Библиотека svitk.ru - саморазвитие, эзотерика, оккультизм, магия, мистика, религия, философия, экзотерика, непознанное – Всё эти книги можно читать, скачать бесплатно
Главная Книги список категорий
Ссылки Обмен ссылками Новости сайта Поиск

|| Объединенный список (А-Я) || А || Б || В || Г || Д || Е || Ж || З || И || Й || К || Л || М || Н || О || П || Р || С || Т || У || Ф || Х || Ц || Ч || Ш || Щ || Ы || Э || Ю || Я ||

Лавров C. Б.

Лев Гумилев:
Судьба и идеи

 


Содержание

1. От автора. 4

2. Детство. 17

3. Его университеты.. 31

3.1. Недобрый, но любимый город. 31

3.2. Злой гений Льва Гумилева. 32

3.3. Экспедиционные университеты.. 34

4. "Первая Голгофа". 37

5. Четыре года просвета. 44

6. "Вторая Голгофа". 52

7. Ретро: рождение и первая жизнь евразийства. 57

7.1. Петр Савицкий – лидер "ведущей тройки" евразийцев. Начало переписки. 57

7. 2. Трудные поиски "идеи-силы" 62

7.3 Выход на геополитику. 66

7.4. Магистральные пути евразийства. 72

7.5. Кризис евразийства и судьба П. Савицкого. 78

8. Трудное рождение "Степной Трилогии". 81

8.1. На воле. 81

8.2. Кто такой Хара-Даван?. 83

8.3. Время действия 1957-1960 гг. 87

8.4. Почему "Хунну" 90

8.5. Как могло случиться?. 95

8. 6. Расправа с "новичком" 102

8.7. Древние тюрки и будущая докторская. 104

8.8. Л.Н. ведет криминалистическое расследование. 109

9. Гумилевское открытие Хазарии. 114

9.1. История выходит на географию (Каспий: "кроты" – профессионалы и любители) 116

9.2. И снова гетерохронность (от Каспия к глобальности...) 124

10. Конец 60-х гг.: новые книги, обретение уюта. 128

10.1. Разграбление двух архивов. 129

10.2. "Экологическая ниша" или "отторжение"?. 134

10. 3. Венец "Степной трилогии" 136

10. 4. Чингис-хан: новое прочтение. 146

10. 5. Конец "черной легенды"? Неожиданные союзники на Западе. 152

11. А было ли иго?. 162

11. 1. Спор историков. Родилась ли истина?. 162

11. 2. Оккупация или симбиоз. 164

11.3. Геополитика Куликовской битвы. Становление суперэтноса. 168

12. Годы признания. 171

12.1. Лучше было бы наоборот. 173

12.2. Популярность мнимая и подлинная. 176

12.3. Покой нам только снится... 178

13. Свет и тени теории этногенеза. 182

13.1. Этногенез: шанхайский вариант. 182

13.2. Самое трудное – определить понятие. 184

13. 3. Пассионарность: за и против. Был ли пассионарен сам Л.Н.?. 189

Уроки Льва Гумилева. 199

Приложение. 211

 


Об авторе

 

Кафедра экономической географии ЛГУ им А.А. Жданова. Л.Н. Гумилев  стоит в центре, С.Б. Лавров стоит вторым слева. В центре сидит заведующий кафедрой Б.Н. Семевский. Фото конца 60-х гг. любезно предоставлено вдовой С.Б. Лаврова – Валентиной Николаевной.

 

Автор этой книги – Сергей Борисович Лавров – доктор географических наук, профессор, президент Русского Географического общества.

Вся его жизнь связана с Ленинградским (ныне – Санкт-Петербургским) государственным университетом, где он был студентом, аспирантом, доцентом географического факультета, а позже (с 1971 г.) – профессором и заведующим (с 1976 г.) кафедрой экономической и социальной географии. Здесь в течение 30 лет он работал в тесном контакте с героем книги – Львом Николаевичем Гумилевым.

С. Б. Лавров – видный специалист в области экономической и социальной географии, теории географии и геополитики.

Он является автором более 200 публикаций, в том числе десяти монографий: "География промышленности ФРГ", Ч. I и II (Ленинград, 1967), "ФРГ сегодня" (вместе с проф. А. А. Деминым, Ленинград, 1973), "ФРГ: география, население, экономика" (вместе с проф. А. А. Деминым, Москва, 1982), "Западные концепции регионального развития" (вместе с Г. Хеншем и Г. В. Сдасюк, Гота, 1986), "Районирование для планирования в СССР" (Нагоя, Центр региональных исследований ООН, 1985), "Этот контрастный мир" (вместе с Г. В. Сдасюк, Москва, 1985), "Геополитические реалии России" (Санкт-Петербург, 1999) и др.

Сергей Борисович участвовал в издании посмертных работ Л. Н. Гумилева ("Ритмы Евразии", Москва, 1993; "От Руси до России", Москва, 2000); его перу принадлежит ряд статей о концепции евразийства, опубликованных в научной и широкой печати.

С. Б. Лавров неоднократно представлял нашу географическую науку за рубежом: на съездах географов Болгарии, ГДР и XXV Международном географическом конгрессе (Париж, 1984), читал лекции в университетах Западного Берлина, Гамбурга, Софии. Является членом Европейской академии (Лондон).

В 1989-1991 гг. Сергей Борисович был народным депутатом СССР, заместителем председателя комиссии Верховного Совета СССР по национальной политике


1. От автора

Автор считает неконструктивным деление научных работ на академические (трудно читаемые) и популярные (легковесные). Любую сложную проблему можно изложить живым и ясным языком, не снижая научной значимости.

Л. Гумилев

Так писал Лев Николаевич в одной из заявок на будущую книгу, и это было его неизменной позицией, которой он старался держаться. С ней легко соглашаться, но, увы, куда труднее реализовать. Передо мной весь "блок" его книг, и в каждой интереснейшие, нестандартные, порой и очень спорные идеи. Попробуй, изложи это "живым и ясным языком", да еще и "не снижая научной значимости". Передо мной фотографии, которые увидит читатель этой книги, и многие из них публикуются впервые, от детских – благополучных, с обоими родителями или одной матерью (уже после 1921 г.), до лагерных, страшных, а потом уж снова благополучных – конца 80-х гг., каким мы видим его на телеэкране. Это – вехи судьбы сложной и ломаной, трагичной и творческой. При этом огромные отрезки ее совсем "затемнены" для нас, они "дешифрируются" лишь иногда по каким-то письмам "туда" или "оттуда", воспоминаниям чьим-то еще. Но сначала – до того, один законный вопрос...

Вопрос, который резонно возникает у читателя – а кто такой автор книги о Л. Н. Гумилеве и как это у него хватило смелости взяться за такую работу. Кажется, он не историк, не этнолог, да и в географии не занимался теми сюжетами, которые интересовали Гумилева – климатические рубежи, пути циклонов, колебания Каспия. Не был он и соавтором Гумилева, правда, соавторов у него вообще не было почти никогда.

Все это верно, а решился я на эту книгу по той главной причине, что Лев Николаевич был наиболее значимой, масштабной личностью изо всех, с кем мне довелось работать в жизни. Да и стаж нашей совместной работы не мал – около 30 лет с той поры (1962), когда ектор ЛГУ А. Д. Александров взял на работу опального ученого. Взял на географический факультет[1]. Точнее – в Институт при факультете. Система была такова, что каждый сотрудник НИИ был "приписан" к какой-либо кафедре. Лев Николаевич – к кафедре экономической географии, на которой я работал (а позже – и заведовал ею). Он читал лекции нашим студентам по совсем новому курсу "народоведение", был членом "докторского" Ученого совета, которым я руководил.

Но все это – формальная сторона. Куда важнее другое – при солидной разнице в возрасте (16 лет) между нами сразу же установились теплые дружеские отношения, страшно далекие от схемы "начальник-подчиненный" (смешно такое и сказать о нем!). Только с юмором а он любил и понимал юмор – спрашивал по телефону мою жену или сына: "А начальник дома?".

Вот эти доверительные отношения исключали обиду даже тогда, когда он мог бы и обидеться, а такие эпизоды были: иногда из парткома ЛГУ настоятельно рекомендовали "приостановить" лекции Л.Н. Все понимали, что это глупость – и тот, кто звонил, и тот, кто принимал эти ЦУ. Тогда мне приходилось просить Л.Н.: "Отдохните пару недель, пусть почитает эти разы Костя[2]". Л.Н. все понимал, даже не дулся на меня при встречах, а через три-четыре недели все забывалось и "наверху", а Л.Н. вновь появлялся перед студентами.

Сейчас, задумываясь о том времени – конце 60-х – начале 70-х гг., – я начинаю сомневаться в том, что эти звонки инициировались "сверху" – из обкома или горкома КПСС. Дело в том, что в 1968-1972 гг. мне довелось быть секретарем парткома ЛГУ при двух партийных лидерах города – сначала В. С. Толстикове, потом Г. В. Романове. Первого вовсю поносила интеллигенция, считая организатором "интеллектуального зажима" в Ленинграде. Неважно, что это было далеко от истины – "короля играла свита". Ему – знающему, честному и толковому хозяйственнику было не до этих идеологических "игр"; зато второй был реальным "зажимщиком", своенравным и капризным диктатором.

Но ни тот, ни другой ни разу не "спускали" в университет никаких "указаний" по Гумилеву, полагаю, что они просто не знали такой фамилии. Значит, имела место "перестраховка" у кого-то из университетских парткомовцев. Надо обратить внимание читателя на такую странную вещь – у нас секретарем парткома мог стать только профессор; следовательно, кое-какие университетские традиции все же сохранялись.

Правда, был у меня по поводу Л.Н. контакт с другой "инстанцией", к счастью, одноразовый. В конце 70-х гг. в моем кабинете появился очень скромный, внешне неприметный человек, представившийся: "Из КГБ". Он завел разговор о лекциях Л.Н. "Хорошо ли, что он их читает?" – и все это без нажима, очень спокойно, как бы раздумчиво.

В такие моменты иногда срабатывает интуиция, сам собой находится удачный ответ. Я спросил гостя: слушает ли он "вражеские голоса"? Получив в ответ "да", я признался, что тоже иногда слушаю, но никогда еще не слышал там слов о младшем Гумилеве. Об Ахматовой – да, о Николае Степановиче – да, а вот о Льве Николаевиче – ни слова. Он согласился с такой констатацией. Тогда я осторожно спросил: "Спросите начальство, а хочет ли оно слышать по этим голосам и о Льве Николаевиче, к примеру, безработном?" Он понял все молниеносно: "Мне понравился ваш ответ". Мы очень вежливо распрощались, и больше "оттуда" нас не беспокоили.

Но вернемся к жизни Л.Н. на факультете. Лекции его увлекали, на них рвались и люди "со стороны". Вокруг Л.Н. быстро формировалась команда серьезных ребят, а "гумилевская тематика" на кафедре разрасталась. Вместе с Л.Н. мы работали в Ученом совете по защитам диссертаций, работали очень дружно, зачастую даже весело. У Л.Н. было гигантское преимущество перед председателем он в любую минуту мог выйти в коридор со своей "беломориной" и широко пользовался этим, ехидно поглядывая на меня при очередном выходе. При этом эрудиция диссертанта жестко проверялась Гумилевым; следовал град вопросов, часто с уходом "в сторону" от темы. Но уже при следующем совместном выходе в коридор он спрашивал: "А не очень я его запугал?", и если "очень", то брал слово где-то перед финалом и объяснял, что будет голосовать "за".

Что, наверное, нравилось Л.Н. в нашем Совете – это нацеленность на республики Союза, где докторские были не частым явлением, да и кандидатские шли не просто. Эта нацеленность была задана ситуацией: "параллельный" докторский Совет по нашей специальности в МГУ (а их в СССР работало всего два – наш и московский) был "снобистским" – не брал защит "с периферии", предпочитая "дозревших" москвичей. Нам же с "периферийщиками" приходилось куда больше работать, проводить "предзащиты", консультировать и т. д. Но как иначе создать научную опору вне столицы? Л.Н. всегда это поддерживал, особенно, когда речь шла об ученых из республик Средней Азии. Сейчас я думаю: а правильно ли мы поступали? Ведь наши "подопечные" – сейчас "там" доктора, заведующие кафедрами, директора институтов. После развала СССР они как-то притихли и затаились, довольные, видимо, своими постами и званиями. Не стали они евразийцами по духу, не вышло из них пассионариев по действию...

Кафедра наша трогательно относилась к Л.Н.; здесь он всегда был самым "своим" и отвечал нам тем же. На кафедре Л.Н. всегда был самим собой, не "ощетинившимся" в дискуссиях, а как бы оттаявшим, зная, что окружен истинными друзьями. Он был ровен со всеми, титулы и чины не играли никакой роли.

На кафедре рождались или "проверялись" многие из его "шуток-переименований". Своего главного оппонента в этнологии, академика Ю. В. Бромлея, он переименовал в Бармалея, журнал "Знание – сила", не напечатавший чего-то гумилевского – в "Знание через силу". Он позволял себе шутить с оппонентами и на их счет не только в узком кругу, шутить иногда очень зло. Вот пример из его письма, напечатанного в "Вопросах философии": "Что же касается собственных позитивных высказываний Ю. В. Бромлея, то я воздержусь от суждений, следуя изречению, приведенному Оскаром Уайльдом, который, будучи в турне по Америке и остановившись в ковбойском поселке, прочел в трактире такой плакат: "Не стреляйте в пианиста, он играет как может"[3].

Не проходил без Льва Николаевича ни один сбор на кафедре "за рюмкой чая"; так однажды он пришел туда прямо из больницы. Мы гордимся словами Л.Н., как-то сказавшего, что "в годы застоя кафедра экономической и социальной географии была для меня "экологической нишей", меня не гнали с работы, была возможность писать"[4].

Была у него и другая "ниша" – Русское географическое общество. Там Л.Н. выступал с лекциями, собиравшими удивительно много народу при самой скромной рекламе. "Гумилевцы" города находили какие-то свои каналы информации, хотя это была очень разная публика – от трогательных старушек "старорежимного" вида, каким-то чудом уцелевших в войну и блокаду, до восторженных молодых людей, просивших автографы у Л.Н. В Обществе он руководил отделением этнографии, на котором апробировались его идеи.

Жил он в то время в комнате коммуналки на Владимирской. Когда мы с женой первый раз шли к нему в гости в коммуналку, нас ужаснула уже лестница. Старинный, казалось, никогда не ремонтировавшийся дом, темная-темная лестница, и на площадке валялся пьяный. Застойный запах говорил, что это норма, а не эпизод. Дом-то буквально соседствовал со станцией метро "Владимирская", да еще и "полудиким" рынком рядом, со всеми вытекающими (в прямом и переносном смысле) последствиями.

После этой смрадной лестницы вы попадали в маленький, но такой уютный оазис-комнату-кабинет, она же – столовая, она же – спальня. Над столом – известный портрет отца в военной форме, фотография всей семьи – Анна Андреевна, Николай Степанович и Лева. Умели хозяева в этих стесненных условиях создать уют, тепло, обстановку, бесконечно далекую от страшной "оболочки". Интересно, что когда они переехали в новую квартиру, Л. Н. сохранил в кабинете буквально "один к одному" ту же обстановку, что была в коммуналке: тот же стол, портрет отца, фотография семьи.

В коммуналке всегда чувствуешь, есть ли "напряженка" между соседями, но в данном случае на нее не было и намека. Лев Николаевич умел ладить с людьми (соседом был простой милиционер), и в квартире господствовала, по-гумилевски выражаясь, комплиментарность. Здесь были смешные эпизоды. Как-то Л.Н. попросил меня познакомить его с коллегой-историком, довольно известным профессором: "Позовите его с супругой к нам, выпьем, поговорим!" Я сделал все как полагалось, помню нашел какое-то красное шампанское, а на столе была вкусная еда, приготовленная Наталией Викторовной, и бутылка "Лимонной" – тогда еще отменной водки. Мы с Л.Н. как-то незаметно опустошили ее "за разговором", а гость ограничился каплей шампанского, несмотря на все наши уговоры и явную "комплиментарность" "Лимонной" с закуской на столе. На следующий день мы с Л.Н. встретились на факультете, и он с некоторым укором и непередаваемо милой картавостью молвил: "Ну, Сергей Борисович, ну какой же это профессор, когда он водки не пьет!".

Университет и Географическое общество помогали Л.Н. в трудные годы; а какие годы были для него не трудными? Были, конечно, и "просветы", когда выходила какая-то из книг Л.Н., но чаще речь шла о том, как пробить хотя бы статью. Они выходили преимущественно в "Вестнике ЛГУ" или "Известиях ВГО". В этом легко убедиться, посмотрев библиографию его трудов: 1964 год – две статьи из трех напечатаны в "Вестнике ЛГУ", 1965 г. – три из семи опубликованных в Обществе или в ЛГУ[5].

Сейчас подобная статистика может показаться мелочью, но в 1964 г. это был единственный и регулярный "выход" трудов Л.Н. на Запад. В ту пору главным редактором очень необычного журнала, издававшегося в США – "Soviet Geography" был Теодор Шабад. Это был настоящий, без всяких оговорок негативного плана советолог высшего класса, блестяще владевший русским языком, знаток советской экономики, но не узкий специалист, а эрудит. Журнал же был необычен тем, что в основном состоял из переводов советских статей, показавшихся Т. Шабаду наиболее интересными; Гумилева он оценил сразу.

В Университете издание работ Л.Н. "курировал" (в самом хорошее смысле слова) проректор по науке В. Н. Красильников – физик по специальности, широко образованный гуманитарий в душе. Сейчас трудно себе представить, на какие ухищрения приходилось идти даже проректору по науке, вроде бы хозяину университетских изданий, чтобы "пробить" книгу Л.Н. Об этом он не знал, не знали тогда и мы, "помоганцы" и болельщики. А рассказал эту историю только в 1996 г. на очередных "Гумилевских чтениях" сам профессор В. Н. Красильников.

Проректор знал о непростых отношениях между Л. Гумилевым и кафедрой этнографии на истфаке, которую возглавлял тогда профессор Р. Ф. Итс – очень порядочный, хороший человек и специалист своего дела, но не принимавшей "гумилевщины". В. Н. Красильников попросил его написать кисло-сладкое (более кислое, чем сладкое, но "проходное") введение к книге "Этногенез и биосфера Земли". Это было сделано, и только тогда (а на дворе был 1990 год) книжка увидела свет, но и то не в университетском издательстве, а в Гидрометеоиздате. Важно было другое – гигантский тираж в 50 тысяч экземпляров! Эта цифра особенно впечатляла в сравнении с изданием в ВИНИТИ (3 тома), которое нужно было выписывать. Л.Н., правда, гордился, что на черном рынке эти тома "тянули" на тридцатку – большие деньги в ту пору!

В Географическом обществе Л. Н Гумилеву благоволил президент – известный советский полярник, академик А. Ф. Трешников. Они были почти ровесники (Алексей Федорович родился в 1914 году). Хотя они работали совсем в разных сферах, но симпатизировали друг другу. Правда, в какой-то момент непонятная кошка пробежала между ними, и Трешников спрашивал меня: "Что это Ваш на меня дуется, не здоровается даже?" Но это было, скорее, недоразумение, и все быстро уладилось. А. Ф. Трешников помогал Л.Н. печататься, не очень-то считаясь с начальственным мнением. Иногда, чтобы не валить все на Шефа (так мы называли между собой Алексея Федоровича), "молодая часть" редколлегии решала что-то гумилевское напечатать во время его отпуска и "взять на себя". Тогда, вернувшись после командировки или отпуска, президент мягко журил нас, ворчал, но все это было "понарошку".

В пору зажимов с книгами и со статьями отдушиной для Л.Н. были публичные лекции. Через пять лет после его смерти председатель С.-Петербургского "Знания" вспоминал: "Массовую аудиторию могут собрать только звезды первой величины. Такие примеры есть и в нашей практике: когда Гумилев у нас читал – зал на 750 мест наполнялся и в проходах стояли..."[6]

Первая докторская Л.Н. по истории никак не была связана с геофаком, она была задумана куда раньше, оставалось ее "оформить", и это прошло без больших проблем. Со второй защитой (по географии) в 1973 г. было куда сложнее. У нас на Совете она прошла легко, а вот в ВАК'е начались трудности. Там не смогли понять, что мы живем уже в эпоху интеграции наук, и уж наверно не знали знаменитой фразы В. И. Вернадского: "Мы все более специализируемся не по наукам, а по проблемам". Лев Николаевич уважал Вернадского, да и сам был интегратором. Вся его концепция, построенная на интеграции наук – истории, географии, этнологии, не укладывалась в жесткие рамки параграфов и "номеров ваковских наук".

Для Л.Н. "интеграция наук" была фактом, выношенным, понятым куда раньше, чем его осознали наши философы, начавшие писать об интеграции где-то в 70 – 80-х гг. Еще в 1955 г. из Омского лагеря он писал своему другу: "Помнишь, как мы говорили о мостах между науками. В этой проблеме мы нащупали место для такого моста, и если нам удастся ее разрешить, один мост можно считать построенным"[7].

Прошлое и настоящее иногда не так далеки друг от друга. Казалось бы, "Серебряный век"- давно прошедшее время. Мог ли я знать кого-нибудь "оттуда", к примеру, людей, видевших отца Гумилева – Николая Степановича? Оказывается, знал, не подозревая об этом. В конце 40-х я, мальчишка, много раз в старой, типично интеллигентской квартире на 9-й линии Васильевского острова играл в шахматы с "некрасоведом No 1 России", профессором Владиславом Евгеньевичем Максимовым. Я не подозревал, что когда-то он входил в царскосельскую компанию молодого Николая Гумилева.

Приведу еще один эпизод случайной встречи людей, которые могли бы встретится раньше и много интересного порассказать друг другу. В 80-х гг. на том самом Ученом совете (в присутствии Л.Н.) защищал свою кандидатскую Сергей Лукницкий, тема была весьма нестандартной- "География преступности". Сергей был сыном писателя Павла Лукницкого (1900-1973), посвятившего многие годы исследованию жизни и творчества Николая Гумилева. Необходимо заметить, что писатель принимал самое живое участие в судьбе маленького Левы в 20-х гг. Пожалуй, об их отношениях лучше всего говорят слова из письма Левы от 19 июня 1925 года: "Вы спрашиваете, какую книгу мне прислать? Большое спасибо, но лучше выберите сами, потому что я хочу, чтобы Вы руководили мною"[8]. После многолетнего поиска и исследований Сергей Лукницкий, продолжая начатое отцом, опубликовал в 1996 году очень необычную книжку "Дело "Гумилева".

Работая рядом с Л.Н., привыкнув к этому, я все же понимал особую значимость того, что он делал. Свидетельство этому – пухлая папка, куда собиралось все, что выходило о Гумилеве, все, что печаталось в малотиражках, почти неизвестных журналах, интервью самого Л.Н. в газетах, критические статьи его оппонентов и просто недругов[9].

Просматривая сейчас эту папку, вижу, как нарастал интерес к Гумилеву; "пиком" публикаций стал конец 80-х – начало 90-х гг. – "смутное время" конца "перестройки" и развала страны. Но не хочется сосредоточиваться именно на этом, ведь научная биография Л.Н. полна "пересечений" с очень интересными людьми, весьма значимыми в истории нашей науки и даже страны. Среди них есть очень близкие Л.Н., особенно Петр Савицкий – один из "отцов" евразийства. С ним Л.Н. объединяет и трагическая общность судеб: годы, проведенные в сталинских лагерях, и удивительное сходство интересов – поглощенность кочевниковедением. Все это отражается в обширной и изумительной по взаимопониманию и доброжелательности переписке 1956 – 1966 годов.

Если Петр Савицкий был для Л.Н. не только авторитетом, но "дорогим другом", то Георгий Вернадский[10] – крупнейший из русских историков в эмиграции – Мэтром, чьи отзывы из далекого Нью-Хейвена (США) воспринимались как высочайшая похвала. У этих ученых были общие с Л.Н. герои в истории, фигуры, над разгадкой которых бились и ученый в Праге, и Мэтр в Нью-Хейвене, и наш герой – в коммуналке на Московском проспекте. Это такие разные, но удивительно интересные фигуры, которые были судьбоносны для России на заре ее становления: Александр Невский и Чингис-хан.

Так как же писать о Л.Н.? В очень откровенной статье "Биография научной теории или автонекролог" Л.Н. писал: "Личная биография автора никак не отражает его интеллектуальной жизни...", а "тайну (мастерства) может раскрыть только сам автор, но тогда это будет уже не автобиография, а автонекролог, очерк создания и развития научной идеи"[11]. С первой частью высказывания вряд ли можно согласиться, поскольку биография Л.Н. отражает его интеллектуальную жизнь, еще как отражает... Поэтому мы избрали "биографическую структуру" книги, пытаясь вплести туда и путь развития идей. Это – отнюдь не самый выигрышный путь, наоборот, очень трудный, но применительно к Л. Н., мне кажется, единственно возможный.

Наконец еще один аргумент в пользу работы над книгой. Дело в том, что я заразился у Л.Н. интересом к евразийству – важнейшей и актуальнейшей геополитической концепции для России. В гумилевском обращении к евразийству все понятно и логично, но есть нечто загадочное и даже мистическое в том, что первые его слова об евразийстве прозвучали лишь на рубеже 80 – 90-х гг. Почему? Было ли это чем-то сокровенным, долго хранимым "про себя" и оглашенным только перед катастрофой распада страны? "Скажу вам по секрету, что если Россия будет спасена, то только через евразийство", – эта фраза Л.Н. прозвучала совсем незадолго до его смерти – в 1992 г. Фраза – завещание нам. Выполняя этот завет Л.Н. Гумилева, я собрал все, что прямо или косвенно относится к евразийству в его творчестве, в книгу "Ритмы Евразии", которая вышла в 1993 г. с моим предисловием. Увы, сам Л.Н. уже не смог ее увидеть.

Приведу еще одно высказывание Л.Н., которое тоже можно считать завещанием, в подходах к истории, к ее анализу, которому мы постараемся следовать: "И воинствующие нигилисты, видевшие в России лишь "нацию рабов" и ослепленные мифами славянофилы, говорящие о нации-избраннице, "народе-богоносце", были, наверное, одинаково далеки от истины. Главная проблема лежит в иной плоскости. Прежде чем ставить вопрос о холопстве или величии, нужно спросить себя и читателя: что есть сам народ, где корень отношения человека к тому, что он называет историческим прошлым своего народа?"[12].

Тревожным было лето 92-го. Тревожным для всех – распад страны, шок первых реформ, какая-то зыбкость и неуверенность в "новой российской жизни". А в Ленинграде в эти летние дни тяжело болел Лев Гумилев. В мае еще казалось, что все обойдется... Когда я был у него в Академической больнице в День Победы (святой для него!), он – хоть и ослабевший, настрадавшийся – все же вышел со мной на балкон выкурить любимую "беломорину". Потом Л.Н. оказался дома, но в июне – снова в Академичке.

И – странное дело – ленинградские газеты (вполне официальные) печатали в те дни нечто вроде бюллетеней об его здоровье:

10 июня: "Операция длилась около двух часов... ночь прошла спокойно. Однако в сознание Гумилев все еще не приходит".

11 июня: "Продолжают проводить комплекс жизненно необходимых процедур.

Тот факт, что состояние больного не ухудшилось, вселяет в медиков надежду...".

13 июня: "Вновь ухудшение", и 15 июня, увы, конец... Когда еще пресса (пусть местная) давала такие сводки? Разве что в 53-м... Видимо, действовал небывалый нажим "снизу" – звонки, вопросы, просьбы. Но и это было как-то неожиданно для знавших Льва Гумилева. Неожиданно хотя бы потому, что у людей в ту пору стало много совсем других забот, чисто бытовых, ведь именно тогда возникло слово "выжить". Не могли же только слушатели его лекций по ТВ создать такой настрой прессы. Да, Гумилев был известен, но думалось, что это "широкая известность в узком кругу".

Чем же все-таки объяснить этот массовый интерес к его судьбе в мрачные июньские дни 92-го? Необычностью биографии? Тем, что он – сын двух великих поэтов "серебряного века"? Но этим интересовался довольно узкий круг людей пятимиллионного города. К тому же первые статьи о Николае Гумилеве, как и издания его стихов только начинали появляться, даже интеллигенция знала скорее имя поэта, чем его творчество[13]. Да и как могло быть иначе, если в 1990 г. вопрос о реабилитации Н. Гумилева еще рассматривался Прокуратурой СССР? Тогда один из "архитекторов перестройки", А. Н. Яковлев, занимавшийся реабилитацией незаконно репрессированных, на вопрос, не пора ли сделать это и в отношении Н. Гумилева, ответил: "Рано"[14].

Может быть, массовый интерес ко Льву Гумилеву определялся его страшной судьбой? Но таких судеб было немало. К слову говоря, Л.Н вообще не любил распространяться о лагерных годах. Одна из часто повторенных им фраз – "ученые сажали ученых" – вообще не вписывалась в принятые шаблоны разоблачений "сталинских репрессий".

Так чем же все-таки объяснить это массовое сопереживание с больным Ученым? Думается, это был какой-то инстинктивный порыв – осознание того, что из жизни уходит очень необычный человек, носитель такого знания, которое особенно пригодилось бы в "новое смутное время" России. И еще одно: люди устали от популизма, от пустозвонства политиков; здесь срабатывал контраст – Ученый был неизмеримо выше их, далек от этого мельтешения, просто был из какой-то другой сферы. Он был, пользуясь определением И. Шафаревича, "громадномасштабный человек".

Говоря о Л.Н., хотелось бы вообще абстрагироваться от политики, но втягивание в нее (на каком-то обидно-низком уровне) началось уже на второй день после смерти. Не сказать о некоторых позорных деталях этих июньских дней невозможно. Надо только оговориться: мы будем говорить о "господине X" не как о представителе каких-то "злых" политических сил, а просто как о личности, как о взрослом человеке, отвечающем за свои поступки, а о "господине У" – не как о представителе неких "добрых" сил, а опять же, просто как о личности, отношение которой к смерти, к памяти, к доброму имени Ученого проявилось в эти дни и позже.

Где должен быть похоронен Лев Николаевич? Сразу же отпало Комарово; он не хотел бы этого сам. Отпал Пушкин, с которым была связана часть детства; так считала вдова – Наталия Викторовна. Естественным было решение об Александро-Невской лавре, и если бы все решала Церковь, то проблем не было вообще. Л.Н. был в двадцатке церкви Воскресения Христова, что на Обводном канале, к тому же он и Митрополит Ленинградский и Ладожский Иоанн знали и высоко уважали друг друга. Но в условиях нашей непонятной жизни решала уже не Церковь или – в лучшем случае – Мэр и Церковь...

Между тем мэр города, дав какие-то туманно-запретительные указания о Лавре, уехал в Москву. Еще 17 июня, на второй день после смерти Л.Н., "Санкт-Петербургские ведомости" писали: "Место погребения пока неизвестно". Кроме того, они сообщали, что "мэр предложил Литераторские мостки Волкова кладбища", а Наталия Викторовна резонно возражала: "Л.Н. – не писатель, а ученый...". Возражала и была права. Здесь похоронены Н. Добролюбов и В. Белинский, Д. Писарев и Н. Михайловский, Н. Лесков и С. Надсон. Правда, здесь же покоится и Д. Менделеев. Я не думаю, что опять играла роль только политика. Логичным (особо "популистски-логичным") для мэра было бы сделать все "по-хорошему" и привычно "возглавить" эту процедуру. Но сработало какое-то недомыслие, а может быть, и зависть...

Определять место похорон пришлось нам – нескольким близким друзьям покойного. Сомнений в том, где проводить гражданскую панихиду, не было- естественно, в доме Русского географического общества в переулке Гривцова, доме, который Л.Н. также считал своей "экологической нишей". Созвонившись со знакомыми в мэрии, договорились о приеме и поехали туда. На въезде в Смольный, на площади пикет незнакомых нам молодых "гумилевцев" с плакатом "Позор мэру!"

В "предбаннике" вице-мэра много ожидающих, и еще каких: пара генералов, солидные хозяйственники... Мы здесь явно не ко двору. Грустно соображаем, сколько же придется ждать, как вдруг холеная секретарша проявляет преувеличенное внимание именно к нам, а не к генералам: "Шеф сейчас говорит по телефону с мэром и сразу же вас примет". Разговор шел долго, и можно было догадаться, что мэр, уехав в столицу, чего-то испугался, представив себе возможную реакцию в городе. Если вначале это промелькнуло догадкой, то через несколько минут нашло подтверждение, когда нас запустили к сверхпредупредительному, прямо-таки источающему доброжелательство вице-мэру. В этот момент мы могли получить от него все, что угодно...

"Сценарий" визита в Смольный был обговорен вдовой Л.Н. и его наиболее близким учеником – Костей Ивановым. Он должен был ждать нас на входе в мэрию (на лестнице Смольного), но почему то не пришел. Когда мы согласовали с вице-мэром вопрос об Александро-Невской лавре, имея в виду самое достойное место там, вошла секретарша и передала ему листок. Это было заявление Наталии Викторовны, что она согласна на место в той части кладбища, которая ближе к Неве и отделена от "основного" лаврской стеной – на так называемое Никольское кладбище. Бумагу секретарше принес уже упомянутый К. Иванов.

Так все получилось и, может быть, вышло к лучшему. Место у часовни оказалось тихим, хорошим, а покоились рядом достойнейшие люди – историк, барон Н. Врангель и академик В. Ламанский, адмирал Г. Бутаков и скульптор М. Микешин, Вера Комиссаржевская и Антон Рубинштейн. Но еще важнее и символичнее стало то, что могила Льва Николаевича оказалась совсем недалеко от раки Александра Невского – одного из главных его героев. Позже в этой части кладбища был похоронен митрополит Иоанн, и в этом была какая-то своя символика.

Действительно, все вышло к лучшему. Однако в истории с похоронами было нечто дикое, страшное. Только потом, через пару лет, я понял, что все это – унизительная "борьба за место" на кладбище – уже было, и было после смерти Анны Ахматовой. М. Ардов вспоминал: "Мы говорили, что могила Ахматовой будет предметом поклонения тысяч людей и т.д. А нам ответили, что кладбище в Комарове "перспективное" и должно развиваться в запланированном направлении, а посему на центральной аллее никого хоронить нельзя.... В конце концов все решилось в самый день похорон. Помогла, дай ей Бог здоровья, Зоя Борисовна Томашевская. Ее приятель, фамилия которого, если не ошибаюсь, была Фомин[15], в те годы состоял в должности главного архитектора Ленинграда. Он-то и приказал местным деятелям прекратить сопротивление"[16].

Еще вспоминается из того времени (1991-92 гг.) одна история, тоже тяжелая. На одной из телепередач популярного тогда Невзорова Л.Н. согласился причислить себя к "нашим". Слово "наши", думается, Л.Н. понимал гораздо шире, чем какое-то политическое течение, группа, блок; для него "нашими" были все, выступавшие за единую страну, против дальнейшего ее распада[17], при этом была абсолютно неважна для него их национальность или прописка. Тысячи людей различных национальностей пришли в церковь, где шло отпевание, заполнили Никольское кладбище. Но сколько раз это "приобщение к нашим" было помянуто Гумилеву в последние месяцы его жизни. Но вот что любопытно: невзоровские "наши" позвонили мне перед гражданской панихидой и спросили: желательно ли их присутствие в Географическом обществе? Оно было просто необходимо, поскольку мы боялись, что придется ограничить поток людей. Они пришли и на кладбище с красными повязками и обеспечили там порядок, за что мы были благодарны. Ни одна другая общественная организация своей помощи не предложила, хотя мы приняли бы тогда любую помощь.

Политика настигала Льва Николаевича даже в "нормальные годы", не говоря о проведенных вне Ленинграда. Хотя сам он говорил: "Я политикой не занимаюсь, сказать ничего о ней не могу, кроме одного. Желательно, чтобы политики знали историю, пусть в небольшом, но достаточном объеме. Не в специальном, а в общем..." Коронной фразой Л.Н. была: "Я не занимаюсь ничем, что ближе восемнадцатого века"[18].

Человек, который всю жизнь занимался кочевничеством, далекими и давно исчезнувшими этносами, казалось бы был застрахован от политических обвинений, от всяческих "измов", но увы... Застойные годы кончались, наступала "горбачевская перестройка" – 1985 год. Со страниц "Коммуниста" его заклеймил будущий "демократ" Юрий Афанасьев, приписавший Гумилеву "антиисторический, биолого-энергетический" подход к прошлому[19]. На "более низком уровне" шли статьи "штатного критика" Л.Н. – Аполлона Кузьмина, тоже "с марксистских позиций". Немного ранее, в 1982 году, критике Гумилева была по сути посвящена целая книга писателя В. Чивилихина, вышедшая массовым тиражом в "Роман-газете"; там Л.Н. клеймился как поборник агрессоров и завоевателей[20]. Все это уже было, все это бездарно повторяло недоброй памяти тридцатые-сороковые годы...

В антимарксизме он был обвинен еще на защите кандидатской, в 1948 году, когда его громил "заслуженный деятель киргизской науки" Александр Натанович Бернштам – один из доносчиков на Л.Н. Гумилев позже простил Бернштама: "Бог с ним..., он, в конце концов, и сам пострадал. Его обвинили в "пантюркистских настроениях", подвергли идеологической проработке, он с горя запил и умер"[21]. Самое дикое и нелепое в этих обвинениях заключается в том, что Гумилев никогда не был антимарксистом. В 1990 г. (подчеркиваю дату, т. к. в это время подозревать кого-то в желании "приобщиться" к марксизму было бы уже смешно) проходил диалог писателя Дмитрия Балашова и Льва Гумилева, из которого я позволю привести себе две реплики.

Д. Балашов: "Есть высказывание у Маркса в предисловии к "Критике политической экономии", быть может, самое гениальное у него – о том, что никакой связи между прогрессом экономики и развитием культуры нет и быть не может".

Л. Гумилев: "Я вполне уважаю Маркса – за эти и аналогичные высказывания"[22].

Я помню, как он радовался, найдя у раннего Маркса выражение GemeinweseNo[23], которое, как ему казалось, вполне вписывалось в его теорию этногенеза. Это не было какой-то "мимикрией". Л.Н. был способен ошибаться, увлекаться, иногда блефовать, но абсолютно неспособен подделываться. Последние слова, которые я услышал от него в Академичке, были удивительны, учитывая его судьбу, но справедливы: "И все-таки я счастливый человек, я писал все, что хотел, а не то, что велели..."

В статье "Биография научной теории или автонекролог", прошедшей почти незамеченной, он с удовольствием отмечает: "Как писали К. Маркс и Ф. Энгельс, история природы и история людей взаимно обуславливают друг друга..." Эти слова могли бы стать эпиграфом к целому "блоку" его книг. Марксизм привлекал он и в борьбе против вульгарного "линейного историзма". Так, рассуждая о развитии этносов, Л.Н. замечал: "Описанная закономерность противоречит принятой на Западе теории неуклонного прогресса, но вполне отвечает принципу диалектического материализма"[24].

Ему нравилась строфа из В. Ходасевича (явно потому, что она "работала" на его концепцию):

И ты, моя страна, и ты ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год,
Затем, что мудрость нам единая дана:
Всему живущему идти путем зерна.

Приведя эти строки, Л.Н. тут же добавляет, что Ф. Энгельс использовал для наглядности пример зерна, дающего колос с обилием зерен[25]. Вместе с тем он не соглашался с К. Марксом в оценках России и русского народа. Это очень отчетливо проявилось в дискуссии Л.Н с Аполлоном Кузьминым[26].

После августа 1991 г. Л.Н. прожил еще 10 месяцев, и это время было для него тяжелым и по здоровью (последствия инсульта) и по ощущениям окружающей жизни. Но странное дело – именно в это время он интенсивно правил гранки своих книг (хотя временами отказывала рука) и многократно давал интервью, особенно по евразийству, как будто ощущал, что сейчас это самое неотложное[27].

Примечательно, что во всех этих интервью он не высказывался по тем вопросам, которые доминировали тогда по СМИ: "разборки" с прошлым, готовящийся суд над КПСС и т. д. Казалось, ему и карты в руки; у него-то было отнято из жизни 14 лет, лучших лет, в 1956-ом ему было уже 44. А он молчал про это... Видимо, разные ему попадались коммунисты. Это и следователи в Лефортово и Крестах, выколачивавшие из него "показания", это и лагерное начальство в Караганде и Омске, но это и ректор ЛГУ Александр Вознесенский, с которым он встретился в 40-х "между лагерями". Всесильный человек, брат "политбюрошного" Вознесенского, не смог тогда принять Гумилева на работу в университет, и, тем не менее, Л.Н. с благодарностью вспоминал его "вопросы-утверждения": "Итак, отец Николай Гумилев, мама Ахматова? Понимаю, Вас уволили из аспирантуры после Постановления о журнале "Звезда". Ясно!". И далее: "Работу в университете я Вам предложить не смогу. А вот диссертацию прошу, передайте на Совет историкам. И смело защищайтесь. В час добрый, молодой человек"[28]. В ту пору "разрешение на защиту" – это было очень много для Л.Н., для самоутверждения его, для "оформления" выхода в науку, в которую он давно вошел по сути.

Судьба свела Л.Н. с Львом Вознесенским, сыном ректора, расстрелянного вместе с братом по "ленинградскому делу". Лев-старший и Лев-младший подружились в... лагере. Впоследствии Лев Вознесенский стал политическим комментатором Центрального телевидения; связь его с Л.Н. не прекращалась до смерти ученого.

Были эпизоды и совсем недавние, "задним числом" объясняющие, почему Л.Н. не клеймил коммунистов без разбора. Я знал, что в "пробивании" гумилевских книг участвовал А. И. Лукьянов (еще до председательства в Верховном Совете СССР). Когда мы встретились в Санкт-Петербурге в 1995 г. на истфаке Университета, я хотел подарить ему одну из редких (как мне казалось) последних фотографий Л. Н., он ответил: "Сильно увеличенная, она висит у меня в кабинете".

В жизни все сложнее черно-белых схем, сложнее фальшивой антитезы "коммунисты-демократы" и не вписывается в формулы "коммунизм" или "социализм", а для Л.Н. это справедливо тем более. В одном из интервью, когда от него добивались, чтобы он как-то связал социализм с уничтожением ландшафта, Гумилев удивленно ответил: "Социализм-капитализм – это совершенно другая система отсчета".

Тем не менее политические наскоки (не менее научных) раздражали Л.Н., мешали ему жить. "Я удивляюсь, – говорил он, – как это меня не обвинили еще и в космополитизме: был бы полный набор (вместе с русофобией)"[29]. Из далекого Улан-Батора его утешал друг и почитатель – монгольский академик Ринчен: "Джангир сказал мне, что Вы слишком близко к сердцу воспринимаете людское невежество, зависть и все злое, исходящее от этого. Вы должны быть достойны имени своего "Лев"! И работать, делать то, что велит ученому делать его высокий долг Человека, поднявшегося над стадом двуногих". Еще образнее академик выразился в другом письме: "Помните, что путник в долгой дороге не считается с собаками стойбищ, его встречающими и провожающими"[30]. Письма Ринчена сохранились в архиве Л.Н. Академик (он и сам был опальным в Монголии в какие-то времена) утешал Л.Н., подбадривал его

Здесь возникает закономерный вопрос: почему Гумилев, посвятивший всю сознательную жизнь разоблачению "черной легенды", безмерно любивший и уважавший народы Востока[31], в трудные для него годы не получил конкретной помощи от "сильных мира сего" в мусульманских республиках Союза? Это замечал не только я, но и автор предисловия к "Черной легенде", ученик Л.Н., Вячеслав Ермолаев. Он писал, что Л.Н. прислали массу писем и поздравлений из Монголии, Татарии, Казахстана, Средней Азии, его приглашал в гости, к нему приезжали делегации, ему говорили теплые искренние слова, дарили халаты, пиалы и тюбетейки, но тем все и ограничивалось. Никакой более значимой поддержки ни со стороны местной творческой интеллигенции, ни тем более от властных структур соответствующих национальных республик Гумилев никогда не получал; только в Азербайджане на русском языке вышла в свет книга Л. Н.: "Тысячелетие вокруг Каспия"[32].

Неужели СССР в брежневскую эпоху застоя и, тем более, позже был настолько "имперской" страной, что лидеры союзных республик (сегодняшние президенты стран СНГ) не могли быть самостоятельными в таких вопросах? Вопрос сугубо риторический, поскольку идеологическая верность "Центру" в основном уже выражалась в ритуальных национальных торжествах во время редких визитов Генерального в ту или иную республику.

Значит, могли, но "не сочли нужным". Можно было надеяться, что Лев Николаевич будет поднят и возвеличен демократами "первой волны". Это было бы так естественно, ибо он действительно был жертвой режима. Здесь снова напрашиваются слова: "Все это уже было", было при другом режиме. Он не стал "своим" и для новоявленных демократов. Более того, уже через несколько месяцев после его смерти в "Свободной мысли" появилась злобная статья Александра Янова, бывшего автора "Молодого коммуниста", ставшего в 90-х гг. ярым демократом[33]. Друзья Л.Н. бьши счастливы, что он уже не увидел ее. Статья походила на те доносы, которые когда-то на него писали те самые "ученые, которые сажали ученых", только как бы "со знаком наоборот". Евразийство характеризовалось в ней как "имперско-изоляционистская установка", которая "должна была вести и привела к фашизму", а учение Л.Н. как идеальный фундамент российской "коричневой идеологии". Итак, Л. Гумилев не просто "наш", он еще и идеолог "красно-коричневых"! Это он, проведший 14 лет в тюрьмах и лагерях!? Нонсенс! Но, в конце концов, А. Янов – это еще не какая-то политическая сила, поскольку можно предположить, что тут играла роль просто зависть и патологическая ненависть псевдоученого к Большому ученому по принципу: "его читают, а меня нет, обидно". В правильности этой догадки убеждает книга Янова "После Ельцина" (1995), в которой Л.Н. посвящена уже целая глава. Там "уничтожается" не только евразийство, но и теория этногенеза. Делается все это в гнуснейшей манере. Как поворачивается язык обозвать Л.Н. "катакомбным ученым", намекая на отрыв от западной науки, отрыв, который, надо заметить, он успешно возмещал в послелагерные годы.

Вот еще пример яновской критики: раздел "Этногенез д-ра Гумилева" предваряется фотоколлажем, где со Львом Николаевичем соседствуют Сергей Кургинян и Александр Дугин. Нет сомнения, что оба они знают, кто такой Гумилев, но думается сам Л.Н. понятия не имел об обоих.

По-видимому, "яновская линия" не является случайной. Евразийство обрекло Гумилева на травлю после смерти. В интервью 1992 года (последнего в его жизни года) Л.Н. сказал пророческую фразу: "Час их (евразийцев) только сейчас пришел"[34].

В эмигрантской "Русской мысли" было опубликовано несколько статей некоего В. Сендерова со старой-старой и абсолютно фальшивой линией о "родстве евразийства и большевизма" и с изобретением нового, но совсем уж нелепого термина "евразобольшевизм"[35]. Надо дойти до полного безумия, чтобы объявить "предтечами евробольшевизма" Н. Данилевского или князя Н. Трубецкого – ярого ненавистника большевизма по вполне понятным и логичным мотивам. Но в "Русской мысли" дошли (цитировать противно): "Публицистика Трубецкого – важная веха на пути сращения большевизма с национализмом. Зюганов – последний продукт разложения евразийства"[36]. Все это выглядит более чем странно, учитывая, что та же "Русская мысль" печатала теплые и дружеские воспоминания об евразийцах Зинаиды Шаховской, которая в отличие от Якова или Сендерова тесно общалась с ними в 20-30-е годы.

Санкт-Петербург, 1995 год. "Охоты за ведьмами" вроде бы кончились, ан нет!.. Проходит семинар "Неонацизм как интернациональное явление", и снова звучат слова-доносы на покойного: "Исторически, как известно, мыслители типа Гаусхофера[37] выступили на арену несколько раньше, чем наши евразийцы. В какой степени было взаимовлияние?.. Так вот, актуальность евразийских идей у героев сегодняшней нашей конференции, т.е. у русских интегральных националистов (ранее объяснялось, что это и есть фашисты. – С.Л.) совершенно очевидна. Так как очевидно влияние евразийцев на идеи Л. Н. Гумилева, который, видимо, заимствовал не только у евразийских идеологов, но и у такого выдающегося практика как барон Унгерн, ибо тот и другой сочетали монголофильство с крайним антисемитизмом". Здесь каждое слово ложь: когда евразийцы выступили со своим манифестом (1921), Гаусхофер еще не написал какой-либо капитальной работы по геополитике; слова "видимо, заимствовал" (из выступления Д. Раскина) – блестящий оборот, достойный А. Я. Вышинского, а обвинение Л.Н. в антисемитизме представляет из себя "открытие", достойное пера и совести его автора. Страшно сказать, но это все уже было; только не против Гумилева, а против его коллег и знакомых, и не в 90-х, а в 30-х гг.

Нынешние хулители Л.Н. не подозревают, что разработки ленинградского УНКВД в 30-х гг. шли точно по такой же логике. Открылось это недавно, в связи с семинаром памяти проф. В. Э. Дена – создателя кафедры экономической географии в знаменитом Политехническом институте. Итак, 1935 год; полвека до пресловутого "Семинара по неонацизму". Цитируем документ Ленинградского УНКВД: "Ближайшим по направлению к фашистской целеустремленности и геттерианцам-геополитикам являются так называемые центрографы и школа, возглавляемая ленинградским профессором В. Э. Деном (умер)... Мы направляем свои агентурные поиски в эту среду с целью обнаружения подпольных формирований... Выявляем связи с геополитиками Германии, Польши, Финляндии и др. Введена агентурная разработка под кличкой "Геополитики" (подчеркнуто мною. – С.Л.)[38]. Слава Богу, они не обвинили В. Э. Дена и других профессоров в монголофильстве и антисемитизме!

Семинар в "обычном областном городе" не вызвал какого-то резонанса в стране, остался событием провинциальным. Совсем в неожиданной связи фамилия Л.Н. возникла на страницах "большой прессы" в 1997 г. Некий неизвестный в науке Борис Гершунский упрекал Г. Зюганова в том, что ему нравится концепция Л. Гумилева. В текст была введена формула "наши – не наши", которой вообще не было у Л.Н., но возвращающая к злополучной передаче "600 секунд" А. Невзорова!. "Ведь это у Л. Н. Гумилева, – продолжал автор, – мы находим оправдание якобы естественной, закономерной, инстинктивной неприязни людей друг к другу по сугубо этническим и расовым признакам, их делению по принципу "мы – они, "свои – чужие"[39]

Невдомек Б. Гершунскому, что очень "правильный" академик Ю. В. Бромлей писал: "Этносу присуща непременно антитеза "мы – они". И не Гумилев, не Бромлей это придумали! Цивилизационная концепция исторического процесса – общее достояние мировой науки. Ее создавали русский Н. Данилевский и немец О. Шпенглер, англичанин А. Тойнби и русский Л. Гумилев, а в самые последние годы она четко сформулирована в нашумевшей статье "Столкновение цивилизаций" (1993) профессора Гарвардского университета Самюэля Хантингтона и в его одноименной капитальной книге (1996)[40]. Последний на очень современном примере поясняет соотношение "мы – они". Во время "Бури в пустыне" – жестокого подавления Ирака силами Запада – был такой эпизод: военные самолеты Саддама Хусейна, чтобы спасти их от бомбардировок, перебрасывались на аэродромы... Ирана. Того самого Ирана, с которым Ирак воевал все 80-е годы. В трудную минуту все это было забыто; сработал "синдром родственных стран".

Л. Гумилев, которого сейчас обвиняют чуть ли не в расизме, давно и однозначно ответил: "Спорить о том, какой этнос лучше, все равно, как если бы нашлись физики, предпочитающие катионы анионам"[41]. Критик-злопыхатель из "Литературки" явно не удосужился прочитать ни одной из книг Л.Н., ибо приведенная выше мысль присутствует в каждой из них. Более того – она суть концепции, она – и рефрен в гумилевских книгах и статьях.

Если кто-то (в последнем эпизоде Г. Зюганов) хочет опираться на нечто конструктивное в теории межнациональных отношений, то на кого же, как не на Л. Гумилева? Может быть, именно безграмотные нападки с разных сторон говорят о значимости сделанного им?

"Догумилевская" советская этнография – официальная, академическая – была настолько стерильно-чистой и надежно-безошибочной, что и не могла вызывать споров; это была наука "не о том". О своем методе и его происхождении Л. Гумилев рассказывал следующее: "Описанный (знание языка, общение, экспедиции) способ изучения этнографии отнюдь не традиционен, но подсказан жизнью, точнее биографией автора, не имевшего многих возможностей, которые есть у научных сотрудников АН (Академии наук. – С.Л.). Так и пришлось автору стать не научным работником, а ученым"[42].

Я далек от того, чтобы канонизировать Л. Гумилева и присоединяюсь к очень верной оценке его трудов, сделанной Вадимом Кожиновым: "Перед нами произведение человека, который был, если угодно, в равной мере и историком, и поэтом (кстати сказать, несколько опубликованных в последние годы его стихотворений не уступают по своей художественной силе поэзии его прославленных родителей). И в трудах Л. Н. Гумилева первостепенную роль играет "домысел" и даже прямой "вымысел". Это позволяет ему не только властно захватывать сознание читателей, но и нередко замечательно "угадывать" скрытое, подспудное движение истории. Но в то же время именно эти качества вызывают неудовлетворенность (или даже негодование) у людей, которые считают обязательной строгую документированность, не приемлют никакого "интуитивного" домысливания в изучении истории"[43].

Итак, "домысливающий" кое-что поэт, а не только историк? Да, безусловно... Ведь говорил же Николай Степанович Гумилев, что "история не наука, это искусство, место ее среди муз"[44]. Да и сам Л.Н. говорил: "Что такое история? Наука? Да, бесспорно! Искусство? Конечно, ибо древние греки среди девяти муз чтили Клио"[45]. К тому же "домысливание" имеет и свои плюсы, иногда немалые. П. Савицкий, первоклассный ученый, строгий критик и ценитель, сообщал Л. Гумилеву в одном из писем (8 декабря 1956 г.) следующую любопытную подробность: "Эти дни хожу как во сне. Мне кажется, что я воочию вижу и великих "тюркских" ханов и их дружинников, которых Вы так красноречиво описываете, что живу в их среде".

Соглашаясь со многими словами В. Кожинова, следует категорически отмести приклеенный к Л.Н. завистниками ярлык "историк-беллетрист". Если сравнить первые его книги – "Хунну", "Древние тюрки", написанные во второй половине 50-х гг. (другое дело – когда они изданы!), с последней книгой трилогии "В поисках вымышленного царства" (1979 г.) или "Древней Русью" (1989 г.), то можно подивиться титанической работе над собой – успешному пути от сухо-научных и высокоинформативных исследований к блестящим по форме, подлинно научно-популярным книгам, доступным каждому. Думаю, что благодаря Л.Н. аудитория читателей – любителей истории в стране выросла на порядок.

Стоит добавить, что Л. Гумилева отличает "поразительное глобальное видение истории" (И. Шафаревич), а главное: и сама-то история для него – поле и база выхода на теорию этногенеза (пусть в чем-то спорную), на обоснование евразийства, его реанимацию и новое звучание в 80-90-х гг. Евразийство – бесспорный "выход" из науки в мировую политику.

Именно в этом объяснение травли Л. Н. в прозападных кругах России и в "русской" эмигрантской прессе. Реанимируя евразийство, он вступил на минное поле геополитики. Геополитическая концепция, казалось бы, дремавшая в анабиозе, оказалась крайне опасной для врагов России даже через 70 с лишним лет.

Когда-то евразийство зародилось как "мыслительное движение на опасной грани философствования и политики" (С. Аверинцев). Но предупреждение об "опасной грани" было тихим голоском слегка чудаковатого интеллектуала. Кто это расслышал, кто мог воспринять всерьез?

Другие слова, куда более резкие, были сказаны куда более сильным человеком на Западе и услышаны всеми, "кому надо". Их сказал Збигнев Бжезинский – советолог No 1 в США: "Если Россия будет продолжать оставаться евразийским государством, будет преследовать евразийские цели, то останется империей, а имперские традиции надо будет изолировать". И не наблюдают, а действуют...

Подход Л. Гумилева к этноразнообразию Евразии, к ее языковой и религиозной мозаичности мог бы стать ориентиром национальной политики в "смутные годы" суверенизаций. Увы, нами руководили совсем другие люди, далекие от науки. Дело здесь не в конкретных ответах на вызовы времен, дело именно в подходе, в методологии Ученого.

Нам пришлось касаться "пены" – тех волн злобы, непонимания, клеветы, которые поднимались вокруг Л.Н. и при жизни и после смерти. Эта "пена" косвенно свидетельствует об остроте проблем, поднятых им. "Пена" проходит и пройдет. Годы после смерти Л.Н., по большому счету, были годами триумфа его идей. Обо всем этом будет рассказано в представленной книге.

Мне хотелось в этом несколько затянувшемся авторском слове искреннейшим образом поблагодарить четырех милых женщин, без помощи которых эта книга никогда не была бы написана. Огромная благодарность:

 Наталье Викторовне Гумилевой за неоценимую помощь – возможность работать с архивом Льва Николаевича, письма ободрения в любую пору, даже в нелегкие для нее дни.

 Людмиле Алексеевне Вербицкой – ректору СПбГУ, академику, за то, что она ценит память о большом ученом, позаботилась о сохранении его архива, а мне создала все условия для работы над книгой.

 Марине Георгиевне Козыревой – хранителю архива Л. Н. Гумилева, за помощь в материалах и фотографическом оформлении этой книги.

 Вере Константиновне Лукницкой, писательнице, вдове Павла Лукницкого, хранительнице ценнейшего архива Н. Гумилева – за огромную помощь материалами и фотографиями.


 

2. Детство

Пусть благодарственной осанной 
Наполнят этот зал слова:
Спасибо Николаю с Анной 
За лучший стих – живого Льва!

Ю. Ефремов[46]

Лев Гумилев родился 1 октября 1912 года, родился в Царском селе, в доме на Малой улице, купленном за год до этого его бабушкой – Анной Ивановной Гумилевой (ныне это ул. Революции, д.57). Анна Андреевна в разговоре с П. Лукницким так вспоминала рождение Льва: и она, и Николай Степанович находились тогда в Царском селе. Анна Андреевна проснулась очень рано, почувствовала толчки. Подождала немного – еще толчки... Тогда А.А. заплела косы и разбудила Н.С.: "Кажется, надо ехать в Петербург". С вокзала в родильный дом шли пешком, потому что Н.С. так растерялся, что забыл, что можно взять извозчика или сесть в трамвай. В 10 час. утра были уже в родильном доме на Васильевском острове[47].

Хотя биографы Л.Н. и пишут, что здесь, в этом царскосельском особняке, он провел детские годы, все же его первые воспоминания связаны, конечно, уже не с этим домом и не с этим городом. С шести лет он жил в Бежецке. "Я родился, правда, в Царском селе, – писал Л.Н., – но Слепнево и Бежецк – это моя отчизна, если не родина. Родина – Царское село. Но отчизна не менее дорога, чем родина"[48].

Слепнево – родовое имение матери Н. С., Анны Ивановны Гумилевой (урожденной Львовой). Оно перешло во владение к ней и ее сестрам от жены их брата, контр-адмирала Льва Ивановича Львова, – Любови Владимировны (урожденной Сахацкой). Расположено оно в 15 км от Бежецка – небольшого провинциального городка Тверской губернии. Собственно, Слепнево не было барским имением, это была скорее дача, выделенная из соседнего имения Борискова, принадлежавшего Кузьминым-Караваевым [49].

Анна Ахматова писала, что "это неживописное место: распаханные ровными квадратами на холмистой местности поля, мельницы, трясины, осушенные болота, "воротца", хлеба, хлеба"[50]. Поэтесса вспоминала о Слепневе с юмором, а иногда с теплотой и даже восхищением. Первое свидание со Слепневым было в 1911 г., когда она приехала туда прямо из Парижа, "и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: "К Слепневским господам хранцуженка приехала..."[51] Это была провинция, глухая провинция для молодой, но уже известной поэтессы, тем более что "за плечами еще пылал Париж в каком-то последнем закате".

"Земский начальник Иван Яковлевич Дерин – очкастый и бородатый увалень, – вспоминала А. Ахматова, – когда оказался моим соседом за столом и умирал от смущенья, не нашел ничего лучшего, чем спросить меня: "Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта". Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье"[52]. Были, правда, моменты, когда А. А. могла оценить прелести захолустья "дворянского гнезда": "Один раз я была в Слепневе зимой. Это было великолепно. Все как-то вдвинулось в девятнадцатый век, чуть ли не в пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина, сугробы, алмазные снега. Там я встретила 1917 год"[53].

Запомним эту дату – начало 1917 года. В дворянском гнезде уютно и хорошо... Февраль и октябрь еще впереди. Спустя много-много лет (уже давно нет Анны Андреевны, да и Л.Н. осталось жить год) Л. Гумилев будет рассказывать о своей жизни ленинградскому журналисту. В этом интервью идут два текста параллельно: прямой (гумилевский) и "связки" (журналиста). В одной из этих "связок" (глубоко уверен, что Л.Н. не мог так говорить) присутствует "домысливание" отношения А.А. к Слепневу и к Бежецку: "Этот тихий незлобивый город глубоко ранит и терзает ее душу. Реальность его существования означала для нее не одну, а разом столько потерь. Оставлено, разорено Слепнево. Бежецк для нее постоянное напоминание о гибели Гумилева, сиротство сына. Бежецк одной своей реальностью (а она была впечатлительна к таким переменам) словно перечеркивал ее прежнюю жизнь и прежние стихи, и былые верования, и даже ее недавно такую легкую, гордую, будто летящую над землей походку".

Все это очень красиво подано, журналист был весьма талантливый, но не больно похоже на правду. Сравните еще раз с ахматовским текстом о 1917 годе и задайте вопрос: а кто, собственно, был инициатором развода годом позже? Сложности начались гораздо раньше. Невестка Н.С. (и тезка А.А.) – Анна Гумилева вспоминала, что А.А. в Слепневе "держалась в стороне от семьи. Поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и, выйдя в столовую, говорила: "Здравствуйте все!". За столом большей частью была отсутствующей, потом исчезала в свою комнату, вечерами либо писала у себя, либо уезжала в Петербург"[54].

В этих записках нет какого-то предвзятого отношения к А.А.; впечатления А. Гумилевой подтверждаются и другими. Вера Неведомская – соседка по Слепневу, писала: "За столом она молчала, и сразу почувствовалось, что в семье мужа она чужая. В этой патриархальной семье и сам Николай Степанович, и его жена были как белые вороны..." Насчет Н.С. – это спорно. Другая свидетельница этих лет В. С. Срезневская, большой друг семьи, вспоминает: "Гумилев был нежным и любящим сыном, любимцем своей умной и властной матери"[55]. По словам Неведомской, мать Н.С. огорчалась: "...Жену привел какую-то чудную: тоже пишет стихи, все молчит, ходит то в темном ситцевом платье вроде сарафана, то в экстравагантных парижских туалетах (тогда носили узкие юбки с разрезом)"[56].

Н. С. Гумилев не выносил Слепнева, о котором писал: "такая скучная незолотая старина", зевал, скучал и уезжал в неизвестном направлении[57]. Ему не нравились ни неброская природа бежецкой земли, ни местные нравы. В письме к А. Ахматовой (1912 г., Слепнево) он сообщает: "Каждый вечер хожу по Акинихской дороге испытывать то, что ты называешь Божьей тоской... Мне кажется, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби"[58]. Эти же мотивы наполняют и стихи про то же бедное Слепнево:

Как этот вечер грузен, не крылат! С надтреснутою дыней схож закат, И хочется подталкивать слегка Катящиеся вяло облака.

Он впервые увидел Слепнево в 1908 году, а позади было не только подстоличное Царское и сам Петербург, но и франтоватый "кавказский Париж" – Тбилиси, настоящий Париж, увиденный сразу после окончания гимназии, не считая уж Киева, Севастополя, Самары. Понятно, что столичному молодому человеку не могли импонировать и простоватые нравы захолустья. О них вспоминала недобрым словом и А. Ахматова: "На престольный праздник там непременно кого-нибудь убивали. Приезжал следователь, оставался обедать"[59]. Н. Гумилев выражал это в стихах, и куда резче:

Путь этот – светы и мраки
Посвист разбойный в полях
Ссоры, кровавые драки
В страшных как сны кабаках.

Но так уж здесь было плохо Николаю Степановичу? Если судить по воспоминаниям А. Гумилевой, то именно здесь он пережил настоящую большую любовь к Маше Караваевой, соседке по имению. Невестка Н.С. писала: "В жизни Коли было много увлечений. Но самой возвышенной и глубокой его любовью была любовь к Маше... Меня всегда умиляло, как трогательно Коля оберегал Машу. Она. была слаба легкими, и когда мы ехали к соседям или кататься, поэт всегда просил, чтобы их коляска шла впереди, "чтобы Машенька не дышала пылью". Не раз я видела Колю, сидящим у спальни Маши, когда она днем отдыхала. Он ждал ее выхода, с книгой в руках все на той же странице, и взгляд его был устремлен на дверь. Как-то раз Маша ему откровенно сказала, что не вправе кого-то полюбить, связать, т.к. она давно больна и чувствует, что ей недолго осталось жить. Это тяжело подействовало на поэта". Из этой скорби родились пронзительные стихи:

Когда она родилась, сердце В железо заковали ей. И та, которую любил я, Не будет никогда моей. Осенью, прощаясь с Машей, Н.С. прошептал: "Машенька, я никогда не думал, что можно так любить и грустить". Они расстались. Их новая и последняя встреча произошла в 1911 г., перед отъездом Марии в Сан-Ремо; в декабре того же года она умерла от туберкулеза[60].

А. Ахматова даже "для себя", в своих "Записных книжках" не упоминает об этом эпизоде и ставит под сомнение воспоминания других современников. Так она пишет "о трех старухах" – В. Неведомской, А. Гумилевой и И. Одоевцевой, которые "к тому же уже ничего не помнят"[61].

Однако о любви Н.С. свидетельствует и второй его сын – Орест Высотский. Он пишет: "В один из приездов в Слепнево Николай Степанович встретился с двумя девушками, Машей и Олей Караваевыми (имение Кузьминых-Караваевых – Борисково, находилось рядом). Маша произвела на Гумилева сильное впечатление: она была как-то особенно женственна и трогательно нежна, у нее были большие грустные голубые глаза и тонкие черты бледного лица. Она была слаба здоровьем, сама знала об этом, и на ухаживание Николая Степановича отвечала с печальной улыбкой, что ей недолго осталось жить"[62].

Здесь стоит упомянуть об одном эпизоде, относящемся ко времени, когда Слепнево еще принадлежало Любови Владимировне Львовой. Крестьяне боготворили свою барыню за доброту и отзывчивость. Но однажды ей пришлось вызывать полицию. Барыня, очнувшись после обморока, просила никого не забирать. Пережитые волнения отразились на здоровье Любови Владимировны; она уехала в Москву к родным и там умерла[63]. Перед Октябрьской революцией, когда уже Анна Ивановна была хозяйкой имения, ей тоже пришлось пережить со своими крестьянами нечто подобное. Барыне пришлось бежать в Бежецк[64]. В 1918 она с падчерицей окончательно переезжает туда уже в снятую квартиру. Сначала это была трехкомнатную, потом, после "уплотнения", – двухкомнатная квартира. В конце ее жизни, в 1942 году, она жила в одной комнате, отделенной от соседей перегородкой-ковром. Лева, любивший бабушку больше всех женщин на свете, помочь ей ничем не мог – он был в Норильске.

Мальчику Льву Гумилеву Слепнево и Бежецк нравились, это была его отчизна. "Место моего детства, – писал Л.Н., – которое я довольно хорошо помню, ибо с рождения и до 20 лет жил там и постоянно его посещал, оно не относится к числу красивых мест России. Это – ополье, всхолмленная местность, глубокие овраги, в которых текут очень мелкие реки. Молога, которая была в свое время путем из варяг в хазары, сейчас около Бежецка совершенно затянулась илом, обмелела. Прекрасная речка Остречина, в которой мы все купались,- очень маленькая речка – была красива, покрыта кувшинками, белыми лилиями...

Этот якобы скучный ландшафт, очень приятный и необременительный, эти луга, покрытые цветами, васильки во ржи, незабудки у водоемов, желтые купальницы – они некрасивые цветы, но очень идут к этому ландшафту. Они незаметны и очень освобождают человеческую душу, которой человек творит; они дают возможность того сосредоточения, которое необходимо, чтобы отвлечься на избранную тему... Вот поэтому дорого мне мое Тверское, Бежецкое отечество. Потому, что именно там можно было переключиться на что угодно... Ничто не отвлекало. Все было привычно и поэтому – прекрасно. Это прямое влияние ландшафта..."[65]

Лев Николаевич вообще не любил громких слов и редко говорил о своем далеком прошлом. Тем больше цена этому гимну бежецкой земле, произнесенному на выступлении в Центральном доме литераторов в декабре 1986 года. Взрослым человеком Л.Н. посетил Слепнево и Бежецк дважды: в 1939 и 1947 годах. В 80-х, однако, отказался от приглашения, сказав: "Я помню Бежецк чистым, зеленым городом... Не хочу разрушать эту память"[66].

Дорого ему было тверское бежецкое отечество. И это, несмотря на страшный удар судьбы, пережитый в 9 лет – расстрел отца, раннее сиротство. "Конечно, я узнал о гибели отца сразу: очень плакала моя бабушка и такое было беспокойство дома, – вспоминал он в 1991 г. – Прямо мне ничего не говорили, но через какое-то короткое время из отрывочных, скрываемых от

меня разговоров я обо всем догадался. И, конечно, смерть отца повлияла на меня сильно, как на каждого влияет смерть близкого человека. Бабушка и моя мама были уверены в нелепости предъявленных отцу обвинений. И его безвинная гибель, как я почувствовал позже, делала их горе безутешным. Заговора не было, и уже поэтому отец участвовать в нем не мог. Да и на заговорщическую деятельность у него просто не было времени. Но следователь – им был Якобсон – об этом не хотел и думать"[67]

Неудивительно, что образ отца идеализируется, что отец на всю жизнь становится героем, примером, легендой. Я не помню, чтобы Л.Н. мне говорил о своем дворянстве, но, по-видимому, с другими подобные разговоры имели место. В первые дни после ареста 1938 г., когда Л.Н. везли с заседания трибунала в Кресты с одним из его товарищей по несчастью – Тадиком[68], между ними состоялся следующий разговор: "Лева, а почему ты их не поправил – ведь у тебя в стихотворении говорится о святой, а не советской тайге?" – сказал Тадик. "А ну их всех! – отмахнулся Гумилев и, помолчав, гордо добавил. – Я все-таки сын Гумилева... и дворянин"[69]. Это были не просто слова, а в ту пору убежденность; в 1930 г. (малоизвестный эпизод в биографии Льва Николаевича) его не приняли в Пединститут имени Герцена за отсутствием трудовой биографии и как дворянского сына.

В "самом автобиографичном" из всех интервью Л.Н. (правда, не в прямом тексте, а в изложении Льва Варустина) так объясняется повышенное внимание к Льву в 30-х гг.: "Одно дело рядовой коллектор в окраинной экспедиции, а тут – студент исторического факультета, будущий общественный деятель. Как мог попасть в университет дворянский отпрыск, сын офицера-заговорщика, расстрелянного Советской властью?"[70].

Теперь благодаря сохранившимся архивным документам можно разрешить проблему "дворянства" Л.Н. вполне определенно. В январе 1912 г. старший брат Николая Степановича, подпоручик запаса Дмитрий, обратился в Сенат с прошением о признании его потомственным дворянином. Через непродолжительное время он получил ответ, в котором говорилось: "...Принимая во внимание, что отец подпоручика запаса Дмитрия Степановича Гумилева – отставной статский советник Степан Яковлевич Гумилев полученными им на службе чинами... приобрел лишь личное дворянство, каковое на потомство не распространяется и что... потомственное дворянство сообщалось пожалованием ордена Св. Владимира 4 ст., а не выслугой лет на оный. Правительственный Сенат определяет: в просьбе подпоручика Дмитрия Степановича Гумилева отказать, о чем для объявления ему, по жительству его... "[71]

Знал ли обо всем этом Л.Н., видел ли он в семейном архиве этот отказ – сейчас можно только гадать. В то же время можно предполагать, что легенда (даже если он знал всю правду) ему нравилась больше; она вписывалась во всё, что было унаследовано, и скрашивала то, что предстояло пережить.

Важнее всего для Льва было то, что дворянином считал себя отец. Это документально засвидетельствовано в "Деле Н. С. Гумилева", где его рукой записано: "Фамилия – Гумилев; имя и отчество – Николай Степанович; звание – дворянин". В приговоре это повторено: "Гумилев Николай Степанович, 35 лет, бывший дворянин, филолог"[72].

Вспоминая в эмиграции о своем друге и учителе, Г. Иванов утверждал: "Гумилев говорил, что поэт должен "выдумывать себя". Он и выдумал себя настолько всерьез, что его маска для большинства его знавших (о читателях нечего и говорить) стала его живым лицом[73]

Подчеркивание своего мнимого дворянства – это эпатаж, форма игры со смертью, более того, – форма самоубийства. Однако это полностью соответствует высказываниям самого Н. С. Гумилева: "Человек свободен, потому что у него остается несравненное право – самому выбирать свою смерть". О. Э. Мандельштам вспоминает о других его словах, касавшихся отношения к большевикам: "Я нахожусь в полной безопасности, я говорю всем открыто, что я монархист. Для них самое главное – это определенность. Они знают это и меня не трогают"[74].

Но и это было позой. Если верить А. Ахматовой, он никогда не отзывался пренебрежительно о большевиках[75]. Согласно показаниям В. Таганцева, на которых построено все "дело", – "Гумилев был близок к советской ориентации"[76]. И то, и другое утверждение весьма сомнительны. Нельзя поверить и в то, что Н.С., по некоторым воспоминаниям, был глубоко аполитичным человеком. Во всяком случае, его отношение к большевикам было достаточно однозначно.

Вот что вспоминает Василий Немирович-Данченко – писатель, друг Н.С., позже эмигрировавший из России: "Мы обдумывали планы бегства из советского рая. Я хотел уходить через Финляндию, он через Латвию. Мы помирились на эстонской границе... В прибрежных селах он знал рыбаков, которые за переброс нас на ту сторону взяли бы недорого... И вот в таких именно беседах Николай Степанович не раз говорил мне: "На переворот в самой России – никакой надежды. Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа. Ведь он просочил нас, как вода губку. Нельзя верить никому. Из-за границы спасение тоже не придет. Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда, бросают кость. Ведь награбленного не жалко. Нет, здесь восстание невозможно. Даже мысль о нем предупреждена. И готовиться к нему глупо. Все это вода на их мельницу"[77].

У многих, правда, возникал вопрос: а зачем вообще Н.С. вернулся из Лондона в 1918 году? Сложен и противоречив был Николай Степанович, и это хорошо известно. Игра со смертью кончилась в августе 1921 года. Анна Ахматова была прозорлива в одном – она говорила об обреченности Н. Гумилева, а он эту обреченность, по ее словам, не сознавал. Но не была ли знаменитая "Пуля" предвидением?

