапог играет в народном эпосе роль доброго духа, покровителя странствующих героев[740]. Сверх того, множество поверий и примет, известных в Германии и Голландии, ставит кошку в близкое соотношение с различными стихийными явлениями: дождем, градом и ветром. Английские мореходы неохотно видят на корабле кошек, ожидая от их присутствия — бури; стремительный северо-западный ветер называют в Гарце katzennase, а в верхней Германии о сильной буре с градом выражаются: es hagelt katzen[741]. Кошке с черными, рыжими и белыми пятнами немцы дают название: feuerkatze, и в некоторых деревнях существует обычай бросать такую трехцветную кошку в загоревшееся здание, чтобы погасить пожар[742]. Литовцы называли кошку перчаткою Лаумы (позднее: «перчаткою Пресв. Девы»), потому что, по их поверью, она создана из перчатки, брошенной с неба этою богинею весенних гроз[743]. Это напоминает перчатку великана (=тучу), в которой ночевал Тор. По нашим приметам: кошка умывается (облизывается и утирается лапкою) — к перемене погоды (у немцев: к дождю); скребет лапами и царапает по полу — зимой к метели, а летом к дождю и ветру, ложится брюхом вверх — к теплу, прячет под себя морду — к морозу, распускает хвост — к метели; если кошка спит на полу — будет теплая погода, а если залезет в печь или печурку — то холодная[744]. Обращаясь к затопленной печи, дети причитывают: (331)
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло!
Стар муж едет,
Бороду греет[745],
Сам на кобыле,
Жена на корове,
Детки на кошках —
В красных сапожках.
По всему вероятию, в этих словах заключается намек на старинное представление о небесном поезде бога-громовника (бородатого деда Перуна), возжигающего пламя грозы; обращение к очагу объясняется первоначальным тождеством бога Агни с громоносным Индрою[746]. Народные русские сказки знают баснословного кота-баюна, которому точно так же придается эпитет морского, как и другим олицетворениям дождевых туч, и которого предания ставят в близкую связь с чудесною мельницею — эмблемою громового грохота (см. выше стр. 146). Возле этой мельницы стоит золотой столб, на нем висит золотая клетка, и ходит по столбу кот-баюн: идет вниз — песни поет, подымается вверх — сказки сказывает. То же приписывается и козе — золотые рога, которая «гуляет в заповедных лугах, сама песни поет, сама сказки сказывает»[747]; как Фрея — на кошках, так Тор ездит на козлах (см. следующую главу). Голос кота-баюна раздается на несколько верст; сила его громадная: своих врагов он поражает насмерть или своими песнями напускает на них неодолимый сон[748]. Эти громкие песни и вещания — метафоры завывающих вихрей и громовых раскатов, а напускной сон оцепенение, производимое холодным дыханием ветров. На том же основании дерево-тучу народный эпос называет поющим, птицу-облако — говоруньею, а гуслям-самогудам (= грозовая туча, см. выше стр. 169) приписывает звуки, могущие насылать непробудный сон. На Ильин день, когда громовник разит своими стрелами облачных демонов, нечистая сила прячется (или обращается) в черных кошек и собак (о собаке, как воплощении вихря, см. главу XIV)[749]; во время гроз хозяева выгоняют из своих домов кошек и собак, особенно черных, чтобы нечистые не привлекли на избу громового удара. Выражение о возникшей между друзьями или знакомыми ссоре: «между ними черная кошка пробежала» указывает на лукавого духа, который становится промеж людей и возбуждает в них враждебные чувства. Если кошка вскочит на божницу — это служит знаком, что в скором времени будет в семье покойник (Пермск. губ.). Ямщики редко и неохотно соглашаются везти кошку; от этого, по их мнению, лошади страшно утомляются и худеют, что вполне соответствует рассказам о лошадях, истомленных ночными поездками домового, ведьм и нечистых духов[750]. Любопытно поверье, что из совершенно черной кошки можно выварить кость-невидимку, которую если взять в рот, то будешь ни для кого незримым. Эта кость есть зуб-молния, скрытно (332) таящаяся в черной туче[751]; фантазия приписала ей то же волшебное свойство, какое принадлежит шапке-невидимке. По народному убеждению, шапку-невидимку (= туман, облако) и неразменный червонец (= выходящее из-за туч солнце, см. выше стр. 197) можно добыть от нечистой силы не иначе, как в обмен на черную кошку. На кого потянется кошка, тому будет корысть. Чтобы отвадить колдуна являться по смерти в дом, должно поставить для него в печке жареную кошку; потому что ничего так не боятся упыри, как Перуновых стрел, зажигающих грозовое пламя, в котором гибнет (= жарится) облачная кошка. Кто убьет кота, тому, по мнению крестьян, семь лет ни в чем не будет удачи[752].
Для племен пастушеских, а такими бы ли все племена в отдаленную эпоху своего доисторического существования, богатство заключалось в стадах и ими измерялось. Санскр. gotra (средн. рода) от go — корова и tra, trai — servare — загородка для коров, потом поле, собственность, богатство; gotra (жен. р.) — коровье стадо; литов. gutras — имущество, состояние. Англ. fee — гонорарий доктору и адвокату на др.-англ. звучало feh, на англосакс, feoh, готе. faihu— скотина и богатство = немец. vieh; сравни латин. pecus — скот, pecunia — деньги и peculium — собственность, имущество, достаток. Славян, скот одного происхождения с готск. skatts, англос. sceat, сканд. skattr, др.-нем. skaz (=schatz)— pecunia, thesaurus, ирл. skats— стадо[753]; серб. стока — стада и товары; старорус. и малорус, товар — волы, серб. товар — осел и вьюк; благо в сербском языке от понятия о богатстве переходит в значение стада: ситно благо — козы и овцы, крупно благо — волы и коровы[754]. Скот доставлял человеку и пропитание, и одежду; теми же благодатными дарами наделяет его и мать — сыра земля, производящая хлеб и лён, и небо, возбуждающее земные роды яркими лучами солнца и весенними дождями. По этим сходным признакам пастухи и пахари первобытного племени обозначали творческие силы природы и стада коров, овец и коз тождественными названиями. Санскр. go (gaus, зенд. gao, латыш, gohw, др.-вер.-нем. chuo), сохранившееся в русском говядо, имеет следующие значения: бык, корова, небо, солнечные лучи, глаз и земля[755]; зенд. gao и многие другие санскр. слова (ida, ila, ira, aditi, gagati, mahi, matar, surabhi) означают вместе и корову и землю; греч. gaia (gh) — земля происходит от gavya — пастбище для скота[756]. То же сближение встречаем в русской народной загадке: «два быка бодутся, вместе не сойдутся» = небо и земля[757]. Земля была такая же общая всем кормилица для населения (334) земледельческого, как стада — источник питания и богатства для населения пастушеского. Древние народы глубоко верили, что обрабатыванию полей научили человека боги, которые сами пахали на быках; а стельная корова принималась ими за символ земного плодородия[758]. Тацит свидетельствует, что германские племена чествовали Землю под именем богини Перты, весною она выезжала в колеснице, запряженной коровами, и несла с собою урожаи, спокойствие и довольство[759].
Одно из древнейших и наиболее распространенных верований представляет дождевые облака — быками и дойными коровами Индры, а дождь — молоком, ниспадающим на землю в то время, когда бог-громовник разит их своими молниеносными стрелами. Такое верование должно было опираться на поэтических выражениях языка, уподобивших летнее облако, питающее дождем нивы, — быку, семя которого плодит стада, и корове, молоко которой кормит семью пастуха. И санскрит действительно открывает нам выражения для облака, быка и коровы, для дождя и молока — тождественные или происходящие от одного корня: так: gotra означает стадо коров и облако, godhrita (от go и dhr — содержать) — коровье молоко и дождь; gaweduh (от go и duh — доить) — облако, a goduh — доящий корову, пастух[760]. Гимны Ригведы преисполнены поэтическими изображениями, в которых тучи рассматриваются, как черные небесные коровы; Индра доит их своею громовою палицею (молниями), проливает из их сосцов освежающее молоко (дождь) на землю и выводит из-за рассеянных облаков золотое сокровище = солнце. То же доение облачных коров приписывается и Марутам — стремительным ветрам, сопровождающим грозу, а с другой стороны, так как корова-туча своим громким рёвом порождает завывающие, бурные вихри, то Маруты, по указанию Вед, имеют матерью корову. По свидетельству других гимнов, Индра поражает своей палицей похитителя дождей демона Вритру, разрушает облачные скалы, в которых запирает он небесных коров, и, освобождая их из заточения, дарует людям благодать плодородия; или, как могучий мясник, Индра разрезывает облачному быку сухие, связующие жилы и низводит на землю шумные потоки вод, питающих смертный род[761]. Индре присвояется эпитет gotrabhid — рассекающий коровье стадо, т. е. разящий облака молниями[762]; нередко гимны называют его прямо быком[763]: «ты наш бык! (т. е. шествующий в туче, одетый грозовым облаком) отверзи облака, всегдашний податель благ!» — «Воспой мощного этой песнею, хвали Парьянью (=Перуна), благоговейно чти его! С ревом скоро дарующий бык испускает свое семя (= дождь) и дает плод злаку»,— «Parjanya (=грозовое облако) есть твое вымя, молнии суть твои сосцы, о Vacal (= дождь изливающая корова)»[764]. Представления эти принадлежат глубочайшей старине; они возникли среди прародительского племени ариев, и разные народы, на которые распалось оно впоследствии, унесли с собою означенные воззрения на места своих новых поселений; следы их замечаем в преданиях всех индоевропей(335)ских народов. Согласно с индийским представлением Индры быком, греческий громовник Зевс, похищая Европу, обратился в быка[765]. Вакх, как воплощение бессмертного напитка дождя, изображался под символом быка; предания дают ему бычачью ногу и рога ianroceroz, crusoceroz), а Посейдону — бычачью голову. Посейдон выслал из моря (=дождевых потоков) дикого быка, который, подобно Зевсу, овладевшему Европой, вступил в любовный союз с Насифаей: миф о браке бога-громовника с облачною девою; плодом этого союза был Минотавр — чудовище с человечьим туловищем, но с головою и шеей быка. Минотавр поселился в хитро устроенном лабиринте ( = замок-облако), а герой Тезей, с помощию нити, т. е. молнии (см. ниже), проник в средину лабиринта и убил его; подобно тому Геркулес сражался с критским быком: оба предания суть мифические изображения борьбы бога-громовника с быком-тучею[766]. Сказание об аргонавтах повествует о медных быках, сделанных Гефестом, изо рта и ноздрей которых извергалось пламя и дым, что напоминает нам огнедышащих коней русских сказок; Язон запряг их в плуг, вспахал поле ( = облачное небо) и засеял его драконовыми зубами (= молниями; см. стр. 140 и 283). В числе подвигов, совершенных Геркулесом, он должен был привести блестящие, красношерстные (т. е. огненные) стада царя Гериона. Когда Геркулес гнал эти стада, добытые им с великим трудом, то великан, дышащий пламенем (=то же, что демон Вритра), по имени Какус, явился ночью и украл несколько самых красивых быков, увлек их в свою пещеру и заложил вход огромными камнями. По реву быков ( = метафора грома) Геркулес узнал о месте их заключения; подобно Индре, он разрушил каменные преграды, убил великана и освободил похищенных животных. Сам Гермес похищает Аполлоновы стада, т. е. бог бурной грозы угоняет небесных коров, разносит ветрами собравшиеся на небе облака[767]. Эдда предлагает любопытное предание о начале мира и мифической корове Авдумбле (Audhumbla): в начале не было ни неба, ни моря, ни земли, а только зияла разверстая бездна. По обе стороны бездны лежали два царства: на севере — царство мрака и холода, на юге царство огня. Когда от южного жара растаяла часть северных льдов, то из образовавшихся капель произошли два существа: исполин Имир, родоначальник великанов инея (туманов), и корова Авдумбла, вымя которой изливало четыре млечные реки, питавшие Имира; сама же корова, для утоления своего голода, лизала росу, которая выступала на ледяных скалах, и оттого произошло поколение богов и родился могучий Один[768]. Создание мира — здесь, как и в других космогонических мифах, означает весеннее возрождение природы и ее творческих сил. От действия теплых солнечных лучей тает ледяная кора, облегающая землю и воды; из подымающихся паров рождаются великаны туманов и корова-туча, мать стихийных богов, властелинов гроз и вихрей; из ее сосцов точатся дождевые реки, дарующие земле плодородие. Это сказание Эдды однозначительно с тем, какое находим в Зендавесте: первоначальное существо, из которого произошли все творения, был бык Абудад, хранитель семян всего сущего; Митрас убил его в темной пещере и кровию его (=дождем) оплодотворил землю[769]. В Норвегии рассказывают, (336) что во время бури frau Hulda (богиня гроз) гонит перед собою стадо черных коров, т. е. темные дождевые облака несутся по воздуху, гонимые ветрами; ей же приписывается надзор за земледелием, пастбищами и доением коров[770]. По свидетельству Эдды, в стране великанов пасутся черные быки и златорогие коровы[771], точно так же, как у циклопов нашел Одиссей тучные многочисленные стада. Скандинавская мифология говорит о четырех черных быках, порожденных богинею моря и великаном, а голштейнская сага— о двух быках, которые роют рогами гору (=тучу) и подымают бурю[772]. Финская Калевала рассказывает, что на свадьбу громовника-Ильмаринена привели столь огромного быка, что ласточке нужно было употребить на пролет между его рогами не менее дня, а легкой белке пришлось бы целый месяц взбираться по его хвосту; когда убили этого быка, то мясом его наполнили сто ушатов, кровью семь лодок и столько же бочек — жиром[773].
Мы уже знаем, что богиня дневного рассвета, Зоря, была отождествляема с богинею весенних гроз; как Индра сражается с темными демонами и возвращает дожденосные стада, похищенные Вритрою, так точно Зоря борется с ночным мраком и каждое летнее утро выводит на небесную пажить красных (светлых) коров: это те легкие, белоснежные и розовые облака, которые, вслед за восходом солнца, силою его согревающих лучей образуются из ночных паров и туманов; капли росы, видимые поутру на траве и листьях, принимались за молоко, падающее из сосцов этих небесных коров, выводимых Зорею[774]! Вместо того, чтобы сказать: «зоря занимается», «рассветает», — древние поэты Вед говорили: «возвращаются светлые коровы» или «Зоря выгоняет на пастбище светлых коров»[775]. В весеннем солнце предки наши видели ту же прекрасную богиню; зима на метафорическом языке называлась ночью, а весна — утром; Зоря, пробуждающая природу от ночного покоя, будила ее и от зимнего сна и вместе с теплыми и ясными днями приносила дождевые облака, или, выражаясь мифическим языком: пригоняла коров, похищенных демоном холодной зимы. Отсюда, наравне с сказаниями о стадах бога-громовника, возникли сказания о быках и коровах солнца, и самый свет дневной стал обозначаться под этим животненным образом. В санскрите go — и корова, и солнечный луч, и глаз; припомним, что восходящее солнце (зоря) постоянно сравнивалось с прозревающим оком (см. выше стр. 82); то же двоякое значение солнечного луча и коровы заключается и в слове ousra[776]. О подобных представлениях у славян сохраняются живые свидетельства в народных загадках: «белый вол всех людей поднял» или «лысый вил усих людей звив» — день; «сирий бик у вокно ник»=утренний рассвет. Ночь, обыкновенно отождествляемая в мифе с мрачными тучами, называется черною коровою: «черная корова весь мир поборола» («усих людей поколола») или «черная корова ворота залегла». Обе метафоры дня и ночи соединяются иногда вместе, и загадка произносится так: «черна корова усих людей поборола, била корова усих людей позволила» или «черна корова людей коле, а била воскрешае», т. е. ночь усыпля(337)ет человека, а день пробуждает[777]. У болгар: «Једна божа кравица сички-ят (весь) свят наполнила» = солнце[778]. В связи с этими загадками существует в нашем народе следующая знаменательная примета, которой до сих пор искренно верят поселяне: когда вечером возвращаются с поля стада, то замечают, какая корова идет впереди всех, и по цвету ее шерсти заключают о погоде будущего дня: белая и рыжая корова обещает ясный день, черная — пасмурный и дождливый (небо будет помрачено тучами), а пестрая — несовершенно ясный и несовершенно пасмурный, так называемый серенький денек[779]. Итак, дневной свет, или прямее — самое солнце, рождающее день, представлялось белым и рыжим быком или коровою, а ночь — черною коровою, что согласуется с вышеуказанным представлением дня белым, золотогривым конем, а ночи— вороным, инеегривым. По тому древнему воззрению, которое сблизило ночь с смертью, эта последняя олицетворялась черной коровою; именно в таком образе представляют наши крестьяне чуму рогатого скота, так называемую Коровью Смерть, которая ходит между стадами и истребляет их заразою[780]. Олицетворяя ночь — коровою, фантазия могла перенести это представление и на луну, как царицу ночного неба; но более вероятно, что луна названа коровою под влиянием старинного уподобления серпа молодого месяца — золотым рогам. Нашему выражению «златорогий месяц» соответствует латинское bicornis luna; Селена или Мене называлась у греков ceroessa ,%rusocerwz, tanrocerwz[781]. Рога месяца уже влекли за собою мысль о рогатом животном, и русские народные загадки, сообразуясь с грамматическим родом, придаваемым этому светилу, изображают его то быком, то коровою: «лысый вил кризь забор дывиця» (месяц сквозь забор светит), «белоголовая корова (луна) в подворотню смотрит»; уподобляется месяц и другим рогатым животным: «баран в хлеве, рога в стене», т. е. месяц на небе, а свет отражается на стене; «цап-цап (козел) по полю басуе, з цапенятами (звездами) гарцюе»[782]. Греки давали Селене эпитет волоокой (boviiiz).
О представлении грозовых облаков быками и коровами свидетельствуют следующие загадки: «ревнувъ вилъ на сто ги(о)ръ, на тысячу городивъ», «крикнувъ вилъ на десять дворивъ, а на тысячу городивъ чутко», «ревнулъ волъ за сто горъ, за сто речек»=гром[783]; «тур ходит по горам, турица-то по долам; тур свистнет, турица-то мигнет»=гром и молния[784]. Народная фантазия, сблизившая грохот грома с топотом и ржанием коней, здесь сближает его с рёвом быка. Сходно с этим, норвежская загадка называет гром мычаньем коровы-облака: «es steht eine Kuh auf dem breiten Rücken (des Ilimmels) und brüllt über das Meer; sie wird in sieben Königre chen gehört». Шведская загадка, означающая облако, выражается о нем: «eine schwarzrandige Kuh ging über eine pfeiler lose Brücke, kein Mensch in diesem Lande die Kuh aufhalten kann»[785]. Во Владимирской губ. передовые ряды темно-красноватых, грозовых туч, выплы(338)вающих из-за горизонта, доселе называются быки[786]. Огню домашнего очага, как символу небесного пламени грозы, дается то же метафорическое название: «бык железный, хвост кудельный» = огонь и дым; «лежит бык — осмолёный бок»=печная заслонка[787]; «черная корова целый ушат воды выпила» = закопченная дымом каменка в бане. Под тем же образом представляют народные загадки и мороз, и воду; ибо холодный ветер, оцепеняющая стужа рассматривались, как дыхание тучи, а земные воды служили эмблемою проливаемых ею потоков дождя. Так загадка: «сивый вол выпил воды полный двор (или: повен дол)» означает: мороз, сковавший воду, осушивший лужи и грязи. «Конец села забито вола, до каждой хижки (избы) тянутся кишки»[788] =река или криница, из которой все село берет воду и разносит по домам; «бык (вар. корова, козел) ревет, хвост к небу дерет»=деревенский колодезь (очеп)[789]. В памяти нашего народа сохранились отрывочные воспоминания о яром туре = светлом, весеннем, плодотворящем быке бога-громовника. Эпитет ярый указывает на творческие силы весны и роднит тура с именем древнеславянского божества Ярила ( = Перуна-оплодотворителя); заметим, что именем Фрейра, соответствующего нашему Ярилу, на поэтическом языке древних германцев обозначался бык[790]. С названием тура нераздельны понятия о быстром движении и стремительном напоре: туровый, туркий — скорый, поспешный, турить — ехать или бежать скоро, гнать кого-нибудь (про-турить — выгнать, вытолкать), туриться — спешить[791]. В дальнейшем, производном значении, «ярый тур»=храбрый, могучий воитель, как можно видеть из эпических выражений Краледворской рукописи («tu Vratislau jak tur jari scoci»[792]) и Слова о полку, которое величает князя Всеволода — яр-тур или буй-тур (=буй-вол; яр и буй — речения однозначащие)[793]. Народные песни, которые поются при встрече весны, вспоминают Тура — удалого молодца и соединяют его имя с другими прозваниями Перуна: «ой, Тур — Дид-Ладо!»[794] Именем тура народ окрестил многие географические местности[795]; особенно любопытны следующие названия озер: Волотур, Воловье, Воловье око, Турово, Тур-озеро. На метафорическом языке древнего славянина озеро — эта светлая, зеркальная масса воды, заключенная в округлой рамке берегов, уподоблялась глазу быка. Лужа, стоящая на мховом болоте, в областных говорах называется глазник и глазйна[796]. Та же метафора допускается и сербами: исток родника и глубочайшее место в озере они называют око, а глаза сравнивают с колодцами: «моје чарне очи — два бистра кладенца», конечно, потому, что они точат слезы и, подобно зеркалу вод, отражают в себе предметы; «очи су вода», говорит сербская пословица[797]. Так как с одной стороны тучи (339) представлялись небесными источниками, а с другой самое создание земных вод приписывалось Перуну, низводителю дождевых ливней, то очевидно, что в указанных названиях озер кроется языческое верование в происхождение этих водоемов от тура-громовника. Что действительно славяне чествовали тура, как воплощение божества, это засвидетельствовано следующим местом Синопсиса: на праздник Коляды простолюдины «на своих законопротивных соборищах некоего Тура-сатану и прочие богомерзкие скареды измышляюще-воспоминают». В Польше и Галиции еще недавно водили на Святках по домам парня, наряженного быком[798]; а по русским и по лужицким деревням пекут к этому празднику из пшеничного теста коровок и барашков и раздают их, вместе с другими припасами, коледовщикам[799]. Царская грамота 1648 года, направленная против народных суеверий, говорит: «и дару божию хлебу ругаются — всяко животно скотское и звериное и птичье пекут»[800]. Вероятно, этот старинный обычай усвоил за хлебными печеньями названия: коровай, баранки, барашек (крендель), сербск. браварица (рождественский хлеб) от брави — скот (волы, овцы); в некоторых уездах хлебы и лепешки, приготовляемые для раздачи колядовщикам, называются коровками и козулями (от слова коза)[801]. В львовском номоканоне XVII века упоминаются языческие игрища Туры[802]; весенний праздник до сих пор называется у славян Tufice и Letnice[803]. В Галиции Турицы празднуют в начале мая или на Зеленой неделе[804]; а у чехов первое мая слывет kravskymi hody (коровьим праздником): в этот день девушки чистят и усыпают песком коровьи хлевы, убирают коров цветами и зелеными ветками, дают им ломти хлеба, намазанные медом, и потом при звуках деревенской музыки выгоняют стадо на пастбище; при этом шествии они обливают коров водою и поют песню: «пои, пои! kravy jdou, nesou, mleka pod vodou», что совершается с целию, чтобы коровы в продолжение лета давали больше молока[805]. Описанный обряд имеет чисто символическое значение: при начале весны коровы освобождаются от зимнего заключения на скотных дворах и выгоняются в зеленеющие поля, подобно тому как мифические коровы-тучи, упившись медом живой воды, сбрасывают с себя оковы, наложенные на них демонами вьюг и морозов, и, выступая из темных затворов зимы на небесну пажить, несут в своих сосцах обильное молоко дождей. Обливание коров водою = эмблема дождевых ливней (сравни ниже с сербским обрядом Додолы); а звуки музыки = эмблема грома. Еще недавно в Архангельске возили на масленицу по городу быка на огромных санях, запряженных в двадцать и более лошадей[806]: это весенний выезд Перуна, несущегося в грозовой туче. Соответственно различным поэтическим воззрениям, бог-громовник или сам выступал в образе ярого быка, или как пастух выгонял на небо облачных коров и доил их молниями.
Слово дождь (дждь, древненовгородская форма дъжгь, пол. deszcz, илл. dasc) имеет корнем санскр. duh (перс, duchtan, döchtan) = доить, чешск. dogiti; санскр. (340) döha и dugdha — молоко, nabhöduha (сложное из nabhas — небо и dyh) — туча, готск dugg, исланд. dögg, швед, dagg, англос. deaw, нижненем. dau, др.-вер.-нем. tou, tau, померан. dauk — мелкий дождь: роса, облако. Как в санскрите duh — mulgere стоит рядом с dhe — сосать, пить (lactare), откуда dhenu — корова и dhena — молоко, так и в славянском языке доить употребляется не только в смысле извлекать молоко, но и кормить грудью, и даже вообще питать: др.-рус. доилица означает мамку, кормилицу, вздоити — вскормить, воспитать; в сербском дојкиљ а, дсуил(ь)а, дојница — кормилица, адојка, во множ. числе дојке — груди, сосцы[807]. По свидетельству Вед, молниеносная палица, как бурав, сверлит во время грозы дождевую бочку = тучу, — каковое представление уже в глубочайшей древности уподоблялось взбиванию масла чрез вращение мутовки в сосуде, наполненном молоком; именно так приготовлялось масло в ведаическое время. В связи с этим уподоблением стоит следующий рассказ Рамаяны и Махабхараты: боги и великаны, чтобы избежать старости и смерти, решились добыть амриту (бессмертный напиток дождя); вместо мутовки — они взяли гору Mandara, вместо каната — обвязали ее змеей Väsuki, из пасти которой извергался дым и пламя; потом опустили гору в млечное море и, схватившись за змеиный хвост, стали вращать ее с необычайными усилиями (гора = туча, змея = молния, млечное море = дождь); после долголетней работы молоко свернулось в масло, и из глубины моря явился Dhanvantari (муж, ведающий целебное искусство = божественный врач) с кружкою в руках, в которой была ам-рита[808]. В гимнах Ригведы дождь называется не только молоком, но и маслом[809]; старинные апокрифы рассказывают о райских бессмертных источниках, текущих аки млеко и масло (см. выше стр. 191)[810]. По болгарскому поверью, луна во время затмения превращается в корову, которую тотчас же начинают доить ведьмы и приготовляют из ее молока целебное масло[811]; то же самое делали и фессалийские волшебницы. Смысл поверья — следующий: во время ночной грозы, когда небо затемняется тучами, луна надевает на себя шкуру мифической коровы, т. е. облекается в дождевое облако, и в этом превращении проливает из своих сосцов живительное молоко дождя. Точно так же, по свидетельству греческой басни, Ио (т. е. блуждающая, на аргивском наречии — луна) = богиня-луна превращена была в корову и тысячеглазый Аргус (олицетворение, во-первых, — звездной ночи и, во-вторых,— темной тучи, сверкающей молниеносными очами) приставлен сторожить ее; Гермес усыпляет его звуками грозовой музыки и предает смерти. Если с одной стороны дождь и роса принимались за молоко облачных коров и кобылиц (см. выше о морских кобылицах, стр. 317—8), то с другой, под влиянием того же метафорического языка, самому молоку присвоялись чудесные свойства небесной влаги. Малороссы еще теперь называют коровье молоко и масло — божьей росою: «за божую росу (молоко) не берут грошей», «приспоряй, Господи, божу росу, щоб коровки доились»[812]. Отсюда объясняются многие народные поверья: в Германии думают, что обильная роса, выпадающая в мае месяце, предвещает хороший год на масло; ведьмы соби(341)рают эту росу на куски холста и кладут их в кадки, назначенные для масла, с тою целию, чтобы коровы давали молоко, богатое сливками. Поэтому в Голштейне ведьм называют dafustriker (tanabstreifer)[813]. На Руси о ведьмах рассказывают, что они собирают весеннюю (Юрьевскую) росу, моют ею цедилку, и как скоро начинают выжимать эту последнюю, то из нее, вместо росы, льется коровье молоко[814]. Если в Юрьев день выпадет дождь, то по примете, сохранившейся в Новгородской и других губерниях, коровы будут обильны молоком; если первый весенний гром раздастся в постный день, то коровы в продолжение всего лета станут давать мало молока[815]; если в ночь на Крещение небо покрыто облаками, то это верный знак, что в наступающем году коровы будут хороши к удою[816]; пожар, произведенный молнией, должно заливать молоком и сывороткою, всего же лучше парным молоком от черной коровы[817], ибо пламя небесной грозы погасает в дождевых потоках, или, выражаясь метафорически: заливается молоком коровы-тучи. В Орловской губ. крестьяне, заслышав первый весенний гром, бегут к реке или колодцу и умываются из подойника, чтобы не убила молния. Выше (стр. 87) мы видели, что дождю и росе приписывался чудесный дар возвращать зрение; в замечательной валахской сказке[818] то же самое свойство придано молоку: добрый молодец приходит к слепой старухе, которая принимает его ласково: «будь, — говорит, — моим сыном, стереги моих овец, но берегись — не подходи к лесному оврагу: там живут злые драконы, которые похитили свет моих глаз». Молодец взял дудку, пошел к оврагу и начал насвистывать. Драконы жадно вслушивались в его игру и просили научить их этому искусству. Он согласился, взял топор, свалил дуб, расколол его и вбил клин; драконы должны были всунуть в щель свои искривленные пальцы, чтобы исправить их и сделать способными для игры. Как только драконы исполнили этот хитрый совет, молодец вытащил клин и, грозя топором, потребовал, чтобы они немедленно возвратили старухе зрение. Драконы сказали, что для этого надобно умыть пораженные очи водою молочного пруда. Молодец выслушал и убил драконов; а слепая старушка пошла к молочному пруду и три раза смочила свои глаза: вслед за каждым разом она видела все ясней и яснее, и после третьего умыванья глаза ее сделались так же светлы и зорки, как у ребенка. Драконы, отымающие свет очей, суть олицетворения туч, затемняющих небесные светила, которые издревле уподоблялись глазам; молочная вода— дождь, который, проливаясь на землю, прочищает облачное небо. В Томской губ. глазные болезни советуют лечить женским молоком[819]. Любопытно еще следующее поверье: если под коровой пролетит ласточка, то она станет давать молоко, смешанное с кровью; такую корову, для предохранения от беды, надо доить в золотое кольцо[820]. Ласточка — предвестница весны, приводящей с собою ясное солнце и благодатные грозы (см. гл. XXVIII); увидя ее в первый раз весною, поселяне умываются молоком на счастье и красоту лица, подобно тому, как с тою же целью умываются они первым весенним дождем[821]. С возвратом весны, когда прилетит ла(342)сточка, яркие лучи солнца окрашивают дождевые ( = молочные) облака кровавым цветом: небо предстает во всей своей красе, на лице и в жилах богини Весны играет «кровь с молоком» — выражение, служащее в народном языке для обозначения красоты, юности и здоровья. Белый цвет лица сравнивается с молоком, а румянец с кровавым или розовым цветом зори. В сербской песне девица говорит:
Млеком би се умивала,
Да си бела била;
Ружом се утирала,
Да б'румеиа била[822].
Свое кровавое молоко облачные коровы дают чрез золотое кольцо, т. е. при блеске радуги, которая называлась небесным кольцом. В Германии есть подобное же поверье: кто убьет реполова (rothkehlchen), священную птицу Донара, или похитит ее птенцов, у того гроза зажжет дом или коровы станут давать молоко, смешанное с кровью[823].
По другому метафорическому представлению, дождь рассматривался как моча, испускаемая богом-громовником или теми мифическими животными, в образе которых олицетворялись тучи. В числе многих названий для облака в санскрите находим и megha; корень этого слова — mih (migh), означающий вообще: изливать, и в частности: испускать мочу, тёпа — моча; рус. мочить, мочиться также употребительно в обоих значениях (мочевина, мочевой пузырь, моча — мокрота, сырость); сравни латин. urina и urino — лазить в воду, нырять. Санскр. корню mih в старославянском языке равносильная форма должна быть мы; форма эта является в существительном мьгла (рус. мгла, лужиц, mh а, пол. mg а, др.-чешск. mhla, ново-чешск. mlha, сербо-хорват. магла) — туман; в наречии хорутанском mgla — облако, а meglibza — туман южнорус. мжичка — мелкий дождь и мжить — идти мелкому дождю = то же, что в лужицком miholak и miholic. С теми же значениями удержался корень mih и в других языках: англос. mige, mäh, migon— mingere, готск. maihstuts— нечистота (= немец, mist, скандии, mistr— туман), milhma (сравн. чешск. mlha) — облако; литов. myzu — мочусь, migla — туман, греч. s-miclh — туман, smicew, smicma — мочусь и моча[824]. Древние римляне выражались о дожде: Jupiter mingit; у греков было подобное же представление о Зевсе (см. выше стр. 290). В верхнем Ифальце, когда случится проливной дождь, крестьяне говорят: «die Gäste im himmlischen Wirthshause hätten zuviel getrunken und pissten nun hinynter»; если 10-го июня идет дождь, то на Рейне говорят: «Margareth pisst in die Nüsse»[825] — подобно тому, как у нас о дожде, пролившемся в 20-й день июля, выражаются: «Илья, или олень в воду насцал» (см. выше стр. 162). Народная загадка: «стоит Спас на берегу, а сцит за реку» означает: дождь[826]. Любопытно, что слово сдать (испускать мочу) лингвистически тождественно с глаголом сосать = ссати[827] — вытягивать из грудей мо(343)локо, что указывает на древнейшее сродство понятий дождя, мочи и молока; великор. сиська или титька (грудь, сосок) в малорусском наречии произносится: циць-ка. В старинных рукописях и в народном языке слово сцать употребляется в смысле сосать и доить молоко: «коя мати своя дети сцеть? море реки»[828]; «четыре братца в одну лунку ссат» — четыре коровьих соска выпускают молоко в подойник Г. Коссович сближает славян, млеко с причастною ведаическою формою milha от корня mih — мочить, орошать[829]. Как уподобление дождя молоку заставило видеть в тучах женские груди или коровье вымя, так метафорическое название дождя — мочою дало повод наделить их половыми органами; имена, присвоенные этим органам, указывают на излияние жидкости[830] и ставят их в близкую связь с представлениями дождевых ливней. Великор. бурить— лить более, чем сколько нужно, буриться (серб, бурити) — мочиться; судя по этому, буря заключает в себе понятие не только стремительного вихря, но и проливного дождя; пурить — мочиться, пура — засциха, пырка — мужской детородный член и пурга — метель, вьюга, ветр с дождем[831]. Грозовые тучи, несясь по воздушным пространствам то огненными быками и жеребцами, то дойными коровами и кобылицами, выбрасывают из себя молнии, как горячее испражнение, и проливают дождь, как урину. В народной русской сказке[832] является чудесный бычок-дристунок. Гонится за царевичем и его сестрою демонический оборотень (медведь или волк — железная шерсть); никто не в силах спасти их — ни орел, ни сокол, ни быстроногий конь; спасает их бычок-дристунок: он посадил на себя беглецов и всякий раз, как только злой оборотень начинал нагонять, залеплял ему дриснёю зрение, и тот должен был спешить на синё море и промывать свои глаза; а тем временем бычок все вперед да вперед! Этот бычок — олицетворение дождевой тучи, и, по преданию, сохранившемуся в сказочном эпосе финнов, он прилетает на помощь к царевичу и царевне с неба[833]. В эпоху забвения истинного смысла древнего метафорического языка, когда обожание небесных стад было перенесено на обыкновенных животных, индусы очистительное значение, соединяемое с огнем и дождевой водою, приписали испражнениям священных быков и коров, что и засвидетельствовано их религиозными обрядами; в очищение грехов они пили коровий экскремент и почитали за особенно угодное богам лечь под коровий навоз и сжечь себя огнем. Один из средневековых путешественников в Индию[834] рассказывает: «природные жители этой земли обожают быка, на котором шесть лет работают, а на седьмой год дают ему отдых и ставят в священном, общественном месте. Кал и мочу этого быка они собирают на серебряные и золотые блюда: мочою моют свои лица, глаза и уши, а калом мажут щеки и грудь и думают, что чрез это освятили себя на целый день»[835].
Эпические сказания славянских племен обильны преданиями о мифических быках и коровах. Наряду с золотогривыми-золотохвостыми конями фантазия со(344)здала тура — золотые рога и золоторогих, золотохвостых коров с частыми звездами по бокам[836]. Особенно интересна сказка о вещей корове-бурёнушке[837], которая и своим именем и чудесными свойствами напоминает вещего коня-бурку, подобно тому, как сказочные герои входят в голову своего богатырского коня, так здесь гонимая мачехой падчерица влезает в одно ушко коровы (то была ее родная мать, превращенная в корову) и выходит из другого ненаглядной красавицей, досыта накормленной и напоенной. В собрании сказок братьев Гримм есть одна[838], весьма близкая к нашей, которая, вместо коровы-бурёнушки, выводит козу. Обращаясь к этой козе, девица просит: «Zicklein meck! Tischlein deck!» — и тотчас является накрытый столик с разными вкусными яствами; а скажет: «Zicklein meck! Tischlein weg!» — и столик исчезает. Взамен чудесного столика в норвежской редакции[839] говорится о скатерти-самобранке, лежавшей в ухе большого быка, который и кормил и поил голодную падчерицу; у лужичан же корова дает сироте из одного рога есть, а из другого пить[840]. То же значение придает рогам и хорутанская приповедка[841]: нелюбимому пасынку помогает вол; «если ты будешь голоден (сказал он ему), то сними мой правый рог — и внутри его найдешь и напитки, и яства!» Пасынок так и делал; через несколько дней стал он здоровее и сильнее, чем родной сын мачехи, хоть она и мучила первого голодом, а последнего до отвалу кормила[842]. Плодородие, возбуждаемое на земле весенними ливнями, заставило видеть в дожденосной туче скатерть-самобранку и рог изобилия; обе эти метафоры народная фантазия связала с облачною коровою. В индийских преданиях находим соответственное представление о чудесной корове Kämaduh, которая рассыпает из своих неистощимых сосцов всякие блага[843]. Насыщаясь молоком мифической коровы, сказочные герои приобретают ту же могучую силу и красоту, какими наделяла богов вкушаемая ими амрита (живая вода). Так в немецкой сказке[844] у одного мужа жена родила сына; она нежно любила своего ребенка и целые семь лет кормила его грудью. Отцу это не понравилось; видя однажды, как мальчик сосал материнскую грудь, он с сердцем сказал жене: «о, чтоб тебе коровою сделаться!» — и в ту же минуту она стала коровою. Каждый день мальчик выгонял свою превращенную мать на зеленый луг и по-прежнему сосал ее с утра до вечера. Раздраженный отец положил умертвить и корову и сына. С печалью на душе пошел мальчик в хлев и стал жаловаться корове; она посадила его промеж рог и унесла далеко-далеко в дремучий лес. Там он сосал ее еще дважды семь лет, сделался всё сокрушающим силачом и принялся за богатырские подвиги, совершение которых обыкновенно приписывается богу-громовержцу. Это — поэтическое представление дождевой тучи, которую сосет родившаяся в ее недрах молния или Перун, являющийся в наших сказках под знаменательными прозваниями (345) богатыря-Соски и Бури-богатыря, Коровина сына (см. гл. XX). Словаки[845] рассказывают о богатыре, который, начиная со дня рождения, дважды семь лет сосал материнскую грудь; по исходе означенного времени мать привела его в лес и велела вырвать сосну с корнем, но мальчик не в состоянии был этого сделать. «Ты еще недовольно силен!» — сказала мать и позволила ему сосать свою грудь еще семь лет; после того он так укрепился, что, приведенный в лес, обхватил толстый бук, вырвал его с корнем и взял себе вместо дубинки. Подобно тому в немецкой сказке[846] богатырь Дубыня (старинное прозвание бога-громовника — см. ниже) семь лет сосал материнскую грудь да столько же лет пил львиное молоко. Сказочная корова, будучи убита, не умирает окончательно, а только перерождается в новые образы: из ее внутренностей или пепла вырастает ходячая (подвижная, летучая) яблоня с серебряными листьями, золотыми плодами и журчащим из-под корней источником; по другому сказанию, из пепла сожженного быка рождаются конь, собака и яблоня[847]. Такие превращения нимало не противоречат основному смыслу предания; ибо быстроногий конь, гончая собака и дерево, приносящее золотые яблоки и точащее живую воду, суть древние поэтические метафоры дождевых облаков. Поражаемая молнией, корова-туча сгорает в грозовом пламени, а из пепла ее, т. е. из паров, которые подымаются вслед за пролившимся дождем, образуются новые облака.