Мог ли Лев Николаевич, обожавший, боготворивший отца, не принять легенды о "дворянстве"? Вопрос риторический. Между тем жизнь уже начинала мстить за это мнимое дворянство, когда Льву было всего 12 лет. Свидетельством тому является письмо А. И. Гумилевой к А. Ахматовой от 5 июля 1924 года. В нем говорилось: "Дорогая Аничка! Сегодня Лева пошел в школу за своим свидетельством об окончании 4 класса и переводе его в следующий класс, т.е. теперь уже во вторую ступень. Но ему никакого свидетельства не выдали, потребовали, чтобы он принес метрическое свидетельство. Он, бедняжка, очень огорчился, когда узнал, что у меня нет его, и я сама пошла с ним в школу выяснить это дело. И мне тоже сказали, что нынче очень строго требуют документы и без метрики во вторую ступень не примут ни за что. Так что, голубчик, ухе как хочешь, а добывай сыну метрику и как можно скорее, чтобы Шура могла привезти ее с собою. А без нее он совсем пропадет, никуда его не примут. А когда будешь получать бумагу, то обрати внимание, что если он записан сыном дворянина, то похлопочи, попроси, чтобы заменили и написали сын гражданина, или студента, кого хочешь, только не дворянина, иначе в будущем это закроет ему двери в высшее заведение"[78].

Вернемся в послереволюционный Бежецк. Слепнева уже нет; Анна Ивановна с падчерицей – на снятой квартире. Все расхищено, продано Черной смерти мелькало крыло. Все голодной тоскою изглодано Отчего же нам стало светло?

Это известное стихотворение Анны Ахматовой подписано "Петербург, июль 1921" и посвящено Наталии Рыковой – жене профессора-литературоведа Г. А. Гуковского. И. Гумилев будет арестован позже, 3 августа. Это не предвидение, не прозрение его бывшей жены, это отклик на все, происшедшее ранее – голодный и чуждый поэтессе Петроград, утраченное и разоренное Слепнево.

В мае 1921 г. Н. Гумилев последний раз побывает в Бежецке, приедет он на один день за женой (тогда это была уже Н. Энгельгардт) и дочерью. Анна Ивановна рассказывала, что его жена посылала "ужасные письма о том, что она повесится или отравится, если останется в Бежецке". Приехавши в Бежецк, Николай Степанович выглядел очень расстроенным. Эта его встреча с матерью, сыном и сестрой оказалась последней[79].

Зимой того же года, через три месяца после расстрела Н. Гумилева, Анна Ахматова приедет в Бежецк, чтобы решать, где жить Леве – в голодном и холодном Петрограде или у бабушки в более сытом Бежецке. Питер отпал не только потому, что он голодный. Жизнь Анны Андреевны в ту пору была еще более неустроенной, чем раньше. Она разошлась со своим мужем – Вольдемаром Казимировичем Шилейко, бывшим другом Н. Гумилева, ученым-востоковедом и переводчиком.

Шилейко, как рассказывал П. Лукницкий со слов А.А., мучил ее, держал как в тюрьме взаперти, никуда не выпускал, заставлял подолгу под его диктовку писать его работы. А.А. считала, что Шилейко "всегда старался унизить ее в ее собственных глазах, показать ей, что она неспособная, умалить ее всячески"[80]

"Говорит на сорока языках, а не нашел общего языка с Анной", – вздыхала бабушка Левы. Теперь Анна Ивановна еще более утвердилась в правоте недавнего решения – не отпускать внука с матерью в Питер. "Господи, спасибо Тебе, что не оставил меня в Своих заботах", – повторила она благодарные слова, привычно склоняясь перед образами в вечерней молитве[81].

А Анна Андреевна? Надо полагать, что решение свекрови пришлось ей по душе, и трудно ее за это упрекать, ибо обстановка в Питере действительно была суровой. Как и потом, в годы блокады, интеллигенция пыталась "кучковаться", переселяясь к редким источникам тепла. Зимой 1920 г. в квартире на Ивановской, где жил Н. С. Гумилев, стало невыносимо от холода, ему удалось переехать в Дом искусств, бывший дом Елисеева на углу Невского и Мойки, где судьба соединила писателей, литературных и художественных деятелей, многих из сотрудников "Аполлона".

Анна Андреевна приедет в Бежецк, если верить памяти Л.Н., лишь через 4 года – в 1925 г., приедет утром, и уже в обед того же дня соберется в обратную дорогу. Подобная поспешность, похожая на бегство, ошеломит, глубоко обидит сына[82]. Вот здесь, мне кажется, нужно искать корни будущего отчуждения А.А. и сына, а не только в лагерной поре и каких-то недоразумениях переписки 1949 – 1956 гг.

Это тем значимее, что Лев навсегда сохранил благоговейное, святое отношение к отцу. "Он (Л.Н.) ушел от меня..., а в сердце... на многие годы осталась память о вырвавшихся у него как сокровенный вздох словах "мой папа", – писала Э. Герштейн[83]. Добавим, что упомянутый "блиц-визит" к сыну был в том году, когда Анне Ивановне было плохо. "Она очень больна, даже при смерти, но теперь поправляется" – с облегчением констатировала А.А. в январе 1925 г.[84] Месяцем раньше было написано стихотворение, где поминался брошенный сын; оно называлось "Бежецк".

Там белые церкви и звонкий, светящийся лея, Там милого сына цветут васильковые очи, Над городом древним алмазные русские ночи И серп поднебесный желтее, чем липовый мед.

В это время Ленинград (уже не Петроград) еще не стал сытым, но уже был нэповским, уже с возродившимися литературными вечерами – пусть не такими красивыми и изысканными, как десяток лет назад, но все же... Заботы у А.А. стали другие. Вспоминает П. Лукницкий: "Просила сказать мое мнение о том, как она держалась на эстраде 25.11.1925 г. Я ответил, что "с полным достоинством" и немного "гордо". "Я не умею кланяться публике... За что кланяться? За то, что публика выслушала? За то, что аплодировала? Нет, кланяться совершенно не нужно"[85].

Павел Лукницкий встречался с А.А. несколько раз в неделю и скрупулезно записывал все мало-мальски существенное о самой А.А. и уж точно все, абсолютно все, связанное с его кумиром – Н. Гумилевым. Первый том его "Встреч с Анной Ахматовой" вышел в Париже в 1991 г. и содержит записи с декабря 1924 по декабрь 1925 года[86]. Так вот, за весь 1925 г. Бежецк и Лева поминаются всего... четыре раза. Впрочем, косвенно Бежецк фигурирует еще один раз, и это, по сути, грустное упоминание, облеченное в элегантную форму. Бежецкие жили бедно, им пришлось даже продавать мебель, и Анна Андреевна вспомнила о проданной кровати: "Упоительная кровать была!" П. Лукницкий комментирует: "Очень часто к мебели, к столу, креслу и т. д. А.А. прилагает самые нежные, самые ласковые эпитеты"[87].

Раздражала А.А. и сводная сестра Н. Гумилева – А. И. Сверчкова. По-видимому, разговоры с ней поручались П. Лукницкому. "А.А. дает мне руководящие указания" – отмечал он в дневнике[88]. В другом месте Лукницкий пишет: "А.А. про Сверчкову – когда она ушла – "Я ей дала 30 рублей... И она сейчас же стала уверять, что Н.С. любил меня всегда, что он говорил ей и т.д. Зачем это. Подумай, только 30 рублей нужно..."[89].

Может быть, Сверчкова была малоприятной, неумной женщиной (у нее были плохие отношения и с Левой), но на ней держался бюджет бежецкого очага. Анна Андреевна бывала подчас откровенно грубой и злопамятной. Даже по прошествии многих лет (в 60-х гг.), когда сводной сестры уже не было в живых, она в беглых неоконченных заметках писала: "Как можно придавать значение и вообще подпускать к священной теме (речь идет о Николае Гумилеве – С.Л.) мещанку и кретинку А. А. Гумилеву, которая к тому же ничего не помнит не только про Н. Гумилева, но и про собственного мужа"[90]. Злобно, не похоже на А.А.? Удивительно и другое: нигде в разговорах А.А. не всплывает ее отношение к Анне Ивановне Гумилевой, на плечах которой держался все эти годы вообще весь дом, и нигде нет и намека на благодарность ей.

В декабре 1925 года Лукницкий записал: "А.А. получила сегодня письмо из Бежецка. Деньги, которые она выслала (50 руб.) они, наконец, получили: сшили Леве костюм и купили сапоги. В письме сообщают, что Лева только что заболел, что у него 39° и что именно, еще не выяснено. А.А. сказала это с тревогой и очень обеспокоена этим"[91]. Анна Андреевна по этому поводу просила послать телеграмму в Бежецк, а вечер провела с тем же П. Лукницким, обсуждая гибель Сергея Есенина, которая ее очень взволновала[92].

А.А. была очень внимательна к своему здоровью. Достаточно просмотреть записи П. Лукницкого о вполне нормальных днях Фонтанного дома, чтобы убедиться в этом: "Температура сегодня такая: утром – 36,9°, в 3 часа дня – 37,1°, в семь – 37,3°, в 9 часа вечера – 37,5°"[93]. Приходящие к Анне Андреевне гости, по словам Лукницкого, начинали разговор с ней с ее болезней[94].

Много внимания уделяла А.А. здоровью своей собачки. Лукницкий записал: "Она (А.А.) очень огорчена болезнью Tana – у него горячий нос, что-то на спине. Завтра А.А. отвезет его в больницу"[95]. Ей бы не в больницу с собачкой, а в поезд и к Леве, смотришь, и жизнь была бы потом счастливее – не только славой поэта, но и сыном! Между тем, она "захлопнула страшную дверь", как сама написала в "Бежецке". А почему, кстати, "страшную"? – за ней остался Лев. Не пришлось бы А.А. в самом конце жизни признать эти роковые ошибки 20-х гг. После многих лет "не-общения" с сыном, она в 1966 г. в разговоре с Лидией Чуковской сообщила той "самую лучшую новость", которую она приберегла под конец: "Лева был у Нины и сказал: "Хочу к маме"[96]

А.А. – не мой герой, но много раз по ходу сбора материалов и написания книги возникал вопрос: а почему никто и никогда не создал биографии Анны Ахматовой, нормальной, человеческой, а не поэтической? Ни работа П. Лукницкого в разных вариантах: авторском, парижском или в обработке Веры Лукницкой[97], ни трехтомник Лидии Чуковской – "не в зачет". Ни то, ни другое не биография, это скорее "цитатники" из А.А.; поучительные, интересные, но не биография.

Единственная (вот это и удивительно!) у нас в стране книга, претендующая на роль биографии, принадлежит англичанке Аманде Хейт, но это скорее автобиография[98]. Как замечал Ю. Г. Оксман, А.А. очень многое диктовала о себе и своей работе Аманде. Это скорее то, что хотела сама А.А. рассказать о своей жизни. По этому поводу вспоминаются ее же очень справедливые слова: "Страшно выговорить, но люди видят только то, что хотят видеть, и слышат только то, что хотят слышать. Говорят "в основном" сами с собой и почти всегда отвечают себе самим, не слушая собеседника. На этом свойстве человеческой природы держится 90% чудовищных слухов, ложных репутаций, свято сбереженных сплетен"[99]. И еще: "Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя, двадцать процентов мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признать деянием уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в почтенные литературоведческие работы и биографии"[100]. Анна Андреевна, по-видимому, права. Но тогда как же быть с воспоминаниями П. Лукницкого, где почти все построено на "прямой речи"?

Счастьем для маленького Левы было то, что его добрым ангелом все эти смутные годы была бабушка – Анна Ивановна – изумительной доброты и ума человек. Она его выходила, вырастила и воспитала. Посмотрите на фотографию: открытое, красивое лицо. "А.И. была хороша собой – высокого роста, худощавая, с красивым овалом лица, правильными чертами и большими добрыми глазами; очень хорошо воспитанная и очень начитанная. Характера приятного: всегда всем довольная, уравновешенная, спокойная", – писала невестка – Анна Гумилева, жена Дмитрия Степановича, про свою свекровь.

Когда А.А. сказала Анне Ивановне, что разводится с Гумилевым, поставив условием, чтобы Лева остался у нее в случае развода, Анна Ивановна вознегодовала, позвала Н.С. и заявила ему (тут же при А.А.): "Я тебе правду скажу. Леву я больше Ани и больше тебя люблю"[101]. Это была не красивая фраза. Вся дальнейшая жизнь Анны Ивановны (до отъезда Левы в Ленинград) – самоотверженная и мудрая, заслоняющая мальчика от волнений и тягот окружающего, во многом враждебного мира – доказательство безмерной любви к Леве[102]. Бабушка по мере сил старалась заменить внуку его родителей и все больше привязывалась к нему. Лев напоминал ей внешним обликом, повадками и рано проявившейся самостоятельностью погибшего сына. Не лез на глаза, не капризничал, сам легко находил для себя занятие. После школы один, обычно устроившись на леопардовой шкуре, которую Николай Степанович привез из Абиссинии, что-то рисовал или же играл в оловянных солдатиков[103].

Сохранность этого маленького уютного мирка (библиотека, леопардовая шкура, тишина и покой) была заботой бабушки, и это было все труднее. С 1918 года, как уже говорилось, они жили в чужой снятой квартире. К тому же, не считая денег из Питера (а они поступали редко), единственным источником дохода была весьма скромная зарплата падчерицы Анны Ивановны – учительницы школы первой ступени. Они не голодали, хлеб был (провинция все же – не Питер), но уже картошка с льняным маслом казалась лакомством.

Школа была уже за пределами этого мирка. Там – открытая враждебность, учебники, отнятые у сироты ("враги народа" – более позднее изобретение), серые, малоинтересные уроки... Все обучение было настолько низко по уровню, что, приехав в Ленинград, Лев вторично поступает в 9-й класс, чтобы иметь шанс поступить потом в институт.

На этом мрачном фоне был один светлый человек. Учитель с большой буквы, память о котором осталась у Л.H. до конца дней: преподаватель обществоведения и литературы в старших классах железнодорожной школы Александр Михайлович Переслегин. О сложившихся отношениях, об их роли в формировании Л.Н. говорит его письмо, написанное в декабре 1968 г. к своему бежецкому учителю: "...Закончил третью часть моей "Степной трилогии" – "Поиски вымышленного царства", т. е. царства пресвитера Иоанна (861-1312). Получился скорее трактат, нежели монография, но так будет интереснее. И еще, сдал в журнал "Природа" огромную статью "Этнос и этногенез как явление природы". Приняли! И то, и другое родилось из наших бесед, когда Вы уделяли глупому мальчишке столько времени и внимания. С 1928 г. – моя мысль работала, будучи толкнута Вами. Сейчас я стар и в остром переутомлении от сверхнапряжений, но передо мной все чаще встают картины детства и Ваш светлый образ. Обнимаю Вас. Лева"[104].

Необходимо сказать несколько слов об этом удивительном человеке. А. М. Переслегин (1891-1973) родился в Лисичанске в семье горного инженера. В 1900 г. отец получил назначение в Петербург, но неожиданно умер в дороге от сердечного приступа. Жена и девять детей добрались до места назначения одни. После окончания историко-филологического факультета Университета Александр Михайлович был оставлен на кафедре русской истории для научной работы, начал писать диссертацию, но революция, голод и разруха, а также смерть одного из детей вынудили семью переселиться в провинциальный Бежецк (по обеспечению это все-таки была, как тогда говорили, "вторая Украина"!) В 1919 г. Александр Михайлович стал преподавателем той самой школы.

На "Гумилевских чтениях" 1997 г. были гости из Бежецка, из Твери – родные и знакомые А. М. Переслегина. Они рассказали о нем немало интересного: недавно нашли тетрадь Александра Михайловича со стихами Мандельштама, В. Инбер и самого Льва, перекликавшимися со стихами отца. Да и сам Переслегин писал стихи. Вообще говоря, он был образованнейшим человеком – владел французским, старославянским, древнегреческим. Внешне Александр Михайлович был похож на А. Суворова – быстрый, изящный, с хохолком на голове. С Гумилевыми Переслегины дружили домами, и в чем-то Александр Михайлович заменил Льву отца.

В преподавании Переслегин использовал "игровую педагогику": на уроках обществоведения фигурировали сказочные государства и вымышленные персонажи, которые потом перекочевали и в некоторые детские сочинения Льва. Мне попались три опуса: один – совсем юного Льва – "Из рыцарских времен", драма в 4-х действиях, записанная на бедненькой школьной тетрадке в клеточку явно детским почерком, и два – молодого Льва – "Герой эль Кабрилло" и "Тоду-Вакка"...

Из стихов Левы Гумилева, дошедших до нас, процитирую "Шахматную партию", посвященную А. М. Переслегину. Учитель любил шахматы, но Л.Н. "в возрасте" как-то скрывал это свое увлечение (или оно прошло с годами?).

Благословенная Каисса[105], Мне помогает твой приход. Я на доске хитрей Улисса Себе выискиваю ход. Я грозно пешек надвигаю, Оплот надежный им слоны Конем умело упреждаю, Атаку с левой стороны...

Все остальное было в бежецкой школе плохо. "Школьные, годы – жестокое испытание, – будет вспоминать Л.Н. в конце жизни,- без знания языков и литературы теряются связи с окружающим миром людей, а без истории – с наследием прошлого. Но в двадцатых годах история была изъята из школьных программ, а география сведена до минимума. То и другое на пользу не пошло"[106].

В школе Лев учился неровно. Шел первым по литературе, обществоведению, биологии и плелся в хвосте по физике, химии, математике[107]. Сам он объясняет это так: "Интересным для автора оказались история и география, но не математика и изучение языков. Почему это было так – сказать трудно, да и не нужно, ибо относится к психофизиологии и генетической памяти..."[108]

К генетической памяти мы еще вернемся, а вот другое объяснить труднее: почему-то взрослый Л. Гумилев неоднократно говорит о рубеже "6 лет". "Только с шести – семи лет человек, – писал Л.Н., – может начать выбирать интересное и отталкивать скучное"[109]. Та же мысль высказывается и в одном из писем к П. Савицкому: "Историей я занимаюсь 38 лет, т. е. с 6-летнего возраста. Первые десять лет были посвящены гимназическому курсу, затем пошел Восток..."[110]

К счастью для Левы, тогда в Бежецке была библиотека, полная сочинений Майн Рида, Купера, Жюля Верна, Уэллса, Джека Лондона и многих других увлекательных авторов, дающих обильную информацию. Там были хроники Шекспира, исторические романы Дюма, Конан Дойля, Вальтера Скотта, Стивенсона. Да и в слепневском доме была большая старинная библиотека[111].

Чтение давало Льву первичный фактический материал и будило мысль. Так стали возникать первые исторические вопросы. Зачем Александр Македонский пошел на Индию? Почему Пунические войны сделали Рим "вечным городом", а коль скоро так, то почему готы и вандалы легко его разрушили? В школе тогда ничего не говорили ни о крестовых походах, ни о Столетней войне между Францией и Англией, ни о Реформации и Тридцатилетней войне, опустошившей Германию, а об открытии Америки и колониальных захватах можно было узнать только из беллетристики, т.к. не все учителя сами об этом имели представление[112]. "Излишний интерес к истории, – как вспоминал Л.Н., – вызывал насмешки. Но было нечто более сильное, чем провинциальная очарованность. Это нечто находилось в старых учебниках, где события были изложены систематически, что позволяло их запоминать и сопоставлять. Тогда всемирная история и глобальная география[113] превращались из калейдоскопа занятных новелл в стройную картину окружающего нас Мира. Это дало уму некоторое удовлетворение. Однако оно было неполным. В начале XX века гимназическая история ограничивалась Древним Востоком, античной и средневековой Европой и Россией. Китай, Индия, Африка, доколумбовская Америка, главное, великая степь Евразийского континента были тогда Терра Инкогнита. Они требовали изучения"[114].

Интерес к географии подогревался еще и присланным Анной Андреевной атласом на немецком языке. Немецким Лев не владел, но поиск на карте с латинским шрифтом – полезное дело; не случайно Л.Н. потом блестяще знал "географическую номенклатуру".

Биографы Н. Гумилева старались найти сходство отца и сына – ту самую генетическую память, о которой позже поминал и сам Л.Н. Речь идет не просто о внешнем сходстве, хотя оно было. В. Ходасевич писал, что Л.Н. в детстве был очень похож на отца. Это видно на широко известной фотографии, но в зрелые годы Гумилев стал более походить на мать[115].

Но имеются и более глубокие основания для сходства. Никто почему-то не сказал, что и Николая, и Льва Гумилевых воспитывала одна и та же женщина – мудрая и добрая Анна Ивановна Гумилева (Львова). Думаю, первое, что было от нее унаследовано – это вера, глубокая религиозность.

Анна Гумилева – невестка Н.С. вспоминала: "Дети воспитывались в строгих принципах православной религии. Мать часто заходила с ними в часовню поставить свечку, что нравилось Коле. С детства он был религиозным и таким же остался до конца дней своих – глубоко верующим христианином. Коля любил зайти в церковь, поставить свечку и иногда долго молился перед иконой Спасителя. Но по характеру он был скрытный и не любил об этом говорить"[116]. Правда, Владислав Ходасевич, говоря о Николае Степановиче, отмечал, что хотя "Гумилев не забывал креститься на все церкви,.. но я редко видел людей до такой степени не подозревавших о том, что такое религия"[117]. Но я больше склонен доверять невестке Н. С. Гумилева, которая, надо полагать, знала лучше.

Что же касается Л.Н., то М. Ардов вспоминал: "В нем (Л. Гумилеве) я встретил первого в нашем интеллигентском кругу сознательного христианина. Я помню, как поразила меня его короткая фраза о Господе Иисусе. Он вдруг сказал мне просто и весомо: "Но мы-то с вами знаем, что Он воскрес"[118]. Мне кажется, что и сын его не любил об этом говорить. Во всяком случае – только случайно в пятилетие со дня смерти Л.Н., когда мы по традиции собрались на Никольском кладбище, я услышал об его роли в восстановлении университетской церкви (раньше знал только о двадцатке в храме на Обводном).

Многое сближает образы отца и сына; что тут от генетической памяти, а что от стремления быть похожим – точно определить невозможно. Но главное общее – пассионарность. У Николая Степановича Гумилева она проявлялась в любой сфере его деятельности: в творчестве и неодолимой тяге дальних странствий, в стремлении быть лидером, успевать во всем – от триумфов в любви, до лидерства в "Цехе поэтов", лидерстве в создании нового направления в поэзии, готовности к подвигу и поиске опасностей, в преодолении физической слабости в юношестве и создании противовеса ей – "всегдашней позе мужественной неколебимости" (С. Маковский)[119].

Но это отнюдь не цельный образ, а очень многогранный, противоречивый, двойственный. Есть Гумилев "имиджа" – холодный, "железный человек", а есть совсем другой Гумилев – открытый для немногих друзей. Один – весь в самоутверждении, другой – благодушно-доброжелательный к ученикам и поклонникам – "гумилятам", "простой и добрый" (Н. Оцуп)[120].

Пассионарность его и в достижении мечты, казалось, самой неосуществимой. В письме отцу юный Николай Гумилев писал о мечте "пожить между берегом Красного моря и суданским таинственным лесом". Тогда денег на это не было, но в 1908 г. он отправляется в путь, сэкономив средства из ежемесячной родительской получки. Отправная точка – Париж. Родители ничего не знают; им идут заранее заготовленные и оставленные друзьям открытки[121]. Мечта об Африке, об этой "исполинской груше на дереве древней Греции", реализовалась и не раз: в 1908 году – Египет (2 месяца), в 1909 году – Абиссиния (несколько месяцев), в 1910 году – снова Абиссиния, в 1913 году – на полгода в Африке, на сомалийском полуострове.

Все это принято немного шаблонно и даже пошловато именовать "музой дальних странствий". Во время последней поездки наступает некоторый перелом. Николай Степанович едет в Африку на средства и по поручению Музея антропологии и этнографии в Петербурге. Если до этого доминировала романтика и экзотика: слоновые клыки и шкуры леопарда (Лева играл на одной из них в Слепневе), картины-иконы и кустарные ткани, то теперь это приобретало характер планомерного исследования. Правда, А. Ахматова, называвшая мужа "великим бродягой", все его находки называла "маскарадной рухлядью"[122].

Над трофеями, привезенными из Абиссинии, подшучивал в редакции "Аполлона" и известный юморист Аркадий Аверченко. Он заявлял, что внимательно осмотрел "эти шкурки", а затем очень учтиво спросил у Н. С. Гумилева, почему на обороте каждой шкурки отпечатано лиловое клеймо петербургского городского ломбарда, намекая на то, что все африканские похождения Гумилева миф, сочиненный им здесь, в Петербурге. Гумилев ни слова не сказал остряку. На самом деле печати на шкурках были поставлены не ломбардом, а музеем Академии наук[123].

Между тем, по отзывам специалистов, коллекция, подаренная Музею Н. С. Гумилевым, была самой ценной из имеющихся по этому региону. Тонкие знания Африки запечатлелись и в поэзии Николая Степановича; знаменитый африканист Д. А. Ольдерогге, внимательно (с карандашом) читавший его книгу "Шатер", ни в своих пометках, ни позже, не упрекнул автора в сколько-нибудь серьезных ошибках[124].

А как было с "музой странствий" у Льва Николаевича? Гораздо сложнее. В первые экспедиции он поехал из-за бедственного положения: не было ни работы, ни денег, ни поддержки. С зарубежными поездками вышло еще хуже. Л.Н. был за границей всего два раза: в 1966 г. поездка в Прагу и Будапешт на Археологический конгресс, да еще в 1973 г. поездка в Польшу. Со многими районами СССР – от Беломорканала до Норильска и Омска – ему пришлось знакомиться принудительно, совсем независимо от "тяги к перемене мест".

Продолжу свои сопоставления биографий сына и отца. Самые знаменитые гумилевские "Пути конквистадоров" открываются эпиграфом из Андрэ Жида: "Я стал кочевником, чтобы сладострастно прикасаться ко всему, что кочует". Через десятки лет Лев в первом своем письме П. Савицкому сообщит: "Я уже 20 лет тому назад с огромным интересом прочел Вашу работу "О задачах кочевниковедения". Я посвятил свою жизнь именно этому разделу истории"[125]. Что это – совпадение, случайность?

А вот еще. Н. С. Гумилев замечал: "Я пишу географию в стихах... [Это] самая поэтическая наука, а из нее делают какой-то сухой гербарий. Сейчас у меня Африка – черные племена. Надо изобразить, как они представляют себе мир"[126]. Л.Н. не писал географию в стихах, но сделал все, чтобы она не была похожа на сухой гербарий; "его география" во многом оживляла и объясняла историю, не становясь при этом примитивным "географическим детерминизмом". Примечательна в этом отношении ссылка Л.Н. на автора XVIII века, который писал: "При всяком шаге историка, не имеющего в руках географии, встречается протыкание"[127].

А. Ахматова вспоминала, что в 1916 г. Николай Степанович. говорил ей: "Ты научила меня верить в Бога и любить Россию"[128]. Насчет веры мы уже приводили и другие мнения, а патриотизм Н. С. Гумилева был несомненен. Кто еще из поэтов "серебряного века" ушел на фронт в первые же дни войны? Кто из них, на короткий срок возвращаясь в Петроград, имел на груди два Георгия? Василий Немирович-Данченко вспоминал о Николае Степановиче: "В мировой бойне он был таким же пламенным и бестрепетным паладином, встречавшим опасности лицом к лицу... В самые ужасные минуты, когда все терялись кругом, он был сдержан и спокоен, точно мерял смерть из-под припухших серых век. Его эскадрон, случалось, сажали в окопы. И всадники служили за пехотинцев. Гумилев встанет, бывало, на банкет бруствера, из-за которого немцы и русские перебрасываются ручными гранатами и, нисколько не думая, что он является живой целью, весь уходит жадными глазами в зеленеющие дали"[129].

Через полвека поедет на фронт добровольцем его сын Лев, поедет из своей "первой Голгофы". В апреле 1945 года он напишет: "Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось воронье; немцы, пытаясь задержать меня, несколько раз стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее". И прибавит еще: "Передвижение в Западной Европе гораздо легче, чем в Северной Азии"[130].

Недостатки у Николая Степановича и Льва Николаевича в чем-то совпадали. Про Н.С. один из его друзей писал: "Точными знаниями он не обладал ни в какой области, а язык знал только один – русский, да и то с запинкой (писал не без орфографических ошибок, не умел расставлять знаков препинания, приносил стихи и говорил: "А запятые расставьте сами!"). По-французски кое-как понимал"[131]. В школе он учился плохо, университет не закончил.

Л.Н. писал без всяких ошибок, но самокритично отзывался о своих знаниях: "Основными недостатками своей подготовки я считаю: а) слабое знание языков. Читаю свободно только по-французски и английски, знаю персидский и таджикский, но не за все периоды (они очень разные). По-немецки читаю еле-еле, а по-татарски еще хуже; латынь чуть-чуть. Это, конечно, очень грустно, но не моя вина; в) не успел выучить как должно философию европейскую, т. к. отвлекался на Восток; с) совсем слабо знаю математику, но этот пробел восполняю тем, что принимаю на веру результаты ее и пытаюсь применять к истории"[132].

Поиски "генной памяти" могут завести нас далеко. Нельзя, вместе с тем, пройти и мимо различий отца и сына. Поэт говорил, что если идея истинно художественная, то она может и должна быть выражена только стихом. Ученый любил писать стихи, но стал известен прозой (я имею в виду лучшую научно-популярную книгу "В поисках вымышленного царства"). Георгий Адамович отмечал, что при жизни Н. Гумилева его книги не имели большого распространения; он имел учеников, последователей, но проникнуть в широкую публику ему не давали, и, по-видимому, он этим тяготился. Ранняя насильственная смерть дала толчок к расширению поэтической славы Николая Степановича[133].

Л.Н. большую часть жизни писал "в стол". Популярность настигла его после смерти: книги Гумилева стали выходить массовыми тиражами, Казахский университет в Астане был назван его именем и т. д. Это был триумф после смерти...


3. Его университеты

О. Мандельштам сказал Анне Ахматовой
о Л. Гумилеве: "Вам будет трудно уберечь
его, в нем есть гибельность".

Л. В. Яковлева-Шапорина

В 1929 году вернулся в Ленинград, к
матери, и окончил 67-ю среднюю школу в
1930 г.

Л. Гумилев

3.1. Недобрый, но любимый город

В нелегкое время вернулся Л.Н. в Ленинград. Он сам пишет "вернулся", потому что был здесь когда-то с отцом, пусть совсем недолго; в 1926 г. – "на побывке" у матери, а скорее, у П. Лукницкого. Кому нужен здесь был провинциальный мальчик со своими фантазиями, очень домашний, да еще с таким клеймом, как "сын расстрелянного"? Матери? Это спорно; она была занята своими переживаниями – личными и творческими.

Тем не менее суровый город быстро стал его любимым, оставался мечтой в долгой лагерной жизни. В 1955 г. из Омлага Л.Н. напишет: "Мне кажется, что лучшего места на земле нет: климат замечательный, улицы красивые. Нева, библиотеки, музеи... ну чего еще надо? Очень хочу домой!"[134]

Жили они с А.А. бедно. Э. Герштейн рассказывает: "Оба ослабли от голода, даже курево не на что было купить. Потом они, видимо, заняли у кого-то из знакомых немного денег. Тем не менее Лева сдал последний экзамен на тройку, потому что у него от голода кружилась голова"[135]. Судя по последней фразе – "сдал экзамен", дело было в 1934 году.

Герштейн дала изумительно четкое и жесткое определение всей ситуации, в которой находился Льва – любимый ею человек. "Уже давно, – пишет она, – я была потрясена зрелищем его жизни, в которой ему не было предусмотрено на земле никакого места"[136]. Действительно, никакого места... Москву он не любил; увидев столицу в период реконструкции ее центра, заметил: "Мало ли в России пустырей..." И Москва была к нему достаточно жестка. Столичные друзья Анны Андреевны тяготились ее частыми приездами туда и только делали вид, что ценят Л.Н. Опять же, по свидетельству Э. Герштейн, Мандельштамы были недовольны приездом Левы (с которым, кажется, мемуаристка у них и познакомилась), и в первые дни после отъезда Анны Андреевны и у Нади, и у Осипа Эмильевича прорывалось какое-то раздражение против нее. "Осип Эмильевич, – пишет Герштейн, – сочинил на меня и Леву злую эпиграмму, которую мне сам Лева прочел... Я, со своей стороны, открыла Леве, что Надя называет его кретином"[137]. Злоба Мандельштамов выплескивалась за пределы столицы и достигала Ленинграда. Брат Осипа – Евгений Эмильевич, у которого остановилась Эмма, услышав, как она звонила на Фонтанку, заметил: "Вы говорили с сыном Анны Андреевны? Остерегайтесь его, у него могут быть нехорошие знакомства. Вообще... я бы не хотел... из моей квартиры"[138].

Неприятные слухи доходили даже до незнакомых Мандельштаму людей. В 1937 году Эмма жила у своих родственников – врачей. Последние поинтересовались тем, у кого она бывает. Герштейн назвала среди прочих и Ахматову, на что ей было сказано: "У Ахматовой? О, избегай ее сына"[139].

А еще говорят, что интеллигенция – только страдавшая сторона в тот страшный год. Легко было предсказывать великому поэту: "В нем есть гибельность"; они же и добавляли, помогали "реализовать" эту гибельность.

3.2. Злой гений Льва Гумилева

Если бы я не был так ничтожен...
Но я труслив, слаб и изворотлив.

Н. Пунин

Мог ли Лев спокойно, нейтрально воспринимать третьего мужа Анны Андреевны – Николая Николаевича Пунина? Думается, нет; и дело не только в откровенной и нескрываемой неприязни самого Пунина к нему. Обычно Н. Н. Пунин фигурирует как профессор, крупный искусствовед, жертва сталинских репрессий. Все это в основном верно. Верно и то, что жизнь его закончилась трагически: в 1953 г. в концлагере Абезь на Севере. Странная игра судьбы напоследок свела его там с одним из евразийцев – Львом Карсавиным. По свидетельству "солагерников", оба сохраняли какую-то стоическую силу.

Думается, взрослый Лев Гумилев знал и другое, для него не менее существенное: в 1918 г. Н. Н. Пунин был официальной фигурой в России и очень немалой – заместителем народного комиссара просвещения РСФСР А. В. Луначарского. Это бы ладно; чего не случалось в те годы. Но я думаю, что Лев Гумилев знал "заметку-донос" Н. Н. Лунина на своего отца. В ней говорилось: "С каким усилием, и то только благодаря могучему коммунистическому движению, мы вышли год назад из-под многолетнего гнета тусклой изнеженно-развратной буржуазной эстетики. Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые "критики" и читаться некоторые поэты (Гумилев, например). И вдруг я встречаюсь с ними снова "в советских кругах"... Этому воскрешению я, в конечном итоге, не удивлен. Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции которая то там, то здесь да и подымет свою битую голову".

Напечатано это было в газете "Искусство Коммуны". Когда я начал искать что-либо интересное (и не сугубо специальное, а человеческое, так сказать) о Н. Н. Лунине, то наткнулся на статью о нем С. Михайловского. В ней отмечалось, что упомянутая газета издавалась меньше года, а у журнала "Изобразительное искусство", к которому Н.Н. имел отношение, вышел всего один единственный номер[140]. Но донос, даже "в супрематическом пространстве", не становится от этого менее зловещим.

Первые встречи Н. Н. Пунина с Н. Гумилевым были в дореволюционную пору – "мы жили тогда на планете другой", как пел позже А. Вертинский. Михайловский рассказывает, что в архиве Пунина хранится фотография, на которой заснят маскарад в Царском селе. Он был устроен дочерьми морского генерала Аренса, обретавшего при дворе, и проходил на берегу пруда в здании Адмиралтейства. "С беспечной веселостью замерла перед фотографом костюмированная толпа, – пишет биограф Пунина, – над молодыми лицами пудреные парики, затейливые шляпы. Легко преклонил колено перед Зоей Евгеньевной Арене Николай Николаевич Пунин... Впереди, на авансцене, Николай Степанович Гумилев"[141].

Пунин и Н. Гумилев встретились последний раз в августе 1921 года в следственном изоляторе ЧК на Гороховой, когда первый был ненадолго арестован. Одного вели на допрос, другого – с допроса. У Гумилева в руках была "Илиада" Гомера, с которой он не расставался ни в далеких путешествиях, ни на фронте. Единственное, что успел сделать Гумилев – это показать книгу Пунину[142].

Вряд ли юный Лев знал тогда этот эпизод. В 1929 г. он приехал в Ленинград и из бежецкого тепла попал в крайне холодную, злобную обстановку "Фонтанного дома", где его мать была обозначена в пропуске как "жилец" (он был необходим, так как проходить в квартиру приходилось через вестибюль Дома занимательной науки). В квартире было тесно. Пришлось думать, где поселить бежецкого гостя. Решили постелить ему на сундуке в длинном, идущем вдоль комнат коридоре. Пунин сразу насторожился по отношению к сыну Ахматовой. Быть может, ревновал его к матери, к Гумилевым, а скорее всего связывал с этим юношей новые хлопоты. Он открыто давал понять, что Лев – семье в тягость, и что было бы совсем неплохо, если бы он подался обратно в Бежецк. Однажды во время одного из объяснений Пунина с матерью Лев случайно услышал, как тот раздраженно кричал: "Что же ты хочешь, Аня, мне не прокормить весь город!"[143].

Как при этой странной "жизни впятером" мог себя чувствовать Лев? Вспоминает Эмма Герштейн: "Меня пригласили к столу, где собрались все: Николай Николаевич, его жена Анна Евгеньевна с Ирой (дочь Н. Пунина. – С.Л.), Анна Андреевна и Лева..., Анна Евгеньевна с Ирой сидели на одном конце очень длинного стола, а Лева с Анной Андреевной на другом. Анна Евгеньевна молча опрокидывала в рот полную рюмку водки и только изредка подавала своим низким прокуренным голосом реплику – как ножом отрежет... По какому-то поводу говорили о бездельниках. Анна Евгеньевна вдруг изрекла: "Не знаю, кто здесь дармоеды". Лева и Анна Андреевна сразу выпрямились. Несколько минут я не видела ничего, кроме этих двух гордых и обиженных фигур, как будто связанных невидимой нитью"[144].

Герштейн рассказывает, что жизнь у Луниных становится невыносимой, так как Анна Андреевна лишилась пусть небольшой, но все-таки своей персональной пенсии, которую она получала "за заслуги перед русской литературой"[145]. Характеризуя состояние пунинского дома, Гернштейн писала: "Какая-то тоска на Фонтанке – недовольство Левой"[146].

Допустим, что Эмма Герштейн пристрастна, поскольку она любила Леву. Но вот записки Лидии Чуковской (правда, о периоде после развода А.А. с Н. Н. Пуниным), в которых сохранены следующие слова Анны Андреевны своем третьем муже: "Ходит раздраженный, злой... Он скуп. Слышно как кричит в коридоре: "Слишком много людей у нас обедают". А это все родные – его и Анны Евгеньевны. Когда-то за столом он произнес такую фразу: "Масло только для Иры". Это было при моем Левушке. Мальчик не знал, куда глаза девать"[147].

Дело не только в отношении Н.Н. к Льву; не мог же 22-летний человек не видеть и другого – отношения Пунина к А.А. Она и сама вспоминала об этом так: "Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем... Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов... Я пыталась уйти в 30-м году... Я осталась. Вы не можете себе представить, как он бывал груб... во время этих своих флиртов. Он должен был все время показывать, как ему с вами скучно. Сидит, раскладывает пасьянс и каждую минуту повторяет: "Боже, как скучно... Ах, какая скука"... Чувствуй мол, что душа его рвется куда-то... И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: "Давайте обменяемся комнатами". Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: "Вы бы еще хоть годик со мной побыли"[148].

Моей задачей было лишь воссоздание обстановки, в которой жил юный Гумилев, а не осуждение или обеление А.А. и ее окружения. Вот еще характерный эпизод, говорящий о нищенском моральном облике "известного искусствоведа". А.А. жалуется Лидии Чуковской: "Шумят у нас. У Пуниных пиршество, патефон до поздней ночи... Николай Николаевич очень настаивает, чтобы я выехала.

 Обменяли бы комнату?

 Нет, просто выехала... Знаете, за последние два года я стала дурно думать о мужчинах. Вы заметили, там их почти нет"[149]. Под "там" имелись в виду тюремные очереди.

В 1941 г. А.А. еще жила в Фонтанном доме, рядом – вновь воссоединившаяся семья Пуниных. В июле и августе она даже стояла на дежурствах с противогазом. Но где-то в сентябре переселилась в писательский дом на канале Грибоедова к Томашевским. Хозяйка дома объясняла это так: семья Пуниных перебралась в бомбоубежище Эрмитажа, а А.А. осталась одна в квартире (как "петербургская тумба", говорила сама А.А.)[150]. Все это было наказанием за отношение к сыну.

Август 1935 года. Если не считать знакомства Л.Н. с органами в 1933 г., которое было мимолетным (10 дней), то это было первым настоящим арестом. Вот как он сам рассказывал об этом: "В число первых жертв с тремя студентами-историками попал и я. Тогда же был арестован и преподававший в университете Пунин. Все мы оказались в Большом доме, в новом здании административного управления НКВД на Литейном"[151]. Далее в рассказе Л.Н следует примечательная деталь: "Мама поехала в Москву, через знакомых обратиться к Сталину с тем, чтобы он отпустил Пунина". Что это – ошибка Л.Н. на старости лет? Везде говорится о хлопотах А.А. за сына... "Вскоре нас выпустили всех на волю, поскольку был освобожден главный организатор "преступной группы" – Николай Николаевич Пунин", – продолжает Гумилев, – и завершает этот сюжет страшной фразой: "Пунин вернулся на работу, а меня выдворили из университета. В ту зиму я страшно голодал"[152].

То, что история с освобождением была не очень красивой, следует и из рассказа Э. Герштейн. Она рассказывает, как к ней позвонила А.А.: "Эмма, он дома!". Я с ужасом: "Кто он?" "Николаша, конечно". Я робко: "А Лева?" – "Лева тоже"[153].

Лев жил уже не в Фонтанном доме; его пустил к себе приятель по имени Аксель, у которого он жил до самого ареста в марте 1938 года. "Я спрашивала у него, – вспоминает Герштейн, – что представляет собой Аксель. "Надо же кому-нибудь быть беспутным. Вот он беспутный", – ответил Лева"[154]. По ее описанию, холостяцкая комната Акселя выглядела так: на стене портрет Н. Гумилева, принадлежащий хозяину, его же грязная кровать (Лева слал на полу на медвежьей шкуре), в ящике комода валялись две заржавленные вилки и такой же нож[155].

Обедать Леве все-таки приходилось идти на Фонтанку и там переживать все унижения. Университетские друзья Л.Н. помнят его рассказы о том, как вечно голодный и неустроенный, он приходил в Фонтанный дом, а А.А. говорила гостям перед ужином: "Лева скоро уйдет", и тогда Анна Евгеньевна – вторая (или первая?) жена Пунина подкармливала Леву на кухне... "Если я заставала на Фонтанке Леву, – пишет Герштейн, – он всегда уходил вместе со мной. В общем, он был в развинченном состоянии... Он только что не плакал от стихов, нервов и водки. Мрачно было"[156].

3.3. Экспедиционные университеты

Июль 1930 г. – окончание средней школы.
Сентябрь 1930 г. – декабрь 1930 г. – чернорабочий на службе пути и
тока.
Декабрь 1930 г. – март 1933 г. – коллектор ЦНИГРИ.
Апрель 1933 – январь 1934 г. – научно-технический сотрудник ГИН АН.
Сентябрь 1934 – март 1938 – студент истфака ЛГУ.
Октябрь 1938... заключенный[157].

Л. Гумилев.

Понятно, что из этой обстановки (Фонтанного дома и нищей комнаты Акселя) Л.Н хотелось вырваться, да и работа-то его была достаточно скучной; под "службой пути и тока" скрывалось Парголовское трамвайное депо, куда надо было ехать ни свет, ни заря. О первых странствиях Л.Н. по стране говорится в личном деле Л.Н., в записке, составленной им самим – "Список экспедиций, в коих Л. Н. Гумилев участвовал". Но по ней тоже возникают вопросы, ибо за весь "первый ленинградский" период его жизни (до ареста в 1938 г.) поминаются всего-то четыре экспедиции – Крымская (1932, 1933 г.), Манычская археологическая (1935 г.) и Саркельская археологическая (1936 г.). Президент Географического общества СССР академик С. В. Калесник в одной из юбилейных статей о Л.Н. заверял, что юбиляр прошел 21 экспедиционный сезон, а этот академик (я его хорошо знал) перепроверял каждую цифру. Между тем и весь "авторский список" экспедиций Л.Н. с экспедиций за 1932 -1962 гг.) насчитывает всего-то 13. Где же раннее знакомство Л.Н. со Средней Азией, где работа малярийным разведчиком в Таджикистане? Они точно были. Почему тогда Л.Н. не указывает их в своем "списке экспедиций"? Я нашел лишь один ответ: он не включал экспедиции, в которых был "для заработка". Так, Л.Н. сам говорил, что мало что смыслит в геологии; поэтому когда он оказался в геологической экспедиции в Прибайкалье (1936), то "читал охотно Апулея, а геологоразведочного дела не читал". Еще в 1933 г. Л.Н. жаловался: "Моя дорога проходила по крымским сопкам, которые похожи на бородавки, и на которых скучно, как на уроке политграмоты"[158].

Скучно было не везде. Как он сам рассказывает, ходил на "рынок рабов" – в Апраксин двор, где набирались на работу к геологам в Институт. Шел 1931 год, его взяли в Забайкальскую экспедицию, искать слюду. После Парголовского трампарка и это было праздником. Вот что вспоминает об одной из экспедиций Л.Н. ее участница – Анна Дашкова, такая же "социально обреченная", поскольку ее отец был белым офицером: "В Прибайкалье Леву привлекала романтика длинных переходов, смена ландшафтов, контрасты рельефа. Он был рассеян на маршрутах..., но добросовестно выполнял все задания. Если доводилось быть с Левой в совместных походах, то можно было слышать стихи, произносимые им тихо, как бы про себя, – стихи отца, но иногда и незнакомые, возможно, его собственные, навеянные красотой природы, отрешенностью от обыденного, безмятежным покоем души... Особенно интересны были рассказы Левы у таежных вечерних костров. К ним собирались все, никто не оставался в палатке, несмотря на ранний утренний подъем. Фантазия, как-то особенно правдиво выдававшаяся им за быль, была необыкновенно привлекательной и временами таинственной. Однако по душе Леве были не многолюдные сборища, а узкий круг собеседников – два, три, максимум четыре человека. Он очень заметно отличался от своих молодых коллег широкой осведомленностью по многим вопросам, особенно в области литературы, выделялся также и воспитанием. Хотя внешне выглядел простаком".

А. Дашкова сохранила нам и описание того, как выглядел он в ту пору. На нем был "черный картуз с надломленным козырьком, по его выражению, "приказчицкий", поверх которого он надевал накомарник, весьма потертый пиджак с выцветшей "штормовкой" под ним, схожие с пиджаком брюки и видавшие виды кирзовые сапоги. Но самым примечательным был брезентовый плащ. Плащ был явно не по росту, но чем-то привлекал Леву, возможно, сходством с армейской шинелью"[159].

Надо заметить, что Л.Н. хорошо относился к Дашковой. В письмах 1933 – 34 гг. присутствуют такие обращения: "Светлая радость Анжелина!", "Дорогая Аничка"; он посвящает ей стихи, пишет, что завидует ей, попавшей потом в Таджикистан, а потом – в Ленинград: "Передайте привет Александровской колонне"[160]

Он завидовал таджикской экспедиции Анны потому, что в 1932 году уже побывал там с гельминтологами, как он сам писал "малярийным разведчиком". Это была комплексная экспедиция (ТКЭ) под руководством весьма известного в стране человека – Н. П. Горбунова, в 1917 г. секретаря первого Совнаркома, а позже – исследователя Памира, академика. Вообще, в ту пору неформальный штаб, руководивший экспедициями на юг и на Крайний Север, был весьма внушительным; для их подготовки в "Европейской" (Ленинград) собрались: сам Горбунов, Н. И. Вавилов, А. Е. Ферсман, И. М. Губкин (позже – открыватель "второго Баку"[161]). Да и "локальным" начальством у молодого Льва был не кто-нибудь, а Евгений Никанорович Павловский – позже академик, президент Географического общества СССР (1952- 1964 гг.).

Но почему Льва так манил Таджикистан, пусть даже в экспедиции, не имевшей ничего общего с историей или этнографией? Давняя, с детства, тяга на Восток? А. Дашкова описывала эпизод в Забайкалье, когда Лев не разрешил будить подвыпившего пожилого бурята, положившего голову ей на колени: "Оставьте его, пусть спит. Аборигенов нужно уважать, ведь они потомки монголов!" "И только десятилетия спустя, – пишет она, – я поняла, что уже тогда, в 1931-м – в свои 19 лет, Л.Н. любил монголов"[162].

Таджикистан привлекал его, вероятно потому, что о нем еще мальчику Леве мог порассказать Павел Лукницкий, автор известной в довоенные годы повести "Ниссо", а также записок о Памире, человек, влюбленный в памирские сюжеты. Думаю, что эта поездка "на заработки", которую Л.Н. даже постеснялся упомянуть в своем "Списке экспедиций", была тем не менее самой важной в период 1930 – 38 гг. Важной не столько для выработки каких-то профессиональных навыков (ведь всего-то "малярийный разведчик", даже не из-за прямого общения с крупными специалистами (вряд ли Е. Н. Павловский особо общался с лаборантом), а в плане формирования мировоззрения, интереса к Большой науке, куда Л.Н. хотел войти и верил, что войдет.

Много позже, в 1990 г., в самом пространном и в то же время самом глубоком интервью (оно осталось почти неизвестным в Москве и Санкт-Петербурге, так как печаталось тогда лишь в "Советской Татарии") Л.Н. говорил: "В разгар гражданской войны Средняя Азия вполне имела возможность отделиться от России, потому что обе железные дороги, соединявшие юг страны с Москвой, были перерезаны: одна – Дутовым, другая – мусаватистами в Азербайджане. Однако даже попытки такой не было сделано. Знаете, я там был 1932 г., ходил босой, в белом халате и чалме, разговаривал на плохом таджикском языке, который тут же и выучивал, и никто меня не обидел. К сожалению, есть и факты другого рода, но и то, о чем я говорю, – факты"[163].

"Факты другого рода" – осторожная, блестящая формула! В 1990-х гг. они уже проявились, но было трудно себе представить к чему все придет в конце 90-х. Все это шло независимо от воли таджикского народа, который уважал и любил Лев Николаевич. Хотел ли этот народ фактического возврата к феодализму (название режима 90-х гг. и его современная атрибутика – самолеты, мерседесы, мощная охрана президента – не меняют сути дела) и хаосу? Хотел ли он гражданской войны, десятков тысяч жертв, ухода тысяч таджиков и узбеков через реку в соседний Афганистан и трудного возврата потом? Мог ли Л.Н. поверить в массовое "выдавливание" русских? Раньше, в "его время", русского врача, учителя, строителя ГЭС чтили и уважали. Кто бы мог предвидеть, что население России с ужасом будет произносить чуждые имена бандитов и безучастно наблюдать по телевизору сцены умыкания и убийства даже тех людей, которые искренне пытались помочь народу Таджикистана?

Думаю, что все это – риторические вопросы. В том самом – "предкатастрофном" – 1990-м году Л.Н. предупреждал: "Бессмысленно переносить прибалтийские особенности на Чукотку или Памир. Право выбора пути всегда принадлежит этносу. За ним – решающее слово"[164]. Этносу не дали решать. За него решали амбициозные политики.

Итак, экспедиции 30-х гг. были для Л.Н. уроками жизни, общения, понимания огромности и разнообразия страны. Экспедиции были и отрешением от Ленинграда, – недоброго и все-таки любимого; они позволяли вздохнуть свежим воздухом, забыть об унижениях и опасностях "нормальной" жизни, вольно пожить "в среде дикарей", как писал он А. Дашковой.

Но эта жизнь "доставала" его и по поводу выездов. Перед Саркельской экспедицией (1936 г.) всем участникам университетская администрация дала деньги на проезд, ему – нет. Он пошел в учебную часть. "Гумилев, ты чего нервничаешь?" – "Да вот жить не дают, – он швырнул на пол стопку книг, – в экспедицию не пускают". В конце концов он поехал на свой счет, а там на месте М.И. Артамонов взял его к себе на раскопки[165]. В 1949 году они станут работать вместе в Эрмитаже; а после возвращения Л.Н. из лагеря в 1956 г. совместная работа продолжится, а главное – они станут друзьями.


 

4. "Первая Голгофа"

Ученые сажали ученых.

Л. Гумилев

После эпохи свободных скитаний по стране в 1934 г. Лев наконец поступает на истфак Ленинградского университета. Истфак, кстати, только что был "восстановлен", его закрывали в начале 30-х годов. Сбылась мечта юного Гумилева? Да, но очень ненадолго; в 1935 г. по постановлению студенческой комсомольской ячейки "антисоветский человек" Л. Гумилев был признан недостойным обучаться в советском университете. Время было суровое, и удивительно, что дело не обернулось гораздо хуже.

В 1934 г. был убит С. М. Киров. Я смутно помню факельное (кажется) шествие в Ленинграде, черную-черную толпу в мрачный, страшно темный декабрьский вечер (освещение в ту пору и всегда-то было скудным), толпу, которая перетекала с улицы Куйбышева на Троицкий (еще не Кировский тогда) мост и устремлялась куда-то к центру (или на вокзал) для прощания с Кировым, которого любили. "Большой дом" с полностью новым начальством (старое было снято "лично" Сталиным и репрессировано сразу) показывал свое рвение в "расчистке" опального города от "троцкистско-зиновьевских элементов". Конечно, А. Солженицын сильно погрешил против истины, утверждая, что "расчищена" была четверть населения города, но интеллигенция ощутила удар сильнее всего.

В августе 1935 г. был арестован и Л. Гумилев, но это еще не было Голгофой... "Все мы оказались в Большом доме, – вспоминает сам Л. Н., – в новом здании областного управления НКВД на Литейном. Это огромное административное здание, построенное на месте окружного суда, сожженного еще в дни февральской революции... Конечно, все арестованные были тут же объявлены членами антисоветской группы. Правда, в это время никого не били, никого не мучили, просто задавали вопросы. Но так как в университетской среде разговоры велись в том числе и на политические темы, то следователям было о чем нас допрашивать".

А. Ахматова поехала в Москву, через знакомых обратилась к Сталину с личным письмом. По словам А.А, она передала его через Л. И. Сейфуллину. В этом письме говорилось: "Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, зная Ваше внимательное отношение к культурным силам страны и в частности к писателям, я решаюсь обратиться к Вам с этим письмом.

23 октября, в Ленинграде арестованы Н.К.В.Д. мой муж Николай Николаевич Пунин (профессор Академии художеств) и мой сын Лев Николаевич Гумилев (студент Л.Г.У.).

Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они ни фашисты, ни шпионы, ни участники контрреволюционых обществ.

Я живу в С.С.Р. (так в тексте – С. Л.) с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то, что стихи мои не печаются (так в тексте – С. Л.) и отзывы критики доставляют мне много горьких минут, я не падала духом; в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать и уже напечатала одну работу о Пушкине, вторая печатается.

В Ленинграде я живу очень уединенно и часто по долгу (так в тексте ~ С.Л.) болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести.

Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет. Анна Ахматова. 1 ноября 1935 года".

В тот же день к И. В. Сталину послал свое письмо и Б. Пастернак. В нем говорилось: "Дорогой Иосиф Виссарионович! 23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Ахматовой, Николая Николаевича Пунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилева.

Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища. Помимо той ценности, какую имеет жизнь Ахматовой для нас и нашей культуры, она мне еще дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования.

Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности. Преданный Вам Б. Пастернак".

Обращения подействовали, о чем свидетельствует резолюция на письме А. Ахматовой, начертанная рукой Сталина: "т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина и Гумилева и сообщить об исполнении. И. Сталин"[166].

Уже в ноябре 1935 г. Н. Н. Пунин и Л. Н. Гумилев были освобождены. Далее происходят малопонятные вещи – в 1937 – самом страшном для страны году – Л.Н. восстанавливают на истфаке ЛГУ и дают сдать экзамены за второй курс. Что тут сыграло роль: миф о личном "благоволении" Сталина или просто порядочность и смелость тогдашнего ректора ЛГУ – сказать трудно, но реальнее второе. Ректором в ту пору был профессор Михаил Семенович Лазуркин. В том же году его арестовали, а вскоре забрали и его жену – старую большевичку Дору Абрамовну Лазуркину. Судьба самого Лазуркина сложилась трагически – он был застрелен следователем во время допроса, а затем его уже мертвого выбросили из окна на уличный тротуар, инсценируя самоубийство[167].

В марте 1938 г., когда Лев был уже на четвертом курсе, начинается, и уже всерьез, его "первая Голгофа". "Внешний повод для ареста дал я сам", – напишет он впоследствии. Тем, кто учился в университете, легко реконструировать место действия – большую аудиторию в бельэтаже здания филологического факультета, рядом со знаменитыми "Двенадцатью коллегиями". Окна зала выходят на Неву, на Исакий, на "Медный всадник". Именно здесь традиционно читали лекции мэтры филфака, как для "своих" (т.е. филологов), так и для "чужих" (в данном случае историков).

Здесь выступал интеллигентнейший, тихий, чудом сохранившийся во все этапы арестов ровесник Н. Гумилева – Б. М. Эйхенбаум[168]. Здесь гремел голос Григория Гуковского, вещавшего студентам нечто парадоксальное по поводу "Евгения Онегина". В роковой для Л.Н. день здесь читал лекцию историкам профессор кафедры истории русской литературы Л. В. Пумпянский. Речь шла о литературе 20-х гг. Предоставлю слово самому Гумилеву рассказать о том, что произошло: "...Лектор стал потешаться над стихами и личностью моего отца. "Поэт писал про Абиссинию, – восклицал он, – а сам не был дальше Алжира... Вот он – пример нашего отечественного Тартарена!" Не выдержав, я крикнул профессору с места: "Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!". Пумпянский снисходительно парировал мою реплику: "Кому лучше знать – вам или мне?" Я ответил: "Конечно, мне". В аудитории около двухсот студентов засмеялись. В отличие от Пумпянского многие из них знали, что я – сын Гумилева. Все на меня оборачивались и понимали, что мне, действительно, лучше знать. Пумпянский сразу же после звонка побежал жаловаться на меня в деканат. Видимо, он жаловался и дальше. Во всяком случае, первый же допрос во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной следователь Бархударян начал с того, что стал читать мне бумагу, в которой во всех подробностях сообщалось об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского. По мере чтения доноса следователь Бархударян все больше распалялся. В конце он уже не говорил, а, матерясь, кричал на меня: "Ты любишь отца, гад! Встань... к стене!.." Да, в этот арест все было уже по-другому. Тут уже начались пытки: старались выбить у человека признание и подписать заранее заготовленный следователем обвинительный приговор. Так как я ни в чем не хотел признаваться, то избиение продолжалось в течение восьми ночей"[169].

Трем студентам ЛГУ – Л. Н. Гумилеву, Н. П. Ереховичу и Т. А. Шумовскому – было предъявлено обвинение в том, что они путем физического устранения Сталина, Ежова, Молотова и Жданова собирались... свергнуть советскую власть и установить в СССР буржуазно-демократическую диктатуру.

У каждого из трех – свой "криминал". Николай Ерехович был сыном царского генерала, в 1935 году был исключен из института "как социально-чуждый элемент, скрывший от института свое соц. происхождение". Теодор Шумовский мало того что был поляком, "скрыл от организации (комсомола – С.Л.) факт пребывания матери в Польше и беспринципно-раболепное отношение к трудам акад. Крачковского"[170]. Последнее обвинение кажется странным, поскольку в это время действительный член Академии наук СССР И. Ю. Крачковский – выдающийся востоковед страны" – спокойно работал, его не трогали, правда, относиться к нему предписано было не "раболепно", а "принципиально".

Еще больший криминал приписывался Льву Гумилеву; он обвинялся в том, что возглавил эту "контрреволюционную организацию". В его деле присутствовала весьма неприятная университетская характеристика, в которой говорилось: "Л. Гумилев за время пребывания на истфаке из числа студентов исключался, и после восстановления часто акад. группа требовала его повторного исключения. Гумилев как студент успевал только по специальным дисциплинам, получал двойки по общественно-политическим дисциплинам (ленинизм) вовсе не потому, что ему трудно учиться по этим дисциплинам, а он относился к ним, как к принудительному ассортименту, к обязанностям, которых он не желает выполнять Во время избирательной кампании в их группе делался доклад о биографии тов. Литвинова, Гумилев вел себя вызывающе, подсмеивался, подавал реплики, вообще отличался крайней недисциплинированностью"[171].

В сентябре 1938 г. в помещении Главного штаба состоялось судебное заседание Военного трибунала. Там были оглашены и "показания" Л.Н.: "Признаю, что я, Гумилев, по день моего ареста являлся активным участником антисоветской молодежной организации в Ленинграде, которая была создана по моей инициативе и проводила деятельность под моим руководством". Далее следовала совсем уж абракадабра. "После того, как участники нашей организации Ерехович и Шумовский согласились со мной о переходе к террористическим методам борьбы против ВКП(б) и Советского правительства, я поставил конкретный вопрос о необходимости совершения террористического акта над секретарем ЦК и Лен. Обкома ВКП(б) Ждановым. Эту кандидатуру мы намечали не случайно, ибо Жданова мы считали основным виновником разгрома антисоветских формирований в Ленинграде"[172].

Надо же было приписать ему не кого-нибудь, а ... Жданова! Как будто полуграмотный сержант Бархударян видел вперед на десятилетие, слышал доклад Андрея Александровича, знал заранее о зловредной линии не существовавшего еще в ту пору журнала "Ленинград". Мистика...

На трибунале все трое отрицали предыдущие "показания". Гумилев заявил: "Я все отрицаю... Показания свои на очной ставке с Шумовским я также отрицаю..."

Но это никому не было интересно, вся процедура была давно запрограммирована. Пятьдесят минут потребовалось для вынесения приговора: Гумилеву – 10 лет и 4 года поражения в правах с конфискацией имущества (какого?), Ереховичу и Шумовскому – по 8 лет и 3 года поражения в правах.

Э. Герштейн вспоминает: "А.А. была на свидании с ним в этой трагической ситуации (до протеста), и Лев нашел мужество пошутить: "Мне как Радеку дали – десять лет". И еще: "Мамочка, я говорил как Димитров, но никто не слушал..." Он не хотел убивать мать своим видом и надел на шею чей-то шарф, "чтобы быть красивее", как он выразился"[173].

Однако в эти дни начала закатываться звезда "железного наркома" – Ежова (он уже "руководил" водным транспортом). Поэтому союзная прокуратура опротестовала уголовное дело Л.Н. (в отношении Л. Гумилева приговор был поначалу отменен "за мягкостью").

Вспоминает один из тройки – Теодор Шумовский: "Потом... не то Нике его сестра..., не то Леве его мать Анна Андреевна Ахматова сообщили на свидании: 17 ноября, по протесту адвокатов Коммодова и Бурака, Военная коллегия Верховного суда СССР отменила приговор военного трибунала и направила дело на переследствие. Не "прекратить дело" за скандальным провалом, а "направить на переследствие". Вот ведь как вцепились... Как бы то ни было, Ника, Лева и я – не осужденные, мы вновь подследственные. О нас еще не сказано последнего слова! Торжествуем, надеемся, ждем... Ника сделал из черного хлеба шахматные фигурки – половину их вывалял в стенной извести – это белые. Красивые фигурки: не обычные а причудливого облика. У Ники помимо востоковедной одаренности – руки скульптора... И вот мы втроем ведем шахматные битвы..."[174]

За это время появились новые свидетели, новые показания. Десять из допрошенных по Ереховичу и Шумовскому не сказали в их адрес ни одного плохого слова, но двое дали компромат. На Гумилева компромата вообще не поступило; остается, правда, тайной: кто же писал университетскую характеристику?

В этот момент упрекнуть А.А. не в чем; она действовала, она надеялась..., но приехав в Ленинград, она совсем "сдала". Герштейн вспоминает, как дворничиха Таня водила ее в баню, и при переходе на другую сторону улицы тянула за руку, понукая: "Ну иди, да иди же"[175]. А. А. собиралась нести передачу в тюрьму, но оказалось, что Левы уже нет в тюрьме.

Осужденные "террористы" тоже ждали чего-то, но им велели собираться на этап. В декабре 1938 г. "столыпинский" вагон с решетками на окнах доставил их в Медвежьегорск. "Каждому при входе на баржу выдали по буханке черного хлеба и по две вяленых рыбины – сухой паек на три дня. Всех спустили в трюм, как в средние века поступали работорговцы с невольниками, вывозимыми из Африки. Черный пол трюма тотчас усеяли мешки и тела. Мы с Левой поместились в углу у продольной балки", – вспоминал Т. Шумовский[176].

Дальше была работа на лесоповале – гумилевский "Беломорканал". В январе 1939 г. "выходной" за воротами зоны; и, наконец, в том же январе – "на этап" в Ленинград. Почти полгода длилось повторное следствие, и в конце концов вся троица получила поровну – по пять лет без всяких новых обвинений. Для Н. Ереховича свобода оказалась недолгой: в 1945 г. он умер в больнице в возрасте 32 лет.

Мы очень мало знаем, что делалось с Л.Н. внутри лагеря; нет доступной переписки, нет воспоминаний кого-то из "солагерников". Много данных "с этой стороны" – хлопоты А.А., ходатайства, стихи. Рассказывает сам Л.Н.: "Мама, наивная душа, как и многие другие чистые в своих помыслах люди, думала, что приговор, вынесенный мне, – результат судебной ошибки, случайного недосмотра. Она не могла первоначально предположить, как низко пало правосудие. Следователи и судьи по существу превратились в политических марионеток, своеобразных фальшивомонетчиков, фабрикующих если не поддельные купюры, то фальшивые показания, обвинения, приговоры. Мамино письмо, если оно и дошло до Сталина, было оставлено без последствий. На этот раз выручил меня не Сталин, а как это иногда бывает, счастливое стечение обстоятельств. К новому 1939 году я окончательно "дошел". Худой, заросший щетиной, давно не мывшийся, я едва таскал ноги из барака в лес. Валить деревья в ледяном, по пояс занесенном снегом лесу, в рваной обуви, без теплой одежды, подкрепляя силы баландой и скудной пайкой хлеба, – даже привычные к тяжелому физическому труду деревенские мужики таяли на этой работе как свечи... В один из морозных январских дней, когда я подрубал уже подпиленную ель, у меня выпал из ослабевших рук топор. Как на грех, накануне я его наточил. Топор легко раскроил кирзовый сапог и разрубил ногу почти до самой кости. Рана загноилась, Видимо, я так бы и закончил свои дни, ударным трудом расчищая ложе канала в лесу под Медвежьегорском, но судьбе было угодно распорядиться иначе. Меня затребовали на пересмотр дела в Ленинград. Это меня спасло"[177].

Л. Гумилев в воспоминаниях и в интервью, сравнивая пересыльные тюрьмы, которые ему довелось пройти – челябинскую, свердловскую, красноярскую, отмечал: "Быт ленинградской мне нравится больше других"[178]. Здесь начинается один из мифов Гумилева об открытии, сделанном им в Крестах, миф красивый, даже очень красивый, но... Он звучит по-разному в разных рассказах и воспоминаниях Л.Н. В одном из вариантов он выглядит так: "Кресты казались мне после лагеря Беломорканала... обетованной землей. Там можно было залезть под лавку и лежать. И у меня возникла мысль о мотивации человеческих поступков в истории. Почему Александр Македонский шел в Индию и Среднюю Азию, хотя явно там удержаться не мог и грабить эти земли не мог, не мог доставить награбленное обратно к себе, в Македонию, и вдруг мне пришло в голову, что его что-то толкало, что-то такое, что было внутри него. Я назвал это "пассионарность". Я выскочил из-под лавки, побежал по камере. Вижу: на меня смотрят как на сумасшедшего, и залез обратно. Так мне открылось, что у человека есть особый импульс, называемый пассионарностью... Это не просто стремление к иллюзорным ценностям: власти, славе, алчность, стремление к накоплению богатств, стремление к знанию, стремление к искусствам"[179].

Свое открытие Л.Н. якобы приравнивал к теории Маркса и был настолько захвачен им, что когда рассказал приведенную выше историю в Москве, то И. Н. Томашевская сказала: "Поприщин..., Поприщин", имея ввиду гоголевского сумасшедшего[180].

Есть другой вариант рассказа Л.Н. об озарении в Крестах: "Там раздумья о научных проблемах были предпочтительнее мыслей о личных обстоятельствах. Луч света проходил сквозь маленькое окошко и падал на цементный пол. Свет проникал даже в тюрьму. Значит, – подумал я, – и в истории движение происходит благодаря какой-то форме энергии". Тут нет ни слова о сравнении с "теорией Маркса".

Но, скорее всего, ближе к истине третий вариант. В 90-х гг. Л.Н. говорил о своем открытии более осторожно: "Лишь в 1965 г., прочтя книгу В. И. Вернадского "Химическое строение биосферы Земли и ее окружения", я узнал это. А в 1967-м вышла моя первая статья по этногенезу"[181].

Итак, все почти что встало на свои места. Правда, остается непонятным, что же пришло в голову Л.Н. тогда в Крестах: идея пассионарности или его схема этногенеза. Ни то, ни другое – отвечу я. Да и сам Л.Н. позже сформулировал суть своего открытия иначе: "Автор наметил основы такого подхода еще в студенческие годы, но не мог ни точно сформулировать их, ни тем более обосновать. Часто научная идея, даже правильная, гнездится где-то в подсознании, и лучше там ее задержать до тех пор, пока она не выкристаллизуется в стройную, логическую версию, не противоречащую ни одному из известных фактов"[182]. Таким образом, семидесятилетний Гумилев поправляет тридцатидвухлетнего Л.Н. Конечно, то, что было "открыто" в 40-х годах в Крестах, было лишь направлением поиска.

После "Крестов", после Ленинграда "первая Голгофа" реконструируется лишь "пунктиром", только моментами. Лев пишет мрачные письма в Ленинград: "Все на меня плюют, как с высокой башни". Между тем в жизни А.А. намечается какой-то просвет, но не для Л.Н. В 1940 г. выходит книга стихов А.А.; ее принимают в Союз писателей СССР. Больше того, ходатаи за Леву думают, что все уже в порядке. В июле 1940 г. Борис Пастернак спрашивает А.А.: "С вами ли уже Лев Николаевич?" А. Фадеев, А. Толстой и Б. Пастернак намеревались представить книгу А. Ахматовой к Сталинской премии. Сама А.А. пишет второе письмо к Сталину... Но в Прокуратуре СССР с ней говорят жестко, настолько жестко, что она страшится изложить это в письмах сыну.

Затем идут военные годы – 1941-1942-ой ... А.А. в Ташкенте, в эвакуации, в 1942 г. она работала над "Поэмой без героя". Только в апреле 1943 г. в ее письме

Н. И. Харджиеву[183] появляется Лев: "От Левы телеграмма. Он здоров и поехал в экспедицию"[184].Как-то буднично, без эмоций... А речь шла о том, что в марте 1943 г. кончился пятилетний лагерный срок Л. Гумилева. В Норильске (там же, где отбывал срок) Л.Н. был принят в качестве вольнонаемного в магнитометрическую экспедицию от комбината.

Лев ехал в Норильск в августе 1939 г.; в Красноярске на пересыльном пункте зеков перегрузили на баржу и доставили по Енисею в Дудинку, а далее по "железке" (самой северной в СССР) в норильский лагерь. Сверхважный в военном плане объект (он давал медь, никель платину и еще сотни названий ценнейшего стратегического сырья) нуждался в людях. "Вольным" платили хорошие деньги за работу в сверхсуровых природных условиях, и все-таки людей не хватало. ГУЛАГ давал "добавку". Здесь лучше относились к зекам, чем "в России";

Сибирь определяла несколько другой "менталитет", как сказали бы теперь[185]. Можно было даже получить более высокую квалификацию; и Л.Н. "рос" от землекопа до горняка меднорудной шахты, потом – геотехника, а к концу срока (в марте 1943 г.) стал даже лаборантом-химиком.

Вроде бы прошла страшная "гумилевская пятилетка", но избавиться от Севера он не мог; дал подписку до конца войны "не рыпаться" – "кадры решали все...". Он продолжал свою "геологическую карьеру": сначала в экспедиции на Хантайское озеро, а в следующий сезон (1944 г.) – в бассейне Нижней Тунгуски на магнитометрической съемке. Здесь экспедиция обнаружила крупное месторождение железной руды, и Льва Гумилева наградили недельной поездкой в Туруханск – для бывших зеков это было чем-то вроде Эльдорадо; там почти не было мужчин![186]

Вспоминая дальний Север, Л.Н. писал: "Я в тех местах провел 1,5 года, и после этого мне первая линия фронта показалась курортом"[187]. А тогда он сообщал Эмме Герштейн: "Вы спрашиваете о друзьях и близкой женщине. Мужчин со мной двое рабочих, а женщин за год видел трех: зайчиху, попавшую в петлю, случайно забредшую к палатке олениху и убитую палкой белку. Нет также книг и вообще ничего хорошего. Мама, видимо, здорова... Но мне она не пишет, не телеграфирует. Печально"[188].

Поездка в Туруханск круто изменила его жизнь. Находясь "на броне", как и все работники Норильского комбината, он уговорил местного военкома мобилизовать его и отправить на фронт. Требовалось еще и разрешение "своего" начальства. Л.Н. его получил. Э. Герштейн, ссылаясь уже на послевоенный разговор с Л. Гумилевым, сообщает, что он пришел к военкому, держа на запястье бритву и грозя вскрыть себе вены.

Далее опять какие-то отрывочные сведения: Москва, какой-то вокзал, точнее, пути за каким-то вокзалом, брошенный из окна теплушки треугольничек письма, каким-то чудом дошедший до Харджиева. Нужны были теплые вещи. Николай Иванович их никогда не имел (он сам ходил даже без шапки), поэтому кинулся их собирать; потом он бросился искать на запасных путях полутюремную теплушку и нашел![189]

А вот что вспоминает сам Н. И. Харджиев: "Это было зимой 1944 года. С большим трудом нам удалось добраться до пятого пути. Выход на пятый путь охраняли часовые. Я объяснил им, что привело нас в запретную зону, и они участливо разрешили нам пройти вдоль глухих безоконных вагонов. Часовой выкрикивал "Гумилев!" – и у каждого вагона отвечали: "Такого нет". И, наконец, из дальнего вагона выскочил солдат, в котором мы с радостью узнали Л. Гумилева"[190].

Поведение Л.Н. во время встречи с Харджиевым описывается по-разному: со слов самого Николая Ивановича и со слов Э. Герштейн. Согласно первому варианту: "Он (Л. Н.) сразу же заговорил о своих научных интересах. Можно было подумать, что он отправляется не на фронт а на симпозиум. Слушая этого одержимого наукой человека, я почувствовал уверенность в том, что он вернется с войны живым и невредимым"[191]. Похоже на правду, если учесть письмо Л.Н., посланное в свое время из Туруханска: "Из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни"[192].

Но и второй вариант не менее похож на правду. Лев якобы сразу закричал: "Николай Иванович, денег!". Так можно обращаться только к близкому человеку, каковым Н. И. Харджиев и был в доме Ахматовой и Пунина. У Николая Ивановича было при себе шестьдесят рублей, тотчас врученных им Леве. И. Н. Томашевская (жена известного литературоведа Бориса Викторовича Томашевского) быстро сориентировалась в обстановке. Она отошла куда-то за угол и продала первой встречной хлебные карточки всей семьи Томашевских на целую декаду, успела отдать деньги Леве, поцеловала и благословила его"[193]. Какой вариант более соответствует действительности, сейчас уже трудно сказать.

Дальше опять практически нет сведений о Л.Н.; лишь письма с фронта, но их мало, а напечатаны, как мне кажется, только Эмме и Н. И. Харджиеву. Письмо Эмме было первым. "Жить мне сейчас неплохо – писал Л.Н. в феврале 1945 г. – Шинель ко мне идет, пищи – подлинное изобилие, иногда дают даже водку, а передвижение в Западной Европе легче, чем в Северной Азии. Самое приятное – это разнообразие впечатлений. Мама мне не пишет, это грустно..."[194]

В мае 1945 уже после Победы Л.Н. пишет Харджиеву Н.И.: "О себе: я участвовал в 3 наступлениях: а) освободил Зап. Польшу, б) завоевал Померанию, в) взял Берлин, вернее его окрестности... Добродетелей, за исключением храбрости, не проявил, но тем не менее на меня подано на снятие судимости. Результата жду. Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать, но в мирное время приходится тяжело"[195].

Война кончилась – "наша пассионарность оказалась выше немецкой"[196]. Оставшиеся до демобилизации четыре месяца наш "пассионарий" провел в Германии под Берлином. Этот короткий период (фронт, война и Германия после Победы) оказался для него, как это и ни странно, самым счастливым и памятным, а День Победы святым днем!


5. Четыре года просвета

Декабрь 1945 – апрель 1946 – пожарник в ИВАН;
Апрель 1946 – декабрь 1947 – аспирант ИВАН;
Февраль 1948 – май 1948 – библиотекарь психиатрической больницы;
Май 1948 – сентябрь 1948 – научный сотрудник Горно-Алтайской
экспедиции;
Январь 1949 – сентябрь 1949 – старший научный сотрудник ГМЭ.

Л. Гумилев[197]

Этот отрезок жизни Л.Н., крайне короткий, почти не "просветлен" никакими воспоминаниями – ни самого ученого, ни его друзей и знакомых. Что-то можно уяснить только по сухим документам и немногим сохранившимся письмам.

В скупом "Личном листке по учету кадров" (ЛГУ) не отмечены два существенных момента. Первый – между демобилизацией (ноябрь 1945 г.) и окончанием экстерном истфака ЛГУ (март 1946 г.) прошло всего-то четыре месяца! При этом Л.Н. сдал экзамены не как-нибудь, а в основном на "отлично" и "хорошо"! Существенно и то, кому он сдавал экзамены: История СССР – "отлично", и аккуратная подпись "Б. Греков"; История древнего Востока – "отлично" – "В. Струве"; Новая история – "отлично", и замысловатый завиток "Е. Тарле"... Из оценок по истории – одна "тройка" по Новой истории (1830-1870), которую поставил профессор А. И. Молок. Торопился Л.Н. сдать все, скорее получить диплом, словно предчувствовал – грядет что-то недоброе, поэтому очень торопился...

Второй момент, не отмеченный в "Личном листке", – от поступления в аспирантуру (апрель 1946) до отчисления из нее. Учтем только, что за эти полтора года успело выйти известное Постановление ЦК, касавшееся А. А. Ахматовой. Л.Н. торопились убрать, но и он тоже торопился; был отчислен со всеми сданными экзаменами и готовой диссертацией! Защитить ее удалось только через год, в декабре 1948 г., благодаря ректору ЛГУ А. А. Вознесенскому. Огромным счастьем и для Л.Н., и всего университета было то, что в грозном июле 1941 г. ректором стал именно он!

Трагедии нарастают и разражаются неожиданно. Нормально Л.Н. пожил всего несколько месяцев, точнее до 14 августа 1946 г. – до Постановления ЦК ВКП(б) "О журналах "Звезда" и "Ленинград".

Читатель, возможно, ждет, что сотый раз будет воспроизведен тот набор эпитетов и проклятий интеллигенции в адрес всей власти, а особо – в адрес "тупоумно-неинтеллигентного функционера" А. А. Жданова, "оформившего" этот удар по литературе, по интеллигенции, по городу... Но во всем же должна быть какая-то логика, даже если события той осени кажутся абсолютно алогичными. Эта логика блестяще раскрыта в исследовании Сергея Куняева, который опирался на многие работы и труды серьезных историков, касавшиеся 1946 года, и что еще существеннее – "ленинградского дела"[198].

Горючий материал для этого взрывного Постановления накапливался давно, на самом высоком уровне, и по большому счету оба "зловредных" журнала и оба "героя" Постановления были вообще не причем. Борьба шла наверху, на самом верху, а "у холопов..." Год 46-й был не страшным или, точнее, страшным лишь для немногих, но он был увертюрой 49-го – поистине страшного.

Я был в Ленинграде с весны 1944 г. и отлично помню эйфорию выстоявшего и победившего города, города, который теперь знал весь мир. Конечно, восприятие города было очень разным у тех, кто видел его в годы блокады, и тех, кто сравнивал с Ленинградом августа – сентября 1941-го.

Для А. Ахматовой это был "странный призрак, притворяющийся моим городом"[199]. А блокадникам виделось другое: быстро исчезали развалины, мертвый дистрофичный город вдруг помолодел – вернулись с фронта молодые ребята, на стройках работали здоровые краснощекие девушки в ватниках. В воздухе весеннего 1944-го царил оптимизм, гордость своими 900 днями и надежда на быстрое лучшее. Бедно жили тогда ленинградцы, но разве это можно было сравнить с недавними лишениями и ужасами голода.

В отличие от В. Астафьева, не думали блокадники о сдаче города и в те дни, когда казалось – все кончено и вот-вот... Я был в Ленинграде до марта 1942 г., и ни в очередях за хлебом, ни в разговорах знакомых моих родителей (а это была вузовская интеллигенция, казалось бы, изначально "трусоватая"), ни в школе (а мы до ноября 1941 г. учились в Петровской школе – ныне Нахимовское училище) не слышал я подобных разговоров. Можно, конечно, объяснить это боязнью, но власть ругали отчаянно, не стесняясь; нажим органов был сильно ослаблен. Умереть, но не быть под немцем – это была не фраза, а настрой, практически всеобщий.

Ольга Бергольц писала тогда в письме к матери на Каму:

Я берегу себя от плена
Позорнейшего на земле
Мне кровь твоя, чернея в венах,
Диктует "Гибель, но не плен"[200].

Я написал все это абсолютно искренне, но наивно было бы думать, что я знал тогда настрой 100% блокадников. Конечно, нет. Так получилось, что, написав уже это, я наткнулся на текст блокадного дневника знакомого уже читателю Н. Лунина и понял, что я неправ... Вот запись 25 сентября: "На что "они" надеются, почему не сдают город?" В сентябре, замечу, было отнюдь еще не тяжело. Я отлично помню, как ездил в поисках шахматной литературы на Литейный в букинистические магазины и на развалы; много книг появилось от эвакуированных. 26 ноября Н. Н. Пунин записал: "Какое количество должно умереть, чтобы город капитулировал?"[201]

Другие гордились 900 днями, верили в слова Вождя о русском народе, испытывали глубоко патриотичные чувства. Бравый зенитчик – недавний зек – Л.Н. писал еще под Берлином:

И пять фокке-вульфов опять в вышине
Уходят на запад к чужим облакам
А двое... кружатся в дыму и огне
И падают вниз на горящий Альтдамм.
Минута, другая, и вдруг тишина
И Одера синяя лента видна,
И виден Победы улыбчивый взгляд,
Сегодня в Альтдамме отмщен Ленинград![202]

Патриотично было и руководство города; чего стоило хотя бы массовое переименование улиц – и это в январе 1944 года! Сегодняшние "ревнители старины", уничтожающие память даже о Н. Гоголе и М. Салтыкове-Щедрине (за что?), могли бы вспомнить, что до января 1944 г. вообще не было Невского – был проспект 25 Октября, не было и Литейного – был проспект Володарского, Большой проспект Петроградской стороны назывался именем Карла Либкнехта и пересекался с бывшей Введенской, названной именем его жены – Розы Люксембург, и т. д. и т. п. Было переименовано, точнее восстановлено 20 исторических названий! Руководство города сделало это, не согласовав с Москвой, сделало до известных слов Вождя о великом русском народе. Оно тоже был захвачено эйфорией, а к тому же считало, что "свои" в Москве поддержат – А. А. Жданов, А. А. Кузнецов.

На Соляном переулке, напротив Инженерного замка, в высоком темпе готовился к открытию Музей героической обороны города. Если верить официальной версии (правда, появилась она потом), идеей ленинградского руководства было создание Российской компартии со своим ЦК и центром в Ленинграде. Это уже было роковой, по сути, самоубийственной, переоценкой ситуации и своих возможностей.

Патриотичны были и популярные ленинградские журналы: тоненький, но большеформатный, красивый "Ленинград" и более традиционная "толстая" "Звезда". Печаталось много, и, видимо, непозволительно много истинно русского: о Новгороде, о первых русских изобретателях (без перехлестов), шли статьи о "серебряном веке" и его героях, об Александре Грине, даже о Николае Клюеве. Шли стихи о войне, о "Ломоносовском пятачке" молодого Михаила Дудина. Была и борьба против "эксплуатации темы страдания" блокадного города, против пессимизма, но это проходило где-то "за кадром", на писательских "тусовках".

Но при злой воле (а она инициировалась в Москве, "наверху"!) все это можно было подать и как некое противопоставление Москве. Из памяти людей той поры не могли исчезнуть позорные эпизоды паники и бегства чиновников из Москвы в октябрьские дни 41-го. В настоящем городе-герое этого не было...

Не видя комплектов "Ленинграда" и "Звезды" за 1944-1946 гг., легко предположить, что главными авторами там были А. Ахматова и М. Зощенко, чуть ли не монополизировавшие прессу. Но это страшно далеко от истины; за все эти годы в "Ленинграде" было опубликовало всего четыре подборки ахматовских стихов, как 10-х годов, так и совсем недавних. М. Зощенко в этом журнале не столько печатали (в 1946 г. – три его коротких рассказа), сколько критиковали за философскую повесть "Перед восходом солнца"[203]. А в "Звезде" был напечатан всего один, но зато самый "криминальный" его рассказ – "Приключения обезьянки", предназначенный совсем для другого журнала, а главное – времени.

Лично А. А. Жданов вряд ли что-либо имел против планов превращения невского города в столицу России, и уж тем более он не имел ничего ни против Анны Ахматовой, ни против популярного русского сатирика (сам, вероятно, читал с удовольствием многие из его рассказов). Об Анне Андреевне Жданов даже позаботился в войну: эвакуация ее и М. Зощенко (уже после замыкания кольца блокады) была осуществлена по прямому указанию Ленинградского горкома. Более того, по воспоминаниям Надежды Мандельштам (а она уж никак не склонна была "заступаться" за секретаря ЦК ВКП(б)), он даже звонил в Ташкент, прося позаботиться об А. Ахматовой, в результате чего она получила "лауреатский паек" и из него "кормила всех, кто нуждается в пище"[204].

М. Зощенко еще в 1939 г. был награжден Орденом Трудового Красного знамени. Судя по воспоминаниям родных, он считал, что гонения на него начались не в 1946 г., а куда раньше – в 1943 году[205]. Вряд ли это было всерьез; критическую статью в "Большевике" забыли бы максимум через пару лет, если бы... Если бы не очередной знак внимания к нему со стороны ленинградских властей, который оказался, как считает историк В. Волков, роковым и для писателя и, как это не парадоксально, для самих этих властей.

В мае 1946 года, за три месяца до "исторического" Постановления (вряд ли этот короткий интервал был случайностью), Зощенко был утвержден членом редколлегии "Звезды". Полагают, что это было инспирировано ведомством Берии. "Наверху" шла своя игра; если вначале А. Жданову удалось выжать Г. Маленкова из аппарата ЦК, то начинался реванш "маленковцев". Доложили Сталину; видимо, показали "криминальные" журналы в натуре, нужным образом откомментировали. Перед заседанием Оргбюро ЦК 9 сентября 1946 г., вероятно, было еще одно – более узкое, где А. Жданову пришлось выслушать много жестких слов о "распущенности" ленинградских кадров[206]. А дальше – "спасайся, кто может"! Секретарь ЦК "заложил" и оба журнала, и обе "криминальные" фигуры, и тогдашних лидеров города – Капустина и Широкова.

"Подковерная схватка" в Кремле, происходившая "высоко-высоко", ударила и далеко "вниз" – по А.А., сделав опять "спорным" вольное существование Л.Н. Достать его и "приобщить к делу" было бы крайне легко в аспирантуре ИВАН'а, и совсем уж нетрудно из библиотеки психушки. Но, возможно, в ту пору А. Жданов (не будем отказывать ему в каких-то человеческих чувствах!) постарался смягчить реальный удар, ограничившись бранными словами разноса. Это подтвердил позже один из вернувшихся после "ленинградского дела": "В сорок шестом году Жданов вторично спас своих земляков от физической... гибели. Если в сорок первом их вывезли из осажденного города на самолетах, оставляя при этом под огнем раненых бойцов и беременных женщин, то теперь он выручил их из беды – возможно, не намеренно, но кто знает? – прогремевшим на весь мир скандалом. Ведь если бы не это "мероприятие", то композиторы и писатели обязательно попали бы в лапы заплечных дел мастера Абакумова! Вам знакомо это имя? Нам слишком даже оно известно"[207]. Изгнанные из Союза писателей СССР, А. Ахматова и М. Зощенко вновь получили свои продуктовые карточки непосредственно в Смольном. Замечу, что против объявления их диссидентами впоследствии боролся сам Л.Н.!

Вся история августа 1946 года больнее всего ударила по ее вынужденному инициатору – А. А. Жданову. Вначале могло показаться, что, сдав всех, он выиграл тактически, но это было очень краткосрочно; проиграл же он стратегически, и, видимо, свою жизнь. До августа ему казалось, что конкуренту N 1 – Маленкову не быть в аппарате ЦК, а Берия окончательно потерял пост руководителя НКВД, но это было не так. Жданов переоценил свои возможности, переоценил благоволение Самого.

Незадолго до этого был построен санаторий "Валдай". Как говорит местная молва, построен специально для Сталина; место лучшее в европейской части страны, здоровое, чистое, у знаменитого и красивейшего озера. Говорят, Сам приезжал туда единожды посмотреть, что получилось; в густом лесу стояло одно капитальное, в "старономенклатурном" стиле здание и скромные домишки для обслуги и охраны вблизи. Беда в том, что впритык к главному дому прислонились могучие темные ели. Вождю это не понравилось; не обеспечен обзор, а значит – безопасность. Вырубить деревья вблизи дома почему-то не решились.

В 1948 г. там, в пустующей "резиденции", отдыхал опальный А. Жданов. После какого-то разговора с Шепиловым ему стало плохо с сердцем. Добавим – и это очень существенная деталь, – что заведовала кабинетом электрокардиографии Лидия Тимашук, имя которой страна узнала в 1952 г., когда она "героически" разоблачила "врачей-отравителей" и получила за это Орден Ленина (отобранный после смерти вождя). 31 августа 1948 г. Жданова не стало. Автор книги "В плену у красного фараона" Г. Костырченко писал, что "лечение" А. Жданова нельзя было назвать даже халтурным – "так со своим пациентом не обходится даже начинающий терапевт"[208]. Через полвека Д. Т. Шепилов вспоминал: "На пленуме ЦК после XIX съезда партии Сталин с волнением и большой силой убежденности говорил, что Жданова убили врачи: они-де сознательно ставили ему неправильный диагноз и лечили умышленно неправильно"[209].

После смерти Жданова отпала последняя преграда для расправы с "выскочками" из Ленинграда. Начался поистине страшный 1949-й. А. Ахматова писала:

В Кремле не надо жить. Преображенец прав.
Тут зверства древнего еще кишат микробы
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь взамен народных прав.

От описанных событий было совсем недалеко до "ленинградского дела"; они были прелюдией к нему.

1946-й и 1949-й несравнимы. В первом были слова – гнусные, гадкие, лживые, но все-таки лишь слова. Поклонница Анны Андреевны – страшно поверхностная и ненавидящая все советское – дотошно цитирует в своих мемуарах, смакует этот набор: А.А. – "представительница чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии", "взбесившаяся барынька" и "полумонахиня, полублуд-ница", которая "мечется между будуаром и молельней", а М. Зощенко – "пасквилянт, хулиган и подонок", публично выпоротый журналом "Большевик"[210]. Мемуаристка даже "вычислила", что писал текст Постановления 1946 г. сам Сталин, а не Жданов, что весьма спорно, а точнее, вовсе бездоказательно[211].

Но в 1946 г. никого, кроме узкого круга "причастных" к делу, не выгнали с работы и не репрессировали. Ощущался какой-то странный диссонанс между словами и делами местной власти. Не был ли это спектакль для "верхов"? Здесь я могу не ссылаться на чьи-либо мемуары, а просто кое-что вспомнить сам. Я был тогда студентом ЛГУ, а что мог знать студент о "подковровье"? Конечно, ничего; мог лишь видеть реакцию на происходящее. В Саратове, куда был эвакуирован ЛГУ, жизнь проходила в одном общежитии (бывшей гостинице "Россия"); там в стоянии в бесконечных очередях за кипятком я видел и знал многих "героев" 1946-49 гг. Прекрасно помню, что не было и намека на панику, на перепутанность у вузовской интеллигенции. Теперь можно понять, что, скорее всего, это была "куриная слепота", полная неспособность понять корни свершившегося и уж тем более предвидеть и прогнозировать вперед на три года! Доминировало обычное трусовато-интеллигентское подхихикиванье на кухне, анекдотики, но никак не страх.

Совсем другое дело – 1949-й! Вспоминаю одну деталь: едем с другом-студентом в промерзшем тамбуре поезда на Прибытково – это по Варшавской, недалеко, но тогда очень долго, электричек-то не было... И вот в пустом тамбуре друг шепчет мне на ухо: "А Леву сегодня посадили!" (Лева – его приятель, сын ректора ЛГУ А. Вознесенского). Вот здесь уже был удар по городу, жесткий удар по университету, и отнюдь не словесный, а "лагерный", расстрельный...

Особо "заразным" казался властям, видимо, экономический факультет – детище А. Вознесенского. Профессор В. Рейнхардт был арестован, поехал в лагерь с семьей и не вернулся. Вернулся, но каким-то сломленным китаист и экономист – профессор В. М. Штейн. Отсидел "свое" и профессор Я. С. Розенфельд. Помнится, еще в 60-х на экономфаке время от времени обсуждали: кто из "своих" сажал?

На филологическом факультете выгнали с работы тишайшего профессора Б. М. Эйхенбаума – исследователя раннего творчества А. Ахматовой (не за это, конечно!). Григория Гуковского сначала просто не пускали в Ленинград, когда ЛГУ возвращался из эвакуации (1944 г.), а потом посадили (1949 г.) и расстреляли (1950 г.). На Комаровском кладбище есть могила его второй жены – Зои Владимировны (она тоже сидела, но вернулась), и на этой же плите добавлено: "Памяти Григория Александровича Гуковского 1902-1950".

На историческом факультете, имеющем прямое отношение к нашему герою, посадили брата Григория Гуковского – Матвея. Добрейший и умнейший декан – профессор В. В. Мавродин был исключен из партии и уволен с работы, лишен всяких источников существования и надолго...

В Ленинграде и области работы лишилось 2000 человек, многие из них были репрессированы, некоторые расстреляны. Все это абсолютно несравнимо со "словесной волной" 46-го[212].

К чести Анны Андреевны надо сказать, что она не сломалась после Постановления ЦК и ждановского доклада. Корней Чуковский вспоминает уже в 1954 году: "Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая... О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором: "Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие – и убедилась, что в сущности это одно и то же"[213]. Но М. Зощенко был сломлен, сразу и навсегда. Видевший его четырьмя годами позднее А.А., Чуковский вспоминает: "Ни одной прежней черты... Теперь это труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что он говорит"[214]. А.А. отнеслась ко всему, в конечном итоге, с юмором (как бы дико это не звучало), а М.М. "искренне хотел следовать предложенным ему курсом", что подтверждают его дневники и бумаги[215].

Великая поэтесса не могла тогда понять истинных причин катастрофы. Нам сегодня куда легче, располагая "морем информации" и всем набором мнений. Ей в ту пору казалось, что доминируют какие-то личные мотивы. Согласно одному из объяснений А.А., "Сталин приревновал ее к овациям". В апреле 1946 года, когда Ахматова читала свои стихи в Москве, публика аплодировала стоя. Последняя почесть полагалось только Сталину, а не какой-то поэтессе[216]. Мелковато и вряд ли докладывалось Вождю.

Второй мотив, приведенный в книге Л. Чуковской: Сталину пришлась не по душе ее дружба с оксфордским профессором И. Берлином, посетившим в 1945 году Ленинград. В другом месте мемуаров Чуковская даже называет этот мотив главным и отмечает, что в 1956 г. А.А. не встретилась с ним из боязни, считая, что "несчастье с Левой" связано с этой дружбой[217].

Здесь какое-то лукавство – эта дружба, видимо, была достаточно тесной, если они общались на "ты", если Исайе Берлину посвящены два ахматовских цикла стихов "Cinque" и "Шиповник цветет" ("Сожженная тетрадь"). Ему же, считал кое-кто, посвящены и такие строфы "Поэмы":

Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится двадцатый век...

Правда, Э. Герштейн называет его лишь "третьим прототипом образа "гостя из будущего", но проф. В. Жирмунский считал, что посвящение поэме (опущенное при официальном издании) относилось именно к И. Берлину. Кто такой сэр Исайя Берлин? Он родился в 1909 г., окончил элитарную школу Сан-Паули, Колледж Корпус Кристи в Оксфорде. В 1938-1950 гг. работал в военной службе Министерства информации Великобритании, в 1941-42 гг. в посольстве Великобритании в США. В разные годы после войны читал лекции в университетах Чикаго, Принстона, в Гарварде, Иерусалиме. В 1957 году получил рыцарское звание[218]. В 1960- 64 гг. – вице-президент Британской Академии наук. Герштейн называла его специалистом по Толстому, Тургеневу, Герцену[219]

В 1945 году И. Берлину было всего 36 лет, а А.А. – 56. Реален ли какой-то его роман со стареющей женщиной? И. Берлин, если судить по его воспоминаниям, вряд ли испытывал к А.А. особенные чувства. В 1945 г. он побывал в Ленинграде в Фонтанном доме. Свой визит он описывает безо всяких сантиментов: "По крутой, темной лестнице мы взобрались на верхний этаж, и нас ввели в комнату Ахматовой, бедно обставленную, – я подумал, что, видимо, все из нее было вынесено во время блокады – украдено или же продано; там оставались только маленький стол, три-четыре стула, деревянный сундук, софа и возле не топящейся печи – рисунок Модильяни. Величественная седая дама с белой шалью на плечах медленно поднялась нам навстречу". Начался длинный, неторопливый, сухо-официальный разговор. И. Берлин пишет, что "испытывал неловкость от ее холодноватой, чуть ли не царственной манеры держаться"[220].

Причины подобного поведения нам ясны. Вспомним реальную ситуацию. Лев совсем недавно вышел из лагеря. А.А. всего боится (даже до Постановления ЦК), она и через три года после визита Берлина побоялась прийти на защиту Льва Николаевича, чтобы "оплеванная персона", как она о себе говорила, не повредила сыну. И в это время ее так "подставляют"! В 1956 году, когда И. Берлин вновь приехал в СССР, они не встретились; причиной была боязнь А.А. за Леву[221].

"Вдруг мне послышалось, – продолжает свой рассказ о визите к А.А. И. Берлин, – будто кто-то окликает меня со двора по имени. Сначала я не придал этому значения, но крики становились все громче, и слово "Исайя" было явственно различимо. Я подошел к окну, выглянул вниз и увидел человека, в котором узнал Рандольфа Черчилля. Он стоял посредине двора и, как подвыпивший старшекурсник, выкрикивал мое имя... Я опрометью ринулся вниз. Моей единственной мыслью было не допустить его в комнату"[222]. Это удалось сделать.

Берлин подозревал, что за Рандольфом Черчиллем, вероятно, следили. "Эта злополучная история, – пишет он, – породила в Ленинграде нелепые слухи о том, что сюда явилась иностранная делегация – уговаривать Ахматову покинуть Россию, что Уинстон Черчилль – давнишний почитатель ее творчества – выслал специальный самолет, чтобы увезти Ахматову в Англию, и тому подобное"[223].

Берлин увел Рандольфа и вернулся к А. А. лишь вечером. Разговор пошел уже откровеннее; она даже читала свои стихи, вплоть до "Реквиема". Правда, она обозначила "рубеж" между собой и гостем, сказав: "Вы приехали оттуда, где живут люди..."[224] Поздно вечером пришел домой Л.Н. "Было очевидно, – пишет Берлин, – что мать и сын относятся друг к другу с величайшей нежностью"[225].

Жили в ту пору А. А. и Л.Н. бедно. Памятной ночью Л.Н. мог предложить иноземному гостю лишь вареную картошку – больше у них ничего не было. Лев работал пожарником, правда, не где-нибудь, а в Институте востоковедения АН СССР. А.А. еще печаталась понемногу (до августа 1946 г.), и все-таки жили очень бедно.

В апреле 1946 г. Л.Н удалось поступить в аспирантуру ИВАНа. Это был скорее поиск "крыши" – места, где можно защитить диссертацию опальному историку, поскольку академические учреждения были менее политизированы, чем ВУЗ'ы. Однако это "неполитизированное" учреждение оказалось страшным, и отнюдь не по науке, а по доносам; формула Л.Н. "ученые сажали ученых" родилась, по-видимому, тогда.

Об этом он поминает многократно в письмах из лагеря (1950-1956 гг.). Так в 1954 году Л.Н. писал: "Моя опала началась еще в 1946 г. – там и есть корень зла. Настоящей причины моего бедствия не знаю, но предполагаю, что оно началось в стенах ИВАН'а, и сидящие в Академии бездарники определенно старались избавиться от меня, хотя бы путем самых фантастических и клеветнических измышлений. Они имели к тому же связи, и все завертелось".

Завертелось, и с успехом для них. Матери он писал позже: "Вспомни бесцельные усилия в 1947-48 гг., когда надо мной вообще никаких обвинений не висело, а меня выгнали отовсюду". Выгнали его из аспирантуры в декабре 1947 года явно досрочно, при готовой-то диссертации, которая была признана в официальном отзыве вполне готовой к защите. Больше того, уже были отзывы члена-корреспондента. АН СССР А. Якубовского и профессора М. И. Артамонова на книгу "Политическая история первого Тюркского каганата", отзывы сверхположителъные. Л.Н. был в панике, что с ним было редко. Он пишет отчаянное заявление-рапорт академику В. В. Струве, а затем еще "выше" – академику И. И. Мещанинову. Последнему он писал: "Довожу до Вашего сведения, что в комиссию по переаттестации аспирантов в Институт Востоковедения представлены обо мне неверные данные, вследствие чего комиссия, как мне стало известно, решила меня отчислить. Это решение крайне несправедливо, т. к. я своевременно выполняю все обязательства, взятые на себя по плану. Прошу Вас вмешаться и дать мне возможность работать". Но все было напрасно.

Если бы не визит Л.Н. к А. А. Вознесенскому, то эту готовую диссертацию защищать было просто негде. В "тоталитарную" пору попасть к Ректору второго вуза страны было так же сложно, как сегодня, тем более, если им был сам А. А. Вознесенский. И совсем не просто это было сделать "человеку с улицы", хуже того, "библиотекарю психбольницы".

Но на добрых людей везло Л. Н.; притягивались они к нему, как магнитом. У грозно-величественного ректора была симпатичная и очень умная секретарша – Маргарита Семеновна Панфилова, боготворившая своего шефа. Работала еще с Саратова и, к счастью, в какой-то момент оказалась соученицей Л.Н. на истфаке. Она сделала почти невозможное – допустила Л.Н. к шефу. В результате, состоялся тот самый разговор, определивший "оформление" Л.Н. как ученого.

Маргарита Семеновна после ареста А. А. Вознесенского была тоже наказана – "спущена" секретаршей к нам на геофак. Только много позже, когда "пыль улеглась", она вернулась в ректорат и проработала там вплоть до 80-х гг. Есть такие редкие люди, которые, не будучи начальством, определяют нравственный климат учреждения, они настроены на Добро, на Справедливость. Это чувствовал каждый, кто проходил через приемную ректората. Когда в 1995 г. М. С. Панфилова умерла, проститься с ней приехало и нынешнее, и прошлое руководство университета.

Итак, после всех коллизий диссертация Л.Н. все-таки поставлена на защиту. Но денег не прибавилось. Анна Андреевна после удара августа 46-го "подпитывалась" только переводами стихов. Хорошо знавший Л.Н. писатель Дм. Балашов писал впоследствии, что "многие переводы с восточных языков, изданные под именем Анны Ахматовой, выполнял ее сын"[226].

В 1948 г. Лев уезжает в Горно-Алтайскую археологическую экспедицию. Конечно, важно было заработать (хотя платили археологам и тогда нищенски), но для него не менее важен был всемирно знаменитый объект исследования – каменные курганы Пазирык, и возможность поработать под руководством известного археолога Сергея Ивановича Руденко. Это была третья его экспедиция за четырехлетний "просвет"; до этого (в 1946 и 1947 гг.) он ездил в Юго-Подольскую экспедицию, которой руководил директор Эрмитажа профессор М. И. Артамонов.

О самой защите диссертации осталось мало воспоминаний. М. Л. Козырева писала: "Когда зачитывали биографическую справку, то каждый ее пункт производил впечатление разорвавшейся бомбы – и кто папа, и его мама, и откуда прибыл, и место работы. У обоих его оппонентов были какие-то дефекты речи, но Лев, который картавил гораздо сильнее их обоих, производил впечатление единственного четко и изящно говорившего... Помню, Лев Николаевич утверждал, что Тамерлан и какой-то еще восточный деспот жили в разное время, а его оппонент говорил, что – в одно, и в качестве доказательства ссылался на то, что их имена выбиты в хвалебных записях на одной скале. На это Лев Николаевич не моргнув глазом, ответил: "Уважаемый оппонент не заметил там еще одной записи: "Вася + Люба = Любовь". И все. Гомерический хохот"[227]. Даже в сложных ситуациях Л.Н. не терял чувства юмора.

В упомянутом "просвете", заполненном экзаменами, поисками работы, завершением диссертации, у Л.Н. появилась любовь. Героиней оказалась сотрудница отдела редкой книги Публичной библиотеки Наталья Васильевна Вербанец (1916-1987) по прозвищу Птица (принятому и Л.Н.). Познакомились они весной 1947 г. Судя по фотографии, она была довольно интересной женщиной, а по успехам в работе – выдающейся. Она стала специалистом международного класса по инкунабулам, автором книги о Гутенберге[228]. Это была большая любовь Л.Н.; даже А.А. отнеслась к Наталье серьезно, а не как к "очередной приходимой крошке Левы".

Но Наталью любил ее учитель и начальник по отделу. Она была многим ему обязана и, видимо, разрывалась между долгом и отношением к Л.Н., "одичавшему", как говорили ее подруги, "в лагере". В решающий момент учитель увез ее в Батуми. Лев смирился и даже острил, называя соперника Птибурдуковым[229], но переживал.

Диплом кандидата исторических наук был выписан ВАКом 31 декабря 1949 г., а 6 ноября он был арестован. Началась "вторая Голгофа".


6. "Вторая Голгофа"

Нет, – сказал староста, – ваше дело не из больших. В этом отношении вам жаловаться нечего, а одно из самых мельчайших среди других мелких дел. У вас нет даже отдаленного представления о нашей администрации, раз вы так думаете... Очень просто... Вам, видно, никогда еще не приходилось вступать в контакт с нашими канцеляриями. Всякий такой контакт бывает только кажущимся. Вам же из-за незнания всех наших дел он представляется чем-то настоящим.

Ф. Кафка

Герой "Замка" Кафки – землемер К. прибывает в Деревню, подчиненную юрисдикции графа, живущего в недосягаемом Замке. Цель К. – проникнуть в этот Замок, получить право осесть в Деревне – так и остается неосуществленной к концу новеллы. "Замок" – это блестящая новелла о власти – безликой, анонимной и все же абсолютно необоримой.

Для Л.Н. середина "второй Голгофы" была особенно трудным временем. Он убеждался, что его "дело" – одно из самых мельчайших дел для власти. Прошло пять лет с момента ареста (в ноябре 1949 г.). Уже нет ни Жданова, ни Сталина, за Л.Н. ходатайствуют видные ученые, ему сообщали даже, что за него заступается и Академия наук (увы, этого не было). Но не происходит ровным счетом ничего, "контакт с канцеляриями" остается кажущимся.

О периоде с конца 1954 г. нам известно больше, чем о первой части срока, больше потому, что с этого времени заключенный получил возможность писать и получать корреспонденцию в Омский лагерь без ограничений. Сохранился целый цикл писем Л.Н. к "другу Васе" – Василию Никифоровичу Абросову.

Я и не знал бы об этом скромном человеке, большом и верном друге Л.Н., если бы не интереснейшая статья, появившаяся в журнале "Мера" в 1994 (N 4) и принадлежащая доктору наук Г. М. Прохорову, ученику и другу Л.Н.. Оказывается, Василий Никифорович знал А.А. и Л. Н. еще в конце 40-х гг., часто бывал в Фонтанном доме. В 1949 г. им заинтересовались "органы", и ему пришлось покинуть Ленинград, он переехал сначала в Торопец, а потом в Великие Луки. Специалист-лимнолог (озеровед), Абросов успешно занимался и гораздо более широкими проблемами: в частности, цикличностью и изменением климата. Василий Никифорович переписывался с Л.Н. с конца 1954 г., помогал ему советами, научной литературой и выписками, которые делал по просьбе Л.Н., бодрыми письмами и даже продовольственными посылками.

Их переписка продолжалась и позже, вплоть до 1973 г. Кафкианские мотивы проступают во многих из них: "Дело мое сдвинулось с мертвой точки: приезжал прокурор и допросил меня. Записал мои показания правильно и сказал, что дело рассматривается. На мой вопрос: "Как долго можно рассматривать пустое место?", посоветовал не ждать скорого результата, т. к. вся волокита движется медленно"[230]. Летом 1955 года Л.Н. сообщал другу: "В Москве мое дело все разбирают и разбирают, тратя на это занятие вместо получаса – полгода"[231]. В начале 1956 года Абросов получил еще более безысходное письмо: "Перспективы мои более чем туманные. Ответа нет, я начинаю думать, что его не будет. Что ж весной и это проявится"[232].

Символично, что Лев Николаевич и "друг Вася" именуют желанный Ленинград, прямо по Кафке, – Городом с большой буквы. Город этот недосягаем не только для "зека" Гумилева, но и для Василия Никифоровича. Через много лет, в 1967 г., доктор наук Л. Н. Гумилев напишет В.Н.: "Когда же ты теперь сможешь приехать в Город? Деньги на дорогу я дам, и жить будешь у меня сколько угодно. Ужасно жалею, что не в силах помочь тебе больше ничем"[233].

Адресат жил в это время в Великих Луках и тихонько, скромно "делал" Большую науку; немного позже у него вышли три серьезных монографии, и один из очень авторитетных географов СССР – Л. Л. Россолимо – назвал его "лучшим озероведом нашей страны". В географических учреждениях Ленинграда (здесь я свидетель, т. к. трудился в это время в географии) работало много абсолютной бездари, а В. Абросов никак не мог попасть в Город. "Не все же придуркам, надо кусочек жизни и ученым", – писал в 1960 году Л.Н., уговаривая своего друга переехать в Ленинград[234].

Но вернемся в 1955 г., в Омский лагерь. Мы уже знаем, что Л.Н не любил жаловаться на жизнь, и письма его В. Абросову – еще одно свидетельство об этом. Они полны наукой, рассказами о задуманном, а иногда еще и дружескими наставлениями, советами "за жизнь" "другу Васе". Вместе с тем в этом "лагерном цикле" много свидетельств ухудшающегося здоровья Л.Н. "Я много болел в прошедший год", – пишет Л.Н. в январе 1955 года. В марте того же года он сообщает Абросову: "Скриплю по-инвалидски и занимаюсь как средневековый монах – один, по ночам, ибо работаю ночным истопником". В том же марте Л.Н. пострадал: "На днях... надорвался. Меня на носилках стащили в больницу, и сутки я был в тяжелом состоянии, даже терял сознание". "Я опять расклеился: началось с живота, а потом сыграло сердце, но меня откачали камфорой и каким-то зеленым лекарством", – пишет он "другу Васе" в июне. В ноябре Л.Н. стало еще хуже. Он сообщает Абросову: "Здоровье очень плохо. Лежу в больнице. Кроме язвы и ослабления мышцы в сердце, есть еще межреберная невралгия". Неприятности не прекратились в следующем году. "Лежу с отрезанным аппендиксом и еще очень слаб... Жить нечем и перестает хотеться", – пишет Л.Н. в феврале 1956 года[235].

Однако эти жалобы (а чаще просто констатации, некое "извинение" за то, что работается не интенсивно) составляют не более чем сотую часть "лагерного цикла". В это время идет и интенсивная переписка с матерью, о которой можно судить по нескольким письмам А.А (увы, я видел только обрывки ее) и "отзвукам" этой переписки в "лагерном цикле" писем "Васе". Но как раз один из этих "отзвуков" кажется крайне важным для всей последующей нелегкой истории отношений Л.Н. и А.А. 7 февраля 1956 года Л.Н. с горечью писал другу: "Вся беда была в том, что мое положение и связанная с ним болезненность психологии игнорировались. Со мной обращались и мне писали так, как будто я отдыхал в Ялте. Ведь ты же этого не допустил, твое отношение было нормально. От тебя я всегда получаю ответ на вопрос, а от мамы никогда. Очень уж она бережет себя и совсем не бережет меня. Когда-то я, с крепким здоровьем, это выносил, но наконец сломался и именно от этого".

Письма А.А. того периода разнообразны по обращениям: "Дорогой сынок мой Левушка!", "Милый Левушка", "Милый Львец". Часть из них – ответы на просьбы Л.Н. достать новую книгу или прояснить у знакомых востоковедов какой-нибудь вопрос. А.А. делала это умело и иногда даже пыталась полемизировать с сыном. Так, например, она писала: "Про Ань-Лу-Шаня (XIII в.) спрашивать никого не пришлось: я сама натолкнулась на него в книге Фицжеральда. Почему ты думаешь, что он был хунном?".

Некоторые советы А.А. в письмах кажутся несколько странными. 27 марта 1955 года она пишет сыну: "Очень хорошо, что ты занимаешься востоковедением – в частности хуннами – но не следует забывать и русскую классическую поэзию, в частности Пушкина. Перечти "Маленькие трагедии" 1830 г. Какая глубина, какое прозренье!". Любопытно, что А.А. замечает об этом письме, занимающее всего-то три машинописных страницы: "Вот, Лева, самое длинное письмо, которое я написала за свою долгую жизнь".

Вообще говоря, в письмах А.А. к сыну присутствует бестактность. 17 сентября 1954 г. она пишет Л.Н. по адресу "Омск-29 п-я Ух. 16/11 Гумилеву": "Я очень печальная и у меня смутно на сердце. Пожалей хоть ты меня?" Странно – письмо направлялось "не в Ялту", а в лагерь. Где же элементарное чувство меры, где такт? Может быть, это случайность? Нет! Письма с подобными стенаниями продолжали идти в лагерь к Л.Н. 29 апреля 1955 года А.А. пишет сыну: "Твои неконфуцианские письма очень меня огорчали. Поверь, что я пишу тебе о себе, о своем быте и жизни решительно все. Ты забываешь что мне 66 лет, что я ношу в себе три смертельные болезни, что все мои друзья и современники умерли. Жизнь моя темна и одинока – все это не способствует цветению эпистолярного жанра". И тут же: "Здесь наконец весна – сегодня поеду в гости в новом летнем платье – это будет мой первый выезд".

Через год, 26 апреля 1956 года Л.Н. получает от матери опять нечто подобное: "Приходил фотокорреспондент из TACC'a и раз тридцать щелкал аппаратом, стремясь получить некое подобие меня. Но ты знаешь, как я не фотогенична... Прости, что пишу тебе о таких пустяках – (того и гляди ты опять разгневаешься, как за московский тополь), но у меня из-за моей болезни так мало новых впечатлений, в последние дни даже читать не могу". И опять тот же рефрен: "Пожалей хоть ты меня".

Конечно, я видел очень неполный набор писем, и все-таки удивительно – в них нигде нет и намека на попытки освободить Л.Н. из лагеря, которые предпринимались и самой А. Ахматовой и ее друзьями. Будем, однако, справедливы к А.А.; ею было сделано очень и очень много. Полный "набор" этих попыток изложен в воспоминаниях Э. Герштейн[236].

Анна Андреевна прониклась убеждением, что подавать ходатайства об освобождении Л.Н. от своего имени ей не следует. Она решила действовать через известных людей – писателей и ученых. Из всего этого получилось следующее.

Из писателей в защиту сына А.А. выступили несколько человек. Илья Эренбург послал письмо Н. С. Хрущеву; молчание последнего он воспринял как "знак немилости" и замолк. Михаил Шолохов в прошлое (1938) "сидение" Л.Н. сам прислал человека к А.А. с предложением хлопотать; он и на этот раз, видимо, обращался в инстанции, но получил ответы в стиле "Замка" – "проверяют", "подняли дело" и т. п. А. Сурков в разговоре с Н. Мандельштам возмущался нарушением законности, но не знал, что Л.Н. до сих пор сидит.

Итак, "писатели" не сработали, да и не выражали, по-видимому, горячего желания "сработать". Чего они все так боялись? Ведь уже не сажали; значит, боялись "немилости"? По-иному – и куда смелее – вели себя ученые.

Академик В. В. Струве без раздумий написал от своего имени ходатайство, характеризуя Льва Николаевича как талантливого ученого-востоковеда. Он оставил пустое место для обращения, вручил свое письмо Анне Андреевне с тем, чтобы она воспользовалась им по своему усмотрению".

Известный востоковед, академик Н. И. Конрад, через врача Кремлевки, который лечил идеолога КПСС П. Н. Поспелова (тоже – академика!), передал тому письмо-прошение об Л.Н. Но идеолог не удостоил "коллегу" ответом. Академик Конрад не убоялся прочитать и одобрить рукопись "зека" Гумилева, которую тот исхитрился переслать из лагеря[237].

Историк и археолог, академик А. П. Окладников, согласился написать в "инстанции". Директор Эрмитажа М. И. Артамонов, узнав о состоянии Л.Н., реагировал так: "Я очень рад, что Лев жив. Я считал его погибшим". И тут же ходатайствовал о пересмотре дела, оформив пространную характеристику, в которой официально брал на себя ответственность за каждое слово.

Если все было так, то почему же такое недовольство Л.Н. матерью? Эмма Герштейн, разговаривавшая с Л.Н. сразу после его освобождения, так отвечает на этот вопрос: "Лев Николаевич и его друзья-солагерники воображали, что Ахматова крикнет там (имелся в виду съезд писателей СССР в 1954 г. – С.Л.) во всеуслышание: "Спасите! У меня невинно осужденный сын!" Лев Николаевич не хотел понимать, что малейший ложный шаг Ахматовой немедленно отразился бы пагубно на его же судьбе".

Об упомянутом Съезде, если судить по дошедшим до нас письмам, А.А. сообщала сыну весьма лаконично: "На съезде писателей я не выступала, имя мое произнес один раз в своей речи П. Антокольский в связи с переводом Райниса и Саломеи Нерис. Это было в газетах" (из письма 27 марта 1955 г.). И все! Упоминание о газетах совсем трогательно, как будто в лагере стояли киоски "Союзпечати".

Между тем и другие письма А.А. в лагерь всегда очень экономны – 6-7 строк, и пусть простят меня почитатели А.А., – удивительно бессодержательны, а иногда наивны. "Знаешь, Левушка, – писала А.А. 28 апреля 1956 года, – мне как-то нравится, что никто ни минуты не сомневается, что ты, вернувшись, можешь углубленно и плодотворно заниматься историей. Как это ты заработал такое?". Как это А.А. не заметила, что научная линия ее сына давно определилась, давно "заработал" он право быть в науке.

Эмма Герштейн пыталась объяснить "сверхэкономность" А.А. следующим образом: "Особенно травмировала Ахматову перлюстрация переписки. Это ее угнетало до такой степени, что она начала писать письма телеграфным слогом. К тому же кто-то ее надоумил, что лагерные цензоры быстрее читают открытки, чем запечатанные письма. Поэтому она писала Леве на двух-трех, а то и четырех открытках подряд. Это оскорбляло и раздражало его. Тем более, что А.А. писала, по его мнению, сухо, а она не могла выражать свои чувства, помня о чужих и враждебных глазах..."[238]

Период этот, видимо, оказался роковым для отношений А.А. с сыном; очевидна какая-то фальшь писем, фальшь их тона даже в сложный период "хлопот за Леву".

М. Ардов так описывает пребывание А.А. в Москве: "Начиная с пятидесятого года Анна Андреевна жила у нас на Ордынке едва ли не больше, нежели в Ленинграде. Сначала тянулось следствие по делу сына, он сидел в Лефортовской тюрьме. А затем этого требовала и работа – Ахматовой давали стихотворные переводы именно в московских издательствах"[239].

В ардовском доме господствовал отнюдь не похоронный настрой; там острили и смеялись, шутили по поводу известного доклада А. А. Жданова о журналах "Звезда" и "Ленинград". Свои шутливые упреки Ардов преподносил Анне Андреевне в манере типичного "советского оратора": "И прав был товарищ Ж., когда он нам указывал..." Шутили, сочиняя частушки по поводу работы Классика "Марксизм и вопросы языкознания":

К нам приехал Виноградов
 Виноградова не надо!
Выйду в поле, закричу:
 Мещанинова хочу![240].

Те, кому приходилось "изучать" известное произведение "Марксизм и вопросы языкознания" в начале 50-х гг., вспомнят, что академик В. В. Виноградов после сталинской работы был на коне, тогда как академик И. Мещанинов – в опале, правда, тоже довольно символичной. Сталин сказал как-то: "Если бы я не был уверен в честности академика Мещанинова..." Эта фраза Вождя стала для Мещанинова "охранной грамотой".

Для А. Ахматовой новый лидер советского языкознания был не абстрактно-далекой фигурой. В письме к Л.Н. от 9 декабря 1957 года она с придыханием сообщала: "Перед тем как я рухнула во второй раз... я позвонила Виноградовым. Они были очаровательны. Виктор Владимирович спросил, в Москве ли ты, и сказал, что очень хочет тебя видеть". Интересно, хотел бы Виноградов видеть Л. Гумилева в 1955-м? Замечу еще, что приводимые М. Ардовым высказывания А.А. по самым разным поводам (оценки коллег, воспоминания, просто замечания о Москве, наблюдаемой из окна машины) несравнимо интереснее, содержательнее, значимее, наконец, остроумнее ее писем сыну[241].

Но вернемся в ГУЛАГ. Здоровье Л.Н. ухудшалось; никакие ходатайства не приближали свободы; росло непонимание с А.А. "Только одного хочу: по возможности закончить книгу об истории Центральной Азии, сиречь посмертную докторскую диссертацию", – пишет он все тому же В. Н. Абросову в середине 1955 года[242], А в конце августа Л.Н. откровенно пишет другу: "Если пересмотр приведет меня домой, надо начинать жизнь заново, а это ох как трудно. Это задача для молодости, а я уже старик?"[243]

Идет 1955-й. Гумилеву – 43 года. Вообще-то не так и много, но если вспомнить ничтожную паузу между "первой Голгофой" и 1949 годом – всего четыре года, – то спрашивается, что он видел "на воле", что успел? Разве что, работая библиотекарем сумасшедшего дома, защитить диссертацию. Пересматривая свою жизнь "ретро" в эти "окна свободы", он бодрится, утешает себя – "что-то было". Но "лагерное", циничное проступает именно при этих воспоминаниях, особо в рассуждениях о женщинах: "Птица – была у меня 32-я, и то я считаю, что мне повезло"; "Я знаю, что Птица не хороша, но прочие были еще хуже". Все это как-то пошловато и диковато для умного и деликатного человека, каким по сути был Л.Н. Только в этом смысле можно понимать его советы "другу Васе": "Как ты прав, что не женишься! Я, вертясь среди баб, ничего не приобрел и много потерял, а ведь требования мои минимальны – только приличия во взаимоотношениях". Дальше идут советы "в чистом виде": "Я не шучу, я настаиваю, чтобы ты самыми татарскими методами открыл и продолжил донжуанский список, не взирая на лица партнера. Не думай сам, а поступай, как я тебе пишу – заводи бабу, да не одну. Это то, что тебе нужно, а к чистой любви ты пока не подготовлен"[244].

Среди этих текстов были и более проникновенные, горькие размышления о том, что все уже поздно: "Я не знаю как сложится моя судьба, но, по-видимому, приходится рассчитывать на холостую жизнь, что меня ничуть не огорчает: мне жениться поздно, ухаживать лень и беспокоиться о взаимности вовсе неохота".

Что же все-таки спасало в этой, казалось бы, полной безысходности? Ответ на этот вопрос в следующих словах Л.Н. из письма Абросову: "Я, конечно, всемерно стараюсь отвлекаться в сторону науки, но сколько можно? Жить и смотреть на мир неохота". Мне кажется, что первая часть фразы – объяснение всего: дикой выносливости, преодоления, способности не обращать внимания на условности, существующие даже там, за колючей проволокой. Чего стоит информация из двух писем конца 1955-го: "Живу сейчас средне, хожу на работу, – учусь на сапожника". И через три дня еще: "Я стал сапожником. Все, включая начальство, хохочут надо мною, но мне наплевать, я в тепле", и тут же с хорошим юмором: "А в самом деле, достаточно прочесть любую статью Натаныча (А. Н. Бернштама. – С.Л.), чтобы понять, что это сапожник; почему никто не смеется? Лучше историку работать в сапожной, чем писать книги как сапожник"[245].

Самое ценное (а вместе с тем и спасительное) для Л.Н. – была возможность хоть как-то заниматься наукой. "Я все чаще стал попадать в больничный барак, – пишет он. – Наконец, врачи пожалели меня: определили инвалидность. Меня назначали теперь на сравнительно легкие работы... Так появилось время, чтобы думать. Теперь предстояло самое трудное: получить разрешение писать. В лагере, как известно, категорически запрещалось вести какие-либо записи. Я пошел к начальству и, зная его преобладающее свойство – предупреждать и запрещать, сразу запросил по максимуму: "Можно ли мне писать?" – "Что значит писать?" – поморщился оперуполномоченный. "Переводить стихи, писать книгу о гуннах" – "А зачем тебе это?" – переспросил он. "Чтобы не заниматься разными сплетнями, чтобы чувствовать себя спокойно, занять свое время и не доставлять хлопот ни себе, ни вам". Подозрительно посмотрев на меня, он молвил: "Подумаю". Спустя несколько дней, вызвав меня, он сказал: "Гуннов можно, стихи – нельзя"[246].

Многократно цитированные выше "письма Васе" интересны, конечно, не жалобами, не "поучениями" насчет женщин, а колоссальным накалом научного поиска, добрым спором двух профессионалов на путях "стыковки", казалось бы, самых разных наук В начале 1955 г. Л.Н. пишет Абросову: "У меня здесь 2 чемодана книг и ни одной тряпки"[247]. Из Омского лагеря в 1956 г. он уедет тоже с двумя чемоданами. Они сколочены из досок (их сделали столяры – зеки), но в них бесценный для Л.Н. груз: рукописи двух его монографий: "Хунны" и "Древние тюрки" – его будущая, к счастью, не "посмертная" диссертация.

До 1961 года, больше четырех лет – время подчистки, проверки того, что сделано в нечеловеческих условиях, приведение рукописей в диссертабельный вид. Поразительным свидетельством чудовищной работоспособности Л.Н. для меня явились его письма П. Савицкому; через несколько месяцев после лагеря он пишет отцу евразийства, не уступая тому в эрудиции.


 

7. Ретро: рождение и первая жизнь евразийства

7.1. Петр Савицкий – лидер "ведущей тройки" евразийцев. Начало переписки

Евразийство не только нельзя считать отжившим учением, но наоборот, его надо считать находившимся в состоянии временного анабиоза, с самыми благоприятными и обнадеживающими перспективами.

Вл. Н. Ильин

Выйдя из Омлага, Л.Н. начал интенсивно работать, уточняя, завершая, развивая то, что было сделано в нечеловеческих условиях, что привезено было в самодельных чемоданах с востока. Работая в Эрмитаже, он познакомился с историком из ЛГУ профессором М. А. Гуковским. Матвей Александрович, как и уже упоминавшийся его брат Григорий, тоже сидел. Он попал в лагерь по "ленинградскому делу", будучи виновен только в близком знакомстве с ректором А. А. Вознесенским. Сидел М. Гуковский в Мордовском лагере вместе с одним из основателей евразийства – Петром Савицким; там они познакомились и подружились. Матвей Александрович дал Л. Гумилеву адрес П. Савицкого в Праге. "Десять лет мы переписывались,- рассказывает Л. Гумилев, – а когда я приехал в Прагу на археологический конгресс в 1966 году, он встретил меня на вокзале. Мы несколько раз встречались, долго гуляли, он рассказывал о пережитом..."[248]

Вот об этой переписке, об адресате Л.Н. стоит рассказать подробнее. Мне лишь бегло удалось познакомиться с письмами из Ленинграда в Прагу, да и сохранилось-то их немного. Поначалу это были письма робкого ученика к учителю, но затем постепенно они выходили на один уровень с письмами из Праги. Стоит обратить внимание на любопытную деталь: Л.Н. и в 60-х гг. все еще чего-то опасался; он уже не боялся писать в Прагу (братская Чехословакия!), шли его деловые письма во Францию, но воздерживался писать в США, где в Иельском университете работал профессором второй из "отцов" евразийства – Георгий Вернадский. Письма и статьи из Ленинграда достигали США обходным путем: сначала до Праги, затем, уже в чешском конверте, от П. Савицкого к Г. Вернадскому; а обратно – тоже через Прагу – они достигали коммуналки на Московском проспекте. Правда, в 60-е годы, в разгар "холодной войны", не все было так просто и на другом конце образовавшейся связи – в США. П. Савицкий сообщал Л.Н. в апреле 1961 года: "Две новейших Ваших статьи, сразу же мной ему (Г. Вернадскому. – С.Л.) посланные, еще до него не дошли: их сверхвнимательно изучает американская цензура, как они того заслуживают". Все статьи и редкие в ту пору книги Л.Н. отправлялись в двух экземплярах; ему очень были нужны отзывы "отцов". "Очень Вас прошу прислать отзывы на отдельных листах, дабы я мог их приложить для редакционных советов", – писал Л.Н. Савицкому 3 декабря 1956 года.

Письма П. Савицкого сохранились в ленинградской квартире Льва Николаевича, видимо, почти полностью[249]. Они-то и заслуживают самого большого внимания, ибо это куда более живая, чем любая статья или книга, очень дружеская и сверхоткровенная дискуссия двух эрудитов, увлеченных кочевниковедением. Им было что рассказать друг другу.

Оба почти одновременно вышли из лагерей. У обоих был гигантский "отложенный спрос" на научное общение, прямо-таки голод по разговору со специалистом одного уровня, а поначалу еще и просто желание узнать детали о коллеге. "Я страшный хронографист,-- замечает П. Савицкий в одном из первых писем 1956 г., – хочу знать, какого Вы года рождения". А в другом письме, от 8 декабря 1956 г., Петр Николаевич совсем по-детски просит Л.Н.: "Если Вас это не затруднит, пожалуйста, пришлите мне Вашу фотографию. Мне было бы страшно интересно на Вас посмотреть! Меня Вам может описать Матвей Александрович (Гуковский. – С.Л.)".

Кто же такой Петр Савицкий, почему так трагично перекрестились их с Л.Н. судьбы, почему они оказались так интересны, так нужны друг другу? А главное – что взял от евразийства и своего коллеги Л.Н. (сам уже давно "работавший" на евразийство)?

Петр Николаевич Савицкий родился в 1895 г., т. е. был старше Л. Гумилева на целых 17 лет. Это много, и страшно много в пору стремительных изменений и коллизий. Когда Лев Гумилев еще не ходил в школу, Петр Савицкий в своих географических исследованиях пришел к выводу, который постарался выразить в построении системы евразийской географии в 1920-х годах[250]. Когда же маленький Лев пошел в железнодорожную школу провинциального Бежецка, Петр Савицкий уже был отсечен от России революционным ураганом.

Он родился на Украине в дворянской семье. В одном из писем к Л. Гумилеву сам П.Н. прислал свое стихотворение "Бутовичевка" с таким примечанием к названию: "Родовое гездо Савицких, к северу от г. Никополя, в самом центре "царской Скифии". Г. Вернадский называл местом рождения Савицкого Чернигов, но, видимо, П.Н. знал лучше.

В 1913-1914 гг. Савицкого занимала украинская тематика. Вместе с известным историком Украины В. Л. Моздалевским они написали книгу "Чернигов. Очерки искусства старой Украины"[251].

Учился П. Савицкий в Петербурге. Окончив перед революцией знаменитый Политехнический институт, он стал секретарем посланника при Российской миссии в Христианин (Норвегии). Все, казалось бы, гарантировало обеспеченное и безбедное будущее: перспективная и новая тогда специальность экономико-географа, блестящее знание языков (английского, немецкого, французского, норвежского), налаживающиеся связи в научном и дипломатическом мире. Революция сломала все планы. Маршруты П. Савицкого в 1917-1920 гг. были типичны для большей части русской эмиграции: юг, Добровольческая армия Деникина, Крым, правительство Врангеля (П. Савицкий был помощником министра иностранных дел Петра Струве), затем – Галлиполи, София и, наконец, Прага – "русские Афины", принявшие значительную часть эмиграции из России.

В воспоминаниях Н. Н. Алексеева (одного из видных евразийцев) есть любопытное объяснение того, почему чешское правительство в ту пору широко помогало русским эмигрантам. Дело в том, что отряд чешских легионеров, застрявших в силу революции в России, при отступлении своем с Волги на Владивосток, в Казани нашел часть золотого запаса русского казначейства (говорят, целый вагон русского золота). Захватив вагон с собой, чехи увезли также и немало другого русского имущества. Это золото послужило основанием для образования в Праге чешского Легио-банка. Э. Бенеш был убежден, что большевизм не продержится в России более пяти, самое большое – десяти лет. Он полагал, что воспитанная в Чехословакии русская молодежь вместе с их профессорами вернется в Россию и послужит там закваской для образования нового демократического государственного строя[252].

На самом деле для эмигрантов было не все так радужно. Насильственное разъединение с Россией стало для многих из них трагедией. Вместе с тем оно открыло глаза на многое, что затуманивалось при "нормальной" жизни на Западе "под защитой" дипломатического представительства великой страны. П. Савицкий рассказывал Л.Н., когда они увидели, как по-хамски с ними обращаются на Западе те же "союзники" в Галлиополи, то поняли, что им надо искать искренних друзей в другом месте[253]. В 1928 г. П. Савицкий писал своему другу: "Огромное значение имело вживание в исторический образ Европы. То, что было неясно посетителю, стало ясно жильцу, иноприродность (по сравнению с русскими) тех начал, из которых выросла и которыми поныне определяется историческая жизнь Европы"[254].

П. Н. Савицкий знал, что говорил; он побывал почти во всех европейских столицах. Знание Европы стало базой для одной из генеральных линий исследований Савицкого – "Европа-Россия", "Европа-Азия" и еще шире – "Запад-Восток".

Русская интеллигенция в Европе жила в условиях "катастрофического мироощущения" (Н. Трубецкой) с постоянной тревогой о судьбах России, а лучшая ее часть – с сознанием обреченности белого движения, жила в поисках "идеи-силы". Евразийство было попыткой осмысления русским национальным сознанием факта русской революции[255]. Евразийство хотело и надеялось стать стержневой идеологией русского народа.

Формальной датой его рождения принято считать 1921 г. выход в Праге сборника статей "Исход к Востоку. Предчувствие и свершение. Утверждение евразийства"[256]. Основатели этого направления отмечали, что евразийство есть идеология, находящаяся "на пересечении двух планов: отвлеченного мышления и конкретного видения". "Мы – метафизичны, – писали евразийцы, – и в то же время этнографичны, географичны".

Кто эти "мы"? Вопрос очень важный, так как разные определения круга евразийцев давали возможность всякого рода спекуляциям, особо в период раскола и "угасания" движения в 30-х гг. Еще в 1925 г. Н. Трубецкой писал: "Людей, именующих себя "нашими", чрезвычайно мало, человек 70 в Берлине, десятка полтора в Вене, с десяток в Риме и отдельные единицы в других пунктах, в общем немножко больше ста; а из них настоящих не больше трети (это по самому максимальному расчету)"[257]. В этом отношении важно определить твердое и основное "ядро" евразийства, его главных и последовательных идеологов.

Оно, как мне представляется, состояло из трех выдающихся ученых: П. Н. Савицкого, Г. В. Вернадского (1887-1973) и князя Николая Трубецкого (1890-1938)[258]. "Ведущая тройка" безусловно выделялась даже на блестящем фоне крайне ярких личностей, входивших в евразийство. А это было созвездие ученых высшего класса, специалистов во всех важных для разработки их концепции науках. Вот перечень этих имен:

Георгий Флоровский (1893-1979) – в ту пору молодой философ; был одним из основателей евразийства, автором статьи в "Исходе к Востоку", позже – выдающийся историк церкви и богослов, с 1948 г. – профессор и декан Св. Владимирской Духовной академии в Нью-Йорке.

Петр Сувчинский (1892-1985) – один из авторов "Исхода к Востоку"; талантливый эссеист, критик, музыковед, яркая творческая личность (друг Б. Пастернака, С. Прокофьева, И. Стравинского), основатель Русско-Болгарского издательства в Софии, в котором вышла первая книга евразийцев.

Николай Алексеев (1879-1964) – профессор, идеолог правовой и политической программы евразийцев, давший формулу "третьего пути": "ни социализм, ни капитализм"; специалист по "философии государства и права".

Лев Карсавин (1882-1952) – профессор, до революции был ректором Петербургского университета, известный медиевист и ведущий религиозный мыслитель евразийства. В 30-х гг. возглавил семинар в Кламаре (Франция), подготовивший пробольшевистское течение в евразийстве. Дальнейшая судьба его была трагична; в конце войны он был арестован в Вильнюсе и погиб в концлагере в Абези (север СССР).

Роман Якобсон (1896-1982) – профессор, филолог с мировой известностью; обосновал концепцию своеобразного языкового союза, выделяющего Евразию на мировой "филологической карте".

Не надо думать, что несколько мрачные оценки Н. Трубецкого числа "истинных евразийцев" говорят о некоем "провинциализме" или "маргинальности" всего движения. Никоим образом. Во-первых, сеть евразийских "ячеек" в ту пору далеко выходила за пределы Евразии, простираясь от Англии на западе (естественно, включая Париж, Берлин, как центры русской эмиграции) до Харбина, главного центра русской эмиграции в Китае, – на востоке. На западной периферии самой России безусловным очагом евразийства стала Эстония[259]. Во-вторых, даже когда евразийство уже было не "на взлете", выступления его лидеров в Европе собирали огромную аудиторию. Недружественный к евразийству анонимный автор в парижском эмигрантском журнале свидетельствует, что на выступлении П. Савицкого в Белграде (1926 г.) собралось до 3000 "евразийствующих", которые горячо приветствовали его аплодисментами[260].

Вернемся к Петру Савицкому. Это – крупный экономико-географ по образованию, кочевниковед (как он любил себя называть) и первый русский геополитик, как мы законно можем его назвать[261]. Необходимо заметить, что само понятия "геополитика" обладает некоторой двойственностью: за ним кроется и наука, и конкретная политическая деятельность. Так, Петр I был, конечно, геополитиком-практиком; П. Савицкий находил геополитические мотивы еще в "Слове о полку Игореве".

Следствием нашего небрежения к своей собственной истории и науке стало то, что все "отцы геополитики" будто бы "прописаны" только на Западе. Это немец Ф. Ратцель, швед Р. Челлен (автор самого термина "геополитика"), англичанин X. Маккиндер, и, наконец, – это "исчадие ада" – "гитлеровский генерал" К. Гаусгофер.

Несколько слов необходимо сказать о последнем. Мы уже отмечали, что это – весьма сложная фигура, но стереотипы давних времен устойчивы. Можно, конечно, и дальше именовать его "гитлеровским генералом", но он стал генералом в первую мировую войну, которую будущий фюрер закончил ефрейтором. Можно именовать его и учителем Гитлера, и чуть не соавтором "Майн кампф". Но Гаусгофер был на самом деле учителем Р. Гесса и поплатился за это отсидкой в гестапо после таинственного бегства ученика в Англию. Можно, наконец, перечислять посты, занимаемые К. Гаусгофером в 30-е годы – Президент Германской Академии наук и т. д. Однако тогда надо добавить, что он лишился их уже в 1937 г. Сын его – Альбрехт Гаусгофер был казнен в берлинской тюрьме Моабит после покушения на Гитлера 20 июля 1944 г. И самое интересное: по своим геополитическим взглядам К. Гаусгофер был весьма близок к евразийцам, ратуя до 1941 г. за союз "Германия – СССР – Япония", относя последнюю – по духу – к континентальным державам.

Трудов К. Гаусгофера в наших библиотеках почти не было, если и попадались, то в спецхранах. Однако одна книжка, видимо, имела необычную судьбу: ее нашли в Русском географическом обществе, и не в библиотеке, а... за шкафом. На титульном листе стоял штамп: "Зенитный полк N I". Самое интересное, что эта книга вышла в 1941 году и, видимо, за несколько недель до нападения на СССР. Любопытен и немалый тираж – 25 тысяч. Книга, казалось бы, далека от евразийских сюжетов, ибо называется "Япония создает свою империю" (Haushofer Karl. Japan baut sein Reich. Berlin. 1941). Тем не менее там есть поистине удивительные слова: "Евразийская политика вместе с Японией и Советским Союзом – высочайшее веление времени". Может быть, именно эти слова больше всех других деяний генерала обусловили полное его "отключение" от всех властных структур "третьего рейха".

Своеобразным парадоксом стало то, что в России не знали не только западных мыслителей, но и выдающейся фигуры русской науки и политики – П. Савицкого, тогда как он был известен в остальном мире. Автор нашумевшей в 90-х г статьи "Столкновение цивилизаций" (1993) профессор Гарвардского университета Самюэль Хантингтон отмечал "характерную для русской общественности новоприобретенную популярность идей П. Савицкого"[262]. Если бы так было! Необходимо заметить, что единственная диссертация и монография, посвященная евразийству до 80-х гг., была написана и защищена в ФРГ Отто Бёссом в Висбадене в 1961 году (Boss Otto. "Die Lehre der Eurasier". Wiesbaden. 1961), когда у нас и слова "евразийство" не знал никто, кроме сверхузкого круга специалистов.

Говоря о своих ближайших единомышленниках, Н. Трубецкой называл их союз – "хоровой личностью тройки – людей ни в чем основном никогда друг с другом не спорящих". Они сохраняли эти отношения до конца жизни. Н. Трубецкой, правда, умер рано – в 1938 г., а Г. Вернадский еще в 1927 г. уехал в США, но оттуда он активно переписывался с П. Савицким вплоть до смерти последнего, последовавшей в 1968 году.

Есть еще одна, правда, парадоксальная, причина выделения этой "тройки": обвинения в адрес движения в сотрудничестве с большевиками, чуть ли не с ГПУ – НКВД. Начало этому было положено известным в свое время и довольно тенденциозным романом Л. Никулина об операции "Трест", а продолжение следует вплоть до 90-х гг. (А. Янов). В действительности эти обвинения касались лишь второстепенных авторов-евразийцев. В отличие от Л. Никулина коллизии евразийцев в годы операции "Трест" очень объективно и на основе большого архивного материала описываются С. Рыбасом и Л. Таракановой в историческом романе "Похищение генерала Кутепова"[263].

И все-таки даже в этой выдающейся "тройке" П. Савицкий особо выделялся своей верностью евразийству: будучи председателем Евразийского комитета (до 30-х годов), он взвалил на свои плечи всю организаторскую работу, постоянно находясь в переездах между европейскими столицами. Кроме того, он был главным идеологом евразийства, давшим имя новому направлению. Он заразил других лидеров евразийства геополитическим подходом. Показательно, что один из критиков евразийства историк А. Кизеветгер называл П. Савицкого "шефом евразийства"[264]. С этим определением не расходятся и современные оценки[265].

Многократно, а особо в конце 20-х гг. – начале 30-х гг., Савицкому в одиночку приходилось парировать многочисленные и все более злобные нападки на евразийство с самых разных сторон, и он делал это с огромным искусством и публицистическим блеском. Его стихия – предисловия к новым сборникам. Особо содержательна такая "передовица" к книге "В борьбе за евразийство" (1931 г.).

Теперь следует сказать несколько слов о критике евразийских взглядов, тем более что она удивительно похожа на современную. В "анти-евразийском фронте" эмигрантской печати особо выделялись "правые", призывавшие сделать из евразийцев "секомых", выставить их листовки "на позор", а их самих "пригвоздить". Известная Зинаида Гиппиус так говорила о смене вывесок "СССР" на "Евразия": "Мы уж знаем, что за вывесками осталось бы то же, лишь обозначенное другими буквами: вместо ЧК – положим ДУ – "Добродетельное учреждение" или БеПе, "Благое Попечительство" и т. д. Но в отношении церкви перемена будет поглубже, поядовитее. Из помехи, из гонимой, предполагается, украсив приятными словами, возвести ее в чин служащей порядка не коммуно-большевицким, а евро-большевицким"[266]. Вспомним А. Янова, эмигрантскую "Русскую мысль", малоизвестного г-на Сендерова и др. Не правда ли, все оказывается уже было и давно...

Другой известный и в общем-то уважаемый персонаж русской истории начала века – В. Шульгин считал, что "евразийство есть вид злости". П. Савицкий парировал: "Не из злости родилось евразийство, хорошо или плохо – евразийство есть выражение воли к созиданию и творчеству"[267].

Доставалось евразийству и от либеральной части эмиграции. П. Н. Милюков, выступая в Праге в 1927 г., говорил, что оно "родилось в результате внешнего поражения и внутреннего разгрома, когда в русском обществе усилились национализм и вражда к иностранцам"[268]. П. Савицкий ответил Милюкову стихотворением, в котором есть такие строки:

Ты враг, ты недруг евразийства,
Отсталость – вот Руси закон,
Все прочее – плоды витийства
И самый пустозвонный звон[269].

Куда злее эти мысли выражал некий Н. Чебышев. "Евразийство, – по его словам, – порождение эмиграции. Оно подрумянилось на маргарине дешевых столовок, вынашивалось в приемных в ожидании виз, загоралось после спора с консьержкой, взошло на малой грамотности, на незнании России теми, кого революция и беженство застали подростками"[270].

В злобной критике евразийцев почти все было неправдой. И не в эмиграции зародились основные их мысли. Так, статья Г. Вернадского "Против солнца. Распространение русского государства к востоку" была напечатана в России еще в 1914 году, а первые работы П. Савицкого появились в "Русской мысли" в 1915 г.[271] Нелепо было говорить и о "малой грамотности" отцов евразийства; каждый из них стал известным в мировой науке еще до рождения евразийства.

7. 2. Трудные поиски "идеи-силы"

Русскому мышлению столь же чужды категории западного мышления,
как последнему – категории китайского или греческого.

О. Шпенглер

Евразийская позиция – это "третий путь" – ни большевизма, ни царизма, или, согласно современному автору, "консервативная революция"[272]. На мой взгляд, самое главное, коренное отличие евразийцев от всех других сил эмиграции состояло в том, что судьба страны для них важнее судьбы режима.

Казалось бы, они ближе всего к славянофилам, но Н. Бердяев обличал их в том, что они "неверны русской идее... порывают с лучшими традициями нашей религиозно-национальной мысли. Они делают шаг назад по сравнению с Хомяковым и Достоевским, и в этом они духовные реакционеры"[273]. Еще резче о евразийцах писал А. Кизеветтер: "Нам важно установить глубокую бездну между славянофильством и евразийством. У славянофилов было то, что поднимало народную гордость: предназначение своего народа. Нам же евразийцы говорят о племенной национальной гордости, когда полагают, что Россия – отпрыск Чингис-хана"[274]. Простенькая логика: если вы не за славян, – плохо, еще хуже, если вы за родство России и монголов. По-вашему, "Москва выросла и укрепилась по приказу хана", – значит нам с вами не по пути... И кого это я, А. Кизеветгер, обучал истории в Московском университете?.. П. Савицкого... "Стыдно!"[275].

Миру русской духовности они (евразийцы) противопоставляли мир западников и критиков первой половины XIX в., а позже – мир Добролюбова, Писарева, Михайловского, большевиков[276]. Антизападная линия и критические оценки западной демократии сближали их со славянофилами; не случайно за рубежом евразийцев называли "славянофилами эпохи футуризма"[277].

Но славянофилы недооценивали экономических факторов, не понимали необходимости сильного государства. П. Савицкий отмечал и другое: славянофилы недооценивали своеобразие отдельных славянских народов. "Поляки и чехи, – писал он, – в культурном смысле относятся к западному "европейскому" миру, составляя одну из культурных областей последнего"[278]. Все это настолько ясно в 90-х гг., через 70 лет после этих замечаний евразийца, что противоположные идеологически Л. Гумилев и С. Хантингтон считают так же.

Евразийцев тогда не просто не любили, их ненавидели. Иван Ильин писал о грядущем "урало-алтайском чингис-ханстве", а П. Струве – учитель Савицкого в былые петербургские годы – называл евразийцев "стервецами", злобно добавляя, что главнейшим азиатским даром для судеб России была "монгольская рожа Ленина"[279].

Вот что произошло через десяток лет после этих перманентных препирательств. Шел очередной диспут в Белграде, где П. Струве заявил, что настоящий враг находится не на Востоке (речь шла об обострении отношений СССР и Японии), и не на Западе, а в России. Любопытно, что выступивший вслед за ним внук Льва Толстого – И. И. Толстой – напомнил, что П. Б. Струве говорил такие же слова в дни русско-японской войны.

"Что же, – спросил он, – наш настоящий враг всегда, во все времена находится именно внутри России?"[280].

Евразийцы отличались тем, что не считали революцию абсурдом, случайностью и концом русской истории. Конструктивное отношение евразийцев к русской революции – главное отличие между ними и другими группировками русских эмигрантов[281]. Сказать нечто подобное словам П. Струве не мог бы ни один из лидеров евразийства; при всех условиях они были за Россию.

Вместе с тем евразийская концепция имела глубокие корни в русской и мировой историографии. Это, прежде всего, опора на Н. Данилевского, который считал, что прогресс – это возможность исходить поле истории во всех его направлениях[282]. Подобные мысли развивали и евразийцы, противопоставляя "общечеловеческому" национальное, всеобщему – отдельное, индивидуальное.