Возделывание земли издревле совершалось волами; та же работа приписана была и небесным быкам, с помощию которых Перун, как могучий пахарь, бороздил облачное небо (см. гл. XI). Под влиянием этого воззрения греки создали миф о медноногих, медноголовых, огнедышащих быках, на которых пахал Язон. Чехи рассказывают о пахаре Премысле: призванный на княжение, он покинул плуг, а два пегих быка его поднялись на воздух и скрылись в расщелине скалы, которая тотчас же сомкнулась (скала = туча, см. гл. XVIII). На древнее предание о небесных быках валахская сказка[848] наложила легендарный тон: у одного бедняка родился сын; надо было окрестить его. Отец долго не находил кума — никто не хотел помочь ему, тогда сам милосердный Бог низшел на землю и соизволил быть восприемником; младенца окрестили и нарекли Петром в честь апостола — небесного привратника. Господь подарил своему крестнику корову, которая (пока вырос ребенок) наплодила целое стадо, и между прочим двух славных коров: бурую и пеструю. На ту пору было объявлено королем: кто сумеет в один день вспахать две десятины меди, за того выдаст он замуж прекрасную королевну, а кто возьмется за дело да не исполнит, тот отвечает своей головою. По совету бурой коровы, Петр вызвался на подвиг, сделал себе железный плуг в двенадцать центнеров весу и с раннего утра принялся за работу. Бурая и пестрая коровы тащили плуг, и половина работы была окончена к полудню. Король, не желая породниться с простым крестьянином, прислал ему обед, в который было примешано сонное снадобье. Петр пообедал, прилег и крепко уснул. Между тем солнце склонилось к западу и стало садиться; напрасно бурая корова толкала своего хозяина — он не пробуждался; чтобы прервать обаятельный сон, она подняла его на рога и подбросила высоко на воздух; от сильного падения юноша проснулся и стал жаловаться на потерю времени. Тогда пестрая корова подошла к горизонту и подвинула своими рогами солнце назад — на полдень, так что Петр ус(346)пел покончить работу к сроку[849]. В немецкой сказке Die Königstochter in der Flammenburg[850] Господь дарит своему крестнику чудесного быка. Содержание ее следующее: у одного бедняка было столько детей, сколько дыр в решете: когда Бог послал ему еще нового сына, он пошел искать кума, встретил на дороге старца и пригласил его в кумовья. Тот охотно согласился и подарил крестнику теленка с золотой звездой во лбу, родившегося в тот же самый день, в какой и мальчик явился на свет. Теленок вырос и сделался большим быком; мальчик погнал его пасти, и когда поднялись они на гору, бык сказал своему маленькому хозяину: «оставайся здесь и спи, а я тем временем поищу для себя корму». И только что мальчик заснул, бык ринулся с быстротою молнии, прибежал в обширные небесные луга и стал поедать золотые астры (sternblumen, цветы-звезды). Перед самым закатом солнца он поспешил назад, разбудил мальчика, и воротились вместе домой. На другой день бык опять удалялся в небесные луга, и так продолжалось до тех пор, пока не исполнилось мальчику двадцать лет. Тогда сказал ему бык: «садись ко мне промеж рог, я понесу тебя к королю; попроси у него меч в семь локтей и обещай освободить его дочь». Король дал ему железный меч, но мало рассчитывал на успех. Королевна была похищена двенадцатиглавым драконом и заключена в огненном городе, к которому никто не смел приблизиться; на пути к этому городу стояли высокие, непроходимые горы и шумело бурливое море. Юноша сел промеж рогов быка и в одно мгновение очутился у высоких гор. «Нам придется воротиться! — сказал он, — через горы нельзя переехать». — Погоди на минуту! — отвечал бык, ссадил молодца наземь, разбежался и целый ряд гор сдвинул своими могучими рогами в сторону. Отправились они дальше и вскоре прибыли к морю; бык наклонил голову, потянул в себя воду, выпил целое море и перешел на другой берег, не замочивши ног. Вот и огненный город виднеется; на далекое расстояние пышет оттуда таким жаром, что добрый молодец не в силах вытерпеть. «Стой! — закричал он быку. — Ни шагу далее, иначе мы совсем сгорим!» Но бык не внял его голосу, быстро примчался к городу и вылил из себя многоводное, незадолго перед тем поглощенное море; пламя угасло, и поднялся густой пар, от которого все небо покрылось облаками. Из-за туману явился двенадцатиглавый дракон; добрый молодец схватил обеими руками тяжелый меч и одним взмахом снёс ему все двенадцать голов; дракон ударился о сырую землю с такою силою, что она задрожала. «Служба моя окончена!» — сказал бык и направил свой быстрый бег в небесные луга; с тех пор он не являлся более, а счастливый победитель дракона женился на прекрасной королевне. Смысл сказки легко объясняется: красавица-Солнце похищена драконом, т. е. затемнена туманами и тучами; чтобы освободить ее, надо осилить три преграды: облачные горы, дождевое море и огненный город = жилище молниеносного змея. Сказочный герой исполняет трудный подвиг освобождения с помощию быка, который сам не что иное, как зооморфический образ громовой тучи, а богатырский меч в руках доброго молодца = Перунова палица. В борьбе быка с драконом фантазия представила живое, поэтическое изображение весенней грозы: туча несется на тучу, гремит гром, блистают молнии, проливается дождь, и на проясневшем небе (дракон гибнет, бык исчезает) появляется богиня-Солнце. Выводя из-за туч дневное светило и рассыпая плодотворное семя дождя, Перун, по древнему представлению, празднует свой брачный союз с освобожденной им небесной красавицей. Это свадебное тор(347)жество в немецкой сказке есть результат победы над злым демоном — драконом; а в валахской, где придан мифу не воинственный, а мирный, земледельческий характер, невеста добывается пахатным трудом. Разница двух означенных сказок — та, что в немецкой редакции весенняя гроза обрисована в эпической картине битвы, а в валахской — громоносный Перун является пахарем, бороздящим медное поле, т. е. небо, тяжелым плугом, который влекут облачные коровы. Чудесный бык немецкой сказки сдвигает своими рогами высокие горы ( = тучи); тот же поэтический образ находим в русском заговоре: «в восточной стороне стоит буевой остров, на том буевом острове стоит святое дерево[851], из-под того святого дерева выходит булатный бык, булатными рогами гору бодет, ногами скребет; как у этого булатного быка булатные рога крепки, не гнутся и не ломятся и не плющатся, так бы у меня раба божия становая жила не гнулась и не ломалась, крепко бы стояла — кол колом, рог рогом!»[852] Золотые рога мифических животных, как те острые орудия, которыми они наносят свои страшные удары, служат метафорическим обозначением разящих молний (см. ниже гл. XIV, где указано поэтическое представление молнии острым клыком — золотым зубом). Согласно с этою метафорою и с поэтическим представлением небесного пламени грозы жертвенным костром[853], возник обычай (известный у греков и германцев) золотить рога у тех животных, которые предназначались в жертву[854].
Облака и тучи казались нашим предкам волнистыми, мохнатыми шкурами, покрывающими небесный свод. На основании этого сравнения облако называется в санскрите vrsanam tvacam— буквально: дождящая кожа, от vrs— идти дождю, vrsan — проливающий дожди, эпитет Индры, и tvac — покрывать, tvaca — кожа[855]. Другое санскр. слово varna — облако и кожа имеет корень vr, var — tegere; посредством обыкновенного перехода звука v в и, от этого корня образовались в санскрите: urä (= vara) и urna (= varna)— шерсть, волна, откуда объясняется и наше руно; urana и urani — баран и овца, urabhra (от ига и bhr — носить) — баран, козел, т. е. носящий шерсть, urnanabha — ткач шерсти, паук. Существительному urana (= varana) вполне соответствуют персид. barrün (муж. р.) и аггап (жен. р.), курд, baräni, рус. баран, чеш. beran, литов. baronas, ирл. bruinn. Слово varna сохранилось у других индо-евроепейских народов в значении руна и шерсти, с теми звуковыми изменениями, какие вызваны особенностями каждого языка: др.-слав. влна, рус. волна, пол. welna, чешск. wlna, литов. wilnas, готе, vulla, англос. wull, сканд. ull, др.-нем. wolla, латин.— vellus, villus[856]. Того же происхождения слова: волос (влас), употребительное в областных говорах в смысле руна, волосёнь — длинная овечья шерсть, во(а)лоха — кожа, шкура, валох — баран, волохатый — косматый, длинношерстый, волокно — прядево[857]. Шкура, шерсть, волоса точно так же покрывают тело, как одежда или ткань, приготовляемая из пряжи: эта основная идея покрытия доселе нераздельна с глаголом облекать (обволакать), которым объясняется наше облако; общий корень для всех этих речений vr, var. Согласно с указанными лингвистическими данными, об(348)лака представлялись небесными одеждами (см. стр. 276), волосами, прядевом (см. гл. XXIII) и шкурами различных животных. Народная русская загадка обозначает облако в следующих метафорических выражениях: «тур и поскоки, олень и поглядки, шерсть черна соболя»[858]. С понятием покрывать тесно соединяется представление об охранении, защите, покровительстве: санскр. uranah — защитник, varanah — могучий, сильный; отсюда возникло уподобление облака кожаному воинскому щиту (сравни: щит и защита). Громовержец Зевс, шествуя в грозовой туче, закрывался ею, как нагрудником или щитом, и потому назывался agiocoz = носящий эгиду, эта эгида (буквально: козлиная шкура; aiz, aigoz), по свидетельству Гомера — бурная, косматая, ярко блестящая, была дарована ему хитрым художником Гефестом. Потрясая ею, Зевс наводил ужас на смертных:
В оное время Кронион приял свой эгид бахромистый,
Пламеннозарный, и, тучами черными Иду покрывши,
Страшно блеснул, возгремел и потряс громовержец эгидом
Вновь посылая победу троянам и бегство данаям[859].
Так изобразил поэт удары грома и блеск молний. Дочь Зевса, воинственная Афина, владела такою же эгидою, в средине которой помещалась голова Горгоны, страшная своими убийственными взорами. Намеки на подобное представление тучи огненным щитом встречаются и в русских сказках (сравни выше, стр. 110— I)[860]. Так как древнейший язык употреблял одинаковые названия и для звериной шкуры, и для животных, покрытых мохнатою шерстью, то арийское племя не только признавало в облаках небесное руно, но и сверх того олицетворяло их бодливыми баранами, резвыми овцами, прыгающими козлами и козами. И баран, и козел известны своею похотливостью в весеннюю пору, это характеристическое свойство их народная фантазия сблизила с плодотворящею силою весенних грозовых туч, испускающих из себя семя дождя: сравни ярь — весна, ярость — похоть, Ярило — дождящий Перун, ярка, ярочка — овца, серб, јарац — козел, јарица — молодая коза, јарина — овечья шерсть[861]; подобно тому санскр. vrszan — прозвание Индры, дождевое облако и козел. Но если в применении к самцам, оплодотворителям стад, дождь принимался за плотское семя, то в применении к самкам в нем видели молоко, проливаемое небесными овцами и козами. Белые облака, являющиеся в жаркие летние дни на небе, до сих пор называются у немцев schäfchcn[862], на Руси — барашками, а у болгар овцами Ильи-пророка[863]. Об этих облаках-барашках в Германии выражаются: «der Herrgott bütet seine Schafe», «der liebe Gott füttert seine Schäfchen mit Rosenblättern»[864]. Народная русская загадка «бессмертная черная овечка вся в огне горит» означает темную ночь, блестящую звездами[865]. Первоначально загадка эта, по всему вероятию, прилагалась к черной туче, сверкающей молниями; но, под влия(349)нием постоянного отождествления ночного мрака с потемняющею небо тучею, означенный образ принят за метафору звездной ночи. Сияние молний, обыкновенно уподобляемое блеску благородных металлов, заставило соединить с облачным руном эпитеты золотого и серебряного. Греческий миф рассказывает о священном златорунном баране, который бегал по воздуху над широкими морями и сушею: баран этот увёз детей Нефелы (Nejelh — облако; дети, рождаемые облаком, суть молнии) Геллу и Фрикса: первая, подобно Гефесту, упала в море, а последний принес барана в жертву Зевсу, т. е. предал его сожжению в пламени грозы; золотое же руно Фрикс пригвоздил к дубу (в священной роще Арея), где оно висело оберегаемое страшным драконом и «блистало, как облако, облитое золотистыми лучами утренней зори»[866]. Славянские сказки также знают баранов и овец с золотой и серебряной волною[867], как знают они и козу золотые рога, тождественную той быстрой златорогой и медноногой лани, которую изловил Геркулес. Польское предание упоминает о крылатых овечках, на которых спасалась от нечистого духа царевна, несясь по воздуху. Сверх того, сказочный эпос упоминает про чудесного козла и овцу, которые, подобно мифическим коням, рассыпаются златом и серебром[868]. Разя тучи, молния проливает из них дождевую влагу; так как, с одной стороны, рога животных издревле употреблялись вместо пиршественных кубков, а с другой, рог был символом молнии, то отсюда возникло представление о роге изобилия, рассыпающем на землю цветы и плоды. Греческий миф рассказывает о козе Амалтее, питавшей младенца-Зевса; в благодарность за то — Зевс поместил ее с двумя козлятами на небо, где они и блестят ярким созвездием. Литовцы одной из звезд дают название «Перкуновой козы»; а русские сказки говорят о многоочитых козах, приставленных на небе сторожить божьи яства. Сломленный рог Амалтеи обладает чудным свойством давать все, что только душа пожелает. В руках наяд роги заменяют урны, проливающие на землю благодатный дождь; то же значение имеют роги в руках валькирий, обязанных угощать богов и блаженных героев бессмертным напитком[869], и рог Святовитов, по которому гадали о будущем урожае. Предания индоевропейских народов ставят барана и козла в близкую связь с богом-громовником: в гимнах Ригведы Индра называется бараном[870]; Зевс представлялся иногда с головою этого животного[871], Гермес ездил на баранах, а на празднествах Вакху значительная роль принадлежала козлу; по указаниям скандинавской мифологии, баран был посвящен Геймдаллю[872], а в громовую колесницу Тора запрягались два козла, которые мчались с нею по небесным пространствам: из-под их копыт летели молниеносные искры, стук быстро вертящихся колес производил громы. Духи неистового воинства, по свидетельству некоторых саг, несутся по воздуху на козлах[873]. В Младшую Эдду занесено сказание: как однажды Тор, в сообществе с хитрым Локи, отправляясь на подвиги против великанов, остановился ночевать в доме простого крестьянина. Желая утолить голод, небесный гость убил своих упряжных козлов, сварил их мясо в котле и пригласил хозяев разделить с ним ужин, но вместе с тем приказал, чтобы (350) они бережно складывали оглоданные кости в козлиные шкуры. Сыну крестьянина (Тиальфи) вздумалось из кости от задней ноги попробовать мозгу, и он расколол ее ножом. На другое утро Тор освятил козлиные шкуры своим молотом, и оба козла тотчас же воскресли бодрые и невредимые, только один с хромою заднею ногою[874]. Падшие в битвах герои, наслаждаясь в валгалле блаженством, участвуют в трапезе богов, пьют бессмертный напиток (мед), добываемый из сосцов всегда доящихся коз, и едят вкусного вепря (о вепре, как олицетворении тучи, см. гл. XIV), который хотя и подается на стол ежедневно, но никогда не умаляется: что бывает съедено в продолжение дня, то за ночь опять вырастает. Этим сказаниям соответствует индийское верование о корове — общей матери и кормилице всего сущего, рассеченное мясо которой подавалось на божественных пирах и которую каждый раз после того грозовые духи (Ribhys) вновь создавали из ее снятой кожи[875]. Так дождевые тучи, пожираемые во время грозы богом-громовником, снова восстают из паров и туманов и заволакивают небо своими темными, подобными шкурам покровами. Мифические предания о Торовых стадах-тучах в христианскую эпоху получили легендарную обстановку и послужили материалом для прекрасных поэтических рассказов, связанных с именем Спасителя. Странствовали некогда Христос и св. Петр, говорит немецкая легенда, и случилось им зайти на отдых к бедному мужику, у которого только и было, что одна овца. «Мы пришли издалёка, — сказали они, — и так утомлены, так голодны, что, конечно, должны умереть, если не подкрепим себя мясом». Бедный почувствовал к ним сострадание, убил свою овцу, разложил огонь и приготовил жареное. После угощения Христос велел собрать все кости и положить их в овечью шкуру, и потом все легли спать. Ранним утром поднялись святые странники, благословили бедняка и тихо удалились. Когда проснулся крестьянин, он увидел перед собою большое стадо овец, и впереди всех стояла та самая, которую вчера он зарезал для своих гостей[876]. Подобный рассказ известен и в нашем народе[877]: добродушный бедняк режет для трех таинственных странников свою единственную телушку; по окончании трапезы один из гостей собирает оглоданные кости, выходит на двор и начинает раскидывать их по всем закутам — и вдруг, откуда что явилось! наполнились закуты славными черкасскими быками.
Долгое время после того, как уже было позабыто о поэтическом представлении облака бараном и козьей шкурою, и тот и другая употреблялись в религиозных обрядах, как предметы, таинственным влиянием которых можно вызывать дожди. В Беотии на праздник Гермеса один избранный юноша носил по городу или деревне ягненка; этим обрядом надеялись приманить грозу, которая бы дождевыми ливнями освежила летний зной, производящий засуху и моровую язву. Из того же источника возникла ежегодная процессия, при начале песьих дней, на вершину горы Pelion к святилищу Зевса, причем знатные юноши покрывались шкурою жертвенного барана; процессия совершалась с целию вымолить дождь и умерить палящий зной. В Германии верят, что пожар, происшедший от удара молнии, может быть потушен коровьего шкурою[878]. Представление грозовых туч шкурами быков находит (351) яркое подтверждение в следующих стихах Гомера: когда спутники Одиссея убили солнцевых быков —
Кожи ползли, а сырое на вертелах мясо, и мясо,
Снятое с вертелов, жалобно рев издавали бычачий[879].
Основной смысл предания — тот: молнии разят небесных быков и жарят их в своем пламени, кожи-облака движутся по воле вихрей и издают громовые звуки[880]. На Руси существует любопытное поверье: если в лунную ночь на святках пойти к проруби, разостлать на льду воловью или коневую кожу и, сидя на ней, смотреть в воду, то нечистая сила поднимет кожу, понесет ее по воздуху и покажет все, что должно случиться в будущем[881]. В этом поверье слышится воспоминание о коже-облаке, на котором, словно на ковре-самолете, носятся по поднебесью вещие духи, обладающие высоким даром предвидения. Древнейшим воззрением на облака и тучи, как на звериные шкуры, объясняются разнообразные предания об оборотнях; не входя в подробности этого вопроса, которые будут разобраны в следующих главах, мы остановимся на одном сказочном мотиве. Идут (повествует народная сказка) двое сироток — брат Иванушка и сестрица Аленушка. Захотелось Иванушке пить: «сестрица, я пить хочу!» — Подожди, братец; дойдем до колодца. Шли-шли, солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает. Стоит коровье копытцо полно водицы. «Сестрица! я хлебну из копытца». — Не пей, братец; теленочком вскинешься! Дальше идут — стоит лошадиное копытцо с водою, за тем баранье и наконец козье. Сестра запрещает брату пить, чтобы не превратиться в жеребенка, барашка и козлика. Брат не вытерпел, напился из козьего копыта и оборотился козленочком[882]. Все эти животненные образы: корова, конь, баран и коза — представления метафорические; вода, наполняющая следы их копыт, указывает на те живые ключи, которые бьют из-под ног Перуновых коней, или попросту — на дождь, проливаемый тучами. Напиваясь из таких ключей, сказочный герой сам облекается (оборачивается) в облачную одежду и чрез то принимает на себя звериное подобие[883]. На Украине есть сказка о девушке-наймичке, которая, ворочаясь с поля и чувствуя сильную жажду, увидела на дороге две ступни, наполненные водою, и, напившись из них, тотчас забеременела: были то ступни божий (stopy boze), т. е. там, где шествует Перун, льются дождевые потоки, действием которых чреватеет мать сыра земля и производит плод[884].
С мехами и овечьей шкурою, как символами дождевых облаков, соединяются счастливые приметы. Вывороченный тулуп, овчина и соболи предохраняют жениха и невесту от действия нечистой силы и злых чар, наделяют их плодородием, сча(352)стием и богатством: те же самые дары сулит и дождь, оросивший юную чету в день свадьбы. В старину сажали жениха и невесту на соболях и обмахивали лисьими и куньими хвостами[885]; в деревнях до сих пор усаживают их на разостланном тулупе; мать невесты встречает новобрачных в вывороченной шубе, причем поется следующая песня:
Будь, зятю, добресенький,
Як кожух теплесенышй;
Будь, зятю, богатый,
Як кожух волохатый[886].
В некоторых уездах молодые первую ночь проводят в овчарне или скотной избе[887]. Идучй на сватовство, встретить корову или свинью — считается за доброе предзнаменование; при такой встрече животным этим отвешивают поклоны[888]. Новорожденного ребенка, чтобы он оставался жив и здоров, кладут на черную овчину[889]. Если желаешь, чтобы наседка вывела здоровых цыплят, то клади под нее яйца в то время, когда скот ворочается с поля[890]; кладя яйца под наседку, советуют брать их из чего-нибудь мохнатого, или вместо того — хозяйка должна прикладывать их наперед к своему половому органу: тогда ни одно яйцо не пропадет даром[891]. В Воронежской губ. на Рождество Христово стелют на лавку шубу и просят священника, пришедшего со крестом, сесть на нее; от этого, по мнению крестьян, наседки будут охотно садиться на яйца и ни в одном из них не замрет зародыш[892].
Олицетворяя грозовые тучи быками, коровами, овцами и козами, первобытное племя ариев усматривало на небе, в царстве бессмертных богов, черты своего собственного пастушеского быта: ясное солнце и могучий громовник, как боги, приводящие весну с ее дождевыми облаками, представлялись пастырями мифических стад. В Ведах богиня Зоря ( = весеннее солнце) и громовержец Индра выгоняют на небесные пастбища свои облачные стада, напояющие землю молоком росы и дождя. По преданию греков, светлый Гелиос пас тучных быков и баранов на злачных равнинах Тринакрии и во время дневного своего странствования любовался на них с высокого неба; за умерщвление этих солнцевых быков, как за страшное святотатство, спутников Одиссея постигла безвременная гибель в пучинах взволнованного моря[893]. Аполлон, как повествуют древние сказания, двенадцать месяцев сряду пас стада царя Адмета, и его нередко изображали с овцою на плечах. Та же идея пастырства соединялась с солнцем и литовским племенем, как это видно из следующей песни:
Гониглис-божок!
Паси мою корову,
Паси моего бычка,
Не пускай вора-волка. (353)
Пасу, пасу мои овечки;
Тебя, волк, не боюсь:
Бог с солнечными кудрями,
Верю, тебя не допустит.
Ладо, Ладо-солнце![894]
Краледворская рукопись называет богов пастырями (spasy — от глагола пасти), такое значение в наших преданиях присваивается месяцу и богу Волосу или Велесу. Народная русская загадка о месяце, затемненном тучами, говорит: «јихав чумак, та и став; бо волив потеряв»; другие загадки о месяце и звездах выражаются так: «есть поле сиянское (от глагола сиять, т. е. небо; под влиянием созвучия эпитет этот часто переделывается в сионский), много в нем скота астраханского (вар. монастырского, один пастух — словно ягодка» (или: «а пастух вышинский»); «поле не меряно, овцы не считаны, пастух рогатый». Выше мы указали, что месяц олицетворялся быком или коровою; здесь же дается ему человеческий образ, и вместе с тем он является или чумаком, который едет на волах, или пастухом, который пасет небесное стадо. Стадо это — бесчисленные звезды; метафорический язык загадок называет их овцами и козами: «бегли овцы по калинову мосту (вар. катилися каточки по ясному мосточку, мост = небо), увидали зорю — покидались в воду» или: «шли козы по мосту, увидели зорю — попрятались в воду»[895], т. е. при восходе солнца звезды исчезают, скрываясь в воздушном океане. Постоянный эпитет: «ярки звезды» возбуждал в уме представление об овцах (ярки, ярочки) и козах (јарац, јарица) и наводил фантазию на указанное уподобление. Чтобы овцы дали обильный приплод, овчары становятся на руно[896] и окликают звезды: «как по поднебесью звездам несть числа, так бы у раба такого-то уродилось овец болей того» (см. стр. 99). Сербская песня «Дјевојка и сунце», в которой девица спорит о красоте с солнцем, сравнивает ясные звезды с овцами: красота моя, — говорит гордая дева, — превосходит и месяц и звезду-преходницу (Венеру), что глуяет по небу, словно пастух с белыми овцами:
Што преоди преко ведра неба,
Као пастир пред белим овцама.
В другой песне говорится о пастухе,
Који шеће пред овцами,
Кано месяц пред звездама[897].
Такое воззрение на звезды, как на стадо, пасущееся под надзором пастуха-месяца, находим и у немецких поэтов, и в сказаниях античных народов[898].
Имя Волоса упоминается: а) в Несторовой летописи: «а Ольга водиша и мужий его на роту; по рускому закону клашася оружьем с воим, и Перуном богом своим, и Волосом-скотьим богом»; b) в договоре Святослава с греками: «да имеем клятву от (354) бога, в его же веруем — в Перуна и в Волоса-скотья бога»[899]; с) в житии св. Владимира, сочиненном Иаковом-мнихом (XI в.): «а Волоса-идола, его же именоваху скотья бога, веле в Почайну-реку въврещи»[900] — известие, повторенное потом в Макарьев-ских чети-минеях и в торжественнике Румянцевского музея (XVI в.)[901]; d) в Слове о полку: «чили въспети было, вещей Бояне, Велесовь внуче!»[902]; е) в житии св. Авраамия Ростовского, где сказано, что он, поселившись близ Ростова, сокрушил жезлом своим каменный идол Белеса, которому покланялся «Чудской конец»[903]; сверх того, имя это встречается f) в «Хождении по мукам пресв. Богородицы» и в географических названиях некоторых местностей[904]. Сабинин настаивал на тождество Волоса с Одином, имя которого в народных воззваниях получает следующие формы: Waul (измененное Wöde, Waude). Wol, Wöld[905]; кн. Вяземский сближает слово Белее с греч. belioz, abelioz = hlioz — солнце[906]; но оба эти производства слишком произвольны, чтобы основывать на них ученые выводы. Г. Срезневский[907] признает Волоса за наименование бога-солнца и сравнивает его с Аполлоном; доказательства, приводимые им, и отрывочны и шатки. У Нестора, говорит он, второе место после Перуна занимает Хоре, а в договоре Святослава второе место за Перуном принадлежит Волосу; как Аполлон был богом музыки и песен, так в Слове о полку Боян назван Велесовым внуком; у чехов существует поговорка — «zaletet' nekam za mofek Welesu» = пропасть неведомо куда: эту неведомую страну Велесову автор отождествляет с заморским царством солнца, упоминаемым в сказках; наконец, на солнечное значение Белеса намекают, по его мнению, слова: хорутан. vletka — дождь, идущий при сиянии солнца, польск. wlodek — детская стрела с пером, и русс. обл. волотки — праздник жатвы. Но даже в том случае, если б действительно было доказано сродство сейчас приведенных речений, они столько же будут говорить за связь Волоса с солнцем, как и за связь его с грозовыми тучами; ибо стрела — символ не только солнечных лучей, но и молний, а творцом урожаев по преимуществу признавался дождящий Перун. Сказочное царство, лежащее за морем, есть, собственно, весеннее небо = блаженная страна светлых богов, омываемая водами облачного океана; царство это созидается мощными усилиями бога-громовника, который прогоняет с неба демонов зимы и своими молниями возжигает яркий светильник летнего солнца. По нашему мнению, обе формы Волос и Белее легко могут быть объяснены вышеуказанным санскр. корнем vr, var (стр. 348) и буквально означают бога-облачителя, который покрывает небо дождевыми тучами, или, выражаясь метафорически: заволакивает его облачным руном, выгоняет на небесные пастбища облачные стада. Первоначально название это было не более как один из эпитетов тучегонителя Перуна (громоносного Тура); впоследствии же, при забвении его коренного значения, оно обособилось и принято за собственное имя отдельного божества. В качестве «святого бога» Волос заведовал небесными, мифическими стадами, (355) был их владыкою и пастырем; но потом, с утратою народом сознательного отношения к своим старинным представлениям, ему приписано было покровительство и охранение обыкновенных, земных стад. В одной словацкой колядке[908] слово велес употреблено в значении пастуха:
Пасли овцы пелесы
При бетлемском салаше.
Вацерад сравнивает Белеса с Паном: «Veles — Pan, curat oves oviumque magistros». В Рязанской губ. велес (велёц) означает распорядителя, укащика[909], подобно тому, как санскр. go-pa — сначала: пастух, а потом: родоначальник, царь; от санскр. корня pä (pasco, paomai, пасти) происходят: Рап — бог пастухов у греков и римлян[910], славян, пан — господин и пастырь — не только пастух, но и священник, и царь, как пастыри народа. В христианскую эпоху покровительство домашнего скота присвоено было св. Власию, имя которого фонетически тождественно с именем Волоса (сравни: волос — влас, голос — глас; в грамоте Антония-римлянина XII в. имени Власий дана полногласная форма Волос[911]. Кроме того, к такому смешению дали повод и некоторые обстоятельства из жизни св. Власия, который (как рассказывается в его житии) был пастухом и однажды совершил чудо — заставил волка возвратить похищенного им у бедной вдовы поросенка[912]. Во всей России поселяне молят св. Власия о сбережении домашнего скота, и в день, посвященный его памяти (11-го февраля)[913], пригоняют коров к церкви, служат молебен, окропляют их св. водою и дают им есть нарочно приготовленные пышки с молочною кашею, чтобы коровы были с хорошим удоем; тогда же приносят в храм коровье масло и кладут в дар перед образом св. Власия: «у Власия и борода в масле», говорит народная поговорка[914]. На иконах, изображающих этого святого, рисуются внизу коровы и овцы, подобно тому как на иконах Флора и Лавра — лошади. К нему обращаются с такою мольбою: «святой Власий! будь счастлив на гладких телушек, на толстых бычков; чтоб со двора шли — играли, а с поля шли — скакали». Для предохранения домашнего скота от несчастий в коровниках и хлевах ставят образ Власия; а во время скотского падежа, когда совершается торжественное изгнание Коровьей Смерти, обрядовое шествие («опахивание») почти всегда сопровождается иконою этого святого[915]; в некоторых деревнях причитывают при этом следующее заклятие:
Смерть, ты Коровья Смерть!
Выходи из нашего села,
Из закутья, из двора
В нашем селе
Ходит Власий святой
Со ладоном, со свечой,
Со горячей золой. (356)
Мы тебя огнем всожжем,
Кочергой загребем,
Помелом заметем
И попелом забьем!
Не ходи в наше село;
Чур наших коровушек,
Чур наших бурёнушек,
Рыжих, лысых,
Белосисих, беловымьих,
Криворогих, однорогих![916]
Ради той зависимости, в какой находятся земные урожаи от небесного молока, проливаемого стадами дожденосных туч, Волосу, наряду с характером пастушеским, придано значение бога, помогающего трудам земледельца. Когда созреет хлеб, в южной России жницы отправляются в поле с песнями; одна из них, захватив рукою пучок колосьев, завивает (закручивает) их на корню и потом перегибает или заламывает в какую-нибудь сторону, чтобы всякий мог видеть и ни один бы серп не коснулся сделанного «закрута». Это называется: завивать Волосу бороду или оставлять, дарить ему на бороду куст золотистых колосьев; в честь этой «бороды» поются обрядовые песни. Думают, что после такого обряда никакой лиходей и колдун уже не в силах наслать на хлеб порчу[917]. Итак, перед началом жатвы первые созревшие колосья посвящались Волосу, как божеству, воспитывающему нивы; к оставленному для него кусту ржи чувствуется благоговейный страх: кто дотронется до закрута, того, по народному поверью, изогнет и скорчит — подобно завитым колосьям[918]. Описанный обряд совершается и в других местностях России: в Архангельской губ., когда уже оканчивается уборка хлеба, последние несжатые колосья связывают снопом на корню и сноп этот украшают цветами; выражение: хлебная борода завить употребляется там в смысле: окончить жатву, убрать зерновой хлеб, а выражение: сенная борода завить — в смысле: собрать скошенное сено, сметать в стога[919]. Куст несжатого хлеба, нарочно оставляемый в поле, в Костромской губ. называется: волотка на бородку (волот, волотка — верхняя часть снопа или охапка сена)[920]. В Курской и Воронежской губ. во время жнитва оставляют на корню связанный узлом пучок ржи — в честь плододавца Ильи-пророка: это называется завязать Илье бороду[921]; а в Переяславль-Залесском уезде оставляют на ниве несколько колосьев кудрявого овса на бороду св. Николе или самому Христу. Такая замена имени Волоса весьма знаменательна: она прямо указывает на религиозное значение закрута и ярко свидетельствует за тождество древнего Волоса с божеством небесных гроз, ибо Илья-пророк и св. Никола заступили в христианскую эпоху дождящего Перуна (см. главу IX). В Германии существовал подобный же обычай оставлять на ниве часть несжатого хлеба для лошади Одина, этого властителя бурных гроз и творца земного плодородия, или в честь Frau Gode (богини-громовницы). Обращаясь к Одину с мольбой о хорошей жатве, жнецы становились вокруг посвященного ему участка, закручивали колосистый хлеб, орошали его пивом и потом, скинув (357) шляпы и приподнявши вверх серпы,— трижды возглашали громким голосом: «Воден! прими своему коню корм»[922].
Кроме св. Власия, крестьяне наши признают покровителем стад великомученика Георгия или Юрия. Так как память его празднуется весною — 23 апреля и так как предание, сложившееся еще в Палестине и Сирии, приписывает ему победу над драконом, то в народных верованиях он заступает место бога-громовника, творца весеннего плодородия, победителя демонического змея и пастыря небесных стад. С таким характером является он в эпических сказаниях и преданиях почти у всех христианских народов. По свидетельству русского народного стиха, св. Георгию принадлежат те же чудесные знамения, какие дают сказки своим мифическим героям, олицетворяющим собою могучие силы весенней природы. Породила его матушка—
По колена ноги в чистом серебре,
По локоть руки в красном золоте;
Голова у Егория вся жемчужная,
По всем Егорие часты звезды.
Или:
Во лбу-то солнце, в тылу-то месяц,
По косицам звезды перехожие.
Содержание стиха чрезвычайно интересно; в нем ясны старинные представления о борьбе Перуна с помрачающими небо тучами, хотя фантазия, облекая эти мифические основы в легендарную форму, и сочетала их с апокрифической повестью о Диоклитиане-мучителе и страшных истязаниях, претерпенных св. Георгием[923]. Царище Диоклитианище или Демьянище (как извращено народом настоящее имя царя) подвергает своего неустрашимого противника различным мукам, и наконец
Посадил Егорья в глубок (земляной) погреб,
Закрывал досками железными,
Забивал гвоздями[924] полужоными,
Запирал замками немецкими,
Засыпал песками рудожелтыми;
а сам приговаривал:
«Не видать Егорью света белого,
Не зреть солнца красного,
Не слыхать звона колокольного,
Ни пения церковного!»
Сидел Егорий в заточении ровно тридцать лет; но пришла пора — по божьему изволению
Обогрело солнце красное[925],
Выходила туча гремучая,
Подымались ветры буйные,
Разносили пески рудожелтые, (358)
Разломали замки все немецкие,
Откладали цепи полужоные,
Разметали доски железные;
выходил Егорий из погреба глубокого и узрел свету белого. Злой царь Демьянище играет в стихе роль сказочного змея, почему те же самые эпические выражения, которыми характеризуется этот последний, прилагаются и к нему:
Кричит он по-звериному,
Визжит он по-змеиному[926].
Это — демон зимних туч, умаляющих благотворную силу солнца и дышащих тою суровою стужею, которая оковывает дожденосного Перуна. На зиму умолкает звон громового колокола, не слышится более грозовой песни; обессиленный Перун, подобно пленнику в мрачной темнице, сидит в облачных подземельях, или, по другому представлению — он замирает на зиму и заключается в гробе-облаке, окованном железными обручами (см. выше стр. 295): сравни погреб (= темница) и погребать — хоронить. Но приходит весна — яркое солнце шлет согревающие лучи, на небо выступают грозовые тучи, подымаются буйные вихри, и бог-громовник пробуждается во всем своем грозовом величии, рвёт наложенные на него цепи, ломает запоры и отправляется совершать свои великие подвиги. Освободившись из заточения, Егорий Храбрый одевается в сбрую ратную, берет копье вострое булатное, снимает с коня богатырского двенадцать железных цепей, садится верхом и едет в путь-дорогу трудную. По народному поверью, конь у него белый; в одном записанном мною варианте стиха сказано:
Выходил Георгий во чисто поле,
Вскрикнул Георгий громким голосом:
«Ой, ты гой еси, белый резвый конь!
Ты беги ко мне ясным соколом»[927].
На таком же белом коне носится Один в шумном полете грозовой бури. Начинаются подвиги: наезжает Егорий на леса дремучие —
Леса с лесами совивалися,
Ветви по земле расстилалися.
«Расшатнитесь, говорит им св. Егорий, и разойдитесь по всей земле светло-русской!» Наезжает он на моря глубокие, на речки широкие и велит им протечь по всей земле светло-русской; наезжает на горы толкучие и своим словом останавливает их страшные удары. Затем
Наезжал Егорий на стадо валовое[928];
Пасут стадо три девицы, родные сестрицы:
На них тела, яко еловая кора,
Влас на них, как кавыль-трава;
А сидят они по-звериному,
А сипят[929] они по-змеиному,
Хотят Егория потребати (потребить = пожрать). (359)
Егорий Храбрый посьшает их на реку Иордан: «вы обмойтеся, облекуйтеся!»
Наезжал Егорий на стадо звериное,
На серых волков, на рыскучиих:
Не пройтить Егорью, не проехати!
и дает он такой наказ:
«Вы, волки, волки рыскучие!
Разойдитеся, разбредитеся
По глухим степям, по темным лесам;
А ходите вы повременно,
Пейте-ешьте повеленное,
От свята Егория благословения».
Наезжал еще на стадо на змеиное,
Вынимал Егорий саблю острую,
Посек он, порубил стадо змеиное —
и очутился в крови по белую грудь; втыкает Егорий свое копье (или «скипетре») в землю и просит, чтобы расступилась мать сыра земля на все на четыре стороны и пожрала кровь змеиную; как просил он, так и сделалось. Иные списки стиха, вместо целого стада змеиного, выводят одного змея лютого, огненного, который из ушей пышет полымем, из глаз сыплет искрами и хочет пожрать витязя; но тот рассекает его на мелкие части. Наконец добирается Егорий Храбрый до палат белокаменных царя Демьянища, и борьба с ним есть только повторение эпизода о битве с огненным змеем.
Вынимает (Егорий) меч саблю вострую,
Он ссек его злодейскую голову
По его могучие плечи;
Подымал палицу богатырскую,
Разрушил палаты белокаменные.
По другим вариантам, он натягивал свой тугой лук, пускал стрелу в царя Демьянища и наносил ему смертельную рану,
Потопила Егорья кровь басурманская —
По колена во крови стоит,
Святой Егорий глаголует:
«Ох, ты гой еси, матушка сыра земля!
Приими в себя кровь жидовскую,
Кровь жидовскую, басурманскую»[930].
Весь этот последовательный ряд картин, все эти подвиги — не более как поэтические изображения борьбы весеннего Перуна с темными тучами, гибнущими под ударами его молниеносных стрел или боевой палицы; фантазия собрала и соединила в одну поэму разнообразные мифические представления грозовых облаков, которые уподоблялись и дремучим лесам (см. гл. XVII), и небесным источникам (гл. XVI), и толкучим горам (гл. XVIII), олицетворялись и быками, и змеями, и волками (гл. XIV). Мифические девы, которые пасут валовое стадо, а по другим вариан(360)там стадо волков или змей, суть облачные девы — пастыри небесных стад; под влиянием зимних холодов они цепенеют, покрываются твердою корою и только тогда сбрасывают ее с себя, когда искупаются в Иордань-реке, т. е. омоются в живой воде дождевого потока (см. гл. XX). Кровь змеиная, которую поглощает мать сыра земля = метафора дождя. В болгарской песне Юрий берет золотую палицу (= молнию) и отсекает змею три головы; из нанесенных змею ран протекают три реки кровавые: первая река пахарям — та ли пшеница, другая река пастухам — молоко свежее, третья река виноградарям — вино рьяное[931], т. е. дождь, пролившийся из тучи, растит нивы, луга и сады и тем самым дает урожайную жатву, хороший сбор винограда и сочный корм (а следовательно, и обильное молоко) коровам. Во время грозы Георгий Победоносец, подобно Илье-пророку, разит огненными стрелами или молниями дьявола, который ищет спасения в бегстве[932]. Во множестве эпических сказаний, принадлежащих индоевропейским народам, богатырь-громовник представляется освободителем красавицы (богини весны) из-под власти демонического змея; согласно с этим, Егорий Храбрый в стихе об Елизавете Прекрасной и других легендарных повестях[933] спасает от смерти девицу, отданную на съедение лютому змею Пещерскому (то же, что Горынычу)[934]. В народных заговорах к нему обращаются мольбы охранить от укушения змеиного[935]; он сносит с неба стрелы златопёрые и пускает их с лука златополосого в уроки, призеры и болести[936].
По мнению поселян, весна начинается с Юрьева дня; тогда же приступают и к земледельческим работам[937]. Св. Юрий, как выражаются о нем поговорки и обрядовые причитанья, отмыкает землю, низводит росу и дает рост травам (см. ниже гл. XVIII): «Юрий росу спустил». Сербская песня говорит, что при разделе мира св. Юрию достались весенние цветы[938]; а чехи славят его следующею припевкою: св. Юрий «vstavä, zem odmyKävä, aby träva rostla, träva zelenä, fiala modrä. FiaJa, ruze kwisti ne muze, az ji Perun (или pän Boh) s nebe pomuze!»[939]. По указанию болгарских стихов, Юрий обходит межи и нивы и осматривает, подобру ли растет хлеба[940]; на Украине говорят: «святий Юрий по полю ходить, хлиб-жито родить»[941], а в великорусских деревнях: «Юрий начинает полевые работы (23 апреля), Юрий и оканчивает (26 ноября — осенний его праздник)». На вешний Юрьев день по всей Руси служат на пашнях молебны и окропляют их св. водою; в Тульской губ. молебны совершаются у колодцев, с которыми в глубочайшей древности сравнивались дождевые источни(361)ки = тучи; рано поутру крестьяне катаются на нивах по росе, чтобы «быть сильными и здоровыми, как Юрьева роса», а на другой день начинают сеять яровые хлеба. У сербов принято купаться на зоре Юрьева дня[942]. Словенцы, празднуя возврат весны, назначают из своей среды юношу, который обязан представлять Зеленого Егора, опутывают его с ног до головы березовыми ветками и купают в реке — во знамение дождевых ливней, заставляющих зеленеть поля и рощи[943]. В некоторых местностях России выбирают на Юрьев день красивого парня, одевают его в зелень и кладут ему на голову большой круглый пирог, убранный цветами; с зажженным факелом в руке он несет этот пирог в поле, а следующая за ним толпа девиц поет в честь Юрия обрядовые песни. Так обходят они трижды вокруг засеянных нив; после того разводят наподобие круга костер, оставляя в средине его пустое место, куда кладут принесенный пирог. Все усаживаются возле огня, пируют и делят между собою пирог — так, чтобы каждому досталось по куску[944]. В Сербии девицы молят св. Юрия о женихах; как податель всякого плодородия, он вместе с тем признается и устроителем брачных союзов.
Пастырский характер св. Юрия ярко свидетельствуется народными поговорками и обрядами: «св. Юрий коров запасает», т. е. выпускает их на пастбище; «Егорий да Влас всему богатству глаз». 23 апреля поселяне наши впервые, после минувшей зимы, выгоняют скот в поле, и выгоняют его непременно освященной вербою. При этом окликают Егория, т. е. обращаются к нему с такою мольбою:
Егорий ты наш Храбрый!
Ты спаси нашу скотинку,
В поле и за полем,
В лесу и за лесом,
От волка хищного,
От медведя лютого,
От зверя лукавого.