Параллельно с работами евразийцев на Западе появилась сенсационная тогда книга О. Шпенглера "Закат Европы" (1918), направленная против европоцентризма, говорящая об упадке германо-романской цивилизации. Эти идеи смыкались с тем, что гораздо раньше отмечал Данилевский; например, такую черту германо-романского менталитета, как насильственное навязывание своего образа жизни и образа мыслей другим.

Из русских авторов, работавших параллельно с евразийцами, П. Савицкий выделял Всеволода Иванова, который, защищая их, писал: "Движение евразийцев должно быть приветствуемо всеми любящими свою страну русскими людьми. Из их исследований веет душистостью степей и пряными запахами Востока. Они правильно вносят поправку в дело славянофилов, ища на Востоке того, чего не хватало Аксакову, Хомякову, Константину Леонтьеву, чтобы обосновать наше отличие от Европы. Только перетряхивая с полным пересмотром историю Востока, найдем мы самих себя"[283].

Но то, что научно (чаще, увы, сухо-научно) формулировалось в кабинетах ученых России или в эмигрантских листках Софии, Праги, Берлина, становясь достоянием очень узкого круга элиты, спонтанно выплескивалось в романах и поэмах лидеров "серебряного века". Видимо, идеи евразийства носились в воздухе. Это отмечал и Н. Трубецкой в 1921 году в одном из писем Р. Якобсону[284].

Примеров такого "опережения" много. В 1912 г. Велимир Хлебников заявил: "Я знаю про ум материка, нисколько не похожий на ум островитян. Сын гордой Азии не мирится с полуостровным рассудком европейцев"[285]. Он не мог читать книгу О. Шпенглера, появившуюся на десяток лет позже; не читал он, конечно, и сугубо научной статьи X. Маккиндера 1904 года.

У Андрея Белого в его знаменитом "Петербурге" речь идет о российской столице в 1905 г., о насилии и ужасе, но уже доминируют "азиатские мотивы", в частности, всадники Чингис-хана. Еще ярче этот мотив присутствует в блоковских "Скифах":

Мильоны – вас, нас – тьмы, и тьмы, и тьмы
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы мы! Да, азиаты мы
С раскосыми и жадными очами!

Эпиграфом к этому стихотворению А. Блок взял слова Владимира Соловьева (1853-1900): "Панмонголизм! Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно". Русские – скифы, по А. Блоку, держали шит меж двух враждебных рас – монголов и Европы. Характерно, что предисловие к блоковским "Двенадцати" в Российско-Болгарском издательстве в Софии написал евразиец П. Сувчинский. В 1916-1918 гг. в России развилось движение, называемое "Скифы", связанное со школой символистов, возглавлявшееся критиком В. Ивановым-Разумником.

Не значит ли это, что первые импульсы евразийства шли из "серебряного века"? Кто мы, Европа или Азия? – было вопросом N I. Ответ евразийцев: "Россия есть не только "Запад", но и "Восток", не только "Европа", но и "Азия", и даже вовсе не Европа, а Евразия". П. Савицкий пояснял: "Франция есть часть Европы, Россия же составляет "континент в себе", в определенном смысле "равноправный" Европе"[286]. Россия – это государство-материк или государство-мир [287]. Это – многообразный, очень многоплановый тезис. Евразийцы здесь не новаторы; всякое новое – хорошо забытое старое. Еще А. Пушкин писал, что Россия никогда ничего не имела общего с остальной Европой, что "история ее требует другой мысли, другой формулы, чем мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада". Неожиданно? Да. Резко? Да, крайне резко...

Но неожиданно только, если мы никогда не задумывались над знакомыми с детства словами:

Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно.

Но, значит, Россия – не Европа, иначе зачем прорубать туда окно? Не только Пушкин в ту пору осознавал это; типично "евразийский" лозунг – "России надо овосточиться" выдвинул в 1836 г. при жизни поэта его знакомый, Владимир Титов – любомудр, литератор и дипломат. А через год Антон Краевский в статье "Мысли о России", почти дословно предварял евразийцев, писал, что страна наша – не Азия и не Европа, а нечто третье, срединное и самостоятельное. Поэтому существует мнение, что евразийство могло бы считать себя "не младше младших славянофилов, а старше старших"[288].

Все это прорывалось тогда и на официальном уровне. В письме-отчете В. Одоевского "Ее Императорскому Высочеству Марии Павловне", поданном в 1858 году, были такие слова: "Иностранец, самый правдивый, самый добросовестный, самый ученый – никогда не поймет Россию, ибо иностранцы все русские события меряют на свой масштаб, руководствуясь своей теорией, своими этнографическими наблюдениями, или меряют нас на масштаб азиатский, но наш масштаб ни западноевропейский, ни азиатский, но свой"[289].

Многократно выходил на эту тематику (Россия-Европа) Ф. М. Достоевский. В своих "Дневниках" он писал: "Итак, вот что значило перемолоться из русского в настоящего европейца, сделаться уже настоящим сыном цивилизации, – замечательный факт, полученный за двести лет опыта. Вывод тот, что русскому, ставшему действительным европейцем, нельзя не сделаться в то же время естественным врагом России. Того ли желали те, кто прорубал окно?... Русскому ни за что нельзя обратиться в европейца, оставаясь хоть сколько-нибудь русским, а коли так, то и Россия, стало быть, есть нечто совсем самостоятельное и особенное, на Европу совсем не похожее и само по себе серьезное"[290].

В другом месте Достоевский писал о Европе и России следующее: "Враждебность к нам Европы; отвращение ее от нас как от чего-то противного; отчасти даже некоторый суеверный страх ее перед нами и – "вечный известный давнишний приговор ее о нас: что мы вовсе не европейцы"[291]. Не случайно П. Савицкий прямо называл среди предшественников евразийства Гоголя и Достоевского, а у Н. Трубецкого – целый блок серьезных работ о творчестве Федора Михайловича[292].

Что важнее всего: Россия-Евразия – другой мир географически, исторически и духовно. Это – русский мир, центральный мир Старого материка, ибо Россия занимает на этом материке основное его пространство, его торс. Устраните этот центр, утверждал П. Савицкий, и все остальные его части и вся система материковых окраин (Европа, Передняя Азия, Иран, Индия, Китай, Япония) превращается как бы в "рассыпанную храмину"[293].

Увы, это предсказание не оправдалось, "материковые окраины" благополучно существуют и даже процветают (ЕС, Япония, ныне – Китай), и все-таки глобальная геополитическая ситуация после устранения России стала и неустойчивее, и непредсказуемее, и опаснее на порядок... В 1997 г., уезжая из России, где он проработал много лет, отнюдь не левый итальянский журналист Джульетте Кьезе писал: "Проблемы Запада будут столь же колоссальными, как и огромное пространство России, лишенное идей и планов и полное несметных богатств, оставленных на разграбление всех"[294].

Большую прогностическую надежность обнаружили идеи П. Савицкого относительно внутренней структуры России-Евразии. "В географическом отношении, – писал он, – доуральская Русская равнина представляет больше сходства с равнинами и степями Зауралья, чем с европейским географическим миром, который характеризуется... двумя главными особенностями: 1) разнообразием поверхности, 2) чрезвычайно извилистым очертанием морских побережий... Это огромное единство скорее "азиатской", чем "европейской" конструкции"[295]. О том же говорил еще В. Ключевский, называвший Россию XVIII в. государством восточно-азиатской конструкции с европейски украшенным фасадом.

П. Савицкий доказывал единство "Россия-Евразия" сложнее и подробнее. Он писал, что Русский мир "обладает предельно прозрачной географической структурой", что в этой структуре "Урал вовсе не играет той определяющей и разделяющей роли, которую ему приписывала (и продолжает приписывать) географическая вампука".

Тундра, по его мнению, как горизонтальная зона, залегает и к западу, и к востоку от Урала; лес простирается и по одну и по другую его сторону; подобным же образом обстоит дело относительно степи и пустыни. Гораздо существеннее, считал Савицкий, географический предел "междугорий", т.е. пространств между Черным и Балтийским морями, с одной стороны. Балтийским морем и побережьем Северной Норвегии с другой. Из этих чисто географических констатации ученый делает весьма нетривиальный геополитический вывод: "Природа евразийского мира минимально благоприятна для разного рода сепаратизмов будь то политических, культурных или экономических"[296].

Здесь, казалось бы, легко поиронизировать над первым русским геополитиком, поскольку не оправдался и этот его прогноз – все виды сепаратизмов расцвели на этом "едином пространстве". Но, может быть, стоит задуматься над тем, что написано это было 70 лет назад, а не оправдывается пока лишь семь-восемь... Стоит так же иметь в виду, что провидцы говорили о тенденциях, а не о конъюнктуре.

Бесконечные равнины – это широта горизонта русского (а сейчас можно сказать – и российского) человека, размах геополитических комбинаций, постоянная миграция, непрерывная смена местообитаний. "Между неподвижной, оседлой Европой и кочевой бродячей степью, – писал С. Пушкарев, – является как своеобразный мир, полуоседлая, полубродячая Русь"[297]. Историк С. Рождественский образно называл бродячесть исконной характерной чертой сельского быта северо-восточной Руси, начиная с эпохи ее колонизации. Два встречных процесса шли в России: с одной стороны, от центра к периферии, шел поток русификации, а с другой, – от периферии к центру шел процесс "окраинизации" – возрождения национальных культур: татарской, узбекской, армянской"[298].

Согласно Савицкому, природа Евразии подсказывает необходимость, даже зовет к политическому, культурному и экономическому объединению: "Громадная система равнин, именуемая российско-евразийским миром, как бы самой природой созданный колоссальный ассимиляционный котел. Тогда как в Европе и Азии временами можно было жить только интересами своей колокольни"[299].

7.3 Выход на геополитику

Порожденная панмонгольским евразийским всеединством, Великая Русская Держава всецело была укоренена и этнографически, и географически, и политически в евразийском всеединстве.

В. Н. Ильин

Именно в пределах евразийских степей и пустынь сложился такой "унифицированный" во многих планах уклад, как быт кочевников на всем пространстве от Венгрии до Монголии и на всем протяжении истории от скифов до современных монголов. "Недаром, – писал П. Савицкий, – в просторах Евразии рождались такие великие политические объединительные попытки, как скифская (до Р.Х.), монгольская (XIII-XIV вв.) и др... Взаимное притяжение[300] тут сильнее, чем отталкивание, здесь легко просыпается "воля к общему делу"[301]. Евразия как бы "предсоздана" для образования единого государства.

Говоря об уникальном положении России, о "чертах грандиозности" ее (формула П. Савицкого), мы неизбежно выходим на другую его формулу "Континент-океан". И здесь начинаются загадки. Знал ли первый русский геополитик труды "классика геополитики", англичанина Хэлфорда Маккиндера? Он дал известную формулу непримиримого противостояния континентальных и морских держав ("всадник-моряк", "монгол-викинг") и неминуемо агрессивный путь преодоления этого противостояния Западом: тот, кто правит Восточной Европой, господствует над хартлендом[302], тот, кто правит хартлендом, господствует над Мировым островом[303], тот, кто правит Мировым островом, господствует над миром.

Если рассуждать теоретически, П. Савицкий мог знать эту концепцию, поскольку первая программная статья англичанина – "Географическая ось истории" – вышла в 1904 г. Возможно, и даже более чем вероятно, что они сталкивались друг с другом: в 1919 г., когда П. Савицкий находился в штабе Врангеля, Маккиндер был назначен представителем Британской империи на юге России и пробыл на этом посту два года.

Целью англичан (и Запада в целом) было раздробление России на ряд мелких государств, т.е. нечто прямо противоположное и враждебное "идее-силе" евразийцев, идее сохранения единой и сильной России. Парадокс истории: два крупнейших ученых, исповедовавших совершенно противоположные взгляды, оказались формально в одном лагере врагов советской власти.

Существенно отметить, что евразийство впервые в русской науке широко обратилось к геополитике. "Возможности геополитического рассмотрения – это пока что непочатая целина в русской науке, – отмечалось в одном из первых евразийских изданий. – Евразийство уже сделало кое-что в этом отношении, но сделанного совершенно недостаточно... Сопоставление данных общей и экономической географии с данными истории хозяйственного быта, этнографии, археологии, лингвистики еще почти не начато, между тем оно может дать совершенно не известный доселе синтетический образ России – Евразии"[304].

Русская геополитика пошла своим особым путем. А. Дугин считает, что геополитическая доктрина Савицкого – это прямая антитеза взглядам таких ученых, как Мэхэна, Маккиндера, Спикмена, Видаля де ля Блаша[305] и других "таласократов"[306]. Причем в данном случае речь идет о законченном и развернутом изложении альтернативной доктрины, подробно разбирающей идеологические, экономические, культурные и этнические факторы... Согласно точке зрения Дугина Савицкий и евразийцы являются выразителями "номоса Земли"[307] в его актуальном состоянии, последовательными идеологами "теллурократии"[308] и мыслителями Grossraum'a[309], альтернативного англосаксонскому Grossraum'y[310].

Поясню, чего же еще не сказал А. Дугин: формула "Континент-океан" у П. Савицкого отнюдь не агрессивна, вообще не предрекает какой-то неизбежной конфронтации между "всадником" и "моряком", а говорит лишь о долгосрочной стратегии развития России, и, прежде всего, – экономической стратегии. Его концепция в статье "Континент-океан (Россия и мировой рынок)" (1921) вообще не направлена против кого-либо; она "за Россию" будущего. Замечу, что схема "атлантизм-континентализм" не срабатывала и в годы второй мировой войны; тогда решающая схватка шла между двумя континентальным державами – СССР и Германией. Она не срабатывает и в наше время. С. Кургинян справедливо называет ее схоластической. "Фундаментализм – это "континент", а значит союзник? – пишет он. – Но самая фундаменталистская страна исламского мира – это Саудовская Аравия, являющаяся главной опорой США в регионе после Израиля, и как прикажете это совместить?"[311]

Савицкий писал: "Океан един, континент раздроблен, и поэтому единое мировое хозяйство неизбежно воспринимается как хозяйство океаническое"[312]. Если в Европе нет пунктов, отстоящих от океана более чем на 600 км, то в Азии есть места, удаленные на 2400 км от океана (Кульджа). К тому же, кроме России, замерзаемость морей известна только в северо-восточной части Швеции и Канаде. По мнению Савицкого, Россия – наиболее "обездоленная" в смысле возможностей океанического обмена, но она не довольствуется диктуемой этой обездоленностью ролью "задворков мирового хозяйства". Значит, стараться быть как все? Никоим образом, – отвечал П. Савицкий. Не в обезьяннем копировании, но "в осознании континентальности и приспособлении к ней – экономическое будущее России"[313].

Это крайне актуально и сегодня при непрекращающихся призывах "быть как все" со стороны "гарвардских мальчиков". Евразийцы учили говорить не о "вхождении в мировое хозяйство" (Россия была в нем как минимум со времен Петра I), а об учете и использовании взаимотяготения ближних к нам стран Европы и Азии, о "принципе использования континентальных соседств"[314].

П. Савицкий внес в геополитику интереснейшее и емкое понятие "месторазвитие". Вопрос о том, каким является влияние (местных) географических условий на развитие общества – определяющим или второстепенным – имеет очень большую историю: ярлыки детерминизма навешивались на многих советских ученых, которые искали ответа.

В 50-х гг. на геофаке ЛГУ нас заставляли заучивать классическое определение из IV (философской) главы "Краткого курса истории ВКПб", смысл которого (кстати, абсолютно правильный) заключался в том, что географическая среда, конечно, влияет на развитие общества, но не определяет его. П. Савицкий еще в 20-х гг. мудро не ставил такого вопроса вообще, "Понятие "месторазвитие" останется в силе, – писал он, – будем ли мы считать, что географическая обстановка односторонне влияет на социально-историческую среду, или наоборот, что эта последняя односторонне создает внешнюю обстановку, или же мы будем признавать наличие процессов обоих родов. Мы считаем, что научной является только эта последняя концепция"[315].

Двусторонний процесс взаимовлияния создает каждый раз особое, неповторимое сочетание. Согласно Савицкому, каждый двор и каждая деревня есть "месторазвитие". Подобные меньшие "месторазвития" объединяются и сливаются в "месторазвития" большие. Таким образом, возникает многочленный ряд месторазвитий. Например, "Россия – Евразия", как большее "месторазвитие", не ограничивается степью, но сочетает степь с зоной лесной, пустынной, тундровой[316].

Еще конкретнее и "нагляднее" Савицкий объяснял этот термин в письме к Л.Н. от 1 января 1957 года. "Места с сочетанием географических разноодарений[317], – писал он, – это, безусловно, наиболее стимулирующие месторазвития (не только в смысле этногенеза, но и во многих других отношениях); если хотите, это месторазвитие в первом и прямом значении этого слова. И все-таки качества "месторазвития" нельзя отрицать и за другими местами, хотя бы и не в такой степени отмеченными "сочетанием разноодарений". Мне кажется, что в определенном смысле была и есть месторазвитием и тайга – "от Онежского озера до Охотского моря..."

Хочу сказать еще два слова о значении "таежного моря"... для развития русского народа. Уже до Ермака русские были известны как большой и храбрый народ. Но только Ермак и его продолжатели (в 50 лет дошедшие до Тихого океана) сделали русский народ народом, способным творчески переносить любой холод (а кстати, и жару), какой только бывает на нашей планете. Это была огромная и судьбоносная перемена.

В общем, можно сказать, что движение русского народа по тайге "от Онежского озера до Охотского моря" оказало (и оказывает) на него огромное закаляющее влияние... Русский народ развивался (и развивается) здесь в новом направлении. Также и в этом смысле тайга есть подлинное месторазвитие – хотя, конечно, как и все прочие месторазвития, со своими особенностями".

П. Савицкий умел выражать свои идеи не только сухими словами, но и в поэтической форме. Так в стихотворении "Пурга" он писал:

Вместилища народной славы
Необозримые края!
Суровым ветром, сердцу милым
Россия повита моя.
Тот ветр ковал ее закалы,
Чрез изотермы шел Ермак
И русские одолевали
И ярый зной, и хладный мрак.
Казахские безбрежны степи!
Бескрайна хмурая тайга!
Хвала тебе, крепь русской крепи,
В просторах вставшая пурга!

Высказывания Н. Трубецкого, казалось бы, далекого от географии, как бы предваряют родившееся через полвека гумилевское определение "кормящий ландшафт", близкое по своему смыслу к понятию "месторазвитие". "Для личностей многочеловеческих (народных и многонародных), – писал Трубецкой, – эта связь с физическим окружением (с природой территории) настолько сильна, что приходится говорить прямо о неотделимости данной многочеловеческой личности от ее физического окружения"[318]. Изложено сложнее, чем у геополитика N 1, но идея та же, и она понятна.

Критики в эмиграции так "секли" евразийство за геополитические подходы, как будто прошли нашу "философскую школу" 30-40-х гг., когда слово "геополитика" было синонимом "фашизма"! А. Кизеветтер называл построения евразийцев "геополитической мистикой", а П. Бицилли (сам – бывший евразиец) – "географическим фатализмом" или "одержимостью географией"[319]. Между тем классическая русская наука не была чужда геополитических подходов. Такой путь просматривался в работах А. П. Щапова, Л. И. Мечникова и, конечно, Н. Я. Данилевского[320]. Увы, после "взрыва" 20-х гг. (и то – за рубежами России) наступил период длительного анабиоза русской геополитики. В ту пору лишь П. Савицкий, энергично и творчески развивавший геополитические идеи, сумел заразить ими своих единомышленников, отнюдь не страдавших "географической одержимостью".

Геополитический анализ истории России осуществлен Г. Вернадским в его "Начертаниях русской истории". Это блестящий, оригинальнейший труд, его "прощально-евразийская" книга, приложение к которой, названное "Геополитические заметки по русской истории", написал П. Савицкий[321].

Судьбы русского народа прослеживаются там на широком фоне истории Евразии, в чем в первую очередь и заключаются новаторские тенденции книги. Изложение начинается не с Рюрика, не со скифов и сарматов; особые параграфы посвящены готам и гуннам, а затем роли кочевых народов в истории. По мнению Вернадского, "вся история Евразии есть последовательный ряд попыток создания единого всеевразийского государства"[322]. Приведем лишь пару схем, которых нет ни в одной из других его работ и которые четко демонстрируют геополитический подход, пронизывающий всю эту книгу.

"Лес и степь" – традиционная вражда, борьба; но и сотрудничество в истории России, свои "викинги" и свои "кочевники". "История русского народа, – пишет Г. Вернадский, – есть история постепенного освоения Евразии русским народом... Это не империализм и не следствие мелкого политического честолюбия отдельных русских государственных деятелей[323]. Это – неустранимая внутренняя логика "месторазвития"[324].

Вернадский дает две очень необычные и в то же время четкие схемы, показывающие "ритмичность государственно-образующего процесса".

Схема начальных фаз развития Евразийского государства.

Лес

Скифское государство

Степь

 

Сарматы

 

 

Готы

 

Лес

Гуннская империя

Степь

Лес

Империя Святослава

Степь

 

Киевское княжество

Печенеги

 

Распадение русских земель

Половцы

Схема последующих фаз развития Евразийского государства.

Распадение русских земель

Половцы

Хорезм

Кара-Кераиты

 

Монголы

Китай

Распадение Золотой Орды

Литва

Русь

Казанское царство.

Киргизы

Узбеки

Ойроты-Монголы

 

 

Московское царство.

 

 

 

 

 

Крымское царство.

 

 

 

 

 

 

Российская империя. СССР

 

 

 

Периодическая ритмичность государствообразующего процесса

I. а) Единая государственность (Скифская держава)

б) Система государств (Сарматы, Готы)

II. а) Единая государственность (Гуннская империя)

б) Система государств (Авары, Хазары, Крымские болгары, Русь, Печенеги, Половцы)

III. а) Единая государственность (Монгольская империя)

б) Система государств (первая ступень): распадение Монгольской державы (Золотая Орда, Джагатай, Персия, Китай)

в) Система государств (вторая ступень): распадение Монгольской державы (Литва, Русь, Казань, Киргизы, Узбеки, Ойроты-Монголы)

IV. а) Единая государственность (Российская империя – Союз ССР)[325].

Мог ли предвидеть Георгий Владимирович Вискули Беловежский сговор 1991 года? Нет, не мог и не предвидел. Он заключил свою схему такими словами:

"С точки зрения прямолинейности схемы, у многих читателей может возникнуть соблазнительная мысль – не должен ли вслед за периодом государственного единства Евразии вновь последовать период распада государственности. Здесь, однако, нужно вспомнить то, что выше сказано было о создании русским народом целостного месторазвития. Предпосылки исторического развития изменились, т. к. нынче Евразия представляет собой такое геополитическое хозяйственное единство, какого ранее она не имела. Поэтому теперь налицо такие условия для всеевразийского государственного единства, каких раньше быть не могло" (подчеркнуто мною – С.Л.)[326].

Идет 1927-й год. Г. Вернадский переезжает из относительного "ближнего зарубежья" – Праги в совсем "дальнее" – США; его отец остается в России и пока не репрессирован, хотя в 20-х гг. был открытым врагом власти ненавистных ему большевиков. Какой же объективностью и прозорливостью надо было обладать, чтобы констатировать – "каких раньше быть не могло"!

В конце этого параграфа приведу весьма интересную периодизацию Н. Трубецкого. Она касается борьбы "леса" и "степи" в истории Руси-России.

На заре русской истории (до конца Х в.) – попытки объединения степи и леса для использования выгод обмена их природными богатствами. Попытки то из лесного севера, то из степного юга (государственные образования скифов, готтское, гуннское), опыт Святослава Игоревича, год его смерти (972 г.) – конец первого периода.

Конец Х-середина XIII вв. – связь между лесом и степью разорвана, идет отчаянная борьба между русскими князьями и печенегами (затем половцами). Русский народ сбивается в лесу, удерживается в пристепье, но не в самой степи. Период этот может быть назван борьбой между лесом и степью. Хронологические рамки – условно от 972 г. до 1238 г. (Батыево нашествие).

Монгольское завоевание кладет предел раздорам степи и леса, оно несет с собой победу степи над лесом. Русские княжества освобождаются от борьбы со степью. Подчинением Великому Монгольскому Хану (затем и "Царю Ордынскому", т.е. хану Золотой Орды) достигается формальное объединение русских княжеств; когда падет власть Орды, Москва оказывается в силах принять эту власть на свои плечи; Орда распадается (выделяет царства Казанское и Крымское). В эту же эпоху происходит отделение западной Руси от восточной, западная Русь попадает в состав Литвы и Польши.

Хронологические грани третьего периода – от 1238 г. до 1452 (1452 г. – это год основания зависимого от Москвы Касимовского Татарского царства. Москва становилась отныне собирательным центром в том мире, который возник в результате распадения золотоордынской державы, фактически Иван III является уже с самого начала независимым государем ("царем").

Четвертый период (условно 1452-1696 гг.). Наступление русского севера на монголо-турецкий юг и восток; обозначается решительная победа леса над степью; происходит завоевание Казани, Астрахани, Сибири и, после многовекового перерыва, овладение вновь устьями Дона (взятие Азова Петром Великим, 1696 г.).

Пятый период (условно 1696-1917 гг.). Распространение Российского государства почти до естественных пределов Евразии; объединение леса и степи в отношении хозяйственно-колонизационном. Попытка овладения заокеанской территорией в Северной Америке (1732-1867). Весь императорский период: мощное развитие внешних форм культуры при глубоком и тяжелом потрясении духа[327].

7.4. Магистральные пути евразийства

1. Россия представляет собой особый мир. Судьбы этого мира в основном и важнейшем протекают отдельно от судьбы стран к западу от нее (Европа), а также к югу и востоку от нее (Азия).

2. Особый мир этот должно называть Евразией... В смысле территориальном нынешний СССР охватывает основное ядро этого мира.

"Евразийские хроники"

Принципиальную линию евразийцев, современно выражаясь, можно назвать цивилизационным подходом. Но это был парадоксальный, в ту пору шокировавший многих эмигрантов подход – полная переоценка ценностей. Сделано это было в 1920 г. (еще до манифеста евразийцев) в брошюре Н. Трубецкого "Европа и человечество"; многие именно от нее ведут отсчет всему евразийству. Нечего и пытаться как-то изложить страстный и блестящий текст, над которым автор работал долго и в муках с 1909 года[328]. Можно сделать это лишь сугубо тезисно, резко обедняя логику ученого. Главные его тезисы шокировали людей, привыкших к стереотипам конца XIX – начала XX века.

Первый тезис: между шовинизмом и космополитизмом нет коренного различия. Космополит отрицает различия между национальностями, а европейские космополиты всегда понимали под "цивилизацией" ту культуру, которую выработали романско-германские народы, а под "цивилизованными" – тех же романцев и германцев. Шовинист считает, что лучшим народом в мире является именно его народ. Все остальные должны подчиняться ему, приняв его веру, язык и культуру, слиться с ним. Евразийцы не хотели "сливаться". П. Савицкий позже выразил неприятие евразийства в стихах, написанных в 1949 году в мордовском лагере:

Профессора и беллетристы
С усмешкой слушали меня
Для них Нью-Йорк и Лондон – пристань,
И лишь на Западе заря[329].

Не хотели "сливаться" и лучшие умы русской интеллигенции, оставшиеся в России. Андрей Белый называл западную цивилизацию "гигиенической цивилизацией зубочисток", противопоставляя ей православную степную культуру "кочевников-номадов" – "крещеных китайцев". Итак, по мнению Трубецкого, существует полный параллелизм между шовинизмом и космополитизмом; разница состоит лишь в том, что шовинист берет более тесную этническую группу, чем космополит, разница только в степени, а не в принципе[330].

Второй тезис: слова "человечество", "общечеловеческая цивилизация" и прочие являются выражениями крайне не точными. Европейская культура не есть культура человечества[331]. Это есть продукт истории определенной этнической группы. Позже была вынесена на поверхность идея сверхнациональной мировой цивилизации, идея, свойственная греко-римскому миру.

Под "всем миром" в Риме понимали лишь Orbis terrarum, т. е. народы, населяющие бассейн Средиземного моря[332]. Это породило основание европейского "космополитизма", который правильнее было бы назвать откровенно общегермано-романским шовинизмом – эгоцентризмом. Согласно Трубецкому, человек с ярко выраженной эгоцентрической психологией бессознательно считает себя центром вселенной, венцом создания: "Эгоцентрическая психология проникает в миросозерцание весьма многих людей"[333].

Поначалу даже П. Савицкому противопоставление "Европа – человечество" показалось спорным. Неужели автор (Н. Трубецкой), спрашивал он, признает созданную им идеологию выше и совершеннее всякой иной?[334] Между тем история подтвердила концепцию князя-евразийца. Разве не повтором ее "на другом витке истории", как принято сейчас выражаться, стал тезис конца XX в., принадлежащий С. Хантингтону, о противостоянии "Запад-не Запад"? Этот тезис не просто декларируется, звуча весьма весомо, поскольку сформулирован "человеком с Запада", но и конкретизуется уже на "материале" и в терминологии конца XX в. Хантингтон указывает, что на поверхностном уровне западная культура, по большей части, действительно распространяется по всему миру; но на базовом уровне она фундаментально отлична от культур остального мира. Западные идеи либерализма, конституционализма, прав человека, равенства, свободы, господства закона, демократии, свободного рынка, отделение церкви от государства часто имеют малый резонанс в исламской, конфуцианской, японской. индусской, буддистской или православной культуре. Усилия Запада по распространению таких идей вызывают обратную реакцию, направленную против "империалистических прав человека" и утверждение местной культуры и ценностей.

Третий тезис: согласно Трубецкому, ни один нормальный народ в мире, особенно народ, организованный в государство, не может добровольно допустить уничтожение своей национальной физиономии во имя ассимиляции, хотя бы с более совершенным народом[335]. Здесь мы выходим на нечто сверхактуальное, но непонятное для всех, кроме тех, кто хотел этого добиться в 90-х гг. Подобный поворот событий Н. Трубецкой по-своему предвидел. Из 20-х гг. к нам доносится его предостережение: "...Европейский космополитизм, который, как мы видели, есть не что иное, как общеромано-германский шовинизм, распространяется среди неромано-германских народов с большой быстротой и с весьма незначительными затруднениями. Среди славян, арабов, турок, индусов, китайцев и японцев таких космополитов уже очень много[336]. Многие из них даже гораздо ортодоксальнее, чем их европейские собратья в отвержении национальных особенностей, в презрении ко всякой неромано-германской культуре".

Эти тезисы в 1993 году почти повторяет С. Хантингтон. Для П. Савицкого была памятнее стенограмма речи К. Радека в Москве, который заявил следующее: "Когда мы приближаемся мысленно к таким странам как Франция, мы всегда должны помните, то, что ощущал Герцен, когда первый раз был в Кёльне. Он сказал, что каждый камень этого древнего города имеет большую историю культуры, чем все здания царской России 50-х годов. И, товарищи французские писатели, вы правы, когда указываете нам на это прошлое, которое создало у вас больше индивидуальностей, чем их создала царская Россия". Савицкий комментировал этот "холуяж" (слово-находка В. Розова) так: "Если русские "камни" (и вообще камни Евразии) кажутся вам менее красноречивыми, чем "камни" Европы, то лишь потому, что вы не умеете их слушать. Герцен в наивном невежестве сболтнул зеленую глупость. А вы раболепно ее повторяете"[337].

Даже такой противник евразийства, как П. Б. Струве, разделявший эту позицию, заявлял, что мы слишком безоглядно критиковали и порочили перед иностранцами свою страну, недостаточно бережно относились к ее достоинству, к ее историческому прошлому. "Россию погубила, – писал он, – безнациональность интеллигенции, единственный в мировой истории случай – забвение национальной идеи мозгом нации"[338]. Случай не единственный в истории России – можно теперь добавить.

Бывший ученик П. Струве – П. Савицкий позже, когда, казалось бы, жесткость отношений эмиграции к СССР еще усилилась, писал: "Русская культура в 1932 г. не слабее, но сильнее, чем она была когда бы то ни было"[339]. Удивительное по объективности и неистребимой любви к Родине в любой ситуации признание! Через год он будет восхищаться созданием Урало-Кузнецкого комбината и Турксиба, выдвигать идею транзитного европейско-индийского движения по железной дороге, автотрассам, воздушным путям, как будто он соучастник соцстроительства той поры!

Как же надо жить России, да и всем другим, в том числе претендующим на позицию "в центре Вселенной"? В "Исходе" Н. Трубецкой отвечал: "Долг всякого неромано-германского народа состоит в том, чтобы, во-первых, преодолеть всякий собственный эгоцентризм, а во-вторых, оградить себя от обмана "общечеловеческой цивилизации". В его статье "Вавилонская башня и смешение языков" сказано гораздо резче; там "общечеловеческая культура" связывается с духовно-нравственным одичанием[340].

Упомянутый Трубецким "долг", по его мнению, можно реализовать двумя путями, сформулированными в древних афоризмах "Познай самого себя" и "Будь самим собой"[341]. Сократ сформулировал эту мысль, первым понял, что самопознание есть проблема и этики, и логики, что оно есть столько же дело правильного мышления, сколько и дело нравственной жизни[342].

Четвертый тезис: Трубецкой утверждал, что европейцы приняли за венец эволюции человечества самих себя, свою культуру,.. и никому в голову не пришло, что принятие романо-германской культуры за венец эволюции чисто условно. Так получилась "лестница культур", на вершине – романо-германские народы, далее – "культурные народы древности", культурные народы Азии и "старые культуры Америки" (Мексика, Перу), ниже – "малокультурные народы" и уж совсем внизу – некультурные "дикари".

Каковы были аргументы, приводимые в пользу подобных утверждений? "Европейцы побеждают дикарей"; но ведь это – поклонение грубой силе. К тому же кочевники (якобы "менее культурные") часто побеждали оседлые народы. Все "великие культуры древности" были разбиты именно "варварами".

Еще аргументы? "Дикари" неспособны воспринять некоторые европейские понятия, значит, они – "низшая раса". Но и европейцы мало способны проникнуться понятиями культуры дикарей. Н. Трубецкой приводит следующий пример: Гогэн, пытавшийся стать таитянином, поплатился за это помешательством и алкоголизмом[343]. Все это, по мнению Н. Трубецкого, квазинаучные аргументы. "Европейская культура, – пишет он, – во многих отношениях сложнее культуры дикаря, но большая или меньшая сложность ничего не говорит о степени совершенства культуры"[344].

Итак, никакой "лестницы культур" нет. Согласно Трубецкому, вместо лестницы мы имеем горизонтальную плоскость. Вместо принципа градации народов и культур по степеням совершенства – новый принцип равноценности и качественной несоизмерности всех культур и народов земного шара. "Момент оценки, – полагал Трубецкой, – должен быть навсегда изгнан из этнологии и истории культуры, как и вообще из всех эволюционных наук, ибо оценка всегда основана на эгоцентризме. Нет высших и низших. Есть только похожие и непохожие"[345]. Эта же мысль формулируется Н. Трубецким еще проще в письме Р. Якобсону от 7марта 1921 года: "Понять, что ни "я", никто другой не есть пуп земли, что все народы и культуры равноценны, что высших и низших нет, – вот все, что требует моя книга от читателя"[346].

Важнейшей линией евразийства было его отношение к православию. "Для всех нас Церковь и православие являются главными устоями миросозерцания", – писал Савицкий Н. Трубецкому[347]. Вне православия все – или язычество, или ересь, или раскол. Конечно, это не означало, что православие отворачивается от иноверцев, что было бы нелепо при линии на укрепление внутренних связей России, учитывая ее поликонфессиональность. Православие хочет, чтобы "весь мир сам из себя стал православным".

К ереси, согласно мнению евразийцев, относится прежде всего латинство. Уже в 1923 г. один из первых евразийских сборников – "Россия и Латинство" – был полностью посвящен этому вопросу. Его статьи направлены жестко против внешней деятельности католической церкви (прозелитизм), против Унии и идеи соединения церквей. Выступления против католицизма вызвали неприятие даже дяди Н. С. Трубецкого, князя Г. Н. Трубецкого, который как-то заявил: "...Ведь прочли же мы в одном русском сборнике (евразийском – С.Л.) аналогию между католицизмом и... большевизмом! Что подобные суждения могут серьезно высказываться, это свидетельствует только о крайней впечатлительности и не меньшем недостатке знакомства с предметом, о котором высказывается подобное суждение"[348].

Евразийцы утверждали, что "между миром восточно-православным и миром западно-католическим существовали глубокие силы отталкивания, и это отталкивание древнерусского человека от "поганой латини" едва ли не было сильнее отталкивания его от "поганых басурман"[349]. При этом они отмечали, что иностранные писатели говорят единогласно: в Москве ни к каким иностранцам не относились с таким отвращением и недоверием, как к католикам.

На чтениях "Мир Гумилева", происходивших в 1994 году в Москве, друг и коллега Л.Н. – А. М. Панченко – разъяснил, что означает "бытовое исповедничество", один из терминов евразийцев, для ушей многих наших современников непонятный. Оратор ссылался на Трубецкого, говоря, что под этим термин евразийцы разумели весь уклад жизни, в котором вера и быт составляли одно, в котором и государственные идеологии, и материальная культура, и искусство, и религия были нераздельными частями единой системы, сознательно не сформулированной, но, тем не менее, пребывающей в подсознании каждого и определяющей собой жизнь каждого и бытие самого национального целого. От себя академик А. М. Панченко добавил следующую мысль по этому поводу: "Западная цивилизация репрессивна. Ее смысл – "потребление" окружающего... мира. Российская (или евразийская, что одно и то же) традиция иная. Жизнедеятельность человека – не воздействие на мир, а взаимодействие с ним. Это очевидно из фольклора, это очевидно из ранней русской письменности... В послереволюционной России евразийцам хотелось видеть своего рода "обратный ход", возвращение к органическому "бытовому исповедничеству", отказ от репрессивной цивилизации"[350].

Так, коротко говоря, выглядят основные принципиальные положения евразийства. Правда, Г. Флоровский заметил по их поводу, что это была "правда вопросов, но не правда ответов, – правда проблем, а не решений"[351]. Но кто вообще в ту смутную пору мог бы дать конструктивные ответы, кто мог указать, как жить дальше России, да и чего стоили бы эти ответы из-за рубежа? Однако кое-какие ответы намечались даже в евразийской "правде вопросов", но в основном – негативные: как не надо жить.

А позитивные? Были и они в ответах о будущем строе, о национальной культуре, об экономической стратегии России (в частности, в "Континенте-океане" П. Савицкого). Он сам признавал, что одного отрицания недостаточно для победы. "В обстановке, в которую мы попали, – писал Савицкий, – может быть плодотворным только то историческое действие, которое подхватят и поддержат крылья огромной исторической идеи.

Эта идея должна быть огромной, всесторонней и положительной, в размахе и упоре соравной и превосходящей историческую идею коммунизма. Если будет идея, будут и ЛИЧНОСТИ"[352].

По замечанию В. Ильина, типичную особенность евразийского миросозерцания, равно как в евразийского образа общественного бытия, можно назвать идеократией, т. е. господством идейной установки[353]. У великой страны должна быть "идея-сила, идея-правительница". Евразийцы находили ее прежде всего в соборности, в православии (идея православия и есть "идея-правительница"), в сильном и справедливом государстве – "государстве правды".

"Государство в таком большом многонациональном культурном целом, как Евразия – Россия, – писал Лев Карсавин, – может только быть сильным или совсем не быть". И далее он – истинным демократ – (к ужасу современных "демократов") добавлял: что в России "нет объективных условий для появления многопартийности"[354]. Подобных же взглядов по данной проблеме придерживался и П. Савицкий. В письме к П. Б. Струве он замечал: "...Вслед за падением большевизма вал народной анархии захватит Россию. В обстановке этой анархии выползут, как гады, самостийники"[355].

Еще в 1915 г. П. Савицкий дал свою формулу империализма, согласно которой это – особый тип макрогосударства, которое расширяет свою национальную культуру, свою экономику и политику дальше своих геоэтнических границ. История знала две модели империй – Римскую и Британскую. Первая формировалась как колониально-материковая или "континентально-империалистическая" система, скрепленная преимущественно политическими отношениями. Вторая представляла собой "колониально-заморскую" державу, базирующуюся на экономических отношениях.

Российская империя, по П. Савицкому, представляет из себя разновидность "здорового империализма", способного не только оплодотворить культуры "империализируемых наций", но и впитывать их в себя, создавать сверхнациональную культуру". Свидетельством положительного итога такого исторического процесса он считал экономическую равносильность и равноправность народов Российской империи[356].

Конструктивной была (что бы не произошло в начале 90-х гг.) и формула, данная Н. Трубецким: "Национальным субстратом того государства, которое называется СССР, может быть только вся совокупность народов, населяющих это государство, рассматриваемое как особая многонародная нация и в качестве таковой обладающая своим национализмом[357]. Эту нацию мы называем – евразийской, ее территорию – Евразией, ее национализм – евразийским"[358].

Н. Трубецкой четко формулировал идеи евразийцев и относительно идеального государственного строя. Он считал, что в народных массах престиж демократического строя все более подрывается, а местами уже подорван не меньше, чем престиж монархии. Поэтому, ни аристократический строй, ни строй демократический (с его разновидностью плутократически-демократическим строем) не являются вполне живыми. "Мы живем, – писал Н. Трубецкой, – в эпоху создания нового типа отбора правящего слоя, а следовательно и в эпоху создания нового типа государства с совершенно новым политическим, экономическим, социальным, культурным и бытовым укладом"[359].

Князь-евразиец остроумно характеризует правящий слой при демократическом строе, говоря, что он состоит из людей, профессия которых – не столько в улавливании и отражении фактического общественного мнения разных групп граждан, сколько в том, чтобы внушать этим группам граждан разные мысли и желания под видом мнения самих этих граждан[360].

Кто будет у руля этого сильного государства? Евразийцы ответил крайне неожиданной формулой: нужен отбор правящего слоя, отбор, основанный на подданстве идее. Поясняя, что такое правящий (ведущий) отбор, в одном из изданий евразийцев говорилось, что к неудачным примерам создания такого в России относится опричнина Ивана Грозного, к удачным – формирование петровской гвардии, служилого дворянства. Европейская культура породила рыцарство, католическая церковь иезуитов, Китай – ученых, Япония – самураев[361].

Права этого правящего слоя закрепляются в основном законе и обеспечивают преемственность и постоянство государственного строя. На основе идеократии формируется состав евразийской партии. Это партия особого типа, правящая партия, самовластная, исключающая существование других таких партий. Это "государственно-идеологический СОЮЗ"[362].

"На смену безнациональной и интернациональной партии, – писал В. Ильин, – должна прийти властная и властвующая национальная организация, элементы чего уже есть в некоторой степени как в российском советизме, так и в коммунистической партии"[363].

При этом он подчеркивал, что несмотря на сокрушительные противоречия, к которым пришел парламентаризм и коммунизм на Западе, там они все же у себя дома и представляют некий вид лже-органики. В России-Евразии они – просто ни с чем несообразная нелепость[364]. Не все здесь представляется логичным, но интересно и заставляет задуматься.

Читать евразийцев в оригинале (а не в многочисленных сейчас изложениях их взглядов) всегда интересно и поучительно. Идет вроде бы спокойный, сугубо теоретический текст, и вдруг какое-то озарение, пророческий взгляд в будущее.

"Главный специалист" евразийцев по правовым и экономическим вопросам, И. Алексеев, считал, что будущее (евразийское) правительство возьмет "на себя великую русскую миссию – миссию социальной справедливости и правды "во всем сознании ответственности этой задачи и трудности ее осуществления". Во имя этого идеала оно объявит себя правительством тех народов, которые признали эти идеалы и объединились в союз для зашиты угнетенных и эксплуатируемых. Таким образом сохранится основа федерации народов России – их общее стремление к социальной правде"[365].

Алексеев отбрасывает известный лозунг "самоопределение национальностей", поскольку он, как это показал опыт, менее всего несет с собой мир и покой, напротив, разъединяет и таит в себе глубокую и опасную стихию разложения и вражды. "Увлеченные этим лозунгом народы, – пишет Н. Алексеев, – как в каком-то бреду, уничтожают истинные устои своего экономического существования, ставят себя в явно невыгодное положение и не считаются со своими реальными интересами"[366]. Видимо, позиция евразийцев по вопросу федерализма была реальнее нашей.

Не менее удивительна их экономическая позиция, Евразийцы выступали за регулируемую экономику, а П. Савицкий писал о "планово-государственно-частной системе хозяйства". На "исходе" евразийства (в 1928 г.) он говорил об установке на "государственно-частную систему хозяйства, которая наметилась в развитии евразийства"[367].

Евразийцы задумывались и о месте будущей России в мире. Савицкий указывал на то, что мысль о мировом признании России восходит к XV веку; принимая различные формы, она сохранялась и в последующие века. В XIX веке эта мысль получила новое развитие в русской философской и исторической литературе. Царская Москва и императорская Россия, подходя к осуществлению русского мирового призвания, проводили его методами и в формах национального государства. Даже в коммунизме, помимо воли вождей и наперекор их решениям, присутствует, хотя в искаженном и обезображенном виде, мысль о русском мировом призвании. Примечательно, по мнению Савицкого, то, что при коммунизме она выступила "в размахах, дотоле неслыханных". Он не сомневался, что коммунизм проходит и пройдет, но возрожденная национальная Россия должна в полной мере сохранить то мировое чувство, которое в извращенной форме запечатлено в коммунизме. "Россия предопределена к действию вселенскому", – лейтмотив рассуждений на эту тему главного геополитика евразийцев[368].

На Международном съезде историков в 1933 г. П. Савицкий высказал мысль, актуальную для всей "послеперестроечной" России: "Связи с Азией не менее существенны в русской истории, чем связи с Европой". В этой связи главный евразиец считал необходимым пересмотр русских внешних сношений в духе большего "выпячивания роли Востока"[369].

Подобную мысль высказывал и наименее политизированный из "ведущей тройки" (боявшийся политики, по его собственному признанию) – Н. Трубецкой: "Отныне интересы России неразрывно связаны с интересами Турции, Персии, Афганистана, Индии, быть может, Китая и других стран Азии. "Азиатская ориентация" становится единственно возможной для настоящего русского националиста"[370]. Сколько лет после 1991-го потребовалось на осознание (частичное, отнюдь не кардинальное и глубокое) этой идеи? Не читали новоявленные политики и дипломаты России того, что было под рукой – даже ухе и не в спецхранах.

Сейчас, конечно, можно поиронизировать и над этой "правдой ответов". Ясное дело, она была лишь голубой мечтой лучшей части русской эмиграции об идеале – "А что будет, если "вдруг", сама собой падет, посыплется эта ненавистная власть?", мечтой, далекой от суровых реалий России 20-30-х гг.

Эту условность, эту страшную удаленность от реальности почувствовали вскоре (особенно в конце 30-х гг.) все евразийцы, и раньше других – Н. Трубецкой, живший последние годы в Вене, где он работал профессором славистики в университете. После "аншлюса" Австрии Трубецкой подвергся притеснениям со стороны гестапо. В его квартире проводились неоднократные и весьма грубые обыски; значительная часть его рукописей была изъята и впоследствии уничтожена[371]. Это повлекло за собой инфаркт и смерть, последовавшую 25 июля 1938 г.; ему было всего 48 лет.

Вдова ученого, В. П. Трубецкая, вспоминала: "Новый режим принес ему большие личные заботы: он никогда не скрывал своего антинационал-социалистического направления мыслей и даже написал статью о расовом вопросе, где подверг расовую теорию уничтожающей критике. В случае выздоровления эмиграция представлялась ему единственным выходом"[372].

7.5. Кризис евразийства и судьба П. Савицкого

Белые знают теперь, что в нынешней русской армии, какой белые считают красную армию, много крепких русских людей, глубоко любящих свою родину. Этим красным со своей стороны надо понять, что среди белых немало людей, близких им по духу.

А. Антипов

Тяжелой оказалась и судьба П. Савицкого. Судьба лидера всегда связана с судьбой движения, а оно угасало. И все-таки главная опасность была не в этом. Последний из евразийских сборников вышел в 1931 г. "Евразийская хроника" продержалась дольше – до 1937 г., но с 1931 года ее вышло всего два номера. Это была уже "жизнь после смерти". Из движения ушел Г. В. Флоровский – один из его создателей, философ, историк церкви, богослов. Афера "Трест" скомпрометировала движение, но корни кризиса были куда глубже. Причины неудач были идейного порядка, а внедрение большевистских агентов лишь ускорило этот процесс[373].

В 1928 г. в Париже начала выходить еженедельная газета "Евразия", но это было лишь внешним успехом движения, на самом же деле – детонатором распада. Газета печаталась в Кламаре (Франция), где находилась типография и книжный склад евразийцев. Там сформировалось леворадикальное крыло евразийцев, – "кламарский уклон" – которое возглавили Д. Святополк-Мирский и П. Сувчинский. Практическая сторона этого "уклона" сводилась к сближению с представителями Советской России – дипломатами, учеными, писателями[374].

П. Савицкий отказался признать эту группу даже в виде "уклона" или "раскола"; он называл ее "салонный коммунизм". В своем пражском издании Савицкий писал, что газета "Евразия" не есть евразийский орган, что апология марксизма, проводимая газетой, делает религиозное начало "реликтом" или остатком, что газете чуждо представление об евразийстве, как о цельной и в основных чертах последовательной системе. Во многих случаях газета "Евразия", по словам Савицкого, могла бы по праву называться "Анти-Евразией"[375].

Это стало расколом движения, но раскол предстоял и самой "кламарской группе": П. Сувчинский стал троцкистом, Д. Святополк-Мирский вступил в компартию Англии, и затем уехал в Советскую Россию[376], а С. Эфрон поступил на службу в советскую разведку[377]. Л. Карсавин отошел от дел. Тем не менее "большевизанство" некоторых евразийцев, как считал Л. Гумилев, нельзя объяснить какими-либо личными выгодами или подкупом ЧК-ГПУ[378].

В 1930 г. в Кламаре был подписан протокол о ликвидации организации. Однако это не стало окончательным поражением евразийства, тем более, его идейным крахом, а лишь началом анабиоза, о котором говорил В. Ильин.

События в Советским Союзе, казалось бы, лишали евразийство всяких шансов на будущее; строй укреплялся, а не разваливался, экономические успехи страны были очевидны, а репрессии 30-х гг. неоднозначно приняты даже элитой западной интеллигенции. Все это подтверждало некоторые ключевые и конструктивные положения евразийства: сильная государственность, однопартийность (правда, отнюдь не та "идеократия", о которой они мечтали, но диктатура партии), полная доминация государственной собственности и планового начала и, наконец, самое важное – медленный, но неуклонный возврат к традиционным ценностям русской державности, возвращение России на естественный путь развития, ее геополитическая линия. Н. Трубецкой еще в 1925 году писал: "Несмотря на всю искусственность доктрин коммунизма, большевистскому правительству тем не менее силою вещей приходится осуществлять в целом ряде вопросов ту политику, которая является для России естественной"[379].

Реноме лидера евразийства – Петра Савицкого давно переросло рамки "внутри-эмигрантского", оно становилось европейским. В 1938-39 годах по заказу парижского издателя И. И. Фондаминского он начал работать над книгой "Основы геополитики России". Увы, закончить ее не удалось, началась война, затронувшая Чехословакию раньше, чем другие страны.

О жизни в немецкой оккупации от самого Савицкого известно крайне немного. "Немцы меня репрессировали, – вспоминал ученый, – но я остался тогда жив. Меня спасло то, что я "фон Завицки" с двумя печатными генеалогиями на триста лет в пражских библиотеках и еще то, что повсюду мои ученики по Немецкому университету в Праге. А даже немцы не любят расстреливать или вешать своих учителей"[380]. Необходимо заметить, что в Немецком университете до оккупации он так подавал материал, так заинтересовывал Россией, что она начинала казаться совершенно другой страной, вопреки всему, что о ней обычно говорили[381].

Пришли немцы, и наступил период неопределенности. У Савицкого в университете были по-прежнему все советские издания, включая газеты; "работал" пакт Молотова-Риббентропа. Но когда началась война с Советским Союзом, декан Геземанн вызвал Савицкого и сказал: "Пожалуйста, подайте рапорт, что Вы просите отчислить Вас от преподавания по личным мотивам". Чешские "протекторатские" власти пытались его выручить, назначив директором Русской гимназии. И это спасало; на его иждивении были жена, два сына, мать и отец. Спасало, но временно. Не мог Савицкий отказаться от своих убеждений, что стоило ему директорского поста.

Сотрудничавший с немцами барон А. В. Меллер-Закомельский – новый "идеолог", присланный из Берлина, предложил ему написать резкую статью против советских экономистов и руководителей народного хозяйства, к тому же с антисемитским уклоном. Савицкий ответил достойно: "Вы забываете, что я лидер евразийцев и не изменил точку зрения на евразийство. Ваша программа неприемлема для меня; она направлена не на пользу России как евразийского целого, но против нее, да еще с позиций державы, которая ведет войну с Советским Союзом, а тем самым и с Евразией". На что "идеолог" сказал: "Ваше счастье, что я Ваш поклонник, иначе моей обязанностью было бы довести до сведения моих немецких друзей Ваши взгляды, совершенно нетерпимые во время борьбы коммунизма и национал-социализма"[382].

Через два с половиной месяца Савицкий был уволен с поста директора гимназии; до конца оккупации оставалось еще полтора года. И все-таки самым мрачным временем были для него тяжелые дни июня – ноября 1941 года, решался вопрос о существовании самой России. Об этих днях он вспоминал не раз и даже написал стихотворение "Весть о Москве (1941 год)":

Июнь – ноябрь.
В безмолвьи стынет Прага.
Влачу в страданьях бремя дел и дней.
А вести с Родины, средь ликований вражьих,
Одна другой тревожней и страшней.
Казалось мне, не выдержу я горя.
Бледнел, худел, не спал, ослабевал.
Пришел декабрь.
И вдруг в родном просторе
Призыв к борьбе и жизни зазвучал.
Победа русская и бегство стаи хищной.
Ответ врагу Москва моя дала.
Весть о Москве, средь
Праги неподвижной,
Меня в декабрьский день воздвигла и спасла.

По словам Савицкого из письма его к Л.Н., с июня по начало декабря 1941 г. он "сбавил в весе 20 кг, с 80 до 60 кг при росте в 180 см"[383].

В мрачном 1941-м П. Савицкий был возвращен к жизни той самой армией, приход которой в 1945-м означал для него лагерь. Но стихи он написал уже в лагере, а значит Победа, пусть и "со слезами на глазах" была для него все-таки чем-то большим. Это наша вина, не такая как перед некими "диссидентами" в СССР, а куда большая. Годы, проведенные в лагере, были очень тяжелыми, но для рассказа о них и о последующей жизни П. Савицкого необходимо написать особую книгу.

Здесь я позволю себе сказать несколько слов о самом загадочном эпизоде – тайной поездке П. Савицкого в СССР в 1926 или 1927 году. Мне казалось, что все это – не более чем предположения мемуаристов, красивые и завлекательные. Ответ на этот вопрос можно получить лишь в архивах ФСБ, куда я и обратился. Ответ из Центрального архива ФСБ пришел в сентябре 1997 г., всего через пару месяцев после моего запроса, ответ любезный и подробнейший. Кое-чего в биографии П. Савицкого не знали ни я, ни его биограф А. Дугин; это касалось в основном мелочей. Но самое главное: упомянутая легендарная поездка на самом деле была! Цитирую присланный мне ответ: "Арестован 21 мая 1945 года Управлением военной контрразведки "СМЕРШ" I Украинского фронта. В ходе следствия Савицкий П.Н. заявил, что в конце января 1927 года нелегально ездил в Москву, "где связался с антисоветской организацией "Трест"... Задача моя в этой поездке заключалась в том, чтобы связаться с группой "евразийцев" в Москве и выработке совместного плана борьбы с Советской властью" (Допрос от 15 июня 1945 года). А далее – Темлаг ст. Потьма. "В 1955 году был освобожден. Реабилитирован в 1989 году".


 

8. Трудное рождение "Степной Трилогии"

И вот объявили ошибкой
Семнадцать украденных лет.

Б. Слуцкий

С мертвой точки можно сдвинуться только опубликовав всю Большую книгу в трех частях. В этом я вижу значение моей жизни.

Л. Гумилев

"Семейное положение – нет".

Из "Личного листка" Л.Н. 1960 г.

8.1. На воле

Согласно "Личному листку по учету кадров", заполненному почти каллиграфическим почерком Л.Н. в 1960 году в ЛГУ, начиная с октября 1956 г. Гумилев был старшим научным сотрудником Эрмитажа. В это время он так интенсивно работает, что через некоторое время от переутомления попадает в больницу, о чем сообщил своему другу П. Савицкому: "Сильно заболел и... пишу это письмо в больнице. Я, очевидно, надорвался"[384]. В 1957 году он впервые в своей жизни получил свою комнату. "Надо думать об обстановке ее и необходимых хозяйственных предметах, вроде ложек и тарелок; надо ходить в лавку за продуктами и стряпать ужин. Я все это умею, но все-таки это дело женское", – писал он в марте Савицкому[385].

Но он одинок, и совет П. Савицкого – "Род должен быть продолжен! Такова моя мысль" – так и остался без ответа[386]. Замыслы его грандиозны, но научный багаж формально ничтожен; в 1960 г. у Л.Н было опубликовано всего шесть небольших статей, к тому же довольно "мелкотемных"[387]. О седьмой – "Хунну", рукой Л.Н. записано, что она "печатается". Он понимал, что для ученого, которому вот-вот стукнет 48 лет – это маловато, поэтому в конце куцего списка добавил: "остальные печатаются". Между тем грандиозны были не только замыслы, но и то, что уже было написано "в стол"; шла правка и дополнение "лагерных вариантов" из того самого чемодана, который прибыл вместе с Л.Н. из Омска.

1956 год. В одном из самых первых писем П. Савицкому Л.Н. сообщал: "Я не решаюсь послать Вам свое основное сочинение "Историю Срединной Азии в связи с историей сопредельных стран с III в. до н. э. по Х в. н. э.", потому что не считаю имеющийся у меня вариант окончательным, ибо большая часть его написана за минувшие 4 года, и Вы легко можете догадаться, что мне была доступна литература только на русском языке"[388]. Он отправил тогда в Прагу тезисы своей кандидатской и статью по теме дипломной работы. Но сделано было в тех адских условиях (до 1956 г.) очень немало: первый и третий тома "Истории Срединной Азии" готовы соответственно на 75% и 40%. Это – оценка самого Л.Н. на декабрь 1956 г., то есть через считанные месяцы после освобождения. Второй том он планировал закончить к весне.

1957 год. Большая радость: Л. Н. получил предложение об издании своих работ. Он представил две книги: "Историю Хунну с древнейших времен до V в. н. э." и "Историю первого Тюркского каганата VI-VII вв."; обе объемом около 20 печатных листов[389].

Здесь неминуемо Л.Н. пришел к евразийству. Три тома истории Срединной Азии были посвящены истокам Евразии, поискам трудно складывающегося ее единства. Значительно позже (в 1991 году) он писал, что за обозримый исторический срок Евразия объединялась четыре раза. Поначалу ее на короткое время объединяли гунны, потом тюрки, создавшие свой каганат от Желтого до Черного моря. В третий раз континент объединяли монголы под главенством Чингис-хана. После битвы при Калке монголы поняли, что им надо или мириться с Россией, или завоевать ее. Они склонялись к третьему решению. Россия вошла в единый улус на равных правах с монголами. Монголы были рады, что Древняя Русь служит буфером между ними и европейскими народами. Татары брали очень небольшую дань – на содержание войска, которое защищало Россию от западных соседей. Четвертым объединением Евразия обязана русским, которые, дойдя до берегов Тихого океана и объединив большую часть евразийского континента, за исключением Монголии и Восточного Туркестана, продлили тем самым традицию монголов. Они опять сделали из Евразии очень сильную страну, и сами стали самостоятельной и весьма развитой культурой[390].

Повторяю, что это было сказано в 1991 г.; давно уже вышли тома "Степной трилогии", каждый из которых рассказывал об одном из объединений Евразии; в печати находилось уже и важное дополнение к ней – по сути четвертый ее том "От Руси до России". А в ту пору у Л.Н. была лишь схема и "заготовки". Удивительное дело, практически не зная евразийцев, прочитав лишь пару их работ, Л.Н. интуитивно вышел на ту сверхзадачу истории, которую отцы евразийства формулировали еще в 20-30-х гг. "Особого рода системой является история России", – писал тогда П. Савицкий[391]. Ту же мысль более подробно сформулировал Г. Вернадский. "Евразия, – писал он, – есть... область действия русского исторического процесса, русское историческое месторазвитие. Русская историческая наука должна овладеть историей этого месторазвития также и в более ранних эпохах (в течение которых Россия еще не охватывала целиком географической Евразии) – для того, чтобы правильно понять развертывание русского исторического процесса"[392].

Именно об этом многократно писал впоследствии и Л. Гумилев: "Огромная территория евразийской степи все еще ждет своего исследователя. Особенно это касается периода до появления на исторической арене Чингис-хана, когда в Центрально-азиатской степи сложились и погибли два замечательных народа: хунны и древние тюрки, а также много других, не успевших прославить свои имена"[393]. Было ясно, что необходимо как можно больше использовать богатое наследие евразийцев. Но как?

"Ни Савицкого, ни Георгия Вернадского, ни евразийских сборников, – рассказывает сам Л.Н., – в библиотеках в те сталинские годы, конечно, не было. Правда, в экземпляре книги Н. Толля[394], который мне попался, было приложение – статья Савицкого "О задачах кочевниковедения: Почему скифы и гунны должны быть интересны для русского?" Поэтому я вынужден был соображать сам и доходить до многого, так сказать, своим умом. Впоследствии, когда эмигрантская литература стала более доступной, я прочитал работы князя Н. С. Трубецкого"[395]. Необходимо заметить, что Лев Николаевич не только прочитал его работы, но и написал солидную обобщающую статью "Историко-философские сочинения князя Н. С. Трубецкого (заметки последнего евразийца)". Она очень долго лежала в разных редакциях, пока не вышла в сборнике трудов Трубецкого, появившемся в 1995 году в Москве под названием: "Н. Трубецкой. История. Культура. Язык"[396].

В одном из самых последних в жизни интервью Л.Н. вспоминал, что первой прочитанной им евразийской книгой было историческое исследование Хара-Давана "Чингис-хан как полководец и его наследие: культурно-исторический очерк Монгольской империи XII – XIV веков", появившееся в Белграде в 1929 году[397].

Кто такой Э. Хара-Даван? Почему его книгу можно было прочитать в СССР, а "классики" евразийства были табуированы?

Ответу на первый вопрос будет посвящен следующий параграф. А сейчас задумаемся, где и когда Гумилев мог читать белградское издание? Дело, видимо, в том, что в 20-х гг. еще кое-что из запретных книг все-таки по недосмотру доходило до наших библиотек. Зайдя в Библиотеку Географического общества СССР, Л.Н. мог бы найти там даже оттиски двух статей "криминального" П. Савицкого с дарственной надписью, присланные из Праги в 20-х гг. Возможно, белградская книга могла дойти до СССР подобным же образом. Неясно, когда Л.Н. увидел книгу Хара-Давана. Так, в письме от 1965 г. П. Савицкий рекомендует ему познакомиться с этой работой[398]. Не известно, что ответил на это предложение Л.Н.

8.2. Кто такой Хара-Даван?

Вернемся к белградской книге, изданной там на русском языке на средства автора. Оказалось, что Э. Хара-Даван – очень интересный человек и весьма самобытный автор. Родился он в 1883 г. в кочевье, в центральной части калмыцкой степи у бедного калмыка Давы, которого за смуглость прозвали "Хара" (черный). Если коротко ознакомиться с изгибами его судьбы, предстает такая Одиссея перемещений и взлетов, которая нацело разбивает стереотип: "царская Россия – тюрьма народов", разбивает неоднократно и убедительно.

Родители Эренжена были бедны. Отец, не имевший достаточного количества скота, чтобы прокормить семью, был вынужден постоянно работать по найму[399]. Тем не менее маленький Эренжен учился в улусской школе на общественные средства, а потом, поскольку оказался способным, был отправлен в Астрахань, бывшую тогда административным центром Калмыкии. Летом, на каникулах, он с товарищами едет в Сарепту[400], поближе к дому. Узнав, что туда приезжают профессора из Петербурга и Хельсинки, собирающие народные мелодии, Эренжен начинает и сам собирать их.

Следующий "шаг вверх" был сделан в 1908 году в Петербурге, где он поступил в Военно-медицинскую академию[401].

Калмыков, учившихся в учебных заведениях России, было совсем немного: двое (друзья Эренжена) на юридическом факультете Петербургского университета, а один на восточном[402]. Но не только с ними встречался в северной столице юноша; идея национального возрождения, объединившая студентов-калмыков, находила понимание и у петербургских ученых-востоковедов. Недавно выяснилась интересная деталь: Э. Хара-Даван успел побывать и студентом Тартусского университета[403]. "Тюрьма народов", кажется, была не совсем тюрьмой.

1917 год Хара-Даван встречал в Царицыне, а затем на Калмыцкой секции Исполкома Астраханского Губсовета его избрали председателем, то есть человеком N 1 в Калмыкии. Сын бедного калмыка, получивший диплом престижной Военно-медицинской академии, в Петрограде стал другим человеком. В 1918 г. на русско-калмыцком съезде он высказался против экспроприации скота у зажиточных хозяев, против социализации земли. "Плюрализм", как легко понять, в ту пору не поощрялся. Астраханский губисполком решил не предоставлять автономии "такой" Калмыкии; она получила ее лишь в 1920 г. Ну, а председатель "Калмыцкой секции" эмигрирует из России с остатками Белой армии. Судьба бросает его в Прагу – очаг евразийства, бросает потому, что в столице Чехословакии обосновалась калмыцкая организациях научных работников. Сюда же попали и его друзья-калмыки по обучению в Петербурге – юристы и востоковед.

В биографии нет каких-либо указаний на встречи Э. Хара-Давана с "классиками" евразийства, но библиография в его книге содержит имена П. Савицкого и Г. Вернадского. Еще доказательнее говорит о хорошем знакомстве с ними (не так уж важно – очном или заочном[404]) сама направленность книги, все ее содержание. Личная судьба Э. Хара-Давана складывается после этого достаточно грустно: в 1929 г. он переезжает в другой центр русской эмиграции – Белград, участвует в создании первого буддийского храма в Западной Европе, готовится к отъезду в Америку, в степи Северной Мексики или Техаса (тянет его в степи; жива память о родной Калмыкии!). Но сначала этому препятствует начало мировой войны, а в 1942 г. Э. Хара-Даван умирает.

Надо думать, что жизнь калмыцкой эмиграции была еще труднее, чем многочисленной русской: неустроенность, нищета, разнобой в оценках того, что происходило на родине. В этих условиях естественной была попытка верхушки калмыков на Западе (а Эренжен – доктор наук) разобраться, что же произошло, где корни истории калмыков, и вообще – к чему надо стремиться? Задача очень нелегкая. Ответы на эти вопросы Хара-Даван попытался дать в книге, посвященной истории Монгольской империи и Чингис-хану, 700-летие со дня смерти которого приходилось на 1927 год.

Этой историей в России занимались давно. В 1826 г. Академия наук поставила задачу проанализировать: "Какие последствия произвело господство монголов в России?", но к намеченному сроку поступило лишь одно сочинение, и то на немецком языке. Попытка была повторена в 1832 г.; опять в Академию поступила всего одна работа, и тоже на немецком, не получившая премии[405].

В условиях эмиграции, на чужбине калмык, получивший хорошее, но отнюдь не историческое, образование в России, пытается разобраться в истории, и не с узких – калмыцких позиций, а с куда более широких – российских. "Познай самого себя" и "будь самим собой", – пишет Хара-Даван, – вот лозунги, которыми мы должны руководствоваться после неудачных копирований духовной культуры Европы, приведших в тупик Россию теперь, начиная с Петра I до наших дней"[406]. Заметим, что "мы" – взгляд никоим образом не узко-национальный, а "познай самого себя" взято у евразийцев, хотя и не они первые сформулировали это как жизненную позицию человека или этноса. Думаю, что Э. Хара-Даван нашел ее в тех же трудах евразийцев, на которые мы ссылались.

Сказанное может навести на мысль о некоей "вторичности" книги Э. Хара-Давана, тем более, что программная статья князя Н. Трубецкого "Наследие Чин-гис-хана. Взгляд на русскую историю не с Запада, а с Востока" вышла в 1925 г., то есть четырьмя годами раньше. Но ведь истинным взглядом с Востока была именно работа Э. Хара-Давана. Это подчеркивали и сами евразийцы. П. Савицкий отмечал: "Совершенно особый характер придает повествованию тот факт, что автор непосредственным, бытовым образом знаком с жизнью кочевников. Это позволяет ему в ряде случаев прийти к ценным и убедительным выводам"[407]. Книга Э. Хара-Давана многократно цитировалась и Г. Вернадским, в частности, в его капитальной работе, вышедшей в США в 1953 г.[408] Более того, даже в статье 1966 г. он замечал, что из обширной литературы о Чингис-хане и Монгольской империи может указать только книгу калмыка д-ра Эренжена Хара-Давана[409].

Хара-Даван писал, конечно, под воздействием евразийцев, но у него был и свой взгляд и свои знания, что позволило создать очень яркое и самобытное произведение[410]. Вот его основные идеи.

Величие Азии: "Колыбель бесчисленных народов и племен, родина кровавых завоевателей, источник мифов и легенд, мать всех религий, почва, питающая около миллиарда (в 1929 г. – С.Л.) человеческих существ – такова Азия"[411].

Величие Монгольской империи: "Только мировая монгольская экспансия быстро охватывает всю Азию, за исключением Японии, Индостана и Аравии, перебрасывается в Европу и сокрушающим натиском монгольской конницы докатывается до Адриатического моря. Так образуется Великая Монгольская империя от устьев Дуная, границ Венгрии, Польши и Великого Новгорода до Тихого океана, и от Ледовитого океана до Адриатического моря. Аравийской пустыни, Гималаев и гор Индии"[412].

Величие личности Чингис-хана: С кем сравнить Чингис-хана, спрашивает Э. Хара-Даван. С Наполеоном? Да, но тот одну армию бросил на произвол судьбы в Египте, остатки другой покинул в снегах России. Его империя пала еще при его жизни. Сравнить с великим Александром Македонским? Да, оба завоевателя умерли на вершине своей славы и имена их живут до сих пор в легендах народов Азии. Но события, наступившие после смерти, сравнения уже не выдерживают. Тотчас после кончины Александра полководцы его вступают в борьбу между собой за обладание его царством, из которого его сын принужден бежать. Между тем сын Чингис-хана без всякого протеста вступил в управление его империей от Армении до Кореи и от Египта до Волги, а его внук царствовал над половиной света[413]

Апологетика? И да, и нет. Нет потому, что так думал отнюдь не один калмыцкий ученый в Праге. В 30-х гг., то есть после него, Джавахарлал Неру оценивал так: "Чингис без сомнения был величайшим военным гением и вождем в истории. Александр Македонский и Цезарь кажутся незначительными в сравнении с ним"[414]. П. Савицкий писал о "памяти великого и сурового отца нашего Чингис-хана"[415]. Более того, у него есть и почти дословное совпадение с Э. Хара-Даваном: "Разрешите мне еще раз одно сравнение с Европой: в сопоставлении с Чингис-ханом Наполеон – не более как мелкотравчатое и неудачливое его подобие, к тому же на шесть веков позднее"[416].

Мировое господство: Вместо гибельных усобиц мелких племен между собой Чингис-хан внушил объединенному им народу идею всемирного владычества. Его жизнь была неизменно подчинена одной этой цели. Добавим, что вышедшая в Лондоне за год до книги Э. Хара-Давана работа Гарольда Лэма называлась: "Чингис-хан – император всего человечества".

Пока речь шла о фактах, расхождений между Э. Хара-Даваном и евразийцами почти нет. Кое-что они даже впервые увидели у него; например, портрет Чингис-хана, опубликованный в его книге; этот портрет из Императорского дворца в Пекине до той поры был неизвестен евразийцам. Когда же речь заходит об оценочных моментах, легко обнаруживаются разные подходы, и не только с евразийцами. Согласно мнению Е. Владимирцева, герой Хара-Давана – "гениальный дикарь"[417]. Г. Вернадский отмечает, что в некоторых отношениях великий завоеватель был еще более примитивным и диким, чем его помощники[418]. Правда, позднее он изменил эту оценку.

Э. Хара-Даван идеализировал и романтизировал своего героя, утверждая, что добродетели, которые тот ценил и поощрял, были: верность, преданность и стойкость; а пороки, которые особенно преследовал у своих подчиненных: измена, предательство и трусость. К подобным же передержкам следует отнести и утверждение калмыцкого ученого, что задачей Чингис-хана было создание из всей азиатской державы посредницы между цивилизациями Востока и Запада[419].

Что же касается разрушения цветущих городов и оазисов, гибели сотен тысяч людей на подчиненных землях, то, по Э. Хара-Давану, "производились они только во время войны и вызывались военной необходимостью; как она в те времена понималась"[420]. По Г. Вернадскому, жертвами этой "военной необходимости" были несколько миллионов человек[421].

Не обошел своим вниманием Хара-Даван вопроса о влиянии монгольского нашествия на Русь. Здесь позиции Хара-Давана практически идентичны с евразийцами. "Московская Русь была лишь небольшой провинцией Великой Монгольской империи..., составляла только малую часть "Улуса Джучи", который сам являлся одной из четырех крупных составных частей Чингисовой империи"[422]. Подобная мысль высказывалась и Г. Вернадским[423].

Э. Хара-Даван утверждал, что до прихода монголов многочисленные русские княжества фактически не составляли единого государства; благодаря монгольскому владычеству эти княжества были слиты воедино, образовав сначала Московское царство, а затем Российскую империю[424]. Н. Трубецкой подчеркивал "малость" Киевской Руси, площадь которой "не составляла и двадцатой доли обшей площади той России, в которой родились все мы". Он полагал, что "Киевская Русь была нежизнеспособна, а всякий нежизнеспособный организм разлагается"[425].

Если подбор высказываний в защиту "восточных" позиций Хара-Давана может показаться тенденциозным (все же они евразийцы!), то обратимся к такому историку, которого никак не заподозрить в евразийстве – П. Н. Милюкову. "В лесной области России, – писал он, – то же нашествие совпало с началом конструктивного периода и, несомненно, оказало влияние на возникновение новой формы русской государственности" (подчеркнуто мною. – С.Л.)[426].

А вот мнение современного турецкого историка, профессора Анкарского университета Айдина Яльчина: "Под защитой Золотой орды (распавшейся после Батыя) Московское княжество укрепилось, и в 1552-1556 гг. разбило своего противника – Казанское ханство, положив тем самым конец татаро-монгольскому владычеству, просуществовавшему в этой части страны более 300 лет"[427].

Согласно мнению Хара-Давана, политика монголов (при Чингис-хане и после) дала покоренной ими стране основные элементы будущей московской государственности: самодержавие, централизм, крепостничество. Она дала и ямскую повинность населения, улучшив связи между районами страны (создание почтовых трактов), дала общую перепись населения в фискальных целях и единое податное обложение, установила общую для всех русских областей монету – серебряный рубль, разделенный на 216 копеек[428]. Э. Хара-Даван отмечал, что именно поэтому монгольские слова "казна", "алтын", "таможня", "ямщик", "ямской" и поныне остались в русском языке[429].

Анализируя влияние Золотой орды на возвышение Москвы, автор опирался на классиков русской истории – на Ключевского и Платонова. При этом он выделял помощь золотоордынских ханов московским князьям. Местному главному князю подчинялись остальные князья, что и обеспечивало все управление. "Конечно, из местных ставился во главе более лояльный; таковыми как раз оказались московские князья, начиная с Ивана Калиты..." Московские великие князья действовали дипломатией и "смиренной мудростью" (по Ключевскому), а тверские пытались отстоять свою независимость силой оружия[430].

8.3. Время действия 1957-1960 гг.

Выходит человек на дело свое, и на работу свою до вечера.

Псалтирь

Для души весь смысл существования заключается в истории.

А. Дж. Тойнби

Место действия – Ленинград, точнее, коммуналка на Московском проспекте, 195; квартира 218, комната меньше 20 м, заваленная книгами и бумагами. Идет интенсивнейшая, изнурительная работа над "кочевниковедческой трилогией" (вспомните слова из писем: "заболел", "надорвался" и т. д.). Материальное положение остается сложным; в 1959 г. он еще получал от А.А. деньги из Москвы, где ей платили за переводы.

Л.Н. сообщал в Прагу, что он в цейтноте, поскольку рукопись "Хунну" скоро надо было сдавать в издательство. Несмотря на это он нет-нет, да и задумывался о герое будущей третьей книги – о Чингис-хане. Судя по письму к П. Савицкому 1957 года, Л.Н. уже кое-что прочитал у евразийцев. "Брошюру Георгия Владимировича, – писал Гумилев, – я получил одновременно с письмом и прочел с огромным удовольствием. Вывод его не только правилен, но и весьма плодотворен. Чингис действовал не по обычаям, а вопреки"[431]. Легко "вычислить" по письмам из Праги, что речь идет о брошюре Г. Вернадского "О составе Великой ясы Чингис-хана", появившейся в Брюсселе в 1939 году. Несколько ранее он писал Савицкому о Чингис-хане, что история его возвышения требует специального исследования, которое еще не сделано.

Гумилев признавался, что несколько раз менял свой взгляд на эту эпоху, и, наконец, добился некоторого приближения, но все-таки еще не был удовлетворен результатами. Он полагал, что изучать эпоху Чингиса надо с хуннов через тюрок и киданей. "Надеюсь, – писал Л.Н., – что когда я закончу мою "Историю" и продвину ее до начала XIII в., ибо я достал источник и по этой эпохе, будет создан фундамент для построения истории возвышения Чингиса"[432].

Но до этого еще далеко; пока все мысли заняты хуннами. Вот хроника событий по письмам Л.Н. к П. Савицкому. В феврале 1959 г. Гумилев замечает: "Надеюсь, что первая часть моей "кочевнической трилогии" оправдает меня в Ваших глазах". "Мне хочется, – пишет Л.Н. через три месяца, – поднять историю кочевников и их культуру, как в XV в. гуманисты подняли забытую культуру Эллады, а потом археологи воскресили Вавилон и Шумер". В октябре Л.Н. писал Савицкому: "Хунны", наконец-то, двинулись в поход. Сейчас идет редакционная подготовка, а в начале года есть надежда увидеть их на столе. Но вся третья часть со II по V в. отложена[433] ". В следующем месяце Л.Н. пишет другу торжествующе: "Все мои помыслы прикованы к хуннам, снова прорвавшимся на свет. Они выходят! Тьфу, чтобы не сглазить..."[434]. Радость была, правда, немного преждевременной. Лишь в апреле 1960 г. Гумилев торжествует по-настоящему: "Тронулся лед. "Хунну" уже набраны и отпечатаны, на днях выйдут в свет"[435].

Л.Н. уже может себе позволить переключиться на вторую часть трилогии – на древних тюрок, так как многое из старых заготовок уже не удовлетворяло. Как и ранее, он вживается в героев своих книг: "Мне хочется оторваться от гипноза китайских летописцев и читать источник глазами тюрка, а не китайца", – сообщает он своему пражскому другу и коллеге.[436]

Л.Н. считал, что такой подход вообще типичен для лучших историков русской школы, которые настолько сроднились с Центральной Азией, что научились смотреть на ее историю "раскосыми и жадными глазами" степняков[437].

П. Савицкий подбадривал Л.Н из Праги, но ему самому приходилось нелегко. Когда он вернулся в Прагу, коммунистическая Чехословакия приняла его негостеприимно. Власти отказались дать ему какое-нибудь место по учебно-педагогической части и таким образом использовать его таланты и знания. П. Савицкий в сентябре 1959 года сообщал Л.Н.: "Я все делаю собственноручно в труднейшей обстановке сверхперегрузки: снискиваю пропитание для пятерых, а вскоре, будем надеяться, и для шестерых (по линии "дедушки")"[438]. Ему пришлось заняться плохо оплачиваемой непостоянной работой, главным образом, переводами с чешского языка на русский книг, журнальных статей на исторические, литературные и экономические темы. В этой работе часто бывали перерывы. Жилось ему трудно. В октябре 1969 года П.Н. постиг тяжелый удар судьбы – скончалась от рака легких горячо любимая жена. До своей болезни она помогала в его работах.

По возвращении в Прагу из советской ссылки, Савицкий возобновил переписку со своими друзьями в Европе и Америке. Это обстоятельство не нравилось властям. Особенно их раздражало издание в 1960 году во Франции "стихов Востокова". Раскрыть псевдоним чешским спецслужбам, конечно, не составляло особого труда. В мае 1961 г. П. Савицкого арестовали и заключили в тюрьму. Но случилось так, что в следующем году впал в немилость министр внутренних дел ЧССР, санкционировавший арест П.Н., и многие пострадавшие при нем лица были амнистированы[439]. В том числе был и Савицкий. По другой версии, решающую роль в его освобождении сыграло обращение Бертрана Рассела, по третьей – вмешательство посольства СССР.

Меня очень заинтересовал вопрос, в чем же "криминальность" стихов П. Савицкого? Моему сыну в Государственной библиотеке Берлина удалось найти солидную (в 293 страниц) книгу П. Востокова "Стихи" с предисловием Николая Оцупа (1894-1958). Какие удивительные пересечения "организует" история: Н. Оцуп – член "Цеха поэтов", хороший знакомый Николая Гумилева. Интересно, знал ли он, что П. Востоков (П. Савицкий) знаком с сыном Николая Степановича?

Что же касается самих стихов, то в предисловии о них сказано следующее: "Некрасов и Блок стонут, говоря о России. Многие другие любят ее, проклиная, бичуя. У Востокова – любовь подвижника, праведника. Он все простил не только за себя, но и за всех. Здесь нет благодушия, есть глубина христианского жизнеутверждения. Ни проклятий, ни жалоб. Какой это урок!"[440]

Это раскрывается и в стихах, и в редких примечаниях автора к ним такого, например, типа: "1946. Сложено на лесоповале. Меня направили на лесоповал. Перенес это с бодростью, сдружился с ребятами-лесорубами. Это почти сплошь были урки (уголовники). Работали ребята замечательно. Любили слушать мои рассказы"[441].

В стихах Савицкий передает свои ощущения лагерной жизни и окружающей природы. Так в одном из стихотворений 1947 года есть такие строки:

Но знаю, Русь, ты устоишь!
Так помоги ж и мне в бореньи,
Душе моей дай свет и тишь,
Дай твой закал, твое терпенье.

А вот из стихотворения: "Небо Мордовии", написанное в том же году в Мордовском лагере:

В Европе нет таких закатов,
И нет таких небес в Стамбуле.
Палитры Рубенса богаче
Цвета, тона твоей лазури.

В стихотворении "Мудрецы" (1948) Савицкий так описывает солагерников:

Медведь не моется и век здоров бывает.
Так мудрецы бараков говорят,
И серый прах их лица покрывает,
Но весело горит их дерзновенный взгляд.

При всем ужасе лагеря не надо думать о какой-то полной изоляции П. Савицкого в Мордлаге; находились люди, информировавшие его о том, что происходило "на воле" и посылавшие ему книги. Так в мае 1948 г. "П. Востоков" пишет стихотворение "Другу незримому", посвященное памяти академика Д. Н. Прянишникова – знаменитого агрохимика. Оказывается, тот много писал и помогал П. Савицкому в самые трудные годы. В примечаниях к стихотворению сказано: "Не боялся – как не боялись и многие другие русские люди, в том числе и выдающиеся ученые."[442] У П. Савицкого даже хватало сил подбадривать других. Так в стихотворении "Другу историку" (явно, солагернику) он пишет:

Мужайтесь, друг!
Придет иное время.
Жены, детей увидите лицо.
Неволи злой навек исчезнет бремя,
Работы творческой сомкните вновь кольцо.

В лагере в 1948 – 1950 годах он пишет стихи, посвященные великой княгине Ольге, Агапиту – основоположнику русской медицины, жившему в XI веке, Петру – царевичу Ордынскому, Андрею Боголюбскому. Эти темы переходят весьма органично во второй раздел сборника – "Образы Руси древней", включающий, например, такие стихотворения: "Житие Сергия Радонежского", "Царь Федор Иоанович", "Икона", "Конный бой". В третьем разделе – "Города древнерусские" – поэт вспоминает "Новгород Великий", "Псков", "Тобольск", любимый его Чернигов и "малую Родину" – деревню Бутовичку в центре Скифской степи.

Пишет Савицкий и о людях Руси, более близких ему по времени и по духу ("Пржевальский", "Менделеев", "Семенов-Тян-Шанский"). Иногда это как бы доверительный разговор со знаменитым собеседником. Так в последнем из упомянутых стихотворений есть такие строки:

Гляди, глади-ка
Петр Петрович
Растут и ввысь идут хребты.
Все с трепетом встречают новость,
Путей степных забыв суровость
Коня пришпориваешь ты.

Иногда – беседа с действительно близким другом и единомышленником. Таково стихотворение о князе Н. Трубецком, которого П.С. пережил на 30 лет:

Твоей идеи заостренной
Ни в чем нельзя предугадать.
И нам с улыбкою смущенной
Одно осталось – бдеть и ждать.

Вспоминает он и об идейных противниках; например, о былом учителе И. Н. Струве, пути с которым разошлись в эмиграции. О П. Милюкове Савицкий пишет иронично:

Ты с виду сух и прозаичен
Европе предан всей душой
В уничиженьи методичен
Всего, что Русь несет с собой.

Я сознательно остановился на сборнике стихов подробно, чтобы задать вопрос (я ничего особо не отбирал, не отсекал из интонаций П. Востокова): где же здесь криминал? Ведь все это – песнь любви к Родине, ко всему, что в ней есть и хорошего, и смутного, но все равно любимого, песнь восхищения ее природой, ее историей, ее людьми. Где же здесь криминал?

8.4. Почему "Хунну"

Обычно хроника социальной жизни называется историей. В таком узком смысле история составляет базис социологии.

К. Поппер

Л.Н., не зная поначалу о пражских коллизиях П. Савицкого, радуется выходу "Хунну" – пусть и ничтожным тиражом в 1000 экземпляров. Следующее издание – "Хунны в Китае" вышло лишь через 14 лет, но уже в 5000 экз. Только после смерти Л. Н в 1993 г. "Хунну" появились действительно массовым тиражом в 50 тысяч экземпляров. Это была копия книг "светло-серой" изящной и качественной московской серии[443], но сделана она была уже не в "Экопросе" (наследнике "Прогресса"), а в Санкт-Петербурге, под научной редакцией ученика Л.Н., кандидата географических наук – Вячеслава Ермолаева. В предисловии отмечалось, что книга выходит без купюр в редакции самого Л. Н. Гумилева[444].

Удивительно, что очень специальная, отнюдь не популярная книга разошлась молниеносно. Что это – гипноз названия? Ведь книга отнюдь не про гуннов, которых Л.Н. касается на пяти заключительных страницах, а про хуннов – их предшественников. Но тогда она должна бы называться "Хунны", а не "Хунну". Дело в том, что последнее – название мощного кочевого государства, созданного до нашей эры в Великой степи.

Задолго до появления гуннов в Европе кочевники, жившие в Монголии, воевали с Китаем и внушали ему такой же ужас своими набегами, как гунны Атиллы – Византии и Риму. В китайских летописях эти кочевники называются "хунны". В исторической науке высказывалось мнение, что сходство имен "гунны" и "хунны" случайно, и что гунны не были потомками хуннов. Большинство ученых, однако, отстаивают идею преемственности гуннских переселений с востока на запад. Эта точка зрения убедительно обоснована К. А. Иностранцевым в его исследовании "Хунну и гунны", первоначально опубликованной в 1910 году в "Русской старине", а в 1926 году – отдельной книгой.

Насколько можно судить по остаткам хунского языка, они, как и гунны, были тюркоязычным народом[445].

Заметим, что Г. Вернадский, как и П. Савицкий, не делал разницы между хуннами и гуннами. Он писал, что "гунны страдали от суровых изменений в Китае" (об оставшихся там), но те же гунны вторглись в Европу, и именно они начали великое переселение народов[446]. Правда, в конце прошлого века высказывались и странные идеи: гуннов отождествлял со славянами крупный русский историк – Д. И. Иловайский[447].

Среди союзных и подвластных хунну народов были аланы (предки осетин), и готы, и действительно славяне. Славянские волхвы, вероятно, пользовались почетом у гуннов; они принимали участие и в похоронах Атиллы. Историк готов – алан Иордан (VI в.), писавший на латыни, рассказывая о поминальном пиршестве по Атилле, называл этот обряд древнеславянским словом "страва"[448].

Многое о гуннах (хуннах) уже было написано, и, казалось, что мог добавить к этому Л. Гумилев? Он, конечно, и сам понимал, что когда-то и много работавший над этой проблемой классик востоковедения К. А. Иностранцев мог знать о хуннах нечто большее, чем сам Л.Н. "в начале пути". Недаром Л.Н. писал, что тот имеет блестящие работы; редко кто удостаивался его подобных характеристик[449]. Ученые, посвятившие всю жизнь только монголоведению (академики С. А. Козин или Б. Я. Владимирцев), вероятно, знали о монголах нечто и не известное еще Льву Николаевичу в 50-х гг. Да и Учитель, как Л.Н. называл М. И. Артамонова, очень много работал над историей хазар; позже он пригласил Л. Гумилева быть научным редактором своей монографии[450]. Л.Н. отлично понимал, что в чем-то уступает авторитетам. В письме к Анне Андреевне от 3 апреля 1955 года, говоря о кадрах Института востоковедения, он признавал, что "сильнее меня... В. В. Струве и Петрушевский. Этих мне не догнать!".

Были свои плюсы и у Л.Н.; он работал после них, а уже поэтому располагал большей информационной базой и кругом идей. Много работал он и с новыми иностранными источниками, хотя и сознавал свои недостатки в этом плане. Кое-что ему удалось издать и переиздать. Так в 1960 г. в Чувашском государственном издательстве появилось "юбилейное" переиздание труда Иакинфа Бичурина – "Собрание сведений по исторической географии Восточной и Срединной Азии", подготовленное Л. Гумилевым и М. Хваном. "Собрание сведений" И. Бичурина – систематическое извлечение из китайских летописей, касающееся хуннов и других кочевников, начиная с "Исторических записок" Сыма Цяня – знаменитого китайского историка II в. до н. э. Труды И. Я. Бичурина высоко ценил Александр Пушкин, знавший его и бывший с ним в дружеских отношениях. Когда Пушкин писал "Историю пугачевского бунта", Бичурин сообщал ему недостающие сведения о калмыках. Иакинф Бичурин родился в 1777 г., окончил Казанскую духовную семинарию в 1799 г., затем работал там преподавателем. В 1807 г. был назначен начальником русской духовной миссии в Китае, где пробыл до 1821 г. По происхождению он был чуваш.

Кроме того, Л.Н. дали много нового для его исследований археологические экспедиции 1935 – 1957 гг.[451] Кстати сказать, Г. Вернадский, характеризуя Гумилева, однажды написал: "Востоковед, историк и археолог".

Конечно, археология в Азии сулила меньшую отдачу, чем в других регионах мира, поскольку "строительный материал – глина во Внутреннем Китае, дерево в Манчжурии и войлок в Монголии – не мог сохраниться до нашего времени, как сохранились мрамор Эллады, гранит Египта и кирпич Ассиро-Вавилонии[452]. Тем не менее Л.Н. рвался в очередную археологическую экспедицию. Он радовался тому, что намечаются большие раскопки "в стране куриканов, предков якутов", считал своей задачей – найти железный век, т. е. памятники I тысячелетия н. э. Л. Н. предполагал, что это были "северные динлины". Динлины – один из загадочных этносов Центральной Азии. Г. Грумм-Гржимайло писал о них: "Возвышенные носы" указывают на то, что в жилах хуннов и китайцев того времени текла кровь той расы, к которой принадлежали динлины и которую я склонен считать родственной европейской"[453]. Более решительно оценивал диндлинов П. Н. Милюков: "Это несомненно европеоидная раса – но только в смысле тех "европеоидов", которые переселились в Сибирь. Затем они прошли обратным порядком северную Россию до Прибалтики"[454].

Потом Л.Н. уехал на Ангару искать "пегую орду", которой интересовался Г. В. Вернадский[455]. Кто бы сейчас, в эпоху "выживания" и жесткого рационализма мечтал найти что-то о "северных динлинах"?[456] .

В отличие от классиков востоковедения Л.Н. ставил особую задачу: дать сводную этническую историю всей Евразии, будущего государства-континента[457], всю ее историю от хуннов до рождения Руси, проследить и объяснить взлеты и падения крупных этносов, ритмы и "кванты истории" (по настоятельным советам П. Савицкого), попытаться хотя бы в первом приближении дать определение понятия "этногенез". Перед Л.Н. стояла гигантская задача по временному охвату. На Гумилевских чтениях, происходивших в Москве в 1998 году, она была оценена даже как создание новой модели всемирной истории, ибо оказалось, что именно кочевники связали воедино судьбы оседлых культур, отдаленных друг от друга горами, степями и пустынями[458].

Перед мысленным взором Л. Н. лежало гигантское пространство, на котором развертывалась эта история. Согласно П. Савицкому, это – огромный "прямоугольник степей" с "наибольшей не только в Евразии, но и во всем мире сплошной полосой районов, удобных для кочевника-скотовода, является северная полоса травянистых пустынь и примыкающая к ним с севера и запада область травянистых степей. Эту сплошную полосу степей и травянистых пустынь назовем по характеру картографических ее очертаний и по крайним рубежам простирания хингано-карпатским "прямоугольником степей" (подразумеваем Большой Хинган – меридиональный хребет на западном пределе Маньчжурии). С востока к этому прямоугольнику примыкает Захинганская островная Маньчжурия, с запада – "симметричная" ей Закарпатская венгерская степь. Также с севера (со стороны тайги) "прямоугольник степей" обрамлен островными степями, особенно частыми в условиях пересеченного рельефа Восточной Евразии (енисейская и ленская страна, Монголия и Забайкалье)[459].

Великий евразиец умел выражать это и поэтически:

Ветровой, степной, необозримый
Мир башкир, монголов и туркмен,
Вековых приливов и отливов,
Судьбоносных быстрых перемен[460]
.

Подход Л. Н. Гумилева к теме был неизмеримо масштабнее и перспективнее (ведь хунны для него – лишь начало истории Евразии) любых абстрактно-теоретических рассуждений типа: "Была ли прогрессивной роль хуннов?". По такому скользкому пути пошел ненавистный ему профессор А. Н. Бернштам, выпустивший в 1951 г. в Издательстве ЛГУ "Очерки по истории гуннов". Через год появилась разгромная рецензия на нее, и не где-нибудь, а в "Большевике". За рецензией последовала еще пара "откликов" в специальных журналах[461]. В самом деле, о какой прогрессивной роли хуннов могла идти речь, если И. В. Сталин 6 ноября 1943 г. сравнил орды Атиллы с гитлеровцами, которые "вытаптывают поля, сжигают деревни и города, разрушают промышленные предприятия и культурные учреждения"[462]. Значит, автор "плетется в хвосте буржуазной историографии"[463].

Вторая претензия к Бернштаму состояла в том, что даже после классического труда И. В. Сталина он не отмежевался от марризма. Наконец, его критиковали за то, что он считал становление феодализма в Китае чуть ли не результатом гуннского нашествия, тогда как феодализм в Китае куда древнее (почти на 1000 лет), о чем говорил товарищ Мао Цзе-дун[464].

Все это не надо понимать как просто некую огульную критику; рецензия в "Большевике" была написана специалистом высокого класса[465]  и в целом выглядела убедительно. Сам Л.Н. считал, что попытка А. Н. Бернштама применить к доклассовому обществу социальные категории привела автора "к позорному разгрому из-за многочисленных передержек"[466]. Ученый совет Института истории материальной культуры, как и положено было, осудил позицию А. Н. Бернштама и предложил ему подготовить выступление в печати с анализом и причиной своих ошибок.

Не будем вдаваться в суть этих "проработок". Отметим лишь заметную безграмотность А. Н. Бернштама. Искажение имени русского геополитика Савицкого (он именует его Н. Савицким) – деталь. Анекдотично другое: он искренне считал, что "вардапет" – фамилия некоего армянского ученого, тогда как это уважительное обозначение учителя вообще. Не силен был Бернштам и географии: описывая успехи гуннов в Европе, называет галльскими городами немецкие Вормс, Шпейер и Мейнц; Днепр именуется у него Истром, хотя античные авторы так называли Дунай[467].

Сам А. Бернштам не чуждался идеологических штампов, и даже куда более жестких, чем его оппоненты. Вот один из шедевров его стиля: "В 20-х гг. XX в. в связи с загниванием идеологии (!) империалистического мира наблюдаются попытки создать особую науку – кочевниковедение. Усиленно работали в этом направлении Н.(!) Савицкий, Н. Толль и другие. "Духовным отцом" этих теорий явился яркий миграционист (!?) и реакционер М. Ростовцев"[468].

Таким образом, нелюбовь к А. Н. Бернштаму Л.Н., мягко выражаясь, была достаточно мотивирована, особо учитывая вероятность его вины во "второй Голгофе". Это прорывалось во многих письмах из омского лагеря, своего рода откликах Л.Н. на "руководящую статью" – рецензию на "Историю гуннов" Бернштама. "Я рад, что мерзавец получил по заслугам, – писал Л.Н., – но удивительно, за что на меня ополчились; я говорил то же самое, что напечатано в "Большевике"[469]. А в другом письме к А.А. добавил: "Бернштам – лжеученый невежда и маррист"[470]. Как видно, принимал иногда официально-прорабатывающую терминологию и Л.Н., но для этого его надо было сильно разозлить.

Вернемся в 1956-1957 гг. "Сверх-идея" всей трилогии, (кроме, разумеется, создания истории двух тысячелетий Евразии): "рог западной гордыни должен быть сломлен!"[471]. Л.Н., работая над неизданными ранее рукописями Н. Я. Бичурина, открыл там много нового и делился своим замыслом с П. Савицким: "Наконец-то можно будет построить историю Евразии с такой же полнотой, какая есть в истории Европы и Ближнего Востока. Тогда сама идея европоцентризма будет скомпрометирована, ибо она основывалась на том, что об Азии и Сибири знали мало, а неизвестное считали несущественным. Но особенно наполняется сердце гордостью потому, что эти новые данные получены не с Запада, а из традиций нашей отечественной науки" (подчеркнуто мною – С.Л.)[472]. Эти мысли развиваются Л.Н. позднее в "Черной легенде".

В странах Западной Европы предубеждение против неевропейских народов родилось давно. Считалось, что азиатская степь – обиталище дикости, варварства, свирепых нравов и ханского произвола. Взгляды эти были закреплены авторами XVIII в., создателями универсальных концепций истории, философии, морали и политики[473].

Из Праги эту линию всячески поддерживал П. Савицкий: "Кто умеет учитывать мощь организационной идеи, скажет, что история кочевников от древних хунну в эпоху до нашей эры и до монголов 13-14 вв. (и даже позже) никак не отстает по размаху и внутренней насыщенности ни от греко-римской, ни от мусульманской. Я сказал бы даже по героизму своему (каковы бы не были его корни!) и по широте своего географического горизонта она превосходит и ту, и другую. Малочисленность кочевников подчеркивает и усиливает звучание этого героизма"[474].

Эта линия, предваряющая "Черную легенду", – сквозная, главная во всей "Степной трилогии" вплоть до "чисто" российских ее сюжетов. Не надо, однако, думать, что позиции Л.Н. и евразийцев совпадали во всем. Это не так. В "сверх-идее" трилогии есть еще одна пусть побочная, немного замаскированная линия – внутриазиатская. Откровеннее всего она выражена в авторском предисловии к "Хуннам в Китае", обещании дать "целостное описание средневековой степной культуры, значение которой для всемирной истории заключается в том. что она остановила ханьскую и танскую агрессию[475], обеспечив тем самым оригинальное развитие всех культур Евразийского континента[476]. Это уже нечто новое среди задач трилогии.

Ну, а при чем здесь хунны? И на это у Л.Н. есть ответ: четверть века династия Хань стремилась доставить Китаю господство над Азией. Подобно тому, как в Средиземноморье возникла Pax Romana, на Дальнем Востоке чуть было не была создана Pax Sinica. Свободу народов Великой степи отстояли только хунны[477] Для нас важно, что кочевой щит не позволил заселить Сибирь с юга. Более того, в поздней работе Л.Н. подчеркивал: "Какое счастье, если подумать, что китайцы не добрались до Европы на рубеже нашей эры! А ведь могли бы, если бы их не задержали хунны, главный противник империи Хань"[478].

Все степные этносы ощущали "феномен соседства", все они жили на своей родине, в привычном ландшафте, в своем "месторазвитии" довольно благополучно. Но проникая в Китай или принимая китайцев у себя, они, согласно Л.Н., гибли, равно как и при контакте с другими этнически чуждыми мирами. "Контакт на суперэтническом уровне давал негативные результаты"[479].

Но какое отношение все это имеет к современности? Чистая теория, умствование, интересное лишь для кабинетных ученых? Оказывается, не так... Противопоставление "цивилизованных земледельцев" (Китай) и варваров-скотоводов имеет давние корни, прочно вошло в специальную литературу, а через нее – и в "масс-медиа".

Китай, отгородившийся от степных орд Великой стеной, отбивающийся от агрессоров – один из таких ложных стереотипов, продержавшихся до нашего времени.

Известный французский географ Пьер Гуру 50-х годах нашего века писал, что Китай создал цивилизацию, уже полностью сложившуюся в течение второго тысячелетия до нашей эры; примитивные цивилизации Центрального и Южного Китая были поглощены самой блестящей из существовавших цивилизаций; китайской цивилизации посчастливилось не встретить на огромной площади другой высшей цивилизации, способной оспаривать ее господство в этом районе. Поскольку кочевники не обладали ни достаточной численностью, ни учреждениями, ни идеями, которые были бы в состоянии изменить интеллектуальную, моральную, общественную жизнь этой страны[480].

Поразительно! Знал ли вообще французский ученый о Великой Монгольской империи XIII в. Все, что было здесь ценного в этом огромном регионе, оказывается дал один Китай! Эта линия продолжается через века, вплоть до наших дней. Но Китай был агрессором а не жертвой. Это мысль и Л. И., и современных исследователей. Хотя всегда в той или иной форме наличествовал механизм угнетения и утверждения превосходства завоевателей, но государства соседних с Китаем народов являлись всегда все-таки государствами этих народов – гуннов, тюрков, тибетцев и т. д., а не частями некоего культурно-территориального исторического единства. Чжунго неизменно существовал три тысячи лет. Е. И. Кычанов пишет, что мы встречаем со стороны некоторых китайских историков стремление все многонациональное население современного Китая чуть ли не с неолита считать чжун-хуа миньцзу – "народами Китая..." Антиисторизм такого подхода очевиден[481].

Л.Н писал о наличии форм евразийской культуры в областях земледельческих, но населенных выходцами из степей. К ним он относил в первую очередь Северный Китай, где начиная с IV в. мощная инфильтрация степняков создала особый этнический субстрат, просуществовавший до VIII в. и создавший два расцвета культуры Вей и Тан, причем последняя имела общемировое значение. За пределами своего ландшафта наблюдалось расслоение; китайцы откололись от тюрко-монголов, что на пользу дела не пошло ни для той, ни для другой стороны. Гумилев считал, что есть все основания расширить границы степной культуры за историческое время и выделить группу гибридных образований с точки зрения расцвета и накопления культурных ценностей[482].

Все, оказывается, не так просто с "законной" и вечной доминацией Китая! Однако эти тезисы никоим образом не говорят о каком-то "антикитайском настрое" Л.Н. Это совсем не так. В письмах матери из Караганды и Омска он многократно возвращался к китайской теме и только сугубо уважительно!

Для него самыми интересными книгами там были китайские, особо по династиям Тан и Сун. Он, по собственному признанию, "влюбился в Китай и наши (лагерные – С.Л.) китайцы это ценят, приглашают меня на чай и беседуют об истории"[483]. В другом письме, в связи с тем, что А.А. переводит и китайских поэтов, пишет: "Доволен, что ты начинаешь чувствовать древний Китай. Нет ничего более неверного, чем представление о китайской "застойности"[484]. Дело, значит, не в какой-то предвзятости – ее нет, а в стремлении быть объективным. Личные симпатии – одно, а правда истории – другое.

Итак, в чем же своеобразие гумилевского "Хунну"? Здесь легко сбиться на краткий пересказ солидной книги, попытку дать некий "дайджест". Но не историку (а может быть, и историку без дара Л.Н.) это явно не под силу, хотя какой-то "краткий путеводитель" по Степной трилогии неизбежен, поскольку без минимума "фактуры" невозможно и пытаться показать подход Л.Н. к теме.

Особенность этой книги, по-моему, состоит в том, что прослеживается первый и удивительный подъем кочевого этноса, перерастающего потом в комплекс этносов и суперэтнос. А дальше пойдет второй виток этногенеза (тюрки), третий (монголы), но хунну – первые! "История – базис социологии" – считал знаменитый Карл Поппер.

В чем здесь секрет истории? Почему поднялся и погиб хуннский суперэтнос? Ведь хунны просуществовали свои 1500 лет и оставили в наследство монголам и русским непокоренную Великую степь[485].

И еще вопрос: почему мозаичный хуннский суперэтнос, включавший еще сяньбийцев, табгачей, тюркютов, уйгуров, смог быть целостностью долго и успешно противостоять другим суперэтносам, и в первую очередь древнему Китаю, относившемуся к Хунну с нескрываемой враждебностью? Почему же для хуннов была неприемлема китайская культура?

8.5. Как могло случиться?

В III в. до н. э. древние хунны уже стали хозяевами всех степных пространств от пустыни Гоби до сибирской тайги, а на берегах Енисея и Абакана, рядом с бревенчатой избой появилась круглая юрта кочевника[486]. Как могло такое произойти, и в чем феномен хуннов?

Раньше переселение их предков с южной окраины Гоби на северную датировалось XII в. до н. э., но в работе Л.Н. от 1989 г., когда были учтены датировки экспедиции С. И. Руденко, эта дата передвинулась на Х в. до н. э.[487] Гумилев считал, что связная история народов Великой степи может быть изложена, начиная лишь с III в. до н. э., когда племена Монголии были объединены хуннами, а полулегендарные скифы Причерноморья сменены сарматами?[488]

Месторазвитие этноса, согласно взглядам Л.Н., должно сочетать два или более ландшафта[489]. Положение это, принятое как некий общий закон, весьма спорно. П. Савицкий возражал и достаточно убедительно: культура майя оставила свои наиболее поразительные памятники на чисто равнинном Юкатане, среди обстановки, отвечающей понятию чисто лесного ландшафта (некого аналога нашей тайги)[490] .

Так или иначе, но в 209 г. до н. э. произошла консолидация родов и возникла сильная центральная власть. Этот год стал важной датой в истории хуннов; к власти пришел шаныой ("высочайший"), а в другом месте Л.Н. называет по-современному – "пожизненный президент[491]. Модэ (или, по Е. Кычанову, Мао-дунь)[492] был человек жесткий и решительный, умный и смелый, быстро прибравший к рукам всю степную часть Маньчжурии, оттеснивший на запад согдийцев и покоривший саянских динлинов.

В 200 г. до н. э. Модэ победил также крестьянского вождя Китая Лю Бана и заставил его заключить "договор мира и родства". Это представляло загадку, ибо Хунну уступало Китаю по численности населения в десятки раз. Согласно евнуху, перешедшему от китайцев к одному из шаньюев, численность хуннов не может сравниться с населенностью одной китайской области, а одной пятой китайских богатств хватило бы, чтобы купить весь хуннский народ[493]. "И эта горсточка на основах кочевого быта, – заметил П. Савицкий, – держала в страхе Китайскую империю"[494].

Согласно Л. Гумилеву, хуннов в III в. до н. э. было около 1,5 миллиона, но они сражались на равных против объединенного Китая с его 59 миллионами[495]. При этом хунны не искали территориальных приобретений, а отражали натиск. Китайская политическая мысль, по выражению Л.Н., была прикована к "хуннскому вопросу"[496]. Китайцы испробовали разные методы: "торговую войну" – лимитирование поставок хлеба и тканей степнякам; искусную дипломатию – попытки расколоть кочевые племена, и прямое военное вмешательство.

Все это, как полагал Л.Н., ставит под сомнение утверждение о постоянной войне "злых Авелей" против "милых и трудолюбивых Каинов". Секрет их отношений в чем-то другом. Этот "секрет" был очевиден трезвым людям еще до н. э. Жена хуннского шаньюя Модэ в 202 г. до н. э., когда хунны окружили ханьского императора у деревни Байдын, в северном Шэньси, посоветовала ему заключить мир без территориальных приобретений, ибо, говорила она, хунны, приобретя китайские земли, все равно не смогут на них жить. Модэ согласился с умной женой и заключил с императором "договор мира и родства", – дипломатическую форму капитуляции. Все остались жить дома[497].

 Это был, по словам Л.Н., беспримерный успех для хуннов, поскольку до сих пор ни один кочевой князь не мечтал равняться с китайским императором[498]. Дело дошло до того, что Китай стал источником доходов Хунну, посылая туда "подарки" – красивую форму дани.

Военная история кочевого мира, согласно образному выражению Савицкого – это "как бы взрыв атома"[499] . Именно для защиты от кочевых народов была построена Великая Китайская стена, протянувшаяся на 4 тысячи километров. Высота ее достигала 10 м, и через каждые 60-100 м высились сторожевые башни. Л. Н. пишет, что когда работы были закончены, оказалось, что всех вооруженных сил Китая не хватит, чтобы организовать эффективную оборону на стене[500].

hun03

Карта 1. Срединная Азия около 135 г. до н.э. (по данным путешественника Чжан Цяна)

Интересно, что циньское правительство, возводя стену, преследовало не только цели защиты – люди бежали из Китая, бежали от налогов, а их почти не было у хуннов, у них было "весело жить". Но дело не в деталях – не в километрах стены, не в кубометрах материалов для нее, – кочевой мир был опоясан рядами укреплений цивилизованных, оседлых культур, и на юге Великая Китайская стена разделяла контрасты культур и контрасты, природы: влажный муссонный умеренно-теплый Китай с мягкой и недолгой зимой на юге, и сухая Монголия с невыносимой жарой летом и сильнейшими морозами зимой.

Борьба кочевников и Китая велась в основном за район, где расположены нынешние провинции КНР – Ганьсу, Шэньси и Шаньси, и так называемую тогда "Западную окраину Китая" – переход от лесистых гор к безлесным, сухим склонам и сухим плато степей. Кочевники проникали за Китайскую стену в основном там, где она охватывала, включая в Китай, участки степной природы. Согласно Савицкому, упомянутые горные хребты и есть граница между азиатским и европейским мирами[501]. Между этими хребтами и пустыней Гоби лежит "глассис степей". В китайской литературе I в. до н. э. хребет Иныпаня (к северу от излучины Хуанхэ) "богатый травою, деревьями, птицами и четвероногими" назван "логовищем шаньюев"[502].

В абсолютной пустыне скотовод не может держаться, объяснял П. Савицкий. Именно этим определяется и характер геополитической истории восточно-хуннской державы. Это как бы история перебросок через пустыню. Шаньюй держится в степях и горных хребтах около китайской стены. Если же он оттуда вытеснен, то должен уходить к северу от пустыни[503]. Тезис П. Савицкого подкрепляется и тем, что и после эпохи хуннов, присяга на верность Темучину (Чингис-хану) звучала так: "Если преступим твои приказы... отними у нас жен и имущество и покинь нас в безлюдных пустынях"[504].

hun04

Карта 2. Срединная Азия около 30 г. до н.э.

Подъему Хунну в первом тысячелетии до н.э. способствовала и природа – увлажнения степи в этот период. Во II в. до н.э. хунны заводят в Джунгарии земледелие. Когда китайцы были сильнее (до Модэ), их набеги на хуннов давали им тысячи, а то и сотни тысяч голов скота. И это в местности, представляющей сейчас пустыню!

Феноменальные военные успехи хуннов Л.Н. позже объяснял тем, что они находились в фазе пассионарного подъема. Понятия «народ» и «войско» у них тогда совпадали. Их военная сила стремительно росла в эпоху Модэ. Китайцы оценивали численность его войска от 60 до 300 тыс. Последняя цифра кажется нереальной; оценки современной науки дают от 50 до 140 тыс. Л.Н.отмечал, что тактика хуннов состояла в изматывании противника: отогнать их было легко, разбить трудно, а уничтожить невозможно.

«Конница кочевников – это сверхтанки прошлых лет», – писал П.Савицкий. Конь был основой жизни кочевника, близким другом своего хозяина. Они подбирали коней определенной масти для каждого отряда. Основатель хуннского могущества Модэ (209 – 174 г. до н.э.) имел четыре войсковых подразделения, определявшихся мастью лошадей: вороные белые, серые и рыжие. Мастями хуннских лошадей заинтересовались и китайцы; им пришлось заинтересоваться, ибо их лошади были малорослы и слабосильны, не могли сравниться с хуннскими. В поисках нужной породы они обратились к "западным странам", а западом для них была и Фергана, где китайский агент нашел нечто подходящее. Он доложил своему императору У-ди (126 г. до н. э.), что там есть добрые лошади (аргаллаки), которые происходят от "небесных лошадей и имеют кровавый пот". Эта же легенда о кобылицах пяти мастей фигурирует еще в одном китайском источнике.

Итак, на карте Срединной Азии около 135 г. до н. э. мы видим гигантское государственное образование Хунну, протянувшееся от "Западного края" – бассейн реки Тарим, до Байкала Подъему Хунну в первом тысячелетии до н. э. способствовала и природа – увлажнение степи в этот период. Во II в. до н. э. хунны заводят в Джунгарии земледелие. Когда китайцы были сильнее (до Модэ), их набеги на хуннов давали им тысячи, а то и сотни тысяч голов скота. И это в местности, представляющей сейчас пустыню![505]

Феноменальные военные успехи хуннов Л.Н. позже объяснял тем, что они находились в фазе пассионарного подъема. Понятия "народ" и "войско" у них тогда совпадали. Их военная сила стремительно росла в эпоху Модэ. Китайцы оценивали численность его войска от 60 до 300 тысяч. Последняя цифра кажется нереальной; оценки современной науки дают от 50 до 140 тысяч[506]. Л.Н. отмечал, что тактика хуннов состояла в изматывании противника: отогнать их было легко, разбить трудно, а уничтожить невозможно.

"Конница кочевников – это сверхтанки прошлых лет", – писал П. Савицкий[507]  Конь был основой жизни кочевника, близким другом своего хозяина. Они подбирали коней определенной масти для каждого отряда. Основатель хуннского могущества Модэ (209-174 г. до н. э.) имел четыре войсковых подразделения, определявшиеся мастью лошадей: вороные, – на севере, и почти до Желтого моря – на востоке[508]. На юге оно включало северную излучину реки Хуанхэ, то есть доходило до Великой Китайской стены, а кое-где и переходило южнее нее. Империя Хань как бы сжалась на юго-востоке от гигантского массива Хунну (см. карту N 1).

Успехи хуннов, как считали и евразийцы, были связаны с традициями прошлого. Ни одна историческая среда, по мнению П. Савицкого, не может дать такого подбора образцов военной годности и доблести, какой дает кочевой мир[509].

Таким образом, превосходство "цивилизованных земледельцев" над варварами-кочевниками – это злой миф истории. Ведь и кочевой быт отнюдь не предполагал беспорядочного плутания по степи. Кочевники передвигались весной на летовку, расположенную в горах, где пышная растительность альпийских лугов манила к себе людей и скот, а осенью спускались на ровные малоснежные степи, в которых скот всю зиму добывал себе подножный корм. Места летовок и зимовок у кочевников строго распределялись и составляли собственность рода или семьи[510].

Родовой строй стал социальной основой державы Хунну. Успехи хуннов в эпоху Модэ и его преемников объясняются быстрым переломом в политической системе, социальном строе и культуре.

Л.Н. приходит к следующим выводам: во-первых, хунны – отнюдь не орда, а единое племя, разделенное на рода; во-вторых, их политическая система была не примитивна, а довольна сложна и гибка. Во главе государства стоял "высочайший", но это не царь, а "первый среди равных" старейшин, которых было 24 (по числу родов). Вначале он был выборным, позже – наследным. Ниже его стояла система вельмож и чиновников пяти классов (члены рода шаныоя). Наряду с аристократией крови существовала аристократия таланта – служилая знать, не относящаяся к родственникам шаньюя. Их называли "Гудухеу" – князь счастья. Последнее обстоятельство особо подчеркивал Л.Н., так как оно очень "подпирало" его концепцию пассионарности. Эта группа вообще была связана не с отдельными родами, а с центральной системой управления, что, по Гумилеву, "крайне характерно для пассионариев всех времен и народов"[511].

Государственное право предусматривало смерть за нарушение воинской дисциплины и уклонение от воинской обязанности. Нравы хуннов были суровы, а суд короткий и строгий. По китайским свидетельствам, преступность у них выражалась едва несколькими десятками узников на целое государство[512]. Именно эти чрезвычайные законы, весьма характерные для фазы пассионарности, способствовали консолидации хуннов и превращению их в сильнейший этнос Срединной Азии.

Сложнее определить особенности гражданского права. Видимо, в родовом владении у них находились пастбища, а неудобные земли принадлежали всему хуннскому народу. "Земля есть основание государства",- провозглашал Модэ. Гумилевское утверждение о государстве Хунну позже оспаривалось в дискуссии 60-х гг. И все-таки он, видимо, был прав, если вышедшая в конце 90-х гг. книга известного русского востоковеда Е. Кычанова так и называется: "Кочевые государства от гуннов до маньчжуров". В ней прямо говорится о ранней государственности в самобытных и оригинальных формах[513] .

Хунны знали рабство, но в неволе у них были в основном пленники, использовавшиеся на хозяйственных работах. Современный китайский историк считает, что они составляли 1/10 населения хуннского государства[514].

Запутаннее обстоит дело с налогами. Л. Гумилеву, идущему по линии противопоставления "Хунну-Китай", хотелось бы, чтобы их совсем не было у хуннов. Он пишет: "Степнякам вообще чуждо понятие налога, свободный воин не согласен ничего никому платить"[515]. Увы, здесь Л.Н., видимо, ошибся; во всяком случае, покоренные хуннам народы платили кожами и полотном. Западный край был обложен, кроме того, и "данью кровью", т. е. необходимостью участия в походах хуннов. Была и какая-то система налогов со скота и у "местных"[516].

Противопоставление "Хунну-Китай" или "степняки-земледельцы" характерно и для евразийцев. Так, П. Савицкий с удовольствием приводил следующий пример. Евнух, бежавший из Китая, обличал китайцев: "Ваши обычаи и ваше право таковы, что класс восстанавливается против класса. И одни принуждены быть рабами, чтобы дать другим возможность жить в роскоши". Евразиец N 1 отмечал, что это, пожалуй, самое раннее, дошедшее до нас противоположение "срединного мира" периферическому... Основу гуннской мощи он видел в независимости от Китая по части всех реальных потребностей[517].

Отвлечемся от конкретики и ответим на типичное обвинение Л.Н. в "биологическом подходе к прошлому"[518]. Спрашивается: какой подход он использовал для объяснения взлета и успехов Хунну? Ответ однозначен: социально-экономический анализ, причем гораздо более трудный, чем при рассмотрении поздних эпох, так как материал приходилось собирать по крупицам! Написав это, я обнаружил подтверждение у П. Савицкого; в одном из писем он именно за это хвалил Гумилева: "Вы делаете попытку глубокого социального анализа истории кочевников. Я читал немало литературы по этим вопросам. Но такой попытки еще не встречал. Бог Вам в помощь!"[519]

Если где-то потом, углубляясь в проблемы этногенеза, Л.Н. нарочито обострял некоторые формулировки, иногда отбрасывал (для чистоты эксперимента?) социально-экономические факторы, то это лишь заострение, акцент и не более того.

Культура хуннов – одна из спорных проблем. Вроде бы у них не было письменности, поскольку она не была обнаружена. Но это не самый сильный аргумент, тем более, что китайский дипломат (где-то в 245-250 гг.) сообщал как о чем-то само собой разумеющемся – о хуннской письменности[520]. Китайцы эпохи Хань потому и считали хуннов диким народом, что признавали единственным источником культуры только свою страну.

Между тем хунны могли выбирать: на востоке лежал ханьский Китай, на западе – остатки разбитых скифов и победоносные сарматы. "Кого же надо было полюбить?" – спрашивал Л.Н. и отвечал (ссылаясь на раскопки царского погребения в Иоин-уле, где лежал прах Учжулю-шаньюя, скончавшегося в 18 г. н. э.), что для тела хунны брали китайские и бактрийские ткани, ханьские зеркала, просо и рис, а для души – предметы скифского "звериного стиля"[521].

Рассказать какими угодно словами, что такое "звериный стиль", невозможно. Читатель должен или сходить в Эрмитаж, или, если он не петербуржец, посмотреть в библиотеке изданный в 1958 году альбом "Древнее искусство Алтая": он не пожалеет. Во всяком случае, П. Савицкий, а он и так хорошо знал, что такое "звериный стиль", был потрясен этим альбомом. "Вот поистине ценности всемирно-исторического порядка", – писал он Г. Вернадскому в США. А в письме Л.Н. Савицкий не сдерживал своего восхищения: "Каковы горный баран и олень, тот и другой в стремительном движении! Более совершенных и более современных (сверхсовременных!) вещей я вообще не знаю в искусстве нашей планеты... Еще с большей уверенностью, чем два месяца назад, повторяю: кочевнический "звериный стиль" ставлю выше всей греко-римской скульптуры"[522].

Савицкий считал, что памятники кочевнического искусства можно разделить на три основных "пошиба": классический, фантастический и графический; последнему, по его мнению, мог бы позавидовать любой современный абстракционист[523]. "Звериный импрессионизм" был, по-видимому, стилем гуннской державы, так сказать, "гуннским ампиром"[524], Вернемся еще раз к тому, что же хунны брали у Китая "для тела"; не были ли они просто эпигонами, никогда и ничего не изобретя сами? Л.Н. многократно подчеркивал обратное. Он приводил несколько характерных примеров. Штаны были изобретены кочевниками еще в глубокой древности. Когда в IV в. до н. э. правитель древнекитайского царства Чжао решил реорганизовать войско и завести конницу, выяснилось, что конников надо одеть "на варварский манер" – т. е. в штаны, которых китайцы никогда не носили. Правитель оказался в трудном положении, о чем и сказал своим приближенным: "Сам-то я уверен, что сделать это необходимо, но боюсь, что Поднебесная будет смеяться надо мной[525].

Стремя появилось в Центральной Азии между 200 и 400 гг. Правда, кто придумал стремя – сяньбийцы или другой народ, до сих пор неясно. Кочевая повозка на неких деревянных обрубках сменилась сначала коляской на высоких колесах, а затем – вьюком. Кочевники изобрели изогнутую саблю, вытеснившую прямой меч, а их длинный лук метал стрелы на расстояние до 700 м. Круглая юрта считалась в то время наиболее совершенным видом жилища[526]. Недаром она дошла до наших времен и ее можно видеть на горных пастбищах Киргизии!

Л.Н. делал широкие выводы по линии сравнений "Азия-Европа" "Таким образом мы должны признать, – писал он, – что хунны на заре своего пассионарного взлета были не лучше и не хуже, чем, скажем, франки, арабы, славяне и древние греки в аналогичном этническом возрасте"[527].

Однако рост пассионарности, согласно Гумилеву, в этнической системе благотворен лишь до какой-то степени. После подъема наступает "перегрев", и для хуннов он наступил в середине I в. до н. э., а закончился в середине II в. Вместе с единством этноса была утрачена значительная часть его культуры и даже исконная территория – монгольская степь[528]

Горбоносые бородатые хунны покидают родную страну на берегах Селенги и Онона. "От могучей державы, – заметил Л.Н., – остались только кучки беглецов"[529] .

Против Хунну работали два фактора: внешний и внутренний. "Фактор соседства" (Китай) вызывал смещение исторического процесса. "На востоке, – писал Гумилев, – так влияли китайцы, погубившие державу хуннскую и тюркскую"[530]. Выдержав три войны с Китаем, хунны потеряли много боеспособных мужчин; это вызвало ослабление державы. В ней сложились две противоположные по психическому складу "партии". Южная (консервативная часть общества – "тихая") ушла к Китайской стене. Ханьское правительство дало им возможность селиться в Ордосе и на склонах Инь-Шаня, используя их в борьбе против северных хуннов. В Китай пришли не завоеватели, а бедняки, просившие разрешения поселиться на берегах рек, чтобы иметь возможность поить скот[531]. На север ушла пассионарная часть, сохранившая традиции покойных шаньюев – "право сражаться на коне за господство над народами"[532]. К 97 г., когда Хунну было сокрушено, это были уже совсем другие хунны...

История "северных хуннов" достаточно сложна. Так называемые "неукротимые" к 158 г. н. э. достигли Волги и нижнего Дона, где вошли в соприкосновение с аланами. История хуннов с 158 г. до 350 г. совершенно неведома. Л.Н. писал, что за 200 лет они изменились настолько, что стали новым этносом, который принято называть "гунны"[533].

Аммиан Марцеллин (330 – ок. 400 гг.) – офицер римской армии, участвовавший во многих восточных походах и знакомый с описываемыми событиями не понаслышке, подтверждает локализацию гуннов на средней и нижней Волге. Правда, для него это было где-то далеко, "за болотами, у Ледовитого океана". По его описанию, и здесь он более достоверен, чем, рассуждая о географии, для гуннов не типичны монголоидные черты: скуластость или узкие глаза[534]. По мнению Г. Вернадского, это не совсем так: "Более или менее общепринятым считается мнение, по которому орда гуннов тюркского происхождения; к ней, однако, присоединились также угры и монголы, а на последних этапах она включает также некоторые иранские и славянские племена"[535].

Лишь несколько страниц в "Хунну" посвящено уже не хуннам, а гуннам. Здесь Л.Н. суров, но вряд ли справедлив. Он от души их жалеет, сравнивая с хуннами: те строили избы на зимовках, но ничего подобного не было у гуннов. Зимой они кочевали по разным местам, "как будто вечные беглецы с кибитками, в которых они проводят жизнь"[536]. Главное отличие гуннов от хуннов, согласно Гумилеву, состояло в утрате стереотипов поведения, связанных с политической организацией, и прежде всего – института наследственной власти. Гунны сокрушают все, что попадет на пути; это – деградация, потеря того, что было достигнуто в культуре и организации прошлого у хуннов[537].

По другому оценивает гуннов П. Савицкий. Он пишет о "драматической напряженности гуннской истории". Великий завоеватель Мотуна (Модэ) объединяет восточно-евразийские степи. Созданная им держава, сначала развивается с успехом, а затем все более клонится к упадку. Трагическое метание вождей и масс между подчинением Китаю и борьбой за независимость, часто в условиях голода и холода. Неподчинившиеся уходят в срединно-европейские степи. Настает видимая или действительная двухвековая передышка. Затем следует ошеломляющий прыжок на запад; занятие в несколько лет западноевропейских степей, а несколько позже – Атилловы походы в Европу. По Савицкому, история гуннов знаменует собой историческое единство Старого Света. Это было "завоевание-переселение" в отличие от "завоевания-расширения"[538].

Отправная база гуннского движения была потеряна гуннами уже ко II веку нашей эры. Савицкий следующим образом пояснил Л.Н. свое расхождение с ним по поводу истории гуннов: "Поскольку Вы считаете, что в первые века н. э. степь была так сильно обескровлена, мне не совсем ясно, откуда же, по Вашему мнению, взялись гунны великого Батюшки-Атиллы? Ведь они с большим треском и блеском действовали уже в первой половине и в середине V в."[539].

Жители Лютеции (Парижа) уже хотели бежать из города, страшась орд Атиллы. Он, правда, немного не дошел до Лютеции, но опустошил Страсбург, Шпеер, Вормс и Майнц – города западной части современной ФРГ, осадил Орлеан, то есть "гулял" уже и вдоль Луары. Далеко зашел "Батюшка-Атилла" и был он, конечно, пассионарен, а не "перегрет". В дальнейшем Л.Н. "смягчился" и к гуннам, заявив, что "гунны – это возвращение молодости хуннов"[540].

Книга "Хунну" вышла в 1960 г. В ту пору географические сюжеты еще не занимали нашего героя, но позже он добавил очень существенную причину заката империи Хунну. "Начиная с I в. до н. э., – пишет Л.Н., – в хрониках постоянно отмечаются очень холодные зимы и засухи, выходящие за пределы обычных. Заведенное хуннами земледелие погибло". Во II – III вв. н. э. хунны покидают родину и занимают берега Хуанхэ, Или, Эмбы, Яика и Нижней Волги[541] III в. н. э. – кульминация процесса усыхания. Это уже серьезное объяснение, добавляющее важный фактор – природный.

С первых публикаций "Хунну" и "Хунны в Китае" прошло несколько десятков лет. Это первые капитальные труды Л.Н., к тому же писавшиеся поначалу для узкого круга "посвященных". Первые работы Л.Н. отчаянно трудны, даже если украшены нарочито публицистическими названиями глав. Они загромождены трудно воспринимаемыми именами, названиями, этнонимами, калейдоскопом дат. Демонстрация огромной и реальной эрудиции? Конечно, Л.Н. был склонен к этому всегда, но получалось это потом удивительно естественно, как и демонстрация его феноменальной памяти на лекциях. Здесь этой естественности нет. В 50 – 60 гг. Л.Н. только учился писать популярно; это не давалось сразу.

8. 6. Расправа с "новичком"

В чем назначение СОВЕТА? В СОвместных наложеньях ВЕТО, А если так, то и СОБРАНЬЕ – СОгласное занятье БРАНЬЮ?

Ю. Ефремов

Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение.

Ф. Ницше

Итак, "Хунну" состоялись, книга вышла, пусть и ничтожным тиражом, но ведь это – первенец. Напомню, что список печатных работ Л.Н. насчитывал 6 небольших статей, автору которых было уже 48 лет.

Надо было радоваться книге, и Л.Н. радовался, вряд ли предвидя последующие события. Хотя мог бы, зная нравы наших "научных сообществ". Я имею в виду не востоковедов страны или даже города, а "узкие" сообщества, "малые сектора" в академических институтах – китаистов, тибетологов и т. д. Именно они определяли характер дискуссий. Л.Н. должен был знать этот настрой по своей горькой жизни в Институте востоковедения. Откровений на этот счет немало в его письмах из лагерей 50-х гг.: "Настроение у меня вообще спокойное, т. к. я решил, что я умер и нахожусь в чистилище, где не может быть иначе. Воскреснуть что-то не хочется, особенно если вспомнить веселую жизнь в Институте востоковедения. Здесь тоже много прохвостов, особенно из урок, но там больше!"[542]

Но пройти обсуждение было необходимо. А коллеги беспощадны и злы. В самом деле – кто такой Гумилев? Да как он посмел, да мы ему покажем его законное место! И показали... "Хунну" вышли в 1960 г., а уже в середине следующего года в академическом журнале "Вестник древней истории" появилась разгромная рецензия К. Васильева. Резюме было убийственным: "Недостатки рецензируемой книги не исчерпываются перечисленными выше. Здесь разобраны лишь наиболее характерные случаи, корни которых кроются в трех основных причинах: в незнакомстве с оригиналами используемых источников, в незнакомстве с современной научной литературой на китайском и японском языках, в некритическом восприятии ряда устаревших концепций, представляющих вчерашний день востоковедческой науки"[543]

Дальше – больше. В сентябре 1961 г. в Эрмитаже и Ленинградском отделении Института народов Азии АН СССР (благо они на одной набережной – Дворцовой) прошло обсуждение книги Л.Н. и рецензии на нее. Замечания оппонентов, и прежде всего того же К. В. Васильева, были таковы:

 Переводы И. Бичурина, выполненные 100 лет назад, на которых базируется Л.Н., не всегда отвечают требованиям современной науки;

 Л.Н. не знает китайского и японского, а многие труды по истории хуннов вышли именно на этих языках; отсюда "море" частных и не очень частных ошибок;

 Датировка начального этапа истории хунну-сюнну у Л.Н. совершенно произвольна;

 Нет никаких известий о европеоидности динлинов, а Л.Н. представляет это не как гипотезу, а как аксиому;

Вывод Васильева весьма резкий: книга Л.Н. – "это пересказ общеизвестных переводов, не анализирующая новых материалов, не вводящая в оборот новых, оригинальных фактов, не вносит ничего принципиально нового в историографию древней Центральной Азии"[544].

Слава Богу, вел это заседание весьма авторитетный ученый, в ту пору заведующий библиотекой Эрмитажа, профессор Матвей Гуковский. Он дал отпор критикам с присущим ему юмором, заметив, что ученые делятся на два типа: "мелочеведов", внимательно следящих за мелочами, и синтетиков, строящих целостные концепции. В науке впереди идут именно вторые, а "мелочеведы" следуют за ними, исправляя их частные ошибки. По мнению М. Гуковского, рецензия К. Васильева проникнута враждебным тоном, которого не заслуживает даже плохая книга, а Л. Н. Гумилев написал хорошую книгу.

Так же оценил ее директор Эрмитажа, профессор М. И. Артамонов: "Не возможно требовать от одного человека одинаково высокой исторической и филологической подготовки. Спор о праве историка пользоваться имеющимися переводами беспредметен. Конечно, Л. Н. Гумилев вправе был работать с подобными переводами, тем более, что он создавал обобщающий труд, а не частное исследование, устанавливающее определенный факт или поправку к его истолкованию"[545].

Старейшина советского востоковедения академик В. В. Струве отметил, что книгу Л.Н. невозможно вычеркнуть из списка научной литературы; насчет переводов Бичурина он сказал, что за неимением новых переводов источников по истории Срединной и Центральной Азии, нецелесообразно отказываться от работы с этим весьма ценным источником[546].

Кроме всего, были отмечены стиль и значение книги Л.Н. для "выхода" науки на более широкое поле, а не только для научной элиты. Работа Л.Н. характеризовалась как "образец яркого, увлекательного изложения для широкого читателя", что проглядел главный рецензент. Сам Л.Н., отвечая на вывод К. Васильева о "пересказе накопленного наукой материала", бодро отметил, что то же самое можно сказать об "Истории России" Соловьева, "Истории Рима" Моммзена и "Истории древнего Востока" Тураева.

Казалось бы, вторжение новичка на поле "хунноведов" обошлось еще довольно благополучно; его не дали разгромить и отлучить, встреча вроде бы закончилась "вничью". Ничего подобного. "Ничья" никак не устраивала критиков Л. Н-ча, и в декабре того же года они организуют "продолжение дискуссии". Эрмитажное поле уже не устраивало; обсуждение перенесли в более "надежное" место – в Отделение Института народов Азии АН СССР.

Гумилев в то время был болен. Нет автора, тем лучше; проведем все без него: "Карфаген должен быть разрушен!". Естественно, "новичок" был примерно наказан. Обсуждение в декабре было уже "театром одного актера" – все того же рецензента, а престарелый академик В. В. Струве (достойнейший человек, смело заступившийся за Л.Н. в годы его "второй Голгофы") в заключительном слове почему-то защищал уже не автора, а... рецензента[547].

Один из парадоксов судьбы Л.Н. в том, что друзья-евразийцы за рубежом были куда оперативнее доморощенных критиков. Они были сверхоперативны, ибо уже в 1960 г. – в год выхода "Хунну" – мэтр исторической науки Г. Вернадский опубликовал в США развернутую рецензию на нее, в которой все было поставлено на место. Вернадский отмечал, что книга Гумилева написана талантливо, что он чувствует и природу, и людей; очень удачны его описания пустыни, подкрепленные красочными цитатами из сочинений Пржевальского и других русских путешественников. Не забывает Гумилев и значения северных лесов – "таежного моря". Насыщенная фактами разного порядка – военно-политического, социального, культурного и экономического – книга Гумилева по необходимости составлена в сжатом стиле. Тем не менее его краткие характеристики многих из описываемых им исторических деятелей, а также и социальных сдвигов и человеческих отношений, ярки и вдумчивы. Данные письменных источников, где это возможно, подкрепляются свидетельством археологических раскопок. Рецензент указывал, что "Хунну" Гумилева – первое звено задуманной им "Степной трилогии"[548].

Надо полагать, что почта (пусть и медленнее) работала и по линии Нью-Хейвен-Прага-Ленинград, и в момент сентябрьской дискуссии 1961 г. томик "Нового журнала" лежал в кармане у Л.Н. Был, вероятно, колоссальный соблазн вытащить его и огласить рецензию Мэтра. Увы! В 1933 г. Г. Вернадский опубликовал в Лондоне книгу "Ленин – красный диктатор" (по другим данным название было более скромное – "Заметки о Ленине"[549]). Надо полагать, что в СССР это помнили, а Л.Н. понимал – вынимать из кармана не стоит.

8.7. Древние тюрки и будущая докторская

В течение 20 лет я не слышал ни одного отзыва на эту книгу, никакого резонанса. Первые, кто отозвались, были якуты. После этого заинтересовались казахи. Но они мне сказали, что впервые, когда вышла эта книга, они не поверили, что где-то в Москве или Ленинграде о казахах или тюрках могут писать добродушно. Л. Гумилев

Еще до всех коллизий с "обсуждением-осуждением" Л.Н. писал П. Савицкому: "Тюрки" вдвое толще "Хуннов", хотя период, охваченный исследованиями вдвое меньше. Я "Тюрок" люблю больше, потому что в VI- VIII в. в гораздо живее можно представить людей и события. Со многими ханами и полководцами я смог познакомиться, как будто они не истлели в огне погребальных костров 1300 лет назад. Тут я смог применить свое знание тюркского и персидского языков"[550].

В этом же письме Л.Н. говорит о решительном моменте жизни – о намерении представить на предварительное обсуждение в Эрмитаже докторскую диссертацию "Древние тюрки". В случае благоприятного исхода Л.Н. планировал обсудить свой труд в Институте востоковедения, а потом – в университете. Когда началась работа над диссертацией? В предисловии сам Л.Н. называет 5 декабря 1935 года; это было время после манычской археологической экспедиции[551]. В том же предисловии он благодарит друзей, "отмеривших вместе заключение в лагерях Норильска и Караганды". Оттуда, из неволи Л.Н. многократно просил матушку достать ему книгу Г. Е. Грумм-Гржимайло "Западная Монголия и Урянхайский край". Этот труд был ему, по-видимому, крайне нужен для развития своих мыслей.

В январе 1953 года из Омска Л.Н. пишет матушке: "Книгу Грумм-Гржимайло можно достать лишь в Географическом обществе; зайти в библиотеку и спросить там о способе приобретения. Меня это чтение очень утешило бы". В августе 1954 года та же просьба: "Если бы у меня была эта книга, то на 3 года чтения хватит"[552]. Анна Андреевна почему-то не сумела это сделать, хотя на складе Географического общества эта книга Г. Е. Грумм-Гржимайло хранилась и в ... 1997 году!

В январе 1955 года, после двухлетнего ожидания "Птица" (Н. В. Вербанец) прислала Л. Н. долгожданную книгу. "Теперь мне хватит материала для чтения и занятий на полгода", – писал Гумилев[553]. Впоследствии об авторе этой книги сам Л.Н. говорил: "На всю жизнь сохраню память о тех, кто помог мне выполнить эту работу и кого уже давно нет среди нас, о моем замечательном предшественнике, моем друге Г. Е. Грумм-Гржимайло, прославившем историю народов Центральной Азии и умершем в ожидании признания"[554].

Когда Л.Н. защитил своих "Тюрок", то одно из первых поздравлений пришло от А. Г. Грумм-Гржимайло – сына ученого, теснейшим образом, как и отец, связанного с Русским географическим обществом[555]. Думается, что это письмо было особенно радостно для Л.Н. Исследователей проблемы и у нас, и за границей, в том числе очень именитых, было немало; это и академик В. В. Бартольд, и французский классик востоковедения Е. Шаванн, и немецкие ученые. Но сам Л.Н. все-таки особо выделял Г. Е. Грумм-Гржимайло. Дело, по-видимому, в том, что русский исследователь взглянул на историю глазами географа, то есть как бы показал Л. Н-чу верный путь[556].

Задачу своей книги Л.Н. сформулировал так: "Почему тюрки возникли и почему исчезли, оставив свое имя в наследство многим народам, которые отнюдь не являются их потомками?"[557]. Эта задача превосходила то, что сделал Л.Н. в "Хунну", поскольку по масштабам Тюркский каганат ("Вечный Эль") далеко превосходил Хуннскую империю. Достаточно взгляда на карту N 1 и сопоставить ее с картой N 2, чтобы понять – императивом здесь становится геополитический подход. В конце VI в., когда границы Каганата на западе сомкнулись с Византией, на юге – с Персией и даже Индией, на востоке – с Китаем, возникла принципиально иная, чем когда бы то ни было раньше, ситуация – средиземноморские и дальневосточные культуры впервые встретились. "Тюрки стали посредниками в связях "Запад-Восток"[558].

ot2

Карта 3. Тюркютская держава в конце VI в.

Во введении к своей книге "типичный естественник" Л.Н. "вдруг" заявил, что важнее всего социальная и политическая история этих стран (Каганат, Китай, Иран), то есть опять же, как и в "Хунну" он выступает обществоведом – тонким и знающим! Родилось это давно, поскольку кандидатскую Л.Н. защищал еще в 1948 году, в "просвете" между отсидками, а называлась она "Политическая история первого Тюркского каганата в 546- 657 гг.". Я видел отзыв профессора Петрушевского о допуске к защите, подписанный еще в 1947 году, когда на истфаке шла "игра" – то ли допускать, то ли не допускать. Два авторитетных ученых – член-корр. АН СССР А. Якубовский и проф. М. И. Артамонов дали блестящие отзывы на книгу Л.Н. того же названия, но она так и не вышла тогда по не зависящим ни от автора, ни от рецензентов причинам. Между тем А. Якубовский писал, что это ценнейший материал по истории первого Тюркского каганата, чего нет ни в советской, ни в зарубежной литературе. Кроме того, он обращал внимание на четкий анализ политической обстановки в то далекое от нас столетие. Для Л.Н. характерно, что когда он занимался конкретикой (а не теорией этногенеза), отпадают любые теоретические "загибы", которые становились мишенью оппонентов.

Понятно, что тюрки – звено этногенеза, этап тех этнических процессов, которые шли в Великой степи, но изучать их без политической истории оказалось нельзя. Сначала перед Л.Н. возникли два естественных вопроса: кто такие тюрки и что такое "Вечный эль"?

Согласно красивой легенде тюрков, их праматерью была волчица, а праотцом стал мальчик из племени, истребленного врагами. Волчица спасла ребенка, выкормила его, унесла в горы Восточного Тянь-Шаня и спрятала в пещере. Там впоследствии она родила десятерых сыновей, отцом которых был сын человеческий. Когда сыновья волчицы вышли из пещеры они женились на женщинах ближнего к их горам Турфанского оазиса.

Один из внуков волчицы получил имя Ашины[559]. Народ Ашины и был предками этноса "тюрк". Гумилев считал, что этот этноним не следует путать с современным лингвистическим значением этого слова. В XIX в. их называли по-китайски "ту кю", а по-монгольски "тюркют"[560].

Теперь попытаемся вместе с Л.Н. ответить на вопрос, что такое "Тюркский великий Эль"? Создание великой державы рода Ашина шло как "блицкриг" VI века, завершившийся в очень короткий период с 545 по 581 гг. В 545 г. Сын Ашины, Бумын-каган подчинил телеутов, ранее уничтоживших Хуннское царство в Семиречье. Тогда же, в год Быка (т. е. 545 от Р.Х.), китайское посольство прибыло в его ставку; это было признанием одной из крупнейших держав того времени, и, современно выражаясь, подняло международный статус державы Ашины. В 552 г. Бумын покорил бывших сюзеренов – свирепых жужаней, а в 555 г. тюркюты дошли до "Западного моря", т. е. до Арала. Теперь граница прошла севернее Ташкента до низовьев Аму-Дарьи и южного берега Арала. За 1,5 года тюркюты подчинили Центральный Казахстан, Семиречье и Хорезм. В 558 г. они вышли к Волге, "гоня перед собой тех, кто отказывался покориться"[561].

В 565 г. они покорили эфталитов и объединили степь и Согдиану, в 576 г. вышли к Боспору Киммерийскому (Керченскому проливу), обеспечив себе опорный пункт в Крыму, а ставка тюркского военачальника (Тьма Тархана) была организована на Таманском полуострове (отсюда и название Тьмутаракань)[562].

В 579 г. они вторглись в Китай. Под их контролем оказалась огромная империя – первый Тюркский каганат, они контролировали и Великий Шелковый путь, по которому шла торговля между Китаем и Византией. В своей кандидатской диссертации Л.Н. называл 580-ый год кульминационным пунктом могущества Тюркского каганата. В это время он простирался от Маньчжурии на востоке до Боспора Киммерийского на западе, от верховьев Енисея до верховьев Аму-Дарьи. "Тюркские каганы стали создателями первой евразийской империи, политический опыт которой в еще больших масштабах был повторен в VIII в. монголами, а в XVIII – XIX вв. – Российской империей", – пишет известный петербургский востоковед Сергей Кляшторный[563].

Каганат стал огромной колониальной империей. Как удавалось держать в покорности из одного центра (да еще неоседлого, нестабильного, степного) самые разные народы империи? Л.Н. считает, что это было реально сделать лишь при наличии жесткой социальной системы. Тюркюты ее создали и назвали "Эль"[564].

Здесь, как и при анализе подъема хуннов, Л.Н. начинает не со спорных проблем этногенеза, а с социальных моментов, с социально-политической системы. В центре ее "орда" – ставка хана с воинами, их женами, детьми и слугами. Вельможи имеют свои "орды" с офицерами и солдатами. Вместе они составляют этнос "кара-будун" – тюркские беки и народ (почти как в Риме – "сенат и народ римский"). Еще более, чем материальная культура, исследователя поражают сложные социальные институты: эль, удельно-лествичная система, иерархии чинов, воинская дисциплина, дипломатия, четко отработанное мировоззрение, противопоставленное идеологическим системам соседних стран[565].

Честный ученый пересматривает свои позиции, если они противоречат новым открытиям, новым работам коллег. Вспомним, как громил Л.Н. гуннов, любя и превознося хуннов. Но это было в 60-х гг., а в 90-х он писал, что "идейное единство хуннов и гуннов сохранилось"[566]. Развивая эту мысль, он утверждал, что объединение орды Ашина с племенами хуннов усложнило этносистему и сделала ее способной к сопротивлению, а потом и к завоеваниям. Пребывание этноса в привычном ландшафте повело к восстановлению кочевого хозяйства и развитию оригинальной культуры. Блестящая переводная и оригинальная древнетюркская литература возникла не позднее конца VI в., а вместе с ней сложился общетюркский литературный язык, началось освоение достижений культур Дальнего и Ближнего Востока. Можно утверждать, что в результате культурного прорыва конца VI в. началось формирование древнетюркской цивилизации[567].

Необходимо заметить, что, согласно точке зрения Л.Н., тюркский период был продолжением хуннского, хотя социальные формы изменились: вместо родовой державы возникла орда. Но сменившие тюркютов уйгуры вернулись к родоплеменной системе, так что, очевидно, обе формы сосуществовали, образуя "эль"[568]. Этой мысли придерживался и Г. Е. Грумм-Гржимайло, писавший, что "первыми тюрками, с которыми нас знакомит история Срединной Азии, были хунны"[569].

В пору своего расцвета Каганат был сильнее раздробленного Китая (Китая двух царств: Бей-Чжоу и Бей-Ци), платившего за военную помощь и даже за нейтралитет. Тюркютский хан мог позволить себе такое высказывание: "Только бы на юге два мальчика (Чжоу и Ци) были покорны нам, тогда не нужно бояться бедности". Шелк шел в Византию, торговый путь проходил через Иран, наживавшийся за счет таможенных пошлин с караванов. Но хан не хотел пропускать их слишком много, дабы не наращивать потенциал соперника Византии. Все это вело к войнам Каганата с Ираном, в которых тюркюты использовали изобилие железа и создали латную конницу, не уступавшую персидской. Однако Каганат истощал силы в этой борьбе, тем более, что геополитическая картина была еще сложнее, враги были не только на западе (Иран), но не исчезли они и на востоке (Китай).

Соотношение сил было стабильным, пока не сказал своего слова обновленный Китай, объединившийся в 581 г. Л.Н. пишет, что ситуация изменилась в начале VII в., когда снова в историю вмешалась природа и произошел раскол Каганата на Восточный и Западный, два разных государства и этноса, у которых общей была только династия Ашина[570].

Природное воздействие Л.Н. объяснял так: Восточный каганат – это Монголия, там муссоны, там летнее увлажнение стимулировало круглогодичное кочевание. Это приводит к социальным последствиям: пастухи постоянно общаются друг с другом. Навыки общения и угроза Китая сплачивали народ вокруг орды и хана.

Другое дело Западный Каганат, расположенный в предгорьях Тарбагатая и Тянь-Шаня. Увлажнение там зимнее, надо запасать сено для скота. Поэтому летом скот и молодежь уходили на джейляу – горные пастбища, а пожилые работали около зимовий. Вместо Эля там сложилась конфедерация племен. Десять вождей получили по стреле-символу, поэтому их этнос называли еще "десятистрелочные тюрки". Ханы Ашина вскоре потеряли значение и престиж, так как их собственная дружина была малочисленной, и вся политика определялась вождями племен. Китай был далеко, Иран слаб, караванный путь обогащал тюркютскую знать, которая могла воевать друг с другом, что и ослабляло Западный каганат[571]. Кажется, что это не достаточно удовлетворительное объяснение, да и сам Л.Н. позже позже опровергал его.

В "Ритмах Евразии" Гумилев указывал, что в начале VII в. как бы восстановилась коллизия Хань и Хунну, но перевернутая на 180 градусов. Разница была еще и в том, что молодая империя Суй, находившаяся в фазе подъема, была сильнее, богаче и многолюднее каганата, уже вступившего в "инерционную фазу"[572]. Падение Западного каганата произошло в 661 г., Восточный пал в 741 г. На месте Западного каганата образовалась китайская провинция "Западный край", восточного – Уйгурский каганат.

Но дело было не только в фазах этногенеза или природе. Корни слабости тюркютов были и внутри Каганата. Л.Н., споря с другими историками, по поводу термина "эль", вышел на такую формулу: называть группу завоеванных племен союзом, скорее всего, неправильно. Согласно Л.Н., "эль" был формой сосуществования орды и племен. Хотя эта взаимосвязь должна была осуществляться мирно, но практически она была так тяжела для обеих сторон. Поэтому "эль" сразу же стал очень нестойкой формой; покоренные страдали и старались при удобном случае отложиться, но и в самой орде было немногим лучше[573]. При этом налоговое обложение покоренного тюркютами народа было значительно сильнее персидского; отсюда становится понятным, почему в тюркютской державе центробежные силы никогда не угасали[574].