Обряд этот имеет символическое значение; он указывает на стада дожде-носных коров, которых в весеннюю пору выгоняет Перун на небесные луга ударами молнии; в числе различных метафорических представлений молнии она, между прочим, уподоблялась древесной ветке (см. главу XVIII). Прутья вербы, освященной в неделю Ваий, приносят в хлева и коровники и втыкают в стены, как средство, предохраняющее скотину от нападения нечистой силы. Первый выгон стад в поле совершается ранним утром, пока еще не обсохла на траве ночная роса: делается это с целию, чтобы коровы были тучны и удойны; так как роса признавалась за небесное молоко, то народное поверье приписывает ей чудесное свойство умножать молоко земных коров. В северной Германии существует обычай — при первом весеннем выгоне скотины в поле привязывать передней корове на хвост ветку, чтобы она могла ею сметать утреннюю росу: думают, что от этого коровы бывают богаты молоком. Такая ветка называется tauschleife, а корова, несущая ее, — taufeger или (362) tauschleifer[945]. В Малороссии прежде, нежели выгонять скот в поле, собирают его в одно назначенное место и, отслужив молебен, окропляют стадо святою водою; а в некоторых деревнях, сверх того, окачивают водою пастуха, что, по мнению крестьян, помогает коровам быть многодойными. Обычай служить на Юрьев день молебны у колодцев, окроплять скотину святой водою и выгонять ее в поле освященной вербою — известен и в других славянских землях: в Сербии, Иллирии и Черногорье. Вешний Юрьев день — праздник пастухов, которых угощают тогда пирогами, яйцами и молоком, оделяют холстом и деньгами. К этому времени пекут белые хлебы, называемые мошенниками; часть такого хлеба отдается пастуху, остальною же кормят скотину — по возвращении ее с поля. В Болгарии, Сербии и Герцеговине на Юрьев день закалают и жарят ягнят; такое заклание сопровождается молитвенными возношениями и обрядами, ясно указывающими на его жертвенное значение: на голову барашка надевают венок из цветов и зелени, к рогам прилепляют зажженные восковые свечи и кадят вокруг него ладоном[946]. Старинная легенда рассказывает, как св. Юрий наказал пастуха за то, что он продал овцу одной бедной вдовы, назначенную на заклание этому святому, а потом уверял, будто ее съел волк[947]. В заднепровской Малороссии и Белоруссии крестьяне закапывают на Юрьев день по краям нив кости освященных на Пасху ягнят и поросят, чтобы таким образом охранить свои посевы от граду и бури[948]. В песнях, которые поют болгары в честь св. Юрия, они прославляют его за то, что он спасает овец от хищного волка и оберегает жатвы от всякого вреда. В русских заговорах к св. Юрию обращаются мольбы охранить стадо от скорби и недуга, чтобы оно ело хорошенько, ходило в полях смирненько, не разбегаясь в разные стороны, и чтобы красовалось гладкою и мягкою шерстью. В одном заговоре против скотского падежа читаем: «встретили наш скот — милой живот св. великомученик Георгий и св. царь Константин на белых конях, имуще в руках щиты огненные, и бьют они — побивают всех колдунов и колдуниц, ворон и ворониц, волков и волчиц!»[949]
Предания о мифических, облачных волках, сопутствующих бога-громовника во время его грозного шествия по небу, заставили признать св. Юрия вождем и владыкою волков: он собирает их вокруг себя и каждому определяет, где и чем кормиться. Между поселянами существует поверье, что волк ни одной твари не задавит без божьего соизволения, что на Юрьев день Егорий Храбрый разъезжает по лесам на белом коне и раздает волкам наказы[950]; по пословице: «что у волка в зубах, то Егорий дал»; «ловит волк роковую овечку», «обреченная скотинка — уж не животинка!»[951]. В народной сказке о Георгии Храб(363)ром[952] волк обращается к этому святому с просьбами о пище; то же указание встречается и в других сказках[953], только вместо Георгия Храброго — волк прибегает со своими просьбами к Спасителю. Любопытен следующий рассказ: захотелось пастуху водицы испить, и пошел он через лес к колодцу. Шел-шел и увидел большой ветвистый дуб, а под ним вся трава примята и выбита. «Дай посмотрю, что тут делается!» — подумал пастух и взлез на самую верхушку дерева. Глядь — едет св. Георгий, а вслед за ним бежит большая стая волков. Остановился Георгий у самого дуба; начал рассылать волков в разные стороны и всякому наказывает, как и чем ему пропитаться. Всех разослал, собирается уж в путь ехать; на ту пору тащится хромой волк и спрашивает: «а мне-то что ж?» — А тебе, — говорит Егорий, — вон на дубу сидит! Волк день ждал, и два ждал, чтобы пастух слез с дерева, так и не дождался; отошел подальше и схоронился за куст. Пастух осмотрелся, спустился с дерева — и бежать! а волк выскочил из-за куста, схватил его и тут же съел. Подобный рассказ есть у хорутан[954], в котором, вместо св. Юрия, выведен волчий пастырь (vucji. pastir). Этот пастырь представляется старым дедом; но как распорядитель небесных гроз, он принимает на себя образ волка, т. е. облекается в волчью шкуру (= черную тучу) и делается оборотнем = вовкулаком; в таком зверином образе бродит он со стадом волков и отдает им приказы: где добывать себе пищу. В Малороссии волка называют — Юрова собака, а про св. Юрия говорят, что он звиря пасе (т. е. волков)[955], животное, задушенное волком, не употребляется в пищу — на том основании, что оно было присуждено этому хищному зверю самим Богом. Кого назначит св. Юрий на съедение волку, тот ни за что не избежит злой доли: один из таких обреченных спрятался на печь, но волк перекинулся котом и, когда все заснули — прокрался в избу и разорвал несчастного. Рассказывают еще про одного охотника, которому суждено было св. Юрием погибнуть от волка; охотник решился истреблять волков, много перебил их и снятые кожи прятал на чердак, но в роковой день одна из кож превратилась в живого волка и пожрала его, как было определено свыше. По другому поверью, уцелевшему в Малороссии, у волков есть свой пастырь Полисун, или Лисовик (леший = козлоногий Пан): словно овечье стадо, гонит он голодных волков на прокорм туда, где враждующие народы губят друг друга в ожесточенной войне, и погоняет их пугою (плетью); удары его плети далеко раздаются по окрестным странам. Война — метафора грозы, плеть — молнии (см. выше стр. 144). Полисун часто показывается вместе с св. Юрием: было два брата — богатый и бедный. Раз «злиз бидный брат на дуба ночуваты, колы так о пивночи бачыт: якыйсь чоловик гоныть сылу звиря, а позаду другый чоловик јиде на вози. То булы Лисун и св. Юрий. От прыгнав Лисун звиря, да як раз — пид того дуба, де сидив чоловик; а св. Юрий почав раздиляты окрайци хлиба, що булы на вози». Раздал всем волкам по краюхе, одна только осталась — и ту отдал он бедному: «се тоби, каже, Господь дав счастя! з'цёго окрайчика ты вже певне, що разживешся». И, в самом деле, бедный разжился: «окрайця того нияк не можна зъjисты; що ни поjидять, а назавтра вин и стане таким, як був; усе приростае!» Позавидовал (364) богатый счастью бедного брата, пошел к дубу и взобрался на верхушку, да на ту пору недостало у св. Юрия одного хлеба, и он назначил обделенному волку съесть завидущего богача. Пастухи, которые знаются с лешим, по народному поверью, вовсе не пасут скотины, а пасет ее услужливый лесовик. Под Юрьевы праздники, и весною, и осенью, в Курской и других губерниях крестьяне ничего не работают из шерсти, опасаясь, чтобы волки не поели за то овец[956]; а в Литве с этою же целию постятся в день 23-го апреля[957].
Стихийные боги, издревле представляемые существами человекоподобными, не чуждались и звериных образов; облекаясь в облачные покровы (= шкуры), они или совершенно превращались в животных, или усваивали себе какие-нибудь отдельные их признаки. В мифологии индийцев, греков и других народов— в представлениях богов замечается смешение человеческих форм с формами быка, коровы, барана и козла[958], и такие смешанные изображения удерживались даже в самую цветущую пору греческой пластики. Славянский Ради-гость изображался с головою буйвола на груди[959], а ведьмам (вещим облачным женам) и на Руси, и в Германии придаются коровьи хвосты[960]. Но если, с одной стороны, древний человек в явлениях природы усматривал различных животных и своим небесным богам придавал звериные типы, то с другой стороны—от этих мифических образов он брал чудесные, божественные свойства и наделял ими обыкновенных, земных зверей. Утрачивая живую связь с древнейшими выражениями языка, он мало-помалу забывал о небе и свое религиозное чувство обращал на мир окружавших его животных. Исконное, коренное значение слова терялось; мысль о могучем стихийном явлении, для которого оно служило метафорою, делалась недоступною сознанию, и затем оставалась странная, лишенная смысла мифическая форма. Настоящее божество исчезало; в старинных сказаниях о нем, в молитвенных к нему обращениях народ не узнавал более небесного властителя; понимая каждое слово, каждое выражение буквально, он вместо бога обретал простого быка, барана или козла и, твердо убежденный в святости прародительского предания,— нёс им свои мольбы и жертвы. Поклонение этим животным особенно сильно было распространено на Востоке[961]; Я. Гримм указал на следы его у германцев[962]. У славян сохранились только некоторые отрывочные указания, намекающие на этот древний культ. В (365) Орловской губ. купленную корову вводят на двор чрез разостланную в воротах шубу, хозяйка кланяется ей в ноги и подает на заслонке посыпанный солью хлеб, чтобы корова не скучала по прежнему жилью и не бегала с нового двора. В Калужской губ. в двенадцатый день после того, как отелится корова, ее омаливают. Это делается так: хозяйка варит молочную кашу, горшок с приготовленной кашею ставит в чашку овса, а чашку эту — в решето, наполненное сеном; помолившись Богу, она вынимает крестообразно четыре частицы каши и каждую часть кладет в соответственную сторону сена; потом смешивает сено с овсом и корм этот отдает корове, чтобы она была здорова и обильна молоком; оставшаяся каша съедается в семье. В некоторых деревнях корове, которая принесла первенца, обвязывают около рогов белую тесемочку[963]. На Троицын день белорусские поселяне, празднуя приход весны, сплетают коровам на рога зеленые венки[964] — обычай, известный и в Германии. О торжественном поезде с быком, в честь плодотворящего Тура, упомянуто выше. Баранов и козлов (особенно последних) держат у нас на конюшнях, с целию предохранить лошадей от проказ домового; кто соблюдает это, у того домовой не станет трогать лошадей (на которых любит он кататься по ночам), а будет разъезжать на козле или баране[965]. Поверье — весьма знаменательное; ибо домовой, представитель очага, по первоначальному значению, есть бог Агни, тождественный Перуну-громовержцу, и, следовательно, ему так же прилично ездить на козлах, как и скандинавскому Тору. В Швабии и Бранденбурге крестьяне держат в хлевах козла, чтобы домашний скот не был испорчен нечистыми духами; так как бог-громовник выезжает на небо разить темных демонов, то эти последние ощущают невольный трепет перед козлом, на котором появляется Тор во время грозы[966]. Для того, чтобы домовой не гонял кур, их нарочно окуривают козьей шерстью[967]. Козел, по мнению нашего простонародья, задабривает гневного домового, и потому для усмирения его зарывают перед жильем череп козла[968]. У лонгобардов, по свидетельству римского Патерика (кн. III, гл. 28), был обычай приносить в жертву дьяволу голову козла; жертвоприношение это сопровождалось пением обрядовых песен и пляскою (скаканием) вокруг требища[969]. Народная сага, приписывая черту хранение сокровищ, рассказывает, что нечистый только тому дозволяет овладеть ими, кто принесет ему черного козленка[970]. Самое создание козла немецкое предание присваивает дьяволу[971]; на Руси есть подобное же поверье: когда Бог создал человека, то дьяволу стало завидно, и он намесил глины и слепил из нее точь-в-точь свое подобие — с бородой, хвостом и рогами; но сколько ни дул — не мог вдохнуть в него жизни. Тогда дунул Господь — и тотчас же вскочил козел, бросился на черта и начал бить его рогами; испуганный черт обратился в бегст(366)во. С той поры он ничего так не боится, как козла[972]. По другим же рассказам, черти, подобно громовнику, сами разъезжают верхом на козлах[973], что объясняется их древнейшею связью с темными тучами. Заметим при этом, что в эпоху христианскую «дьявол» сделался общим нарицательным названием для всех облачных и грозовых духов, которых языческая древность изображала козлоногими и рогатыми сатирами, фавнами, лешими[974]. Средневековые иконописцы воспользовались уже готовыми образами и рисовали лукавого духа с рогами, хвостом и козлиными ногами; подобные изображения чертей и леших встречаются и на лубочных картинах. Домовой, по русскому поверью, — малорослый старик, весь покрытый теплою, косматою шерстью[975]. На Украине на первой неделе великого поста водят по улице козла и поют веселые песни[976]; тот же обряд совершался прежде на Коляду, теперь же в дни Рождественских Святок водят ряженых, из которых один представляет козу, а другой пастуха. В Швеции водят на Рождество наряженного козлом юношу — julbock, а в Германии носят, вместо того, klapperbock (шест, обтянутый козьей шкурою) — символ той громовой трещотки, которую бог Гермес подарил Геркулесу[977].
Когда старинные сказания о мифических стадах с высоты облачных пространств были низведены на землю, тогда возник целый ряд суеверных примет и обрядов, основанных на буквальном понимании различных метафорических выражений. Многие из этих примет и обрядов указаны нами выше. Так к богу-громовнику, доителю небесного молока = дождя, стали прибегать с мольбами наполнить обильным молоком сосцы земных коров; пожар, произведенный молнией, стали гасить коровьей шерстью, навозом или молоком[978]. В Томской губ. ожоги до сих пор лечат овечьим пометом[979]. В Швейцарии втыкают на домах бычьи головы для предохранения от грозы[980]. Во время засухи в некоторых русских деревнях крестьяне нарочно оставляют свой скот в полях без воды, чтобы они ревом своим понудили Бога сжалиться и даровать дождь (Черниг. губ.): мычанье стад — метафора грома, сопровождающего дождевые ливни. По мычанью коров славяне гадали о будущем, точно так же, как гадали они по ржанию коней[981]. В Перуне, бороздящем небо своими огнедышащими быками, язычник признавал бога-дарователя всякого плодородия, устроителя брачных союзов и охранителя поземельного владения. Поэтому как вержение молота (эмблема молний) освящало право на владение землею, так освящалось оно и опахиванием быками. По рассказу Тита Ливия, Гораций Коклес получил в собственность столько полей, сколько мог опахать в продолжение одного дня (quantum uno die circumararit); скандинавская сага говорит о короле Гильфе, что он пожаловал Гефионе такое количество земли, какое вспахали четыре быка в течение суток. То же значение придавалось и воловьей или козлиной шкуре. Дидона покупает в Африке столько земли, сколько можно (367) обложить одной кожею; после того разрезывает кожу на ремни и облагает обширный участок, который и делается ее бесспорным приобретением. Я. Гримм приводит подобные же сказания, принадлежащие немецким племенам[982]. Накануне Нового года на Руси прибегают к такому гаданию: девушка идет в хлев и первой попавшейся впотьмах скотине дает блин; после того вносят огонь, и если блин достался быку— то гадальщица скоро выйдет замуж, а если корове — то не жди жениха; или, приходя в хлев, она схватывает какое-нибудь животное: если это баран, то быть ей скоро замужем, и наоборот — если попалась овца[983]. Гадание это известно и в Германии[984]. Литовцы давали жениху и невесте зажаренные козлиные или медвежьи детородные яйца[985]: верили, что такая яства наделяла их силою многоплодия.
Древнейшим воззрением на грозовые тучи, как на стада различных животных и звериные шкуры, объясняется обряд ряженья. На праздник Коляды, когда народившееся солнце и прибывающий свет дня возбуждают мысль о грядущем оживлении природы, и в дни масленицы, великого поста и Пасхи, когда начинается весна и природа действительно просыпается от зимнего сна, было в обычае — с радостными песнями и кликами водить по полям и селам тех животных, в образе которых чтились творческие силы весенних гроз, проливающих дожди, просветляющих небо и дающих земле плодородие. Это торжественное, обрядовое шествие имело символический характер и наглядно выражало возврат ясных, теплых дней и дождевых, молниеносных облаков. То же значение принадлежит и обряду, совершаемому ряжеными или окрутниками. Вместо шествия с действительными животными поселяне сами облекаются в звериные шкуры и принимают вид оборотней, они наряжаются быками, баранами, козлами, лисицами, медведями, собаками и волками, наряжаются бабой-ягой (ведьмою) и чертями. Чаще всего употребляется в дело вывороченный тулуп и длинная льняная борода. Представляющий черта натягивает на себя что-нибудь косматое, лицо обмазывает сажею, к голове приставляет рога, а в зубы берет горячий уголь. В таких нарядах окрутники бегают по улицам шумными вереницами, пляшут и кривляются, распевают громкие песни и бьют в тазы, заслонки и бубны[986], — чем обозначался тот неистовый разгул, с каким являлись весною облачные духи; ибо в полете грозовых туч народ видел их буйные пляски, а в свисте бури и раскатах грома слышал их дикие песни и оглушительный звон (см. гл. VI). Против этих обрядов, несомненно принадлежавших к древнему языческому культу, христианство восставало с особенною ревностью; вместе с другими суевериями осуждались и «косматые сатирские хари», запрещалось накладывать на себя «личины и платье скоморошеское»[987]. Если справедливо толкование, даваемое слову: «москолоудство»[988], то еще в XI веке новгородский епископ Лука Жидята возвышал свой голос против (368) ряженья. Автор Синопсиса, описывая празднование Коляды, говорит: «иные лица своя и всю красоту человеческую, по образу и по подобию божию сотворенную, некими лярвами (larva— маска, личина) или страшилами, на диавольский образ пристроенными, закрывают, страшаще или утешающе людий, Творца же и зиждителя своего укоряюще и аки бы не довольствующе или мерзящейся творением руку его». Обычай, однако, был так силен, что удержался до наших дней, хотя уже давно утратил всякой смысл и обратился в простую забаву. Под влиянием христианских поучений у людей набожных составилось убеждение, что наряжаться на Святки, надевать на себя «харю» (маску) — грешно и что единственное средство отчиститься от этого греха — окунуться в крещенскую прорубь после водосвятия. Такое омовение водою, необходимое для всех окрутников, служило некогда символическим знамением тех дождевых потоков, в которых купаются облачные духи.
Быстрый бег собаки составляет тот существенный признак, по которому она получила свое название: санскр. сvan (gväna, guna, gimi— муж. рода, gväni, guni — женск. р.), инд. svän, бенг. сvä — от корня сип — ire, 511 (ведаич.) — быстрый, стремительный; в зенде c,v переходит в ср — jpan и 9paka (жен. р.) = рус. собака; греч. cuwn, cunoz образовалось из §первоначальной формы kvan — точно так же, как лат. canis есть сокращенное cvanis. Другое название пёс (пол. pies, илл. раз, чешск. pes, армор. püze) имеет в санскрите корень pis (pesati, pisyati) — ire, и, собственно, значит: бегун[989]. Сербы говорят: «брз као пас, као тица» (быстр как пес, как птица)[990]; у нас эпитет борзый придается коню, а с перестановкою ударения: борзой— легконогой породе охотничьих собак. Немцы борзую собаку называют windhund, английскую охотничью собаку — windspiel и wind. Вместе с этим самый ветр стал олицетворяться в образе рыскающего пса; норвежская загадка: «es steht ein Hund auf dem Glasberg ( = блестящий свод неба) und bellt ins Meer hinaus» означает: ветр, шумящий в парусах корабля[991]. Свист ветров и гул бури были уподоблены собачьему лаю и вою; немцы говорят: «heult dersturm», подобно тому как наш язык допускает выражения: вой бури и вихрей, вой собак и волков. Эдда дает ветру название heuler. В церковнославянском словаре Алексеева хор — западный ветр, речение, родственное с словом хорт — борзой, ловчий пес[992]; в клятвах верхних лужичан khort употребляется в значении нечистого духа[993]. Финский эпос знает быстроногих собак, порожденных западным ветром[994]. Гимны Ригведы упоминают о небесной суке Saramä (быстрая), которая, по повелению Индры, следит за демонами, похищаю(370)щими облачных коров, и открывает места, куда они уведены; в награду за то бог-громовержец дает ей молока ( = дождь), которым кормит она своих щенят. Самому Индре и его спутнику Väyu (богу ветров) дается эпитет cunas[995]. По греческому сказанию, Геркулес прежде, нежели захватил славных красношерстных быков чудовищного царя Гериона, должен был убить двуглавого пса Орта; пес этот был порождением Эхидны и Тифона и обладал страшною силою. У великанов скандинавского эпоса были не только черные быки и златорогие коровы (грозовые облака), но и собаки (вихри), которым владыка исполинского племени Трим вил золотые привязи[996]. Русское предание одиноких, прожорливых великанов представляет с собачьими головами и называет их песиголовцами[997]: в таком смешенном — полузверином, получеловеческом образе фантазия олицетворила демонов грозовых туч, дышащих бурями. В связи с этим преданием стоят средневековый рассказ об Александре Македонском и католическая легенда о св. Христофоре. В числе других чудовищ, которых встретил Александр Македонский в своем многотрудном походе на восток, были и кинокефалы — люди с песьими головами; он загнал их в горы ( = тучи, см. гл. XVIII) и заключил в подземных пещерах[998]. Это баснословное сказание занесено в наши старинные рукописи из чужеземных источников; тем не менее оно важно и для истории славянских преданий, ибо в основе его лежат представления, общие всем индоевропейским народам. Содержание легенды о св. Христофоре[999] исполнено высокой поэзии: в давние времена жил на свете славный великан, по имени Оферуш. Это был человек столь огромного роста, что когда померла его мать — он захотел насыпать над нею могильный курган, набрал в свой сапог земли, вытряс на труп усопшей, и вместо кургана вознеслась высокая гора под самые облака; а там, откуда взял он землю, стала пропасть — на столько же миль глубиною, на сколько новая гора высилась над земною поверхностью. Оферуш уселся над пропастью и горько-горько плакал, слезы его струились в бездну и образовали море; оттого-то морская вода горька и солона, как слезы. В этих подробностях узнаем предание о великане — создателе облачных гор и дождевых морей. Задумал Оферуш поискать себе господина, сильней которого не было бы никого на свете; прежде всего служил он у могучего короля, но король боялся нечистого — и Оферуш перешел на службу к черту; оказалось, что и черт не без страха, что он боится крестного знамения. Тогда великан покинул его и пошел искать Христа. Встретившись с убогим пустынником, он обратился к нему с вопросом: «где Христос?» — Везде! — отвечал старец. «Как же мне служить ему?» — Молися и трудись! Оферуш не умел молиться, но зато готов был на тяжкие труды. Пустынник привел его к бурному, стремительному потоку, в глубине которого тонул всякий, кто хотел переправиться на другую сторону. «Тебе даны исполинское тело и необыкновенная крепость сил, — сказал пустынник, — переноси на своих плечах пилигримов через воды потока. Твори это во имя Христа, и он примет тебя своим слугою!» С той поры и днем, и ночью великан переносил через поток странствующих богомольцев, опираясь на огромную сосну, которая служила ему посохом. Раз ночью, утомленный дневным трудом, он крепко (371) заснул; сквозь сон послышался ему голос ребенка, трижды назвавший его по имени. Великан встал, посадил ребенка на плечо и пошел в воду, которая прежде едва доходила до его колен; то теперь волны вздымались все выше и выше и с бешенством били о крутые берега. Оферуш почувствовал на себе страшную тяжесть, согнулся под ношею и со страхом сказал: «о дитя! отчего ты так тяжело, как будто бы я поднял на свои рамена целый мир?» — Ты поднял того, кто сотворил мир! — отвечал младенец-Христос. Окрещенный самим Спасителем во имя Отца и Сына и Св. Духа, великан назывался с того времени Христофором, т. е. носителем Христа. Подобно другим апокрифическим повестям сказание это создалось на почве древнейших мифических представлений и, по мнению ученых — есть не более как подновленная в христианском духе сага о Торе, который из страны йогов (великанов) перенес через шумные воды Орвандилла Смелого. Оrvandill ( = действующий стрелою; ur — стрела, at vanda— делать, производить) — олицетворение малютки-молнии[1000], которую несет великан-туча или шествующий среди дождевых потоков, одеянный облаками Тор. Западные народы представляют св. Христофора великаном с страшным лицом и такими же красными волосами, какие были у Тора; от этого древнего бога он наследовал владычество над грозою и градом. В храм св. Христофора в Кельне приходили в старину молиться о прекращении непогоды, о защите от громовых ударов и опустошительного граду. Восточные же предания дают св. Христофору песью голову, с которою он изображался и на древних иконах[1001].
Ветры, как быстроногие охотничьи псы, гонят перед собою облака, которые (как было уже объяснено) олицетворялись в образе различных животных. Отсюда возникло известное у германских племен поэтическое сказание о дикой охоте (wilde jagd), или по другому представлению— о неистовом воинстве (wьtendes = Wuotanes heer). Для каждого естественного явления мифология дает по нескольку разнообразных картин; иначе и быть не могло, потому что в глубочайшей древности всякий смотрел на явления природы с той точки зрения, какая была ему ближе и понятнее по образу его жизни и занятий: пастух смотрел на них именно как пастух, охотник — как охотник, воин — как воин, и все они свои особенные, отдельные сближения вносили в общую сокровищницу народных верований. Соединенное первоначально с именем Вуотана (имя это родственно с словом «wuth» и означает: бога, грядущего в вихрях и буре), сказание о дикой охоте впоследствии было перенесено на некоторых знаменитых героев. Когда ветер шумит в лесу, в Поме-рании, Мекленбурге и Голштейне обыкновенно говорят: «der Wуdк jagt!»[1002] Часто бывает, рассказывают народные саги, что в светлую, тихую ночь внезапно раздается страшный гул, свет месяца померкает, вихри подымают свист, деревья ломаются и падают с треском, и в разрушительной буре несется по воздуху дикий охотник — один или в сопровождении большого поезда духов, которых называют: nachtvolk, nachtgejдge. На статном, белом как молоко коне, извергающем из ноздрей и рта пламя, скачет древний бог во главе огромной свиты; голова его покрыта шляпою с широкими полями; плащ, накинутый на плечи, далеко развевается по ветру. Эта одежда составляет такой неотъемлемый атрибут Вуотана, что ради ее он называется в сагах Hakelbдrend — (Hakol-oлrand или Hakelberg), т. е. носитель мантии, плаща (372) (др.-вер.-нем. hahhul, сканд. hцkul, англос. hacele — одеяние, плащ, броня; Ьёгап — носить). Подновляя древнее предание во вкусе средневековых христианских воззрений, саги рассказывают, что Hakelbдrend был страстный охотник, который выезжал на лов даже по воскресным дням, и за такое нечестие по смерти своей увлечен в воздушные пространства, где и продолжает охотиться, не ведая ни днем, ни ночью покоя. По другой вариации, наказание это постигло его — потому, что, будучи на смертном одре, он не хотел слышать о небе и на увещанья пастора возразил: «Господь Бог может спокойно пребывать на небесах, только бы оставил мне мою охоту!» — Так охоться же ты до Страшного суда! — сказал ему пастор. Иногда дикий охотник выезжает не верхом, а в огненной колеснице на выдыхающих пламя лошадях; колесницей управляет возничий, он громко хлопает бичом, и после каждого удара сыплются молниеносные искры. Свиту Бодана или вообще дикого охотника, который нередко представляется бородатым великаном или чертом, составляют между прочим и тени умерших. Поезд этот сопровождается хищными, пожирающими трупы птицами, и между ними всех заметнее стаи воронов (ворон — вещая птица Одина). Вслед за шумною толпою мчатся с визгом и лаем большие и малые черные псы, которых Бодан возбуждает к гоньбе громким охотничьим возгласом: го-го! Трубят рога, и их звукам вторят множество других музыкальных инструментов и неистовые клики охотников. Целью охоты бывают звероподобные тучи — быстроногие кони, олени и боровы, пасущиеся на небесных пажитях, или облачная полногрудая дева (windsbraut, waldfrau), за которою гонится Водан, как за своею добычею. При нечаянной встрече с этим чудесным поездом путник должен броситься наземь и лежать до тех пор, пока не пронесется над ним бешеное сборище; в противном случае — беда! смелый путник подымается вихрями на воздух и далеко от родины падает низверженный на землю. Еще опаснее смотреть на дикую охоту из окна: нескромное любопытство вознаграждается таким сильным ударом, что человек падает замертво и на лице его остается навсегда огненное пятно или он теряет зрение — страшный бич выстёгивает ему оба глаза. Впрочем, иногда дикий охотник бывает благосклоннее, и тому, кто отзовется на его клик таким же возгласом, бросает, как участнику в охоте, часть своей добычи: обыкновенно он бросает заднюю ногу оленя или другого пойманного зверя, которая потом превращается в серебро и золото. В этих преданиях народная фантазия соединила вместе многие метафорические представления и создала из них исполненную грандиозной поэзии картину грозы, уподобляемой охоте. Плащ Бодана, его широкая шляпа и неудержимый конь— все это знакомые нам метафоры несущихся по небу облаков (припомним: плащ-самолёт, шапку-невидимку и крылатых, огнедышащих коней — гл. Χ и XII); присвоенный ему белый конь сменяется нередко черным (так как понятие об этом цвете нераздельно с тучами), грива которого сверкает огненными блёстками. Вой собак, шумные клики охотников, звуки рогов и нестройная музыка — поэтические образы завывающей бури и громового грохота. Бич, рассыпающий искры и ослепляющий зрение, есть Перунов бич-молния (blitzespeitsche — см. выше стр. 144); то же значение принадлежит и задней ноге, бросамой Воданом, ибо keule равно означает и заднюю ногу (лопатку) и громовую палицу (donnerkeil — стр. 127,129)[1003]; из рук воинственного Тора молния упадает поражающим молотом или стрелою, а из рук дикого охотника она, соответственно всей ос(373)тальной обстановке, низвергается, как часть охотничьей добычи. Ночное время охоты указывает на мрак, которым одевают небо грозовые тучи. Древнейшие мифы представляют ветры и бурю существами голодными и прожорливыми; такой ее характер придан и мифическим собакам, которые разрывают все, что ни встретится им на пути: кто желает предохранить себя от их свирепости, тот должен бросить им в дар мешок с мукою, которую они быстро пожирают, т. е. ветер разносит ее по воздуху. В некоторых местах Германии, когда подымется сильный вихрь, старухи вытрясают из окна мешок муки на улицу, со словами: «успокойся, добрый Ветер! снеси это твоим детям»[1004]. Своим приношением они думают утолить его голод, как хищного зверя[1005]. В Швабии ставят на крышах кисель Ветру, говоря: «man mьsse die windlhynde fьttern»[1006]. На Рождественские Святки не развешивают на дворе белья, опасаясь, чтобы собаки дикого охотника не разорвали его в клочки[1007].
Так как в самой природе дуновение бурных вихрей нераздельно с полетом грозовых облаков, то и в мифических сказаниях собака принималась за воплощение не только ветра, но и тучи. О собаках дикого охотника немецкие саги утверждают, что в стремительном беге по воздушным пространствам они сотрясают с своей шерсти дождь, оскаливают огненные зубы ( = молнии, см. ниже) и двигают огненными языками[1008]. Пламя огня, охватывающее горючий материал, издревле казалось пожирающею стихиею (жреть = гореть и жрать, см. гл. XV), а его переливающиеся изгибы представлялись подобием лижущих языков. В гимнах Ригведы говорится, что Агни лижет возжженную жертву огненными языками[1009]. Подобные выражения, что пламя лижет огненными языками и пожирает свою добычу, существуют и у славян и у других индоевропейских народов. В переводе Библии читаем: «и спаде огнь от Господа с небесе, и пояде всесожигаемая — и дрова, и воду, яже в мори, и камение, и персть полиза огнь»[1010]. Немцы говорят об огне: es leckt mit der zunge, grisst um sich; в сказке: das Feuer an ihren Kleidern mit rothen Zungen leckte[1011]. Отсюда объясняется: а) название лизун, даваемое домовому, представителю домашнего очага, и b) малорусская клятва: «нехай тебе лизень злиже!»[1012] Эта живописная метафора была соединяема и с грозовым пламенем, и потому народное предание дает небесным псам огненные языки. На Руси рассказывается легенда, что собака создана была голою и что шерсть ей дана дьяволом[1013], в чем слышится темный намёк на старинное представление облаков звериными шкурами, которыми демоны застилают небесный свод.
С дикою охотою, как поэтическим изображением грозы, соединяются все обыкновенные признаки этой последней: там, где пронесется дикая охота, хлеб растет выше и гуще. Но тот же Водан, который растит нивы, может и выбивать их градом; (374) почему в некоторых местностях оставляют во время жатвы связку спелых колосьев для его лошади, чтобы он был милостив и не вредил хлебных посевов[1014]. По известному закону перенесения мифических представлений с неба на землю, народные предания утверждают, будто дикий охотник схватывает коров, уносит с собою в облака и через три дня возвращает назад выдоенными или оставляет их навсегда при себе; рядом с этим верят также, что Водан дарует коровам обилие молока. Смысл тот, что владыка весенних гроз наполняет сосцы облачных коров дождевою влагою и это небесное молоко выдаивает на землю. По окончании лова дикий охотник и его свита скрываются в колодцах, прудах и источниках, т. е. исчезают в дождевых ливнях[1015].
Рассмотренные нами предания приписываются и дикой охотнице, которая олицетворяет собою ту же весеннюю грозу, только в женском образе: это Frau Gaude, или Фрея (другие названия: Holda, Berhta, Fricka), родственные греческой Артемиде (Гекате), которая охотилась по ночам с ловчими псами в старых дремучих лесах. Саги рассказывают о Фрее, как о сопутнице Водана и участнице в его воздушной охоте. О Frau Gaude существует такое сказание: были у ней двадцать четыре дочери, и все они, подобно своей матери, страстно любили охоту; однажды, носясь по лесу, они в диком упоении решили, что охота лучше царства небесного — и в то же мгновение превратились в охотничьих сук: четыре должны возить колесницу, на которой восседает Frau Gaude, а остальные двадцать следовать за нею и вечно продолжать охоту между небом и землею[1016]. К этому же разряду поэтических преданий принадлежит и греческий миф об Орионе, который охотится на том свете и по имени которого Гомер одну из блестящих звезд называет Псом Ориона[1017].
Между славянскими племенами сказание о «дикой охоте» далеко не получило такого полного развития, — хотя отдельные метафоры, под влиянием которых оно возникло, и не были им чужды. Очень может быть, что самая охота не пользовалась у славян таким широким сочувствием, как у народов германской отрасли; но если принять во внимание, что вообще поэтическая обработка преданий у славян гораздо слабее, чем у германцев (что, разумеется, зависело от различия местных и исторических условий, в какие были поставлены те и другие), то справедливее будет объяснять указанный факт именно из этого главного основания. Лужичане называют дикого охотника Dyterbernat и тем самым обнаруживают, что предание это есть не более как заимствованная от немцев сага о Дитрихе фон Берне (Dietrich von Bern). Кроме того, они знают юную и прекрасную богиню охоты— по имени Dzivica, которая любит охотиться в светлые лунные ночи; с оружием в руках мчится она на борзом коне по лесам, сопровождаемая ловчими псами, и гонит убегающего зверя. Знают ее и в других славянских землях; по народным рассказам, чудесная дева охотится в дебрях Полабии и на высотах Карпатских гор[1018]. У чехов чтилась Dлvana (по указанию Вацерада: «Letnicina i Perunova dci»), у поляков— Dzievona (Zievonia), которую авторы хроник сравнивали с Церерою[1019]. И характер, и самое имя (Дева = Дива, см. выше стр. 115) указывают в ней богиню, тождественную Ди(375)ане[1020]. Чтобы охота была удачная, в Новгородской губ. читают следующее заклятие: «пойду я в чистое поле, в чистом поле млад месяц народился, от млада месяца — млад молодец: сидит на вороном коне, по колена ноги в золоте, по локоть руки в серебре, на буйной голове все кудри в золоте. Держит молодец золотую кису, золотой топор и булатный нож; в золотой кисе лежит мясо, и сечет мясо молодец булатным ножом и бросает на мой волок... Возговорил добрый молодец: гой еси лисицы черноухие, черноусые, лисицы бурые, рыси и росомахи, и седые волки! сбегайтеся на мой волок, на мою отраву — днем по солнцу, а ночью по месяцу. Ключ да замок!» Мифический молодец с золотыми кудрями и руками — бог весенних гроз; он скачет на вороном коне-туче, держа в руке золотой топор-молнию, и разбрасывает притраву, чтобы сбегались на нее волки, лисицы, рыси и росомахи. К нему, как небесному ловчему, обращено вещее слово заговора, силою которого лесной зверь должен сам бежать на охотника.
По древнейшим воззрениям, твердо запечатленным в языке, губительная зараза приносилась бурным дыханием вихрей (поветрие — см. гл. XXII), а души усопших, как существа стихийные, воздушные (дух — ветр; см. гл. XXIV), возносились в небесные страны на крыльях ветров и на летучих кораблях-тучах (см. выше стр. 292). Вот почему в свите дикого охотника шествуют Смерть и покойники; вот почему и собаке, как мифическому олицетворению ветра и грозы, дается участие в представлениях о загробной жизни, а знойное время года, порождавшее моровую язву, называлось у римлян песьими днями (caniculares dies). По свидетельству Вед, души усопших сопровождались на тот свет двумя собаками, которые были приставлены оберегать пути в ад и в царство блаженных; персы верили, что умершие должны были переходить мост Шиневад (= радугу), ведущий на небо и охраняемый сильною собакою[1021]. В Персии и Бактрии было в обычае бросать мертвецов, а также безнадежно больных и дряхлых стариков, на съедение псам, в чем выразилось суеверное воззрение на собак, как на путеводителей душ в царство блаженных[1022]. Равным образом в греческой мифологии страшный трехглавый Цербер, хвост которого был подобен дракону, а грива кишела змеями (= молниями), сторожил мрачный аид; по сказанию Эдды, когда Один отправился в темное жилище Геллы (Ninheimr), чтобы своими песнями воззвать душу умершей валы (вещей жены) и спросить ее об участи Бальдура, то у ворот ада встретил его злой пес с разинутой пастью и кровавыми пятнами на груди и громко лаял на владыку богов[1023]. В Веласе, когда по горам воет буря, народу слышится лай адских собак (cron annwn), которые преследуют души умерших[1024]. У буддистов сохраняется верование, что в адских дебрях терзают грешников псы острыми железными зубами[1025]. В старинном апокрифе об адских муках сказано о великой грешнице: «руцеже ея грызяху два пса вели(376)кие»[1026]. Вой собаки принимается за предвестие тяжкой болезни и смерти, и потому, заслышав его, говорят: «вой на свою голову!» Если собака роет на дворе яму, то непременно к покойнику: вырытая ею яма намекает на скорую необходимость в могиле[1027].
Простой народ связывает с собакою различные приметы и поверья об атмосферных явлениях: так валяется она — летом к дождю и ветру, а зимой к мятели[1028]; черная собака и черная кошка, по мнению одних (как животные, посвященные древле богу-громовнику), предохраняют дом от удара молнии[1029], а по мнению других (как воплощения темных туч), они служат убежищем для нечистой силы, которая, входя в них, тем самым привлекает на дом громовые удары[1030]. В житии Феодосия рассказывается, что нечистый дух являлся к нему в образе черного пса, и когда святой «восхотех ударити его — и се невидим бысть»[1031]. Индоевропейские народы приписывают собакам духовидство; они чуют приближение богов и демонов, незримых очам смертного[1032]. Таким чудесным свойством обладают, по русским поверьям: а) двоеглазка — черношерстная собака, имеющая над глазами два белые пятна, которыми и усматривает она всякую нечистую силу[1033], и b) ярчук— собака, у которой будто бы во рту волчий зуб, а под шкурою скрыты две змеи-гадюки (Харьк. губ.); она чует черта и наносит ведьмам неисцелимые раны[1034]. Эти подробности свидетельствуют, что народ еще смутно помнит о тех баснословных, одаренных и особенно зорким зрением и особенно страшными зубами псах, которые преследуют в дикой охоте вещих облачных жен; очи, видящие демонов, и зубы, терзающие ведьм, суть метафоры сверкающих молний. Если собака бросается на гостя — это знак, что он пришел не с добрым намерением; если она жмется к хозяину — знак, что ему грозит несчастие: в обоих случаях она предвидит грядущую опасность[1035]. Собачий вой, с которым древние народы сближали вой разрушительной бури, предзнаменует неурожай, войну и пожары[1036]. Как на остаток старинного уважения к собаке можно указать на ходячий в народе совет: «не пихай собаку — не то судороги потянут»[1037].
Волк, по своему хищному, разбойничьему нраву, получил в народных преданиях значение враждебного демона. В его образе фантазия олицетворила нечистую силу ночного мрака, потемняющих небо туч и зимних туманов. Такое олицетворе(377)ние стоит в тесной связи с верою в благодатные небесные стада, дарующие земле плодородие. Как обыкновенный, домашний скот имеет страшного врага в поедучем волке, так и небесные стада, выводимые богиней Утренней Зорею и весенним Перуном, должны были иметь своих мифических волков, представителей темной ночи и губительного влияния зимы. Первобытное, младенческое племя усматривало на небе свой пастушеский быт, во всей его житейской обстановке. Народная загадка: «пришла темнота пид наши ворота, пытается лепеты: чи дома понура?», означает волка, собаку и свинью. Слово темнота служит здесь метафорическим названием волка, как, наоборот, в следующих загадках слово волк принимается за метафору ночного мрака: «пришел волк — весь народ умолк, ясен сокол пришел — весь народ пошел», т. е. с приходом волка-ночи люди предаются покою, а с прилетом ясного сокола-дня пробуждаются от сна и спешат на работы; «цап-цап (козел) по полю ба-суе, 3'цапенятами гарцюе; поты буде гарцювати, поки вовк не стане спати», т. е. месяц и звезды, представляемые козлом и козлятами, до тех пор будут светить, пока не исчезнет ночь, или, выражаясь метафорически, — пока станет бодрствовать волк[1038]. Свидетельство наших загадок подтверждается индийским представлением, по которому Утренняя Зоря сражается с волком и вырывает из его пасти светозарное солнце, т. е. зоря выводит дневное светило из недр ночного мрака[1039]. Эпитеты волчий и вечерний употреблялись иногда как равносильные; так Вечерницу (Hesperus — планету Венеру) называют Волчьею звездою; у литовцев она известна под именем Zwerinne — от zweris — волк, у чехов Zwiretnice, Zwerenice, в одном из старинных западнорусских переводов Иова — Зверяница; в областных говорах слово зверь означает волка[1040]. Что волк служил символом темной тучи, на это мы имеем прямое указание Кормчей книги; это весьма важное свидетельство читается так: «облакы-гонештеи от селян влъкодлаци нарицаються; егда убо погыбнеть лоуна — или слънце— глаголють: влъкодлаци лоунд. из(ъ)едоша или слънце; си же вься басни и лъжа суть»[1041]. Итак, тучи, закрывающие солнце и луну, назывались волкод-лаками; слово волкодлак (вркодлак) есть сложное из волк и длака (шерсть, руно, клок волос) и означает волчью шкуру. Выше мы видели, что облака уподоблялись звериным шкурам; здесь эта метафора слилась с представлением волка (см. выше стр. 364 — о волчьей шкуре, пожравшей человека). Небесные светила, омраченные облаками, и бурные, грозовые духи, шествующие в тучах, казались одетыми или обернувшимися в волчьи шкуры, т. е. оборотнями-волками. По хорутанским преданиям, волчий пастырь =тучегонитель Перун (см. гл. XIII) принимал на себя образ этого зверя; та же сила превращения приписывается колдунам и ведьмам, которые носятся по поднебесью, посылают град и вьюги и похищают звезды и месяц. Сахаров записал любопытный заговор, произносимый, по народному поверью, оборотнем: «на море на окиане, на острове на Буяне, на полой поляне, светит месяц на осинов пень — в зеленый лес, в широкий дол. Около пня ходит волк мохнатый, на зубах у него весь скот рогатый»[1042], т. е. волкодлак или, по объяснению Кормчей, облакогонештий захватывает своими зубами небесные стада. Низводя это мифиче(378)ское представление на землю, крестьяне думают, что на Ильин день, когда бог-громовник разъезжает по небу в огненной колеснице, волки и змеи (=тучи и молнии) выходят из своих нор, бродят по полям и лесам, жалят и терзают домашнюю скотину, и только один гром в состоянии разогнать их; потому-то в этот день не выгоняют стад в поле[1043]. С обоими понятиями: и с облаком, и с волком равно соединялась мысль о тайном сокрытии и похищении; как тучи, заволакивая небесный свод, скрывают светила и, пока не будут разбиты Перуном — таят в своих затворах благодатное молоко дождя, так волк уносит овец и коз и истребляет коров. «Страх тепло волочет», выражается народная загадка о волке, увлекающем овцу[1044]. Хищный характер волка возбуждал представления о грабеже, насилии и резне: от санскр. vrc — laedere, occidere или vrk — capere, sumere образовались vrka — не только волк, но и вор, лит. wilkas, др.-слав. влъкъ, пол. wilk, чешск. wlk, илл. vuk, гот. vulfs (vьvan — грабить), англос. wulf, сканд. ыlfr, нем, wolf (муж. р.) и wulpa (жен. рода; k изменилось в f=p); гр. λύχος Пикте объясняет формою Γλυφός (=вълкъ), а лат. lupus формою vlupus (vulpus= vulfs)[1045]. Сканд. vargr означает волка, разбойника и вора; у нас употребительно выражение: волк зарезал столько-то овец или коров, а в народных песнях слово волк заменяется эпическим названием: лютый (от снк. корня lu — рвать, терзать, грабить) зверь; литов. lыtas — хищный зверь вообще. Замечательно, что прилагательное лютый в областных говорах значит: проворный, резвый («он лют бегать», т. е. скор на ногу)[1046], и, следовательно, в отношении к волку эпитет этот указывал не только его жадную свирепость, но и быстроту бега — признак, ради которого народные загадки сравнивают с волком скачущую повозку[1047]. На том же основании немцы уподобляют ему ветер; в верхнем Пфальце о ветре, пробегающем по колосьям нивы, говорят: der Wolfgeht durch das Getreide»[1048]. В песнях древних скальдов ветр называется hund или wolf des waldes, т. е. сокрушитель деревьев[1049]. Как другим мифическим животным, олицетворяющим собою летучие облака и вихри, были придаваемы крылья, так придавались они и волку-туче. Почти у всех индоевропейских народов известна сказка о сером волке, который с быстротою ветра носит царевича в отдаленные страны и помогает ему добыть жар-птицу, золотогривого коня и красавицу-невесту; в одном из русских вариантов этой сказки волк является крылатым: едет царевич на добром коне и видит — с западной стороны летит на него крылатый волк; сильно ударил волк своим крылом царевича, но не вышиб его из седла; царевич тотчас оправился и отсек ему мечом-кладенцом (= молнией) правое крыло[1050]. Польская сказка изображает полет волка в таких эпических выражениях: «wilk rozbiegi sie, zamachaі ogonem, wzniуsі siк w powietrze i jak jaskulka poleciaі wyїej lasуw szumiаcych, niїej chmur pіywajаcych, po nad gуry (379) wysokie, po nad morza gікbokie»[1051]. В этом представлении тучи волком находит объяснение эпитет lucaioz придаваемый Зевсу, οτ λϋχος — волк, т. е. Зевс, одетый темными облаками, гремящий из туч[1052]. Скандинавский Один имел чудесных волков Gen (голодный, прожорливый) и Freki (яростный), которых поил он тем же бессмертным напитком (= дождем), каким утолял и свою жажду; по свидетельству Младшей Эд-ды, когда Один восседал на троне — у ног его помещались два волка, а на плечах — два вещих ворона; тот же зверь и та же птица были посвящены и греческому Аполлону[1053]. Великаны и ведьмы ездят, по немецким преданиям, на волках, т. е. носятся на бурных, грозовых облаках. Так при погребении Бальдура боги, чтобы сдвинуть в море корабль с трупом усопшего, послали за помощью к великанам, — и вот приехала великанка Hyrrokin (ignй fumata) на волке, взнузданном змеею (на молниеносной туче; подобная змее, извивистая молния здесь сравнивается с уздою или вожжами, накинутыми на облачного зверя), и едва толкнула корабль ногою — как он сдвинулся с места и потряслась широкая земля (метафора грома)[1054]. По средневековому германскому поверью, девятигодовалый волк рождает змей, т. е. туча производит молнии[1055].
Как олицетворение ночной тьмы и мрачной тучи, волк отождествляется с дьяволом. Старонемецкое warg (готск. vargs, исл. vargr) Яков Гримм удачно сблизил с словом враг (vrag), которое и в нашем языке, в областных говорах, и у других славян означает черта[1056]. У отцов церкви зев ада уподобляется раскрытой пасти волка, а черт называется похищающим души волком. С врагом или чертом, по указанию хорутанской приповедки, сражается мальчик-с-пальчик (= карлик-молния) и отсекает ему своим мечом голову[1057], тогда как в русской редакции этой сказки битва происходит между богатырем ( =Перуном) и драконом, страшным представителем демонических сил[1058]. По глубоко древнему преданию, уцелевшему в народных сказках славянских и немецких племен, мальчик-с-пальчик, попадая в утробу волка, причиняет ему много великих бед и доводит до самой смерти[1059]. Об этом преследовании волков-туч молниями находим любопытное сказание у Геродота — сказание, которое хотя и приурочено к известной местности и связано с народными названиями, тем не менее в основе своей принадлежит к области стародавних мифов. В стране, лежащей на северо-запад от истоков Днестра, жил народ невры. За сто лет до похода Дария против скифов они вынуждены были змеями, частию расплодившимися в их краю, частию пришедшими из северных пустынь, оставить свои прежние жилища и искать приюта у соседнего и родственного племени — будинов. «Нравы их, замечает Геродот, несколько похожи на скифские; людей этих почитают чародеями, и точно, жившие в Скифии рассказывают, что каждый из невров раз в году оборачивается на несколько дней в волка и потом снова принимает свой обыкновенный (380) образ». Утративши настоящее значение мифа о волках-тучах, гонимых змеями-молниями, фантазия сочетала его с преданиями о передвижении кочевых племен; к такому подновлению старинного сказания она, очевидно, была увлекаема теми народными прозвищами, которые давали повод смешивать басню с историей: по исследованиям Шафарика, могущественный славянский народ Лютичи или Волчки (Вълцы, Вълчки, Вильцы) обитал именно в той самой стране, где находились жилища невров и которая потому называлась Вилкомир (волчий мир)[1060]. Чтобы волки не тронули заблудившейся в лесу скотины, на Украине кладут в печь кусок железа, а в Белоруссии втыкают у порога избы острый нож, произнося охранительное заклятие[1061]; железо и нож — символы Перунова оружия = молнии, от которой со страхом бегут демоны. Албанская сказка приписывает создание волка черту[1062]; то же предание сохраняют и эстонцы[1063]. На демонический характер волка — злого врага, подстерегающего свою добычу, намекают поговорки: «сказал бы словечко, да волк недалечко»[1064], «про вовка ричь, а· вовк на зустрич», «про вовка помолка, а вовк у хату (или: у кошари)», польск. «о wilku mowa, a wilk tuz», «nie wyzywaj wilka z lasu!» На Украине старые люди не называют волка по имени — из боязни, чтобы он не явился неожиданно на их двор; по общему мнению, лучше называть его дядьком. Поверье это известно и в Литве; замечательно, что там никто не решится сказать: «волки воют», а вместо того говорят: «волки поют»[1065]. Точно так же простолюдины боятся произносить слово черт и заменяют его местоимением он; в противном случае нечистый тотчас же явится и натворит великих бед. Крестьянки стращают шаловливых детей аукой и бирюком (областные названия волка)[1066]. Преступников, осквернивших святыню, скандинавы называли волками[1067].
Губительная хищность волка по отношению к лошадям, коровам и овцам представлялась пастушеским племенам аналогичною с тою враждебною противоположностью, в какую поставлены природою тьма и свет, ночь и день, зима и лето. Олицетворяя дождевые облака дойными коровами, овцами и козами, они верили, что стада эти похищаются на зиму демоном Вритрою. Сверх того, в мрачных тучах, туманах и затмениях солнца и луны они видели демонов, поедающих божественные светила: и эта вечная борьба тьмы и света на мифическом языке обозначалась нападением голодных волков на небесные стада. Народная загадка закрытие блестящих светил тучами называет потерею волов: «јихав чумак, тай став — бо водив потеряв»[1068]; по свидетельству вышеприведенного заговора и Кормчей книги, тучи в образе волков терзают своими зубами солнце, луну и те бесчисленные стада овец и коз, в виде которых олицетворялись яркие звезды. Так как солнце, луну и звезды фантазия древнего человека признавала за небесные огни, то отсюда возникло поверье, будто (381) волки пожирают огонь (сравни с подобным же поверьем о богатырских конях-тучах, см. выше стр. 316); на Рождественские Святки (с 24 декабря по 1 января) болгары не выбрасывают на двор ни пепла, ни угольев, а то волки пожрут выкинутый жар и расплодятся еще более[1069]. В одной малорусской сказке говорится: «дунул черт на небо — и яркие звезды потухли, а светлый месяц закрыл шапкою»[1070]. Выражение дунул указывает на ветер, который приносит облака, потемняющие светила; а шапка, которою черт закрывает месяц, есть шапка-невидимка, шапка-туча (см. выше стр. 278). Здесь дьяволу приписывается то, что другие памятники отдают волку: доказательство их взаимной близости. О падающих звездах рассказывают на Руси, что звезды эти бегут и прячутся в дальних областях неба, будучи преследуемы нечистым духом[1071]. Когда небо заволокут тучи, то простой народ обращается к солнцу с заклинанием: «выглянь, солнышко! твои детки плачут». Этим думают освободить дневное светило из власти темных сил. Ниже приведем мы летописные свидетельства, что при солнечных затмениях в старину раздавался непритворный плач населения, которое опасалось за судьбу солнца, захваченного злым демоном мрака. По преданиям западных славян, царь-Солнце борется с нечистою силою (= Зимою), которая нападает на него в виде волка. О Перуновом цвете папоротника, который горит пламенем и есть метафора молнии (см. гл. XVIII), у хорутан существует такое поверье: папоротник расцветает в то время, когда Солнце побеждает черного волка (т. е. весною, когда зима теряет свое могущество и на небо выступает громоносный Перун); потому нечистые духи всячески стараются воспрепятствовать его расцвету, но попытки их бывают безуспешны[1072]. По русскому поверью, папоротник распускается в таинственную купальскую ночь; злые духи неусыпно сторожат кусты, и как только покажется чудесный цветок — сейчас захватывают его в свою власть, т. е. молния цветет (= сверкает) во мраке ночеподобных туч, и едва успеет блеснуть — как в то же мгновение исчезает в их темном царстве. Кроме папоротника, мифическое представление о Перуновом цвете было соединяемо и с другими земными травами, на что указывают их простонародные названия: лютик (лютяк), борец, преград, волкобой (aconitum Napellus), нем. wolfswurz (aconitum lycoctonum); имя лютик придается и траве купало или купальнице (ranunculus acris). Травы эти обладают силою прогонять нечистых духов — подобно тому, как прогоняют их молниеносные стрелы громовника. Колючие сорные травы, напоминающие своими иглами острие стрелы, называются волчец и чертополох (т. е. растение, способное всполошить, испугать чертей); заметим, что и самый папоротник слывет в народе волчьей травою[1073]. Июнь месяц, когда совершается купальский праздник, есть период полного развития плодотворных сил природы, время победы светлых богов над темными, почему и называют его макушкою лета и месяцем огня (кресником). Наоборот, зима и особенно декабрь месяц представлялись периодом торжества демонов (холода, туманов и снеговых туч) над благодатною силою солнечного света и теплоты. От того (382) все продолжение зимы, от ноября до февраля включительно, известно под именем волчьего времени. Февраль у славян назывался лютый (характеристический эпитет волка), а в языке басков — волчий месяц; этим последним именем у славян (влченец, волчий месяц, сораб. welcze meszactzwo[1074]) и латышей (wilku mehnesis) обозначался декабрь; на старинном немецком языке ноябрь — wolfmanкt[1075]. У болгар время от Рождества до Крещения называется «вълчи празници», в продолжение которых женщины не прядут, не ткут и не шьют одежд, ибо, по их поверью, кто наденет на себя платье, сработанное в эти дни, того разорвут волки. В этом поверье слышится намёк на старинное представление облаков и туманов — небесною пряжею и тканями; и на Руси и в Германии считается за грех не только прясть в дни Рождественских Святок, но даже оставлять на прялке начатую кудель. На волчьи праздники болгары приготовляют кошары — особенной формы хлебы, назначаемые для раздачи пастухам, и заклинают волков, чтобы они не трогали их домашней скотины[1076]. У сербов существует следующая, чрезвычайно важная по своему мифологическому значению, поговорка: «питали курјака: кад je највепа зима? а он одговорио: кад се сунце paha»[1077] = спрашивали волка: когда наибольшая зима? а он отвечал: когда солнце рождается, т. е. в декабре, когда, по русскому народному выражению, «солнце поворачивает на лето, а зима на мороз»[1078]: это и есть время рождения солнца (см. выше стр. 96). Вопрос обращен к волку, как мифическому представителю зимы; сербская пословица говорит: «ако зима усти-ма не уједе, она репом ошине»[1079], следов., изображает зиму хищным зверем — с зубатою пастью и хвостом. В южной Руси есть поверье, что с 9-го декабря волки начинают рыскать стаями и что это продолжается до Крещения; 6-го января, при водосвятии, существует обычай стрелять из ружей, и как скоро раздастся первый выстрел — волки тотчас разбегаются в разные стороны: св. вода — символ весеннего дождя, а выстрел — символ громового удара, разящего тучи[1080]. При встрече с волками в лесу поселяне произносят: «а де ви тоди були, як Исус Христос на 1ордани христивсь?» и думают, что от этих слов волки убегают и прячутся в дебрях[1081]. Народные сказки[1082] родившееся на Коляду Солнце представляют прекрасным младенцем, захваченным злою ведьмою-Зимою, которая превращает его волчонком, и только тогда, как будет совлечена с него волчья шкура и сожжена на огне (т. е. в то время, когда весенняя теплота растопит зимние тучи), — оно принимает свой божественный образ и является во всем блеске несказанной красоты[1083]. Одно из прозваний Одина было Jolnir или Jolfadir, т. е. отец зимнего солоноворота; посвященные ему волки могли означать губительное владычество зимы, с ее туманами, снежными тучами (383) и вьюгами, а вороны — приносители живой воды — животворное влияние весны, с ее дождевыми ливнями. За нарушение запрета прясть на Рождественские Святки Один выезжает на белом коне и начинает дикую охоту, платье, сотканное из пряжи, приготовленной в эти праздничные дни, причиняет преждевременную смерть: подобно болгарам, немецкие простолюдины убеждены, что тот, кто наденет на себя такое платье, будет растерзан Одиновым волком[1084].
Затмения солнца и луны, издревле называвшиеся божьими знамениями, у всех языческих племен объяснялись враждебным нападением демонов тьмы на светлых богов, обитающих на высоком небе. Народы различных стран и веков равно боялись затмений, усматривали в них действительный вред, наносимый светилам, и считали их предвестиями общественных бедствий; цари запирались в то время в своих дворцах и в знак горести остригали детям волосы. По мнению древних, солнечные затмения происходили оттого, что силы холода и мрака брали перевес над теплом и светом и погашали всё озаряющий светильник дня[1085]. То же воззрение находим и у славян. Пока мировые законы оставались неведомой тайною, подобные явления и не могли быть объясняемы иначе. Замечено, что при полном солнечном затмении (когда на омраченном небе, словно ночью, выступают далекие звезды) все животные приходят в более или менее сильную тревогу: птицы, до того спокойно парившие в воздухе, будучи поражены внезапным отсутствием света, упадают на землю; куры садятся на насест, а при окончании затмения петухи начинают свою обычную песню, которою каждое утро встречают восходящее солнце; домашний скот обнаруживает видимое беспокойство и радостным ревом приветствует возврат дневного света[1086]. И человек испытывал некогда тот же смутный страх наравне с прочими животными. В солнечном затмении он видел дело злых духов, ненавидящих все живое и стремящихся уничтожить верховный источник жизни — ясное солнце. Оттого старинные памятники упоминают о затмениях солнца и луны как о страшной гибели, грозившей этим светилам. Приведем летописные свидетельства; 1065 года — «солнце пременися и не бысть светло, но яко месяц бысть, его же невегласи глаголють: снедаему супу».
1091 г. — «бысть знаменье в солнци, яко погибнути ему, и малося его оста, и акы месяц бысть». 1113 г. — «бысть знамение в солнце, такоже погибев час первый дни; бысть видети всем: остася его мало, аки месяц долу рогома». 1185 г. — «мороч-но бысть велми, яко на час и боле и звезды видети, и человеком во очию яко зелено бяше, и в солнци учинися аки месяц — из рог его аки огнь горящий изхожаше». 1187 г. — «солнце погибе и небо погаре облакы огнепрозрачными». 1360 г. — «погибе солнце, и потом месяц (т. е. подобный месяцу, светлый серп солнечного диска) обратися в кровь». 1366 г. — «бысть убо тогда солнце, аки триех дней месяц; щербина убо бе ему с полуденные страны... и пребысть тьма велия». 1399 г. — «солнце погыбе и явися серп на небеси, а потом явися солнце, кровавы лучи испущающи(е) с дымом». 1415 г. — «в солнци мрак зелен; тож помале бысть мраки, аки кровь, и друг друга человеки не видети, аки в крови стояху вси». 1475 г. — «гибло солнце — треть его изгибла и бысть яко месяц в розех»[1087].
В этих свидетельствах ярко высказывается древнеязыческое миросозерца(384)ние, принимавшее солнечные и лунные затмения за ожесточенную борьбу двух стихий: благодатного света и демонической тьмы. Слова летописи о затмившемся солнце: «снедаему сушу» равносильны выражению: «изъедоша», которое встречается в вышеприведенном показании Кормчей о волкодлаках. Не-вегласи (т. е. недовольно просвещенные христианским учением) верили, что злые духи мрака пожирали светило; от их острых зубов видны были в луне и солнце изъеденные щербины; припомним, что ежемесячное умаление луны называется ее ущербом. Побеждаемое, гибнущее солнце умалялось, принимало форму серпообразного месяца и, как бы из тяжких, нанесенных ему ран проливало драгоценную кровь («кровавы лучи испущающе» — «обратися в кровь»), Выше мы указали, что красный цвет зори подал повод уподобить ее зарево разлитой по небесному своду крови; в настоящем случае это уподобление багряных лучей солнца — кровавым потокам должно было сочетаться с мыслию о лютом волке, терзающем светлое божество дня. Индийцы верили, что во время солнечного и лунного затмений демон Рагу или чудовищный змей (олицетворение тучи и зимних туманов) стремится проглотить захваченное им светило; санскрит обозначает затмение словами: rвhugrвha, rahusansparca — нападение, битва Рагу, grahana — взятие в полон, под стражу, aupagrastika — пожирание; точно так же обозначается оно и в других языках: перс. girift — захват, ирл. camman — битва, борьба, литов. gadinnimas saules, menesio — разрушение солнца и луны; некоторые кельтские и англосаксонские названия указывают на болезнь, изнуряющую светило в период его затмения[1088]; в большей части восточных языков затмение называется пожиранием солнца и месяца: так у китайцев солнечное затмение — shischi (solis devoratio), а лунное — jueschi (lunae devoratio); y эстов существуют подобные же выражения. Польская сказка сообщает следующее интересное предание: отправляется герой к Солнцу и спрашивает, что за причина его бывшего затмения? «Jakїe miaіem њwieciж, отвечало Солнце, kiedy smok (змей) wielki o dwуnastu gіowach, w podziemnych ciemnoњciach wylegіy, rzucir sie^ by? na mnie, chc№c mnie pozrzeж; musiaіem przestaж њwieciж i wystapitem do walki»[1089]. Литовцы думают, что при солнечном затмении демон (Tiknis или Tiklis) силится опрокинуть колесницу дневного бога, и непритворно опасаются, чтобы не было побеждено им щедрое на дары солнце. В Индии, Китае, в Африке и Северной Америке, у древних греков, римлян и у других европейских народов было в обычае производить, во время затмений, сильный стук и звон в медные сосуды, подымать неистовые крики, а в позднейшую эпоху стрелять из ружей, чтобы этими звуками, напоминающими победные громы Индры, напугать страшного зверя или черного дракона, готового пожрать небесное светило. Во многих странах сохраняется поверье, что лунное затмение бывает тогда, когда на луну нападает волк с разинутой пастью; в Бургундии говорят: Dieu garde la lune des loups[1090], — подобно тому, как у нас уцелела старинная поговорка: «серый волк на небе звезды ловит», т. е. черная туча закрывает звезды. При лунном затмении болгары стреляют на воздух; этими выстрелами они надеются прогнать нечистую силу, захватившую в (385) свою власть луну, которая превращается тогда в корову[1091]. По свидетельству Кастрена, финские племена ущерб месяца приписывают дьяволу, съедающему это круглоликое светило2.
Понятно, что в уменьшении света, как источника всякого плодородия и жизни, язычники должны были видеть зло (= смерть) и предвестия грядущих бедствий. «Сицевая бо знамения, замечает летописец, не на добро бывают, но точию к гладу, или к мору, или к кровопролитию и к пленению». Долгое время, после принятия христианства, славяне «сходяшеся, смотряху, дивляхуся и слезно моляшеся к Богу и пречистой Богородици, да обратит Господь Бог знамение на добро». Всякое печальное событие, случившееся вскоре после затмения, они связывали с этим последним. Так под 1064 годом читаем в летописи: «солнце без луч сьяше — се же проявляше крамолы, недузи, человеком умертвие бяше[1092]. Солнечное затмение 1091 года сочтено было предвестием смерти вел. кн. Всеволода, а затмение 1113 года— предзнаменованием кончины вел. кн. Святополка. Под 1161 годом сказано: «сему же (кн. Изяславу Давидовичу) рекоша старии люди: неблаго есть сяково знамение, се прообразуеть княжю смерть — еже бысть»; под 1201 годом: «тое же зимы явися знамение в луне — и на утрии преставися княгини Ярославляя» и т. дал[1093]. Главная эпическая основа Слова о полку Игореве заключается в том, что природа и преимущественно солнце шлют Игорю печальные предвещания, которые потом и сбываются: «тогда Игорь възре на светлое солнце и виде от него тьмою вся своя воя прикрыты (затмение 1185 г.), и рече Игорь к дружине своей: братие и дружино! луце ж бы потягу быти, неже полонену быти» и в другом месте: «солнце ему тьмою путь заступаше»[1094]. Напротив, с увеличением света связывались идеи счастья, добра, изобилия и богатства. Период возрастания луны почитался более благоприятным, нежели время ее убыли; утро счастливее вечера (см. стр. 95, 97). Под 1143 годом летописи находим такое замечание: «бысть знамение в солнци — огородись в три дуги и быша другыа три дуги хребты вместо; и сиа знамениа добра велми»[1095]. Поселяне убеждены, что красные круги около солнца обещают плодородие[1096].
До сих пор еще простолюдины видят в затмениях недобрые знамения[1097]; а в старину невегласи даже боялись, чтобы светило не было окончательно пожрано нечистою силою и не погибло навсегда. С таким совершенным уничтожением солнца они соединяли верование в кончину мира — «мняше, яко скончание мира прииде», и потому горько плакали, смотря на постепенное умаление солнечного диска, и с детским простодушием радовались при его просветлении. Укажем на летописные свидетельства: 1124 г. — «поча убывати солнца, бывшу ему яко месяц мал, и мало не смерчеся, по полудне погибе все. О велик страх и тьма бысть!.. Паки нача прибывати и наполнися, и ради быша вси по граду». 1230 г. — «бысть солнце месяцем... и бысть на всех страх и трепет велии, и смутишася и ужасошася людие, и отчаяшася живота, мияше, яко скончание мира прииде»; все население плакало и молилось, чтобы знамение это прошло «без пакости»[1098]. Мысль о погибели солнца и других све(386)тил необходимо возбуждала представление разрушающейся вселенной: погаснут небесные светочи — и вечный мрак и холод обнимет природу, земля оцепенеет и все живое на ней истребится; слово гасить в некоторых областных говорах доныне употребляется в смысле истребить, уничтожить. Игорь заключил с греками вечный мирный договор, «дондеже сияет солнце и весь мир стоит»[1099] — выражение, поставляющее бытие мира в зависимость от сияния солнца. На Украине есть поговорка «як буде мисяц чернец (т. е. затмится), то буде и свиту конец»[1100]; а французская народная песня называет кончину вселенной — временем, когда зубы волка схватят месяц («jusqu' а ce que l'on prenne la lune avec les dents»)[1101]. Подобный взгляд распространялся и на падающие звезды; под 1203 годом читаем в летописи: «бысть в едину нощь... потече небо все... видеша же нецыи течение звездное на небеси, отръга-хуть бо ся звезды на землю, мнети видящим яко кончину приспевши»[1102]. По кельтскому преданию, разрушение вселенной последует тотчас за гибелью двенадцати знаков зодиака[1103]. Народный русский стих так представляет кончину мира:
Протечет Сион-река огненная,
От востока река течет до запада;
Пожрет она землю всю и каменье,
Древеса и скот, и зверьев, и птицу пернатую.
Тогда месяц и солнушко потемнеют
От великаго страха и ужаса
И звезды спадут на землю,
Спадут они, яко листья с древов;
Тогда же земля вся восколыбается...[1104]
То же говорит и скопческое пророчество; «приходит последнее время: земля и небо потрясется, частыа звезды на землю скатятся... невзвидят грешные свету белаго, невзвидят они солнца светлаго»[1105]. Любопытно поверье, что ради людских грехов солнце ныне стало светить тусклее прежнего[1106], и другое, по смыслу которого затмения бывают потому, что злой дух скрадывает свет божий и впотьмах ловит христиан в свои хитрые сети[1107], т. е. соблазняет их на греховные дела. Летописцы, сближая солнечное затмение с каким-либо печальным для христианского мира событием, выражались: «и сего не терпя, солнце лучи свои скры»[1108]; таким образом они объясняли затмение гневом солнца, раздраженного человеческими поступками. Старинное воззрение на это светило, как на живое и доступное чувствам существо, продолжало еще тяготеть над умами людей и невольно высказывалось в их речи. То же представление было и у греков: Гелиос (верили они) взирает с высоты на землю (387) своим проницательным оком и если усмотрит какое-нибудь безнравственное, оскорбительное действие, совершенное людьми, то отвращает свое лицо или покидает небо[1109]. Верования эти, очевидно, стоят в связи с глубоко укорененным в народах преданием о всеобщем развращении перед кончиною мира, когда, по выражению русского стиха:
При последнем будет при времени —
Правда будет взята Богом с земли на небо,
А кривда пойдет по всей земле[1110].
Весьма недавно, при солнечных затмениях, по нашим городам и селам думали, что солнце не будет более освещать землю, что настаёт Страшный суд, и потому начинали готовиться к нему с плачем; в некоторых местах жители обращались к своим священникам с вопросом: «а завтра будет солнце?» В 1840 году полное солнечное затмение, виденное в Чернигове, произвело в народе сильную тревогу. В то время была там ярмарка; собравшиеся на торг крестьяне, побросав все, одни спешили убраться поскорее домой, а другие с воплем бежали, сами не зная куда; явился какой-то проповедник и обратился к толпе с назидательными увещаниями покаяться в сей последний день. Солнце просияло — и все успокоились. В том же году в Пензе простой народ, смотря на потемневшее солнце, печально ожидал преставления света; на торговой площади многие пали на колени и усердно молились Богу[1111].
Свидетельства наших старинных памятников и народных стихов вполне согласны с языческими преданиями скандинавской Эдды; в ее сказаниях о кончине вселенной, исполненных мрачного поэтического колорита, еще нагляднее и полнее изображена борьба светлых богов с волками — представителями темных сил. За луною и солнцем постоянно гонятся два волка божественной породы Фенрира и стараются захватить эти светила своими раскрытыми пастями. Жители Исландии, когда увидят около солнца несколько кругов, уверяют, что два жадные волка настигают светило дня, которое ограждается от их нападения блестящими кругами. Ложные, побочные солнца у шведов называются solvarg, solulf (sonnenwolf). Фенрир (Fenrir) — имя волка, рожденного лукавым Локи, или, прямее: сам бог Локи, олицетворенный в образе волка. Мифы представляют этого бога властителем мрачных, грозовых туч, но не иначе как с присвоением ему злобного, демонического характера, чем он, собственно, и отличается от громовника Тора. От любовной связи Локи с великанкою (Angrbodha) родилось трое детей: волк, змея (Lцrmungandr) и Гелла (= смерть, чума, ад), которой приписывается такая же зияющая пасть, как волку; на нашей же лубочной картине, известной под названием «Страшного суда», ад изображен открытою змеиною пастью, из которой исходит страшное пламя. Волк, змея и Гелла — три различные воплощения бурной, разрушительной грозы. Змею могучий Один забросил в пространное всесветное море (=небо), и она обвила собою всю землю; Геллу низринул он в подземное царство ада (Niflheim), непроникаемая тьма и неугасимый огонь которого указывают на (388) черную тучу, сверкающую молниями (см. гл. XXII). Волк был вскормлен богами; но когда была предсказана гибель, которая грозит им от Феирира, они приковали его к скале. Фенрир несколько раз разрывал возлагаемые на него цепи, пока боги не ухитрились приготовить чародейную цепь, крепость которой могла противостать необычайной силе волка. Существует также сказание, что сам Локи, в наказание за свою злобу, был закован в цепи и над ним повешена змея, изрыгающая капли жгучего яда[1112], подобно тому, как персы рассказывают об Аримане, заключенном в оковы на тысячу лет, а греческая мифология — о Прометее, прикованном к скале за похищение небесного огня. Из этих цепей Локи должен освободиться при конце вселенной, когда настанет время торжества демонических сил над светлыми богами, что опять соответствует греческому преданию, по смыслу которого освобожденный Прометей низвергнет со временем Зевса. Судорожные движения окованных Прометея и Локи равно потрясают землю. Это миф — общий всем индоевропейским племенам; в средние века он слился с общеизвестными сказаниями о сатане и антихристе, который является перед кончиною мира и все покоряет своей власти. В Германии верят, что сатана сидит окованный в аду и будет сидеть в этих узах до Страшного суда, а тогда сбросит цепи и вместе с антихристом выступит на пагубу человечества. В случае какого-либо несчастия говорят: «der teufel ist los», «der teufel ist freigelassen», «Loki er or bцndum». Албанская сказка упоминает о черте, который прикован на цепь к огромной скале; целый год грызет он тяжелую цепь, так что накануне Светлого праздника она еле держится; но поутру является воскресший Христос, налагает на него новую цепь и чрез то самое отдаляет кончину мира[1113]. Почти то же рассказывается и в нашем народе: в день своего воскресения Христос посадил сатану в подземелье под скалою, заковал его в двенадцать железных цепей и запер двенадцатью железными дверями и двенадцатью железными замками. Сатана, в продолжение года, грызет двери, замки и цепи, но всякий раз, как только остается ему перегрызть последнее звено цепи, раздается радостный клик: «Христос воскресе!» — и в то же мгновение двери, замки и цепи становятся по-прежнему целыми и крепкими. Будет, однако, время, когда он успеет разорвать цепи — и тогда наступит конец мира[1114]. У кавказских горцев есть предание, что в глубокой пещере горы Диц лежит Дашкал, прикованный к скале семью цепями; возле него находится чудесный меч, который он тщетно силится достать рукою, потому что еще не пришло время его освобождения. Когда с досады он потрясает цепями, то земля колеблется и дрожат горы. В последние дни вселенной Дашкал схватит меч, разрубит цепи и явится губить род человеческий и восстановит родичей друг против друга[1115]. Возвращаемся к сказаниям Эдды. Перед кончиною мира, повествует она, будет трехлетнее владычество брани и убийств; брат подымется на брата, отец на сына и сын на отца; жадность овладеет душами людей, правда исчезнет, и семейные связи рушатся. Затем наступит зима, подуют суровые ветры, станут нестерпимые холода, и солнце по(389)теряет силу своего благотворного влияния на природу; зима будет продолжаться целые три года сряду. Это время (согласно с вышеприведенными славянскими именами зимних месяцев) называется Эддою волчьим (wolfzeit). Ко всеобщему ужасу, один из волков проглотит солнце, а другой (Mвnagarmr — lunae canis) схватит месяц и нанесет ему страшный вред; звезды сорвутся с небесного свода и падут на землю; раздадутся громовые звуки Геймдаллева рога, загорится всемирная ясень, дрогнут горы и земля, деревья повергнутся вырванные с корнями, скалы разрушатся, море затопит сушу, и все цепи и связи расторгнутся[1116]. Фенрир будет свободен: он сбросит оковы и разинет свою огромную пасть так широко, что верхняя челюсть коснется неба, а нижняя земли; разинул бы еще далее, если б доставало пространство; из его глаз и ноздрей пышет пламя. Гигантская змея выплюнет яд, воздух и море загорятся, и с треском рухнет высокое небо. Злые власти ополчаются и выступают против светлых богов; их ведет владыка огня — грозный Суртур (т. е. черный), вооруженный чудесным мечом, сверкающим светлее самого солнца; перед ним и за ним — горящий пламень. Каждый избирает себе противника, и начинается ожесточенная битва. Тор разбивает своим молотом голову змеи, но сам тонет в отраве, которую она извергает из себя; Тир (Туг) нападает на собаку Garmr, и оба плавают в крови; Фенрир проглатывает Одина[1117], а Вида? схватывает его самого за верхнюю челюсть, разрывает ему пасть — и волк падает мертвым; Локи сражается с Геймдаллем, и поражают один другого; Суртур низлагает Фрейра, бросает на землю огонь — и вселенная гибнет в великом пожаре. Но это всеобщее разрушение послужит только к возрождению мира: из волн моря выходит обновленная земля, одетая цветами и зеленью; возвращаются счастливые ясные дни, какие были в золотом веке; убитый в печальную пору зимнего солнцестояния светлый Бальдур (= солнце) воскресает, и асы садятся за золотые столы; прошедшие беды — забыты, пороки — неведомы, земля сама, без усилий человека, производит плоды, словом, настает царство правды, любви и блаженства[1118]. В такой картине, исполненной трагического величия, скандинавская мифология изображает жизнь и смерть природы в ее годичных переменах. Три осенних месяца, когда темные тучи заволакивают небо и льют беспрестанные дожди, на мифическом языке названы тремя годами распрей и убийств; ибо грозы обыкновенно уподоблялись войне, а с войною соединялись идеи несогласия, насилия, неправды и распадения дружественных и родственных связей. За осенью следуют три месяца зимы = три волчьи года, когда сгущенные туманы помрачают небесные светила, и солнце перестает посылать свои согревающие лучи. В эти месяцы демон громовых туч, олицетворяемый в образе хищного, огнедышащего волка, скры(390)вается в облачных пещерах и, будучи окован стужею — не в силах заявить той страшной злобы, с какою выступает он на битвы в шуме весенних гроз. Подобно змеям-драконам, на которых, по свидетельству славяно-германского эпоса, зима налагает железные обручи (см. выше стр. 299), волк Фенрир представляется опутанным цепями; но приходит время — и он разрывает тяжелые цепи. Это — начало весны, когда боги громов, молний и бурь сражаются с демоническими существами — великанами, волками и змеями, т. е. темными тучами; колеблются облака-горы, горит священная ясень (= дерево-туча), небо содрогается, и весь мир объемлется великим пожаром. Гул битвы и треск падающего мироздания — поэтические метафоры громовых раскатов; пламя, окружающее Суртура, и его блестящий меч, огонь, извергаемый пастью Фенрира, и всемирный пожар — метафоры сверкающих молний; змеиный яд, в котором тонет тор-громовержец, и морские волны, покрывающие землю, суть дождевые ливни и воды тающих льдин и снегов[1119]. Вслед за этою беспощадною борьбою наступает кроткая пора ясных майских дней: прежний ветхий мир, на который осень и зима наложили печать одряхления и смерти, разрушен в бурных грозах, и вместо него возникает иной, полный юности и свежести. Земля обновляется и выходит из-под разливов весенних вод в яркой зелени и богатом убранстве цветов; в ее недры брошены семена новой жизни; солнце озаряет природу золотыми лучами, и все сулит человеку изобилие плодов земных, радость и счастье. Эти представления о зимней смерти природы и ее весеннем возрождении послужили источником, из которого фантазия создала картины последнего разрушения вселенной и грядущего затем царства вечной правды и нескончаемого блаженства. Из хаоса и борьбы стихий боги созидают новый мир, и мифы, повествующие о происхождении будущего блаженного царства, в основе своей совершенно тождественны с мифами космогоническими (см. гл. XIX). Вообще следует заметить, что народные предания о создании и кончине вселенной, о страшном дне суда, аде и рае возникли из древнейших воззрений на природу и ее годичные превращения. Неутолимая жажда человека ведать и безвестное прошедшее и таинственное будущее нашла для своих гаданий готовые образы и краски в поэтических сказаниях о природе; он только придал этим сказаниям более широкий смысл, нежели какой они имели первоначально, и сделал это не произвольно, а под влиянием метафорических выражений родного языка. По свидетельству русского стиха о Страшном суде, вслед за всеобщим развращением человеческого рода — явится с неба молниеносный Илья-пророк, и
Загорится матушка сыра земля,
С востока загорится до запада,
С полудён загорится да до ночи,
И выгорят горы с раздольями,
И выгорят лесы темные.
И сошлет Господи потопие (391)
И вымоет матушку сыру землю,
Аки харатью белую,
Аки скорлупу яичную,
Аки девицу непорочную.
И сойдет Михаил-архангел-батюшко,
Вострубит в трубоньку золоту:
пойдут гласы по всей земле, разбудят мертвых и вызовут их из гробов[1120].
Замечательное согласие с Эддою! всемирный пожар оканчивается потопом; омытая, обновленная земля выходит из вод чистою, «аки дева непорочная»; золотая труба архангела заменила собою более древнее представление о громозвучном роге Геймдалля: это метафора небесного грома, который пробуждает к жизни творческие силы природы, оцепененные дыханием зимы (= смерти) и спящие в гробах-тучах (см. выше стр. 163).
Народные предания соединяют с волком и тот охотничий характер, какой присваивался мифической собаке, — так как оба эти зверя послужили для олицетворения одинаковых стихийных явлений. У немцев есть сказание, что Бог назначил волкам быть его ловчими псами; основываясь на этом, должно думать, что волки Одина обязаны были помогать ему в дикой охоте[1121]. На Украине и в Литве волки называются хортами св. Юрия (Юровыми собаками), и без его разрешения они не могут тронуть ни единой скотины[1122]. С другой стороны, демоническая роль волка возлагалась иногда на собаку. По указанию г. Костомарова[1123], южнорусы в созвездии Большой Медведицы видят запряженных коней (Воз); черная собака каждую ночь силится перегрызть упряжь и чрез то разрушить весь строй мироздания, но не успевает в своем пагубном деле: перед рассветом побежит она к студенцу, чтобы утолить жажду, а тем временем упряжь снова срастается. Рассказывают и так: есть на небе три сестрицы-зоряницы (вечерняя, полуночная и утренняя), приставленные сторожить пса, который прикован у Малой Медведицы на железную цепь и всячески старается перегрызть ее; когда цепь будет порвана — тогда и кончина мира[1124]. В том же созвездии Большой Медведицы болгары усматривают волка, который грозит смертию двум волам, запряженным в повозку (см. выше стр. 311). Поверье это известно и между киргизами, которые две звезды Малой Медведицы принимают за пару небесных иноходцев, а семь звезд Большой Медведицы — за караульщиков. Дьявол, в образе волка, давно подстерегает этих иноходцев, и когда удастся ему пожрать их, то караульщики разбегутся и будет преставление света. По другому рассказу, в созвездии Большой Медведицы видят киргизы не караульщиков, а семь разбойников или волков, которые гонятся за иноходцами. Всю ночь кони находятся в большой тревоге, но к утру опасность минуется; когда волки настигнут коней, тогда будет конец вселенной[1125]. Отождествляя собаку с демоном-волком, фантазия дает ей эпитет черной и заставляет ее действовать во мраке ночи; с утренним рассветом она убегает. Подобное значение дается собаке и в преданиях других народов, впрочем, не принадлежащих к индоевропейской семье; так некоторые племена затмение солнца и луны объясняют тем, что на эти светила напали собаки, а в крас(392)новатых лучах, бросаемых омраченным солнцем, узнают следы крови из ран, нанесенных вражескими зубами[1126].
Волк-туча, пожиратель небесных светил, в народных русских сказках носит характеристическое название волка-самоглота; он живет на море на окиане (т. е. на небе), добывает сказочному герою гусли-самогуды (метафора грозовой песни, см. выше стр. 169), пасть у него — страшная, готовая проглотить всякого супротивника; под хвостом у волка — баня, а в заду — море: если в той бане выпариться, а в том море выкупаться, то станешь молодцем и красавцем, т. е. волк-туча хранит в своей утробе живую воду дождя, с которою нераздельны понятия силы, здоровья и красоты. Согласно с метафорическим названием дождя молоком, этот сказочный волк заменяется иногда молочною рекою с кисельными берегами, которая всех питает и всем дарует красоту и силу[1127]. Трава молочай (euphorbia lathyris), названная так по белому, молочному цвету своего сока, у немцев слывет Wolfsmilch, у поляков wilcze mleko[1128]. Богатыри народного эпоса, представители молниеносного Перуна, сосут в детстве молоко мифических животных, т. е. дождевые тучи; как сербский Милош сосал кобылу, а другие герои — корову-бурёнушку, так по древнеримскому преданию Ромул и Рем вскормлены волчицею; по немецким сагам, Сигурд сосал молоко оленьей самки, а Дитрих — волчицу, почему и назывался Wolfdieterich[1129]. По свидетельству славянской сказки, победители страшного змея — богатыри Валигора и Вырвидуб (прозвания, издревле присвоенные богу-громовнику, как рушителю облачных гор и лесов) были вскормлены зверями: один — львицею, а другой — волчихою[1130]. Замечательно, что малорусская сказка заменяет богатыря Вертодуба— волком, который «пиляе хвостом дуби»[1131]. Чтобы пчелы собирали больше меду, для этого в Калужской губ. советуют класть на пчельнике волчью губу: суеверие, возникшее из метафорических названий тучи — волком и дождя — медом.