Однако имя "тюрок" не исчезло; оно распространилось на пол-Азии. Как полагал Л.Н., арабы стали называть тюрками всех воинственных кочевников к северу от Согдианы. Позже термин еще раз трансформировался и стал названием языковой семьи. Так сделались "тюрками" многие народы, никогда не входившие в Великий каганат VI-VII вв. Некоторые из них были даже не монголоиды, как например, туркмены, аланы, азербайджанцы. Другие были злейшими врагами Каганата: куриканы – предки якутов, кыргызы – предки хакассов. Третьи сложились раньше, чем сами древние тюрки, например, балкарцы и чуваши[575]. Профессор М. И. Артамонов в далекие 40-е гг., после защиты Л.Н кандидатской, писал, что Гумилеву удалось убедительно показать, что потомки древних тюрок (ту-кью) вплоть до настоящего времени обитают в Южном Алтае (телесы-теленгиты)[576].

Уже отсюда видно, что история древних тюрок имеет прямое отношение к острым национальным вопросам современной России и СНГ. Л.Н. посвятил свою книгу "Нашим братьям – тюркским народам Советского Союза". Такой страны, увы, уже нет, но 1 октября 1997 г. в 85-летие со дня рождения Л.Н. на Коломенской, 1, от республики Татарстан была установлена мемориальная доска, на которой было написано: "Здесь жил и работал с 1990 по 1992 год выдающийся историк и тюрколог Лев Николаевич Гумилев".

В 1997 году отмечалось 1450-летие первого Тюркского каганата, и это вызвало очень разные комментарии и оценки. Писали и о том, что это организовано "пантюркистскими силами"[577]. Писали и совсем по-другому, связывая эту дату с историей России, что, на мой взгляд, вполне обосновано. В самом деле, если справедлив тезис о частичном восприятии Россией тюрко-монгольского государственного наследия, то история объединения Евразии насчитывает как раз 1450 лет[578]. Мне кажется, надо различать законное право людей и этносов чтить свою историю, отмечать ее даты.

Сейчас республиками тюркских народов в Российской Федерации являются Алтай, Татарстан, Башкортостан, Саха (Якутия), Тува, Хакасия, Чувашия (Чаваш республика), а еще в двух – Кабардино-Балкарии и Карачаево-Черкесской республике – тюркская нация является титульной наряду с другим народом; в Дагестане существуют две тюркские нации – ногайцы и кумыки.

Мне кажется символичным, что в Концепции Госпрограммы РФ "Возрождение и развитие тюркских народов России" много гумилевского. Конечно, это слишком серьезная тема, чтобы ее разбирать вскользь. Приведу лишь одну мысль, содержащуюся в проекте Концепции, о том, что тюрки выжили, сохранились как этносы из-за исключительной прочности, живучести такой биосоциальной общности, как этнос, о могучем биогенетическом фонде и социофонде тюркских народов[579].

Все это особенно актуально в пору ослабления России, давления на нее с Запада. С 1996 г. на бывшего президента Монголии Очирбата регулярно "выходили" представители США и Японии. Спекулируя на заявлениях некоторых "демократов", они предсказывали уход Москвы с территорий к югу и востоку от Байкала и образование "геополитического вакуума". С американской и японской точки зрения, заполнение этого "вакуума" Китаем неприемлемо. Следовательно, надо расхватывать то, что якобы плохо лежит; так, Монголия, например, присоединит к себе Бурятию, Агинский и Усть-Ордынский автономные округа и часть Иркутской области. Для наглядности монголам была даже представлена карта будущего устройства Восточной Сибири и Дальнего Востока. Предусматривалось, что Горный Алтай и Тува, "независимые от России", продолжат "тюркский пояс" от Стамбула-Анкары через Нахичивань-Баку-Ашхабад-Ташкент-Бишкек и Алма-Ату далее на восток вплоть до Якутска. Хорошо бы, согласно намерениям авторов плана, включить сюда и китайский Синьцзян. Под особыми NN шли "независимая" Якутия, "расширенная" Монголия, а уж Дальний Восток могли бы разделить США и Япония[580]. Популистский "геополитический" бред? Не совсем, ибо подобные карты раздела Востока России фигурировали и в солидных американских изданиях:.

Только наука, подлинная наука может и должна, и при этом как можно оперативнее, дать конструктивные решения подлинного развития тюркских народов России, отметая всякого рода химеры об "едином тюркском языке", едином государстве и т. д. Все эти лозунги, как говорится в упомянутом проекте, являются нереальными[581].

8.8. Л.Н. ведет криминалистическое расследование

В археологии вдруг вошли в моду доисторические эпохи. До той поры почти все находки принадлежали тем или иным периодам истории, а теперь все помешались на доисторических цивилизациях.

Агата Кристи

История середины XIII в. напоминает своей загадочностью криминальный роман – как-то заметил Л.Н.[582]. Это в полной мере относилось к его работе над "Тюрками". Книга Л.Н. вышла в 1967 г., то есть через 8-9 лет после окончания основной работы над ней и через 5 лет после защиты докторской диссертации. Сам Л.Н. рассказывал потом, что шел дикий нажим на книгу ("торможение" ее выхода), чтобы не дать ему выйти на защиту докторской. Тираж был небольшой – 4800, но книгу раскупили молниеносно. В 1993 г. "Товарищество Калашников, Комаров и Ко" выпустило книгу Л.Н. огромным тиражом – 200000! Однако он быстренько разошелся; "работал" уже имидж автора.

После лекции. Л.Н. Гумилёв отвечает на вопросы слушателей.

 

Л.Н. Гумилёв с родителями – русскими поэтами Николаем Степановичем Гумилёвым и Анной Андреевной Ахматовой. Царское Село, около 1916 г. (эта фотография всегда висела над столом Л.Н.)

Дедушка Льва Николаевича - Анна Ивановна Гумилева

А. И. Гумилева.

 

Л.Н. Гумилев - заключенный Карагадинской тюрьмы

Л.Н. Гумилёв – заключенный Карагадинской тюрьмы, 1951 г..

 

Л.Н. Гумилёв за рабочим столом

Л. Н. Гумилев за письменным столом, где рождалась "Степная трилогия".

 

 

Лев Николаевич Гумилёв на прогулке с женой Натальей Викторовной Гумилёвой

Лев Николаевич и Наталья Викторовна на отдыхе.

 

Л.Н. Гумилёв выступает в Русского Географического общества

Л Н. Гумилев на трибуне Русского географического общества.

 

Памятник на могиле Льва Николаевича Гумилёва

Могила Л.Н. Гумилева на Никольском кладбище Александро-Невской лавры.

 

Открытие мемориальную доску Л.Н.Гумилеву в С-Петербурге

Мемориальная доска на доме, где провел последние два года жизни Л.Н. Гумилев.

Плюсы и минусы гумилевской книги, как уже говорилось, связаны с "раздвоенностью" ее назначения: то ли это слегка беллетризированная диссертация, то ли высоко-научная и все-таки с претензией на популярность книга. Она поразительно информативна. Думается, что Л.Н. прочитал все, что на сей счет написано по-русски, да и иностранных источников больше сотни. Добавим к этому синхронистическую таблицу, где все расписано по годам, а также ономастическую таблицу, которую сделал старый знакомый и соавтор Л.Н – "православный кореец" М. Хван. Это не книга, а океан информации!

Здесь надо оценить гигантскую работу Л.Н. "за кадром". Слова недругов и завистников об "историке-беллетристе" потеряют всякий смысл да любого, кто хотя бы пролистает "Древних тюрок". Друзья отмечали, что Л.Н. любит перепроверять факты. Это верно, но стоит отметить, что он иногда и сам устанавливал новые факты. "За кадром" остается вся черновая работа, иногда подлинно криминалистический поиск, работа, видимая только в его статьях, вышедших до появления книги. Как камни, они ложатся потом в фундамент здания книги, а "кровля, венчающая полувековую работу – сама книга"[583].

Традиционные источники были в основном трех родов: китайские, персидские и собственно тюркские. Сопоставлять их было отчаянно трудно; каждый давал географические названия и имена героев истории по-своему. Еще у Г. Е. Грум-Гржимайло шла "расшифровка" названий хорошо известных нам рек. Например, то что в китайской транскрипции звучит как А-бу, есть, вероятно, река Абакан, река Гань или Кань – Енисей, под рекой Чу-си должно, по-видимому, понимать реку Чу (Чуя – у русских), приток Катуни и т. д.[584]. Грумм-Гржимайло приводил удивительный пример путаницы с именами, причем отнюдь не с второстепенными. Видные русские историки – Бартольд, Радлов и Мелиоран-ский (независимо друг от друга) грубо ошибались, считая, что Бумын-хан и Истеми – одно и то же лицо, хотя первый возглавлял Восточный, а второй – Западный каганат[585] . Много названий было расшифровано еще в 20-х годах. В начале XX века немецкий историк Маркварт доказал, что непонятная дотоле страна "Талгаст" есть просто Северный Китай. Но и до 60-х гг. было неясно, что имелось в виду под термином "колх", хотя этот народ в древности назывался "лазы", а страна в устье Риона – "Лазика" (частью ее была Абхазия).

В двух статьях Л.Н сам занялся расшифровкой названий и имен, под которыми скрыты главные актеры драмы, разыгравшейся в VI в. в Каганате[586]. Поиск свой он изложил в виде спора с другими исследователями, но всегда уважительно к ним, и даже оправдывая их ошибки. В одной из упомянутых статей он приводит генеалогическую таблицу рода Ашины, добавляя, что ее создание – трудное дело. Трудное потому, что обозначенные там персонажи имели не одно имя, а по три и даже по четыре: 1) личное имя, которое не всегда известно; 2) княжеский титул; 3) ханский титул; 4) иногда еще и прозвище[587]. Поскольку наряду с китайским произношением имен обнаружены и тюркские имена (в персидских и греческих текстах основную часть имен составляют именно они), то каждые персонаж может носить до шестнадцати имен! Попробуй тут разберись. Л.Н. разбирался методично и основательно, чтобы не заблудиться в лабиринте имен и титулов. Гумилев составил оригинальнейшую таблицу, которую назвал "Разногласия исследователей". В одной колонке – имена и титулы по Фирдоуси, во второй – по французу Е. Шаванну, в третьей согласно советскому историку Е. Мандельштаму, и, наконец, в четвертой дана интерпретация самого Л.Н.

Однако неясны были не только названия и имена. Спорными и непроясненными оставались и некоторые ключевые вопросы истории тюркютов, в частности, причины распада Каганата на западный и восточный. Замечу, что здесь и Л.Н. отчасти противоречил сам себе; в появившейся после его смерти в 1993 году "выжимке" по истории Евразии он изложил привычное объяснение – "вмешалась природа"[588]. Но в жизни все сложнее, и такая формула сильно упрощала дело. Более того, она зачеркивала сделанное ранее самим Л.Н. Одна из его статей 60-х гг. была посвящена источнику, освещавшему наиболее темную страницу истории первого Каганата. Речь идет о самом раннем произведении тюркской литературы, дошедшему до нас пусть не в подлиннике и не полностью – "Истории" Феофилакта Симокатты[589].

Автор "Истории" – египетский грек, живший в период правления в Византии Ираклия (610-641 г. н. э.), по характеристике Г. Вернадского "добросовестный ученый, но немного слабее подготовленный как историк,... чаще чем следовало... неверно оценивающий значимость описываемых событий, а временами тонущий в незначительных подробностях"[590]. Однако минусы "Истории" были не так уж значимы для Л.Н.

Каган, имени которого Л.Н. поначалу не раскрывает, рассказывал византийскому императору в своих письмах о победах над неизвестными нам племенами абдегов и абаров. В одной из этих битв на Кавказе было якобы убито 300 тысяч врагов. Л.Н. предположил, что это похоже на убийство пленных, которых отступающая армия не смогла увести с собой.

Но это не главный сюжет "расследования" Л.Н. После Крымской и Кавказской кампаний (успешных лишь поначалу) началась междоусобная война тюркютов – "великая распря 581-593 гг." На основе анализа текста и его сопоставления с работами предшественников, Л.Н. отвечает на ключевые вопросы: кто? где? когда? Письма в тексте "Истории" Феофилакта Симокатты являются здесь ценнейшим источником. Был ли их автор великим каганом? Нет, – вслед за Е. Шаванном отвечает Л.Н., потому что он сам в письмах к императору упоминал имена трех других великих каганов. На основе большой работы Л.Н. было установлено, что анонимный автор письма – Дяньчу-Дату-хан (по-китайски; по-тюркски – Кара-Чурин, по-персидски – Кара-Джурин), что переводится как "черная напасть". Он действительно победил "аборигенов Памира" эфталитов[591], но тюркютам досталась лишь Согдиана; собственные же земли эфталитов еще раньше отошли к Ирану. Дяньчу-Дату-хан подчинил себе Южную Джунгарию, где и основал свое княжество.

В 576 г. после смерти его отца – Истеми-хана, он унаследовал верховную власть на западе и титул Тардуш-хана. В 582-583 гг. тюркюты пытались проникнуть в Византию через Кавказ, но были отбиты. Сам Тардуш-хан не участвовал в Крымской и Кавказской кампаниях, он был занят на Востоке войной с Китаем. Л.Н. считал, что рассказ о победах тюркютов над византийцами в письме, адресованном императору Маврикию, естественно опущен. Акцент перенесен на лазов (колхов), хотя и бывших подданных Восточно-Римской империи, но сохранивших во II в. автономию[592]. Именно там было уничтожено 300 тысяч врагов, а трупы их будто бы лежали вдоль дороги длиной около 160 км...

Но не эти, столь любимые тюркютскими авторами сюжеты биографии каганов и блестящие перечни их побед над врагами привлекали внимание Л.Н. и стали главным объектом "расследования". Для него самым существенным эпизодом была гражданская война, ее истоки, запутанные интриги внугри каганата. Источник очень туманно говорил о междоусобной войне, о некоем "человеке по имени Турум, по роду близкому к кагану", который попытался совершить государственный переворот, проходивший поначалу успешно[593]. Тогда автор письма к императору Маврикию (теперь мы знаем, что это Тардуш-хан) обратился за помощью к трем великим каганам. Их имена были непонятны; например, одно из них означало в переводе "могучий". Упомянутые "анонимные" (до расшифровки их Львом Николаевичем) ханы помогли, и "путчист" был жестоко наказан: в Бухаре, Пайкенде (его резиденции) он был опущен в мешок с красными пчелами, "отчего он и умер".

Л.Н. исследовал все эти сюжеты "с позиций исторической критики" и сделал важные уточнения. Выяснилось, что в междоусобной борьбе сам Тардуш-хан был подстрекателем, движимым ненавистью к великому хану Шаболио. Л.Н. удалось установить имена трех ханов, пришедших на помощь Тардуш-хану, а также основные линии интриги, приведшей к междоусобным войнам.

Мятеж был подготовлен в 587 г., но война между западными и восточными тюркютами затянулась до 593 г. Почему? Л.Н. находит ответ; это было связано с походом одного из трех ханов на запад уже против Тардуш-хана. Этот эпизод опущен в письме по простой причине: оно писалось в 596 (или 597) гг., когда западные и восточные тюркюты уже заключили мир между собой и дорожили им. Однако остался главный вопрос: почему и когда Каганат распался на западный и восточный? Согласно мнению Л.Н., не было никаких экономических, политических, идеологических и социальных причин, которые стимулировали бы вражду между двумя частями одного племени; напротив, единство обеспечивало им господствующее положение и процветание. "А между тем вражда, и чрезвычайно жестокая, – пишет Гумилев, – разорвала каганат на две части. Возникла она в начале VII в."[594].

Опасностью для тех и других был усилившийся Китай (династия Сунь). Это отлично понимал великий хан, казнивший за связь с Китаем своего брата. Это понимал и Тардуш-хан, поддержавший китайских эмигрантов, но исключение составил Толис-хан – правитель восточного крыла державы. Междоусобные споры тюркютов искусно разжигались извне, в результате чего возникла своего рода прокитайская партия внутри Каганата.

Г. Е. Грумм-Гржимайло приводит обращение Бильге-хана к народу: "Только тогда, когда в Утуканской черни[595] находится турецкий каган, не зараженный китайским образованием (но имеющий истинную мудрость), народ может считать себя обеспеченным... Китайцы, снабжающие нас золотом, серебром, крепкими напитками и шелком и ведущие обыкновенно сладкие речи, одаряют предметами, приучающими нас к роскоши. Этим они привлекают к себе даже самые отдаленные народы. Усвоившие, однако, их культуру обыкновенно гибнут, ибо только твердые характером, мудрые люди в состоянии противостоять соблазну, остальные же навсегда порывают с родиной, не устоял и ты, турецкий народ! Ты дал себя прельстить сладкими речами и богатыми дарами и жестоко поплатился за это. Ты внял уговорам: "Кто живет далеко, тот получает плохие дары, кто живет близко, тот получает хорошие дары", и переселился на китайские земли, послужившие могилой столь многим. Внемли же мне, турецкий народ! Только в Утуканской стране, где нет богатств, но нет и китайской опеки, ты можешь сохранить самостоятельность"[596].

Пассионарным был Бильге-хан! Не правда ли, весь приведенный отрывок звучит весьма современно? Заканчивая рассказ об этом отрезке истории, следует заметить, что дальнейшие события развивались так: в 598 г. вспыхнула война и ставка Толис-хана была разгромлена, а сам он бежал. Но это не было победой единства, а лишь видимостью победы.

Предшественники Л.Н. по-разному обозначали дату распада Каганата: кто-то – в 50-х, кто-то – в 70 или 80-х годах VI в., а Л.Н. останавливается на другой и вполне точной дате – 603/604 гг. В 600 г. великий хан Юнюлю был убит в своем шатре, и на его место сел знакомый нам теперь Тардуш-хан, но народ восточной половины Каганата не пошел за ним. Вот оно – воздействие Срединной империи! Хан остался с верной ему дружиной, но не смог пробиться в родное кочевье. В 604 г. его отряд был истреблен тибетцами. "Такое быстрое падение турецкой державы, – по словам Грумм-Гржимайло, – было вызвано не силой китайского оружия, а возникшими в государстве междоусобицами"[597]. После этого мир между восточными и западными тюркютами был уже немыслим, и это стало подлинным разделением Каганата.

Вернемся в тяжелое для нашего героя время: в 1955 год. Л.Н. в Омском лагере, уже имея необходимую ему книгу, пишет Анне Андреевне: "Если удастся закончить и привести все в систему, будет гораздо лучше, чем моя кандидатская. Получив Грумм-Гржимайло, со страхом открыл его, желая узнать, в чем я напортачил, и вдруг увидел, что я переплюнул его самого". Но Л.Н. сразу оговаривается: "Прости, расхвастался"[598].

Думается, что нет, не расхвастался, ибо гумилевский "детектив" осветил период "великой распри" гораздо глубже, чем это сделано классиком. Почему-то Григорий Ефимович не обратил внимание на такой источник, как "История" Феофилакта Симокатты и не знал, кто такой Тардуш-хан. "Криминалистическое расследование" Л.Н-ча подготовило его "большой криминалистический поиск" в 70-х гг.


 

9. Гумилевское открытие Хазарии

При всяком... шаге историка, не имеющего в руках географии, встречается претыкание.

И. Н. Болтин

Хазария оказалась типично речной страной, расположенной южнее Астрахани, на площадях, частично ныне затопленных. Они (там) жрали рыбу и арбузы, а кочевниками не были. Об этом буду нынче писать.

Л. Н. Гумилев

Гумилевское "открытие Хазарии" невозможно датировать сколько-нибудь точно. То ли это произошло сначала "в уме", а именно в Туруханске в годы войны после разговора с "другом Васей" (В. Н. Абросовым), то ли в омском лагере (1953-1955) после получения очередного письма от него же. Во всяком случае, связывать это с началом работы Л.Н. в Институте географии (1962) не приходится, т.к. первая экспедиция туда прошла уже в 1959 г.

В чем загадка Хазарии? Ответы на какие вопросы хотел найти Л.Н. в упомянутой и последующих экспедициях? Таких загадок было много: откуда вообще пошли хазары и на каком языке они говорили, куда они также таинственно исчезли, не оставив следов, а главное – где жили сами хазары, когда их царство охватывало почти всю Юго-Восточную Европу?

На востоке оно достигало Хорезма, т.е. включало все степи Южного Приуралья, на юге пограничным городом был Дербент, где стена отделяла от хазарских владений Закавказье, на западе хазарским был не только весь Северный Кавказ, но и степи Причерноморья вплоть до Карпат. В упомянутых владениях обитали подданные хазарского царя – камские болгары, мордва-черемисы, вятичи, славяне-поляне.

Литература о хазарах была огромной, но не давала ответа на многие вопросы, а особо на главный – где? Задолго до Л.Н., еще до войны, хазарами начал заниматься М. И. Артамонов – учитель и друг Л.Н.[599]. В 50-х годах он раскопал крепость Саркел на Дону, считая ее хазарской; до хазар здесь были аланские поселения, а после них – русский город Белая Вежа. Саркел позже был поглощен водами Цимлянского водохранилища.

Название "хазары" было известно еще первому русскому летописцу, но никто не знал толком – кто они и где "ядро" Хазарии, от него не осталось никаких археологических памятников. Л.Н. писал, что у хазар было два крупных города: Итиль на Волге и Семендер на Тереке. Но где их руины? Хазары умирали – куда девались их могилы? Хазары размножались – с кем слились их потомки?[600]

Эти вопросы явно выходят "на географию", точнее палеогеографию[601], иначе неизбежно то самое "претыкание", о котором предупреждал русский историк XVIII века И. Н. Болтин. От того, где находилось это "ядро", каким был "кормящий ландшафт" хазар зависело очень многое – диапазон их возможностей, их главные занятия. Если они жили в степи, то, наверно, были кочевниками, если в долине Волги – Ахтубы, то, скорее всего, земледельцами.

Куда и почему бесследно исчезла после XIII в. Хазария, ставшая какой-то прикаспийской Атлантидой? Когда Л.Н. вплотную занялся этими вопросами, существовало три основных точки зрения в русской – советской литературе. Известный востоковед середины XIX в. В. В. Григорьев считал, что Хазария была неким очагом процветания и цивилизации в море диких кочующих племен, очагом правосудия и веротерпимости.

Диаметрально противоположной была позиция нашего современника, академика Б. А. Рыбакова, одного из главных и "штатных" оппонентов Л.Н. Он называл Хазарию "небольшим полукочевническим государством", "паразитарного характера", жившим за счет транзитной торговли. Лежала Хазария, по мнению Рыбакова, в калмыцкой степи, к югу от Сарпинских озер. Отсюда следовал логичный вывод, что хазары были кочевниками.

И, наконец, третья позиция принадлежала М. И Артамонову, создавшему капитальнейший труд "История хазар", научным редактором которого стал Л. Гумилев[602]. Еще во введении учитель выразил Л.Н. благодарность за результаты пока еще не опубликованных исследований. Книга М. И. Артамонова – фундаментальный труд с обширным историографическим введением, со ссылками на сотни авторов (от Иосифа – царя хазарского, до академика Д. С. Лихачева), с огромным количеством иллюстраций.

Вопросы истории хазар в 50-х годах были достаточно острыми в СССР. Им была посвящена статья "Об одной ошибочной концепции" П. Иванова в "Правде" (1951) и целый сборник под характерным в ту пору названием "Против вульгаризации марксизма в археологии" (1953). После этого, как деликатно замечает М. И. Артамонов, "имело место некоторое замешательство в разработке вопросов истории хазар"[603]. В его книге должен был содержаться некий ответ критикам.

"История хазар", вероятно, в силу этих же причин сильно задержалась; в основном она была завершена еще до войны, а вышла лишь в 1962 году. Правда, в 40- 50-х гг. Михаил Иванович возглавил ряд экспедиций на Дону и в Дагестане и смог получить новейший археологический материал. Примечательно, что фундаментальную книгу М. И. Артамонова даже в 60-е годы стало возможным опубликовать только в Ленинграде, где он был в то время директором Эрмитажа, в издательстве которого монография и увидела свет. Причины этого в тематике книги: во-первых, она напрямую задевает прошлое России – версию происхождения нашего народа, а во-вторых, поднимает проблему хазарства и еврейства.

Первая книга по этой тематике вышла в Израиле еще в 40-х годах. В 1954 году издал книгу о Хазарии, опережая М. И. Артамонова, американский ученый X. Данлоп. Правда, она была посвящена лишь одному аспекту проблемы и озаглавлена "История еврейских хазар". Идеологическая линия этой работы проявлялась в том, что хазарам приписывалась роль спасителей Европы и христианской цивилизации от арабов[604]. Примечательно, что после выхода упомянутого труда Данлопа в американской научной печати появление статей М. И. Артамонова о хазарах стало невозможным: монополия на истину там работала ничуть не слабее, чем у нас.

Профессор Артамонов, будучи археологом, старался поддержать старые российские традиции изучения хазарской проблемы, но большинство археологов в 70- 80-е годы эти традиции практически утратили[605].

Книга М. И. Артамонова – исключительно честная, объективная. Основная идея ее состоит в том, что не надо преувеличивать роль хазар в образовании Русского государства, но и не надо отрицать их исторического значения. Как мы теперь знаем, книга писалась "в стол" и отличается крайней "неидеологизированностыо". Историки говорят, что археологи иногда недооценивают значение письменных источников. Несмотря на то, что М. И. Артамонов возглавил много известных и успешных археологических экспедиций, а будучи директором Эрмитажа и сам направлял их, ни о какой недооценке других источников в книге нет и речи; он блестяще владел самой современней по тому времени западной литературой.

В 1959 году М. И. Артамонов предложил Л.Н. ехать на берега Волги и отыскивать там столицу Хазарии. Эту экспедицию Л.Н. описал в своей книге "Открытие Хазарин". Она, резко отличаясь от сухо-научных "Хунну" и "Древних тюрок", была написана на одном дыхании – весело и мастерски. Перед нами уже опытнейший популяризатор науки в лучшем смысле этого слова. Мастер своего дела.

Характер изложения определялся самим сюжетом – экспедицией, а не кабинетным поиском, чувством воли и радостью "полевого сезона". Это была первая поездка Л.Н. после Омлага, да еще начальником экспедиции. Все было прекрасно: и красота волжской дельты, и встречи с хорошими людьми – добровольными помощниками. Влияли на весь настрой Л.Н. молодые сотрудники, веселые, жизнерадостные, создававшие особый дух экспедиции. Одним из них был студент Геля, позже выполнявший самые ответственные исследования с аквалангом у дербентской стены. Ныне он доктор исторических наук Г. М. Прохоров[606]. В разведке 1962 г. участвовал также молодой веселый и заводной Женя Сидоренко – историк по профессии, референт ректора ЛГУ.

Эйфория работы в поле выливалась в письмах Л.Н. к П. Савицкому. В 1959 году, возвратившись из неудачной экспедиции, Л.Н. писал: "Я неделю провел в стольном городе Сарае, хранящем следы страшного разгрома от удальцов Тимура. Как было приятно вдохнуть степной воздух, походить по барханам, сидеть под могучими ивами в три обхвата на берегу реки Ахтубы, поговорить по-татарски, хотя я почти забыл разговорный язык. Нашли мы сарматские погребения, раздутые ветром, печенежскую керамику, много монет..."

"Хочется описать Вам один маршрут на лодке, – продолжает Л.Н. – Мы вышли в 9 часов утра и против течения поднялись по Ахтубе до протоки, которую собирались обследовать. Течение там сильное, и мои напарники сразу натерли мозоли от весел. Затем мы поплыли по протоке вверх, просматривая берега, а она вилась как змейка и когда мы достигли ее конца, наступила глубокая ночь, к счастью, лунная. Тут мы потеряли ориентировку, ибо там сходились две протоки и сама река. Бросали в воду спички, чтобы определить направление течения, но только выйдя на стрежень, разобрались. Мы были голодны и уже очень устали, но путь был только один – гнать изо всех сил вниз по течению, стараясь не попасть на мель. Помогла луна. Вернулись мы домой в 3 часа ночи, сделав без отдыха около 50 верст еле живые, т. к. под конец стало холодно. Но несмотря на это, ночная река в лунном серебре, окаймленная ивами, была восхитительна, а когда мы сделали получасовой привал и вскипятили на костре крепкий чай, к которому не было сахара, ни хлеба (по нашей российской беспечности), то не только я, а все оценили счастье путешествующих"[607].

Уже в январе 1960-го Гумилев предвкушает следующую экспедицию, на берег Каспийского моря, в коренные земли хазар. "Надеюсь, – писал Л.Н., – что она прояснит хазарскую проблему"[608]. Осенью краткий "отчет" летит из Астрахани в Прагу: "Я только что вернулся из Хазарии, т. е. Дельты, и опять уезжаю в степь половецкую. О находках и результатах я сообщу Вам особо, т. к. я суеверен и до конца работы не позволяю себе делать выводы"[609].

9.1. История выходит на географию (Каспий: "кроты" – профессионалы и любители)

Ученые похожи на кротов, которые зарываются в свои ямы все глубже и глубже, а факты прямо выкладывают на поверхность, вот и надо другим настоящим ученым ходить между этими фактами, собирать их, иногда спускаться в эти норы, а главное – собирать и анализировать их и делать выводы.

Тур Хейердал

1962 г. в журнале Географического общества СССР появляется статья никому неизвестного автора, по-новому ставящая вопросы периодических изменений климата, разного увлажнения гумидной и аридной зон. Автор не из Москвы, не из Ленинграда, званиями не отягощен, и, естественно, никто из академических титанов не обратил внимание на статью[610].

Через четыре года происходит, казалось бы, абсолютно не связанное с этим событие, замеченное лишь любителями истории – выходит книга уже титулованного (доктора исторических наук) Л. Гумилева "Открытие Хазарии"[611]. Тираж по тем временам невелик: 15 тысяч (Географгиз выпускал и не такие!), обложка мягкая, бумажная, цена – 57 копеек. Популярщина? Она тоже проходит абсолютно незамеченной специалистами по Каспию.

Прошло 30 лет – достаточно для проверки на "прочность" любых гипотез, тем более, что это были бурные, полные гигантских, поистине глобальных, перемен годы. Уже забываются и кажутся мелкими "промежуточные" коллизии начала – середины 80-х годов. Как давно это было. Между тем начало "перестройки" совпало с диким, выдвинутым еще раньше "проектом века" ("скромные" авторы сами придумали такой титул!). Проект предусматривал переброску части стока северных рек Европейской части СССР в бассейн Волги, чтобы приостановить якобы катастрофическое падение уровня Каспия. Родился он в Институте водных проблем АН СССР, а "толкачем" было мощнейшее монстрообразное ведомство – Гипроводхоз с его миллионным штатом по всей сети станций и институтов и миллиардным бюджетом. За проект были АН СССР, ГКНТ и Госплан. Против – разрозненные, никак не организованные (не было в ту пору никаких "зеленых"!) ученые, писатели, отдельные практики, понимавшие всю порочность переброски. В основном они писали письма, реже прорывались в прессу. И произошло чудо, произошел действительный поворот, но не поворот рек, а реальный (редкий!) поворот власти в сторону общественного мнения. С. Залыгин – один из борцов, так и назвал тогда свою брошюру. Власть отказалась от проекта, и это было решением Правительства во главе с Николаем Рыжковым; в отличие от "главного перестройщика", он понимал в экономике, понимал и в жизни.

Но какое отношение все эти коллизии имеют к нашей теме? Оказывается, самое прямое. Дело в том, что Большая наука (истинная, часто неброская, творимая теми самыми "кротами", о которых говорил Тур Хейердал), как правило, игнорировалась официальной, работая как бы "для себя". Между ней и богатой финансами и оборудованием "ведомственной" наукой (тот же Гипроводхоз с его сетью по стране) – огромный разрыв, совсем разное мироощущение, пропасть. "Вверху" просто не хотели не то, что анализировать, но и замечать находки "кротов".

Еще в 1962 г. В. Абросов четко писал о циклах подъема и спада уровня Каспия, об асинхронности циклов Каспия и Арала. Трудно читать специальную литературу? Возможно. Но прочитали хотя бы популярную книжечку Л. Гумилева с четким графиком колебаний уровня Каспия в прошлом[612]. В другой незамеченной статье мало известного ученого А. Афанасьева в 1967 году было предсказано, что последняя четверть XX в. станет временем подъема Каспия. Ошибся автор всего на пару лет, т. е. дал поразительно точный прогноз! Но и этой статьи никто не заметил, поскольку за "проектом века" стояли большие деньги, титулы, награды.

Жизнь подтвердила правильность "кротовых" прогнозов. Уровень моря за эти годы повысился на два с лишним метра и вместо "добавки" каких-то жалких 12 мм за счет полученных 6 кубических километров переброшенной волжской воды. Сейчас приходится думать, как защитить от воды уже не пляжи, а дороги, посевы, города.

Проблема Арала – тоже один из эпицентров "Степной трилогии" Л.Н. Официальной терминологией времен "катастройки" (по А. Зиновьеву) она была обозначена как еще одно преступление "авторитарного режима". Простенькие объяснения страшно удобны и живучи: "навязывание колониальной формы хлопководства – усыхание Арала, вымирание каракалпаков" (увы, это написано учениками Л.Н.!). Между тем сам Л.Н. писал, что когда-то и без "колониальной формы хлопководства" Арал мелел и сильно; даже сильнее, чем при "авторитарном режиме". Это происходило почему-то в годы подъема Каспия.

Об обмелении Арала говорит римский историк IV в. н. э. Аммиан Марцеллин. По его данным, Аральское море в III веке превратилось в "болото Оксийское", т. е. весьма обмелело[613]. Не слишком ли мы сильно переоцениваем воздействие человечества?

В 90-е гг. раздаются трезвые голоса. Академик Николай Шило (Институт геологии рудных месторождений РАН) – уже не скажешь, что любитель – очень спокойно, без заявок на сенсацию, касаясь проблем Каспия и Арала, приходит к правильному выводу об асинхронности подъемов и спадов Арала и Каспия. Правда, в начале своей газетной статьи Н. Шило берет очень скромные, приближенные к нам временные пределы. Он указывает, что уровень Каспия понижался примерно с 1927 года. В 75-м году, еще не найдя стройного объяснения, он сделал примерные расчеты и предсказал, что уровень Каспия вот-вот начнет снова повышаться[614]. Оказывается, что и внутри Большой науки есть свои "перегородки". Н. Шило не знал давнего прогноза, по которому перелом тенденций должен произойти как раз где-то около 1975 года.

Показательно, что когда академику нужно было найти более долгосрочные тенденции (не с 1927 года история Каспия идет!), он прибегает к свидетельствам петровского времени. Шило обращает внимание на сделанные одним географом времен Петра I записи; в них рассказывалось о том, где проходила в то время граница берега, а также утверждалось, что в районе нынешнего Дербента в III в. н. э. у самой воды были построены защищавшие от набегов гуннов крепостные стены, остатки которых обнаружены в воде. Академик делает правильный вывод: "Колебания уровня Каспия идут уже много веков, их нельзя связывать с техногенной деятельностью человека"[615]. Но об этом говорил В. Абросов, и Л. Гумилев, и многие другие "давным-давно".

Лев Николаевич думал над этим еще в Омлаге. Но идея родилась у "друга Васи" – В. Н. Абросова, о котором я уже говорил выше[616]. Конечно, и у Абросова эти идеи родились не на пустом месте. Он много читал и много работал; и что удивительно – провинциальный ученый смог опубликовать три книги[617] и около 40 статей. В подготовке монографии по Балхашу (она не потеряла своего значения и поныне) ему помогал замечательный ленинградский ученый профессор Арсений Владимирович Шнитников – крупнейший специалист по ритмам на Земле (многовековым и внутривековым).

Главным, что Л.Н. взял у Абросова, явилась идея гетерохронности. Проблема увлажнения Евразии была им разработана на примере Балхаша и сформулирована в упомянутой выше статье "Гетерохронность периодов повышенного увлажнения гумидной и аридной зон", опубликованной в престижном в ту пору журнале Географического общества СССР.

При всей его скромности ему было обидно, что статья прошла почти незамеченной. В письме к Г. М. Прохорову он делился своими огорчениями: "Когда в начале нашего века Л. С. Берг проделал все это с Аралом, то Географическое общество присудило ему за это Большую (тогда Константиновскую) золотую медаль. Несмотря на то, что после классического труда Л. С. Берга, такую работу, кроме меня, еще никто не проделал с другим озером, я вряд ли могу рассчитывать даже на похвальную грамоту Географического общества"[618].

Провинциал – скромный работник ВНИОРХ[619] в Великих Луках – он не получил и такой грамоты; к тому же, когда писалось это письмо, его уволили и из НИИ. Он служил уже ихтиологом в Рыбинспекции. Далеко от столиц работают тихо, неспешно, солидно, а идеи рождаются никак не менее богатые, чем в кабинетах академических институтов. Все эти сюжеты В. Абросов "прокручивал" давно, их отзвуки находят место в его письмах из Торопца в Омлаг – "другу Леве". В. Н. излагал свое, а Л.Н. жадно впитывал. Какая-то интуиция подсказывала ему там, чем надо заниматься.

"Тряпки мне не нужны, – писал Гумилев Абросову, – а из книг хотелось бы иметь более или менее живописное описание природы и географии Центральной Азии, т. е. Монголии, Синцзяна и бассейна Хуан-Хэ". Что-то существенное уловил Л. Н. еще в лагере. Судя по сему, "линия на географию" продолжалась "Я очень тебе благодарен, – пишет он "другу Васе", – за присланные мне справки. Кое-что может быть использовано, например, режим Хуан-хэ. Взгляды академика Бэра сейчас устарели"[620]. Заметим, что упомянутая идея была сообщена Л.Н. Абросовым за семь дет до его собственной публикации (вот как тогда поступали друзья!). "Гетеросинхронность уровней Каспия и Арала, – писал Л.Н. 3 марта 1955 года Абросову, – можно использовать для восстановления картины вариаций климатических колебаний, ибо что бы покойный Л. С. Берг не утверждал, а усыхание за последние 1000 лет во внутренней Азии налицо"[621].

Необходимо заметить, что позиция академика Л. С. Берга была достаточно жесткой; он утверждал, что ни о беспрерывном усыхании Земли со времени окончания ледниковой эпохи, ни о беспрерывном усыхании в течение исторического времени не может быть и речи[622]. "Этого нельзя отнести за счет 13-летних колебаний и даже 40-летних. – писал Л.Н. в только что цитированном письме к Абросову. – Если это цикл, то с огромной амплитудой. Соображения Берга я знаю, они критики не выдерживают, но надо учесть, что процесс усыхания касается районов между меридианами Памира и Хингана, т.е. к северу от цепи Гималаев. С чем это связано, я сказать не могу – это дело климатолога, – но уточнить хронологию увлажнении в субатлантический период может и историк... Вопросов уйма и они таковы, что ни историк без географа, ни географ без историка не разберутся. Необходимо построить мост между науками, а не удаляться в дебри спекулятивной философии". Л.Н. признает приоритет и ценность идей "друга Васи": "Твои соображения о гетерохронных колебаниях климата представляются мне весьма справедливыми и основательными. Если бы на этом принципе удалось построить периодизацию климатических колебаний, то историческая география Азии сдвинулась бы с мертвой точки".

В письме от 26 августа 1955 года Гумилев сообщает В. Н. Абросову свои мысли о периодизации: "Теперь я историю с нужной точностью знаю и нашел следующее: пункты кульминации аридного климата имеют период около 800 лет".

Кульминация аридного периода:

Кульминация увлажнении:

V в. до н. э.

I в. до н. э.

III в. н. э.

VII в. н.э.

XII в. н. э.

ХV в. н.э.

XIX в. н. э.

XXIII в. н. э.

Из этой периодизации Л.Н. делает важный вывод: "За исключением последней даты, данной экстраполированно, все остальные совпадают со степенью напряженности исторических событий"[623].

Мы далеко ушли от экспедиций 1959-1961 гг., но без этого "ретро" непонятны были бы огорчения и успехи друзей. Опять многое вернулось к "другу Васе", хотя он никуда на юг не ездил. Вопросы к нему возникли после "провальной" экспедиции в дельту Волги в 1959 г. "Полагается возвращаться не с соображениями или выводами, – писал огорченный Л.Н., – а с вещами, скелетами и планами городищ. А тут ценной находкой был только один черепок, вынутый из слоя"[624].

Но оценить черепок смог опять же Василий, когда услышал о датировке нижневолжского алювия керамикой Х в. Его реакция была неожиданной. "Ты сам не понял значения твоей находки!" – писал он Гумилеву. Л.Н. подробно рассказывает о концепции В. Абросова, которая стала "гумилевской" и фигурирует во многих его работах о Великой степи (естественно, кроме самых первых, когда он просто не знал абросовского объяснения).

Я не пытаюсь сделать из читателя климатолога или физика атмосферы, но и Л.Н. не был таковым. Для простоты нужно начать с карты, которая, конечно, многое упрощает, но главную идею передает наглядно. Любой, кто смотрит телепрогнозы погоды (с картой), заметил, что теплый воздух, непогода, дожди, циклоны идут к нам (в Санкт-Петербург, Москву, вообще – на Европейскую часть России) с запада, с Атлантики. Циклоны стремятся на восток, но их пути ограничены максимумами высокого давления, шапкой холодного воздуха над Арктикой с севера и "атмосферной башней" над Сахарой – с юга.

art04

Карта 4. Схема перемещения циклонического центра действия атмосферы в Европе

Поскольку солнечная активность меняется, этот "затропический" максимум высокого давления может расширяться к северу и сдвигать на север ложбину низкого давления – "дорогу циклонов". Возможны (конечно, упрощенно) три основных варианта их пути, а значит и три комбинации увлажнения (см. карту 4). Нас сугубо прагматически (почему и смотрим сводки погоды) интересует Европейская часть, пути циклонов над ней, а Л. Гумилева интересовали возможные пути над Азией.

Вариант 1. Солнечная активность низка, циклоны идут по "южному маршруту" – Средиземное, Черное моря. Северный Кавказ, Казахстан и далее задерживаются горами Алтая и Тянь-Шаня. Дожди – оживление степи, наполнение водой Арала и Балхаша (туда текут степные реки), сохнет Каспий. В лесной полосе мелеют реки, сохнут болота. Севернее – сильно замерзают Белое и Баренцево моря. "Это, пожалуй, оптимальное положение для развития производительных сил во всех зонах Евразийского континента" – замечает Л.Н.[625].

Вариант 2. Солнечная активность усилилась; "дорога циклонов" сдвинулась на север и прошла по Франции, ФРГ, Средней России, Сибири. В результате: степи сохнут, Балхаш и Арал мелеют, Каспий "набухает", т.к. в бассейне Волги выпадает много осадков.

Вариант 3. Еще большая солнечная активность; "дорога циклонов" сместилась далее на север. Теперь она проходит через Шотландию, Скандинавию, к Белому и Карскому морям. Степь превращается в пустыню, суховей оттуда врывается в лесную зону. На севере тают льды Белого, Баренцева и даже Карского морей, мелеет Волга, мелеет Каспий. Идея связи между процессами на Каспии и в Арктике не нова. Академик. Л. С. Берг в 40-х годах задавал вопрос: "Чем вызывается совпадение между потеплением в Арктике и понижением уровня Каспия?" Но по сути не отвечал на него, если не считать ответом ссылку на то, что Каспий получает 80% всего притока речной воды из Волги[626].

Схема Л.Н. проста, несколько абстрактна, а главное – не отвечает на вопрос: какова продолжительность этих периодов? Можно попытаться идти "от обратного" – от истории. Даты расцвета кочевых государств известны за два тысячелетия, а через них восстановить природные условия прошлого. Этническая среда в этом случае как индикатор изменений природной среды. У Л. Гумилева и В. Абросова получилось, что продолжительность периодов равна двум – пяти векам... "Разброс" достаточно большой, вывод спорный, но кое-что позволяет объяснить, например, в Хазарии.

Никому раньше (да и самому Л. Н. в 1959 г.) не приходило в голову искать остатки древней Хазарии в пойме или дельте Волги, поскольку они затопляются при каждом половодье, а не только в периоды высокого уровня Каспия. "Жалкая" находка 1959 г. – черепок хазарского времени – находился под наносами, а значит, уровень Каспия поднялся после гибели Хазарского каганата, и искать надо на низких местах, в дельте. Абро-сов посоветовал Л.Н. попытать счастья на "Бэровских буграх"[627].

Л.Н. испрашивает у своего доброго учителя – М. И. Артамонова разрешения на новую экспедицию. "Охватим Хазарию со всех сторон!", – говорит он[628]. В 1960 г. дела пошли успешнее – на бугре Степана Разина (каждый бугор имеет свое название!) Л.Н. обнаружил скелет хазарина. "Верхней" датой останков мог быть XIII в., но более реальной – первое тысячелетие н. э., то есть время, когда в дельте Волги жили именно хазары. Позже таких находок стало много, и почти все они были обнаружены или на буфах, или просто в дельте Волги. Уже из Питера Л.Н. радостно сообщил "другу Васе": "Артамонов осмотрел привезенный материал и признал его хазарским"[629]

Уровень Каспия в ту далекую пору (VI век) стоял на абсолютной отметке не выше 32 м. Но это еще предстояло доказать, а доказав, воссоздать точную карту древней Хазарии (см. карту 5). Дельта Волги, как хорошо видно, простиралась гораздо дальше к югу, чем сейчас, а область обитания хазар была больше территории Нидерландов. По ландшафту и микроклимату Хазария резко отличалась от окружавших ее сухих степей. По зеленым лугам текли неглубокие речки, окаймленные ивами и камышом. Протоки были полны рыбы и птицы, заливные луга служили прекрасным пастбищем для скота. Все благоприятствовало садоводству, виноградарству и земледелию[630].

args01

Карта 5. Волжская Хазария в VI-XIII вв.

Но режим Каспия определил не только расцвет Волжской Хазарии, он же обусловил и закат "прикаспийской Атлантиды". Итальянский географ XIV в. Марино Сануто писал: "Каспийское море год от года прибывает и многие хорошие города уже затоплены"[631]. Каспий поднялся на 12 м; новая отметка была – 20 м (этот подъем был связан именно с изменениями движения циклонов). В результате дельта была залита, часть ее превратилась в камышовые джунгли. Под водой оказались земли, где были хазарские села и нивы. Да и в пойме Волги-Ахтубы весенние паводки при новом уровне Каспия уничтожили большинство следов хазарских поселений. Волга стала многоводной; русские ладьи с мелкой осадкой смогли пробиваться через дельту в Каспий, и тогда и произошло отмщение "неразумным хазарам".

Вот почему страстное желание найти столицу Итиль[632] осталось лишь желанием. После всех поисков в пойме Ахтубы и в дельте Волги Л.Н. честно признавал: "Остров, на котором мог помещаться дворец Хагана, подмыт. Не здесь ли располагался древний Итиль? Скорее всего здесь"[633].

Л.Н. учился всегда, и после первых экспедиций в дельту Волги он жадно впитывал все, что написано географами о ритмах в природе, об уровне Каспия в разные эпохи, читал классиков, но не всегда соглашался с ними. К ним в ту пору принадлежали уже упомянутый А. В. Шнитников с его концепцией чередования влажных и сухих периодов, Президент Географического общества академик Л. С. Берг с его работами по уровню Каспия с середины XVI в., кроме того, существовали климатологи, которые подчас имели отличное от Л.Н. мнение.

Самопроверкой для Л.Г. была серия статей "Ландшафт и этнос", опубликованных в "Вестнике ЛГУ" в 1962-1966 годах и вызвавших большой интерес. К ним следует отнести и доклад, сделанный Л.Н. в Географическом обществе СССР после экспедиции в дельту Волги. Если вспомнить полемику вокруг "Хунну" в Эрмитаже, то здесь обстановка была совсем иной, куда более дружеской. Помогали сами стены; здесь Л. Н. возглавлял отделение этнографии; здесь проходили его публичные лекции. В Большой зал, рассчитанный на 250-300 слушателей, часто был переполнен. Помогали, вероятно, и воспоминания; особенно о площадке на втором этаже. Чем знаменита эта площадка, думается, Л.Н. знал, т. к. собирал и хранил в памяти все, связанное с отцом.

До революции в зале на втором этаже проходили заседания Религиозно-философского общества. Вот что вспоминает известный философ М. М. Бахтин об одной из своих встреч с Н. Гумилевым, с которым он познакомился в Религиозно-философском обществе. До этого он видел его там один раз перед самой войной, а второй раз – когда тот приезжал с фронта на побывку. Бахтин рассказывает, что как-то раз он стоял на лестничной площадке второго этажа и курил. Там была и А. Ахматова. Вдруг она воскликнула: "Гумилев здесь!" и стремительно сбежала вниз. Бахтин пошел следом и увидел: "военную фигуру, прекрасную фигуру". Это был Н. С. Гумилев – "Великолепный! Великолепный Гумилев!"[634].

Воспоминания согревали, но сын был на докладе экзаменуемым, а не героем с фронта, как отец; он волновался. Л.Н. писал, что никогда нельзя быть уверенным в успехе[635]. Синклит собрания был действительно мощный: "сам" А. В. Шнитников, директор Главной геофизической обсерватории М. И. Будыко (позже – академик), старый знакомый "от археологии" С. И. Руденко, известный физик (друг по омскому лагерю) профессор Н. А. Козырев. Все прошло хорошо, по-деловому. "Возражений против принципа и методики не было", – писал потом Л.Н.[636].

Через несколько лет географы на самом высшем уровне и президент ГО СССР академик С. В. Калесник окончательно признали Л.Н. "своим". Академик отметил, что он создал основы географо-археологического и историко-географического направлений[637]. Немного позже президент Географического общества напишет о гумилевских статьях по этносу: "Все в этих статьях ново... и подкрепляется множеством красочных и ярких примеров". Эта оценка открывала Гумилеву дорогу в Дербент для точного определения уровня Каспия при хазарах. "Несмотря ни на что, дербентская эпопея – это одно из самых любимых наших воспоминаний", – писал Л.Н. в 1960 году[638].

Если взглянуть на физическую карту Западного Прикаспия, то видно, что Дербент – особое, ключевое "месторазвитие", севернее него выгоревшая степь, южнее – склоны холмов, отроги Кавказского хребта, ближе всего подходящие здесь к Каспию (Хазарскому морю). Это – узкие "ворота" на юг, в Закавказье. В VI в. ворота были замкнуты мощным крепостным сооружением, построенным персидским шахом Хосроем Нуширваном для защиты от северокавказских кочевников, многократно проходивших по этому пути с набегами. Легенда о причастности к этому сооружению Александра Македонского остается легендой; и время не то, и маршрут его пролегал куда южнее.

Сюда приехали Л.Н. и Геля, пройдя перед этим жесткую школу тренировок с аквалангами в Ленинграде;

Л.Н. в ту пору было уже 49 лет. Крепость интересовала Л. Гумилева по двум причинам: во-первых, было известно, что это VI в., т. е. определенно и точно время хазаров; во-вторых, крепостная стена уходила в воду и Л. Н. хотел проверить по дербентской стене уровень стояния Каспия в VI в.[639]. Этого до Л.Н. не сделал никто. Все рассуждения Л. С. Берга об уровне Каспия в далекие времена ограничивались началом XVIII века, а догадка про Х в., как мы уже видели, была неудачной. Если бы исследование удалось, то это позволило выйти на определение границ Хазарии на Нижней Волге!

Арабские географы IX-Х вв. утверждали, что крепостные стены – на севере и юге – продолжаются и в море, огораживая с двух сторон защищенный порт, в "устье" которого была протянута цепь, закрывающая вход "наглухо". Но для чего надо было "тянуть" стену в море? Географ Б. А. Аполлов объяснил, почему это было сделано. В 1587 г., когда уровень моря понизился, караван, шедший с севера, остановился у стены на ночлег, чтобы утром, когда откроют ворота, идти дальше через город. Однако утром привратники убедились, что караван верблюдов обошел стену в воде. После этого Аббас I приказал соорудить в море большую башню и соединить ее с берегом стеной, чтобы их не могли обойти верблюды[640].

Никакого продолжения южной стены наши исследователи не нашли, а значит замыкание порта цепью было мифом. Началось детальное исследование северной стены. Там, под водой, на глубине 3,5 м были обнаружены огромные сасанидские плиты, лежащие на боку, а от берега было больше 200 м. На глубине 4 м был найден черепок амфоры, облепленный ракушками. Что это значило? Гумилев пишет: "Это был фрагмент точно такого же сосуда, которые мы находили вкопанными в землю вдоль стены, где они служили водохранилищами. Значит в VI в. в воде нуждались на том месте, где теперь плещется море, а если так, мы нашли то, что искали – уровень моря VI в"[641]. Абсолютная отметка Каспия в конце VI в. была минус 32 м, а в середине Х в. вода стояла гораздо выше (-29,5, -28,5 м), т.к. другая крепость, построенная в Баку в 1234 г. ("караван-сарай"), находилась на том же уровне[642]. Это давало ключ к загадкам Хазарии, к ее распространению и ее гибели.

А как же с нераскрытым местом Итили? Решением этой проблемы Л.Н. занялся в 1963 г. во время работ на Тереке. М. И. Артамонов считал, что первая столица Хазарии – Самандер – находилась в центре равнины, на которой стоит современный Кизляр. Там и начал искать Л.Н., правда, вначале неудачно. Прежде всего в одной из стариц была обнаружена "крепость Шамиля", затем – крепость Терки у самого Кизляра, относившаяся к петровскому времени. Наконец удалось найти что-то похожее на Саркел, который молодой Л.Н. видел в далеком 1935 г.: крепость, ров (куда когда-то поступала вода из Терека), керамику VIII века. Стена крепости была сложена саманным кирпичем, похожим на саркельский.

Только в Ленинграде после консультации со специалистами по крепостной архитектуре Л.Н. убедился, что это крепость у станицы Шелковской – хазарская, и относится она к VIII веку. Следовательно, – это Семендер (Саман-дар – саманные ворота), построенный в VI в. персидскими инженерами и являвшийся самым большим городом Хазарии. Его сады и виноградники знал весь Ближний Восток. Здесь подъем уровня Каспия не имел никакого значения. Хазарский этнос (в Дагестане) распался на христианскую (терские казаки) и мусульманскую (астраханские татары) части. "Потомки хазар остались, но этническая система исчезла", – писал Л.Н.[643].

Следует заметить, что позже, в конце 60-х – начале 70-х гг., появились статьи востоковедов В. Б. Виноградова и В. Г. Котовича, поставившие под сомнение, что Л. Гумилевым был открыт именно Семандер. Заведующий кафедрой этнологии СПб ГУ профессор. А. В. Гадло полагает, что эта крепость играла роль лишь сезонной ставки хазарского военачальника. Но, думается, что будут высказаны еще и иные точки зрения, как бывает в археологии, и вряд ли это что-нибудь изменит в общей оценке "хазарских подвигов" Л.Н.[644].

Но тогда Л.Н. торжествовал. Он пишет статьи всюду, и теперь их печатают, еще бы – открытие доказано! "Моя статья "Хазария и Каспий" переведена на английский язык и опубликована в американском журнале "Совьет Джеографи"... Я горд как павлин!"[645]. В библиотеке Русского географического общества с той поры находится его статья "Изменение уровня Каспия" (1965), напечатанная во французском журнале Cahiers du Monde Russe et Sovietique (1966), снабженная дарственной надписью автора.

Караим-востоковед Семен Шишман[646] пишет ему из Парижа: "Если раскопки подтвердят Ваши безупречные, как мне кажется, гипотезы. Вы будете хазарским Шлиманом и перед наукой откроется новый мир, так основательно забытый"[647]. П. Савицкий настаивал на дальнейшей разработке открытия Л.Н.: "По части Семендера надо сделать больше, чем до сих пор сделано. Ведь это же исключительное открытие! Нельзя ограничиваться "сбором с земли", да и то весьма частичным..."[648]

Эйфория, однако, не мешала Л.Н. работать дальше.

9.2. И снова гетерохронность (от Каспия к глобальности...)

Итак, открыта древняя столица загадочной Хазарии, установлен уровень Каспия в VI в., написана хорошая, популярная книга. Но работа, начатая широким выходом в географию, дает и другие плоды: проблему взаимовлияния "ландшафта и этноса" в самые разные исторические эпохи.

Одним из методов Л. Гумилева становится составление хронологических таблиц, точнее – геохронологических. Идут века, меняются дороги циклонов над Европой по приведенной выше схеме: северный, средний, южный пути. По-разному сказывается это в гумидной (влажной) и аридной (засушливой) зонах; по-разному все идет и внутри аридной зоны – в западной и восточной Евразии. В таблице сопоставляются цивилизации Китая и Европы: первый, второй века – Империя Хань и Рим; шестой век – Империя Суй и франки в Европе, одиннадцатый – Суй и феодализм в Европе, XV в. – империя Мин в "Срединном царстве" и Возрождение в Европе, наконец, XVIII в. – Россия, подчинившая себе Сибирь; маньчжуры и Цинь в Китае, колонизация мира на Западе.

Кажется, что тут нет ничего особенного, все в разных вариантах было в предыдущих книгах – "Хунну" и "Древние тюрки". Но там сопоставляется история одного региона с историей другого, пусть даже с поразительной детальностью, но там это сделано "без природы". Тот подход позволял собрать обширный материал этнической истории, сопоставить вроде бы ранее несопоставимое, обычно рассматриваемое изолированно: "Запад есть Запад, Восток есть Восток".

Века до н.э.

Направ ление циклонов

Аридная зона

Гумидная зона Европы

Цивилизации

 

 

Западная Евразия

Восточная Евразия

 

Китай

Ближний Восток

XXXIV-XXV

Сев.

Энеолит, выселение степ-няков в Зап. Европу

Афанасьев ская культура

Неолит

Культура Яншао

Древнее Царство Египта

XXIV--XXIII

Сев.

2

2

3

Всемирные потопы

XXII--XXI

Средн.

Катакомбная культура 2

2

Бронза 1

Культура Луншан (Ся) 3

Шумеры Аккад 3

ХХ-ХIII

Южн.

Срубная культура 1

Андронов-ская культура 1

фатьяновская культура 2

Династия Шан 2

Ассирия и Новое царст-во Египта 2

XII

Южн.

1

Переход хуннов на север 1

2

Падение династии Шан (1122 г) 2

Распад хеттов, гибель Трои 2

XI-IX

Средн.

Кимерийцы 3

Карасукская культура 3

Гальштадская культура (иберы) 2

Династия Чжоу 2

Усиление Иудеи 2

VIII-V

Средн.

Скифы 2

Пазырыкскяя культура (Юзчжи) 2

Иберы 1

Распад династии Чжоу 2

Ассирия, Персия, Мидия. 2

IV

Южн.

Сарматы 1

Юэчжи 1

Кельты 2

Эпоха "Брани царств" 2

Александр Македонский 2

III

Южн.

Сарматы 1

Создание Хунну 1

Высвление кельтов 2

Царство Цинь 2

Эллинизм 2

II-I

Средн.

Сарматы 4

Кризис Хунну 4

Выселение' кимров и тевтонов 3

Империя Хань 3

Римская республика

Сводная таблица изменений степени увлажненности Евразийского континента (на материале палеоэтнографии):

1 – увлажнение; 2 – усыхание; 3 – повышение увлажненности; 4 – понижение увлажненности.

Века н.э.

Направление циклонов

Аридная зона

Гумидная зона Евразии

Цивилизации

 

 

Западная Евразия

Восточная Евразия

 

Китай

Европа

I

ср.

Сарматы 2

Хунны 2

1

Хань 1

Рим 1

II

ср.

Аланы 2

Сяньби 2

1

Xань 1

Рим 1

III

сев.

Аланы гунны, готы 2

Сяньби 2

Угры 1

Троецарствие 2

Упадок Рима 2

IV

ср.

Гунны 2

Жужани 2

Россомоны 1

Пять варворов 2

Христианский Рим 2

V

юж.

Сабиры и болгары (с 463 г.) 1

Жужани 1

2

Тоба-Вэй 1

Великое переселение народов 2

VI

юж.

Авары (с 588 г.) 1

Тюркюты 1

Анты 2

Суй 1

Франки 2

VII

юж.

Болгары 1

Тюркюты 1

1

Тан(расцвет) 1

Франки 2

VIII

юж.

Хазары 1

Тюрки и уйгуры 1

Славяне 2

Тан (кризис) 1

Франки 2

IX

юж.

Хазары и венгры 1

Уйгуры и кыргызы 1

Киевская Русь 2

Тан (упадок) 1

Образование наций 2

X

ср.

Печенеги 2

Кидани 2

Киевская Русь 1

Пять династий 2

Феодализм и викинги 1

XI

юж.

Половцы 1

Кераиты 1

Киевская Русь 2

Сун 1

феодализм 2

XII

юж.

Половцы 1

Татары 1

Владимирская Русь 1

Чжурчжени (Цзинь) 1

Крестовые походы 2

XIII

ср.

Завоевания

монголов

Чингис-хана

 

Гвельфы и гибеллины 1

 

 

Золотая Орда 2

Мятежные ханы 2

Русь 1

Монголы 2

 

XIV

ср.

Распад Запотой Орды 2

Поражение и упадок Монголии 2

Великороссия 1

Юань и Мин (с 1360) 2

Столетняя война 1

XV

ср.

Упадок Золотой Орды 2

Ойраты 2

Усиление России 1

Мин 2

Возрождение 1

XVI

сев.

Ногаи 2

Калмыки 2

Соперничество Литвы, Москвы и Казани 2

Мин 2

Реформация 2

XVII

ср.

Калмыки и казаки 2

Конец монголов 2

Подчинение Сибири 1

Маньчжуры 2

Религиозные войны 1

XVIII

ср.

Казаки и Русские 2

Гибель калмыков 2

Россия 1

Маньчжуры Цинь 2

Колонизация мира 1

XIX

ср.

Упадок кочевой культуры 2 2

Россия 1

Цинь 2

Эпоха прогресса 1

 Сводная таблица изменений степени увлажненности Евразийского континента (на материалах палеоэтнографии).

1 – увлажнение; 2 – усыхание.

Привлечение природных факторов – периоды увлажнения и усыхания – даже в варианте каспиоцентризма (это определение самого Л.Н.) дает куда больше (см. таблицы)[649]. Л.Н. считал очевидным, что 2000 лет назад площадь пастбищных угодий, а следовательно, и ландшафты были иными, чем сейчас. Кроме того: усыхание степи имело место и в древности. В результате этих изменений хуннская держава погибла. Что это – традиционный, хорошо известный на Западе и на Востоке (Монтескье, Л. Мечников) географический детерминизм, т. е. объяснение всех исторических событий географическими факторами? Никоим образом. Сам Л.Н. сразу же отметал это (и не в угоду идеологии). "Конечно, – писал он, – для крушения кочевой империи имелось сколько угодно внешнеполитических причин, но их было не больше, чем всегда, а до 90-х гг. хунны удерживали гегемонию в степи, говоря: "Мы не оскудели в отважных воинах" и "сражаться на коне есть наше господство". Но когда стали сохнуть степи, дохнуть овцы, тощать кони, господство хуннов кончилось"[650].

Все это – обратный ход мысли (по Л.Н.), т. е, один из методических приемов, открытый и внедренный им. Ход рассуждений прост: если мы знаем историю последних 3000 лет по письменным источникам, то передвижения степных народов (они более всего зависимы от климатических "перепадов") дают нам ключ к открытию и установлению того или иного периода увлажненности или, наоборот, усыхания. Этот вывод позволили сделать полевые работы 1959-1963 гг. Именно они дали основание для перенесения проблемы усыхания Средней Азии в иную плоскость, а также – наметить опорные точки колебаний уровня Каспия, заполнив интервалы между этими точками и получить довольно стройную картину изменений климата на исследуемой территории[651]. Конечно, все было совсем не так просто; привлекались географические исследования на мезо-уровне, т.е. не только "трансгрессия" (наступление) и "регрессия" (отступление) Каспия. В период до VI в. они не были точно определены. Тут на помощь пришли изучение донных отложений залива Кара-Богаз-гол, характер которых определяется уровнем Каспия относительно высотной отметки бэра, отделяющего залив от моря. По мнению В. Г. Рихтера, очередная трансгрессия падает на конец II в. и сменяется незначительной регрессией около IV в.[652] Таких поисков деталей и "мелких" открытий у Л.Н. было много, даже очень много.

Одна из глав "Тысячелетие вокруг Каспия", книги относительно поздней в творчестве Л.Н., называется "Хронософия". Сначала автор превозносит синхронистические таблицы. "Принцип синхронии.., – писал Гумилев, – позволяет представить ряды последовательных событий тем же способом, каким географ составляет карту, с той лишь разницей, что наряду с топоосновой учтена темпо-основа – абсолютная хронология от н. э. Здесь важны и "пустые места", т. к. они показывают периоды, в которые исторических событий не было, т. е. пассионарность этносоциальной системы находилась в равновесии, иными словами, время было спокойным"[653].

Дальше Л.Н. доказывает, что синхронистический подход лишь позволяет собрать большой и необходимый материал и является лишь подготовительным этапом. Дальше необходимо начинать отсчет не от того или иного, условно принятого за начало летоисчисления, года, а от момента рождения, точнее "зачатия" этноса. Но это уже другая проблема, и о ней будет сказано позже.


 

 

10. Конец 60-х гг.: новые книги, обретение уюта

Я мог бы гораздо больше сделать, если бы меня не держали 14 лет в лагерях и 14 лет под запретом в печати. То есть 28 лет у меня вылетели на ветер! Кто это сделал? Это сделали не власти. Нет, власти к этому отношение не имели. Это сделали, что называется, научные коллеги. Так вот, этих, которые сидят в университетах, в институтах научных, в издательствах – вот их как-то надо подвести к тому, чтобы делали дело.

Лев Гумилев

Начало 60-х гг. было для Л.Н., казалось бы, весьма благополучным – он "обрел статус": в 1961 г. защитил докторскую, в 1963 г. стал старшим научным сотрудником НИГЭИ Ленинградского университета. ВАК потянул с присвоением этого, не такого уж престижного звания аж до 1965 г., но это не меняло дела. Опять же работали "научные коллеги!" Можно было успокоиться и писать, реализовывать все, что задумано еще "там", корректируя это в библиотеках и архивах. Но уже 1966 начался грустно – в марте умерла в Москве Анна Андреевна. Л.Н. боялся обратного; он думал, что будет иначе. Сколько раз из лагерей 1949-1956 гг. он писал ей, что вряд ли продержится. Вот далеко не полная подборка таких высказываний Л.Н.: в 1951 г. он пишет: "Я решил, что умер и нахожусь в чистилище", "Я, к сожалению, жив и здоров"; в 1952 г. – "Из больницы вышел, стал инвалидом", "На все наплевать", "Думать, что я потяну свои 10 лет – наивность, и поэтому совершенно все равно, болен я или здоров"; в 1954 г. – "Если я умру здесь, останется посмертная работа, которая покажет, что я был и остался ученым", и т.д. и т.п.

Получилось, однако, иначе. Л.Н. думал, что в чем-то и он виноват... Внешне 1966-ой был самым продуктивным: 14 печатных работ, и в том числе одна из любимых и "легких", на одном дыхании написанных книг – "Открытие Хазарии". В 1965 г. опубликовано 8 статей за год и в 1967 – столько же. Но, конечно, все это лишь видимость; дело в том, сколько создано за год, а здесь многое шло из "запасов", из письменного стола.

1966-ой был и первым "выездным" годом. Л.Н. отправился в Прагу на этнографический конгресс. На вокзале его встретил П. Савицкий. "Мы несколько раз встречались, – писал потом Гумилев, – долго гуляли, он рассказывал мне о пережитом"[654].

1967-ой был радостнее; наконец-то произошли существенные изменения в комнате на Московском, 195. Л.Н. познакомился со своей будущей женой еще в 1966 году. Москвичка Наталия Викторовна была художником-декоратором. 15 июня 1967 года она переехала в Ленинград. Месяца два до этого от Л.Н. не было никаких известий, и Наталия Викторовна забеспокоилась. Ответ был на открытке и типично гумилевский: "Кончаю корректуру "Древних тюрок". Жду в назначенный срок. Уже вымыл пол"[655].

Комната на Московском проспекте была его первым собственным пристанищем, где он прожил до женитьбы 10 лет. "В квартире, – писал Л.Н., – жил даже свой "родной" милиционер, который, очевидно, по долгу службы спрашивал: "Это что ты там пишешь, Лев Николаевич? Хунны твои – это за Китай или против Китая?" – "Да, против Китая, Николай Иванович". – "Ну, тогда больше пиши, а бумажки-то рви, в уборной не оставляй!" Милиционер имел в виду рукописи"[656].

В комнате Л. Гумилева появилась хозяйка, забросившая полностью свои дела ради Льва Николаевича. Стало чисто, ухоженно; дом сделался гостеприимным, хлебосольным. Хорошо знавший Л.Н. известный писатель Дмитрий Балашов отмечал, что Наталия Викторовна подарила Льву Николаевичу "лишние" десять-пятнадцать лет жизни, в которые он как раз и сумел подготовить, напечатать и тем спасти от уничтожения свои основные труды[657]. Да, с трудами пошло веселее: в 1967 г. вышли, наконец, "Древние тюрки", и Л.Н. мог полностью сосредоточиться на работе над концом "Степной трилогии". Она была подготовлена именно в эти годы. Начал он и серию статей об этногенезе. Летом они жили в ее квартире в Москве, а в "рабочий сезон" (осень-весна) на Московском. Установился некий режим, видимо, неплохой для здоровья Л.Н.

А годы были нелегкими; три из них заняла "битва за наследие" Анны Ахматовой. Это – особая тема.

10.1. Разграбление двух архивов

Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее ж недр.

А. П. Чехов

Не теряйте отчаяния

Н. Пучин

Судьба Н. Н. Пунина была страшной. В 1949 г. его арестовали "всерьез". С. Михайловский пишет, что последним, кто его видел, оказалась А.А.[658]. Прощанием с ушедшим звучат ее стихи:

И сердце то уж не отзовется на голос мой
Ликуя и скорбя.
Все кончено.
И песнь моя несется
В пустую ночь, где нет тебя.

Забыла ли все А.А., простила ли? Странно, но во всей статье Михайловского нет и упоминания о том, что он был... мужем А.А. О ней биограф Пунина вспоминает, лишь говоря о событиях 1941 г., связанных с эвакуацией в Ташкент. Туда же, позднее, приехали Пунины с тяжело больным Н.Н. Ахматова встречала их на вокзале. Они не виделись полгода, но свидание оказалось недолгим.

Уйдя из жизни, Н. Пунин не оставил в покое Л.Н. Пунинские родственники напомнили ему о себе сразу после смерти А.А. Надо пояснить, кто они: Ирина Николаевна – дочь Н. Н. Пунина, и Анна Каминская – внучка. Об этой, по мрачной шутке М. Ардова, "пунической войне", можно судить, вспоминая очень эмоциональные рассказы самого Л.Н. или по очень обстоятельной статье профессора Ю. К. Толстого в юридическом журнале[659].

Л.Н. вспоминал, что они с матерью задолго до ссоры договорились, что весь ее архив перейдет в Пушкинский дом. Это исходное положение для нас при оценке всего, что произошло дальше. Вместе с тем оно должно было быть основным для всех остальных (включая и юридические инстанции), но этого не произошло. С обидой Л.Н. говорил о мощных организациях – Союзе писателей СССР и Академия наук СССР, которые должны были бы его поддержать, но уклонились.

А атаковали его как раз те люди, которые должны бы помочь и поддержать: Ардов-младший и еще более резко, если верить устным воспоминаниям самого Л.Н., Ардов-старший. Логика была малопонятной. М. Ардов (т. е. Ардов-младший) вспоминал об этом так: "Почти все друзья Анны Андреевны выступили на его стороне", но... "сам факт этого суда повлиял на меня очень сильно и в конце концов отбил охоту тесно общаться с Гумилевым"[660].

Здесь нелогично все, особенно если прочитать следующую фразу воспоминаний: "В этом деле он (Л.Н.) действовал как-то странно, в течение продолжительного времени никаких шагов не предпринимал, в результате почти все бумаги Ахматовой были Пуниными распроданы и оптом, и в розницу – и в государственные архивы, и частным лицам". Значит, Л.Н. был виноват лишь в том, что поздно спохватился? Но ведь легко понять, что при его сложных, очень сложных (мягко выражаясь) отношениях с матерью все последние годы ее жизни не так просто было ему решиться на подобный шаг. Хорошо зная Л.Н., я мог бы удивляться отнюдь не тому, что он сделал это с опозданием, а тому, что нашел в себе силы это сделать вообще. Но это было необходимо.

"Ардовская логика" почему-то оказалась заразительной. Ее разделила и большая приятельница А.А. – Ольга Бергольц, помогавшая ей в самые трудные годы, и Павел Лукницкий, знавший Л.Н. еще в 20-е гг., когда тот был мальчишкой. Лев Николаевич потом обижался, что П. Лукницкий говорил с ним о суде "тоном следователя". А ведь это был один из самых близких ему людей в 20-х годах. Позицию Ардовых разделяла и знакомая Л.Н. по Эрмитажу – И. Немилова.

Если коснуться формальной стороны дела, то дело обстояло так: когда Л.Н. был арестован второй раз, а имя самой А.А. фактически находилось под запретом, а средства к существованию добывались с огромным трудом и нерегулярно, А.А., боясь, что после ее смерти рукописи попадут в чужие руки, составила завещание в пользу Пуниной и ее дочери Каминской. После 1953 г. возникла другая ситуация: Л.Н. был реабилитирован (1956 г.), возвратился в Ленинград. Ахматова аннулирует сделанное ранее завещание, считая, что сын – ее единственный наследник. Отношения ее со Львом в последние годы жизни в этом ничего не меняют, поскольку и отношения с Пуниной и Каминской были отнюдь не безоблачны. "Ухаживать за А.А. было некому. Пунина и Каминская, – пишет очень осторожный Ю. К. Толстой, – тяготятся уходом за ней... Ахматова мотается по друзьям и знакомым"[661]. Да и у самой А.А. искренне прорывалось: "Ирочка и Аничка никогда не помнят ничего, что меня касается. Они хотят жить так, будто меня не существует на свете. И это им удается вир-ту-о-зно!"[662]. Это было сказано в 1965 году.

Еще резче оценивала ситуацию Лидия Чуковская, боготворившая А.А.: "Хотя в Ленинграде Союз писателей в писательском доме предоставил квартиру Ахматовой (не Пуниным), они, живя с нею, не считают себя обязанными создавать в этой квартире быт по ее образу и подобию, быт, соответствующий ее работе, ее болезни, ее праву, ее привычкам. Сколько бы они не усердствовали, выдавая себя всюду за "семью Ахматовой" – это ложь. Никакая они не семья"[663]. Яснее не скажешь.

Хорошо знавшая обстановку в семье Н. Н. Пунина при его жизни (30-е гг.) Э. Герштейн отмечала, что у его бывшей жены и дочери-подростка пренебрежение к литературному имени Анны Ахматовой было вполне искренним, Герштейн рассказывает об одном характерном эпизоде: "Когда в Ленинград приехала из Америки "Синяя звезда" Н. Гумилева[664], она позвонила Ахматовой, но не застала ее дома. Она просила передать Анне Андреевне, что просит встречи с ней. Никто из Пуниных не сказал об этом Ахматовой ни слова. Так она и не встретилась с женщиной, внушившей Гумилеву его великую любовь. Анна Андреевна рассказывала об этом несостоявшемся свидании почти со слезами на глазах[665].