В баснословных сказаниях о волке-туче находят объяснение некоторые народные обряды и приметы. На зимний праздник Коляды в Галиции и Польше толпа молодежи ходила в старину с чучелом волка, останавливаясь перед избами и возглашая колядские песни, или бегала по селу с волчьей шкурою. Обычай водить волка соблюдался в Польше еще в XVI столетии[1132]. У словаков, вместо того, ходят на Коляду дети с змеею (hadern), сделанною из деревянных дощечек, «ktere se roztаhnouti a stаhnouti daji»; пасть у змеи — красная, а на голове — позолоченная корона[1133]. Вой волков (метафора завывающей бури) почитался вещим и у славян, и у немцев. Если за войском, выступившим в поход, следовали волки, это, по указанию Эдды, предвещало торжество над врагами, так как появление этих зверей намекало на таинственное присутствие «отца побед»— Одина[1134]. По выражению Слова о полку, Игорь ведет воинов к Дону, а «влъци грозу въсрожат по яругам»; у летописца Не(393)стора записан следующий рассказ: «идущема же има (на битву), сташа ночлегу, и яко бысть полунощи, встав Боняк, отъеха от вой, и поча выти волчьскы, и волк отвыся ему, и начаша волци выти мнози. Боняк же приехав, поведа Давыдови: яко победа ны есть на Угры заутра»[1135]. В сказании о Мамаевом побоище замечено, что Дмитрий Волынец «седе на конь свой, поим с собою вел, князя, выехав на поле Куликово и став посреде обоих полков, обратився на полки татарские, слышах стук велик и крик... трубы гласяще. И бысть же назади татарских полков волцы воют вельми грозно, по правой же стране их вороны и галицы беспрестанно кричаше»[1136]. По народной, доныне существующей примете, вой волков предвещает мороз, голод, мор и войну, если волки ходят по полям стаями и воют — это знак будущего неурожая[1137]. У римлян и германцев встреча с волком почиталась предвестием победы[1138]; по убеждению наших крестьян, встреча эта сулит успех и корысть. Белорусы говорят: «воук яму дарогу перебег», выражая этим такую мысль: ему привалило неожиданное счастие![1139] Понятия победы, торжества над врагами так же неразлучны с смелым и хищным волком, как, наоборот, понятия поражения, гибели, неуспеха — с робким и трусливым зайцем. В бурной грозе неслись воинственные боги на битву с демонами и радовали жадных волков и воронов, которые следовали за ними на поле сражения пожирать трупы убитых[1140]. Зимние вьюги и разрушительные бури «волчьего времени» порождают неурожаи, голод и мор; те же печальные последствия вызывают и человеческие войны, опустошающие нивы земледельца и водворяющие на земле владычество смерти: вот почему вой волков пророчит не только военные тревоги, но и общее оскудение и повальные болезни. Так как звон принимался за метафору грома, разбивающего темные тучи, то отсюда возникло поверье, что волки, заслышав звон почтового колокольчика, со страхом разбегаются в разные стороны; точно так же боятся звона колоколов и нечистые духи и ведьмы (см. выше стр. 152). Для того, чтобы волки не трогали домашней скотины, в Новгородской губ. крестьяне бегают вокруг деревень с колокольчиками, причитывая: «около двора железный тын; чтобы через этот тын не попал ни лютый зверь, ни гад, ни злой человек!»[1141]. Во время свадебных поездов колдуны, на пагубу молодых, бросают на дорогу высушенное волчье сердце; чара эта, по мнению простонародья, заставляет лошадей становиться на дыбы и ломать повозки[1142]. Волчья шерсть и волчий хвост употребляются ведьмами в чарах, с целию произвести непогоду[1143].
Не менее значительная роль выпала в преданиях индоевропейских народов на долю свиньи. Как животное, которое роет землю, она явилась символом — во-первых, плуга, бороздящего нивы (см. выше стр. 284), и, во-вторых, вихря, взметающего прах по полям и дорогам; а как животное необыкновенно плодучее, свинья (санскр. su, su-in, гр. νς лат. sus, др.-верх.-нем. sы=schwein от санскр. корня su — рождать, производить, откуда и Savitar — производитель, (394) прозвание бога Солнца) поставлена в близкую связь с творческими силами весенней природы[1144]. Вместе с тем мифы приписали ей то же влияние на земледелие и урожаи, какое принадлежит грозовым тучам, бурное дыхание которых, подымая пыль и сокрушая деревья, как бы роет землю. Древнейшее уподобление бурно несущегося облака дикому вепрю запечатлено в Ведах словом varвha, означающим: и боров, и облако. Бог Рудра, воздыматель бурь и носитель громовой палицы, и ветры-Маруты были олицетворяемы в этом зверином образе. В гимнах Ригведы Индра представляется поражающим своею громовою палицей борова-Вритру[1145], подобно тому, как в дикой охоте Один преследует вепря в широких воздушных пространствах. Туманы = те же облака, я народная русская загадка называет их сивыми кабанами: «сиви кабани усе поле залягли»[1146]. О крутящемся вихре, в котором поселяне видят нечистого духа, в Малороссии говорят, что он «мае свинячу голову и богато рук». При виде волнуемой ветром нивы немцы до сих пор выражаются: «der eber geht im kom!»[1147] В Швабии, запрещая детям бегать по колосистому хлебу, стращают их: «es ist eine wilde sau darin!» Там же вертящийся вихрь (Wirbelwind) называют windsau; а на севере, наоборот, мифическое представление свиньи-вихря дало следующее поэтическое название обыкновенному борову: widrir (wetterer). По мнению германских поселян, боров-вихрь прячется в колосьях засеянного поля и остается в последнем снопе, который будет сжат на ниве. Сноп этот убирают венком и цветами, торжественно несут в деревню и ставят в средине обмолоченного хлеба. В Швабии тому, кто срежет последние колосья, жнецы кричат: «du hast die roggensau!» B других местностях народное поверье заменяет борова волком (roggenwolf), собакою (roggenhund) и козлом, согласно с тем старинным воззрением, которое заставило козла посвятить Тору. Чтобы дети не бегали по нивам, им говорят: «geht nicht ins kцrn, da sitzt der grosze hund!», «im komк sitzt der wolf und zerreiszt euch!»; поляки: «wilk ciк tam ukjasi», «wilk w їycie». Веяние ветров бывает то благодетельно, то вредно: тихие ветры разносят цветочную пыль и чрез то оплодотворяют растения, суровые и порывистые опустошают нивы. Когда дует сильный сухой ветер, в окрестностях Кельна выражаются: «der wind frisst das kцrn», и пахарь, находя свой участок поврежденным, стебли поломанными и наклонившимися, а колосья пустыми, глубоко верит, что это дело злобного демона. Потому windwolf и windsau являются с двойственным характером: они то наделяют нивы плодородием («je gröszer der wind im korne geht, was man auch einen wolf nennt, desto kömerreicher erwartet es der bauer»), то производят неурожаи («die wölfe toben ün kom und wollen dasselbe verderben»)[1148]. У нас последний сжатый сноп убирают цветами и приносят на хозяйский двор с радостными песнями; но тех указаний, какие сохранялись в Германии в сейчас приведенных поговорках, на Руси не встречается. Впрочем, народные приметы ставят свинью в таинственное соотношение с различными атмосферными явлениями: когда стадо свиней бежит с по(395)ля с визгом и хрюканьем, когда свинья чешется об угол избы — это считается предвестием дождя и ненастья; если свинья бежит с соломой во рту — это знак приближающейся бури[1149]; если свиньи жмутся друг к другу, то следует ожидать мороза (Орлов, губ.)[1150].
Скандинавская мифология знает златощетинистого вепря Gullnbursti, который напоминает свинку — золотую щетинку наших сказок[1151]. Между русскими поселянами сохраняется предание, что свинья прежде была создана не такою, что она имела щетины золотые и серебряные, но как-то упала в грязь и с той поры утратила блеск своих щетин[1152]. Это — поэтический образ весенней тучи, озаренной яркими солнечными лучами и сверкающей золотистыми молниями; тот же смысл кроется и в следующем представлении народного эпоса: «за морем стоит гора (море[1153] небо, гора = туча), а на горе два борова; боровы грызутся, а меж ими сыплется золото да серебро», т. е. тучи сталкиваются, а из них сыплются золотистые молнии5. Молния, уподобляемая в мифических сказаниях острию копья и стрелы, в применении к туче-борову казалась его сверкающей щетиною или золотым, блестящим зубом (клыком). Народная загадка, означающая огонь, выражается так: «дрожит свинка золотая (или острая) щетинка»[1154]. Острые зубы борова, крысы, мыши, белки и крота, по их белизне и крепости (у Гомера: άργητες οδοβΓες, άργητες XLpo^oi ), были сближены с разящею молнией. Санскрит дает свинье и крысе название vajradanta (зуб громовой палицы); представляемые дикими вепрями несущиеся в облаках Маруты называются зубастыми; крыса (вkhu — слово, означающее и мышь и крота) была посвящена Рудре[1155]. Пламя огня, пожирающего горючий материал, также уподоблялось золотым грызущим зубам[1156], и в гимнах Ригведы Агни именуется тысячеглазым и острозубым: первый эпитет возник из лингвистического сродства понятий света и зрения, а второй — из сейчас указанного основания[1157]. У словаков уцелела клятва: «чтоб тебе Перун показал свои зубы!», т. е. да поразит тебя молния[1158]. По свидетельству Дитмара, в славянском городе Ретре был храм, посвященный Сварожичу (=Агни); одни из трех ворот этого храма вели к морю и почитались недоступными для входа простых людей; когда городу угрожало какое-нибудь несчастие— из вод шумного моря показывался огромный боров, сверкая своими белыми клыками[1159]. Во всех разнообразных олицетворениях тучи зубы служат для обозначения кусающих (= разящих) молний. В русском заговоре на умилостивление судей и начальников читаем: «помолюсь я (имярек) на восточную сторону, с (396) восточной стороны текут ключи огненные, воссияли ключи золотом ( = изображение грозы) — и возрадовались все орды, и приклонились все языки. В тех ключах я умываюсь и господнею пеленою утираюсь, и показался бы я всем судьям и начальникам краснее солнца, светлее месяца. Кто на меня зло помыслит, того человека я сам съем: у меня рот волчий, зуб железный![1160] Чтобы охранить себя от судейских преследований, заклинатель обращается к защите бога-громовника, который должен прикрыть его облачной пеленою и омыть очистительною водою дождя; одеянный облаком, он принимает на себя волчий образ, получает железный зуб-молнию и становится страшен своим недругам. Колдуны, обладающие силою вызывать бури и грозы и превращаться в волков, сохраняют свое чародейное могущество до тех пор, пока не выпадут у них зубы[1161]. По народному поверью, вещее слово заговора только тогда достигает цели, когда произнесено заклинателем, у которого все зубы целы[1162]. В наших сказках встречаем любопытное предание о змеином зубе; подобно волку, змей — демоническое олицетворение тучи. Так как молния наносит смертельные удары, то змеиному зубу присваивается эпитет мертвого. Злая царевна — полюбовница змея, желая извести брата-богатыря, вызвалась поискать у него в голове и запустила ему в волосы змеиный зуб. Богатырь тотчас помер и был зарыт в могилу, но у него была любимая охота — вещие звери: откопали они царевича и стали думать, как бы возвратить его к жизни. Говорит лиса медведю: «если ты перепрыгнешь через покойника, а сам увернешься от зуба, то и хозяин наш, и ты — оба будете живы!» Косолапый Мишка прыгнул, да не успел увернуться — зуб так и впился в него! Царевич ожил, а медведь ноги протянул. Прыгает через медведя другой зверь и тоже не сумел увернуться: Мишку оживил, а сам упал мертвый. И вот так-то прыгали звери друг за другом, и дошла наконец очередь до лисицы; она всех ловчей, всех увертливей, как прыгнула — зуб не поспел за нею и вонзился в зеленый дуб: в ту же минуту засох дуб от верху и до низу[1163]. В одном заговоре змеиный зуб называется золотым, подобно тому как скандинавская мифология знает золотые зубы бога Геймдалля[1164]. Этот любопытный заговор произносится на исцеление от змеиного укуса и состоит из следующего обращения к змее-змеице, всем змеям царице: «собери ты весь свой гад и вынимай из раба (имярек) свой злат зуб; а не вынешь ты своего злата зуба, то я закляну тебя со всеми твоими змеями, а не я тебя закляну — заклянет тебя Господь Бог и Михаил-архангел». Затем заговор упоминает о Божьей Матери, которая из болящих ран змеиные зубы выбирает, опухоль умаляет[1165]. Низводя древние метафорические выражения от небесных явлений к земным, народ в золотом зубе-молнии, которым поражает змея-туча, начинает видеть не более как губительный зуб обыкновенной змеи, и заклятие, направленное, собственно, против громового удара, принимает за целебное средство в тех случаях, когда кого-нибудь ужалит гадюка. Народная русская сказка повествует о змее-ведьме, которая хочет пожрать малолетнего Ивашку; смелый мальчик ушел и засел на высокий дуб; ведьма принимается грызть дерево, ломает свои зубы, бежит к кузнецу и просит: «ковалику, ковалику! скуй мне железные зубы» — и тот испол(397)няет ее желание[1166]. Не касаясь основного значения этой сказки, которое объяснено нами ниже (см. гл. XIX), заметим, что злая ведьма точно так же грызет железными зубами, т. е. молниями, Перуново дерево (дуб = облако), как, по свидетельству скандинавского мифа, змея Nidhhцggr (=male pungens, caedens) грызет корень мировой ясени Иггдразилли[1167]. Тот же мифический кузнец, которому приписывается приготовление молниеносных стрел, кует и железные зубы ведьмы. Наши знахари лечат больные зубы прикосновением пальца, но для того, чтобы получить этот чудесный дар останавливать зубную боль, необходимо поймать крота (пол. kret, илл. kart, чеш. krt, krtek, лит. kertus, kertukkas от санскр. krt — scindere)[1168] и задушить его указательным пальцем правой руки[1169]. В Германии существуют следующие поверья: кто ест хлеб, изгрызенный мышами, у того не будут болеть зубы; чтобы у дитяти легко прорезывались зубы, мать должна откусить у мыши голову и привесить ее на шею ребенка; когда у детей выпадают молочные зубы, то советуют закидывать их в мышиную норку, приговаривая: «maus, maus! komm heraus, bring mir einen neuen zahn heraus»[1170]. На Руси заставляют детей бросать выпавший зуб за печку с таким приговором: «мышка, мышка! на тебе зуб костяной (или: репяной), а мне дай железный (или: костяной)[1171]; то же соблюдается и лужичанами[1172]. Словаки и чехи просят в этом случае бабу-ягу: «jena baba, stara baba! tu mas sub kostлny, dag mi zaс' zelezny[1173]. Яга-баба представляется зубастою старухою и у сербов известна под именем гвоздензубы[1174]. Вместо указанных воззваний к бабе-яге и мышам чехи ту же самую просьбу обращают к лисице (одно из олицетворений грозового облака, см. стр. 329), а сербы к вороне: «на ти, врана, коштан зуб; дај ти мене гвозден зуб»[1175], что не оставляет ни малейшего сомнения в мифическом смысле подобных заклятий. Предание о вороне, наделяющей железными зубами, кажется совершенною нелепостью; но странность эта легко объясняется из тех баснословных представлений, под влиянием которых бурные тучи были уподобляемы хищным птицам (см. гл. X). Еще знаменательнее, что наши заговоры, произносимые против зубной боли, большею частию состоят из обращений к месяцу: он снимает зубную скорбь, уносит ее под облака, и взамен испорченного (репяного) зуба дает здоровый (костяной). Как царица темной ночи, луна принималась за божество, властвующее в туманных областях мрачного Аида; понятия ночи, тучи и смерти (загробного мира) постоянно сливаются в древнейших верованиях. В Белоруссии страдающие зубами выходят в новолуние на перекресток и, становясь лицом к месяцу, причитывают: «новы месячку! чы ты быв на небечку? — Быв. — А чы есть же людзи там? — Есть. — Чы боляць в их зубы? — Ни, мой любый! — Нехай же у мене не боляць, а як у их седзяць!», т. е. (398) да будут мои зубы так же нечувствительны к боли, как у покойников[1176], души которых признавались существами стихийными, странствующими по небу в грозовых облаках (см. гл. XXIV). Уподобление молний зубам грызунов сообщило Аполлону, метателю убийственных стрел, эпитет sminueuz, (sminuoz — полевая мышь)[1177] и придало мышам мифический характер. Народная сказка о «волшебном кольце»[1178] говорит об измене красавицы-жены своему мужу; она отдается враждебному королю, уходит в далекие страны и уносит с собою чудесное кольцо, а вместе с ним и богатство и счастье; чтобы возвратить все это, покинутый муж должен бороться с величайшими затруднениями, но в свое время одолевает их и получает обратно и кольцо и красавицу-жену. Сюжет этот развивается во многих эпических сказаниях, и в основе его таится мысль о временном союзе девы-Солнца с летнею природою, о переходе ее во власть враждебной зимы, когда она изменяет своему законному супругу и предается коварному обольстителю, и о восстановлении с новой весною прежнего благодатного брака. В древнейшей поэзии солнце уподоблялось золотому кольцу (см. выше стр. 109); у этого волшебного кольца (wunschring) двенадцать винтов или составов, которые указывают на двенадцать периодов (по числу месяцев), замечаемых в годовом движении солнца. Сказочный герой приобретает кольцо от царя-змея (т. е. возжженное грозовым пламенем, солнце освобождается из-под власти омрачающего его лик облачного демона), но после счастливого времени лета теряет его при наступлении зимы и сам попадает в тесное заточение; похищенное зимними туманами, оно снова возвращается ему, благодаря дружным усилиям собаки, кошки и мыши, т. е. не прежде как весною, когда появляются молниеносные тучи: мышь-молния грызет демона-похитителя и заставляет его выпустить из своих рук драгоценное кольцо, собака-вихрь и кошка-гроза подхватывают сокровище, переплывают морские воды (дождевые тучи) и вместе с кольцом возвращают торжествующему герою свободу и счастье. Стародавний миф о мыши-молнии, грызущей корабль-облако, уцелел в средневековой переделке ветхозаветного сказания о потопе. По свидетельству апокрифических сочинений, дьявол прокрался в ковчег и, желая окончательно погубить людской род, оборотился мышью и стал грызть дно корабля; тогда, по молитве Ноя, выскочили из ноздрей льва пес и кошка и удавили нечистого[1179]. Народная легенда говорит, что дьявол в образе мыши прогрыз в ковчеге дыру, а уж заткнул ее своей головою[1180]. Если в доме бегают днем мыши и крысы, это, по мнению простонародья, предвещает пожар (Арханг. губ.); чье платье будет изъедено мышами или крысами, тому человеку угрожает беда, болезнь и самая смерть. Мыши дают поселянам приметы о будущих урожаях и ценах на хлеб; если полевая мышь совьет на ниве гнездо высоко, то предвещает неурожай и высокие цены на хлеб, и обратно: низко свитое гнездо обещает низкие цены; если мышь точит ковригу от нижней корки кверху — то хлеб будет дорог, а если от верхней корки вниз — то дёшев; изгрызенная средина ковриги указывает на средние цены[1181]; когда мыши портят сено — будет худой укос, а когда вылазят из подполья и производят визг — будет голодный год[1182]. Рядом с уподоблением разящих молний — (399) зубам, хохот служил метафорою грома. Так как смех возбуждает представление об открытом рте и оскаленных зубах, то обе метафоры нераздельно сочетались с мифическим образом демона-тучи: дьявол постоянно насмехается, злобно хохочет и скрежещет зубами; адская бездна изображается колоссальною разинутою пастью с страшными зубами[1183].
Вепрь Gullinbursti или Slidhrugtanni ( = Spitzzahn) принадлежал светоносному богу весенних творческих сил — Фрейру, который выезжал на нем верхом или в колеснице; с быстротою резвого коня несся Гуллинбурсти по воздушным пространствам, и золотые щетины его озаряли ночное небо, подобно светлому дню. Эдда дает этого вепря и богине Фрее. Старинная немецкая песня вспоминает о чудесном борове, щетины которого словно лес, а клыки в двенадцать локтей. Кавказские горцы также знают дикого кабана с золотою щетиною, на котором ездит бог лесов и охоты[1184]. Накануне Рождества, когда празднуется поворот солнца на лето и когда, по поверью, отверзается пресветлый рай, чехи выводят своих детей на улицу и, указывая на звезду Звериницу (Венеру — имя, которому у германцев соответствует Фрея, у славян Сива), говорят: «вот zlatй prasаtko!» — что напоминает белорусскую поговорку: «уздришь вовчу звезду!»[1185] Иногда, не желая выходить из комнаты, берут в одну руку небольшое зеркало, а в другую зажженную свечу и, держа свечу перед зеркалом, колеблют последнее, отчего по стенам и потолку перебегает с места на место светлое пятно; это отражение света, известное у нас под именем зайчика (см. стр. 328), чехи называют золотым поросёнком[1186]. В некоторых местностях Германии существует поверье: кто накануне Рождества воздержится от пищи до позднего вечера, тот увидит золотого поросёнка (ein goldenes junges ferkel); на Руси в обычае поститься в Рождественский сочельник до звезды. В Швабии усматривают в это время на небе белого поросёнка с золотою цепью на шее[1187]. К древнему культу Фрейра принадлежало принесение ему в жертву, в дни солнечного поворота на лето, свиньи (sьhneber), дабы он даровал земле плодородие, и до позднейшего времени свиная голова и поросёнок были необходимою яствою на Святках. В Англии голова эта украшалась лавровым листом и розмарином (растение, посвященное богу Фро). В Швеции крестьяне Hajulabend приготовляют из теста печенья в виде свиней и хранят их до весны; весною же несколько кусков этого печенья кладут в зерна, предназначенные для посева; другую часть мешают в овес, которым кормят пахатных лошадей, а остальное разделяется между посевщиками и пастухами; последние получают свою долю в тот день, когда впервые выгоняют коров на пастбище. Это делается с целию, чтобы будущая жатва была урожайная и чтобы коровы давали обильное молоко[1188]. Те же обычаи встречаем и у славян. На Руси к Рождественским Святкам и Новому году бьют свиней и поросят, и доселе непременным кушаньем на первый день праздника бывает свиная голова с хреном или жареный поросёнок с кашею; почти по всем деревням варят свиные ноги, начиняют свиные кишки и желудки и раздают колядовщикам, песни которых сопровождаются просьбами наделить их (400) именно этими обычными дарами. Кровью убитого кабана брызгают в огонь, на котором обжигают тушу, и думают, что вследствие такого обряда нечистая сила перестанет ходить по хлевам и портить скотину[1189]. По селезенке кабана гадают о погоде: если селезенка толще к спине, то зима будет холоднее в конце, чем в начале; если она толще в средине, то сильную стужу надо ожидать в половине зимы, а если толще к стороне брюха, то при конце зимнего периода морозы будут слабее[1190]. Начиняя колбасы, хозяйка дома и ее помощницы поют следующую песню:
Дедка свинушку убил,
Дедка белинькую —
Спинку пегинькую.
Ай да божья Коляда!
Прилетай к нам свысока
Раз в желанный год.
Мы колбасы чиним,
Веретенцем сверлим...
Ай-о-ох, Коляда!
Лети швыдче свысока,
Да морозом не тряси,
Басловья[1191] к нам неси.
В Виленской губ. всякий достаточный хозяин закалает к Рождеству нарочно откормленного кабана, что на местном говоре обозначается выражением: забиц каляду[1192]. В Орловской губ. под Новый год режут годовалого поросёнка, жарят и вечером непременно съедают всего, а кости зарывают в потаенном месте[1193]. Св. Василий, память которого празднуется 1-го января, почитается крестьянами покровителем свиней, откуда объясняется народная поговорка: «бывает и свиньям в году праздник!»[1194] Болгары, сербы и хорваты также закалают к Рождеству свиней и поросят[1195]; а в землях, заселенных некогда вендами, лепят и пекут кабанов из теста. Поросенок, изготовляемый к этому празднику, называется у сербов божура, божурица[1196].
В тучах, потемняющих небесный свет, и в крутящихся вихрях древние племена признавали существа демонические; поэтому прожорливой свинье, как воплощению этих стихийных явлений, часто придается в народных сказаниях тот же злобный, враждебный характер, как и хищному волку. У египтян, по свидетельству Геродота, свинья почиталась нечистою, и тот, до кого она дотрагивалась, должен был омыться в священных водах Нила; подобный же взгляд на это животное разделяли и евреи; у арабов свинья и демон обозначаются одним именем[1197]. Народы арийского происхождения представляли бесов в различных звериных образах и, между прочим, громко хрюкающими свиньями; олицетворяя черта в получеловеческих, по(401)луживотненных формах, они давали ему свиной хвост[1198]. По указанию наших старинных памятников, нечистые духи ездят на свиньях; так в летописи (под 1074 годом) сказано: «виде (старец) единого (беса) седяща на свиньи, а другие текуща около его»[1199]. Шведская поговорка утверждает: «что свинья замарает, то очистит лошадь»; свинья здесь — синоним демона, конь — светлого божества[1200]. На этом древнеязыческом поверье создалась народная легенда о том, что младенца Христа, когда он был спрятан от слуг Ирода в яслях, лошадь зарывала в солому, а недобрая свинья отрывала[1201]. «Бог не выдаст, свинья не съест!»[1202] — выражается русская пословица, противопоставляя свинью, как бы злого духа, благому, охраняющему божеству. Встреча с свиньею признается за несчастливую примету[1203], на что указывал еще Нестор, осуждавший тех, которые, повстречав свинью, немедленно возвращались домой[1204]. Народный эпос рассказывает о борьбе богатыря (=Перуна) с демоническими змеями (= тучами); в некоторых вариантах чудовищная змея заменяется огромной прожорливой свиньею, причем все другие подробности предания удерживаются без малейших отступлений. Спасаясь от свиньи, богатырь бежит в кузницу, и там «нечистая» свинья, будучи схвачена за язык горячими клещами, погибает под кузнечными молотами — подобно тому, как гибнут великаны-тучи под ударами Торова молота (молнии), или, по другому сказанию: запряженная в соху (см. выше стр. 285), она выпивает целое море и лопается, т. е. гибнет, изливаясь потоками дождя[1205]. С таким враждебным Перуну, демоническим характером свинья по преимуществу являлась, как мифическое воплощение зимних туманов и облаков, помрачающих солнечный блеск, посылающих на землю холодные ветры, метели и разрушительные бури; вместе с этим ее острые зубы получили значение мертвящего, всеоцепеняющего влияния зимы. По народному выражению, Зима с гвоздем ходит, оковывает воды и землю и, накладывая на реки и озера ледяные мосты, скрепляет их гвоздями; следовательно, действие и ощущение, производимые морозами, уподобляются опутыванию цепями и уколу острого, крепко прибитого гвоздя. Временное усыпление или зимняя смерть природы происходит от губительного укола Зимы: живописуя естественные явления в живых поэтических образах, греки зимнее омертвение творческих мировых сил выразили в мифе о безвременной кончине красавца-Адониса, сраженного зубом дикого вепря; в виде этого вепря нанес ему рану неистовый Apec, т. е. бог-воитель (громовник) с началом зимы делается оборотнем, из благотворного божества, заправляющего грозовыми битвами, превращается в страшного зверя и губит земную жизнь во всей ее красе. Когда Адонис умер, Афродита умолила Зевса дозволить ему, оставаясь полгода в подземном царстве теней, другую половину года проводить в обителях светлых богов. С тех пор Адонис поочередно переходит из объятий Афродиты во власть Персефоны, богини (402) загробного мира, и от этой последней к Афродите[1206]. Это — не более как представление кругового оборота, замечаемого в жизни природы, поэтическая картина ее цветения и увядания. Я. Гримм указывает на одну северную сагу, по свидетельству которой боров ранил спящего Одина и сосал из него кровь; там, где капли его божественной крови оросили землю, на следующую весну выросли цветы[1207]. Представляя тучи в различных животненных и человеческих образах, первобытные племена называли дождь — их плотским семенем, молоком и кровью. Последняя метафора нашла место и в приведенной саге: суровая осень повергает тученосного Одина в сон, и в это время раненный кабаньим клыком (молнией), проливает он на землю благодатную влагу дождя-крови. Подобно тому, богатырь русской сказки Незнайко[1208] точит кровь из задней ноги своего чудесного коня, окропляет ею опустошенный сад, и где только пали кровяные капли — там вырастают роскошные цветы и деревья: эпизод, по своему значению совершенно тождественный с преданием, будто богатырские кони ударом своих копыт выбивают источники живой воды. Возврат к жизни окаменелых ( = оцепененных зимнею стужею) героев народный эпос приписывает взбрызгиванию живой водою[1209] или окроплению детскою кровью[1210], т. е. дождем, этою живительною кровью только что народившегося бога весны. По сказанию Эдды, когда был убит великан Имир, то из ран его пролилось столько крови, что произошел всемирный потоп, в котором потонуло почти все племя первозданных великанов, тогда как по библейскому преданию потоп был следствием сорокадневных, беспрерывных дождей[1211]. Славяне хранят предание, что великаны погибли в потопе в наказание за свои непрестанные войны, т. е. тучи-исполины гибнут в грозовых битвах, изливаясь на землю дождями. В Калевале Вейнемейнен ранит топором (молнией) палец на своей ноге, и кровь течет рекою и затопляет всю страну до самых вершин гор; точно так же немецкие сказки упоминают о наводнении, происшедшем из пальца великана[1212]. Рассказывая о создании мира из трупа убитого Имира, Эдда утверждает, что моря и воды произошли из его крови; наоборот, индийцы верили, что кровь человеческая создана от воды, и по выражению русского стиха о голубиной книге: «кровь-руда наша от черна моря»— верование, доселе принимаемое духоборцами за догмат[1213]. Былина про богатыря Дуная оканчивается этими знаменательными словами:
И падал он на нож да ретивым сердцем;
С того ли времени, от крови горячия
Протекала матушка Дунай-река[1214].
Сильномогучий богатырь Дунай разливается рекою — сходно с тем, как в народной сказке разливается рекою дочь Морского царя (первоначально: дева-туча, потом нимфа земных вод); кровь его так же затопляет землю, как кровь Имира. Оче(403)видно, что в основе этого мифа лежит предание об исполинах дождевых туч. Финны, в случае пореза, взывают к могучему Укко и просят его остановить льющуюся кровь[1215]: как владыка громов, он может и посылать и задерживать дождевые потоки, а потому, вследствие уподобления дождя — крови, ему же присвоена и сила останавливать кровь и заживлять раны; то же воззрение находим и в наших заговорах «на остановление крови» (см. гл. XVIII). Скандинавская сага про Одина, уязвленного боровом, известна в Германии в следующей вариации: однажды Гакельнбергу (имя, принадлежащее Водану) привиделось в тяжелом сне, что он сражался с страшным кабаном. Он действительно встретил на охоте кабана и после упорной борьбы поразил его. Торжествуя победу, он ударил мертвого зверя ногою и воскликнул: «рази, если можешь!» Но удар был направлен так неосторожно, что острый кабаний зуб пронзил сквозь сапог ногу охотника, и от этой раны он вскоре умер[1216]. Сказание это напоминает летописную повесть о смерти Олега, который ступил ногою на череп своего издохшего коня, «и выникнучи змея, и уклюну и в ногу, и с того разболевся умьре»[1217]. Значение того и другого преданий одно: кабан и конь = туча, зуб и змея "молния; в той форме, в какой передана басня летописцем, она уже является в исторической обстановке и связана с героическим именем вещего Олега. Колючие иглы (щетина) кабана сравниваются с острием булавки (иголки, шпильки); народная загадка называет иголку— свинкою— золотою спинкою: «бежит свинка — золотая спинка, носочик стальной, а хвосточик льняной (нитка)»[1218]. Вместе с этим булавка в народных сказках служит не только метафорою молниеносной стрелы[1219], но и обладает волшебною силою погружать в непробудный сон и пре вращать в камень, т. е. уколом своим предавать природу зимней смерти (см. гл. XVIII).
У восточных народов свинья была символом ночного мрака и разрушения; солнце, удаляющееся на зиму, принималось за побежденное свиноголовым Тифоном[1220]. Тот же мотив развивает и наша сказка о свином чехле[1221], содержание которой составляет общее наследие индоевропейских народов[1222]. Героиня сказки, чудная красавица, носит свиной чехол (кожух) и потому не может быть узнана своим суженым; но как скоро одежда эта сброшена и девица показывается в чудесных уборах, блистающих словно частые звезды, светел месяц, красное солнышко и ясная зоря (или: в серебряном, золотом и брилли(404)антовом платьях и в золотых башмачках[1223] — жених тотчас же пленяется ее прелестями и вступает с нею в торжественный брак. В переводе на общепонятный язык смысл сказания таков: дева-Солнце в зимний период времени облекается в свиную шкуру, т. е. затемняется туманами и лишается своей блестящей красоты (сравни эпическое выражение: «красное солнце») и плодотворящей силы. Жених (бог весеннего плодородия) чуждается непривлекательной невесты и гонит ее от себя. В это безотрадное время она находится во власти злой мачехи-Зимы и является в печальном виде Замарашки или Чернушки (Popeluska, Пепельуга, Aschenputtel), осужденной на пребывание в подземном царстве (в стране мрака и теней, т. е. за зимними тучами). Уподобление зимы — злой мачехе самый обыкновенный прием в народной поэзии; «зимне солнце (говорят малорусы), як мачушине сердце», «зимнее тепло, як мачушино добро!»[1224] Но как только наступающая весна разорвет и снимет с девы-Солнца свиной чехол и облечет ее в светлые одежды, она тотчас же предстает в полном блеске, как будто облитая золотом и осыпанная бриллиантами. Народная загадка о зоре, расстилаемой заходящим солнцем, выражается метафорически, как о червонном платье: «за лисом, за пролисом червоне платья»[1225]. Любопытно, что свои блестящие одежды сказочная героиня до поры до времени скрывает в дубе или под камнем[1226], т. е. за мраком туманов, ибо и дуб и камни (скалы) служили метафорами для обозначения этих последних (см. гл. XVII и XVIII). Облекаясь в весенние наряды, дева-Солнце блистает «несказанною и ненаглядною красотою»; жаркими лучами своими она топит льды и снега, или, выражаясь метафорическим языком сказки: оставляет след своей ноги, свой золотой башмачок, в растопленном дегте. Слово дёготь тождественно с литовским причастием deggots, от глагола degu — горю (degas, degus, degsnis — пожар, degesis — август, месяц жаров, deguttas, deguttis и daguttas — деготь, древесная смола, выгоняемая огнем) и роднится с санскр. корнем dah — жечь и старонемец. dag — день, откуда и наш Дажьбог — солнце[1227]. Под влиянием этого коренного значения слово дёготь принималось за метафорическое название весенних журчащих вод, растопленных лучами ясного солнца и весеннего дождя, падающего из туч, согретых теми же живительными лучами. Отсюда возникло поверье, что дракон или дьявол (=туча), будучи поражен громовою стрелою, разливается смолою (стр. 135); точно так же разливаются черти смолою, как скоро заслышат предрассветное пение петуха: это потому, что крик петуха, предвозвещающий восход дневного светила, служил символом грома, разбивающего темные тучи, за которыми скрыто светозарное солнце (см. стр. 263). Как метафора «живой воды», дёготь, по мнению крестьян, обладает целебною силою: при повальных болезнях советуют держать в избе кадку с дёгтем; чтобы предохранить домашнюю скотину от нечистой силы, вешают на хлевах лапти, обмоченные в дёготь: во время скотской чумы заболевшим коровам мажут дёгтем язык, лоб и крестец. Люди, страждущие (405) куриною слепотою, нагибаясь над дегтярною кадкою, произносят следующий заговор: «дёготь, дёготь! возьми от меня куриную слепоту, а мне дай светлые глазушки»[1228]; таким образом, ему приписывается то же свойство просветлять зрение (=свет), что и утренней росе и весеннему дождю. Злого домового усмиряют метлою, обмоченною в дёготь (см. гл. XV). Когда хотят обесчестить дом, в котором есть нецеломудренная девушка, то мажут дёгтем ворота, по вышеобъясненной связи любовного акта с пролитием дождя; позднее этот символический обряд стал приниматься в смысле запятнать, замарать чью-нибудь честь. По золотому башмачку, оставленному красавицей, жених узнает свою невесту и в шуме весенней грозы вступает с нею в благодатный брак и рассыпает на землю щедрые дары плодородия. Согласно с тем древним воззрением, которое представляло солнце то в мужском, то в женском поле, роль сказочной героини, одетой в свиную шкуру, передается иногда доброму молодцу. Такова немецкая сказка «Das Borstenkind»[1229]. Однажды сидела королева под тенистою липою и чистила яблоки; а возле резвился трехлетний малютка—ее сын, и так как мать не хотела дать ему яблока, то он схватил обрезанную кожицу и съел. «О, чтоб тебе поросенком быть!» — воскликнула разгневанная королева — и в то же мгновение мальчик обратился в поросёнка, захрюкал и убежал в свиное стадо. На краю леса проживала одна бедная немолодая чета — муж с женою; детей у них не было, и они сильно о том грустили. Вечером, когда стадо ворочалось домой, оба они сидели на дворе, и жена промолвила мужу: «ах, если бы Господь даровал нам ребенка — хоть такого щетинистого, как свинка!» Не успела окончить, как прибежал поросёнок, начал к ним ласкаться и не хотел отойти прочь. Старушка увидела, что Господь исполнил ее желание, взяла того поросёнка в свою избу и стала заботиться о нем, как о собственном дитяти: приготовляла для него мягкую постель и давала ему есть белый хлеб и молоко. Ранним утром, когда раздавался рожок пастуха, поросёнок убегал из дому и следовал за стадом, а вечером возвращался назад. Но что удивительнее: он мог говорить, как настоящий человек! Долго рос поросёнок и наконец в шестнадцать лет сделался большим боровом. Случилось — как-то старики разговаривали между собою, что король изъявил всенародно обещание выдать свою дочь замуж за того, кто исполнит три его задачи. Borstenkind услыхал эти речи и сказал: «отец! веди меня к королю и посватай за меня его прекрасную дочь». После долгих отговорок старик вынужден был согласиться и отправился сватом; король приказал жениху выполнить следующие три задачи: во-первых, чтобы замок, в котором жила королевская семья, был к следующему утру весь из чистого серебра; во-вторых, чтобы против этого замка, в семи милях расстояния, был в одну ночь построен дворец из чистого золота; в-третьих, чтобы между этим дворцом и королевским замком был алмазный мост. Желания короля были исполнены, и Borstenkind женился на прекрасной королевне. Ночью он являлся к жене златовласым юношею изумительной красоты, а днем превращался в щетинистого борова. По совету матери, королевна воспользовалась сном своего мужа и со(406)жгла на огне его свиную шкурку (borstenkleid), в надежде, что таким образом он освободится от заклятия. Но поутру королевич сказал ей: «ты не хотела выждать и затруднила мое избавление; я теперь должен удалиться на край света, и ни одна смертная душа не в силах туда явиться, чтобы меня избавить!» Королевич исчез, а любящая жена пускается его отыскивать: сначала она идет к Ветру, потом на крылатом коне едет к Месяцу, затем к Солнцу, к Утренней и Вечерней Звездам и наконец после разных трудностей находит своего мужа, соединяется с ним и рождает чудного ребенка с блестящим лицом, как месяц, с золотыми кудрями, как лучи солнца, и с очами, подобными утренней и вечерней звездам. Основное значение немецкой сказки — то же, что и предания о «свином кожушке». Удаляясь на зиму, юноша-Солнце надевает на себя покров, под которым до поры до времени таятся и его дивная красота и его жгучие лучи = золотые кудри; говоря метафорическим языком, он одевается в свиную шкурку и делается оборотнем. По народным поверьям, занесенным во многие сказки, превращение совершается набрасыванием на себя шкуры или кожи того животного, наружный вид которого желают воспринять; снятие этой шкуры влечет за собою восстановление первоначального образа; в устах поселян доныне живут рассказы о том, как иногда, застрелив волка, под шкурою его находят человека, который за несколько лет до того был превращен в вовкулака. Самое слово оборачиваться, в простонародном произношении обворачиваться (обернуться = обвернуться), указывает на переряживанье, покрытие себя («обвертывание») каким-нибудь одеянием. Потому о солнце, затемненном облаками, было представление, что оно рядилось (облачалось) в шкуры тех животных (преимущественно: змея, волка, свиньи и быка), в образах которых миф олицетворял туманы и тучи. Чтобы освободить оборотня, надо снять, совлечь с него звериную шкуру и для того обезглавить его чудодейственным мечом (= молнией) или похитить снятую им на время кожурину и сжечь ее на огне[1230]; в сербской песне будинская королева сожигает сорочку, превращавшую ее сына в чудовище, в живом огне. Живой огонь добывался чрез трение дерева о дерево и, при совершении языческих обрядов, служил символом небесного огня = молний. Итак, сожжением звериной шкурки означается действие молниеносных стрел, пожигающих тучи; золотой же и серебряный дворцы, созидаемые добрым молодцем, указывают на возрождение с весною ярких лучей солнца, рассыпающихся по небесному своду чистым серебром и золотом. Миф этот развивается во множестве вариаций; так в русской сказке о богатыре Незнайке[1231] этот добрый молодец, преследуемый злою мачехою (которая покушается предать его смерти), должен удалиться из-под родной кровли и скрыть на время свои золотые кудри, молодость и красоту под бычачьими пузырем и шкурою, т. е. солнце заволакивается зимою холодными туманами и снежными облаками, утрачивает свои горячие лучи и делается на определенный срок плешивым оборотнем; но когда срок испытания окончится и богатырь трижды победит арапского короля (позднейшая замена древнего демонического существа; черный цвет — знамение враждебной силы, мешающей солнечным лучам согревать землю), тогда спадают с него и пузырь и шкура, золотые кудри снова рассыпаются по могучим плечам, и неуз(407)наваемый прежде юноша, показываясь во всем блеске своей красоты, вступает в благословенный союз с прекрасною царевною-Землею. Эта победа над губительным влиянием зимы совершается при помощи весенних гроз и дождей, и, выражаясь поэтическим языком мифа, — солнце только тогда начинает красоваться золотыми кудрями, когда выкупается в источнике живой воды и умастит свои волосы змеиною мазью (= дождем грозовой тучи). Немецкие саги рассказывают о герое, который семь лет (=семь зимних месяцев) осужден был служить дьяволу и во все это время вместо плаща носил медвежью шкуру[1232].
Мы указали на целый ряд тех животненных образов, какие придавались народами арийского происхождения своим стихийным божествам; в следующих главах настоящего труда будут указаны и другие присвоявшиеся им олицетворения. Разнообразие этих представлений послужило источником верований в превращения богов и демонов и вообще в оборотничество. Одно и то же явление природы, в глазах древних поэтов, могло принимать различные, много изменчивые формы, роднившие его с зверями, птицами, гадами, рыбами и даже неодушевленными предметами. Ярко блистающие на чистом небосклоне светила рисовались фантазии совершенно в иных образах, нежели светила, омраченные тучами; золотистая молния представлялась и отдельно от темной тучи (как сила, враждебная ей), и слитно с нею (как пламя, кроющееся в ее недрах), и согласно с тем или другим воззрением, изменялись и образы, придаваемые владыке небесных гроз. Не только боги и нечистые духи, но и колдуны и ведьмы, по связи их с стихийными явлениями, силою доступных им чар и заклинаний могут преображаться в разные виды. На таком веровании, широко распространенном почти у всех народов, создалось множество интересных эпических сказаний. Мы остановим внимание на одной народной сказке, замечательной свежестью поэтических красок. Содержание ее следующее: отдает старик сына в науку к колдуну или к самому черту, и тот научает его волшебному искусству превращений. Воротившись к отцу, сын оборачивается то птицею-соколом, то борзою собакою, то жеребцом и заставляет продавать себя за дорогую цену; на беду покупает коня хитрый колдун и держит его в крепкой неволе. Раз как-то удалось жеребцу сбросить узду, и пустился он спасаться бегством, а колдун тотчас за ним в погоню. Начинается длинный ряд превращений: жеребец оборачивается гончим псом, колдун преследует его в виде хищного волка; пёс перекидывается медведем, волк — львом; медведь превращается белым лебедем, а лев за ним ясным соколом: вот-вот ударит! Видит лебедь: река течет, упал прямо в воду, обернулся ершом — ощетинился, а сокол сделался щукою и гонится за бедною рыбкою. Ерш выскочил из воды и покатился кольцом прямо к ногам царевны, что стояла на берегу и мыла белье. Царевна подняла кольцо и надела на пальчик: день ходит с кольцом, а ночь спит с молодцом. Но вот является во дворец колдун и требует возвратить ему потерянное кольцо. Царевна бросает колечко наземь, и оно рассыпается мелкими зернами. Колдун оборачивается петухом и начинает клевать зёрна, а тем временем одно семечко, что укрывалось под башмаком царевны, превратилось в ястреба: налетел ястреб на петуха, убил врага и развеял (408) пух его и перья по воздуху[1233]. Сказка эта известна у весьма многих народов[1234], что доказывает ее глубокую древность. Ряд превращений, совершаемых двумя враждебными лицами, из которых каждое хочет пересилить своего противника, так мотивирован в кельтском предании о Корыдвене или Церыдвене. Чародейка Корыдвена собрала зелья, таинственные свойства которых только ей одной были ведомы, и заставила карлика Гвиона сварить волшебный напиток. Долго приготовлялось это снадобье; наконец брызнула закипевшая влага, и на палец карлика попали три горячие капли. Сильная боль заставила его сунуть обожженный палец в рот, и в ту же минуту, как только коснулись его уст чудесные капли, перед ним открылось все будущее. Опасаясь гнева Корыдвены, он бросился со всех ног бежать. Между тем чаша, в которой варилось снадобье, распалась на куски. В назначенную пору явилась чародейка, увидела черепки и пустилась за беглецом. Карлик узнал про то вещим духом и оборотился в зайца, а Корыдвена сделалась хортом и гнала за ним до реки. Здесь заяц обернулся рыбою и вскочил в реку, а чародейка перекинулась выдрою и продолжала преследовать его под водою. Но вот карлик увидел в стороне насыпанную кучу пшеницы, оборотился в зернышко, упал в кучу и смешался с другими зернами; а волшебница тотчас же превратилась в черную курицу и стала клевать пшеницу, и т. д.[1235] В такой оживленной поэтической картине изображает миф весеннюю грозу: малютка-молния вступает в распрю с демоном туч, и как последний хочет поглотить первую — так эта стремится от него скрыться и, сама одеваясь в облачные покровы, принимает изменчивые образы, пока не успеет окончательно поразить своего противника[1236]. Кипучее снадобье, которое варит карлик, есть приготовляемая в грозе влага «живой воды» (дождя), и рассказ об этом вещем напитке соответствует скандинавскому преданию о каплях крови змея Фафнира (см. гл. XX).
[1] Приб. к Ж. М. Н. П. 1846,17.
[2] К сожалению, г. Микуцкий, у которого мы заимствовали это сведение, не приводит ни названий Перкуна, ни подробностей о его девяти силах (Изв. Ак. Н., I, 114). Географические имена, указывающие на древнее поклонение Перуну, встречаются в Литве и в славянских землях: в Сербии гора Перуна — Дубрава, в Весьегонском уезде Перунина пустынь, в Ржевском — Псруново, в полоцком повете — Пиоруново (Рус. прост, праздн., 1,14); по летописному свидетельству, брошенный в Днепр идол Перуна поплыл по течению, «и пройде сквозе порогы, изверже и ветр на рене, и оттоле прослу Псруняна рень, якоже и до сего дне слывет» (П. С. Р. Л., 1,50).
[3] Маркович., 7; Полгав. Г. В. 1846, 18; Сарат. Г. В. 1844, 8. О животных, подверженных зимней спячке, говорят, что они не прежде пробуждаются, как после первого грома.
[4] Рус. в св. посл., II, 12.
[5] Послов. Даля, 1029.
[6] Сахаров., II, 83.
[7] Иллюстр. 1846,333; Маяк, XI, 15.
[8] Кто умоется при первом весеннем громе, тот в продолжение целого года будет безопасен от поражения молнией.— Терещ., VI, 7, 50; Молодик. 1844, 89; Сахаров., II, 83; Ч. О. И. и Д., год 1, II, 21. При первом громе мужчины, у которых болит спина или поясница, силятся приподнять что-нибудь, думая, что от этого прибывают силы и здоровье.— Рус. Бес. 1856,1, ст. Максим., 63.
[9] Ак. Ист., IV, 35.
[10] D. Myth., 160
[11] Die Götterwelt, 225, 228-9.
[12] Nar. zpiewanky, 1,5.
[13] Украинские песни: «черна роля заорана и кулями засеяна, белым телом зволочена и кровбю сполощена». — «Уже почав вин землю конськими копытами орати, кровъю молдавською поливати».— Ист. очер. рус. слов., I, 212—3.
[14] Изв.Aк.H.,IV,413.
[15] Номис., 282; Послов. Даля, 1028.
[16] Срп. н. посл., 30.
[17] Der Ursprung der Myth., 129,139,143.
[18] Ж. М. Н. П. 1837, VII, 7.
[19] Der Ursprung der Myth., 163.
[20] Перевод: Третий бог был Фрикко, дарующий смертным мир и наслаждения, которого даже кумир изображают с огромным приапом.
[21] D. Myth., 193; Die Götterwelt, 239-240.
[22] Сахаров., 1,27—28.
[23] Галицкая пословица: «ярь — наш отец и мати; хто не посее — не буде збирати».
[24] D. Myth., 715; О. 3. 1852, V, Крит., 45-48. Приб. к Изв. Ак. Н., 1,30.
[25] Обл. Сл., 175, 274; Доп. обл. сл., 313; Срп. рjечник, 247.
[26] Приб. к Ж. М. Н. П. 1846., 20-21.
[27] D. Myth., 306.
[28] Гальтрих, 39.
[29] Подробности см. в главе о народных праздниках.
[30] Ж. М. Н. П. 1846, VII, 58—60. Г. Срезневский считает Руевита (Rugievithus) тождественным с Яровитом: «оба названия имеют одно и то же значение буйности, силы» (Юнгманн Slownik Ccsky, IV, 251; I, 570); а далее прибавляет «Другая форма корня яр есть яс — и от нее произошло другое название: бог света Ясонь или Хасонь, известное чехам в смысле ФебаДлугош, а за ним и Бельский говорят о нем (Jcsse), как о Юпитере». Имя Ярилы слышится во многих географических названиях: Ярилово поле — в Костроме, Ярилова роща, бывшая некогда под Кинешмою, село Ерилово в Дорогобужск. уезде, Яриловичи — урочища в Тихвин, и Валдайск. уезд., Ярилова долина около Владимира, и проч. (Сахаров., II, 91; Древн. Боголюбов, соч. Доброхотова, 96—97; Р. И. Сб., VII, 187, стат. Ходаковского).
[31] Доп. к Ак. Ист., I, 22; Ч. О. И. и Д., год 1, IV, 60-61.
[32] Главы XLI, вопр. 24, и XCII.
[33] П. С. Р. Л., 1,6.
[34] П. С. Р. Л., 1,6, стр. 3-4.
[35] Рус.Дост,1,91,101.
[36] Терещ., V, 102; Описание жизни и подвигов преосв. Тихона, соч. митроп. Евгения, изд. 2-е, 27-37.
[37] П. С. Р. Л., 1,37.
[38] Лет. рус. лит., т. IV, 92, 97,99.
[39] Памят. XII в., 202.
[40] Рукопись эта принадлежала петербур. торговцу Болотову.
[41] Опис. Олонец. губ. Дашкова, 183; О.З.1851, VIII, 73.
[42] Сахаров., 1,74; Ворон. Г. В. 1851,14.
[43] В некоторых деревнях тот, кто «горит», называется столбом.
[44] Обл. Сл., 136-7,143, 216.
[45] Терещ., IV, 28. Обл. зазной — любовь, зазноиный — влюбленный, зазноить — обуглиться, зноить — от сильного жара принимать красный цвет, издавать запах гари, зной — жара, зазнияться — загореться.
[46] Архив ист.-юрид. свел., II, ст. Бусл., 8.
[47] Доп. обл. сл., 56, 68.
[48] Лет. рус. лит., т. IV, 75.
[49] Опис. Олон. губ., 207; Сын Отеч. 1839, т. VIII, 86.
[50] Баба-сводница = ведьма, кипучий кунган = грозовая туча (см. ниже); смысл последнего периода такой: как иссыхает в пламени грозы дождевое облако, так да иссушит любовь красную девицу.
[51] Библ. для Чт. 1848, IX, ст. Гуляева, 48—49; О. 3. 1848, IV, смесь, 149; сравни у Сахарова (I, 30): «вы, Ветры буйные! распорите ее белу грудь, откройте ее ретиво сердце, навейте тоску со кручиною».
[52] Библ. для Чт. 1848, IX, 50.
[53] Сравни: «На море на окиане, на острове на Буяне, лежит доска, на той доске лежит тоска; бьется тоска, убивается тоска, с доски в воду, из воды в полымя ( = дождь и молнии)... Дуй рабе (такой-то) в губы и в зубы, в ее кости и пакости, в ее тело белое, в ее сердце ретивое, в ее печень черную...».— Сахаров, 1,27—28.
[54] Библ. для Чт. 1848, IX, 47.
[55] Кирша Дан., 63; сличи малорусскую песню (Метлинск., 87) о том, как мать, желая приворожить казака к своей дочери, брала из-под его ног песок для волшебной чары.
[56] В Библ. для чт. 1848, IX, 50—51: «Пойду я в поле... Навстречу мне бежит Дух-вихорь из чистого поля со своею негодною силою, с моря на море, через леса дремучие, через горы высокие, через долы широкие; и как он бьет травы и цветы ломает и бросает, так бы NN бил-ломал и бросал рабу божию (имя) и до себя вплоть не допущал, и казался бы (ей) тот человек пуще змея лютого».
[57] Лет. рус. лит., кн. VI, смесь, 92—93; т. IV, 75.
[58] Совр. 1856, IX, смесь, 80.
[59] Костомар. С. М., 102.
[60] Сахаров., 1,68; Историч., статистич. и геогр. журнал 1830, VIII, 132.
[61] Точно так же гадают у лужичан и в Германии. — Neues Lausitz. Magazin 1843, III—IV, 334; D. Myth., 1071.
[62] Совр. 1856, IX, 78.
[63] Ставят еще под кровать тарелку с водою и замечают убыла она или нет, и по этому судят о супружестве; убыль воды — дурной знак. Иногда кладут на этой тарелке лучину (мостик), и суженый должен явиться во сне и перевести девицу через мост (Херсон. Г. В. 1846, 10). На Святках девицы бросают в проруби палочки с своими пометами и на другое утро ходят смотреть: что с ними сделалось? Если палочка уплыла — это сулит скорое замужество, и наоборот (Маяк, XI, 39).
[64] Совр. 1856, IX, ст. Осокина, 79.
[65] Пам. стар. рус. литер., 1,33.
[66] Н. Р. Ск., VII, 5; VIII, 4, а.
[67] М.Мюллер, 116-7.
[68] Gricch. Myth. Прсллера, I, 393; Я. Гримм (fiber den Licbeagott) признает в Эросе божество, подобное Гермесу; соответственное олицетворение, встречаемое у средневековых немецких поэтов, есть frau Minne, которую представляли окрыленною. В народных песнях птицы играют роль гонцов, посылаемых любовниками.
[69] Н. Р. Ск., II, 23 и стр. 347; VII, 17.
[70] Сахаров., II, 10,16, 21, 28,107.
[71] Сахаров., II, 109; Котошихин, 9: «а как начнет царь с царицею опочивать, и в то время конюший ездит около той палаты на коне, вы(й)мя меч наголо, и ездит конюший во всю ночь до света».
[72] Сахаров., II, 18.
[73] Библ. для Чт. 1834rfX, ст. Языкова, 5, 19,35.
[74] Совр. 1856, IX, 78.Лужицкие девицы ставят на ночь два стакана — один с водою, другой с вином, и причитывают, чтобы явился суженый и утолил свою жажду; если к утру убавится в стакане вода, то жених будет бедный, а если вино — то богатый (Neues Lausitz. Magazin 1843, III—IV, 350).
[75] Сахаров., 1,12.
[76] В Германии существует обычай бить старые горшки перед дверями невестина дома.— Ч. О. И. и Д. 1865, II, 71. У черемис бездетные жены, чтобы обеременеть и стать матерями, пьют освященное пиво.— Этн. Сб., VI, смесь, 28.
[77] Сахаров., 1,14.
[78] Совр. 1856, IX, 78.
[79] Ворон. Лит. Сб. 385; О.З.1848, т. LVI, смесь, 203.
[80] Сахаров., 1,12.
[81] Die Götterwelt, 226.
[82] Записано в Ржевском уезде. См. также Цебрикова, 286; Терещ., VI, 62:
Ты, святой-ли Козьма-Демьянович!
Да ты скуй ли-ка нам свадебку
Вековечную, неразрывную.
[83] Кирша Дан., 133—4.
[84] Сахаров., I, 67; Абев., 153; Терещ., VII, 237; Зам. о Сибир., 63; Херсон. Г. В. 1846, 4, 10; Neues Lausitz. Magazin 1843, III-IV, 351.
[85] Сахаров., II, 65.
[86] D. Myth., 1071,1087.
[87] Ворон. Г. В. 1851,11; Владим. Г. В. 1844,52.
[88] «Имам iэдин конь — от свети Илия повихрест» (быстрее) = ветер (из рукописи, сборн. г. Каравелова).
[89] Сементов., 8,39.
[90] Исслед. о скопч. ереси Надеждина, изд 1845, приложен., 47—48.
[91] Иллюстр. 1845, 250.
[92] Библ. для Чт. 1848, IX, 52-53.
[93] Дух Христианина. 1861-2, XII, 270.
[94] Намек на животненные олицетворения туч.
[95] Владим. Г. В. 1844,52.
[96] Щапов, 15.
[97] Сб. Валявца, 234—5.
[98] Основа 1862, V, 80—82.
[99] Приб. к Изв. Ак. Н., I, 47.
[100] Ворон. Г. В. 1851,11; Терещ., VI, 49—50; в стихе о пятнице сказано: шестая пятница против Ильина дня, кто станет той пятнице поститься — тот будет избавлен от грома (Этн. Сб., V, смесь, 34).
[101] Послов. Даля, 990—1; Иллюстр. 1846, 246—7; Киев. Г. В. 1851, 22; Эти. Сб., V, «Быт курс. кр.», 104.
[102] Поговорки: «Ильин день зажинает»; «Илья лето кончает, жито зажинает».
[103] «Новая новина на Ильин день».
[104] Рус. в св. посл., IV, 20, 65; Сахаров., 1,274; II, 44—45; Послов. Даля, 572,989.
[105] Этн. Сб., V, 83 («Быт курс. кр.»); Послов Даля, 989.
[106] Ж. М. Н. П. 1851, X, обозр. губ. вед, 5; Калуж. Г. В. 1845,1; Сахаров., II, 44—45
[107] Н. Р. Лег., 10.
[108] Срп. н. njecмe, I, 156 («а Николи на води слободу»); II, 3; Миладин., 27:
Паднало му води и бродови,
My падна'а гемии по море...
Кои юнак вода ке нагази,
Да се помоли на свети Никола,
Он ie вреден от вода да извади.
[109] Die Cоtterwelt, 186,231.
[110] Гануш, 230,233.
[111] Сличи в С.-Петербур. Ведом. 1863, 2, и в Основе, VII, 50—54.
[112] Звон — метафора грома, которого так боится нечистая сила.
[113] Поезд в Кирилло-Белоз. мон., II, 66—67; Терещ., VI, 49—50; Щапов, 13—14; У. 3. 2-го Отд. А. Н., VII, в. 2,34-35.
[114] О.З.1826, ч. XXVIII, 166; Москв. 1853, XI, внутр. изв., 64.
[115] Послов. Даля, 991; Маяк, XI, 27-28.
[116] Или: воде и бродове. На долю Иоанна Крестителя достались крещенские морозы, а на долю апостола Петра жары Петровок, согласно с временем посвященных им праздников.
[117]По свидетельству болгарской песни (Миладин., 27), ему достались «летни гхрмежи».
[118] При разделе мира св. Пантелеймону даны «велике врућжне» (жары), а при раздаче свадебных даров — «три cjajne свиjећe».
[119] Перевод: Хвала Богу, хвала единому! где влахи в воскресенье ниву жали, там над ними вились три облака: первое облако — громовник Илья, другое облако — Огненная Мария, третье облако — св. Пантелеймон. Провещает св. Пантелеймон: «ударь громом, громовник Илья! ударь огнем, Огненная Мария! а я пройду вихрем». Отвечает Огненная Мария: «не рази громом, громовник Илья! не рази вихрем, св. Пантелеймон! а я огнем не ударю; ведь турки не веруют влахам (православным; вынуждают их жать в праздники), а (зрелая) пшеница не ждет будней».
[120] Срп. рjечник, 102—3; Срп. н. njecмe, 1,156—7,168—9; I, № 1 и 2.
[121] Каравел., 238—241,246; Миладин., 525.
[122] Терещ., V, 48; Сказ. Грим., 194.
[123] D. Myth., 157—8; Норк: Andeutung. eines Systems der Mytholog., 237.
[124] Cpп. н. пjесмe, 1,157; II, 5,206.
[125] Гануш, 195.
[126] Щапов, 64; Вест. Р. Г. 0.1853, VI, 86.
[127] Сахаров., II, 18—19; Этн. Сб. II, 231; Совр. 1856, XI, смесь, 7; Владим. Г. В. 1852, 25.
[128] Ч. О. И. и Д. 1865, II, 5.
[129] Терещ.,У,12-13.
[130] D. Myth., 159.
[131] Die Götterwelt, 310.
[132] Послов. Даля, 991.
[133] Пам. стар. рус. литер., III, 167.
[134] Щапов, 37-40.
[135] Сравни в Мат. сравн. слов., II, 454: atasa — ветр, стрела и оружие.
[136] Потебн., 56-62,74-76, 82-83; Обл. Сл., 137,274; Доп. обл. сл., 256-7,313; Москв. 1852, XVIII, библиогр., 67; О.З.1850, X, Крит., 47; Старосв. Банд., 535.
[137] Рус. Дост., Ill, 58, 62-64.
[138] Ж. М. Н. П. 1842, т. XXXIII, 193: «О свойствах санскр. языка».
[139] О стрелах Дюка Степановича песня говорит «псрены они перьицем сиза орла».
[140] Сахаров., II, 106; Маяк, IV, 49.
[141] Подобное воззрение принадлежит и другим народам; так американские племена уподобляют облака небесным птицам и в дуновении ветров слышат шум их крыльев. Согласно с тождественностью первоначальных впечатлений, порождаемых природою, естественная религия повсюду вызывала одинаковые образы — даже у народов далеко не родственных, как это доказывается сравнением индоевропейских мифов с преданиями, собранными в книге Мюллера: «Die amerikanischen Urreligionen».
[142] Сказ. Грим., I, стр. LIX.
[143] Цебриков, 264.
[144] Пикте, I., 456-9.
[145] Orient und Occid., год 2, II, 238, 259 (перевод Ригведы).
[146] В новогреческой сказке орел добывает живую воду (Ган, II., стр. 57—58). Я. Гримм, объясняя название percnoz, говорит «percnoz ist dunkelfarbig, was zum adier stimmt, an des donnergottes Perkun vogel'zu denken, ware gewagt» (D. Myth., 309).
[147] Die Götterwelt, 153.
[148] D. Myth., 202,313.
[149] Ibid., 600.
[150] Эман,3,23,35.
[151] Сахаров., I, 23.
[152] Речь Бусл. О нар. поэзии, 28.
[153] Ж. М. Н. П. 1846, III, ст. Грим., 186-7.
[154] Die Götterwelt, 62.
[155] Кун, 31, 104-86, 214.
[156] Die Götterwelt, 193.
[157] Херсонск. Г. В. 1852, 12.
[158] Volkslieder dcr Wcnden, II, 260.
[159] Ж. М. Н. П. 1846, III, 187.
[160] H.P.Лeг.,cтp.XI-XII.
[161] Вариант несет во рту огонь.
[162] Вар. кого ветрел — того съел. Сахаров., I, 98,103; Этн. Сб., VI, 110.
[163] H.P.Cк.,V,23;VI,48,c.
[164] Симрок, 33, 266; D. Myth., 134; Der Unsprung der Myth., 199—200.
[165] Ворон, вран, ворона, илл. vran, vrana, пол. wrona, литов. wamas, wama, ирл. и кимр. bran; корень в санскрите bran, vran — sonare (Пикте, 1,475).
[166] Зам. о Сибири, 71; Н. Р. Ск., VII, стр. 133; Сказ. Грим., I, стр. 109—110; Zeitsch. für D. M., I, 314; Приб. к Изв. Ак. Н., II, 168; Сказоч. мир Клетке, 191.
[167] Зам. о Сибири, 71; Иллюстр. 1846,333; Сахаров., II, 96.
[168] D. Myth., 637.
[169] Ист. Христом. Бусл., 690.
[170] Сахаров., I, 24.
[171] Послов. Даля, 1061—4; Сахаров., 1,91.
[172] Кун,178.
[173] Zeitschr. für D. M., II, 434; Шлейхер, 208; Номис., 292.
[174] Послов. Даля, 1065. Сравни Prostonar. ceske pisne a rikadia, стр. 13, и в журнале Bosanski prijateli, связка III. 186: «Ono leti, neirrra krilah; sjedi, neima stra^njice; pada, a neubija se» (снег).
[175] Die Götterwelt, 94.
[176] D. Myth., 246, 607; Сказ. Грим., I, стр. 154.
[177] Послов. Даля, 1064.
[178] Этн. Сб., VI, 120.
[179] Ibid., 110—1.
[180] Кирша Дан., 201; Песни Киреев., Ill, 107; Рыбник., I, 200; Сахаров., I, 26 (загов.).
[181] Н. Р. Ск., VIII, 8.
[182] Этн. Сб., V, смесь, 4; VI, 96, 110: «Летит птица тонка, перья красны да желты, по конец ее человечья смерть» или: «черный кочет рявкнуть хочет» (ружье)
[183] Derheut. Volksglaube, 68.
[184] Сахаров., 1,22.
[185] Послов. Даля, 1049.
[186] Ж. М. Н. П. 1840, XII, 140.
[187] О.З.1848, V, смесь, 20.
[188] Der Ursprung der Myth., 213.
[189] Этн. Сб., VI, 87.
[190] Пов. и пред., 63, 174.
[191] На Украине каня означает и тучу и хищную птицу: «чекае як каня дощу!» (Номис., 265).
[192] D. Myth., 599—603; Die Windgottheiten von Genthe, 11
[193] Н. Р. Ск., I, 6; V, 41; VII, 5, b; Рыбник., I, 448; Slov. pohad, 58—60; Сб. Валявца, 183—6; Вольф, 206-7, 221; Гальтрих, 88-89.
[194] Н. Р. Ск., VII, 16.
[195] Грифы стерегли небесное золото. В греческой мифологии вихри олицетворялись еще — голодными, жадными гарпиями: это были окрыленные девы с перьями коршуна на теле и с железными когтями той же птицы на руках и ногах; собственные имена их: Aello (буря, вихрь), Okypete (скоролетающая), Kelaino (мрачная); слово гарпия Маннгардт переводит" «die Raflerin» (Die Götterwelt, 100; Der Ursprung der Myth., 196,215—6).
[196] Н. Р. Ск., VII, 24.
[197] Der Ursprung der Myth., 196.
[198] Тысяча и одна ночь — во втором путешествии мореходца Синдбада.
[199] Пыпин, 73,224—7.
[200] Срп. припов., 43.
[201] См. сказку об Игнатии-царевиче и Суворе-невидимке.
[202] Т. е. старшая, царь-птица.
[203] Калеки Пер., II, 369; Ч. О. И и Д., годЗ, IX, 190. В старинном апокрифе, известном под названием «Иерусалимской беседы», сказано: «а птица птицам мать — Таврук (вар. Лаврун) = птица, невеличка — с русскую галку, а живет она у гремячева кладезя, у теплого моря» (Пам. стар. рус. литер., II, 308); гремячие или громовые колодцы = дождевые источники, теплое море = летнее небо, как вместилище дождевых облаков.
[204] Приб. к Ж. М. Н. П. 1841,87-88.
[205] D. Myth., 601: «schwebte aufden flugein der winde», «volavit super pennas ventorurn».
[206] Пам. отреч. лит., II, 79—80.
[207] Рус.Дост.,111,214.
[208] Н. Р. Ск., VIII, стр. 430.
[209] Ibid., VII., 16.
[210] Шлейхер, 139.
[211] H.P.Cк.,VIII,l,8.
[212] Ibid., 1,14.
[213] Лет. рус. лит., кн. V, 8—15.
[214] Н. Р. Ск., IV, 39; сравни сб. Валявца, 1; Штир, 13.
[215] Slov.pohad., 414-432.
[216] Zeitschr. RirD. M., 1,312.
[217] Ч. О. И. и Д. 1863, IV, 259: «Повей, ветре-ветроньку, С Побережа в Литвоньку! Занеси весть милому, Шо я тужу по нему».
[218] Ibid., 185.
[219] Украин. нар. песни Максимов., 164.
[220] Пов. и пред., 185.
[221] Об истор. зн. нар. поэз., 68,74,80.
[222] Рыбник., III, 87.
[223] Нар. сл. раз., 147—8.
[224] Совр.1852,1,121.
[225] Нар. сл. раз., 146. Немцы по грудной кости гуся судят о том, какова будет зима— холодная или умеренная (D. Myth., 1068). По известной связи летних гроз с земным плодородием крик филина принимают литвины за предвестие урожая (Черты литов. нар., 97). Лужичане по крику перепела заключают о будущей цене хлеба (Volkslieder der Wenden, II, 260).
[226] Annal. Тацита, II, гл. 17.
[227] Die Guttcrwcit, 141. По свидетельству Саксона-грамматика, славяне, выходя на войну, брали с собой знамена и орлов (вероятно, резных) Святовита. — Срезнев., 55.
[228] П. С. Р. Л., II, 183.
[229] Симрок, 160; D. Myth., 1066.
[230] Рус. Дост., III, 120-2.
[231] Сборн. украин. песен, 143; Об истор. зн. нар. поэз., 80, 145.
[232] Срп. н. njecмe, II, 292— 3.
[233] Посл. и притчи Снегир., 383.
[234] О.З.1851, VIII, 70.
[235] Пузин., 159, 194; Абев., 76; Ворон. Г. В. 1851, 11; Этн. Сб., II, 56; Записки Авдеев., 140-2; Черты литов. нар., 97; Neucs Lausit. Magazin, 1843, III-IV, 336; D. Myth., 1087.
[236] Москв. 1844,1, 242. Максим Грек также осуждал веру в птичий полет и встречи.
[237] D. Myth., 601.
[238] Slov. pohad., 619; Малый, 46—71.
[239] Н. Р. Ск., VII, 11,12; VIII, стр. 620—6; Сказ. Грим., 57.
[240] Кун,28.
[241] Народная загадка так живописует тучу и молнии: «шерсть черна соболя, очи ясна сокола» (Этн. Сб., VI, 86).
[242] В греческой сказке (Ган, II, стр. 50) золотые яблоки похищает туча или дракон, прилетающий в виде тучи.
[243] Сб. Валявца, 141—8.
[244] Гальтрих, 31.
[245] Н. Р. Ск., VI, 69; Худяк., 21.
[246] В некоторых сказках (Н. Р. Ск., V, 27, 42; VII, 5, а) Жар-птица, подобно быстролетной туче или ветру, носит на своих крыльях странствующих героев, а в одной проглатывает мужичка с ноготок, т. е. молнию.
[247] Истор. Христом. Бусл., 689.
[248] Der Ursprung der Myth., 216.
[249] M. Мюллер, 76-77.
[250] В одном гимне богиня Зоря представлена птицею Vartika (слово, соответствующее греч. ortnx — перепелка). — Die Götterwelt, 61. Египтяне изображали Озириса с головою коршуна, клюв которого на ранней утренней зоре рассекает ночную тьму — точно так же, как, по другому поэтическому представлению, солнце, олицетворенное в образе льва, разрывает своими когтями темный покров ночи. — D. Myth., 705.
[251] Die Götterwelt, 29,314.
[252] Sonne, Mond u. Sterne, 106—115.
[253] «Стоит дуб о двенадцати ветвях, на каждой ветви по четыре гнезда, в каждом гнезде по 6 простых яиц, а седьмое — красное» или: «по семи яиц беленьких, по семи черненьких» (год, месяцы, недели, шесть дней простых и седьмое воскресенье, или: семь дней и семь ночей). «Дуб-дуб-довговик, на ему 12 гиллив, на кожний гилли по 4 гнизди, а у кожному гнизди по 7 яець и кожному имя je» — « В саду царском стоит дерево райско; на одном боку цветы расцветают, на другом листы опадают, на третьем плоды созревают, на четвертом сучья подсыхают» (год с 4 временами: весною, осенью, летом и зимою). «Полдуба сырого (лето), полдуба сухого (зима), а маковка золотая (светлая неделя)». Одна загадка уподобляет дереву самое солнце, как главный источник и причину годовых перемен: «стоит дерево серед села, а в каждий хатци по гилячци» (солнце на небе, а свет его в избах). — Сементов., 5; Сахаров., 1,100,103; Номис., 292; Этн. Сб., VI, 40, 99.
[254] Этн. Сб., VI, 128.
[255] Сахаров., II, 112.
[256] Номис., 294.
[257] Рус. в св. посл., IV, 4; Труды и лет. О. И. и Д., III, 312; Обл. Сл., 91; Опыт словаря др. слав. слов Петрова, 10; П. С. Р. Л., II, 72 и 220: «якоже бысть убо к куром — и пригна (гонец)», «яко бысть в куры».
[258] Вест. Евр. 1813, III—IV, 241. Эстонцы также считают время по пению петухов; пение это служит у них границею между одними сутками и другими. — Ж. М. Н. П. 1846, V, 60.
[259] Обряды еврейск., 47—48.
[260] Терещ., VI, 57; VII, 227; Владим. Г. В. 1814,50; D. Myth., 683.
[261] Этн. Сб., 1,91; Географ. Извест. 1850, III, 338.
[262] Послов. Даля, 1041.
[263] Доп. обл. сл., 20.
[264] Изв. Археолог. Общ., III, 261; IV, 70.
[265] Народ называет его пророком: «два раза родился, ни разу не крестился, а первый пророк». — Этн. Сб., VI, 98.
[266] Черниг. Г. В. 1854, 29.
[267] В другом апокрифе читаем: «егда поимуть ангели солнце от престола господня и понесут в веток и ударить херувими в криле, того ради на земли всяка птица потрепещеть, тогда петель мируви проповедуеть». — Пам. отреч. лит., II, 349—350, 444.
[268] По одному варианту, птица эта держит белый свет под правым крылом. — Калеки Пер., II, 290, 334.
[269] Ч. О. И. и Д. 1864,1, б (галиц. песни), Пам. стар. рус. лит., 217—8; Volkslieder der Wenden, I, 287; Каравел., 171.
[270] Гримм указывает на обычай носить петуха на праздник весны. — D. Myth., 724.
[271] Сравни в Ж. М. Н. П. 1842, X, ст. Эрдмана, 37.
[272] Послов. Даля, 1065; Терещ., V, 163; Этн. Сб., VI, 87; Сементов., 14, 15; Номис, 299; Вест. Евр. 1829, XI, 88; Рус. прост, праздн., I, 79, 98; D. Myth., 568, 635—6.
[273] Der Ursprung der Myth., 210, 215.
[274] Кульда, 1,74; Westslaw. Märch., 104—7; сравни у Валявца, 171—4.
[275] У греков птица эта считалась посвященною Аресу. — Der Urspr. der Myth., 213.
[276] Гануш, 175.
[277] Nar. zpiewanky, II, 74.
[278] Этн. Сб., II, 58; VI, библ. указ., 15; Нар. сл. раз., 148—9; Черты литов. нар., 97.
[279] Этн. Сб., II, 58,133; Сарат. Г. В. 1851, 29; Херсон. Г.В. 1852,12; Абев., 228; Лузин., 159; Черты литов. нар., 97.
[280] Записки Авдеев., 140—2; Нар. сл. раз., 139.
[281] D. Myth., 1087.
[282] Этн. Сб., VI., 130.
[283] От кричать, как плакса от плакать.
[284] Этн. Сб., 1,218.
[285] Иллюстр. 1846,332.
[286] Архив ист.-юрид. свед., I, ст. Кавел., 12.
[287] Н. Р. Лег., 33; краинцы рассказывают о кочете, который сидит на небесном престоле и бережет «boiije jestvine» (Эрбен, 260).
[288] Симрок, 7—8; Andeutungen eines Systems der Myth., 191—2.
[289] Сб. Валявца, 111—6.
[290] Об историч. нар. песнях сербов, Казань, 1854, 11. Греческая басня говорит, что ворон превращен из белого в черного за то, что принес Аполлону печальное известие о неверности его подруги.
[291] Сахаров., 1,91; Этн. Сб., VI, 109.
[292] Маяк, VI, 49 и дал.
[293] Калеки Пер., VI, 213, 227.
[294] Владим. Г. В. 1844, 53.
[295] Иллюстр. 1846,332.
[296] Оренб. Г. В. 1851, 9; D. Myth., 302.
[297] Ibid., 1094.
[298] Пов. и пред., 174.
[299] Сахаров., II, 11.
[300] Другие загадки, означающие год, говорят: «12 орлов (месяцы), 52 галки (недели), 365 скворцов (дни) одно яйцо (— солнца) снесли»; «стоит дув, на дуву цвет на весь белый свет» или «золотая маковка» (весеннее солнце). — Этн. Сб., VI, 46—90.
[301] Н. Р. Ск., V, 53; VIII, 26; Пов. и пред., 118; Срп. припов., 26; Сказ. Грим., 60, 64; Гальтрих, 6; Ган, 36; Ж. М. Н. П. 1846, III, 171.
[302] Номис., 38; Полн. собр. послов, и погов. 1822 г., 256.
[303] Немецкое причитанье (Sonne, Mond u. Sterne, 119) обращается к золотой курице с такою просьбою:
Goldhenne, Goldhenne!
Lass die Sonne scheinen, и т. дал.
[304] Впрочем, народная загадка называет гром — уткою («крякнула утка на весь свет чутко!». — Курск. Г. В. 1853,11), которая, вероятно, сродни сказочной утице, несущей золотые яйца.
[305] Эрбен, 257-8.
[306] Говорят еще, что петуху разрешено во сто лет снести одно яйцо, из которого, если проносить его шесть недель подмышкою, вылупится василиск. — Записки Авдеев., 149; Пузин., 165; Иллюстр. 1846, 344-5.
[307] Sonne, Mond u. Sterne, 52, 214.
[308] Die Götterwelt, 106.
[309] Обл. Сл., 183; Сахаров., II, 62.
[310] Послов. Даля, 661.
[311] Ibid., 1041. Кто хочет увидеть дьявола, должен иметь при себе куриное яйцо, снесенное в сочельник (Киев. губ.), т. е. в день рождения солнца.
[312] Die Götterwelt, 190.
[313] Der heut. Volksglaube, 98.
[314] Пикте, Н, 468.
[315] Der Ursprung der Myth., 85—86; Germ. Mythen, 202: Perkuno kulka — donnerkugel.
[316] D. Myth., 512; Die Guttenvelt, 203. Греческий великан Сизиф осужден был подымать на гору камень, который постоянно скатывался вниз.
[317] Н. Р. Ск., 1-11, стр. 129-130; VIII, 7.
[318] По ассирийско-вавилонскому мифу, огромное небесное яйцо было положено в реку Евфрат и высижено голубем.
[319] Щапов, статья последн., 4; Терещ., IV, 91—92.
[320] Der Ursprung der Myth., 28.
[321] Щапов, 89.
[322] Ж. М. Н. П. 1846, III, ст. Грим., 159; Эман, 2-3; Рус. Веста. 1862, III, ст. Бусл., 43-44.
[323] Шлейхер, 196.
[324] Штир, 7.
[325] Времен., XV, 14: «О ходу в персид. царство Котова»; см. .также Москв. 1855, XXIII—IV, 25 (о горцах).
[326] Ак. Юрид., стр. 357.
[327] Полтав. Г. В. 1841, 18; Вест. Р. Г. О. 1859, VII, 105.
[328] Иллюстр. 1846,333.
[329] Москв. 1852, XIX, 99; Сахаров., II, 30; Нар. сл. раз., 161—2; Рус. прост, празд.. Ill, 16. Литовцы, выгоняя весною овец в поле, кладут на пороге несколько яиц; если овцы разобьют их, то стадо в продолжение лета уменьшится, а нет — то умножится (Черты литов. нар., 96).
[330] Записки Авдеев., 140; Послов. Даля, 1037.
[331] Ч. О. И. и Д. 1865, IV, 251.
[332] D. Myth., 302—4,635—6; Andentungen eines Systems der Myth. Норка, 161, 170—1, 191.
[333] «Взыде дым гневом его (Бога) и огнь от лица его воспламенится, углис возгорсся от него. И преклони небеса и сниде, и мрак под ногама его. И взыде на херувимы и лете на крилу встреню» (псал. XVII, 9—11). «Покрываяй водами превыспренняя своя, полагаяй облаки на восхождение свое, ходяй на крилу встреню. Творяй англы своя (своими посланниками) духи (ветры) и слуги своя пламень огненный» (CIII, 3-4).
[334] Щапов, 5.
[335] Рус. Архив. 1864, VII—VIII, 684-691, ст. гр. Уварова.
[336] Н. Р. Ск., V, 36; Ск. норв., I, 27; Гальтрих, стр. 208; Глинск., IV, 87.
[337] D. Myth., 303,635; Фин. Вест. 1846, X, 45 («Перв. драмы и нар. песни Дании»).
[338] Н. Р. Ск., VIII, стр. 355-8, 528; Сказ. Грим, I, стр. 285-290.
[339] Номис., 7.
[340] Исслед. о скопч. ереси, прилож. 110—1.
[341] Ж. М. Н. П. 1839, т. XXIII, 50—51 (свидетельство Рейтенфельса).
[342] Херсон. Г. В. 1852,12; Абев., 230; Иллюстр. 1846,333.
[343] Записки Авдеев., 140—2; Нар. сл. раз., 158; Послов. Даля, 1037.
[344] Абев., 157.
[345] D. Myth., 314.
[346] Оренб. Г. В. 1851, 9; Этн. Сб., VI, 124.
[347] Sonnе, Mond u. Sterne, 115—7.
[348] Обл. Сл., 125; Доп. обл. сл., 126.
[349] О кушаке богини Зори см. выше — стр. 183.
[350] Библ. для Чт. 1848, IX, ст. Гуляева, 42; Сахаров., 1,19.
[351] Датск. skye — облако, воздух, англ. sky, skies — небо.
[352] У. 3. 2-го отд. А. Н., VII, в. II, 12; D. Myth., 309.
[353] М. Мюллер, 58.
[354] D. Myth., 661.
[355] Сементов., 7.
[356] См. Краледв. рукопись.
[357] П. С. Р. Л., VII, 74.
[358] D. Myth., 714.
[359] В следующих стихах песни крыло употреблено в смысле покрова (Ч. О. И. и Д. 1863, IV, 358):
Суди, Боже, ворогам! нехай будуть знати,
Шо я живу под крылом твоей благодати.
[360] Послов. Даля, 1063.
[361] Этн. Сб., VI, 55.
[362] Ibid., 119.
[363] Die Götterwelt, 92,276.
[364] Ган. I, стр. 77; II, стр. 182—3.
[365] Н. Р. Ск., VII, 26; VIII, стр. 642—4; Вольф, 148. В других сказках и былинах говорится о шубе, на золотых пуговицах которой вылиты львы, коты заморские и разные птицы, издающие свои звуки: львы ревут, коты мяукают, птицы песни поют (Н. Р. Ск., VI, 60, 61; Рыбник., II, 133; Лет. рус. лит., т. IV, 10) — представление, объясняемое из метафорических уподоблений грома реву животных и пению птиц.
[366] У. З.А. Н. 1852, кн. IV, 512-3, 522.
[367] Срп. н. njecмe, II, 257. Перевод: Пал на мягкую постель, сбросил с себя огненную одежду и лег с царицею на подушках.
[368] Andeutung. eines Systems der Myth., 237.
[369] М. Мюллер, 79—80.
[370] Н. Р. Ск., II, 23 и стр. 315-326; V, 36; Пов. и пред., 112-6; Глинск., III, 7; IV, 87; Пыпин, 187.
[371] Сказ. Грим., II, стр. 207.
[372] Ibid., 122,193; Шотт, 19.
[373] Сказ. Грим., II, стр. 43.
[374] Н. Р. Ск., VI, 56; VIII, 12,23, 25, b, 26 и стр. 526.
[375] Deut. Gram. Грим., 29.
[376] D. Myth., 217—8,306—7, 607; Dеr Ursprung der Myth., 66.
[377] H. P. Ск., VII, 41; VIII, стр. 655-9; Die Götterwelt, 257-8; Рус. Бес. 1857, IV, 83.
[378] Доп. обл. сл., 135.
[379] Обл. Сл., 111,116.
[380] Курск. Г. В. 1853,14.
[381] Обл. Сл., 249.
[382] Sonne, Mond u. S teme, 112.
[383] H. Р. Ск., II, 19,21; VIII, стр. 665.
[384] Ск. норв., I, 7; Сказ. Грим., I, стр. 211.
[385] Н. Р. Ск., 1-11, стр. 116-7; VI, стр. 281.
[386] Послов. Даля, 990.
[387] Номис., 302; Этн. Сб., VI, 35,68,75.
[388] Опыт сравн. обозр. др. памяти, нар. поэз., II, 47.
[389] Киреевск., I, 22; Кирша Дан., 166.
[390] Водная нимфа греков Nsiaz, Nhiaz (=navya) первоначально принималась за плывущую богиню облака.— Древности, труды моек. археол. общ., I, ст. Котляр., 87.
[391] Die Outterwelt, 54, 90; D. Myth., 308.
[392] Ibid., 605-6.
[393] Н. Р. Ск., VI, 27 и стр. 228; VIII, 9.
[394] По немецким преданиям, корабли эти строились из перьев.
[395] Н. Р. Ск., VII, 3.
[396] Ibid, II, 26; VI, 31.
[397] D. Myth., 197.
[398] D. Myth., 236-7,241-3, 259, 280,594.
[399] Сахаров., II, 73.
[400] Празднуя заключение Неиштадтского мира, Петр Великий устроил в Москве на масленице 1722 года большой маскарадный поезд, для чего было заготовлено множество разного вида и величины лодок и морских судов, и все они поставлены на сани и запряжены разными животными. Вслед за этой флотилией с помощью 16 лошадей двигался трехмачтовый корабль, с парусами и полным вооружением, которым управлял сам государь.— Дневник Берхгольца, II, 68—74. В Тихвине снаряжают большую лодку на Святки и катаются на ней ряженые.— Рус. Прост, праздн., II, 33.