Трагедия состояла в том, что после смерти А.А. весь архив оказался в руках Пуниной и Каминской, проживавших в одной квартире с Ахматовой. Более того, как пишет Ю. К. Толстой, в последние годы жизни Ахматова, будучи человеком щедрым по натуре и получая крупные литературные гонорары, фактически содержала Каминскую, а частично и Пунину[666]. Последние никак не хотели терять источник дохода: только теперь им была не сама А.А., а ее архив, в который они вцепились мертвой хваткой. Люди, хорошо их знавшие, рассказывали, что транспортировка всех бумаг А.А. в Москву (куда неизвестно) была ими проведена в первую ночь после ее смерти.

Л.Н. действовал строго по завещанию; ясное дело, надо отдать все в Пушкинский дом, как велела матушка. Уже в июне 1966 г. (т. е. через 3,5 месяца после смерти А.А.) он оформил договор с Пушкинским домом, по которому продаст все рукописи, переписку и иконографический материал, принадлежавшие А.А. ко дню ее смерти, за... 100 рублей, т. е., как показал потом член Комиссии по литературному наследству А.А.[667] – академик В. М. Жирмунский, фактически безвозмездно! Сумма в 100 рублей была проставлена, как пояснял Ю. К. Толстой, для того, чтобы придать договору видимость сделки.

Комиссия признала необходимым в кратчайший срок осуществить выявление материалов архива А. Ахматовой и подготовить передачу всех этих материалов в Пушкинский дом. Это решение было принято Комиссией единогласно, за него (парадокс!) голосовала и И.Пунина. В какой-то момент могло показаться, что все в порядке, тем более, что Л. Гумилев в сентябре 1966 г. получил в нотариальной конторе, как и положено, свидетельство о праве на наследство.

Прошло всего несколько дней и выяснилось, что И. Пунина уже продала часть архива А. Ахматовой, но отнюдь не в Пушкинский дом, а в Публичную библиотеку им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Мотив был смехотворен: устное согласие Л.Н. на такую передачу. На это "устное согласие" ссылались в дальнейшем и И.Н. Пунина, и А. Каминская, а также Мыльников – зав. отделом рукописей Публички. Никак не хотели наследники Пунина расставаться с доходом[668]. Возмущенный Л.Н. пишет письмо А. А. Суркову, в котором называет И. Пунину "соседка моей матери", кипятится, предвидит, что начнется "спекуляция автографами", пишет, что личные отношения с И. Н. Пуниной прервал", но все это было безрезультатно[669].

О том, как все это смотрелось со стороны, свидетельствует запись впечатлений о грабеже, сделанная В. Н. Абросовым. "Время действия – 20 декабря 1966. Место действия – Московский проспект. В 13 ч. 30 минут в моем присутствии на квартиру к Л. Н. Гумилеву пришла И. Н. Пунина. За полчаса перед этим для встречи с ней сюда же явился ее зять Леня. Содержание двухчасовой беседы вкратце излагаю здесь. Л. Н. Гумилев спросил: чем я обязан визиту? Ирина Николаевна ответила: я намерена узнать, что ты хочешь предпринять в отношении архива Анны Андреевны Ахматовой? Лев Николаевич ответил: решительно ничего! Я право собственности за мизерную сумму передал Пушкинскому дому. Законным владельцем архива теперь является Пушкинский дом. От меня теперь ничего не зависит. И ничего предпринимать я не буду. Я считаю, что архив мамы должен храниться в одном месте и не может быть предметом торга – кто больше даст? Поскольку я не являюсь владельцем больше, то теперь дело Пушкинского дома, – согласно переданному мною праву, – собрать архив в одно место. Ирина Николаевна отвечала: Лева, от тебя многое зависит! Лев Николаевич возражал, указывая, что передача прав означает, что весь архив должен находиться там, куда он его передал. Ирина Николаевна возражала, указывая, что есть закон, запрещающий передачу материалов из одного архива в другой. Лев Николаевич отметил, что И.Н. не имела права распоряжаться судьбой архива, ей не принадлежащего. Ирина Николаевна заявила, что она заботилась единственно о том, чтобы архив Анны Андреевны попал в надежное место. Пушкинский дом она таковым не считает. Лев Николаевич задал вопрос: как ты объяснишь то, что за архив А.А. взяли деньги? Ирина Николаевна ответила, что она взяла деньги не за архив, а за работу по приведению его в порядок. Л.Н. заметил: "но тебе платили по фонду для приобретений, а не из фонда зарплаты". Ирина Николаевна несколько смутилась. Затем разговор перешел к воспоминаниям о совместной жизни на Фонтанке и на ул. Кр. Конницы. И.Н. обратила внимание, что Анна Андреевна очень любила Аничку Каминскую и неоднократно говорила, что думает на нее оставить часть своего достояния. Лев Николаевич ответил: "Но не оставила". Ирина Николаевна заметила, что Л.Н. вырос в семье ее отца, должен не забывать это и должен помочь и помогать Аничке. Лев Николаевич отвечал, что он ни Н. Н. Пунину, ни И. Н. Пуниной, ни Аничке Каминской ни в чем себя обязанным не считает. Единственно к кому он сохранил глубокое уважение и благодарность, это к первой жене профессора Н. Пунина – Анне Евгеньевне Арене.

По моему мнению, все действия Ирины Николаевны направлены на то, чтобы получить деньги. Продажа части архива и передача И. Н. Пуниной его по частям в Публичную библиотеку и в ЦГАЛИ свидетельствуют не о заботе о собрании архива, а о его использовании в личных интересах. С 1945 г. я часто бывал у Л. Н. Гумилева и А. А. Ахматовой, и мне известно, что они жили своей семьей отдельно от семьи профессора Н. Н. Пунина. Претензия И. Н. Пуниной на право распоряжаться литературным архивом Анны Андреевны не имеет никаких оснований. Не являясь наследницей А. А. Ахматовой, Ирина Николаевна не имела права ни на продажу архива, ни на определение его по своему усмотрению в какой-либо архив. Отношения между семьей Н. Н. Пунина и А. А. Ахматовой были холодными и основывались на денежном расчете. Составлено 20 декабря в 23 часа по памяти. В. Абросов. Абросов Василий Никифорович, г. Великие Луки, ул. Сиповского, д. 54, кв. 1".

Дело тянулось вплоть до 1969 года. На суде Л.Н. заверял: "Я не давал согласия ни устно, ни письменно на передачу архива Ахматовой в Публичную библиотеку". Это подтверждали такие свидетели, как академик В. М. Жирмунский, хорошо знавшие А.А., – Н. И. Харджиев, Эмма Герштейн, и, наконец, М. Ардов, который все-таки выступил "за правду".

В начале 1967 г. состоялось соглашение между ЦГАЛИ (куда предприимчивые "наследницы" сплавили другую часть архива А.А.) и Пуниной о продаже архива за 4500 рублей – заметную тогда сумму. Соглашение между ЦГАЛИ и И. Пуниной еще можно как-то понять, ведь упомянутый архив находится в Москве, там могли чего-то не знать. Но тогда же, в январе 1967 г., Народный суд в Ленинграде отказал Пушкинскому дому в приеме искового заявления. Логика была весьма сомнительной: раз И. Пунина передала часть архива в государственное учреждение, значит... дело суду неподсудно. Не дожидаясь судебного решения, Публичка перевела сутяжницам еще 2071 рубль сверх ранее выплаченных 1247 рублей. Тем временем судебная волокита продолжалась: Ленгорсуд снова направил дело туда, где оно уже разбиралось; но через некоторое время оно опять вернулось в Ленинград.

В 1968 году председатель Комиссии Алексей Сурков (и здесь понятна обида Л.Н. на СП СССР!) вяло комментировал происходящее: да, Комиссия решила все передать в Пушкинский дом, но "случилось так, что И. Н. Пунина... начала распоряжаться материалами поэтессы по своему усмотрению"[670].

В 1969 году Л.Н., понимая, что основная несправедливость уже свершилась, просил признать за ним право на собственность хотя бы на мемориальные вещи А.А., находящиеся у Пуниной, и обязать ее вернуть эти вещи. Подчеркиваю, речь шла не о каких-то материальных ценностях, а об альбоме "Князь Долгорукий" со стихами А.А[671], но без успеха.

Все свидетели подчеркивали: нельзя расчленять архив А.А., но это уже было сделано. Все они указывали: если А.А. дарила кому-то что-либо из своего литературного наследства, то только с дарственной надписью. Между тем ни на одной из тетрадей, переданных Пуниной в ЦГАЛИ, дарственных надписей не было. Но и это проигнорировали. Наконец в том же 1969 г. вдруг последовало положительное для Л.Н. решение Ленгорсуда, но снова пошли кассационные жалобы Пуниной, Каминской, Публички и ЦГАЛИ.

Мы уже называли имена свидетелей, выступавших за Л.Н. Это – авторитетные люди; каждый из них знал А.А., знал и ее волю. А кто же выступал на стороне Пуниной и К? Может быть, еще более авторитетные свидетели или инстанции? Ю. К. Толстой, основательно проштудировавший все перипетии дела от начала и до конца, называет лишь две фамилии, абсолютно никому не известные – Шейн и Люш[672]. Кассационные жалобы этих неизвестных людей сработали; здравый смысл, правда и порядочность – все это не играло никакой роли. Верховный суд РСФСР согласился с ответчиками и отказался от взыскания с Пуниной полученных ею сумм – более 7800 рублей. Дело, конечно, не в деньгах. Почему Верховный суд принял такое решение? На этот вопрос нет ответа ни в законе страны, ни в комментариях опытного юриста. Судья Ленгорсуда по завершении дела сказала Л.Н.: "Все это – обычное невезение Н. Гумилева, А. Ахматовой и Ваше". Осталось добавить: "И проклятие Н.Н.". Да, дело не в деньгах и даже не в попранной справедливости, а в последствиях.

Конец 90-х; с позорного процесса прошло 30 лет, но проклятие Н. Пунина приходит издалека, опять же, видимо, через него самого. "Новая газета" сообщила: "В городе Турине увидели свет 23 записные книжки Анны Ахматовой. Все ее сохранившиеся черновые записи 1958-го по 1966 год. Это совместная работа Российского государственного архива литературы и искусства и итальянского издательства. Из всего тиража на родину поэта прибыла одна тысяча экземпляров книги"[673]. Почему в Турине, а не в Петербурге или Москве, и почему нам на всю страну "выдают" всего тысячу?

Незадолго перед этим вышел третий том воспоминаний Л. Чуковской. Там есть любопытная фотография "Анна Ахматова и Аня Каминская в Оксфорде, 1965 г."[674]. Царственная, божественная А.А. больна, это очевидно, и все-таки она действительно "великая княгиня поэзии", как написал потом Ганс Вернер Рихтер. Тут же видим "придворную даму" – Анну Каминскую. С фотографии на нас смотрит ее хитроватое личико; она держит Анну Ахматову под руку, крепко держит[675].

Ясного ответа насчет туринского издания в мемуарах Л. Чуковской искать бесполезно. В 1964 г., когда А.А. ездила в Рим и Таормину, все записки Л. Чуковской уже переполнены другим героем – идет "дело Бродского". Не будем поэтому гадать и приписывать внучке Н. Пунина какие-либо "операции" в Англии или, тем более, Италии (была ли она там вообще?); при живой А.А. "загнать" ее записные книжки на Запад было явно невозможно. А после смерти?

Судья из Ленгорсуда была права, когда сказала о невезении Гумилевых. Не повезло и архиву Н. С. Гумилева; это открылось совсем недавно. Редактор журнала "Знамя", жалуясь на нищенский уровень подписки на 1998 год (десяток тысяч!), рассказал о публикациях и портфеле редакции, задавая вопрос: "неужели все это никому не нужно?" А среди "всего этого" – книга 92-летней Эммы Герштейн "Надежда Яковлевна", где с шокирующей прямотой и бесстрашием рассказывается о сложном клубке, в который сплелись личные и творческие отношения Осипа и Надежды Мандельштам, Анны Ахматовой, Марии Петровых, других культовых фигур предвоенного десятилетия"[676]. Оказывается, десяток лет назад известная нам Эмма Герштейн опубликовала часть этой книги за рубежом, в Париже[677]. В ней и содержится страшная правда об архиве Н. Гумилева.

В 1936 г. А.А. встретила в Воронеже у Мандельштамов Сергея Рудакова, работавшего над автокомментарием Мандельштама к его уже вышедшим книгам. Встретила и открыла в нем страстного почитателя Гумилева, к тому же текстолога, стиховеда и поэта. Она предоставила ему для работы часть своего гумилевского архива. В Ленинграде до самой войны А.А. нередко виделась с Рудаковым. 28 мая 1940 г. она подарила ему "Из шести книп> с надписью: "Сергею Борисовичу Рудакову на память. А. Ахматова". Герштейн пишет, что ей не известно, когда именно Ахматова передала ему архив Гумилева[678]. Упрекать А.А. в этом было бы нечестно, особенно, если это сделано в "смутные годы" после 1938 г. – ареста Л.Н.

В мая 1944 г. С. Рудаков погиб на фронте. Осталась Лина Самойловна Финкельштейн, его вдова. Она вернулась в Ленинград в 1944 г., тогда же, когда и А.А. Тут начинается гнусная история лжи, умолчаний и предательства. Рассмотрим эпизоды этой истории по порядку.

Эпизод 1: Вскоре после возвращения Лина Самойловна встретила А.А. на концерте в Филармонии, подошла к ней в антракте и прошептала: "Все цело"[679]. Эпизод, видимо, достоверен, т. к. о нем Герштейн рассказала сама А.А.

Эпизод 2: В конце 1945 г. они встретились вновь (это установлено точно по подаренному вдове журналу "Ленинград" N 1-2 за 1946 г.). Э. Герштейн пишет, что говорилось об архиве Гумилева – ей неизвестно, но с обоюдного согласия он остался у вдовы Рудакова[680]  Странный эпизод, ибо в конце 1945 г. А.А. находилась в зените славы, ее печатали, она была спокойнее обычного; Лев вернулся после армии; она могла бы не бояться хранить письма и стихи Н. Гумилева дома. Через год положение изменилось; Лина Самойловна, "психотехник" по специальности, сторонилась уже опальной А.А. и боялась посещений Льва.

Эпизод 3: Как-то Лев, провожая Э. Герштейн на вокзал, заходил вместе с ней за чемоданом на Колокольную, в квартиру, где жила Лина Самойловна. Та в сильном испуге спросила: "Почему он пришел сюда?" Проницательная Эмма писала: "Я предположила, что рукописи Гумилева уже продавались ею (не отсюда ли новая шуба?), а так как совесть ее была нечиста, ей померещилось, что Лева уже знает об этом"[681].

Эпизод 4: Герштейн вспоминает, что встретившись с ней весной 1949 года, Лина Самойловна оглушила ее неожиданным известием. Оказывается, произошла досадная ошибка: архива Гумилева у нее нет и не было[682] Объяснение было детским: сундук с рукописями стоял в коридоре общей квартиры, она не знала, что там бумаги, а ребятишки...и т.д. Эмма передала этот вздор А.А., которая не могла удержаться от подозрения, что Лина Самойловна торгует письмами и рукописями Гумилева. "Поймите – это золото", – вразумляла А.А. Э. Герштейн[683].

Эпизод 5: "Во всем виновато КГБ!". В 1954 г. Эмма посещает Лину Самойловну в Москве, и та сообщает нечто совсем новое: ее забрали в марте 1945 года по "еврейскому делу"; просидела она недолго, но зато у нее изъяли все рукописи Мандельштама. И что совсем гадко (если бы арест и конфискация были правдой), она не удосужилась сообщить об этом вдове Мандельштама; не торговала ли и теми рукописями?

Эпизод 6: 1973 г. "КГБ не виновато". Эмму зовут к тяжело больной Лине Самойловне, которая передает ей бювар с девятью письмами Н. Гумилева, а она отдает их Льву Николаевичу – "законному владельцу"[684]. Сама больная признается, что обманула ее в 1954 году, на самом деле, она сожгла рукописи Мандельштама, а так "ей все вернули". Об архиве Гумилева Лина Самойловна снова сказала, что больше у нее ничего нет и не было. Неприятно все это читать и цитировать. Трудно сказать, кто из "героев" гнуснее – ответчики в "пунической войне", или вдова Рудакова. Пожалуй, все же вторая; те работали втихую, а эта грабила, распродавала и лгала, лгала...

"Притеснители выходят из ее же недр" – из интеллигенции. Прав был Антон Павлович!.. Впрочем, какая уж это интеллигенция...

10.2. "Экологическая ниша" или "отторжение"?

Литература о Л.Н. пока совсем невелика, но все-таки она уже есть. Есть хорошая, есть и плохая, есть честная, и есть не очень, но об этом уже сказано в предисловии.

Я с удивлением прочитал во вводной статье Айдара Куркчи[685], что "среда экономико-географов отторгла его" (т.е. Л. Гумилева. – С.Л.)[686]. Сам Гумилев оценивал это совсем по-другому: "В годы застоя кафедра экономической и социальной географии была для меня "экологической нишей", меня не гнали с работы, была возможность писать"[687]. Да, я думаю, что он находился у нас почти в идеальной ситуации, когда мог ходить на работу в основном лишь на заседания Ученого совета по диссертациям, причем делал это с огромным удовольствием и вкусом, ибо встречался здесь с друзьями (очень искренними друзьями, уважавшими и любившими его). Он мог с ними в коридоре покурить и неторопливо побеседовать, а после защиты (эти инструкции ВАКа мы всегда нарушали, думается, как и все другие Советы страны) выпить по рюмке-другой.

Какое же это "отторжение", если заведующий нашей кафедрой (до меня) профессор Б. Н. Семевский – географ по образованию и степени – защищал Л.Н. в печати в журнале "История СССР" от нападок... историков!"[688]). Мне кажется, что вот эта "ватная обкладка", защищавшая Л.Н. от "остального мира", помогла ему в последние 25-30 лет жизни и была хоть какой-то "компенсацией" за беззащитность долгих прошлых лет.

Было в ЛГУ все тихо и благостно? Увы, тоже нет; только не на кафедре, а в Институте. Ведь структура в нашем университете была и остается такой: при каждом естественном факультете есть НИИ, и сотрудник его находится как бы в двойном подчинении: "материнской" кафедре и директору Института.

С кафедрой, как мы видели, все было в порядке. В Институте временами шла "мышиная возня", слегка задевавшая и Л.Н. Один такой "всплеск" был в 1968 г. весной. Обратимся все к тому же "Личному делу" Л.Н. в ЛГУ.

Вот выдержка из протокола заседания научного семинара НИГЭИ от 26 апреля 1968 г.: "Слушали: отчет с. н. с. НИГЭИ, д. и. н. Гумилева Льва Николаевича за 1963-1968 гг. в связи с переизбранием на занимаемую должность". Им опубликованы монография и более 20 статей. Вроде бы, все хорошо? Ничего подобного. В ходе выполнения плана уже в 1966 году выяснилось, что тема стоит особняком от направления и тематики института. Л. Н. Гумилеву была предложена новая тема – "Историко-географические исследования Архангельской области с применением этнической методики". Коллектив и руководство института ждали от Л. Н. Гумилева, что им будет составлен ряд исторических карт для Архангельского атласа, однако этого не случилось. В связи с этим "большинство присутствующих на научном семинаре" приняли решение "не рекомендовать Гумилева Л.Н. для переизбрания на очередной срок на должность старшего научного сотрудника НИГЭИ".

Документ этот "рожали" 20 дней с момента самого семинара. Слава Богу, решение этого "научного" форума ничего не означало, оно лишь портило нервы отчитывающемуся. За кулисами стоял искусный кукловод – тогдашний директор Института. У него было много комплексов: не доктор, книг не создал, статей мало и все в соавторстве. Как тут не поинтриговать против такого "благополучного" Л.Н.? И так было не раз. Просит Л.Н. "отгул" за то, что читал лекции – нет Вам отгула, а лекции Вы читали в рабочее время (заключение комиссии народного контроля, а там свои люди директора). Необходима Л.Н. помощь с переводами на немецкий (из ФРГ просят прислать статьи), следует резолюция того же директора: "Русский язык – тоже европейский, переведете и сами".

И все-таки в ту "тоталитарную" пору в науке не было тоталитаризма, не решал какой-либо один завистник судьбу профессоров. В итоге, уже через два месяца после позорного "научного семинара", на заседании Ученого Совета факультета из 19 участвующих 19 голосовали "за". Л.Н. в очередной раз был утвержден старшим научным сотрудником института. Мышиная возня щекотала нервы, а дело продолжало идти своим чередом. Завершалась работа над венцом "Степной трилогии", и это было главным.

10. 3. Венец "Степной трилогии"

История России в изложении ее русскими историками оказалась освещенной только с одной стороны, – со стороны влияния на Россию Европы, а культурному влиянию (среда этническая) со стороны Востока было уделено скромное место.

С. М. Широкогоров

Вскоре он начал работу над одной из своих любимых книг "В поисках вымышленного царства". При написании этой книги свою работу над источниками он назвал методом "исторической криминалистики". Этот метод был присущ ему во всех работах.

Н. В. Гумилева

Наталья Викторовна права, да и сам автор не скупился на "криминалистическую составляющую" этой книги; одна из ее глав так и называется "Джамуха-Сэчен под следствием". "Тут нужны особые подходы к предмету, – пишет Л.Н., – и методика Шерлока Холмса, патера Брауна и даже Агаты Кристи. Тут мы будем ставить вопросы: как произошло то или иное преступление, кем оно совершено и кому оно было выгодно? Иными словами, из лживых источников мы постараемся отжать крупицу правды"[689]. Помогал опыт "криминалистического расследования" по истории тюрков и богатая детективами домашняя библиотека. Книги Агаты Кристи, Ж. Сименона (даже вырезки из журналов с его рассказами), Д. Ж. Чейза и других стояли в шкафу в спальне и даже доминировали там, научная литература – в кабинете и коридоре.

"В поисках ..." отличаются от всего предыдущего; это венец "Трилогии" не только по замыслу и хронологически, но и по уровню изложения. Это – высший класс такого жанра! Какого именно, сложно обозначить. Автор предисловия к "Поискам..." С. И. Руденко – видный советский археолог и историк, дает свое определение: "научный трактат"[690]. Но что такое трактат? По современным определениям, это "научное сочинение, в котором рассматривается отдельный вопрос или проблема"[691]. Ну и что? Тогда и все предыдущие книги Л.Н. – тоже трактаты. Это в общих чертах верно, но чем же все-таки отличаются "Поиски" от всего написанного ранее?

По-моему, в том отличие от других работ, что это – исторический детектив высшего класса, где нет каких-то искусственных "придумок" для оживления и беллетризации. Есть поиск, высоко научный поиск, есть исповедь автора о методах своей работы, о том, чем она отличается от многих других. Почему детектив? Дело в том, что существовала легенда о большом христианском царстве в Азии, которое было еще до Монгольской империи. Более того, назывался и "лидер" – пресвитер Иоанн, царь и священник народа, живущего "по ту сторону" Персии и Армении (по ту сторону, разумеется, смотря с запада). Иоанн и его люди будто бы исповедовали христианство, хотя несторианского толка[692].

Иоанн якобы писал византийскому императору Мануилу Комнину письмо на арабском языке, которое было переведено на латинский для императора Фридриха Барбароссы. Начало письма (оригинал не сохранился) таково: "Пресвитер Иоанн, всемогуществом Божиим и властью Господина нашего Иисуса Христа царь царей, повелитель повелителей, желает другу своему Мануилу, князю Константинопольскому, здравствовать и благоденствовать по милости Божией..."

Гумилевский "розыск" начинается с того, что Иоанн называл своих вассалов царями, а суверенного государя могущественной Византийской империи Мануила Комнина – князем. Почему? Ответ напрашивался сам собой: адресатом был не только византийский император, но и тогдашний католический Запад, а там принижение православного царя было бы лишь приятной деталью[693] Далее мифический Иоанн совсем уж неправдоподобно восхвалял свою мифическую державу – "Три Индии" со столицей в Сузах[694]. Звери, которые там жили: верблюды, пантеры, белые и красные львы, белые медведи (неужели "Три Индии" простирались до Ледовитого океана?). Но всего этого мало; оказывается, что были там еще рогатые люди, и одноглазые, и кентавры, циклопы и птица-феникс... Этому бреду вряд ли кто мог поверить, и действительно, в Константинополе на него не обратили внимания, но вот Запад "клюнул". Кажется невероятным, что в эту чепуху поверили и верили еще 500 лет, но такова сила слова, заключенного в "аутентичный источник".

В своем исследовании Л.Н. ставит две задачи: во-первых, прояснить как в пустынных степях Монголии внезапно возникла могучая империя Чингис-хана (давно он говорил об интересе к этой фигуре, но сам признавался, что "не готов"); во-вторых, сопоставить очевидное – существование империи Чингис-хана, и невероятное – пресвитер Иоанн и непонятные "Три Индии". Как удалось решить эти задачи, Л.Н. предлагал судить самому читателю.

Название одной из центральных глав исследования поначалу вообще непонятно: "Преодоление филологии". Почему, собственно, ее надо преодолевать? Вспомним, однако, ту "выволочку", которую учинили Л.Н-чу в Институте востоковедения при обсуждении "Хунну". Там узкие "спецы" обличали его именно в незнании китайского и японского языков. Здесь Л.Н. был несравнимо лучше вооружен; он знал тюркский и персидский. Значит, прошлая "выволочка" в ИВАН не прошла даром.

Дело было не в деталях, даже не в абсурдности "запрета на исследования" без знания того или иного языка, а куда глубже – в принципе. Принцип этот Л.Н. хотел четко обозначить.

В чем же разница между филологом и историком? Филолог хочет ответить на вопрос: что говорит изучаемый автор, а историк – что из сообщаемого этим автором правда. Историк, слепо следующий за источником, всего-навсего воспроизводит точку зрения данного автора, а не истинное положение вещей. "Что толку изучать чужую ложь, хотя бы и древнюю?" – замечал Л.Н.[695] Он неоднократно возвращается к этой мысли во многих работах, выискивая единомышленников, и совсем не обязательно среди ученых. Так он цитирует Анатоля Франса, писавшего иронически: "Мы просто-напросто издаем тексты. Мы придерживаемся буквы... Мысль не существует"[696]. Он спорит с академиком В. Бартольдом, считавшим, что грамматически верно прочтенный текст страхует исследователя от ошибок[697]. Исследование предмета, как считал Л.Н., не должно подменяться изучением текста: еще ...одного, ...десятого, ...сотого. Это – кредо Л.Н., от которого почему-то всегда пытались абстрагироваться его критики. Необычно для традиционных подходов? Вероятно, но, тем не менее мэтр из Нью-Хейвена – Георгий Вернадский в письме Л.Н-чу в 1972 г. резюмировал: "Ваше решение, что надо отказаться от прямой цитации средневековых источников как тенденциозных и ограничиться изъятием из них достоверной информации, т.е. фактов, звучит парадоксально, но думаю, что при учете системного подхода может дать убедительные результаты"[698].

Построение исторических исследований как пересказ прямых показаний источников критиковал английский историк Р. Дж. Коллингвуд. Он определял такую систему как историографию "ножниц и клея" и предлагал историку опираться не только на прямые показания источников, но и на их косвенные данные[699].

Не так уж оригинален был в этом Л.Н., но зато весьма доказателен в примерах. Вот один из них. В "Сокровенном сказании" есть такой текст: "Отче наш, царь Чингиз – оставил народы еще незавоеванные". Переводчик делает примечание: "не завоеванные" означает "не оконченные". Дальше начиналась игра в "испорченный телефон"; интерпретаторы этого текста уже писали о "недобитых народах". В переводе, сделанном академиком С. А. Козиным, эта же фраза звучит так: "Огадой Каан (Угедэй) ... продолжал военные действия против Калибо-солтана (калифа), незаконченные при Чингис-хане"[700]. Ясно, что разница здесь прямо-таки разительная.

Еще пример: битва при Далан-Балджнутах по официальной истории монголов закончилась победой Чингис-хана, по "Тайной истории" – его поражением. Казнь Джамухи – соперника Чингиса, о которой пойдет речь дальше, приписана одному из сподвижников Чингиса, а в "Тайной летописи" – хан стремится спасти его жизнь. Диаметрально противоположны и многие оценки: тот же Джамуха в официальной истории – беспринципный авантюрист, а в "Тайной..." – патриот и верный друг Чингиса[701]. Итак, заключает Л.Н., "филологически правильный перевод – это сырье, требующее обработки"[702].

Он провозглашает две ступени исследования. Первая – анализ, проводимый путем синхронистического подбора фактов. Крайне важен весь геополитический "фон" любого события. Поэтому каждая из работ – и по хуннам, и по тюркам, и по монголам – сопровождается большой таблицей, иллюстрирующей весь этот широкий "фон" по годам. В степи в таком-то году произошло то-то, а в это время на Ближнем Востоке нечто другое, а в Восточной Европе – что-то свое. Чем ближе к нам эти события по времени, тем больше таких сопоставлений и "стыковок", ибо это уже не "фон", а нечто взаимосвязанное. Анализ особенно необходим, когда автор адресуется к коллегам-ученым. "Такая книга не что иное, как большая статья", – замечал Л.Н.[703].

Исторический синтез доминирует, когда книга обращена к широкому читателю; ему не обязательно знать все аргументы, зато "язык допустим образный, подчас эмоциональный"[704]. Все это – не декларация, а жесткое задание самому себе, при этом мастерски реализованное.

Расследовался "темный период" Х-XI вв., прошедший "под знаком молчания летописцев"[705], период быстрой смены господствующих народностей. Кстати сказать, Г. Е. Грумм-Гржимайло определял его еще более длительным – с 745 г. до половины XII в.[706], да и сам Л.Н. в другом месте датировал его иначе.

Автор принял "панорамный метод" – позицию трех взглядов на события; "глобального" (первый раздел книги "Трилистник птичьего полета"), следующего пониже, поближе к объекту – "с кургана", и третьего, самого "заземленного" (он был скромно назван "Трилистник мышиной норы").

"Глобальный взгляд" можно было бы назвать и геополитическим. Он приурочен к периоду "до того" – до взлета монголов. Что было в эти годы (861-1100 гг.) в Китае, а что в Великой степи, что – в Западной и Восточной Европе, какие коллизии, противостояния, союзы? Суть "темного века" в том, что все государства Центральной и Восточной Азии как бы "ушли в себя", замкнулись на своих территориях: тибетцы на своем плоскогорье, китайцы – за своей стеной, уйгуры – в оазисах Западного края (бассейн Тарима), кидани[707] – в Западной Манчжурии.

В конце VII в. Империя Тан была гегемоном Восточной Азии, но в VIII в. она надорвалась. Ее сотрясали восстания внутри, нажим тибетцев на западе и арабов в Согдиане; она теряла свои "застенные владения". Если в 754 г. население Китая, согласно Гумилеву, составляло 52,8 миллионов человек, то через 10 лет после подавления восстания – 16,9 миллионов человек[708]. Здесь Л.Н., вопреки своему принципу "доверяй, но проверяй", приводит эти странные цифры без комментариев, хотя они вызывают большие сомнения. Так или иначе, но пассионарное напряжение, давшее эпохе Тан расцвет культуры и искусства, "обернулось пламенем пассионарного перегрева"[709]. "Из гегемона Восточной Азии, – пишет Л.Н., – империя превратилась в китайское царство"[710]. Она рассыпалась на провинции. В 907 г. был низвергнут последний танский император и началось время хаоса – "эпоха пяти династий и десяти царств".

Итак, Китай стал слаб, Тибет слаб, Уйгурия пала, и самым сильным народом Восточной Азии стали кидани. В середине IX в. они посадили на престол угодного им полководца и дали своей империи китайское название Ляо (в переводе "железо"). Л.Н. назвал киданей "третьей силой" – авангардом особого дальневосточного этнокультурного комплекса, имея в виду, что две первых – прошлый Китай и кочевники. Степь обезлюдела, пришла в упадок, (см. карту 1 в "В поисках..."). Терялась основная геополитическая интрига центральноазиатской истории – противостояние Китая и Великой степи. Почему-то в Х в. степь перестала интересовать всех. Цен-тральноазиатские кочевники – кидани проникли в Китай и поселились там, кочевники степей (предки якутов) двинулись в Сибирь, Почему-то все покидали степь – печенеги шли в Приаралье, карлуки – в Прибалхашье.

Опять вмешалась география. Только здесь регулятором обстановки стали уже тихоокеанские мусоны, тоже (как и циклоны с Атлантики) меняющие свои пути. Когда они несли влагу в Монголию – пустыня Гоби сужалась и "Байкал наполнялся водой"[711]. Сдвигались на север пути муссонов, и тогда осадки выпадали на склонах Яблоневого хребта и уже не имели отношения к степи. Если до IX в. господствовало повышенное увлажнение степи, то в Х в. оно сменилось засухой, и тюркские народы начали уходить из степи. Природа благоприятствовала уже приамурским народам, в частности, киданям; именно поэтому они и получили шанс на господство в Восточной Азии.

Книга Л.Н. вышла в 1970 г. Он уже не боялся пойти против известной сталинской формулы о том, что "среда не определяет..." Согласно Гумилеву географическая среда "иногда являлась решающим фактором в судьбе могущественных государств"[712]. Степь иссыхала, кочевники стремились на ее окраины, туда, где была вода, где зеленели сочные пастбища. Климат косвенно влиял и на "религиозную карту"; муссоны гнали кочевников туда, где господствовал ислам.

В Х в. на передний план выходит противостояние Китая и Тангутского царства Ся на западе (Ордос, часть Шэньси и Ганьсу), победившего уйгуров и карлуков, успешно воевавшего с Китаем. По Л, Гумилеву, геополитическая роль царства состояла в том, что оно остановило китайскую агрессию на запад, прикрыло Великую степь. Это было некое контрастное сравнительно с Ляо образование, весьма симпатичное Л.Н-чу. Тангуты не любили Китай и имели такие нравы и обычаи, какие хотели[713]. Области этого царства ныне – почти пустыня, но тогда это был цветущий край с городами, школами и университетами, с академией, которая занималась переводами китайских книг на тангутский язык. Царство Ся продержалось до 1227 г., когда погибло от монголов.

Именно в ту эпоху (IX – Х вв.), когда засуха определяла упадок Великой степи, на арену истории вышли монголы, и здесь начинается основная линия книги. Основная, потому, что именно тут, в "диких степях Забайкалья", именно в это время произошли события, которые изменили весь ход истории Старого света, повлияли на весь начальный период истории Руси.

Восточное Забайкалье и прилегающая часть Восточной Монголии – это степное пространство; Но здесь был и остров леса – Ононский сосновый бор площадью около тысячи километров с богатой травяной растительностью и обильным животным миром. "Население Среднего Онона[714], – отмечал Л.Н., – по типу хозяйства и, следовательно, культуры должно было отличаться от окружавших его степняков[715]. Засуха, поразившая степи в IX-Х вв., лишь минимально отразится на них: "оптимальный ландшафт" давал и оптимальные возможности.

Монголы – самостоятельный этнос, живший с I в. н. э. в Забайкалье и Северо-Восточной Монголии севернее реки Керулэн[716], отграничивавшей их от татар. Согласно Г. Е. Грумм-Гржимайло, до эпохи Чингис-хана имя "монгол" объединяло многие родственные племенные группы. Китайцы в своих исторических сочинениях очень часто называли коренных монголов татарами, но никогда не наоборот, из чего можно заключить, что монголы в глазах китайцев были лишь отраслью татар. То же замечается и в правительственных актах Цзиньской империи.

Л.Н. объясняет: в XII в. татарами стали называть все степное население от Китайской стены до сибирской тайги. Тогда-то китайские источники считали монголов частью татар, но уже в XIII в. татар стали считать частью монголов, а еще позже принимали как синонимы[717].

Согласно Л. Н-чу, "темный и пустой период" кончился к первой половине XII в.[718]. Очень существенна здесь расстановка религиозных сил: конфуцианство господствовало в империи Сун, буддизм – в империи Ляо, мусульманство – в Средней Азии. Необходимо заметить, что все эти религии были враждебны кочевникам.

Но причем же здесь "поп Иоанн"? Оказывается, очень даже причем. Кочевники, разъединенные и ослабленные засухой в степи, как раз в эти годы обрели идейное знамя, позволившее им несколько консолидироваться; этим знаменем стало несторианство. Ветер с Запада в это время пересиливал ветер с Востока. В самом начале XI в. приняли несторианство кераиты[719] – самый крупный и культурный из монголоязычных народов; тогда же и еще один народ, онгуты – потомки тюрков шато (последнего осколка хуннов[720]), принял несторианство, а у части уйгуров (в Турфане) христианство вытеснило манихейство[721]. В Западной Маньчжурии, ареале уже сугубо восточно-азиатском, проявилась и христианская вера; кстати сказать, отсюда, по одной из версий, пошла в Европе легенда о первосвященнике Иоанне. В XI в. христианство проникло в Среднею Азию; в Мерве находился православный митрополит, а в Самарканде – несторианский.

Некоторые из названий племен неизвестны читателю, как и их географическая "привязка". Севернее р. Онон обитало несколько монгольских родов. По рекам Селенга и Тола (в центральной части Монголии) кочевали кераиты. Они жили не семейными общинами из двух-трех юрт, а куренями, когда множество юрт ставилось вместе, окружалось телегами и охранялось воинами. Они приняли несторианство в 1009 г. и стали очень набожным народом.

Западнее их кочевий, в предгорьях Алтая, обитали найманы[722]. Найманы – потомки киданей, вытесненных с их прежних становищ[723]. Берега Байкала, восточнее нынешних Иркутска и Верхнеудинска, занимало воинственное племя меркитов.

По поводу этого "несторианского ареала" Л.Н. отмечал, что вне восточно-христианского единства остались только монголы в междуречьи Онона и Керулэна[724]. Забегая вперед, надо сказать, что, согласно Гумилеву, к XIII в. три четверти кочевников были христианами несторианского направления[725].

Но вернемся к этапам создания мифа. В царственной семье империи Ляо в 1087 г. родился человек, имя которого вошло в историю Азии и тесно связано с легендой о "пресвитере Иоанне" – Елюй Даши. Позже он правил двумя областями современной провинции Шаньси, еще позже стал знаменитым полководцем и "гурханом"[726]. Он воевал с чжурчженями (северными маньчжурами), затем ушел в Джунгарию с огромным войском (персидские источники говорили о 300 тысячах воинов!), состоявшим из киданей, тюрок и китайцев. Он разгромил мусульман, занял Бухару и Самарканд. Удачно правил киданями и его сын, а внук – Чжулху – помог патриарху Илие III учредить несторианскую метрополию "Кашгара и Невакета" (Семиречье)[727].

Кара-киданьская империя к моменту смерти Елюй-Даши состояла из трех районов: Западной Джунгарии и Семиречья (со столицей в верховьях р. Чу – недалеко от Иссык-Куля), района южнее р. Чу и Центрального Тянь-Шаня (вплоть до Арала на западе и Аму-Дарьи на юге) и Уйгурии. Все это было тем самым "царством попа Иоанна", которого не существовало.

Л. Н. детально сверял источники. Русский источник, "Сказание об индийском царстве", хотя и грешил "научной фантастикой" (трехногие люди, трехсаженные великаны и т. д), однако хорошо давал географию, подтверждая "привязку" событий к данному региону. Согласно "Сказанию...", посреди "царства" располагалось песчаное озеро, под которым угадывалась пустыня Такла-Макан, а также хорошо описывались южные склоны Тянь-Шаня и богатые оазисы Уйгурии. Совпадали даже детали; драгоценные камни, поминавшиеся в "Сказании..." – это нефрит и яшма Хотана, рубины и лазурит, добываемые в этом районе, и, наконец, богатая рыбой река – это Тарим[728].

Персидский источник говорил о найманах, кочевавших с большим и хорошим войском. Этот монголоязыч-ный народ мог попасть на Алтай только вместе с кида-нями – соратниками Елюй-Даши.

Наконец, хорошо известный францисканский монах Гильом де Рубрук, ездивший к монголам, сообщал, что кара-кидани жили на горах и межгорьях Алтая – Тянь-Шаня, а на равнине обитал некий несторианин-пастух (pastor) – человек могущественный и владычествующий над народом, именуемым нейман, и принадлежащим к христианам-несторианам. Как указывал де Рубрук, после смерти императора династии Ляо этот несторианец возвел себя в короли, и несториане называли его королем Иоанном[729].

Согласно выводам Л.Н., у Рубрука явно описан сам Елюй-Даши и территория его ханства (пусть найманского). Рашид-ад Дин тоже отмечал, что до конца XIII в. у найманов был только один государь – Эниат или Иннан, имя, легко переделываемое в "Иоанн"; либо просто "Иоанн". Не исключено, что наоборот просто "Иоанн" превратилось в Эниат.

Разрешена ли этим загадка о "попе Иоанне"? Конечно, нет. Нужен более близкий взгляд – "взгляд с кургана". В эпоху Чингис-хана и после нее противостояние христианства и других религий приобретает иные оттенки и масштабы. Здесь Л.Н. "выходит" на особо любимых им монголов – народ, который "выхватил первенство" и у кераитов, и у найманов, да и у всех народов Евразии на целых 100 лет[730]. Здесь же возникает и другой вопрос: как случилось, что монголы в XIII в. не погибли, а победили?

"Монгольский вопрос", по оценке Л.Н., стоит перед историками третье столетие, а решения все нет! Как смогли малочисленные монголы (их было всего-то полмиллиона), разбитые на разные племена, неорганизованные поначалу, без военных навыков, без снабжения, захватить полмира? "Монгольское чудо"? Победа Авелей-скотоводов над Каинами-земледельцами? Казалось бы, что вся расстановка геополитических сил нацело исключала не то чтобы их победу, но, может быть, и само выживание среди куда более мощных народов. В Северном Китае жило в ту пору 60 млн. человек, а власть находилась в руках маньчжуров – воинственного и смелого народа. В Южном Китае (династия Сун) – 30 млн. человек. Итого – около 100 млн., традиционно враждебных степнякам.

На западе, во владениях Хорезмшаха[731], жило 20 млн. мусульман. Города Самарканд и Бухара по богатству и роскоши были тогда в первой пятерке "рейтинг-листа" мира, во всяком случае, выше Парижа или Венеции[732]. Наконец, на северо-западе, в Восточной Европе, жило еще около 8 млн человек.

Почему же малочисленные монголы (до 1 млн.) побеждали, да еще воюя на три фронта? Попытка объяснить "выбросы" монгольской активности усыханием степей не проходят, во-первых, потому что "пик" их активности приходится уже не на этот период, а во-вторых, это не было "завоеванием-переселением" (термин П. Савицкого).

Нельзя сказать, что Л.Н. убедительно отвечает на этот вопрос. В одной из "синтезирующих" работ он пытается объяснить, что решающим фактором борьбы монголов за самостоятельность оказались не степняки, а дальневосточный лесной народ – чжурчжени, разгромившие в 1125 г. киданей и уничтожившие китаезированную империи Ляо, а к 1141 г. победившие и империю Сун[733]. Это объяснение не совсем удовлетворительно. Здесь мысли Л.Н. совпадают со взглядами современного китайского автора, который в 60-х гг. писал, что государство Цзинь несколькими походами, совершенными в разное время, ослабило силы племенного объединения татар на востоке, но косвенно помогло Чингис-хану завершить великое дело объединения Монголии[734].

Вряд ли это объяснение убеждает. Советский ученый Н. Мункуев считал, что едва ли возможно даже частично объяснить причину успеха первого монгольского великого хана внешними обстоятельствами[735]. Это замечание тем более верно, что цитированный китайский автор называл Монголию лишь "монгольскими районами". Тогда понятен и "главный импульс" от империи Цзинь.

Книга Гумилева "В поисках..." вышла в 1970 г., когда работа над теорией этногенеза была в самом разгаре. Даже "микротиражное" и полузакрытое издание ВИНИТИ "Этногенез..."[736] увидело свет лишь в 1979-1983 г., а общедоступный вариант вышел в свет на 10 лет позже.

Поэтому не приходится удивляться, что в этой книге нет еще "взрывов этногенеза" или "пассионарности"; правда, появляются уже "люди длинной воли". Все это применительно к монголам Л. Н. сформулирует позже – в "Черной легенде" (1989 г.). Именно там он сказал о пассионарном толчке XII в., вследствие которого возникли два новых этноса – чжурчжени и монголы[737]. Правда, это не снимает вопроса; почему же монголы победили чжурчженей, а не наоборот? Тем более, что в последней своей работе (1992 г.) Л.Н. признавал, что "чжурчженьская пассионарность ничем не уступала монгольской"[738].

Почему же пассионарный толчок сработал в пользу монголов? Почему чжурчжени легко победили киданей, сокрушив химерное образование Ляо[739] еще можно объяснить, приняв гумилевскую теорию этногенеза: кидани древний народ, уже достигший старости, а чжурчжени – совсем молодой этнос. Но и это еще не ответ на вопрос о победе монголов.

В "Черной легенде" Л.Н. хитро отсылает читателя к объяснению, которое дал Марко Поло. Его спросили, почему у великого хана так много людей и сил. Путешественник отвечал: "Потому, что во всех государствах, христианских и мусульманских, существует жуткий произвол и беспорядок, не гарантирована жизнь, имущество, честь и вообще очень тяжело жить. А у великого хана строгий закон и порядок, и поэтому если ты не совершаешь преступлений, то можешь жить совершенно спокойно"[740].

Все-таки Л.Н. здесь куда менее убедителен, чем обычно. Я думаю, он и сам это чувствовал, ибо заключал свои рассуждения вопросом: "Не продемонстрируете ли вы, – скажет читатель, – еще один наглядный случай, когда гомеостатичный этнос, раздробленный, бедный, живущий в неустойчивом равновесии с кормящим его ландшафтом, становится динамичным, преобразованным в новую целостность, и при этом ... за время жизни одного поколения? Тогда можно будет поверить в вашу систему доказательств"[741].

Гумилев сам ответил на этот вопрос довольно неуверенно: "Если читатель не согласен, то его долг истолковать событие по-другому, ибо оценка никогда не бывает аргументом; он должен сказать не "хорошо" или "плохо", а "верно" или "неверно", и если "неверно", то почему и как будет "верно"[742].

Вероятно, в жестком противостоянии с чжурчженями какую-то роль играло и несторианство. В XII в. ареал чжурчженей – империя Кинь "золотая" – не расширялся, хотя они стремились к владычеству над всей Азией. Возросло сопротивление со стороны несторианской церкви; монголы поддерживали этот "блок".

В самый трудный момент своей жизни Чингис-хан получил поддержку Тогрула – лидера кераитов (они звали его "Ван-хан"). Это имя, кстати сказать, имеет странное происхождение. Л.Н. писал: "Слово "хан" всем понятно, слово "ван" по-китайски означает то же самое. Китайцы дали ему титул "ван", то есть "царь", "царек", эквивалентное "хану". Монголы не понимали слова "ван" и стали называть его привычнее Ван-хан. А европейцы стали называть его просто Иван; отсюда получила хождение легенда о "царстве пресвитера Иоанна" где-то далеко в Центральной Азии. Все было основано на ошибке, которую мы назовем филологической"[743].

Логика борьбы рано или поздно должна была привести Чингис-хана к столкновению с его сюзереном – Ван-ханом. Монгольский историк Ш. Сандаг объяснял это интригами Ван-хана – "Иоанна"[744]. В 1203 г. Чингис-хан разбил бывших союзников – кераитов; так закончился период существования самого сильного христианского ханства с центром в Азии. В 1204 г. он разбил найманов, в 1206 г. как бы "вдруг" возникло некое единство – скопище кочевников, официально названных монголами. В "Сокровенном сказании", великом историческом памятнике монголов, об этом рассказывается следующее: "Когда он (Чингис-хан – С.Л.) направил на путь истинный народы, живущие за войлочными стенами, то в год Барса (1206 г.) составился сейм, и собрались у истоков реки Онона. Здесь воздвигли девяти-бунчужное белое знамя и нарекли ханом – Чингис-ханом"[745].

Дальнейшее известно: война с чжурчженями продолжалась с 1211 по 1235 гг. Инициатива войны исходила не от маленькой (в ту пору) кочевой державы Чин-гис-хана, а со стороны его могущественных соседей. Ведь чжурчженьская империя Кинь через каждые три года отправляла войска на север от Китая для репрессий и грабежа. Такая практика называлась "уменьшением рабов и истреблением людей".

Согласно Гумилеву, весь Хорезмийский султанат был разгромлен за 4 года. 30-тысячная рать, не заметив противника, прошла через нашу Русскую землю, преследуя уходящих половцев, а затем через Польшу, Венгрию, Болгарию и вернулась домой[746].

Никто, пожалуй, так четко не резюмировал глобальных геополитических последствий монгольских побед, как сделал это далекий от геополитики Н. Трубецкой: "Всякий народ, овладевший той или иной речной системой, оказывался господином только одной определенной части Евразии, народ же, овладевший системой степи оказывался господином всей Евразии"[747].

Армия Чингис-хана в значительной мере состояла из воинов покоренных племен. Чтобы быть в мире с новыми подданными, Чингис женил своих сыновей: одного на меркитской, другого на кераитской царевне. Несмотря на то, что несторианская церковь существовала даже в ханской ставке, несторианство не стало государственной религией монголов; однако верующие могли иметь доступ к государственным должностям в орде. Позже это сыграло роль и в истории Руси. В 1261 г. в Сарае усилиями Александра Невского и монгольских ханов Берке и Мэнгу-Тимура было открыто подворье православного епископа. Он не подвергался никаким гонениям. Считалось, что епископ Сарский[748] является представителем интересов Руси и всех русских людей при дворе великого хана[749].

Сартак – наследник Бату был христианином, а разрыв Золотой орды с метрополией означал, что Золотая орда становилась заслоном России с востока. Гумилев утверждает, что готовясь к борьбе с Андреем Ярославовичем, опиравшимся на католическую Европу, Александр Ярославович поехал за помощью в Орду, к Сартаку – покровителю несториан. Победа 1252 г., по мнению Л.Н., была одержана при помощи войск Сартака[750].

Эти, да и многие другие положения книги вызвали неприятие многих историков. Уже в начале 1971 г. в "Вопросах истории", жестком "законодателе мод" в этой науке, появилась резко отрицательная рецензия академика Б. А. Рыбакова[751].

Думается, что ученые тогда сами насаждали тот стиль, на который потом и жаловались. Статья академика – хороший пример этого "академического тона":

"Л. Гумилев, причастный к археологии" – было еще деликатным оборотом, а дальше следовало: "Задуманный Л. Гумилевым "маскарад" грешит прежде всего недобросовестностью...", или: "Верхом развязности и полного пренебрежения к источникам...", и далее в том же духе... Правда, в конце рецензии делалась оговорка: оказывается, вся она относится не к книге в целом, а к тринадцатой ее главе, которая "может принести только вред доверчивому читателю, и поскольку это попытка обмануть всех тех, кто не имеет возможности углубиться в проверку фактической основы "озарений" Л. Н. Гумилева"[752]. Кроме того, академика огорчила весьма спорная датировка и интерпретация "Слова о полку Игореве", данная Л. Н-чем.

На выпады Рыбакова Л. Н. ответил тремя статьями. Одна из них появилась в "Русской литературе" и приглашала к дискуссии, но академик отказался. "Кесарю – кесарево", и, возможно, академик был прав: спорить с ним могут лишь специалисты. Мне же хочется возразить лишь одной фразе, отнесенной академиком ко всей книге. Он писал: "Как литературный прием, позволяющий объединить Запад и Восток, Л. Н. Гумилев использовал средневековую легенду о царстве пресвитера Иоанна, будто бы находившемся где-то в Азии"[753]

Как литературный прием? Отнюдь нет, ведь эта линия проходит через всю книгу, как боль о нереализованном в истории, как сожаление о том, что могло произойти, но увы, не произошло. Как было не заметить, что 1204 год, выделенный в книге как год успехов и становления монгольского этноса, отмечен там же трагедией в отношениях "Запад-Восток".

1204 г. был и годом падения Константинополя, разграбленного крестоносцами. Пал "Парижа средневековья" – центр православия, город, сосредоточивший по оценкам историков 2/3 мирового достояния. Прекратила существование Византийская империя, и возникла новая геополитическая ситуация. "Жестокий спазм на Западе и Востоке", – оценивал ее Л.Н.[754].

Всего этого ухитрился не заметить академик! Даже резкий критик Гумилева профессор Я. С. Лурье отмечал, что "фактически книга Л. Н. Гумилева посвящена гораздо более широкому кругу вопросов: возникновению монгольской империи, ее идеологическим основам и взаимоотношениям с христианскими государствами, в частности, с Русью XIII в."[755].

Коренное изменение геополитической ситуации для нас состояло в том, что Византия была естественным и потому искренним другом Руси. Эта потеря воспринималась на Руси как внезапная смерть близкого человека. Русь перестала быть, по мнению Л.Н., частью грандиозной мировой системы, а оказалась в изоляции, охваченная с севера и юга в клещи двумя крестоносными воинствами[756].

Дело не только в этом, а во всем историческом противостоянии Запада и Востока, католичества и православия. Византия была идеократическим государством[757]. Последнее, как и евразийскость Византийской империи, отталкивало Запад[758]. Мне кажется очень глубокой мысль В. Кожинова, заключающаяся в том, что неверно видеть в евразийстве России лишь следствие ее долгого пребывания в составе Монгольской империи. Исследователь пишет, что "в действительности эта пора была закреплением и укреплением уже давно присущего Руси качества"[759].

По мнению Гумилева, лишь гораздо позже, когда Европа испытала остроту монгольских сабель, интерес к "царству пресвитера Иоанна" весьма возрос. Дело в том, что обе стороны – крестоносцы-европейцы и греки-византийцы – жаждали иметь в тылу у ненавистных врагов-кочевников какого-либо союзника, своеобразный "второй фронт", пусть и мифический, но ими желанный"[760].

Джованни Карпини де Плано, посланный папским престолом, и придворный Людовика IX Святого Гильом де Рубрук – францисканские монахи – по сути были разведчиками Запада. Их выводы совпали: "Монголы не христиане, от царства Иоанна сохранились лишь воспоминания, и несториане для католической Европы – не друзья и братья, а еретики и враги"[761].

Читатель, наверное, заметил, что у Л.Н. упоминается не одна версия о "пресвитере Иоанне"; на самом деле их было еще больше, и исследование вопроса тянется очень издалека. Еще в XVIII в. французский историк И. Дегин писал, что это татарский хан, обращенный в христианство несторианскими миссионерами. Н. М. Карамзин приводит цитированное нами письмо Иоанна к Мануилу – греческому императору. Анализ английских средневековых источников говорит о разных версиях: "азиатская теория" совпадает с главным предположением Л.Н. о том, что Иоанн – монгольский завоеватель Е-лю-та-ши (по Л.Н. и Г. Е. Грумму Елюй Даши – основатель империи каракитаев в Средней Азии); сторонники "африканской гипотезы" считают, что Иоанн – монах из Эфиопии[762].

Итак, если Иоанна не существовало, его следовало выдумать! Но дело, в конечном счете, не в этом, а гораздо "шире" и глубже ... Запад ухитрился не заметить, что Европа спасена монголами; именно пришедшие к власти несториане (в 1252 г. несторианская "партия" победила в Монгольском улусе) толкнули Мункэ-хана на войну с мусульманами. Но уже в 1253 г. в папской булле был провозглашен крестовый поход против монголов, в котором против них вместе выступали католики и мусульмане.

Кочевники, даже став христианами, оставались в глазах греков степными варварами, а в глазах латинян – дикарями, пусть не язычниками, но еретиками. Именно близорукость Запада привела к тому, что идея основания христианского царства на Ближнем Востоке была утрачена, так как населенные христианами земли попали в руки врага. Последним актом трагедии было обращение Монголии в провинцию Китая – внеэтничной военной монархии[763].

Так как же было рецензенту-академику не заметить основной линии книги? Может быть, он ее не читал?

"На сегодня нет фактически верного ответа, – писал Л.Н., – почему так преступно безответственно и равнодушно европейская общественность XII-XIII вв. отнеслась к судьбе христианства на Востоке. И там, где маячила великая цель – просвещение во имя Святой Троицы в степях и равнинах Евразии, вдруг возникла трагическая и безысходная коллизия избиения всех христиан – православных, католиков, несториан и других в целях узковедомственной шкурной политики нескольких орденов рыцарей и небольшой торговой прослойки, обнаглевшей от спекуляции дорогостоящими товарами Востока на жаждавших роскоши дворах Запада. Ублюдочная политика Европы – папы, нотаблей, авантюристов, хищных сторонников вождей-императоров в сто лет между 1187 и 1287 гг. до окончательного падения Святой Земли, обетованной земли христианства, – необъяснимо, исходя из логики эволюционных воззрений, присущих традиционной историографии Европы или России начала XX в. Все тогда вело к катастрофе – изгнанию европейцев с Ближнего Востока. Знали об этом почти все, все политики чувствовали это, но ожидали чуда: что кто-то придет и спасет их. Почему?"[764]

10. 4. Чингис-хан: новое прочтение

Вообще мы не имеем средств, чтобы восстановить нравственный облик Чингиса, и даже вряд ли в состоянии будем когда-нибудь указать главнейшие элементы его характера, без чего, однако, невозможно дать правдивой оценки его деяний не только в качестве полководца, но и как организатора мировой империи – задача, которая в таком объеме, по справедливому замечанию Бартольда не предлагалась еще ни одному народу.

Г. Е. Грумм-Гржимайло

В 1957 г. в письме к П. Савицкому Л.Н. признавался, что он еще не готов писать о Чингис-хане, но через десяток лет "созрел" и взялся за это опасное и острое дело. Эпоха "оттепели" и последующих лет оставалась еще очень сложной, а официальные оценки Чингис-хана в советской исторической науке были однозначно негативными. Истоки негативности очень глубоки. Еще Гегель в своей "Философии истории" писал, что "движения народов под предводительством Чингис-хана и Тамерлана... все растаптывали, а затем опять исчезали, как сбегает опустошительный лесной поток, так как в нем нет жизненного начала"[765]. Карл Маркс как-то заметил: "Орды совершают варварства в Хорасане, Бухаре, Самарканде, Ваахе и других цветущих городах. Искусство, богатые библиотеки, превосходное сельское хозяйство, дворцы и мечети – все летит к черту"[766]. В другом месте классик писал: "Это иго не только давило, оно оскорбляло и иссушало душу народа, ставшего его жертвой. Татары установили режим систематического террора, разорение и массовые убийства стали обычным явлением"[767]. Вы что, против Маркса, Лев Николаевич?

На это он решился лишь 20 лет спустя. Не будучи антимарксистом, он опровергал упомянутую оценку Маркса. По поводу взятия монголами среднеазиатских городов существует вполне устоявшаяся версия, согласно которой "дикие кочевники разрушили культурные оазисы земледельческих народов". Л.Н. указывал, что эта версия основана на легендах, создававшихся придворными мусульманскими историографами[768].

В 70-х гг. все было куда суровее. Официальная историческая наука в СССР не знала каких-то нюансов в оценке монгольского нашествия и личности Чингис-хана. Академик С. Тихвинский писал: "Господство монгольских завоевателей отбросило Китай далеко назад... Шло распространение рабовладения ... обнищание монголов"[769]. Жестко предупреждал всех идущих "не в ногу" и профессор В. Пашуто: "В международной историографии до сих пор слышны тех, кто подобно авторам евразийского толка славословил сильную личность Чингис-хана и мнимые заслуги его преемников"[770]. Критиковал он и немецких ученых, презрительно называя их "остфоршерами", за то, что они приписывали спасение Европы немецким рыцарям, которым якобы принадлежала решающая роль в известной битве при Легнице. "Но еще дальше, – писал В. Пашуто, – пошел в своих последних работах Г. Вернадский". Особенно не понравилась советскому историку фраза последнего: "Запад был неожиданно спасен благодаря событию, происшедшему в далекой Монголии – умер великий хан". Это, по мнению В. Пашуто, уже "уход из науки".

Понял ли намек Лев Николаевич? Это в его "Поисках" имеется целых три ссылки на работы Г. Вернадского. Еще шаг, и он тоже мог оказаться "вне науки". Но на дворе был уже 1977 год, и в одном сборнике печатались и "обличители" и последователь "криминальных евразийцев" – Лев Гумилев. Правда, его статья была задвинута в самый конец книги.

На что же надеялся наш герой в далеком 1970 г., публикуя свою книгу с очевидной симпатией к личности монгольского завоевателя? Обозначиться как некий "научный диссидент"? Думается, что нет. Он видел, что где-то, пусть пока в "дальнем зарубежье", официальная однозначность оценок дала трещину, и оказался прав.

Ему очень хотелось писать о Чингисе. Хотелось потому, что он, конечно, знал легенду матери о происхождении ее предков. Сама А.А. излагала ее следующим образом: "Моего предка Хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго.

Этот Ахмат, как известно, был чингизидом. Одна из княжен Ахматовых, Прасковья Егоровна, в XVIII в. вышла замуж за богатого и знатного сибирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь, Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда маме было 9 лет, и в честь ее меня назвали Анной"[771].

Необходимо отметить, что разыскания на этот счет краеведа Д. В. Куприянова при участии москвичей и помощи самого Л.Н. прояснили картину его родословной лишь до середины XVIII в. Первым, точно установленным его предком по линии матери был Лев Васильевич Львов – секунд-майор (17... – 10.1.1824). Правда, в этой публикации наверху таблицы было написано:

"Прапрадед Н. С. Гумилева князь Милюк – владелец имения Слепнево"[772]. Понятно, почему так хотелось Л.Н. посетить "землю предков" – Монголию; в 1975 г. он даже заполнил выездное дело, но поездка не удалась.

Впоследствии Гумилева критиковали за все, что угодно: за "биологизм", за антисемитизм и даже за сионизм, за его датировку "Слова о полку Игореве", но почти не трогали за Чингис-хана (ругань по поводу "ига" не в счет). Л.Н. надеялся, что пронесет, но все-таки был осторожен; в "Поисках" нет, например, ни одной ссылки на П. Савицкого, наиболее близкого ему европейца, и не просто близкого по духу, но и знакомого.

Что это – страх, комплексы? Думается, что нет. Идут 70-е годы, вроде бы доктору наук, не диссиденту, не "подписанту" чего же бояться? Однако, когда ныне знакомишься с перепиской Л.Н. и журнала "Природа", поражаешься степени его "поднадзорности" даже в это благополучное время, и опять же не у властей, а у коллег! Оказывается, для публикации статей Л.Н. по исторической тематике в столице требовали отзыв не менее чем "стабильно благонадежного" Д. С. Лихачева, а по географии – академика К. Маркова[773]. Когда Л.Н. вяло отбивался, писал, что "не хочется ходить по академикам", ему отвечали: "Не надо, не ходите, но тогда мы сами будем просить их визу строго по служебной линии"[774]. Насчет проработки в "Вопросах истории" сам Л.Н. рассказывал, что его спрашивали так: "Объясните, где у вас производственные отношения? А где производительные силы? Где классовая борьба? Ничего нет". Самое смешное в этом, что Л.Н. знал К. Маркса куда более основательно, чем "проработчики".

Итак, надежды Л.Н. были лишь на неоднозначность оценок Чингис-хана за рубежом, прежде всего, естественно, в Монголии и Китае. В ту пору ходила по интеллигентским кухням шутка-загадка: какая из стран мира является самой независимой? Ответом было "Монголия", а на недоуменный вопрос "почему?", шутники, довольно ухмыляясь, сообщали: "А потому, что от нее ни-че-го не зависит!".

Однако кое-что все-таки зависело, и упрощать ситуацию не надо. Оценки Чингис-хана там колебались от резко негативных до апологетически-культовых. Сейчас, конечно, анекдотично звучит, что монгольские историки "руководствуясь решениями III пленума ЦК МНРП (1962 г.), выступили с решительным развенчанием псевдонаучных теорий о прогрессивности татаро-монгольских завоеваний стран Азии и Европы"[775]. Оказывается, Чиигис-хан лишь в начале пути был прогрессивной фигурой, вся дальнейшая его деятельность сугубо реакционна и гибельна: грабительские войны, упадок производительных сил Монголии, страдания народа.

Более того монгольские авторы иногда поучали наших. Ш. Сандаг стыдил даже классиков русской исторической науки – академиков В. В. Бартольда и Б. Я. Владимирцева: нехорошо, дескать, что в ваших дореволюционных работах идет восхваление личных качеств, военных и организационных способностей Чингис-хана[776] личностью", писал о "гениальных планах монгольского хана"

Но статью могли прочитать и в родной Монголии, поэтому следовал такой кульбит: "Отдельные западные авторы огульно охаивали деятельность Чингис-хана и изображали его как жестокого дикаря"[777]. Тоже нехорошо ...

Надо, однако, сказать, что "колебались вместе с линией" не все монгольские авторы. Так, четкую позицию признания масштабной личности и заслуг Чингис-хана "при любой погоде" занимал опальный в МНР академик Д. Ринчен – один из постоянных корреспондентов Л.Н-ча, высоко ценивший его. Сейчас в Монголии полный размах получило безоговорочное признание, даже культ Чингис-хана, поднятый на уровень государственной идеологии[778]. Страна ставит ему памятники. Естественно, что особое внимание обращается там на работу Л. Гумилева "Древняя Русь и Великая степь". На нее опубликованы положительные рецензии, так же как и на переизданную у нас книгу Хара-Давана "Чингис-хан". Взаимоотношения Золотой Орды с Русью трактуют даже не как военно-политический протекторат, а как союз двух примерно равноценных образований[779].

Монгольские колебания в оценках Чингис-хана могли у нас учитываться, а могли и не учитываться. Иначе с китайскими. Думается, что они учитывались всегда, может быть, только в эпоху "культурной революции" со знаком "наоборот". Там "колебания линии" шли с большой амплитудой. В военном 1942 г. в столице Особого района отмечался день рождения монгольского героя и людей призывали "учиться у Чингис-хана революционной деятельности". Однако после победы революции и вплоть до начала 60-х гг. монгольские завоевания квалифицировались как "чужеземный гнет", и лишь в 1961 г. вдруг возникла необходимость переоценки отрицательного отношения и все стало освещаться совсем не так. "Оказалось", что эпоха династии Юань была и временем великого объединения Китая; тогда усилилось общение его с Западом, а в Китае расцвели торговля, ремесла, транспорт, быстро развивались экономические и культурные окраины, особенно Монголия, попавшая под влияние "передовой китайской цивилизации".

Дальнейшее понятно; в 1962 г. орган ЦК КПК "Женьминьжибао" заключил, что династия, созданная Чингис-ханом, сыграла прогрессивную роль в истории Китая, а он сам "сломал границы между национальностями, восстановил вновь великое многонациональное государство". Чтобы это стало более наглядным, в границы империи Юань (на карте) включали Восточный Туркестан и Среднюю Азию.

Изменилось кое-что и в России, но этого уже не довелось узнать Льву Николаевичу. Репортаж "Шпигеля" о председателе Калмыкии Кирсане Илюмжинове был иллюстрирован его цветной фотографией за письменным столом, над которым висел гигантский портрет Чингис-хана. Статья называлась "Маленький хан"[780]. В ней быдо немало любопытного, в частности, видна огромная живучесть традиций, трудная сменяемость менталитета.

Каким же рисовал Чингис-хана Гумилев в книге 1970 года (потом будут и другие более смелые оценки)? У него нет черного или белого, нет и "черно-белого" монгольского варианта: "был хороший – прогрессивный, стал плохой – реакционный". Л.Н. начинает с честного признания дефицита информации, крайней ее противоречивости и политической заданности. Один из основных источников "Юань-Чао-ми-ши" – "Тайная история монголов" (она же – "Сокровенное сказание"), написанная в 1240 г., согласно мнению Л.Н., не что иное, как "политический памфлет"[781].

Противоречива не только информация о Чингис-хане, но и ее трактовка самыми видными специалистами-классиками востоковедения. Если "Сокровенное сказание", по В. В. Бартольду, – "героический богатырский эпос" и апология степной аристократии, то по С. А. Козину, совсем наоборот – демократии, а по Б. Я. Владимирцеву – просто история дома Чингис-хана. Согласно же современным ученым, "Сокровенное сказание" является обоснованием объединения монгольских племен.

Л. Гумилев отмечал, что в истории возвышения Чингис-хана сомнительно все, начиная с даты его рождения[782]. То ли он родился в 1152 – 1153 гг.[783], то ли в 1155-м, как указывал Рашид эд Дин. Некоторые считают, что это мог быть 1155, 1162 или 1167 гг. Следует заметить, что от того, какую дату рождения называют исследователи, зависит то, когда Темуджин впервые стал Чингис-ханом[784].

Более того, некоторые исследователи сомневались, а был ли он вообще монголом? Не было ли динлинской крови в роду Борджигинов? В свое время его отца, Есугей-багадура, родные и друзья избрали главой этого рода. Современный немецкий исследователь Г. Франке допускает возможность отождествления с Есугеем Аоло-боцзила[785]. "Можно предположить, – пишет он, – что этот первый монгольский император по имени Аоло может быть отождествлен с отцом Чингис-хана Есугеем, который в 1266 г. канонизирован как Леузу"[786].

Есугей-багадур был храбрый человек, участвовавший во многих войнах с другими монгольскими племенами. Дети в его семье рождались большей частью с голубыми глазами и белокурые, как отмечал Рашид эд Дин. Правда, царевич Вахушти в своей "Истории Грузии" писал, что Тэмуджин имел рыжие волосы.

Достоверно известно лишь место, где родился Чингис-хан: это урочище Дэлюнболдок на правом берегу р.Онон в 8 верстах от нашей границы с Монголией, т. е. "в русских пределах"[787]. Отца не стало, когда мальчику было всего девять лет. Семья бедствовала, находясь под постоянным наблюдением бежавших от нее былых соратников Есугея.

Туманен весь период отрочества Чингиса. Из него вроде бы достоверны лишь порочащие мальчика обстоятельства: убийство им своего брата, а также факт пленения будущего властителя Монголии соседним племенем. Однако Л.Н. полностью реабилитирует своего героя. Брат его якобы был лазутчиком и доносчиком, а соседи напали на юрту Есугея потому, что лишь в Чингисе они видели "выдержку, волю, упорное стремление к цели", и это пугало врагов Борджигинов[788].

Молодость героя еще труднее для изучения. Сложным путем – через возраст сына Тэмуджина – Джучи (который нам известен уже по истории Золотой Орды и Руси), через известное время его смерти – восстанавливает Л.Н. многие даты этого периода. Из монгольской традиции известно, что первое избрание Тэмуджина Чингис-ханом произошло в год Барса – 1182 г. Согласно китайским историкам, – в 1183 или 1184 гг. Много и других неясностей вплоть до имени "Чингис-хан". Бурятский исследователь Д. Бонзавов считал, что это имя одного из шаманских духов. Другие полагают, что титул произошел от слова "чингиху" – обнимать, а значит "Чингис" – титул человека, имевшего всю полноту власти. Имеются и другие варианты перевода; например, "чингис" значит небо, а тогда Чингис-хан – небесный хан. Л.Н. отмечал, что "наши орфографы" заставляют писать "Чингис-хан" вместе, в общее слово. Но это все равно, что писать "академик Иванов" в одно слово. Ведь это же легко понять: Чингис – титул, а хан – это должность![789].

Наконец, – зрелость; период также весьма неясный; его можно ограничить 1182 – 1201 гг. Это время внутренней войны в Монголии. На все эти годы выпадает лишь три "освещенных" события: 1) ссора Чингиса с его андой – кровным братом – Джамухой (это как раз и есть тема детектива, о чем речь пойдет дальше); 2) поход на татар; 3) расправа с "отложившимся", т. е. ушедшим родом Джурки. Но именно тогда Чингис превращается из мелкого князька в претендента на престол не только Монголии, но и всей Великой степи. Этот период – ключ ко всему пути монгольских побед в глобальном масштабе, и именно здесь официальная история замалчивала те же события, что и тайная.

В "Сокровенном сказании" отношение автора к герою двойственно. Первая ипостась – Тэмуджин – человек злой, трусливый, вздорный, мстительный, вероломный. Вторая ипостась – Чингис-хан – государь дальновидный, сдержанный, справедливый, щедрый. Первая ипостась нацело отвергалась Г. Е. Грумм-Гржимайло, и, по моему мнению, вполне убедительно. Исследователь считал, что будь этот портрет хоть сколько-нибудь верен, "Тэмуджин не мог стать тем, кем он стал, и возбудить к себе уже с юных лет, с одной стороны, преданность и симпатию, с другой – боязнь и зависть"[790].

Л.Н. безусловно склонялся ко второй оценке. Мотивировка Гумилева, мне кажется, еще глубже. Она состоит в подчеркивании верности его героя идее "природного государства", поскольку в сплочении Великой степи он пошел куда дальше и хуннов и тюрков. Кроме того, Л.Н. указывает на безусловную и выдающуюся пассионарность Чингис-хана. Последняя проявляется как в его действиях, так и в его притягательной силе, собиравшей вокруг него "людей длинной воли". Г. Вернадский, оценивая Ясу, как свод законов уже не для Ханского улуса, а для мировой империи, писал: "Следует признать, что Чингис-хан был не только гениальный полководец, но и государственный деятель крупного размаха, творец нового имперского права"[791]. Дополняет эту оценку замечание Г. Е. Грумм-Гржимайло о том, что законы Чингис-хана нельзя назвать строгими, если сравнить их с кровавыми средневековыми законами Европы или даже с "Воинским уставом" Петра Первого, согласно которому смертная казнь угрожала по 200 артикулам[792].

По-разному объясняли историки противостояние "Чингис-хан – Джамуха". В. В. Бартольд полагал, что Чингис-хан встал во главе монгольской аристократии, а его анда и "лучший враг" Джамуха защищал интересы простого народа. Эту позицию разделял и Г. Вернадский[793]. Но еще Г. Е. Грумм-Гржимайло решительно отвергал мнение о том, что аристократы не составляли сколько-нибудь заметной части дружины Чингис-хана и лишь частично получали военно-административные роли. Отвергали такое противопоставление известный тюрколог Б. Я. Владимирцев и П. Н. Милюков, говоривший о "чересчур схематичном взгляде"[794]. В войске Джамухи, воевавшем против Чингиса в 1201 г., главную массу вообще составляли не монголы, а татары, ойроты, найманы; монголы же были представлены лишь пятью родами. Они отстаивали не какие-то абстрактные демократические принципы, а свою политическую самостоятельность. Сам Джамуха, добивавшийся престола еще в то время, когда Тэмуджин не мог и мечтать об этом, едва ли действительно разделял упомянутые принципы[795]. К тому же, "избирают Джамуху именно племена".

Стандартным в "догумилевском" прочтении истории было противопоставление "Тэмуджин – Джамуха" на равных. Более того, иногда последний изображался как бы и "выше". Автор "Сокровенного сказания" писал, что он "мыслью стремился дальше анды", т. е. Тэмуд-жина. Они стали андами еще в детстве, в 1173 г., когда Тэмуджину было всего 11 лет; в ту пору он с Джамухой играл на льду реки Онон. "Анда" – значило очень много, даже больше, чем кровное родство. Семь лет после этого они даже не встречались, а за это время в жизни Тэмуджина произошло многое: он побывал в плену, бежал оттуда, успел жениться.