[401] Чтения о языке М. Мюллера, 192—4; Пикте, II, 75, 88; У. 3. А. Н. 1865,1, ст. Шлейхера, 43—44. Латин. sulcus — борозда, колея и след судна по воде, sulcare — проводить борозды и плавать по морю.
[402] Рыбник., I, 309: «видно вы помялой пашете печи»; Послов. Даля, 660: «выпашу чистое поле, нагоню белых голубей» = вымету печь, посажу хлебы.
[403] Обл. Сл., 153; Доп. обл. сл., 174.
[404] Пикте, II, 86; Этн. Сб., VI, загадки, 66. Народ, загадка: «еду, еду— следу нету, режу, режу— крови нету» (плавание в лодке).
[405] В Пензен. губ. вспашка сохою целины называется дрань; борона (брана, серб. дрл(ь)ача) и борозда (колея, вырытая сохою или плугом), по мнению г. Потебни (150—1), родственны с глаголом брать и усиленною его формою бороть; глагол этот в обеих формах означает хватать, рвать; напр., «брать лен», «жито брата» (серб.) — жать.
[406] Ч. О. И. и Д. 1865,11, 7.
[407] Лет. рус. лит., кн. 1,127,134, 140; Ч. О. И. и Д. 1861, IV, 89.
[408] Вещая княжна Любуша отправила послов с наказом, где и как найти ей супруга, и дала им своего белого коня; конь привел послов к пахарю Премыслу и своим ржанием указал на будущего властителя чехов.
[409] Рыбник., 1,17—26.
[410] Н. Р. Ск., V, 20; Кулиш, II, 27-30; Lud Ukrain., I, 278-284
[411] Сказания о пожирании змеем объяснены в главе XX.
[412] Семеньск., 39—41; Обозр. могил, валов и городищ Киевск. губ. Фундуклея, 17, 23, 30—32; Lud Ukrain., 1,250.
[413] Рус. Бес. 1856, III, ст. Максимов., 74.
[414] Цебриков., 286.
[415] Н. Р. Ск., II, 30.
[416] Н. Р. Ск., VIII, 2.
[417] Посл. Даля, 982.
[418] Ibid., 991.
[419] Эрбен, 205-6.
[420] Рус. Бес. 1856, III, 74. По римскому преданию, обрабатывать землю, удобрять нивы и впрягать быков в плуг научил Сатурн; рукоятка плуга была атрибутом богов Вишну и Озириса (Andeutung. eines Systems dcr Myth. Норка, 186).
[421] Киев. Г. В. 1851,17.
[422] Костомар. С. М., 5.
[423] Черты лит. нар., 69.
[424] D. Myth., 688—9,692.
[425] Сахаров., II, 99; Ак. Ист., Ill, 92, X.
[426] Piesni ludu polskiego w Galicyi Жеготы Паули, 2; Сахаров., II, 3.
[427] Ч. О. И. и Д. 1S65, II, 6.
[428] D. Myth., 250, 252—4. То же самое рассказывают саги о колесницах богинь: щепки от починки этих колесниц превращаются на другой день в золото.
[429] Волын. Г. В. 1859,17.
[430] Сахаров., II, 13; Терещ., VI, 40—42; Рус. прост, празд., I, 204; III, 156; Вести. Р. Г. О. 1853, III, 7; Моск. Вестник. 1827, VI, 353—4; Москв. 1852, XXII, 87—88; Иллюстр. 1846, 262; Очерки. 1863,32.
[431] Или: Где это видано, где это слыхано, чтобы вдовушки пахали, молодушки-девушки сеяли!
[432] Ворон. Г. В. 1850,16; 1851,12; Этн. Сб., 1,217—8; V, 86 (курск. обычаи).
[433] Также опахивают и тот двор, в котором показалась зараза.
[434] На Руси существует обыкновение, с окончанием свадебного периода (на масленице), набивать колодки на ноги холостых и незамужних в наказание за то, что не успели повенчаться.— Маркович., 2.
[435] Пикте, II, 101.
[436] Совр. 1840, III, ст. Грота, 68.
[437] Послов. Даля, 1018.
[438] Архив ист.-юрид. свед., I, ст. Кавел., 11.
[439] Посл. Даля, 441.
[440] Архив ист.-юрид., свед., I, ст. Кавел., 10; Киев. Г. В. 1850,18.
[441] Обл. Сл., 203, 224-5; Доп. обл. сл., 242, 263.
[442] Каравел., 240.
[443] Дельбрюк: «die Entstechung des Mythos bei den indogennan. Vulkern— в Zeitschrift far Vulketpsychologie und Sprachwissenschaft, von Lazarus und Steinthal, 1863, III, 291; Der Ursprung der Myth., 7.
[444] H. P. Ск., I, 3, b; Худяк., 14; Эрленвейн, стр. 44; Slovenske povesti Ш культ, и Добшинского, I, стр. 41.
[445] У немцев, славян и литовцев, чтобы узнать виновного, знахарка берет решето на два средние пальца или на щипцы и произносит имена заподозренных; при чьем имени решето начинает вертеться — тот виноват. То же делают, чтобы угадать будущего мужа. Греки привязывали сито за нитку и после молитвы, обращенной к богам, произносили имена: при имени виновного оно начинало двигаться. У римлян был обычай класть на дороге решето и выросшею сквозь него травою лечить болезни.
[446] D. Myth., 1062-6,1152; Сахаров., 1,62.
[447] Миладин., 524.
[448] Ч. О. И. и Д. 1864,1,39.
[449] Нар. сл. раз., 97—98.
[450] Старинная поговорка: nu saaer Lokken sin havre^nun saet Locke seinen haber, der teufel sein unkraut (D. Myth., 222).
[451] Этн. Сб., VI, 113.
[452] Укажем на некоторые обряды, обстановка которых напоминает опахивание: а) В Белоруссии хозяин, при постройке дома, запрягает свою жену в соху и проводит борозду вокруг строения, чтобы не заходили туда болезни (Маяк, XIV). B) В Нижегородской губ. в великий четверг каждый хозяин должен поутру объехать свою избу верхом на помеле; а в Пермской губ. на Новый год хозяйка трижды объезжает вокруг избы на ожоге: делается это на счастье, с) Великим постом знахарка объезжает на помеле луг от запада к востоку, махая по воздуху и хлопая по земле кнутом, и заклинает гады; позади идет старик и заметает метлою оставляемый ею след (Каравел., 284; Сахаров., II, 95). d) Чтобы уродились конопли, хозяйка садится на кочергу и трижды объезжает на ней свой участок (Могилев. Г. В. 1849, 8). Ожог, кочерга— символ Перуновой палицы (см. выше, стр. 131).
[453] Пикте, II, 180; М. Мюллер, 41; Старосв. Банд., 403.
[454] Мысли об ист. рус. яз., 148.
[455] Народная загадка называет Ноев ковчег — гробом (Этн. Сб., VI, 46).
[456] D. Myth., 791-5.
[457] Срп. н. njecмe, I, 134—5. Перевод: «Вставай, Никола! пойдем в лес, построим корабли и перевезем души с того света на этот». Встал Никола, и т. д.
[458] Калеки Пер., V, 162—3. По другому списку:
Протекала тут река, да река огненна,
От востока да и до запада.
От запада да и до сивера;
По той ли по реке да по огненной
Ище ездит Михайло-арханьдел-свет,
Перевозит он души, души праведных.
Праведные души, души радуютсе,
Песнь-ту поют херавиньськую,
Гласы-те гласят серафиньськие;
А вить грсшные-ты души оставаютсе.
[459] Н. Р. Ск., 1,13 и стр. 165—170.
[460] Костомар. С. М., 67. Черты литов. нар., 111.
[461] Этн. Сб., II, 24. В других местностях народ позабыл о загробном плавании и объясняет этот обычай иначе; так говорят, что деньги нужны умершему, чтобы купить для себя на том свете место или заплатить за место тому, кто прежде его был похоронен в той же могиле, или, наконец, чтобы откупиться от наказаний за содеянные грехи (Москв. 1846, XI-XXII, 155; 1852, XXIII, 130; Этн. Сб., II, 105; О. 3. 1848, т. LVI, 205; Маяк, VII, 72-73; XV, 22; Вологод. Г. В. 1844, 6).
[462] Иллюстр. 1846,171.
[463] Маяк, VIII, 24.
[464] German. Mythen, 418.
[465] D. Myth., 790-1.
[466] Ч. О. И. И Д. 1860, IV, 339, 341—3, статья Веннгольда. Любопытно, что, при погребении в курганах, этим насыпям старались давать форму кораблей; камни служили для обозначения носа кормы, бортов и мачты. Такие курганы известны в шведских провинциях, особенно в Блекингене.
[467] Ibn Foszlan's und anderer Araber Berichte uber die Russen alterer Zeit. изд. Френа, 11.
[468] Записки Авдеев., 123.
[469] Геогр. Извест. 1850, II, 16.
[470] Послов. Даля, 1064.
[471] Пикте, II, 182—3; Миклошич производит корабль от слова кора; чешск. korab совмещает в себе оба эти значения.
[472] Обл. Сл., 90; Доп. обл. сл., 89.
[473] Пикте, II, 180.
[474] Карам. И. Г. Р., III, 135—6; Древн. Боголюбов, соч. Доброхотова, 116—7; Моск. Наблюд. 1837, май, II, 251.
[475] П. С. Р. Д., 1,56.
[476] Выходы Гос. Царей и В. Кн., 617, 700—1. На лубочной картине, изображающей погребение кота мышами, покойника везут в санях.
[477] Кун, 173-4.
[478] Н. Р. Ск., VIII, стр. 228.
[479] Ibid., VI, 56; Slov. pohad., 243.
[480] Ск. норв., II, стр. 88.
[481] Сказ. Грим., 178.
[482] Наряду с этими диковинками, так как туча метафорически называлась коробом, сказочный эпос упоминает о чудесном сундучке или ларчике, из которого является целый город (дворец) или выходят стада коров и овец. Если мы примем во внимание свидетельства гимнов Ригведы и народных преданий, уподобляющих облака городам, коровам и овцам, то для нас сами собой объяснятся странные превращения ларчика. Таким ларчиком, по указанию одной сказки, наделяет героя молниеносная птица орел (Н. Р. Ск., VIII, стр. 352).
[483] Ган, I, № 3; II, стр. 183.
[484] Рыбник., I, 40—42.
[485] Этн. Сб., V, 115.
[486] Потебн., 33; Slw. pohad., 618.
[487] Этн. Сб., VI, 7.
[488] Доп. обл. сл., 278; такое воззрение у племен немецких могло подкрепляться созвучием слов (хотя и разного происхождения): cis — лед и eiscn — железо.
[489] Сало — плавающие куски льду.
[490] Послов. Даля, 999—1001. У сербов: Варварица вари, а Савица хлади, Николица куса; при разделе мира св. Савва взял льды и снега.— Срп. н. njecмe, II, 5; Каравел., 271.
[491] Народная форма этого имени Вару(ю)ха: «трещит Варуха — береги нос и ухо!»
[492] Сахаров., II, 65.
[493] Н. Р. Ск., VIII, 4, с.
[494] Ibid., 2.
[495] Варианты: «Дедушка мост мостит без топора и без ножа» (мороз); «мостится мост без досок, без топора, без клина» (лед).— Сахаров., 100; Послов. Даля, 1064—5.
[496] Гануш, 209,215.
[497] Срп. н. послов., 93, 256. По русскому поверью (Сахаров., II, 65), нечистые духи в половине ноября разбегаются с земли, боясь морозов и зимы.
[498] Срп. рjечник, 10. По болгарской редакции (Миладин., 523—4), баба погнала коз в горы в апреле месяце и крикнула: «циц козица на планина, н рдни Марту на брадина!» Март рассердился и сказал Апрелю: «Априле, лиле, мой побратиме, придай ми три дни да згрубам баба». Апрель дал ему три дня, и вот поднялась стужа, вихри и метели; баба и козы замерзли и до сих пор стоят окамененные.
[499] Песнь I, ст. 399 и след.
[500] Ноги Сатурнова идола были обвиты шерстяными узами, которые снимались с него только в праздник рождения солнца (в дни зимнего солоноворота): это напоминает финикийский обычай налагать узы на кумиры богов, чтобы тем означить их связанное, несвободное состояние во время зимы (Пропилеи, II, изд. 3,126).
[501] Westsl. Märch., 73-81.
[502] Сб. Валявца, 1—5, 24—29.
[503] Срп. припов., 24—33; Эрбен, 217.
[504] Гальтрих, стр. 123—4; см. также Шотта, 11.
[505] Доп. обл. сл., 62.
[506] Н. Р. Ск., VIII, 8.
[507] Ibid., VII, стр. 252—3. Чуваши, подозревая в покойнике колдуна, набивают на его гроб железные обручи, чтобы он не выходил из могилы. — Зап. о чуваш, и черем., соч. фукс, 14; так как колдуны, выходя из могил, сосут кровь живых людей и причиняют им смерть, то отсюда возникла в Германии примета, что обруч, соскочивший с бочки, предвещает чью-нибудь смерть.— D. Myth., 1090.
[508] Н. Р. Ск., III, стр. 127—130; сличи: Вольф, 243—250; Гальтр., 9; Штир, 15; Zeitsch. für D. M., II, 367—377; Закавказ. край, соч. Гакстгаузена, II, 71—72.
[509] Эрбен,115.
[510] D. Myth., 297-8.
[511] П. С. Р. Л., IV, 63; Ник. Лет., III, 211.
[512] Приб. к Изв. Ак. Н., 1,126-8.
[513] Сахаров., I, 26.
[514] Сахаров., 29—30.
[515] Пикте, I, 345—350; У. 3. А. Н. 1865,1, ст. Шлейхера, 42. Славян, конь Пикте сближает с санскр. увпа— рыжая лошадь, (корень con— rubescere), но этому производству противоречит старинная форма комонь.
[516] Курск. Г. В. 1853,11. Вариант «Летит что птица, во рту плотица — не проглотить ее и не выхаркнуть».
[517] П. С. Р. Л., I, 54: «Повеле пристройти кола, вскладше хлебы; мяса, рыбы... а в другых квас возити по городу». Обл. слов., 88: колёса и коляска — повозка, телега.
[518] М. Мюллер, 112—5; Die Götterwelt, 60; Orient und Occid., год 1,1,13; III, 405.
[519] Кун, 63—64. Санскр. vasu — блеск, сияние, солнечный луч и вожжа, повод, узел у хомута (Мат. сравн. слов., III, 332—3).
[520] Преллер: Griech. Myth., 1,335.
[521] М.Мюллер, 113.
[522] Ж. М. Н. П. 1846, VII, ст. Срезнев., 47.
[523] Песнь XXIII, ст. 244-6.
[524] Die Gottewelt, 92-30.
[525] Sonne, Mond u. Steme, 99; чтобы избавить мир от разрушения, Зевс бросил в Фаэтона молнию – и он пал бездыханный.
[526] D. Myth., 331.
[527] Норк: Andeutung. eines Systems der Myth., 236—8.
[528] D. Myth., 621; Die Götterwelt, 105.
[529] Cимpoк,21,36.
[530] Ibid., 247.
[531] D. Myth., 699.
[532] Обл. Сл., 42.
[533] Могилев. Г. В. 1849, 9.
[534] Н. Р. Ск., IV, 44.
[535] D. Myth., 699.
[536] Сементов., 6; Терещ., VII, 164; Сахаров., I, 96. Движение месяца уподоблялось и полету: «без крыльев летит, без кореньев растет» (Посл. Даля, 1061) — месяц движется по небу и нарастает к полнолунию.
[537] Сахаров., II, 112; Proston. feske pisne a rikadia Эрбена, 13: «олень море перескочил, а ног не замочил» (месяц).
[538] Сементов., 6.
[539] Ж. М. Н. П. 1842, т. XXXIII, 110.
[540] D. Myth., 306.
[541] Послов. Даля, 1065. Вар.: «Зоря-зорянка ключи потеряла, месяц пошел— не нашел, солнце взошло — ключи нашло».
[542] Доп. обл. сл., 59.
[543] Потебн., 136.
[544] «Родник бьет ключом»; клюсить — моросить (о дожде), клюкать — пить много, запоем (Обл. Сл., 84)
[545] Доп. обл. сл., 232.
[546] Миладин., 525.
[547] У греков роса — слезы богини Зое (М. Мюллер, 91).
[548] Из рукоп. сборн. г. Каравелова.
[549] Потебн., 88; Рус. в св. посл., IV, 40.
[550] Ч. О. И. и Д. 1863, IV, 239.
[551] Опыт сравн. обозр. др. пам. нар. поэз., II, 32.
[552] Цебриков, 262.
[553] Калеки Пер., II, 307,314,331,356.
[554] У. 3. 2-го отд. А. Н., VII, вып. 2, 40.
[555] Мифы клас. древн., 1,163.
[556] Глинск., II, 54.
[557] Volkslieder der Wenden, II, 257; если же дождь идет тогда, когда невеста возвращается от венца,— это знак счастия и плодородия.
[558] Н. Р. Ск., VI, стр. 365; VII, 19; Худяк., Ill, стр. 50; Кулиш, II, 10; Сказ. Грим., П, стр. 424, 431; Срп. припов., 35; Глинск., Ill, 107—125.
[559] D. Myth., 708,1055.
[560] Picsni ludu Krakowskicgo, zcbral J. К., Краков, 1840,164.
[561] Шлейхер, 210.
[562] D. Myth., 281.
[563] Die Götterwelt.309
[564] О золотом дожде упоминает и немецкая сказка (сборн. Грим., I, стр. 155).
[565] Черты литов. нар., 88; Москв. 1846, XI-XII, 251.
[566] Ж. М. Н. П. 1846, III, ст. Грим., 171.
[567] Жених не должен дарить невесту жемчугом, чтобы не пришлось ей плакать замужем,— Neues Lausit. Magazin 1843, III-IV, 316.
[568] Ган, I, стр. 208. 214.
[569] Сахаров., II, 4; Этн. Сб., 1,53; Ч. О. И. и Д., год 3, IX, словарь, 273-4.
[570] М. Мюллер, 113.
[571] Худяк., I, стр. 88; Н. Р. Ск., 1,14.
[572] Норк: Andeutung. eines Systems der Myth., 130.
[573] Ж. М. Н. П. 1846, VII, ст. Срезнев., 44, 47; Глинск., IV, 43-44.
[574] Slov. pohad., 215-229; Эрбсн, 58-63; Westsl. Märch., 182-190.
[575] Гальтрих, 20.
[576] У скифов солнце представлялось светлым конем, который быстро пробегает небесные пространства, разливая из своих глаз, ноздрей, с блестящей гривы и такого же хвоста свет и тепло. — Лет. рус. лит. кн., 1,133,141.
[577] Сахаров., II, 69.
[578] Имя хозяина, которому колядуют.
[579] Терещ., VII, 124.
[580] Ак. Ист., III, 92., X; Описан. Архива стар. дел, 297.
[581] Вести. Р. Г. О. 1852, V, смесь, 35.
[582] Die Götterwelt, 141—3. К Рождеству крестьяне приготовляют хлебные печенья в виде лошадей.
[583] Терещ., V, 75.
[584] Cын. Oтeч.1839,X,126.
[585] Сахаров., II, 36; Ч. О. И. и Д., год 1, II, 24.
[586] Цебриков, 263; Архив ист.-юрид. свед., II, ст. Буслаев., 83.
[587] Ист. очер. рус. слов., II, 214.
[588] Вар. «Вжшли нимци в наши синци: вузлики знать, та не можно развязать».— Ссментов., 6,39.
[589] Этн. Сб., VI, 6.
[590] Уральцы, соч. I. Железнова, II, 280—2.
[591] Обл. Сл., 27; Маяк XIV, смесь.
[592] Показалец, I, 21—22.
[593] Пикте, II, 582. О малой едва заметной звезде над срединою дышла «Медведицы» есть у немцев особое сказание. Она называется Fuhnnann, Knecht. Однажды извозчик вез Спасителя, который обещал ему в награду царство небесное; но тот (подобно дикому охотнику) отвечал, что лучше желает оставаться при своем занятии целую вечность. Желание его было исполнено, и повозка вместе с фурманом поставлена на небесном своде. Греческое предание указывает возничего Зевса (Erichthonius) в Млечном Пути между Персеем и Близнецами; у чехов fonnanek, wozatag или powozny означают, по Юнгманну, Arcturus, Bootes и Erichthonius.— D. Myth., 687—9. В степных губерн. поселяне рассказывают, что Кича(и)ги (созвездие Ориона) ездят впятером по небу в колесницах, и когда остановятся, то на земле начинают петь петухи, т. е. близок рассвет.— Сахаров., II, 62.
[594] Обл. Сл., 196,216; Доп. обл. слов., 255.
[595] Сахаров., 1,19; Библ. для Чт. 1848, IX, 42.
[596] В одном заговоре и самый месяц назван гвоздиком — см. выше на стр. 418.
[597] Обл. Сл., 60,218; Мат. сравн. слов., II, 263: ажира — быстрый, ббрзый (говоря о лошадях) и ветер.
[598] Сахаров., 1,102; Посл. Даля, 1063,1066; Великор, загадки Худяк., 19.
[599] Сементов., 8; Курск. Г. В. 1853,11; Послов. Даля, 1064; Этн. Сб., VI, 50: «ржет жеребец на крутой горе, услышала кобыла во сырой земле» = гром с дождем.
[600] Шлейхер, 195.
[601] Срп. н. njecмe, II, 455:
На челу MyjapKo сунце cnja,
А на грлу (шее) cjajнa мjесечина,
На сапима (на крестце) звоиезда даница.
[602] Н. Р. Ск., II, 25, 28; III, 5; V, 37; VII, 4, 11; Сказ. Грим., I, стр. 339; Ск. норв., II, 7, 16; Штир, 9, 16. Калевала упоминает о конях огнекрасных, с блестящими гривами (Эман, 11, 21; Совр. 1840, III, ст. Грота, 71); сличи Веет. Р. Г. 0.1855, V, 129 («Богатыр. поэмы минусии. татар»).
[603] Пам. стар. рус. лит., II, 383; Пыпин, 85, 324.
[604] Нар. Сказ. Бронницына, 78.
[605] Закавказ. край Гакстгаузена, II, 65.
[606] Ган, I, стр. 309.
[607] Н. Р. Ск., VII, 3; VIII, 9.
[608] Ibid., VIII, 8; см. также I, 14; II, 27; Рыбник., I, 292; Худяк., I, стр. 88; III, стр. 5; Матер, для изучен. нар. слов., 25,38; Slov. pohad., 56, 422.
[609] Срп. н. njecмe, II, 106—112.
[610] Сказ. Грим., 178; Ск. норв., II, 7, 21; Гальтрих, стр. 125—6; Срп. припое., 4,5, 40.
[611] Шотт, 16,17.
[612] Приб. к Изв. Ак. Н., I, 116, 148; Соревноват. Просвещ. и Благотвор. 1823, XXIV, 10. В богатырских поэмах минусинских татар (Вести. Р. Г. О. 1855, VI, 198—223) рассказывается о конях, которые несутся как стрела, пущенная с лука: и глазами не видно, и ушами не слышно!
[613] Времен., XXII, 5—10.
[614] Приб. к Изв. Ак. Н., III, 266—7; в польской сказке (Глинск., IV, 46—47) Вихрь несется на коне.
[615] Сб. Валявца, 77—78.
[616] Толков. Слов., 1,126—7.
[617] Штир, 141-2.
[618] Словарь Рос. Акад., 1,346; V, 438
[619] Кирша Дан., 59—60; сравни с рассказом о Соловье-разбойнике, стр 307.
[620] Глинск., 1,56,189.
[621] Срп. н. пjесме, II, 140.
[622] Arkiv za povCstnicujugoslavensku, I, 96.
[623] Этн. Сб., VI, 50.
[624] Срп. н. njecме, II, 245.
[625] Вся.
[626] Из рукопис. сборника г. Каравелова.
[627] Москв. 1846, XI—XII, 153—4.
[628] Slov. pohad., 422—430; Zcitsch. für D. M., II, 262 и дал.; конь этот превращается в орла (Nar zpiewanky, 1,14).
[629] Вольф. 202; Н. Р. Ск., II, 21.
[630] Н. Р. Ск., II, 24; VIII, стр. 601—2; Москв. 1845,1, 45; лубочн. сказка о Булате-молодце.
[631] Orient und Occid., год 2, II, 245.
[632] Н. Р. Ск., VII, 1; Кулиш, II, 51; Лет. рус. лит., кн. V, 12 (сказка об Иване Белом); Slw. pohad., 414 и 396: конь Татош питался vetrem a ohnein»; Шотт, 181—5,193.
[633] Кирша Дан., 57—58; Срп. н. njecме, II, 249: Марко-королевич поил своего коня вином.
[634] Ган, II, стр. 181.
[635] О представлении облаков — садами и рощами см. гл. XVII; гесперидские — вечерние, т. е. потемняющие небо; в применении к солнцу гесперидская область представляет ту вечернюю (западную) сторону, где садится дневное светило и где лошади его, освобожденные от упряжи, отпускаются на пастбище.
[636] Рус. предан. Макарова, 11, 87—88.
[637] Черты литов. нар., 140.
[638] Н. Р. Ск., VII, стр. 282.
[639] Ibid., VII, 16; VIII, 10.
[640] D. Myth., 890.
[641] Der UrspTung der Myth., 166.
[642] Н. Р. Ск., VI, 27; VII, 12, 22; VIII, 7; Lud. Ukrain., I, 276-7, 327-338; Рус. Бес. 1856, III, 100-2; Сб. Валявца, 4—5,7—12; Шотт, 17; Штир, стр. 90; Гальтрих, стр. 107—8.
[643] Slw. pohad., 424—430.
[644] Н. Р. Ск., VII, 36.
[645] D. Myth., 438.О Перуне-пахаре см. гл. XI.
[646] Сементов., 26; Сахаров., 1,100.
[647] Обл.Сл.,40.
[648] Великор. загадки Худяк., 17; Послов. Даля, 1066.
[649] Гальтрих, 53—54,108.
[650] Н. Р. Лег., 31.
[651] Илиада, XIII, 23-27; Н. Р. Ск., VI, 48.
[652] Andeutung. eines Systems der Myth., 157; Der Ursprung der Myth., 164—5. Норк производит `Areiwn от rew — течь, а имя Пегаса phgh — источник. Как олицетворения туч, поглощающих светлых героев (небесные светила), баснословные кони роднятся с пожирающими великанами; дышащие пламенем кони царя Диомеда и красные быки Гериона (другая метафора грозовых туч) были так свирепы, что пожирали людей (Der Urspr. der Myth., 156).
[653] Кун, 171—4. Когда Индра, в виде сокола, похитил сому, то один из гандарвов стрелок Kreanu (зенд. Kerecani — от karc, kre, имя, совпадающее по значению с демоном-иссушителем дождевых потоков — Cushna) преследовал его. Такой смешенный получеловеческий, полулошадиный тип встречается в русских сказках под именем Полкана, но в сказках лубочных, отзывающихся сочинением, или заимствованных изчужи (таковы сказки о Бове-королевиче, Добрыне и об Иване-богатыре, крестьянском сыне); самое название Полкан есть переделка итальянского Pulicane (Пыпин, 247) и перешло в народ путем книжным. В чисто народных произведениях о Полкане не упоминается; тем не менее обстановка, в которой является он в лубочных изданиях, не противоречит преданиям о кентаврах; Полкан с головы по пояс человек, а туловище лошадиное; в один скок делает он семь верст, на картинках изображают его с луком и стрелами или с вырванным из земли деревом (Н. Р. Ск., VIII, стр. 605).
[654] Н. Р. Ск., П, 28; IV, 41, 47.
[655] Черты литов. нар., 76—77; Семеньск., 26.
[656] Сб. Валявца, 77—78; Ск. норв., II, 7.
[657] H. Р. Ск., II, 19.
[658] Ibid., VIII, стр. 408.
[659] Ibid., VII, 3,6; Нар. Ск. Бронницына, 70—71: богатырский конь даже сообщает свою силу доброму молодцу, ударяя его заднею ногою.
[660] Песнь XIX.
[661] Об истор. нар. песнях сербов, Соколова, 30; Ж. М. H. П. 1840, XI, 91; Срп. н. njecмe, II, № 74.
[662] Н. Р. Ск., VII, 3,10,12; VIII, 2; Приб. к Изв. Ак. Н., III, 277, IV, 366; Нар. сл. раз., 108-116; Пов. и пред., 127—9,182; Рыбник., 1,132, II, 27; Сб. Валявца, 122; Об истор. зн. нар. поэз., 137.
[663] Эта метафора встречается и в псалмах Давида; в немецком переводе читаем: «du (Gott) fahrst auf den Wolken, wic aufeinem Wagen, und gehest auf den Fittigcn des Windes» (nc. 103).
[664] Приб. к Ж. М. Н. П. 1841, 87-88.
[665] Ibid., 17—18; Рус. прост, праздн., 1,95.
[666] Перевод: Куда девались божие кони? Божие сыны на них поехали. Куда поехали божие сыны? Искать дочерей солнца. — Вест. Р. Г. 0.1857, IV, 248; Черты литов. нар., 130.
[667] Orient und Occid., год 1-й, 1,18, 23-24; HI, 390; год 2-й, II, 251.
[668] D. Myth., 304-5.
[669] Илиада, VIII, 41-46; XVI, 148-151; XX, 226-9.
[670] Н. Р. Ск., II, стр. 402.
[671] Der heut. Volksglaube, 31.
[672] D. Myth., 194.
[673] Ibid., 137-140,214, 621-3; Симрок, 28, 251,260-270, 29,5.
[674] D. Myth., 151-2,168,305.
[675] Эман, 2.
[676] Н. Р. Ск., V, 41; VI, 29, a; Wcstsl. Märch., 60—61; Вольф, 89.
[677] Ворон. Г. В. 1850,16; О.З.1843,1,20 (крестьян, свадьба в Нижегор. губ.); D. Myth., 623—9.
[678] Срезнев., 82—83; Сахаров., I, 67; Рус. прост, праздн., II, 43, 49; Москв. 1848, II, 130.
[679] Этн. Сб., VI, 139.
[680] D. Myth., 1076.
[681] Украин. нар. песни Максимовича, 140; см. выше о сербском Шараце, стр. 318.
[682] О.З.1848, V, смесь, 10.
[683] D. Myth., 622-9.
[684] Oп. Румян. Муз., 551-2.
[685] Нар. сл. раз., 137.
[686] Voikslieder dеr Wеndеn, II, 260; D. Myth., 1067.
[687] Архив ист.-юрид. свсд., II, ст. Буслаев., 55.
[688] Вест. Р. Г. О.1859, XI, 119.
[689] Послов. Даля, 430.
[690] Изв.Aк.H.,III,207.
[691] D. Myth., 585; Терещ., V, 52.
[692] Совр. 1856, XI, смесь, 3.
[693] Рус. Бес. 1856, III, ст. Максимов., 82; Сахаров., II, 21.
[694] Этн. Сб., V, 80.
[695] В Томской губ. от угара ставят в избе горшок с конским пометом (Этн. Сб., VI, 133). Если при покупке лошади она станет испражняться, то, вместе с нею, должно взять и выкинутый помет и отнести его на свой двор; не то не будут водиться лошади (Астрахан. губ.).
[696] О мифическом значении коров см. следующую главу.
[697] D. Myth., 624-6.
[698] Die Götterwelt, 149.
[699] Ч. О. И. и Д. 1865, III, 157.
[700] Изв. археологич. общ., III, 258-271; IV, 169-171.
[701] Сахаров., II, 49; Владим. Г. В. 1844. 49. В старину русские князья воздавали своим коням, павшим в битве, честь погребения; в Ипатьевской летописи под 1149 годом читаем: «конь же его (князя), язвен велми, умре; князь же Андрей, жалуя комоньства его, повел и погрести под Стырем» (П. С. Р. Л., II, 47).
[702] Пикте, I, 438-9.
[703] Н. Р. Ск., II, 28 и стр. 388; VII, стр. 43.
[704] Сравни Рус. Бес. 1860, II, 79.
[705] Срп. н. njecмe, 1,115—6,166.
[706] Die Götterwelt, 104.
[707] Ibid., 237.
[708] Вест. Р. Г. О. 1851, III, 5; Сахаров., II, 46.
[709] Срп. н. посл., 29.
[710] Пикте, I, 446-7.
[711] Изв.Aк.H.,IV,412-3.
[712] Доп. обл. сл., 321.
[713] D. Myth., 679.
[714] П. С. Р. Л., II, 188.
[715] VolksliederderWenden, II, 259; Вест. Р. Г. О. 1853, III, 6; Сл. нар. раз., 137; D. Myth., 1079-80.
[716] Ж. М. H. П. 1842, т. XXXIII, 110. Чтобы избежать беды в том случае, когда заяц перебежал дорогу, должно переломить кнут или палку (символ молнии) и один конец бросить туда, откуда он выскочил, а другой туда, куда направил свой бег (Вест. Р. Г. О. 1853, III, 6).
[717] Гальтрих, 30.
[718] Совр. 1856, XI, смесь, 27.
[719] По цвету шерсти, какой бывает у зайца зимою, ему дается подобное же прозвание беляка (Толков. Слов., 1,136.).
[720] Пикте, I, 450.
[721] Глинск., II, 65.
[722] Die Götterwelt, 200.
[723] Der Ursprung dcr Myth., 229.
[724] Описание Олонец. губ. Дашкова, 193.
[725] Oп. Румян. Муз., 551.
[726] Ак. Арх. Экс., III, 264; Ж. М. Н. П. 1839, т. XXIII, 50-51 (Рейтенфельс).
[727] Оренбур. Г. В. 1851,9. Запрещение есть зайцев было и у других народов. — Andeut. eines Systems der Myth., 162.
[728] D. Myth., 162.
[729] Доп. обл. сл., 102.
[730] Этн. Сб., VI, 61: «Стоит лахань (изба), в лахани турица (печь), в турице лисица (огонь), в лисице жук (чугун, черный как жук), в жуке вода».
[731] Н. Р. Ск., III, 10, 11; Худяк., 98; Матер, для изучен, нар. слов., 15—16; Гальтрих, 13: здесь, вместо лисицы, выведена дикая кошка; та же замена и в польской редакции (Глинск., III, 161—175).
[732] Сказ. Грим., 57; Н. Р. Ск., VIII, стр. 621.
[733] Эрбен, 226; Малый, 46.
[734] D. Myth., 634, 724: «in Japan den fuchs als schutzgott verehrt»; Die Götterwelt, 200—1: во Франции было обыкновение сожигать на Ивановом огне лисицу и кошку.
[735] Гануш, 88—89. Чешск. песни Эрбена, 57.
[736] Нар. сл. раз., 137; Записки Авдеев., 140—2; D. Myth., 1077,1081.
[737] Рус. Дост., III, 44. Лай лисицы у кавказских горцев считается предвестием беды (Совр. 1854, XI, смесь, 3).
[738] Die Götterwelt, 90; D. Myth., 634.
[739] Послов. Даля, 1062; Эти. Сб., VI, 55: «черна кошка хмыл» в окошко».
[740] D. Myth., 471.
[741] Ibid., 282; Die Götterwelt, 90.
[742] Ibid., 194.
[743] Черты литов. нар., 90.
[744] Записки Авдеев., 140-2; Этн. Сб., VI, 119; Нар. сл. раз., 145-8; Ч. О. И. и Др. 1865. Ill, 139; Beiträge zur D. Myth. Вольфа, 1,231.
[745] Вариант: Гори, гори жарко! приедет боярко.
[746] Как с огнем очага, так и с кошкою соединяются приметы о приезде гостей: если умывается кошка или загребает лапами, то ожидай гостей; еслилри этом лапы у ней холодные — то гости будут чужие и нежеланные, а если лапы теплые — то приедут друзья и родичи (Саратов. Г. В. 1852,17; Записки Авдеев., 140-2).
[747] Н. Р. Ск., VII, стр. 60.
[748] Ibid., VI, стр. 351-2; VIII, стр. 39-41.
[749] Терещ., VI, 42.
[750] Нар. сл. раз., 157; Архив истор.-юрид. свод., I, стат. Кавел., 11; Иллюстр. 1846, 247.
[751] Абев., 226; Сахаров., 1,55—56. Когда кошка чхнет, то советуют говорить ей «здравствуй», чтоб не болели зубы (Архив ист.-юрид. свед., I, ст. Кавел., 11).
[752] Нар. сл. раз., 138.
[753] Чтения о языке М. Мюллера, 192; Пикте, II, 37, 40.
[754] Потебн., 132.
[755] Мюллер, 36; D. Myth., 631.
[756] Пикте, П, 63.
[757] Послов. Даля, 1060. У египтян Озирис представлялся светлым быком, а Изида черною коровою.
[758] Andeutung. cines Systems der Myth., 186. Русская загадка называет соху коровою: «черная корова все поле перепорола» (Этн. Сб., VI, 113).
[759] D. Myth., 305. Галлы чтили бога Гу, покровителя земледелия и победителя великанов, за которым всюду следовала священная корова; когда потоп покрыл сушу — земля была извлечена из воды двумя быками, запряженными этим милостивым богом.
[760] У. 3.2-го отд. А. Н., VII, вып. 2,3-4.
[761] Orient und Occid. 1861, II, ст. Бюллера: «Zur Mythologie des Rig-Weda», 219—220; в том же журнале перевод Ригведы Бенфея.
[762] У. 3.2-го отд. А. Н., VII, в. 2, 23.
[763] М. Мюллер, 82.
[764] Orient und Occid. 1861, в. II, 223—4.
[765] D. Myth., 631.
[766] Der Ursprung der Myth., 182—4; Andeut. eines Systems der Myth., 186,194.
[767] Derheut. Volksglaube, 127.
[768] Симрок, 245; D. Myth., 526.
[769] Ж. M. H. П. 1838, т. XX, 326. На востоке есть предание о гигантском быке, правый рог которого касается неба, а левый — земли (Сказ. Грим., I, стр. XXXVIII). Немецкая сказка (Ibid., II, стр. 156) упоминает о быке, из рога которого выросло дерево, достигнувшее своею верхушкою небесного свода.
[770] Der heut. Volksglaube, 127-8; D. Myth., 250.
[771] Симрок, 64.
[772] Andeutung. eines Systems der Myth., 186.
[773] Эман, 25—26; Сказ. Грим., I, стр. XXXVI. При ковке чудесного Сампо вышла из горна золоторогая корова, на лбу которой поместилось созвездие Медведицы, а на хвосте солнцево колесо (Sonne, Mond u. Sterne, 132).
[774] Orient und Occid., год 2-й, II, 256—7; Die Götterwelt, 60.
[775] M. Мюллер, 115.
[776] У. 3. 2-го отд. А. Н., VII, в. 2,23.
[777] Сементов., 7; Терещ., VII, 164; Послов. Даля, 1063; Москв. 1852, XXIII, 100; Номис., 291.
[778] Из рукоп. сборн. г. Каравелова. Сравни Великор. загадки Худя к., 70: «бурая корова через прясло глядит» — солнце; текст загадки испорчен прибавкою эпитета «бурая», так как прилагательное это постоянно служит для обозначения грозовых туч.
[779] Нар. сл. раз., 146.
[780] Терещ., VI, 42.
[781] Sonne, Mond u. Sterne, 10.
[782] Послов. Даля, 1061; Сементов., 5,7.
[783] Сементов., 7; Курск. Г. В. 1853,11; Черниг. Г. В. 1854, 29.
[784] Послов. Даля, 1064.
[785] Die Götterwelt, 89.
[786] Владимир. Г. В. 1854, 6. Загадка: «бык в хлеве, хвост на хлеве» = пар, клубящийся из окна или дверей избы (Этн. Сб., VI, 81).
[787] Сементов., 14; Терещ., VII, 163.
[788] Вариант «посередь села зарезано вола, в каждой хатце по бокатце».
[789] Сементов., 8, 26; Этн. Сб., VI, 90; Сахаров., II, 108; Старосв. Банд., 235—6; Чешск. песни Эрбена, 13. У германцев водяной выходит из болота или моря оплодотворять коров, в виде дикого быка (D. Myth., 458).
[790] D. Myth., 194; Die Oötteiwelt, 241.
[791] Обл. Сл., 234; Доп. обл. сл., 272.
[792] Сличи в Ипатьевской летописи: «храбор бо бе (Роман), яко и тур».— П. С. Р. Л., II, 155.
[793] Рус. Дост., III, 29—30.
[794] Рус. прост, празд., III, 124,140.
[795] Ист. Сб., VII, 54, 99-100, 220,295,316,342-6; Костромск. губ. Крживоблоцкого, 513; Ч. О. И. и Д. 1858, IV, ст. Лавровск., 7. Ипатьевская летопись (П. С. Р. Л., II, 22) упоминает Турову божницу.
[796] Обл. Сл., 37.
[797] Срп. рјечник, 454; Срп. н. посл. 244.
[798] Гануш, 52-54,162.
[799] Абев., 224; Сахаров., II, 69; Ч. О. И. и Д.,. год 3, IV, смесь, 156; Зам. о Сибири, 56; Volkslieder der Wenden, II, 271.
[800] Сахаров., II, 99. В честь выезда солнцевой колесницы в летний путь пекут из теста коней, а в честь возврата весны — жаворонков.
[801] Обл. Сл., 86,90.
[802] Рус. прост, празд., III, 116.
[803] Гануш, 155,161.
[804] Маяк, XI, 49.
[805] Гануш, 148—9.
[806] Сахаров., II, 73; Рус. прост, празд., II, 129.
[807] У. 3. 2-го отд А. Н., VII, в. 2, 5—7; Пикте, II, 25—29. От корня pi—bibere произошли в санскрите payas, payasa, peya, ptyusha — молоко, перс, раупп, pinu, binü — масло коровье, греч. piuou — напиток, литов. — penas — молоко. Русская загадка бочку, наполненную напитком, уподобляет дойной корове: «корова пестра, титька востра ( = кран), вал на боку, хороша к молоку» (Этн. Сб., VI, 38).
[808] Кун, 247-251.
[809] Orient und Occid., год 2, II, 247,250.
[810] Сравни с сказанием о рахманах.— Москов. Телеграф 1832, XXIV, 558.
[811] Ж. М. Н. П. 1846, XII.208.
[812] Номис., 226,242.
[813] Die Götteiwelt, 89.
[814] Киев. Г. В. 1850, 20.
[815] Иллюстр. 1846, 247; Нар. сл. раз., 145.
[816] Дух Христианина 1861—2, XII, 283.
[817] Полтав. Г. В. 1845, 24; Маркевич., 15; Иллюстр. 1846, 332; Послов. Даля, 1037. Чехи заливают пожар, произведенный молнией, козьим молоком (Ч. О. И. и Д. 1865, IV, 276).
[818] Шотт, 10.
[819] Этн. Сб., VI, 133.
[820] Цебриков., 264; Абев., 230; Нар. сл. раз., 144.
[821] Нар. сл. раз., 150.
[822] Срп н. пјесме, I, 427.
[823] Die Götterwelt, 194; D. Myth., 647; Beiträge zur D. Myth. Вольфа, I, 232.
[824] У. 3. 2-го отд. А. Н., VII, в. 2,19—20.
[825] Sonne, Mond u. Steme, 259—560.
[826] Камчадалы думают, что во время дождей небесные боги испускают на землю свою мочу. Beiträge zur D. Myth., 1,209: «Kinder, die gem mit feuer spielen, pissen auch gem ins hett».
[827] От старинного су-ти — лить, откуда сытая вода — весеннее полноводье, сытеть — прибывать (о воде), медовая сыта, сытый — полный, здоровый, налитой (сравни: туча и тучный).
[828] Архив ист.-юрид. свед., I; ст. Бусл., 48.
[829] Мат. сравн. слов., 1,501.
[830] Потебн., 93: «от пить (санскр. pi, детское удвоенное пи-пи и лисить) и несколько измененного корня глагола соути образуются некоторые названия половых органов».
[831] Ч. О. И. и Д. 1865, II, 62.
[832] Н.Р.Ск.,VII,27,28.
[833] Матер, для изучен, нар. слов., 82—89. Когда бычок-дристунок был зарезан, из его внутренностей вышел могучий карлик — мужичок-с-ноготок (молния).
[834] Монах Одерико ди Порденоне.— Ч. О. И. и Д. 1864, III, 200.
[835] Женское молоко, вместе с медом и кровью, употреблялось в старину как целебное средство от болезней.— Оп. Румян. Муз., 551.
[836] Н. Р.Ск.,У,стр.79,181.
[837] Ibid., VI.54, 55; Кулиш, II, 23—26; Срп. прилов., 32; Эрбен, 209; Сб. Валявца, 222—3; Глинск., I, 227-242.
[838] Сказ. Грим., 130.
[839] Ск. норв., 1,19.
[840] Эрбен, 86-87.
[841] Сб. Валявца, 49—51.
[842] По смерти вола мальчик взял его рога; посмотрел в правый рог — перед ним явился большой город, открыл левый рог — оттуда выступило такое стадо, что глазом не окинешь! (Сличи у Гальтриха, 35: «Das Zauberhom».) См. выше, стр. 296, о ларчике или коробе-туче, из которого также появляются стада и город.
[843] Andeutung. eines Systems der Myth., 186; статья Я. Гримма «Ueber den Libesgott».
[844] Гальтрих, 17.
[845] Slov. pohad., 478-496; Westsl. Märch., 144.
[846] Вольф, 307.
[847] Н. Р. Ск., V, стр. 136.
[848] Шотт, 14.
[849] Подобное представление о корове, носящей на голове солнце, встречается и в финских преданиях.— Sonne, Mond u. Sterne, 133.
[850] Гальтрих, 21.
[851] О Буяне-острове и небесном дереве см. гл. XVI—XVII.
[852] Щапов, 60.
[853] Издревле бог-громовник почитался верховным жрецом (жрец = сожигатель); в греческих сказаниях боги посылают своих чудесных быков для принесения их в жертву (Der Ursprung der Myth., 185).
[854] Idid., 221.
[855] Подобно тому от корня sku или ku, заключающего в себе понятие покрова, произошли: cutis и шкура.— Чтения о языке М. Мюллера, 288.
[856] Звук г везде сменился в l. Пикте, 1,358; II, 23; У. 3. 2-го отд. А Н., VII, в. 2, 24—26.
[857] Обл. Сл., 20; Доп. обл. сл., 17, 25, 317.
[858] Этн. Сб., VI, 86.
[859] Илиада, XV, 308-310; XVII, 593-6.
[860] В сборнике монгольских сказок (Шидди-Кур, в Эти. Сб., VI, 42) говорится о козлиной шкуре: если ударить по ней слегка — пойдет небольшой дождь, а если сильно — то проливной.
[861] Срп. рјечник, 247.
[862] Diе Götteiwelt, 18, 276: «schwechen die lichtweiszen Ummerwolken am ilimmel, so sagt man in der Mark: Frau Ilolla treibt ihro Schafe aus».
[863] Каравел., 240.
[864] Die Gоtteiwelt, 89.
[865] Послов. Даля, 1063.
[866] Der Ursprung der Myth., 220; Мифы классич. древности, 1,189.
[867] Нар. сл. раз., 80; Срп. прилов., 12.
[868] Ск. норв., 1,7; Глинск., IV, 113—4,124; Пов. и пред., 117.
[869] Der Ursprung der Myth., 201—2; Черты литов. нар., 69; Н. Р. Ск., IV, стр. 34—35.
[870] Orient und Occid., год 1,1,17; III, 389.
[871] Andeut eines Systems der Myth., 194.
[872] Die Götteiwelt, 259.
[873] D. Myth., 168,304; Симрок, 256; Die Götterwelt, 128,188.
[874] Симрок, 271; о значении хромой ноги см. гл. XXII.
[875] Die Götterwelt, 50,158. То же рассказывается о корове, которою питаются духи неистового воинства (ibid, 117). Наши сказки (Н. Р. Ск., VII, стр. 188) упоминают про диво дивное, как оживает убитый медведь или заяц (и тот, и другой принимаются за олицетворения грозы).
[876] Гальтрих, 67—70.
[877] Эрленвейн, 108—9.
[878] Die Götterwelt, 23.
[879] Одис., XII, 395-6.
[880] Другое сказание: сатир Марсий, воспользовавшись флейтою, которую бросила Минерва, надумал состязаться в музыкальном искусстве с Аполлоном; Марсий признан был побежденным, и Аполлон снял с него с живого косматую шкуру, т. е. при песнях грозы бог-громовник снимает с своего противника облачную шкуру, кровь и слезы, проливаемые сатиром, означают дождь— Der Ursprung der Myth., 232-3.
[881] Абев., 149; Терещ., VII, 244—6; Зам. о Сибири, 65. Гримм указывает на германский обычай надевать на себя шкуру только что убитого животного и, приходя к водопаду, угадывать будущее по шуму льющихся вод.— D. Myth., 1069.
[882] Н. Р. Ск., III, 45.
[883] Немецкая сказка (сборн. Грим., 11) такое превращение приписывает чарам, совершенным ведьмою (облачной женою) над колодцами и родниками.
[884] Lud Ukrain., 1,305—327. Точно так в валахской сказке о Флориане и в русской об Иване Водовиче оба эти герои зарождаются от воды, выпитой их матерями.
[885] Терещ., VII, 238: На Святках девицы ходят ночью в баню и, отворив двери, оборачиваются к ним задом, с таким приговором: «шени меня куньим хвостом по голой части!» Если почудится им прикосновение чего-нибудь мохнатого — это предвещает богатую жизнь замужем.
[886] Абев., 43-44,50-51; Вест. Евр. 1829, VII, 248.
[887] Учен, записки Моск. универс. 1836, XI, 366.
[888] Пермск. Сборн., I, отд. 2,8.
[889] Пассек, II, 26.
[890] Нар. cл. раз., 159.
[891] Абев., 260.
[892] Ворон. Г. В. 1851,11.
[893] Одисс., ХII, 127-140,380—3.
[894] Черты литов. нар., 130. По свидетельству Дитмара, у славян был такой обычай: пастух ходил по дворам с палкою, рукоятка которой изображала руку, держащую железный шар, и кричал: Гонило, стережи! Делалось это для охранения стад от волков.— Костомар. С. М., 77.
[895] Сементов., 6; Послов. Даля, 1060—1.
[896] Сахаров., II, 13.
[897] Срп. н. пјесме, 1,305,336.
[898] Sonne, Mond u. Sterne, 268.
[899] П. С. Р. Л., 1,12,31.
[900] Христ. Чтен. 1849, II, 332.
[901] Сахаров., II, 12; Оп. Румян. Муз., 697.
[902] Рус.Дост.,III,28.
[903] История рус. церкви Макария, еписк. винницкого, 1,7, 203—5; Пам. стар. рус. литер., I, 221—2.
[904] Ibid., III, 119. В Боснии — гора Велес (Ж. М. Н. П. 1843, т. XI, 28), во Псковской губ. — Волосово (ibid., 1838, V, ст. Прейса, 231), во Владимирской губ. — Велесово, в Винницком повете Волосов яр (Р. И. Сб., VII, 80,106), в Новгороде — Волосова улица.
[905] Ж. М. Н. П. 1843, X; Die Göttenvelt, 130.
[906] Времен., XVII, 18.
[907] Ж. М. Н. П. 1846, VII, 52-54.
[908] Сахаров., 1,24.
[909] Обл. Сл., 23; Доп. обл. сл., 19.
[910] Преллер: Römisch. Myth., изд. 1858,366.
[911] Ист. Росс. Иерарх., III, 125.
[912] Терещ., V, 36—37; Рус, прост, праздн., III, 155.
[913] С этим днем крестьяне соединяют мысль о приближающейся весне: «св. Власий, сшиби рог с зимы!».— Послов. Даля, 973.
[914] Ibidem. В XII в. в Новгороде был храм св. Власия, что на Волосове (ныне Власьевская улица).— Археология, описан, церковн. древностей в Новгороде, 1,177.
[915] Вест. Евр. 1819,1,58; Сахаров., II, 11; Рус. прост, праздн., III, 156—7; Шевырева: Поездка в Кирилло-белозер. монастырь, 1,129.
[916] Моск. Ведом. 1861,195.
[917] Терещ., VI, 39; Сахаров., П, 12; Ж. М. Н. П. 1843, т. XL, ст. Сабинина, 47—49; Метлинск., 325—7.
[918] Вест. Евр. 1828, V-VI, 90.
[919] Обл. Сл., 13; Доп. обл. сл., 11.
[920] Сахаров., II, 44; Обл. Сл., 27; Доп. обл. сл., 317.
[921] Послов. Даля, 989; Эта. Сб., V, 83 (Быт курск. кр.).
[922] D. Myth., 140—1, 231; Die Götteiwelt, 129—131, 276. В честь Одина лили на пашни молоко и пиво (эмблемы дождя).
[923] Пам. отреч. лит., П, 100—111.
[924] Вар.: Закладал цепями.
[925] Вар.: Явилася пресвятая Богородица (замена богини Лады = Фреи), еще солнце красное.
[926] В одном из вариантов замечено: царь-басурманище «яко змей летит».
[927] В заговоре, напечатанном в Киевск. Г. В. 1850, 20: «јихав Юрий на билим кони».
[928] Вар.: На тех зверей на могучиих, На тех зверей на рогатыих.
[929] Вар.: лопят — говорят.
[930] Калеки Пер., II, 395-402, 418-430, 461, 481, 491; Н. Р. Лег., 9 и стр. 132; Ч. О. И. и Д., год 3, IX, 148—154; Сахаров., II, 24—25; Сборн. духовн. стихов Варенцова, 95.
[931] Калеки Пер., II, 504.
[932] Терещ., VI, 35.
[933] Калеки Пер., II, 504-524; Ч. О. И. и Д., год 3, IX, 155-8; Volkslieder der Wenden, I, 278; U, 147; Лет. рус. лит., кн. I, отд. 1,18—19.
[934] Живопись изображает св. Георгия на белом коне, с копьем, поражающим дракона.
[935] Пассек, II, смесь, 19.
[936] Памят. книжка Архангел, губерн. на 1864 год, 19.
[937] 23 апреля прилетают ласточки — вестницы возвратившейся весны (Послов. Даля, 979); самое имя Юрий, малоррс. Юрко, могло наводить на мысль о весеннем плодородии, так как оно созвучно с словами: польск. jurnoSt — похоть, jumy — похотливый ( = ярь, ярость, ярый), jurzyc sic — гневаться (яриться) и великорус, юрить — спешить, торопить, юркой — резвой, бойкой, юрово — скоро, шибко ( » яро), юра и юрило — беспокойный человек, юр — возвышенное место, открытое действию ветров и солнца («стоит на юру»; сравни яр — крутая гора, обрывистый берег).— Слов. Акад. Рос., VI, 1015; Обл. Сл., 272.
[938] Срп. н. пјесме, II, 5.
[939] Prostonar. Ceske pisne a ri kadla Эрбена, 58; Гануш, 165.
[940] Калеки Пер., VI, 44.
[941] Номис., 10.
[942] Терещ., VI, 26, 29—31; Послов. Даля, 980.
[943] Рус. Бес. 1857,III, 111.
[944] Маяк, XVII, 42. Эта связь Юрия с земледельческими работами дала повод назвать его именем гумно, как видно из народной загадки: «стоит Егорий в полу-угорье, шатром накрылся, копьем подперся» (Этн. Сб., VI, 51).
[945] Die Götteiwelt, 89.
[946] Сахаров., II, 23—26; Рус. в св. поел., IV, 29; Послов. Даля, 979—980; Рус. прост, праздн., IV, 196; Терещ., VI, 28—32; Срп. рјечник, 151; Каравелов., 211—2.
[947] Пам. стар. рус. литер., 1,129.
[948] Lud Ukrain, 1,125.
[949] Библ. для Чт. 1848, IX, ст. Гуляева, 55—56. Четьи-Минеи упоминают о чуде, совершенном св. Юрием: по просьбе одного пахаря он оживил убившегося быка. В житии Феодора Акастасиупольского сказано, что он, будучи отроком, ходил по ночам из деревни в город, а св. Георгий оберегал его от волков и других зверей, в которых вселились злые духи.
[950] Послов. Даля, 981.
[951] Сахаров., II, 23; Архив ист.-юрид. свед., II, ст. Бусл., 96.
[952] Повести, сказки и рассказы казака Луганского, II, 459.
[953] Н. Р. Ск., VIII, стр. 273-4; Н. Р. Лег., стр. 7,107-8, 201.
[954] Сб. Валявца, 93—94.
[955] Номис., 10.
[956] Послов. Даля, 981; Черты литов. нар., 94. Сравни следующие поверья: замечают, в какой день придется Сретенье (2-го февраля), и в тот день в продолжение целого года, не снуют основ, чтобы не встретиться с волками (Цебриков, 270); болгары, во время зимнего сол поворота, не работают мужского платья, потому что кто выйдет в таком платье в поле, того съедят волки (Каравел., 279).
[957] Гануш, 138.
[958] D. Myth., 305,631; Andeut. eines Systems der Myth., 186—7,194—5.
[959] Карамз. И. Г. Р., I,85.
[960] Die Götterwelt, 27.
[961] Индийцы чтили священных быков, и в Бенаресе до позднейшего времени быки эти свободно разгуливали по улицам города, Египтяне поклонялись Алису (черному быку, с белым пятном на лбу), для которого был воздвигнут в Мемфисе храм. Они верили, что бык этот зарождается во чреве своей матери от луча небесного света; не убивали коров и не вкушали их мяса, чтобы случайно не умертвить матери будущего Аписа1 быков же убивали не иначе как после осмотра и с разрешения жрецов. Нарушитель означенных постановлений подвергался смертной казни. Евреи не раз нарушали строгость монотеизма и обнаруживали наклонность воздавать божеские почести быкам и коровам; по выходе из Египта они слили золотого тельца; впоследствии Иеровоам устроил два храма для священных тельцов в Вефеяе и Дане.
[962] D. Myth., 630—1: «zu Ilvitabaer verehrten die leute ein rind, zu Upsal kuh»; Москв. 1851, XIV, 143—4.
[963] Шевыр. Поездка в Кирилло-белоз. монастырь, 1,132.
[964] Вест. Евр. 1828, V-VI, 83-84.
[965] Чернигов. Г. В. 1842, 36.
[966] Die Götterwelt, 193. Для того, чтобы домовой не гонял кур, их нарочно окуривают козьей шерстью.
[967] Этн. Сб., VI, 147.
[968] Ворон. Лит., Сб., 377; волохи ставят на границах шесты с воткнутыми на них бараньими головами, обращенными на восток, для предохранения скотины от падежа (Шотт, 301).
[969] Die Gölterwelt, 128; Филолог. Зап. 1862, II, 77.
[970] D. Myth., 961.
[971] Сказ. Грим., II, стр. 318.
[972] Дух Христианина 1861—2, XII, 273.
[973] Основа 1862, VIII, 25—26, в отделе: «з'народн. уст».
[974] Der Urspr. der Myth., 220.
[975] Записки Авдеев., 144—5; Терещ., VI, 128.
[976] Костомар. С. М., 72.
[977] Гануш, 231; Die Göttenvelt, 142.
[978] Ibid., 194.
[979] Этн. Сб., VI, 134.
[980] Der Urspr. der Myth., 169.
[981] Оп. Румян. Муз., 551-2.
[982] Сын Отеч. и Север. Арх. 1831, XXIII, стат. Гримма: «О поэзии в праве», 163—6.
[983] Маяк, XI, 38-39.
[984] D. Myth., 1071.
[985] Рус. Сл. 1860, V, 40.
[986] Zaiysy domove, III, 274; Терещ., VI, 136; VII, 133,162, 183,195, 224, 295-6, 336-9, 347; Прост, праздн., I, 37—38; II, 31—32; Сахаров., II, 73—74; Очерк Архангел, губ. Верещагина, 228—9; Москв. 1849, IX, ст. Сумарокова, 5—7.
[987] Ак. Ист., IV, 35; Описан. Архива стар, дел, 296—7.
[988] Рус. Дост., I, 9,12; Мысли об истор. рус. яз., 144. Слово «моско-лоудство» — сложно: а) маска и b) luda — покров, luditi — покрывать (хорват.), luden— newalenft sukno (чешск.).
[989] Пикте, 1,376,380.
[990] Срп. н. посл., 29.
[991] Die Götterwelt, 96.
[992] Обл. Сл., 250.
[993] Volkslieder der Wcnden, II, 265.
[994] Ж. М. Н. П. 1846, III, ст. Гримма, 187.
[995] Orient und Occid., год 1, IV, 586; German. Myth., 218.
[996] Симрок, 61.
[997] Номис., 79; Морск. Сборн. 1856, XIV, стат. Чужбинского. Сибиряки верят, что есть на свете люди с собачьими головами и конскими копытами. — Этн. Сб., VI, 149.
[998] Ист. очер. рус. слов., II.
[999] Семеньск., 27—30.
[1000] Орвандилл — муж вещей Grфa (at grOa — расти, зеленеть, заживлять, исцелять), т. е. облачной жены, дарующей полям зелень и жизнь.
[1001] Die Oцtterwelt, 216; Филолог. Зап. 1862, II, 83—84.
[1002] О несущихся по небу облаках говорится: «jagen die Wolken».
[1003] Перуновы кони выбивают из облачных скал дождевые источники ударом копыт; младенца Вакха ( = дождь) Зевс выносил в своей лядвии.
[1004] Или: nimm das lieber Wind, koch ein Musz fьr dein Kind!
[1005] Die Gцtteiwelt, 97, 108,110-3, 116, 120-5; D. Myth., 602, 871-5; Der heut. Volksglaube, 15-16, 19, 24—34. Следы представления грозной бури под видом дикой охоты находим и в местах, древлеза-селенных кельтами (во Франции, Англии и Шотландии); французы называют эту охоту l'annйe furieuso, mesgnie furieuse, chasse de Cain, a дикого охотника — chasseur sauvage, grand veneur.
[1006] Roggenwolf u. Roggenhund, 4.
[1007] Die Gцtteiwelt, 111.
[1008] Ibid., Ill, 154; Der heut. Volksgl., 38.
[1009] Orient und Occid. 1863, II, 252.
[1010] Третья кн. царств, XVIII, 38.
[1011] D. Myth., 568; Сказ. Грим., I, стр. 60.
[1012] Номис., 73.
[1013] H. P. Лег., 14.
[1014] Der heut. Volksglaube, 24.
[1015] Die Götterwelt, 118,128-9.
[1016] Ibid., 271,174—5; D. Myth., 877,902; Der heut. Volksglaube, 15—16,24.
[1017] D. Myth., 901; Griech. Myth. Преллера, 1,351.
[1018] Volkslieder der Wenden, II, 267, 269; Nar. zpiewanky, 1,13.
[1019] Гануш: «Dйva, zlatoviasв bohyne», 8—9.
[1020] Влахи рассказывают, что в облаках охотится Dina ( = Диана) с большою свитою фей и колдуний и что оттуда далеко раздаются звуки их музыкальных орудий. — Шотт, 296.
[1021] Zeitschrift fьr vergleichende Sprachforschung 1852, IV, 311; Ж. M. H. П. 1858, III, 277.
[1022] Die Götterwelt, 52. Чуваши убеждены, что души покойников, во время совершения поминок, входят в собак и что все, пожираемое этими животными, поедается собственно усопшими; кидая за поминальной трапезою разные яства собакам, они обращаются к ним с этими словами: ешь, батюшка! (или матушка, или другой усопший родич). — Сбоев., 136—8.
[1023] Симрок, 37-38.
[1024] Die Gottenvelt, 122.
[1025] Вест. Р. Г. О.1855, VI, 217.
[1026] Пам. стар. рус. литер., 1,105.
[1027] Записки Авдеев., 140—2, Сл. нар. раз., 165; Ворон. Г. В. 1851, 11; Херсон. Г. В. 1852, 17; Volkslieder der Wenden, U, 260; meues Lausitz. Magazin 1843, III—IV, 326; Beiträge zur D. Myth. Вольфа, I, 225; Совр. 1854, XI, смесь, 3. Сравни: если крот роется под хату — в доме скоро будет покойник.
[1028] Этн. Сб., VI, 119 и в библ. указат. стр. 15.
[1029] Нар. сл. раз., 164. Встреча с собакою признается счастливою; на кого она потянется — тому будет прибыль или обнова (Абев., 283).
[1030] Терещ., VI, 42.
[1031] Патер. Печер. изд. 1806 г., 52.
[1032] D. Myth., 632.
[1033] О.3.1848, V, ст. Харитонова, 24.
[1034] Старосв. Банд., 600; Москв. 1846, XI—XII, критика, 150; Ж. M. B. Д. 1848, XXII. В некоторых местах уверяют, что собака первого помета от перворожденной суки может видеть духов.
[1035] Нар. сл. раз., 138,142.
[1036] По указанию Эдды (Симрок, 220), вой собак предвещает «метание копий» = войну.
[1037] Архив ист.-юрид. свед., I, ст. Кавел., 11; Этн. Сб., VI, 133. Тот же совет дается и относительно свиньи. От укушения бешеной собаки прибегают к такому средству: сожигают клок ее шерсти, собранную золу мешают с вином и дают пить больному (Пузин., 169): жжение шерсти намекает на пламя грозы, охватывающее звериную шкуру — облако, а вино — метафора дождя.
[1038] Сементов., 7,28; Этн. Сб., VI, 128.
[1039] Die Götterwelt, 61.
[1040] Архив ист.-юрид. свед., II, ст. Бусл., 18—20, 45; Обл. Сл., 69; имя звериной звезды давали литовцы и другим планетам: Марсу и Сатурну. — Черты литов. нар., 69.
[1041] Миклошачь: Lexicon linguae slovenicae veteris dialecti, 17.
[1042] Сахаров., I, 28.
[1043] Ibid., II, 45; Иллюстр. 1846, 247.
[1044] Этн. Сб., VI, 41.
[1045] Пикте, I, 431-2,521.
[1046] Времен., X, ст. Бусл., 12, 15-16; Обл. Сл., 108; Вятск. Г. В. 1847, 44.
[1047] Этн. Сб., VI, 65, 93, 104; Сементов., 23: «два волка бегут, друг друга гонят, век не догонят» (колёса); «два волка бегут, оба в небо глядят» или: «бигли два псы, позадерали носы» (сани, полозья).
[1048] Die Götterwelt, 96.
[1049] Roggenwolf u. Roggenhund, 3.
[1050] «Дедушкины прогулки»— собрание нар. сказок; Н. Р. Ск·, VII, 11. В Слове о полку сказано: «и скочи босым вълком» (Рус. Дост., III, 232); босый, вместо постоянного эпитета серый (волк), вероятно, фонетически измененная форма слова бусый (сравни: сухой и сохнуть и мн. др.) — серый, дымчатый, седой; бус — мелкий дождь и мучная пыль, бусить — идти мелкому дождю и пылить мукою; бусово время (Слово о Полку) = седое, старое время.
[1051] Глинский, I, 24.
[1052] На этрусских вазах Марс изображался с волчьей головою. — Andeut, eines Systems der Myth., 164.
[1053] Die Götterwelt, 159; D. Myth., 134, 295. Белорус, примета: кто на пути в лес услышит крик ворона, тот непременно наткнется на волка (Нар. ел. раз., 143); крик ворона, как метафора грозовой песни, предзнаменует приближение волков-туч.
[1054] D. Myth., 509; Симрок, 281.
[1055] D. Myth., 1049.
[1056] D. Myth., 948; Обл. Сл·, 29. Немцы употребляют feind как название волка.
[1057] Сб. Валявца,116—9.
[1058] H. Р. Ск., V, 24. Дракон и черт в народных преданиях постоянно смешиваются; в новогреческой сказке (Ган, II, 190) вовкулак играет ту же роль, какая в русских и немецких сказках дается дракону.
[1059] H. P. Ск., VIII, стр. 336—9.
[1060] Слав. Древности, II, кн. 3,82,111.
[1061] Lud Ukrain., II, 163; Нар. сл. раз., 155.
[1062] Ган,105.
[1063] Дополнение к I т. Истории Росс. Соловьева, 1-го изд., 14; у коряков и чукчей волк почитается слугою дьявола; злой дух поселяется в этом звере и понуждает его истреблять стада. — Вест. Р. Г. О. 1856,1, смесь, 29-30,37.
[1064] Архив ист.-юрид. свед., II, ст. Бусл., 18.
[1065] Lud Ukrain., II, 141. В Германии пастухи остерегаются называть волка на Рождественские Святки, чтобы он не резал овец. — Ч. О. И. и Д. 1865, IV, 301.
[1066] Обл. Сл., 2,10.
[1067] Опыт истор.-филологич. трудов студент, педагогич. института, 166.
[1068] Сементов., 6.
[1069] Каравел., 279.
[1070] О.3. 1840, II, смесь, 47.
[1071] Маяк, VII, 72.
[1072] Ж. Μ. Η. Π. 1846, VII, 45, 48.
[1073] Толков. Слов., I, 206.
[1074] Труды Росс. Акад., III, 41.
[1075] Рус. Вест. 1862, III, 56.
[1076] Показалец Раковского, 10; Черниг. Г. В. 1861, 6: в статье, напечатанной в этих Ведомостях, волчьи праздники болгар и отнесены к ноябрю месяцу (с 11-го по 21-е число); но это, кажется, ошибка; вернее следовать указанию Раковского.
[1077] Срп. н. посл., 248.
[1078] Сахаров., II, 68.
[1079] Срп. н. посл., 2.
[1080] Киев. Г. В. 1850, 18; Черниг. Г. В. 1861,6.
[1081] Номис., 5.
[1082] Н. Р. Ск., VIII, стр. 553-560.
[1083] Сличи ниже с преданием о свином кожухе.
[1084] Die Götterwelt.141.
[1085] Ж. Μ. Η. Π. 1839, IIΙ, 309 и дал.
[1086] Ibid., т. XXXIV, 17; т. XXXV, 163; т. XXXIX, 71.
[1087] О.3.1842, VI, ст. Мельникова: «Солнечные затмения, виденные в России до XVI стол».
[1088] Пикте, II, 585-6.
[1089] Глинск., IV, 45.
[1090] D. Myth ., 224—5, 699—670; Zeitschrift fьr vergleichende Sprachforschung 1853, VI, ст. Потта, 422; Ж. Μ. Η. Π. 1839, III, 313-4; Совр. 1854, Xl, смесь, 2.
[1091] Ж. М. Н. П. 1846, XII, 208.
[1092] Ган, II, стр. 299.
[1093] П. С. Р. Л., I, 71; 117, 127; II, 90; Летоп. Переясл., 46, 105; О. 3. 1842, VI, стат. Мельникова.
[1094] Pyc.Дoст.,III,16,36.
[1095] Летоп. Переясл., 53.
[1096] Сахаров., II, 18.
[1097] Абев., 197.
[1098] О.3.1842, VI, ст. Мельник.
[1099] П. С. Р. Л., I, 20.
[1100] Номис., 9.
[1101] D. Myth., 224.
[1102] Летоп. Переясл., 106.
[1103] Архив ист.-юрид. свед., II, ст. Бусл., 54.
[1104] Ч. О. И. и Д., год 3, IX, 196, 200; вариант
Тогда земля потрясется
И камни все распадутся,
Солнце и месяц померкнет,
Часты звезды на землю спадут.
[1105] Иссл. о скопч. ереси Надежд., приложения, 115.
[1106] Владим. Г. В. 1844, 52.
[1107] Послов. Даля, 1029.
[1108] О.3. 1842, VI,55,67.
[1109] Пропилеи, II, отдел. 2,30; Ж. M. H. П. 1839, III, стат. Летрона, 309—316.
[1110] В начале XVI века псковичи, теряя древние вольности, усматривали в новых московских порядках начало антихристова царства, и псковский летописец так выразился об этом времени: «правда их — крестное целование возлетеша на небо и кривда в них нача ходити» (П. С. Р. Л., IV, 282 и дал.).
[1111] Ж. М. Н. П., т. XXXIV, 17-18; т. XXXIX, 71; Маяк, VIII, 74.
[1112] Sцgin'n собирает яд в чашу и, когда она наполнится — выливает ее; в этот краткий промежуток времени капли яда падают на лицо узника, и от его судорожных корчей колеблется земля.
[1113] Ган, 106.
[1114] Терещ., VI, 104.
[1115] Рус. Вест. 1864, XI, 6-7.
[1116] В пророческой песне валы (вещей жены) сказано:
Schwarz wird die Sonne,
Die Erde sinkt ins Meer,
Won Himmel fallen
Die heitern Sterne, и т. дал.
[1117] В песне Oegisdrecka (пирушка Эгира) Локи грозит Тору: «не станешь так храбриться, когда надо будет противустать волку, который проглотит отца побед!» (Одина). В разговоре Одина с Вафтрудниром на вопрос: что будет с Одином при конце вселенной? — великан отвечал: «волк проглотит отца богов». — Симрок, 26,59.
[1118] Ibid., 9—11, 284—9; D. Myth., 224—5,668—670, 963; Roggenwolf u. Roggenhund, 45.
[1119] Причитанье, сопровождающее детскую игру «Wolf und Schafe», изображает волка прикованным между двумя железными шестами в царстве солнца и месяца ( = на небе); разрывая цепи («der stürm bricht los»), волк похищает овец, т. е. бурный вихрь разносит облака-барашки (eirrocumuli). При затишье ветры представлялись скованными узниками (см. стр. 158), а во время грозы они получали свободу. В Германии говорят «heute Schäfchen, morgen wölfe» = сегодня на небе облака-барашки, а завтра соберется гроза (Roggenwolf u. Roggenhund, 33—39).
[1120] Ч. О. И. и Д., год 3, IX, 200-5.
[1121] D. Myth., 134,634; Сказ. Грим., II, стр. 318.
[1122] Рус. Бес. 1856,1, ст. Максимов., 80; H. P. Лег., стр. 136; Черты литов. нар., 93.
[1123] Костомар. С. М., 54.
[1124] Сообщено А. А. Котляревским.
[1125] Уральцы, соч. Железнова, II, 281—2; Москв. 1853, XXII, ст. Терещ., 73.
[1126] Zeitschrift fΰr vergleichende Sprachforschung 1853, VI, стат. Потта, 422. Минусинские татары рассказывают о семи собаках с железными когтями и медными языками; когда они сорвутся с цепей — в то время наступит конец вселенной. — Веет. Р. Г. O.1855, VI, 191—8.
[1127] H. P. Ск., VI, 351; VII, 199-200.
[1128] StOwnik polsko-ross. Мюллера, III, 145.
[1129] D. Myth., 363.
[1130] Пов. и пред., 112—6.
[1131] Неизданный вариант сказки о «ведьме и Солнцевой сестре» (Н. Р. Ск., VI, 57).
[1132] Терещ., VII, 31; Гануш, 36. Польская поговорка: «biega by z wilcza skуra po kolкdzie».
[1133] Pieњni ludu polskiego w Galicyi, собрал Жегота Паули, 3; Nar. z-piewanky. II, 66; У. 3. 2-го отд. А. Н., VU, в. 2,37.
[1134] Симрок, 160; D. Myth., 1079.
[1135] Рус. Дост., III, 44; П. С. Р. Л., 1,115.
[1136] Сахаров., I, 77.
[1137] Oп. Румян. Муз., 551; Послов. Даля, 999,1033; Новгор. Сборник 1865,1, 285.
[1138] D. Myth., 617; Тит Ливии.
[1139] Приб. к Изв. Ак. Н., 177; Записки Авдеев., 1, 42.
[1140] D. Myth., 187.
[1141] Новгор. Сборник 1865,1, 287—8.
[1142] Абев., 68; Иллюстр. 1845, 183. Высушенное волчье сердце носят, как амулет, предохраняющий от разных болезней. — Москв. 1853, XI, 65—66.
[1143] Roggenwolf u. Roggenhund, 5.
[1144] Die Gцttcrwelt, 60.
[1145] Ibid., 66; Orient und Occid., год 1, IV, 583.
[1146] Сементов., 8. Народные загадки дают свинье живописное название понура; понурый — мрачный, скучный, угрюмый =то же, что хмурый (хмара — туча). — Старосв. Банд., 470.
[1147] В Польше: «wilki chodz№!»
[1148] Die Gцttcrwelt, 97,100—1; Roggenwolf u. Roggenhund, 1—17.
[1149] Нар. сл. раз., 146,148; Этн. Сб., VI, библиогр. указ., 15.
[1150] Чтобы узнать, оживет ли утопленник? — должно обнести его вокруг свиного хлева и положить у двери; если в это время свиньи захрюкают, то утопленник будет жив, и наоборот (Ворон. Г. В. 1851,11; Иллюстр. 1846, 648). Хрюканье свиней — метафора воющей грозовой бури, звуки которой пробуждают к жизни бога-громовника, спящего в водах дождевой тучи.
[1151] H. Р. Ск., Π, 28.
[1152] Послов. Даля, 1056.
[1153] H. P. Ск., VIII, стр. 561.
[1154] Послов. Даля, 1065; Этн. Сб., VI, 63, 87. Сравни загадку: «стоит волк — опаленный бок» (печь и заслонка). — Jbid, 21.
[1155] Кун,202.
[1156] Die Götterwelt, 67.
[1157] Orient und Occid. 1863, II, 237-8.
[1158] Nar. zpiewanky, I, б. Скандинавские поэты употребляют выражение: меч или топор кусает; глагол bita — рубить и кусать. (Опыт сравн. обозр. др. памятн. нар. поэз., II, 46); то же представление неразлучно и с молнией, которая уподоблялась и мечу и топору.
[1159] ...е mari praedicto aper magnus et candido dente e spumis lucescente exeat.
[1160] Саратов. Г. В. 1846,33.
[1161] Абев., 187, Новгор. Сборн. 1865,1,286.
[1162] Иллюстр. 1845,250.
[1163] Н. Р. Ск., стр. 131; VIII, стр. 389-390.
[1164] D. Myth., 214.
[1165] Лет. Рус. Лит., т. V, 105.
[1166] Н. Р. Ск., 1,4.
[1167] Кун, 130.
[1168] Пикте, I, 452.
[1169] Сахаров., I, 54. В Литве вешают в конюшнях убитого крота, что также предохраняет лошадей от нечистых духов, как и козлиный череп (Черты литов. нар., 97).
[1170] Beiträge zur D. Myth. Вольфа, 1,208, 224.
[1171] Номис., 5; Терещ., VI, 24; VII, 165. Один из русских заговоров против зубной боли заклинает зайца (о мифическом значении его см. стр. 319—20), волка и старую бабу (ведьму) наделить болящего своими острыми зубами. — Сахаров., 1,22.
[1172] Neues Lausitzisches Magazin 1843, III—IV, 332.
[1173] Nar. zpiewanky, 1,12; Чешск, песни Эрбена, 5.
[1174] Срп. рјечник, 84.
[1175] Срп. н. послов., 191.
[1176] Сахаров., I, 22; Ворон. Литер. Сборн., 384; Пантеон 1854, VI, 66; Маяк, XVII.
[1177] Griech. Myth. von Prcller, 1,195.
[1178] H. P. Ск., VI, 67; VII, 38; VIII, стр. 540-550.
[1179] Пам. стар. рус. литер., III, 17—18,173; Лет. рус. лит., кн. II, 158—160.
[1180] H. P. Лег., стр. 51.
[1181] Записки Авдеев., 140—2; Пузин., 159.
[1182] Нар. сл. раз., 139; Иллюстр. 1846,333.
[1183] Sonne, Mond u. Sterne, 129.
[1184] D. Myth., 194-6,632; Die Götterwelt, 23,309.
[1185] Языческие представления о рождающемся солнце и блестящей Венере смешались в христианскую эпоху с преданием о звезде, предвозвестившей рождение Спасителя.
[1186] Рус. Вест. 1862,1,350; Гануш, 12.
[1187] Никакая поделка для плуга не должна быть приготовляема накануне Рождества: все, что будет сделано, поломает баснословный боров.
[1188] D. Myth., 194-6; Die Gцtteiwelt, 236—7, 241.
[1189] Терещ., VII, 4, 6,53, 72,82, 111.
[1190] Рус. в св. посл., IV, 71—72; Совр. 1852,1, 122; Номис., 6; Абев., 152; девушки ходят гадать «в сарай, где стоят свиные туши, от которых слышится им голос, и по оному определяют свою будущую судьбину».
[1191] Благословенье, благодать.
[1192] Вест. Р. Г.О.1857, IV, 277.
[1193] Терещ., VII, 48-49,101.
[1194] Ibid., VI, 66; Нар. послов. Снегирева, 24.
[1195] Каравел., 276; Гануш, 12.
[1196] Ч. О. И. и Д. 1865, II, 26,30.
[1197] Andeutungen eines Systems der Myth., 162.
[1198] Die Gцtterwelt, 27.
[1199] П. С. Р. Л., 1,82; Патер. Печерск., 108.
[1200] D. Myth., 624.
[1201] Послов. Даля, 1053. По другой редакции, закрывали Христа волы, а кони, напротив, поедали сено, за что и были осуждены вечно есть и никогда не насыщаться. — Н. Р. Лег., стр. X; Основа 1861, X, 51—52 («Велик день у подолян»).
[1202] Или: коли Бог не попустить, свинья не вкусить. — Номис., 74.
[1203] Абев., 79; D. Myth., 1081.
[1204] П. С. Р. Л., I, 73.
[1205] H. P. Ск., VIII, 2.
[1206] Griеch. Mythol. von Prellеr, 1,272-3.
[1207] D. Myth., 899.
[1208] H. Р. Ск., VIII, 10.
[1209] Ibid., VI, 69.
[1210] Ibid., VII, 6; в сербской песне (Срп. н. пјесме, II, 7—10) ангелы исцеляют немых и слепых кровью ребенка.
[1211] D. Myth., 526,542.
[1212] Ж. Μ. Η. Π. 1846, III, ст. Грим., 162.
[1213] Калеки Пер., II, 356; О влиян, христ. на сл. яз., 77,83—84.
[1214] Памятники великорус, наречия, 144; Рыбник., 1,186,194.
[1215] У. 3. АН. 1852, IV, 524.
[1216] D. Myth., 873-4; Die Gцtteiwelt, 135.
[1217] П. С. Р. Л. 1,16.
[1218] Другие загадки сближают иголку с зубастым волком и бодающим быком: «волк (или бык) железный, а хвост кудельный». — Этн. Сб., VI, 61.
[1219] В валахской сказке (№ 10) богатырь сбивает последнюю голову дракона булавкою. У болгар в дни «волчьих праздников» совершается символический обряд зашивания волчьей пасти, чтобы зверь этот не трогал домашней скотины (см. ниже); первоначальный смысл обряда следующий: острая игла молнии прогоняет демона-волка и не дает ему похищать небесных коров. Чтобы предохранить себя от порчи, простолюдины втыкают в свою одежду несколько булавок. Кто найдет на полу булавку или иголку, тот должен смотреть: какой стороной обращена она к нему? если головкою — добрый знак, а если острием — худой (к ссоре); никому не следует подавать булавки, иглы и ножа острым концом, не то— поссоришься (Записки Авдеев., 140—2; Иллюстр. 1846, 333; Нар. ел. раз., 144; Neues Lausitz. Magazin 1843, III-IV, 343; D. Myth., 1091).
[1220] Норк: Andeutung, eines Systems der Myth., 162.
[1221] Н.Р.Ск., II, 31; VI, 28,29,30.
[1222] Шлейхер, 10-12; Сказ. Грим., 21, 65,186, 193; Ск. норв., I, 19; Шотт, 3, 4; Ган, 2, 27; Сб. Валявца, 223—4; Срп. н. припов., 32; Slov. pohad., 511—522.
[1223] В новогреческих сказках (Ган, 2, 7) она является в платье, на котором видна весна (или май) со всею роскошью цветов.
[1224] Номис., 13.
[1225] Сементов., 5.
[1226] H. P. Ск., VII, 12; Шлейхер, 11; Глинск, III, 147-160
[1227] Изв. Ακ. Η., 1,114-5; О.3.1855, IX, 53.
[1228] Сказки Шкультеты и Добшинск., I, 27, 86; Сахаров., I, 54; II, 10—11; Neues Lausitzisches Magazin 1843, III—rv, 342: лужичане, чтобы предохранить домашний скот от ведьм, мажут на дверях хлевов дегтярные кресты.
[1229] Гальтрих, 43.
[1230] Н. Р. С. К., II, 23; VII, 27.
[1231] Ibid., VII, 10; VIII, стр. 599—616.
[1232] D. Myth., 970.
[1233] Н. Р. Ск., V, 22; VI, 45; Малорус. Сборн., 359-361.
[1234] Срп. припов., 6; Slovpohad., 307—315; Кульда, I, 65, 82; Сказ. Грим., 68; τ. III, стр. 127—9; Ган, 68; Шоте, 18; Глинск., I, 209—225; см. также в Тысяче и одной ночи и в собр. монгольск. сказок Шидди-Кур (Этн. Сб., VI, 7-9).
[1235] Lud Ukrain., 1,301-3.
[1236] Превращение в кольцо стоит в связи с уподоблением грозы брачному союзу, а превращение в зерна — с идеею осеменения земли весенним дождем.
Внимание! Сайт является помещением библиотеки. Копирование, сохранение (скачать и сохранить) на жестком диске или иной способ сохранения произведений осуществляются пользователями на свой риск. Все книги в электронном варианте, содержащиеся на сайте «Библиотека svitk.ru», принадлежат своим законным владельцам (авторам, переводчикам, издательствам). Все книги и статьи взяты из открытых источников и размещаются здесь только для ознакомительных целей.
Обязательно покупайте бумажные версии книг, этим вы поддерживаете авторов и издательства, тем самым, помогая выходу новых книг.
Публикация данного документа не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Но такие документы способствуют быстрейшему профессиональному и духовному росту читателей и являются рекламой бумажных изданий таких документов.
Все авторские права сохраняются за правообладателем. Если Вы являетесь автором данного документа и хотите дополнить его или изменить, уточнить реквизиты автора, опубликовать другие документы или возможно вы не желаете, чтобы какой-то из ваших материалов находился в библиотеке, пожалуйста, свяжитесь со мной по e-mail: ktivsvitk@yandex.ru