Дальше начинается цепь загадок в их взаимоотношениях. В 1180 враги умыкают Борте – молодую жену Тэмуджина, и он просит о помощи Ван-хана и Джамуху. В ответ "за обиду одной женщины 40 тысяч воинов сели на коней". Врагов – меркитов, естественно, разбивают, Борте возвращена. Но почему против 300 меркитов выступают 40 тысяч? "Энергия закономерностей набухала", – туманно объясняет Л.Н.[796]. Но почему-то и Г. Вернадский говорил о том же времени, как о "страшном сосредоточии и напряжении народной энергии"[797].

Дальше еще одна загадка: полтора года анды неразлучны, а потом Джамуха говорит Тэмуджину какую-то непонятную, туманную фразу, и дружба вдруг испаряется. Фразу эту потом назовут "кочевой загадкой Джамухи". Правда, Л. Н. считает, что все проще: автор "Сокровенного сказания" (а оно писалось через 60 лет после события) вложил свои мысли в уста героя. "Где уж нам его (смысл) раскрыть", – заключает Гумилев[798].

Но все это – слова, а надо следить за событиями, за фактами, как учил сам Л.Н. После похода на меркитов анды почему-то снова проводят обряд братания. Почему? Уже в 1182 г., когда Тэмуджина избирают Чингис-ханом, Джамуха жалуется неким "посредникам" из монгольской аристократии, что их с "андой" разлучили. Дальше происходит совсем непонятное: столкновение после убийства брата Джамухи. Расклад сил такой: 30 тысяч воинов у Джамухи, 13 тысяч – у Чингис-хана. В битве при Далан-болчжутах войска Чингиса терпят поражение, остатки их оказываются запертыми в ущелье у реки Онон. Однако Джамуха не только не развивает успех, но, взяв пленных, уходит, сказав: "Ну, мы крепко заперли его в Ононском ущелье" Почему? Л. Н. объясняет: окружение Джамухи хотело боя, хотело уничтожить чингисовцев, а у Джамухи такой цели не было. Но опять же – почему?

Чингис получает "передышку" на 18 лет. Правда, она была весьма условной – то ли 10, то ли 14 лет он провел в плену у чжурчженей, но бежал оттуда. В 1201 г., его "анду" – Джамуху курилтай избирает гурханом; за него "племена", точнее, племенная аристократия. Дальнейшее совсем загадочно, необъяснимо. В 1202 г. шла монголо-найманская война, в одном строю находились воины Чингиса и кераиты Ван-хана. Вдруг последний покидает Чингиса в сложной ситуации и терпит поражение; его спасает лишь великодушие Чингиса. Здесь еще нет большой загадки. Она в другом. До спасения Ван-хана Джамуха является в кераитскую ставку и дает советы Ван-хану; возникает столкновение между союзниками монголами и кераитами, в результате которого последние терпят поражение. А Джамуха? Он оказывается в лагере врагов Чингиса. Но опять же: почему, зачем? Л.Н. объясняет это так: Джамуха вел двойную игру. Отпугивая Ван-хана от примирения с найманами, он играл на руку Чингису.

Джамуха уводит свои войска и извещает Чингиса, что найманский хан деморализован и можно начать наступление. Найманы терпят полное поражение, и монголы Джамухи сдаются Чингису. Все это выглядит очень запутанным. Но это не так, если принять версию, что "лучший друг и злейший враг" Чингиса был просто его шпионом, и названные братья почти до конца оставались друзьями. Это объясняет и последнюю их встречу и предыдущие эпизоды.

После поражения найманов воины схватили Джамуху, привели к Чингису, а тот велел казнить его. Очередное противоречие? Отнюдь, нет. Если следовать "Сокровенному сказанию", то Чингис сказал стражнику слова: "Передайте Джамухе вот что: Вот и сошлись мы с тобою. Будем же друзьями. Сделавшись снова второй оглоблей у меня, ужели снова будешь мыслить инако со мною?"[799]. Джамуха якобы отверг этот мир.

Но если все предыдущее было игрой, хорошо срежиссированной и обманувшей многих исследователей, почему же тогда состоялась казнь?! Л.Н. отвечает и на этот вопрос, как мне кажется, весьма убедительно: "Если бы Чингис мог без шума и огласки отпустить Джамуху, то он бы, конечно, это сделал, но нухеры испортили всю игру, потому что вся степь узнала о пленении главного соперника монгольского хана. Надо было прятать концы в воду, и Джамуху казнили, оповестив об этом всех, кого было нужно[800].

Если эта "детективная история" с разгадкой лишь в финале кому-то покажется неубедительной, то надо найти более доказательную версию "конфликта" между ними, версию, которая по-иному снимала бы все загадки. Вряд ли это скоро произойдет. Тем более, что к "шпионской версии" Л.Н. очень близка и версия классика – академика В. В. Бартольда, который писал: "С таким чувством Чжамуха[801] поднял оружие против Темучина, но и тут тайно оказывал услуги своему анде и "предупреждал его о намерениях врагов"[802].

В 1206 г. на важном курултае Чингис был вновь избран ханом, но уже всей Монголии. Так родилось общемонгольское государство. До этого он победил "своих соседей обывателей" (выражение Л.Н.), которых Г. Вернадский уничижительно называл "народцами"[803]. Оставались старинные враги Борджигинов – меркиты. Разбитые монгольским войском в 1216 г. на Иргизе остатки непокорившихся меркитов откочевали к половцам. Половцы приняли их, и, естественно, стали врагами монголов. Борьба с половцами затянулась и была продолжена уже при приемнике Чингиса – его сыне Угедэе. В 1223 г. монголы, преследуя половцев, впервые соприкоснулись с русскими. Но это уже другая история.

Только через 20 лет после "Поисков" Л.Н. скажет "всю правду" про Чингиса: "Из него сделали просто пугало нашей истории, вместо реального исторического разбора. Монголы были союзниками России; в 1912 г., отделившись от Китая, они вошли в контакт с Россией. Чингис-хан для них святыня"[804].

От "Поисков" пошло много новых линий в творчестве Л. Гумилева. Монголы и Русь – это начало "Древней Руси и Великой степи". "Поиски" вместе с двумя предыдущими частями степной трилогии дали богатейшую "фактуру" для обобщений по теории этногенеза. Они прямо-таки толкали к обобщениям на тему "Запад – Восток". Именно на Востоке создалось высокоорганизованное, беспрецендентное по размерам государство от Тихого океана до Карпат. Восточная цивилизация продемонстрировала, что она ничем не слабее западных. Монголы формулировали историческую задачу Евразии, положив начало ее политическому единству и основам ее политического строя[805]. Евразийцы не уходили здесь от позиций классиков русской исторической науки. В. О. Ключевский называл Россию XVIII в. "государством восточно-азиатской конструкции с европейски украшенным фасадом"[806].

10. 5. Конец "черной легенды"? Неожиданные союзники на Западе

Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. Ведь немногим более ста лет тому назад они были настоящими татарами. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохраняет медвежью шкуру – они лишь надели ее мехом внутрь. Но достаточно чуть-чуть поскрести, и вы уввдите, как шерсть вылезает наружу и топорщится.

Астольф де Кюстин

Свыше, чем двухвековое общение с татарами, постоянное соприкосновение с ними неизбежно привело к сильному огрубению нравов, к усвоению варварских понятий и привычек. Евг. Шмурло

Книги с названием "Черная легенда" у Льва Николаевича вообще не было. Она появилась после его смерти и собрана из ряда статей его учеником Вячеславом Ермолаевым[807]. Но число таких статей велико, а разоблачение "черной легенды" по сути проходит через все годы и труды Л.Н. В 1990 г., на закате жизни, он по праву скажет: "Я, русский человек, всю жизнь защищал татар от клеветы"[808].

Составителю сборника Л.Н. так рассказывал о рождении своих взглядов: "Когда я был ребенком и читал Майн Рида, я неизменно сочувствовал индейцам, защищавшим свою землю от "бледнолицых". Но поступив в университет и начав изучать всеобщую историю на первом курсе, я с удивлением обнаружил, что в истории Евразии есть свои "индейцы" – тюрки и монголы. Я увидел, что аборигены евразийской степи также мужественны, верны слову, наивны, как и коренные жители североамериканских прерий и лесов Канады. Но больше всего меня поразило другое. Отношение цивилизованных европейцев к индейцам ничем не отличалось от их отношения к тюркам и монголам. И те, и другие считались равно "дикими", отсталыми народами, лишенными права на уважение к их самобытности. "Господи, – подумал я, – да за что же им такие немилости?" Но моя попытка разобраться в вопросе столкнулась с немалыми сложностями. Целостной истории тюрок и монголов просто не было. Тогда-то я и решил заняться этой темой сам"[809].

У "черной легенды" есть свое время рождения – конец XIII века, и долгая-долгая, вплоть до наших дней, жизнь ее "метастаз". Все началось с того, что тамплиеры принесли в Европу миф о "царстве пресвитера Иоанна". Второй крестовый поход (1147-1148 гг.) организовывался в расчете на союзника, на мифический "второй фронт", которого не было и в помине. Естественно, что поход кончился полным разгромом крестоносцев.

Следующий этап событий: вторжение монгольского войска в Европу – великий Монгольский поход на запад 1236-1242 гг. "Завоевание мира в задачу монгольскому корпусу поставлено не было, – объясняет Л.Н. – Цель похода была гораздо скромнее – разгромить надолго или навсегда половцев и избавить себя от внезапного ответного удара"[810]. В битвах 1241 г. при Легнице и Шайо они разгромили польско-немецкую и венгерско-хорватскую армию.

Европа не была едина. Гвельфы, сторонники папы, пытались создать антимонгольскую коалицию, но неудачно. Их противники – гибеллины искали союза с монголами. Создалось нечто вроде коалиции "Фридрих II – хан Батый". Л.Н. назвал это "пактом о ненападении"[811].

Следующий этап зарождения "черной легенды" был связан с изменениями в самом Монгольском улусе. Поначалу казалось, что они сулят успехи христианскому миру. После смерти Мункэ (1259 г.) на престол взошел Аригбуга – несторианин. В 1260 г. монголы двинулись в "желтый крестовый поход" (находка Л.Н.) против мусульман – египетских мамлюков. При их "примитивных" понятиях о чести и наивной вере в данное слово, они надеялись на союзников – христианских рыцарей-крестоносцев. Но тамплиеры и не собирались держать слово; их вовсе не устраивало окончание бесконечной борьбы за Гроб Господен, поскольку это было бы концом самого ордена.

1260 г. оказался годом предательства, годом "Сидонской трагедии". Правитель христианской Сирии монгол Кит-буга со своей крошечной армией спокойно стоял у Баальбека в расчете на союз с рыцарями, но был разгромлен "союзниками". Монголы, преданные и лишенные поддержки, были затем разбиты мамлюками у Айи-Джалуде.

Л.Н. считает 1260 г. поворотной датой в истории, после которой "сила вещей" повлекла цепь событий по иному пути[812]. Было сметено культурное наследие Византии: мусульмане убивали христиан, все более расширяя свой ареал. Ближний Восток из христианского превратился в мусульманский. Запад должен был что-то придумать для оправдания цепи своих предательств, и пошла по свету "черная легенда", что монголы – это татары, а татары на самом деле тартары, т.е. исчадие ада. Охаяны были не только тихие волжские татары, мордва, тунгусы, якуты, но и русские, входившие в это время в состав Золотой орды. Ведь идея татаро-монгольского ига, по сути, "русская составляющая "черной легенды"[813].

За 500 лет "черная легенда" пустила глубокие корни и пышные ветви, на которых произросли европоцентризм, учение о народах "исторических" и "неисторических", расизм, тезисы об отсталости России, застое Китая и особой значимости Индии. "Особенно гадко, – писал Л.Н., – деление этносов на "диких", из вежливости называемых "примитивными", и "цивилизованных", под которыми понимаются европейцы и выходцы из Европы, живущие в колониях"[814].

Набор стереотипов "черной легенды" и ее вариаций очень велик, и все труды Л.Н. так или иначе "работают" на их разоблачение. Основные принципы Гумилева, с позиций которых он вел критику, были следующие:

"Нет европоцентризму" (этот тезис выдвинули и разработали еще евразийцы); "Нет "хороших" или "плохих" этносов" (это утверждал Л.Н. чуть ли не в каждой книге или интервью). "Спорить о том, какой этнос лучше, все равно, как если бы нашлись физики, предпочитающие катионы анионам, или химики, защищающие щелочи против кислот", – писал Л.Н.[815].

В одном интервью, касаясь типичных обвинений восточных народов в жестокости, Л.Н. говорил: "Монголы учиняли жестокие кровопролития, говорите Вы? А вырезанный Иерусалим, где в 1099 г. крестоносцы не оставили в живых даже грудных детей? А разграбленный ими же в 1204 г. Константинополь? А приказ Черного Принца вырезать все население Лиможа в 1370 году? Черного Принца, который считался национальным героем Англии? А чем же он лучше монгольских полководцев?"[816].

Гумилев подчеркивал, что сама идея "отсталости" или "дикости" может возникнуть только при использовании синхронистической шкалы времени, когда этносы, имеющие разные возрасты, сравниваются как будто они сверстники. "Но это столь же бессмысленно, – пишет он, – как сопоставлять между собой в один момент профессора, студента и школьника, причем все равно по какому признаку: то ли по степени эрудиции, то ли по физической силе, то ли по количеству волос на голове, то ли, наконец, по результативности игры в бабки"[817].

Как отмечал Л.Н., цивилизованные европейцы стары и поэтому чванливы, как и все этносы в старости; а в молодости и они были дикими "франками" и "норманнами", научившимися богословию и мытью в бане у культурных тогда мавров[818]. По мнению Л.Н., нет Каинов и Авелей, если принимать, что был Каин – земледелец и ремесленник, а Авель – скотовод. Бог предпочел Авеля; Каин, убивший своего брата, был проклят и наказан изгнанием. Следовательно, "земледельцы хорошие, а скотоводов надо бить". Л.Н., опровергая подобные взгляды, разъяснял на исторических примерах, что самые жестокие войны в Элладе шли между Спартой и Афинами, Спартой и Фивами, Фивами и Македонией, гуманно щадившей Афины. Война в Риме с Тарентом и три пунических войны велись горожанами[819].

Вообще, противопоставление "город – не город" применительно к степи достаточно бессмысленно и выдает лишь безграмотность его авторов! Выдающийся русский исследователь Азии П. П. Козлов замечал, говоря о Монголии, что "почти нет другой страны, имеющей столь много памятников разнообразной культуры и цивилизации, как на поверхности земли, так и под землей"[820]. Да и Кара-Корум – столица Монголии при Чингис-хане свидетельствует о том, что степнякам была отнюдь не чужда и городская культура. В. В. Радлов, в 1890 г. обследовавший стены монгольского монастыря, обнаружил каменные плиты с высеченными на них ханскими указами из Кара-Корума. Город был основан Чингис-ханом после 1220 г. как административный центр с хорошо развитой торговлей и ремесленным производством. Особенностью города было отсутствие крепостных стен, что запрещалось ханским указом. У входов в городские ворота размещались многочисленные лавки торговцев из разных стран. В городе действовали храмы разных вероисповеданий, в том числе христианская церковь. Уже при Угэдее в 1238 г. был построен "Дворец великого спокойствия", который возвышался на высоком каменном цоколе и имел громадный зал с 64 колоннами[821].

Л.Н. всю жизнь боролся с мифами, ибо когда миф торжествует, то наступает подлинный упадок науки, да и всей культуры[822]. Но не стала ли эта борьба в наше время сражением с ветряными мельницами?. Казалось бы, евразийцы за полвека до Л. Гумилева высказали все необходимое для опровержения всяких "черных легенд": "Европа и человечество" (1920 г.) – знаменитая брошюра князя Н. Трубецкого стала их манифестом еще до появления в 1921 году программного сборника "Исход к Востоку".

Хотя одна из первых публикаций евразийцев была посвящена другому вопросу (отношению России и латинства), там тоже содержались четкие мысли на тему "Запад-Восток": "Может быть, в итогах революции, как они уже теперь намечаются, Россия в целом отвернется от Запада и, следовательно, противопоставит свое Православие – западному Католичеству, ибо "латинство" всегда воспринималось на Руси, как яркий и вражеский признак иностранства"[823].

При всей ненависти к большевизму евразийцы признавали некую преемственность мироощущений, осознания новой властью особого места России в мире, ее грядущую этническую позицию. Но почему же продолжалась "черная легенда" в нашей стране до 80-90-х гг. и даже расцвела в годы "перестройки"? Неужели "заря" и сейчас на Западе?

Контрвопросы здесь вполне законны: а кто у нас до 80-х гг. читал евразийцев или хотя бы имел понятие об этом течении? И если читал, то где? В спецхранах. Колоссальной заслугой Л.Н. являются не только его труды, но и его гигантская просветительская работа, ибо он "долбил" о евразийстве в каждом интервью 80-х гг.; "взрыв" издания о них – итог этой работы. Массовые тиражи книг о евразийстве начались уже после "перестройки" – в 90-х гг. Концепция вышла из "анабиоза"; капля сточила камень.

Л.Н. считал, что его единомышленники в XX в. являются евразийцы, а на Западе, в какой-то мере, лишь О. Шпенглер с его "Закатом Европы". Разоблачая европоцентризм, тот писал: "В таком случае китайский историк был бы вправе спроецировать всемирную историю, в которой замалчивались бы, как нечто незначительное, крестовые походы и Ренессанс, Цезарь и Фридрих Великий"[824].

Близкие идеи возникают иногда у людей очень разных культур, разных стран и судеб, никогда и не подозревавших о существовании единомышленников. Вероятно, это говорит о значимости таких идей. В 1997 г. исполнилось 100 лет со дня рождения малоизвестного (а у нас и вовсе неизвестного) немецкого философа Вальтера Шубарта. Его книга "Европа и душа Востока" вышла в России крохотным тиражом в 2000 экземпляров[825].

Судьба автора трагична и связана с его прорусскими взглядами. Из-за них он, немец-католик, уже в 1933 г. был вынужден покинуть Германию вместе со своей русской женой (по семейному преданию, внебрачной дочерью князя Долгорукова). Он выбрал неудачное место эмиграции – Ригу. В 1941 г., за несколько дней до сдачи города немецко-фашистской армии он был арестован и исчез в ГУЛАГе.

Парадоксы истории были и здесь; приемному сыну Шубарта – Максимилиану разрешено было выехатъ в Германию, а хлопотал за него человек, казненный в 1944 г., тогдашний посол Германии в СССР граф фон Шуленбург[826].

"Европа и душа Востока" вышла в Швейцарии в 1938 г. Ее заметил известный русский философ И. Ильин, живший в эмиграции. Заметил, высоко оценил и сам привел несколько примеров злобного отношения к России на Западе, в частности, в Германии. Вот несколько цитат, достойных войти в "черную легенду". "Это даже не варвары, – писал один из непримиримых врагов России, – мазохистские трусы, блудливо ждущие позорного наказания. Смесь восточного бессмыслия и татарской хитрости. Таковы все они, побирающиеся у западной культуры: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой, и больше всех Достоевский". "Образы, выдвинутые русской литературой – это сплошь "образцовые идиоты" – от Мышкина и Раскольникова до Кутузова и Платона Каратаева". "Россия – это вечная ночь, раз навсегда опустившаяся на жалких людей"[827].

Вальтер Шубарт, интуитивно воспринимавший дух России, гораздо больше душой, чем умом и знанием, поставил задачу – осмыслить противостояние "Запад – Восток", "Европа – Россия", которое занимало и Л.Н. Он так и начинает свою книгу: "Мое единственное и сильнейшее переживание – осмысление противоположности между человеком Запада и человеком Востока"[828] е якобы сменяли друг друга в истории: гармоничный, героический, аскетичный и мессианский человек. Мессианский -это русский, который "видит в людях не врагов, а братьев, в мире – не добычу, на которую надо набрасываться, а хрупкую материю, которую надо спасти и освятить"[829].

Есть у него и удивительные совпадения со взглядами Л.Н. В. Шубарт задается вопросом: что действует на людей, каковы постоянные силы истории? Его ответ – "дух ландшафта или земли, genius loci (дух местности – С.Л.), который пересекается с духом эпохи". Шубарт указывает на большое значение в религиозных судьбах человечества степей Китая и России, равнин Индии, пустынь Сирии и Аравии[830]. Чем не "кормящий ландшафт" Гумилева? Дух ландшафта, по мнению Шубарта, обусловливает различия в пространстве, дух эпохи – различия во времени. Можно указать и на еще одно изумительное созвучие с "гумилевщиной"; Шубарт пишет, что люди одной крови, но различных эпох, отличаются друг от друга не только возрастной стадией своей расы ("этноса" – сказал бы Л.Н.), но и "в своей основе, всем своим существом"[831].

Возникает естественный вопрос: не читал ли В. Шубарт евразийцев? Он писал это в 30-х гг., когда их труды на Западе были уже известны. По-видимому, не читал, поскольку представление об евразийцах у него было весьма странным. В. Шубарт знал, что есть такое течение, но называет только две фамилии, которые могут считаться лишь предшественниками евразийцев, и то "по частностям". Один из них – С. Юшаков с его трудом "Англо-Русский конфликт", вышедшим в 1885 году, а второй – князь Э. Ухтомский с работой "К событиям в Китае". Князь умер в 1921 г., т. е. в год выхода первого манифеста евразийцев.

"Запад – Восток" основная тема книги В. Шубарта; здесь много нестандартного, никак не дублирующего предшественников. "Местные условия диктуют Европе формирование человеческого типа, отличного от восточного...", – это вроде бы тривиально, но далее следует: "Азия стала истоком всех больших религий, Европа не дала ни одной". Поразительно, но это было написано католиком!

Далее следует очень неожиданный "выход" на современность (его современность – межвоенной, неспокойной, предгрозовой Европы), на роль русской эмиграции в чуждом ей мире: "Стоит только представить себе: три миллиона человек с Востока, принадлежавших большей частью к духовно ведущему слою, влились в европейские народы и возвестили им культуру, которая до того времени была Западу почти неизвестна и недоступна" (подчеркнуто мною – С.Л.)[832]. Это похлеще, чем многое у Л.Н..

Не зная евразийцев, Шубарт стихийно выходил на их позиции. "Именно Россия, – писал он, – обладает теми силами, которые Европа утратила или разрушила в себе. Россия является частью Азии и в то же время членом христианского сообщества народов. Это – христианская часть Азии"[833].

Основное противопоставление в книге: "западный человек – русский человек". Оно раскрывается особыми главами о немцах (их менталитете), об англо-саксах, французах, испанцах и т.д. При этом некоторые черты русского народа идеализируются и кажутся приукрашенными, а Запад критикуется безжалостно. "Русский, – пишет Шубарт, – переживает мир, исходя не из "я", не из "ты", а из "мы"... Европеец и сам не помогает, и от других помощи не ждет. Отсюда жесткость и безутешность, кантианство всего стиля жизни, "кантующей" европейца". "Каждый здесь стремится скрыть свою нужду и имитировать счастье"[834]. Думается, что это и сейчас актуально.

По-иному относятся русский и западный человек к богатству. Иначе и к культуре, и ко времени – "у русского бесконечно много времени". Он противопоставляет Запад с его "культурой середины" – России с ее "культурой конца". Что значат эти необычные и мало понятные формулы? Там, где Запад предпочитает "золотую середину" среднего сословия, копит золото и богатство, становясь их рабом, утрачивая дух свободы, русская душа хранит свободу, не покоряется вещам и противопоставляет свою независимость Западу[835].

Многое из написанного в 1938 году о русских "не смотрится" в 90-х гг. Это заметил и великий немецкий писатель Генрих Бёлль, написавший в предисловии (1979 г.) к книге В. Шубарта: "Не произошла ли за спиной марксизма со всей его западностыо нежелательная вестернизация русского человека, возможно, уже непоправимая – вопреки ценимому В. Шубартом чувству братства?"[836].

Л.Н., естественно, не мог и знать о существовании В. Шубарта. Зато про другого западного ученого – Арнольда Тойнби, знаменитого английского историка и философа (1889-1975 гг.), он не только знал, но в своем архиве хранил папку с надписью "Тойнби". Льву Николаевичу явно не нравилась концепция Тойнби "вызов-ответ", согласно которой развитие цивилизации идет и убыстряется в качестве ответа на вызов в ситуации особой трудности, которая воодушевляет сделать беспрецедентные усилия. Л..Н. иронизировал: "Да-да, а может быть, причина расцвета Англии – лондонский туман? Или вызов – это нападения иностранцев, потому что их надо отражать?"[837]. Увы, не читал Л.Н. многого у А. Тойнби, да и не мог читать, ибо поздно вышли у нас книги англичанина, слишком поздно[838]. "Если одной необходимости достаточно, чтобы создать сильное государство, – писал Л.Н., критикуя Тойнби, – то почему они создаются так редко?"[839]. Л.Н. не нравится, что англичанин считал кочевой мир "застойным", что якобы не давало возможности развивать собственную оригинальную цивилизацию[840].

Между тем заслуга А. Тойнби отнюдь не только и даже не столько в концепции "вызов – ответ". Эта гипотеза для него – ключ к пониманию локальных цивилизаций; но еще важнее то, что англичанин стал автором широкой цивилизационной теории, а его формулы часто гораздо современее и реальнее самых модернистских изысков на Западе.

Появившаяся в 90-х гг. концепция Ф. Фукуямы "Конец истории" нацело отметалась А. Тойнби задолго до ее рождения. Конец истории – это ее смерть, а сущность истории – это жизнь и движение, причем движение, отнюдь не всегда поддающееся контролю и весьма часто непрогнозируемое. Более того, А. Тойнби почитается на Западе и как "отец циклизма", что, по большому счету, сближает его с Л.Н. Кроме того, он стал "дедушкой" самой современной и модной западной теории – "столкновения цивилизаций", заново сформулированной и развитой ее "отцом" – профессором Гарвардского университета С. Хантингтоном в 1993 г. Суть ее в том, что в XXI веке на первый план может выйти не экономика и идеология, а цивилизационные противоречия и столкновения.

А. Тойнби и С. Хантингтон увидели, правда, на полвека позже, главное цивилизационное противоречие в конфликте между Западом (западноевропейская цивилизация плюс США) и "не-Западом", т. е. остальным миром. Эту концепцию критиковали на Западе (видимо, как "недостаточно западную") и на Востоке. Критиковали по мелочам, деталям, и по более крупному – "за перетолковывание политических трений в культуралистских терминах", разъясняя, что, например, ненависть бедного Юга к богатому Северу есть "скорее чувство классовое"[841]. С этим никто и не спорит, но установить точное (в процентах?) соотношение разных факторов конфликтов, возможных в будущем – дело вряд ли реальное. Писал же Макс Вебер когда-то: "В принципе история банковского дела какого-либо народа, в которой объяснение построено только на экономических мотивах, столь же невозможно, как "объяснение" Сикстинской мадонны, выведенное из социально-экономических основ культурной жизни времени ее возникновения"[842]. Ясно, что противоречия сложнейшего современного мира определяются не только привычными факторами; новые подходы здесь неизбежны и продуктивны. Не надо монополии одного подхода, не передаст он всей картины, всей сложности.

Вернемся к неожиданному союзнику Льва Николаевича. А. Тойнби подчеркивал, что современное ему видение истории остается по-преимушеству европоцентристским. Западная цивилизация, достигшая в своем развитии высочайшего технологического и научного уровня, породившая либеральную демократию, тем не менее не кажется ему идеальной. Напротив, для А. Тойнби совершенно очевиден ее экспансионистский характер[843]. "В столкновении между миром и Западом, – писал Тойнби, – которое длится к нынешнему времени уже четыре или пять веков, именно Запад, а не остальной мир обрел наиболее значительный опыт. Не мир нанес удар Западу, а именно Запад нанес удар, и очень сильный, остальному миру"[844].

Здесь видится много общего между английским профессором и его русским "критиком". Особенно ясно это прослеживается в статье А. Тойнби "Россия и Запад", в которой он советует западному человеку покинуть "свою кочку" и объективно посмотреть на столкновение "Запад – не-Запад", посмотреть глазами огромного, незападного большинства человечества. "Золотой миллиард"[845], то есть Западный мир, составляет на самом деле всего-навсего 1/6 человечества!

Тойнби писал, что русские и мусульмане, индусы и китайцы, японцы и все остальные ответят одинаково на вопрос о роли Запада. "Запад – скажут они – это архиагрессор современной эпохи, и у каждого найдется свой пример западной агрессии. Русские напомнят, как их земли были оккупированы западными армиями в 1941, 1915, 1812, 1709, 1610 годах, народы Африки и Азии вспомнят о том, как, начиная с XV века, западные миссионеры, торговцы и солдаты осаждали их земли с моря. Азиаты могут еще напомнить, что в тот же период Запад захватил львиную долю свободных территорий в обеих Америках, Австралии, Новой Зеландии, Южной Африке и Восточной Африке. А африканцы о том, как их обращали в рабство и перевозили через Атлантику, чтобы сделать живыми орудиями для приумножения богатства их алчных западных хозяев. Потомки коренного населения Северной Америки скажут, как их предки были сметены со своих мест, чтобы расчистить пространство для западноевропейских незваных гостей и их африканских рабов"[846].

Это – глобальное видение истории, совпадающее с гумилевским, но следует подчеркнуть именно глобальное. Мысли А. Тойнби о далекой ему России, как ни странно, тоже были в унисон с гумилевскими. Совпадало не только неприятие "черной легенды", но, больше того, оценка татарского ига. Она далеко не тривиальна.

"Довольно печальная история отношений России с Западом, – пишет Тойнби, – имела, тем не менее, счастливую первую главу, ибо, несмотря на различный образ жизни, Россия и Запад довольно удачно взаимодействовали в пору раннего средневековья. Шла взаимная торговля, заключались династические браки. Например, дочь английского короля Гарольда вышла замуж за русского князя[847]. Отчуждение началось в XIII веке, после нашествия татар на Русь. Татарское иго продолжалось недолго, ибо татары были степными кочевниками и не могли укорениться в русских лесах и полях. В результате татарского ига Русь потерпела убытки, в конце концов, не столько от татар, сколько от западных соседей, не преминувших воспользоваться ослаблением Руси для того, чтобы присоединить к западно-христианскому миру западные русские земли в Белоруссии и на Украине. Только в 1945 г. России удалось возвратить себе те огромные территории, которые западные державы отобрали у нее в XIII и XIV веках" (подчеркнуто мною. – С.Л.)[848]. Остается пожалеть, что нынешние борцы против "имперскости" России этого никогда не читали, иначе отнесли бы респектабельного английского профессора к сталинистам, а уж визы в "самостийную" он бы не получил ни за что.

Вот еще один тезис большого ученого, показывающий глубокое понимание русской истории ("профессионалы-советологи" обычно не отличаются этим): "Западный мир, к которому Россия пошла в ученики, был уже миром нерелигиозным"[849].

Жалко, что Л.Н. не читал этого, поскольку не владел английским. Знал бы тогда Л.Н., что и на Западе есть в чем-то единомышленники, при этом весьма видные.

Арнольд Тойнби – огромное явление в науке. За два с лишним десятилетия после его смерти на Западе не появилось сравнимой по масштабу фигуры. Более популярные в "масс-медиа", более плодовитые авторы – сколько угодно; например, 3. Бжезинский выдает по книге в год, а то и больше, но не его же сравнивать с титаном А. Тойнби?

Пожалуй, такого уровня достигает сейчас С. Хантингтон, куда более объективный и интересный, чем многие политологи Запада. Строгая научная объективность вообще – удел немногих, тем более, когда речь идет о плюсах и минусах не в точных, а в общественных науках. Какая уж тут объективность, когда кумир российских интеллектуалов – Зигмунд Фрейд всерьез говорил о "властвующих над миром великих нациях белой расы, на долю которых выпало руководство человеческим родом"[850]. Читатель возразит: это же было давно, на заре века. Но почти на закате века другой интеллектуал, очень известный немецкий историк Эрнст Нольте, не нашел ничего лучше, как характеризовать поведение своих соотечественников в годы третьего рейха словами "asiatsche Tat"[851] [852].

С. Хантинггон несравненно грамотнее, оригинальнее и куда объективнее большинства современных западных авторов. Грамотнее уже потому, что в отличие от признанных советологов он читал сочинения евразийцев[853]. Гарвардский профессор объективнее их, ибо понял, что "ценности, которые наиболее важны на Западе – наименее важны во всем остальном мире".

Он сформулировал в последней главе своей капитальной книги такой прогноз на будущее: "Глобальные "монокультуристы" хотят сделать весь мир Америкой. Тамошние "мультикультуристы" хотят сделать Америку похожей на весь мир. Но "мультикультурная" Америка невозможна, ибо "незападная" Америка перестала бы быть и американской. "Мультикультурный" мир непредотвратим, потому, что невозможна глобальная империя"[854].

Запад уже начинает понимать, что тотальная "кока-колонизация" не проходит, что западная культура не становится мировой. Ведь не более, чем видимость, что американская еда, одежда, поп-музыка, кино с большим энтузиазмом принимаются "не Западом", доминируют чуть ли не на всех континентах. Культура – не потребление материальных продуктов. "Сутью культуры, – пишет Хантинггон, – являются язык, религия, ценности, традиции и обычаи. Если русские пьют кока-колу, это вовсе не означает, что они мыслят подобно американцам"[855]. Думается, что под этими словами подписался бы и Л.Н.

Лучшие умы Запада отвергают и другую легенду, состоящую в том, что будто бы модернизация других цивилизаций есть их вестернизация. Но еще Ф. Бродель отмечал, что "Китай эпохи династии Минь был несомненно ближе к Франции династии Валуа, чем Китай Мао Цзе-дун к Франции времени Пятой республики"[856]. Сегодняшний Китай демонстрирует Западу, что конфуцианство, помноженное на современную технологию и менеджмент, представляет серьезное оружие модернизации без намека на вестернизацию.

В России все иначе; нас призывают войти в "круг цивилизованных стран", "общеевропейский дом" и т. д. Академик А. М. Панченко, друг Л.Н., ядовито замечал по этому поводу: "Они просятся в "общеевропейский дом", а их дальше прихожей не пускают, разве что вышлют стакан водки и краюху хлеба"[857]. Как будто до "пришествия" Горби не были мы цивилизованной страной, как будто не Россия-СССР дала миру Толстого и Достоевского, Королева и Шостаковича...

В годы "перестроечных" мифологем с Запада пытались достучаться до нашего сознания, до лениво-нелюбопытной "элиты" такие выдающиеся и без кавычек элитные интеллектуалы, как Александр Зиновьев ("идеалист-коммунист", как он сам себя называл) с его анализом западнизма и критикой метаидеологии Запада[858], Владимир Максимов, Мария Розанова и многие другие. Все они в чем-то повторяли судьбу евразийцев, а потом и их горький вывод. Как писал когда-то П. Савицкий, то, что было "неясно посетителю, стало ясно жильцу"[859]. Ясна стала иноприродность.

Предупреждения об "иноприродности" из далеких 20-х гг. не дошли до так называемой "демократической интеллигенции" России. Она в большинстве своем оказалась неспособной понять ситуацию и в силу этого несет большую нравственную ответственность. Больше того, спустя два дня после бойни в Останкино и у "Белого дома" большинство "творческой элиты" стали "подписантами" обращения к Президенту, о котором А. Зиновьев отметил, что оно "не имело прецедентов по подлости, жестокости и цинизму"[860]. Кстати, "творческая интеллигенция" (один из шаблонов "демо-жаргона") – достаточно нелепое выделение. Неужели научная, научно-техническая интеллигенция не-творческая? Видимо, творцы "демо-жаргона" выделили артистов, журналистов, писателей в силу неизмеримо большей продажности именно этой части "элиты".

Именно она дала второе дыхание "черной легенде" в 80-х гг. и особенно после развала СССР, всячески оплевывая свою страну, ее историю, ее людей (чего стоит придумка "совок"!), организовав беспримерную кампанию мазохизма и создания комплекса неполноценности у своего (своего ли?) собственного народа, став каким-то коллективным "спичрайтером" для малограмотного, но амбициозного "нобелевского тракториста". Можно утешать себя тем, что не они олицетворяют теперь культуру, но спрашивается, кого же мы видим на ТВ, в прессе, слышим ежедневно?

Время такое, "культура такая, что она любит подтанцовщиков, подпевалыциков, создателей мелких жанров, она любит людей, которые приукрашивают и смешат... Нет им числа этим писателям, которые смешат", – констатировал писатель, который грустит по развалу страны[861].

Л.Н. как будто предвидел эту жалкую и подлую роль интеллигенции в новое смутное время, много раз в последних интервью повторял мало понятные тогда слова: "Я – не интеллигент!" Л.Н., правда, был отнюдь не первым; еще К. П. Победоносцев писал министру внутренних дел В. К. Плеве: "Ради Бога, исключите слова "русская интеллигенция". Ведь такого слова "интеллигенция" по-русски нет: Бог знает, кто его выдумал, и Бог знает, что оно означает..."

Итак, модернистский вариант "черной легенды" – творение российской псевдо-элиты. Именно она довела народ до того, что французский геополитик Пьер Галуа, вовсе не обязанный любить Россию и даже сострадать ей, предупреждает, почти просит оттуда, с Запада: " Надо объяснить русским людям, что у них своя история, свои победы и поражения, свои традиции и обычаи, что они отличаются от других народов и от своих соседей. Навязать им чужие устои – абсурд. Запад воображает, будто его образ жизни, организация общества являются образцом, которому все должны следовать. Нет никакой причины соглашаться с этим". До чего дело дошло!

После развала СССР можно унижать Россию, как это делает Бжезинский (формула "лишняя страна" – его находка), можно относить ее к странам "с переходной экономикой" (куда?), даже к "третьему миру." Издеваться могут все, кому не лень – от Госдепартамента США, вводящего новые, унизительные для русского человека правила получения виз, до Польши, внезапно перекрывающей доступ в страну нашим "челнокам" и до властей "демократической Латвии", где полиция прилюдно и безнаказанно избивала "русскоязычных пенсионеров".

Можно жалеть и оплакивать Россию, как это делают некоторые из подлинных ее друзей на Западе; например, Дж. Кьезе в своей изумительно глубокой книге "Прощай, Россия"[862], Но есть ли это победа Запада, западной цивилизации? Нет. "То, каким образом умирает эта империя, – пишет Кьезе, – является отражением победившей цивилизации, в свою очередь не отдающей себе отчета в том, что она вступила в свой заключительный кризис"[863].

Ситуация в России в послереволюционные годы была, может быть, еще сложнее, чем сейчас: война, разруха, оккупация части страны. Но в 1919 году Владимир Иванович Вернадский – отец евразийца, писал: "Сейчас главнейшей силой, спаивающей новое русское государство, будет являться великая мировая ценность – русская культура во всех ее проявлениях"[864].


 

11. А было ли иго?

Когда Л. Гумилев закончил последнюю книгу "От Руси до России", он отдал ее ученикам со словами: "Я вам ничего не должен больше".

Без "татарщины" не было бы России.

П. Савицкий

Заостренная формула Л.Н. – "Никакого татарского ига не было" – надолго стала мишенью, по которой упражнялись его многочисленные критики. Возьмем, к примеру, один из номеров журнала "Родина" (NN 3-4) за 1997 год, специально посвященный лесу и степи в IX-XVI вв.

Вот основные идеи историков, признававших отрицательные последствия ига: Оно вызвало глобальное бедствие, катастрофические последствия которого были неисчислимы; Высокоразвитая цивилизация (древнерусская) была отброшена назад в экономическом, политическом и культурном развитии, по крайней мере, на полтора столетия. К 1241 г. на Руси наступил демографический спад, не сравнимый ни с какой эпидемией или опустошительным голодом. Никакого симбиоза между лесом и степью не было. Русские земли были страшно разорены[865].

Можно дополнить этот список "свежих" высказываний цитатами из "штатных хулителей" Льва Николаевича – Апполона Кузьмина или В. Чивилихина. Думается, что "заостренность" гумилевской формулы дала импульс для спора, для возражений, а значит – для поиска истины. Как всегда новое – в какой-то мере хорошо забытое старое. Почему, например, никто не критиковал П. Милюкова, бравшего в кавычки термин "татарское иго"?[866] Я нахожу лишь один ответ: российское (именно российское, а не русское!) издание его "Очерков" вышло лишь в 1993 г., уже после смерти Л.Н., после того, как он принял удар на себя. Принял и наслаждался обстановкой "боя", как бы ему при этом не перепадало.

После смерти Л.Н. его резкие слова еще раз прозвучали в учебнике для 9-11 классов: "Ни о каком монгольском завоевании Руси не было и речи. Гарнизонов монголы не оставили, своей постоянной власти и не думали устанавливать. С окончанием похода Батый ушел на Волгу, где основал свою ставку – город Сарай. Фактически Хан ограничился разрушением тех городов, которые, находясь на пути войска, отказались замириться с монголами и начали вооруженное сопротивление"[867].

Проблемы ига неотделимы от якобы многовекового противостояния леса и степи. Им посвящена самая капитальная во всем цикле итоговая работа Л.Н. – "Древняя Русь и Великая степь", вышедшая еще при жизни автора в 1989 году[868]. Противостояние "Лес – Степь" находило параллели в традиционных "связках контрастов":

оседлые – кочевники, земледельцы – скотоводы, славяне – тюрки, европейцы – азиаты, Запад – Восток. Русь и степь до нашествия и Русь в годы "ига" – два тесно связанных, но все-таки разных периода. Рассмотрим их коротко.

11. 1. Спор историков. Родилась ли истина?

Есть много загадок прошлого; например, почему в XII-XIII вв. Половецкая степь именовалась в русских источниках "Землей незнаемой", если еще в Х в. русские свободно ездили в Тьмутаракань (Керчь) и в Крым, доходили до берега Каспия? Неужели знания русских географов в XIII в. уменьшились или забыли они об этих "рядовых" событиях недавнего прошлого?

Как замечал Л.Н., в XII в. "бывшая степная окраина Киевской Руси превратилась сначала в "Землю незнаему", потом в "Большой луг" и, наконец, в "Дикое поле"[869]. В последнем названии уже явственен элемент враждебности. Тянулась ли действительно эта вражда чуть ли не столетиями, и если "да", то только ли вражда?

В степи доминировали половцы и, значит, в первом приближении проблема сводится к выяснению взаимоотношений русских с ними. Русские историки XIX (а частично и XX) вв. давали однозначный ответ. "Рыцарственная Русь и тревожная недобрая степь, – пишет Б. Рыбаков,- разлившаяся безбрежным морем от Волги до Дуная... Степь полна топота и ржания конских табунов, дыма становищ, скрипа телег; рыщут волки, кружатся над полем хищные птицы, тут и там идут несметные войска половецких ханов, распугивая антилоп и туров. Духами зла и смерти, огня и несчастий наполняет степь фантазия поэта... На сотни верст вдоль русской границы раскинулось необъятное степное море, ежегодно, ежедневно угрожавшее ураганами и штормами воинственных и хищных половецких орд" (подчеркнуто мною – С.Л.)[870]. Красиво? Да. Но убедительно ли?

У академика Б. Рыбакова было много именитых предшественников – классиков русской исторической науки. Их оценки практически однозначны. Гумилев писал, что дореволюционная русская историография от В. Н. Татищева до Г. В. Плеханова, за редкими исключениями, решала проблему русско-половецкого контакта единообразно.

Татищев считал, что "половцы и печенеги... русским пределам набегами, пленя и грабя, великие вреды наносили"; Н. Карамзин: половцы – "неутомимые злодеи", "мир с такими варварами мог быть только опасным перемирием"; Н. Г. Устрялов: половцы – "лютые злодеи"; С. М. Соловьев: "Русь... должна была вести борьбу с жителями степей"; Н. И. Костомаров: половцы – "полчища степных кочующих народов... жадных к грабежу и истреблению"; Н. А. Рожков: половцы – "наибольшая опасность для древнерусского государства"[871].

Сюда же, к "традиционалистам", Л.Н. отнес и П. Н. Милюкова, отнес напрасно, но не виновен в ошибке; российское издание "Очерков" вышло, как уже говорилось, после смерти Л. Гумилева. Между тем П. Н. Милюков был совсем не традиционен: он считал, что своеобразны были отношения "на границе лесостепи с теми кочевниками, которых русские князья начинают, в противоположность "диким половцам", называть "наши поганые", "надобные Руси"[872]. Понравилось бы это Гумилеву! Но это лишь эмоции, а необходимы доказательства "невражды".

По мнению П. Милюкова, половцы – последние степные пришельцы, были и остались чистыми кочевниками, без всякой примеси государственных целей. Настоящего наступательного движения на Русь у половцев никогда не было, они не желали выходить из степей и расширять свою территорию за счет лесостепной и степной области. Вот почему северные пределы половецких кочевий и южные границы днепровских русских княжеств оставались неизменными до второй половины XII в. и до конца существования половецкой независимости[873]. Типично "евразийское" объяснение! Добавим, что I-II тома "Очерков" Милюкова основаны на понятии "месторазвитие" П. Савицкого, что, правда, не мешало ему там же критиковать евразийцев.

Л.Н. "реабилитировал" половцев еще подробнее и капитальнее.

Во-первых, число русских в XII в. достигало 5,5 млн. чел. а половцев – несколько сот тысяч (вспомним "несметные войска" у Рыбакова!).

Во-вторых, в XI – XII вв. было больше русских походов на север, чем столкновений на юге.

В-третьих, В. Пашуто подсчитал, что, несмотря на рознь русских князей, половецкие набеги коснулись лишь 1/15 территории Древней Руси, тогда как русские походы достигали Дона и Дуная, приводя половецкие становища к покорности.

В-четвертых, согласно Лаврентьевской летописи получается, что за 180 лет (1055-1236 гг.) половцы нападали на Русь 12 раз, и столько же раз русские на половцев; совместных русско-половецких операций в междоусобных войнах было тридцать[874].

В-пятых, Владимир Мономах писал, что заключил с половцами "19 миров"; он первый привел половецкую рать на Русь для разгрома Полоцкого княжества[875].

В-шестых, в XII в. редкая усобица обходилась без того, чтобы тот или иной князь не приглашал к себе на помощь "поганых"[876].

"Следовательно, половцы и русские, – резюмировал Л.Н., – уже составляли единую этно-социальную систему"[877].

Видимо, иначе и не могло быть. Огромный регион, включающий Древнюю Русь и Великую степь, не был разрезан какой-то жесткой природной границей; лес плавно переходил в лесостепь и затем в степь; зональные ландшафты сочетались с азональными, а значит должна была сформироваться некая целостная хозяйственная система. Тогда более характерными и нормальными являются не войны и набеги, а интенсивный товарообмен между Лесом и Степью[878]. Экономика, как всегда, определяла политику. Ее в свою очередь определяли возможности такого товарообмена.

Граница не была ни жестким природным рубежом, ни этническим водоразделом. Не случайно даже в XIV- XVI вв. сохранились такие полиэтничные (и вместе с тем – "микро-политические") образования на границе Леса и Степи, как Елецкое княжество, "Яголдаева тьма", княжество Глинских (потомков Мамая), опровергавшие концепцию "извечного антагонизма"[879]. Настоящая беда шла на Русь не с востока, а с запада. И не одна беда, а много бед.

11. 2. Оккупация или симбиоз

Золотая Орда была искусственным и непрочным государственным объединением. После завоеваний, сопровождавшихся чудовищными разрушениями и человеческими жертвами, главной целью золотоордынских правителей было ограбление порабощенного населения.

Большая советская энциклопедия

Типичный двойной счет, принятый на Западе при оценке Запада и Востока, не миновал и нас; более того, он доминировал, это чувствуется и сейчас. Монгольские войска вторглись в пределы Руси в 1237 г., и к концу 1240 г., одержав победы во многих сражениях, подчинили себе чуть ли не всю страну. Новгород, по оценке Э. Хара-Давана, спасла лишь апрельская оттепель и бездорожье[880]. Тут нечему удивляться, ибо до того (правда, не за три, а за двадцать шесть лет) ими был покорен почти весь Азиатский континент, а значит на Русь обрушилась концентрированная мощь всей Азии[881].

Этому предшествовало пагубное изменение всей геополитической обстановки, резкое ухудшение положения Руси в тогдашнем мире – и в "дальнем", и в "ближнем зарубежьи", плюс утеря координации внутри самой Руси. Л. Н. назвал это "вереницей бед"[882]. Грозная беда надвигалась с Запада: началось завоевание Прибалтики немцами; была основана Рига; в 1201 г. учрежден орден меченосцев; Ревель, основанный датчанами в 1219 г., стал базой наступления на Северо-Западную Русь. Немцы взяли основанный русскими Юрьев и не пощадили там ни одного русского. Это было страшнее поражения на Калке в 1223 году, и, может быть, еще страшнее потому, что все это не находило никакой реакции в Новгороде – наиболее угрожаемом форпосте Руси.

В 1204 г. пал Константинополь, захваченный французско-итальянскими крестоносцами – врагами православия. "Русь перестала быть, – писал Л. Н., – частью грандиозной мировой системы, а оказалась в изоляции, охваченная в клещи двумя крестоносными воинствами"[883]. При этом Европа в начале XIII в. прошла менее 1/3 нормального цикла этноса; ее "распирала" пассионарность, а славянские князья воевали друг с другом, не замечая, как тает территория Руси. Галичина, бывшая ее передним краем на юго-западе, была разделена поляками и венграми. Русь находилась в стадии обскурации[884].

Стандартное объяснение русских поражений – "феодальная раздробленность Руси". Л.Н. считал иначе; он видел основную причину в спаде пассионарного напряжения, в старении этнической системы[885].

Монгольское нашествие (1237-1240 гг.) Л.Н. называет "бедой девятой". Факты хорошо известны: Батый разгромил Рязанское княжество, во Владимирском взял 14 городов, завоевал Торжок и "злой город" Козельск; затем пал Чернигов, а в 1240 г. – Киев. Дальше был рейд на Венгрию и Польшу. При этом Л.Н. категорически отвергал миф о "спасении Европы", широко распространенный с давних времен (еще А. Пушкин был им "заражен"). Он отмечал "отсутствие благодарности" у Запада; вместо нее было благословение крестового похода против православных[886].

Л.Н. называл "иго" симбиозом русских и татар, и это вызывало возмущение у критиков. Но поставим вопрос иначе: не как называть этот период, а был ли иной выход? Геополитическая картина мира в начале XIII в. была отчетливо биполярной. Господствовали две мощные системы: теократия папы Иоанна IV на западе и Монгольский улус на востоке[887]. Какая-либо сравнимая с ними "третья сила" отсутствовала. Византия, казалось бы, обретшая "второе дыхание" в 1261 г., временно стряхнувшая оккупацию, находилась в состоянии прозябания (по Л.Н., в фазе обскурации, как и Русь). Русь к тому же была раздроблена на 8 "полугосударств"-княжеств, враждовавших друг с другом.

Л.Н. называл Литву и Великороссию тех лет малыми этносами, зажатыми между двумя могучими системами[888]. Где же искать выход из тупиковой, казалось бы, ситуации: что хуже, что гибельно для Руси, а что даст хоть какой-то шанс на выживание и возрождение? Такой нелегкий вопрос стоял перед Александром Невским. "Русские – враги католической церкви", – говорилось в папской булле шведскому архиепископу. Именно в Прибалтике проходил передний край наступления на Северо-Восточную Русь.

Только не понимая всего трагизма ситуации, абстрагируясь от реальности, глядя "с Запада", можно обвинять Александра в "коллаборационизме", высокомерно морализировать по этому поводу. Западный историк Джон Феннел холодно заметил, что находиться в вассальной зависимости от Золотой орды было позорно и бессмысленно[889]. Из теплого и уютного кабинета в Лондоне или Кембридже легко было морализировать, куда труднее было принимать решение на ледяном ветру у Чудского озера в эпоху, когда все решалось силой, князю, которого не раз предавал его родной город, человеку, родной брат которого был типичным "западником".

Из крупных русских историков, даже оценивавших нашествие как "иго", никто не бросил камень в новгородского князя. Г. Вернадский писал: "Будучи убежден, что Русь не может противостоять одновременно натиску немцев и монголов, Александр принял твердый политический курс на ханское покровительство; он никогда не отходил от этого, и его наследники продолжали вести такую же политику в течение почти столетия... "[890]. При этом историк, различая этапы нашествия, отмечал, что политика Тимура "сделала монгольскую власть для русских более приемлемой[891]. Е. Шмурло, однозначно принимавший концепцию "ига", считал, что князь Александр прилагал невероятные усилия "ввести расхлеставшееся татарское море в должные границы, примирить возмущенное чувство русских людей с неизбежностью ига"[892].

Для Л.Н. Александр Невский – ярчайший пример пассионария. Он – мастер маневренной войны, он наиболее последовательный борец за Русь, защитник суперэтноса и его культуры от железного натиска католической Европы или, что одно и то же, от колониального порабощения[893]. Поэтому он отказывается от любого культурного обмена с Западом, даже от дозволения религиозных диспутов[894]. Союзом с монголами ему удалось остановить крестоносный натиск. Поэтому договор Александра с ханами Батыем и Берке, согласно мнению Л.Н., был по сути "военно-политическим союзом, а "дань" – взносом в общую казну на содержание армии"[895]. В этой борьбе он противостоит не только своему городу-республике, много раз предававшему его, он противостоит этносу, находящемуся, согласно Л.Н., "в маразме", в полной неспособности к отражению внешней угрозы... Здесь Л.Н. явно перегибал в угоду своей концепции, но не так уж сильно. Не так сильно, ибо очень осторожный в оценках Г. Е. Грумм-Гржимайло тоже отмечал, что "князья не испытывали ни государственного, ни национального стремления к единству"[896].

Важнее всего для нас все-таки не оценки историков XIX или XX века, и даже не гумилевское признание всех заслуг князя Александра и его безусловной пассионарности. Гораздо интереснее и весомее оценка Александра Невского в более близкое к нему время. Несмотря на то, что он был канонизирован лишь в 1547 г., почитание его как святого началось сразу же после кончины: открытие мощей Александра Невского произошло перед Куликовской битвой, когда "бяху вси людие в страсе велице утесняеми"[897].

Выбор пути стоял не только перед Александром, но и перед каждым русским человеком. Необходимо было выбрать ту культуру, которая ему больше подходила: западную, католическую, или восточную, православную. Ведущая роль тут, согласно Л.Н., принадлежала не догматике, а мироощущениям, "симпатичным друг другу"[898]. Здесь "срабатывала" такая таинственная сила, которую Л.Н. назвал комплиментарностью, "срабатывала", естественно, в пользу "своего" суперэтноса. До нашествия "свои" – это греки, болгары, половцы, но не католики, не мусульмане. Согласно Л.Н., с западной стороны грозила подлинная оккупация, а с другой – "большой набег"[899].

При всей необычности и условности гумилевского определения -"большой набег" оно все же ближе к истине, чем "оккупация" или "порабощение", хотя бы потому, что ни на Руси, ни в Польше или Венгрии монголы не оставляли постоянных гарнизонов. Да и не могли они это сделать, ибо по реальным оценкам численность монгольской армии была где-то между 30 тысячами (Н. Веселовский) и 120-140 тысячами (В. Каргалов). При этом последние цифры, вероятно, завышены уже потому, что в этом случае нужно было иметь конницу примерно в 500 тысяч голов, а где взять корм, особенно зимой? Это абсолютно нереально и потому, что после похода в северной части Руси Батыю пришлось дать войскам продолжительный отдых в южнорусских степях "для ремонта конского состава"[900]. Слова древних авторов о 300-400-тысячной армии вообще фантастичны, т. к. это больше всего мужского населения тогдашней Монголии.

Могла ли даже 30-60-80-тысячная армия быть раздроблена еще на сотни гарнизонов? После побед Батыя, уже как главы Золотой орды, на его долю приходилось всего 2 тысячи "настоящих" воинов, а с ополчением (т. е. отчасти "обслугой") – 25 тысяч[901]. Монголов ограничивало это соотношение сил; их толкало на союз с Александром Невским и другое: Батый хотел иметь надежный тыл, поскольку все время должен был считаться с внутриполитической обстановкой и интригами в самой Монголии, в улусе.

Комплиментарность "срабатывала" уже потому, что с начала "оккупации" до принятия Ордой ислама, как государственной религии (1312 г.) прошло более полувека. Первый мусульманин из правителей Орды – Берке (брат Батыя) в 1240 г. разрешил учредить в самом Сарае православную епископию. Ислам нравился отнюдь не всем татарам, и тогда они шли в русские княжества и оседали там, происходила метисация. "Так появились на Руси, – пишет Л.Н., – Аксаков, Алябьев, Чаадаев, Шаховской, Шереметьев, Юсупов". В полном списке, включавшем 65 фамилий, есть, кстати сказать, и фамилии нескольких историков и философов-классиков, по-разному оценивавших "иго": Карамзин, Милюков, Татищев, Чаадаев[902]. В этом же списке присутствуют Ахматовы, но, как известно, фамилия А.А. была другая.

Комплиментарность же римско-германского суперэтноса с восточными соседями была отрицательной[903]. Монголы принимали православие, ислам или буддизм, но не католическую религию. Это был не поиск выгоды, а симпатия, лежащая в сфере подсознательного, природного. Комплиментарность русских и монголов поддерживалась и веротерпимостью "оккупантов". Чингис-хан провозглашал это так: "Уважаю и почитаю всех четырех – Будду, Моисея, Иисуса и Магомета – и прошу того, кто из них в правде наибольший, чтобы он стал моим помощником"[904]. Но это, так сказать, теория, а практика была закреплена указом Менгу-Тимура: "На Руси да не дерзнет никто посрамить церквей и обижать митрополитов и подчиненных ему"[905]. Резюмируя эти многочисленные доказательства веротерпимости, Э. Хара-Даван писал: "Ханы выдавали русским митрополитам золотые ярлыки, ставившие церковь в совершенно независимое от княжеской власти положение"[906].

Комплиментарность поддерживалась и невысоким экономическим гнетом. Русь платила дань, платила ее долго и исправно. Но в капитальном исследовании С. М. Каштанова показано, что она составляла в XIV в. – 5000 рублей, а в XV в. – 7000 рублей в год. Это – огромные по тем временам деньги, ибо на 1 рубль можно было купить 100 пудов хлеба. Да, конечно, князья предпочли бы, чтобы эти суммы оседали у них, а не уплывали в Орду. Но если разделить их на пятимиллионное население тогдашней Руси, то на душу приходится всего 1/1000 рубля в год, т. е. 1,6 кг хлеба. В. Кожинов уточняет: подушная подать была больше, поскольку указанные суммы предназначались лишь для монгольской власти[907]. Существует мнение, что годовая дань на душу населения в современном (конец 80-х гг.) исчислении составляла всего один-два рубля. Князь Симеон Гордый (сын Ивана Калиты) добровольно жертвовал равную всей дани сумму на поддержание Константинопольской епархии[908].

В. В. Бартольд писал, что, несмотря на произведенные монголами опустошения, первое время существования Монгольской империи было временем экономического и культурного расцвета для всех областей, которые могли воспользоваться последствиями широко развившейся при монголах караванной торговли и более тесного, чем когда-либо прежде, культурного общения между Западной и Восточной Азией[909].

Стоит сказать и еще об одном моменте, уточняющем понятие "иго", и существенно уточняющем. Почему-то никто не ставил вопрос о географическом ареале ига, а вопрос этот чрезвычайно важен. Была ли тогдашняя вся Русь под игом? Современный исследователь Э. Кульпин расценивает известную нам историю "веков ига", как историю 1/10 населения тогдашней Руси, а именно той ее части, которая была сосредоточена вокруг городов и как бы зависала в лесных ареалах, где от одного пашенного участка до другого могло простираться в среднем 10-20 верст[910].

Конечно, все было отнюдь не идеально и благостно, речь идет лишь о самых общих и длительных тенденциях внутри ареала. Были бедствия, огромные бедствия и разорение, и все-таки не "погибель Русской земли". Е. Шмурло писал, что нашествие Батыя сильно обезлюдило Русскую землю. Известно, что в Торжке татары перерезали всех жителей; в Козельске – не только все взрослое мужское население, но и женщин с детьми; в Южной Руси, взяв и сжегши Переяслав, половину жителей перебили, а другую – увели в плен; в Киеве от всего города осталось не более 200 домов и т. д.[911].

Поэтому "симбиоз" нельзя воспринимать как некую особую любовь русских к монголам. Сам Л. Н. писал, что без монголов они обошлись бы с удовольствием, так же, как и без немцев. Более того, Золотая орда была так далека от главного улуса и так слабо связана с ним, что избавление от "татарского ига" после смерти Берке-хана и усобицы, возбужденной темником Ногаем, было несложно. Но вместо этого русские князья продолжали ездить кто в Орду, а кто в ставку Ногая и просить поддержки друг против друга[912].

Все меняется после 1312 г., когда уже мусульманский суперэтнос овладел Причерноморьем и Поволжьем. Как утверждал Л.Н.: "Великороссия, чтобы не погибнуть, вынуждена была стать военным лагерем, причем былой симбиоз с татарами превратился в военный союз с Ордой, который продолжался более полувека – от Узбека до Мамая"[913].

Узбек, правивший в 1313-1342 гг., выдал свою сестру за московского князя Юрия Даниловича – внука Александра Невского, которая при крещении получила русское имя Агафья. Хан Джанибек (1342-1357 гг.) дружил с одним из главных религиозных деятелей Руси (позже – митрополитом) Алексием. Кстати, он вылечил жену Джанибека от тяжелой глазной болезни[914]. Юрий Данилович жил в Орде два года, приобрел расположение хана, получил от него ярлык на великое княжение. Он был первым, кто от имени Московского княжества подписал международный договор.

Итак: "симбиоз" или "иго"? "Симбиоз" – всего лишь обозначение, данное этому феномену Л. Гумилевым, а оценка (идея) была высказана куда раньше евразийцами. В 1926 г. они формулировали ее так: "Прежняя разграничительная линия между русскою и азиатско-языческими культурами перестала ощущаться потому, что она просто исчезла: безболезненно и как-то незаметно границы русского государства почти совпали с границами монгольской империи, и не от кого стало с этой стороны защищаться"[915].

Неужели стереотип "ига" реально отбросить? Конечно, нет. Велика сила и устойчивость стереотипов, велико и число противников концепции Л.Н. Только надо понять, что спор идет скорее по форме, чем по сути: сначала необходимо определить само понятие "иго".

11.3. Геополитика Куликовской битвы. Становление суперэтноса

Я считаю, что в Куликовской битве родился русский этнос. 8 сентября 1380 года на Куликовом поле сражались уже не владимирцы, москвичи, суздальцы, тверичи, смоляне. Не представители разобщенных междоусобицей княжеств – но русские, великороссы, совершенно осознанно шедшие защищать свой мир и свое отечество свой культурно-философский смысл бытия.

Л. Гумилев

Скифский, гуннский и монгольский периоды общеевразийской истории были продолжены периодом русским.

П. Савицкий

В 1980 г. отмечалось 600 лет со дня Куликовской битвы. В потоке публикаций была и статья Л.Н., как мне кажется, лучшая в его жизни, кристально четкая по логике и в то же время очень эмоциональная. Начиналась она весьма необычно: "Генуэзские купцы, которые весь XIV век держали в экономической зависимости Византию и сделали своим теплое Черное море, серией территориальных захватов оказались у нас на юге – в степи"[916]. Какая здесь связь: генуэзские купцы и Куликовская битва?

Три силы у Л.Н. играют главные роли в геополитике конца XIV в: во-первых, нарождающийся западноевропейский этнос, его авангардом была активная купеческая буржуазия, которая лишь ждала гибели ослабленной Византии. Проводником ее влияния у нас на юге была Генуя[917]. Во-вторых, молодая Османская Турция; и в-третьих, ослабленная Золотая орда, где в 1359 г. началась внутренняя междоусобица – "замятия", и за 20 лет сменилось более 20 ханов! Русь и Литва были лишь "кандидатами на суперэтнос".

В 1312 г. после государственного переворота в Сарае царевич Узбек объявил ислам государственной религией. Из степного хана кочевой Орды новый властитель становится завоевателем-султаном. Как указывал Л.Н., конфессиональные перемены означали изменение политического курса на суперэтническом уровне. Нагнетание ситуации длилось до 1340-х гг., когда какой-то рок в один-два года лишил три восточноевропейских центра вождей и правителей: в Литве умер Гедимин, в Сарае – Узбек, а в Москве – Иван Калита. Стало ясно, что надвигается новый тур взаимной неприязни, вражды[918].

Нажим на Русь шел по всей линии противостояния, линии "раскола цивилизаций". Опасность исходила не от Золотой орды. Угрозой N 1 был Запад – ганзейские купцы с их монополией торговли на Севере, а параллельно – агрессия Ливонского ордена. Еще опаснее был Юг, откуда исходила генуэзская агрессия, заключавшая триаду: купцы-воины-католицизм[919]. Линия "раскола цивилизаций" была давно нарушена Западом, резко отбросившим ее на восток. Во второй половине XIII – начала XIV вв. она сдвинулась с Западной Двины и Западного Буга на 600-800 км до Верхней Волги и Оки[920]. Еще резче был удар на Юге – главном направлении натиска на Русь. Запад наступал с юга! Вот почему и начал Л.Н. свой рассказ о Куликовской битве.

С конца XIII в. генуэзцы, не без борьбы, становятся на Черноморье полными хозяевами. В 1266 г. они покупают у татар Феодосию, основывая знаменитую колонию Кафа, а в начале XIV в. обосновываются в Керчи и Херсонесе. Венецианцы в то же время утверждаются в Сугдее (Судак). Это значит, что на юге "линия раскола" откатилась на восток еще дальше – от Адриатики до Черного и даже Азовского побережья, т. е. на 1500 км![921] Здесь генуэзцы столкнулись с монголами Джанибека, против которого в 1345 г. папой был объявлен крестовый поход. Таким сложным и мрачным для Руси был геополитический "расклад" середины XIV века.

С кем же все-таки встретилась она на поле Куликовом и почему, обреченно-пассивная до тех пор, вдруг стала пассионарной? Воевала она с крымским темником Мамаем[922]. Он не был Чингизидом, поэтому и не мог стать ханом; авторитет его в Золотой Орде был невелик. Г. Е. Грумм-Гржимайло называл его узурпатором[923].

Как указывал Л. Н., Мамай опирался на союз с Западом, главным образом с генуэзскими колониями в Крыму, и это оказалось решающим в дальнейшем ходе событий[924]. Союзником Мамая стал и Ягайло – литовский князь. Это был союз под эгидой Запада, союз для превращения Руси в колонию генуэзцев. На их деньги Мамай покупал наемников (в его корпусе были не только, и не столько монголы, сколько остатки половцев, алан и других). Им он продавал права на торговлю, военные поставки, работорговлю.

Л. Н. утверждал, что постепенно Мамаева орда превратилась во "всеразъедающую химеру". Под последней Гумилев понимал такое состояние социального организма, когда насильственное сожительство двух и более этносов не ведет ни к чему положительному ни в каком направлении, а лишь создает перегрузки системы при полной рассогласованности составляющих ее элементов[925].

Русь сражалась на поле Куликовом "вовсе не с Золотой ордой", а с Мамаевой ордой, которая кардинально отличалась от первой. Лучшим и самым очевидным доказательством этого было то, что радостную весть о победе на поле Куликовом Дмитрий послал хану Тохта-мышу в Золотую Орду[926] .

Золотоордыские правители не стремились осесть на Руси, им нужна была "дань", а иногда и прочный союз. А. Тойнби признавал, что в XIII в. "угроза России со стороны Запада" стала хронической; правда, почему-то удивлялся, что ответом Руси стали самовластие и централизм в управлении страной[927].

Россия как бы проснулась от анабиоза, длившегося более века. Война шла уже не между "лесом и степью", "Европой и Азией", русскими и татарами, а жизнеспособными этносами и химерой, оказавшейся на пути развития как Руси, так и самой Великой степи. Гумилев писал, что химера была не так страшна тем, что "вползала" в несвойственный, чуждый, экологически другой суперэтнос, а тем, что ее сущностью явилась отчетливая тенденция рассеяния и уничтожения народов-соседей (русских, половцев, мордвы, самих же татар)[928].

Факты хорошо известны: химера лопнула, ее убила Куликовская битва. Ради этого 150 тысяч человек пошли на бой, из которого вернулись только 30 тысяч. "Русский этнос родился на Куликовом поле, – пишет Л.Н., – на тесной, затянутой перелеском и болотцем площадке, размером не более 30 квадратных километров, откуда вышла горстка новых русских, родоначальников этноса, который живет и поныне"[929].

Коллизии русско-татарских контактов и столкновений не кончились на этом. Вспомним, что Тохтамыш через 12 лет вторгся в Россию, взяв Москву, но вернул ли он ее к положению, предшествовавшему Куликовской битве?[930]. Нет, не вернул! Нельзя было уже вернуть все назад. Русский этнос родился на Куликовом поле.


 

12. Годы признания

Есть поговорка: "Чтобы жить счастливо, надо жить долго". Мне 78 лет. Честно говоря, на столько я и не рассчитывал. Жизнь была иногда очень тяжелой, но ведь я не был исключением. Кому из порядочных людей (а я смею относить себя к таковым) было легко? Я не был одинок, был вместе со своей страной, своим народом... я могу быть счастливым.

Лев Гумилев

Пожалуй, спокойной и относительно благополучной можно назвать лишь четверть его жизни – последние двадцать лет. В 70-80-х гг. он текла спокойнее и устроенное, чем когда бы то ни было раньше.

Давно вернулась в "официальную литературу" А.А.; еще в 60-х гг. шла книга за книгой ее стихов. Где-то маячило второе рождение стихов отца. Еще в 1964 г. А.А. знала о предстоящей реабилитации Н. С. Гумилева. К ней заходил "очень высокопоставленный", по ее понятию, человек[931], рассказавший, что "никакого заговора не было"[932]. Надо думать, что знал об этом и Л. Н.

В ту пору окололитературная интеллигенция питалась еще зарубежными изданиями Н. Гумилева, контрабандой попадавшими в СССР. В нашу страну он входил "через окраины"; первое крупное издание его стихов появилось лишь в 1988 г. в Тбилиси в издательстве "Мерани". Л.Н. знал о нем заранее от составительницы и автора очень хорошей биографии Н.С. – Веры Лукницкой, вдовы много раз поминавшегося нами Павла Лукницкого. В 1990 г. в Кишиневе появилась толстенная книга "Николай Гумилев. Золотое сердце России". Ее заключала интереснейшая "Семейная хроника", написанная Орестом Высотским – вторым сыном Н.С.

Впервые за долгие годы устроена его личная жизнь, впервые Л.Н. окружен заботой дома и не должен думать о быте. На работу он ходит редко: в статусе "с. н. с." это и не требуется. Ходит в основном на "защитные" ученые советы, делает это с удовольствием, очень благодушно, по-хорошему расслаблено. Здесь уже нет "злых людей"; бороться стало просто не с кем. А эффектно выступить на защите всегда приятно, чтобы потом с удовольствием посидеть на кафедральном микро-банкете. Геофак стал для него поистине "экологической нишей".

Но в 1973 г. эта благодать была временно нарушена самим Л.Н., вздумавшим стать "дважды доктором". Он представил свою диссертацию "Этногенез и биосфера Земли" на географический совет. Идея неплохая, оппоненты солидные: известный исследователь Средней Азии профессор Э. М. Мурзаев (Москва), заведующий кафедрой физической географии Пединститута им. А. И. Герцена профессор А. М. Архангельский и биолог профессор Ю. П. Алтухов.

Защита прошла хорошо, даже красиво, но вот в ВАКе начались неприятности, оттуда пришел отзыв "черного оппонента" с огромным количеством замечаний. Последовал вызов "на ковер" в Москву. Тогда еще был жив мой шеф – декан геофака профессор Б. Н. Семевский; не помню почему, его не было в городе, и нам, довольно молодым в ту пору коллегам Л.Н., пришлось помогать ему в редактировании ответа "черному". Мы думали не столько о сути ответов, сколько о форме: не сорвался бы Л.Н. в столице, не стал бы спорить "на всю катушку"... И как в воду глядели – сорвался! В ответ на нелепый в эпоху интеграции наук вопрос: "А кто же Вы все-таки: историк или географ?", наш "подзащитный" наговорил много лишнего и был провален. В Ленинград вернулся смущенный и несколько виноватый; не столько из-за печального итога, сколько из-за того, что не выполнил обещания держаться "в рамках"...

Надо честно сказать, что когда мы работали над ответом, я впервые всерьез познакомился с авторефератом Л.Н. и пришел в ужас – так небрежно он был написан и оформлен. Удивление вызывал и "ваковский номер" специальности: 07.00.10 – "история науки и техники". Почему "история науки"? Теория этногенеза – это сама наука. Увы, спросить сейчас некого. Благодушие и некоторая расслабленность подвели Л.Н., да, впрочем, он не сильно горевал по этому поводу.

Однако признание приходило к нему независимо от этих "деталей", а может быть, и потому, что любят у нас обиженных. К Л.Н. шли потоками письма со всех концов страны и из-за "бугра" от знакомых и незнакомых людей, каким-то чудом прослышавших о Гумилеве. На ленинградском ТВ был организован цикл его лекций, который слушали наши студенты и аспиранты, а Л.Н. витийствовал у карты с указкой, без всяких шпаргалок, все на память – даты, имена, названия. Все это он делал радостно, это была его стихия.

В 1985 г. вышел на защиту Константин Иванов – его самый близкий ученик. Тема его диссертации – "Эколого-географическое исследование сельскохозяйственного населения Нечерноземной зоны РСФСР", – на первый взгляд, имела мало общего с теорией Л.Н. Но это только на первый взгляд. На самом же деле исследовался механизм связи сельских популяций Архангельской области с "кормящим ландшафтом", т. е. это была типично "гумилевская тема", доказывающая прикладные возможности теории Учителя. Вместе с тем, К. Иванов показал себя как верный помощник при подготовке работ Л.Н. В 1987 году он редактировал книгу Гумилева "Тысячелетие вокруг Каспия", которая вышла через четыре года в Баку. С очными учениками Л.Н. не очень-то повезло: один из них – В. Ермолаев защитит диссертацию[933]  поздно, в 1990 г., а другой, будучи уже в высоком звании, говорят, в ответ на слова учителя, что он-то и продолжит дело Л.Н., сказал: "Своих дел хватает..."

"Устроенность" и признание Льва Николаевича дают ему возможность больше работать за письменным столом, куда больше, чем раньше: за 1970-1975 гг. число статей (не считая их переводов за границей) перевалило за сорок. Радостью были переводы "В поисках вымышленного царства" за рубежом – в 1973 г. в Польше, а в следующем году в ЧССР, где книгу Л.Н. перевел Иван Савицкий – историк, сын "того самого" П. Савицкого!

Активность Л.Н. нарастала, а "пик" наступил в 1987-88 гг., когда было опубликовано 2 книги и 14 статей. Конечно, такие подсчеты всегда условны, поскольку при самом уважительном отношении к автору, статьи долго "дозревают" в редакциях, а книги вообще пишутся годами. И все-таки многое переменилось в сравнении с безрадостными 50-60-ми годами. Статьи выходят и в СССР и за рубежом – в США, Англии, Италии, Венгрии, Польше. Их уже, как правило, не нужно "проталкивать", наоборот, часто ищут его, заказывают ему. В 1988 г. "выход Л.Н. в массы" стал вообще рекордным: полумиллионная армия читателей "Знамени" познакомилась с его "Автонекрологом"[934].

Постепенно темой N 1 для Л.Н. становится теория этногенеза; она же и тема всей его жизни, поскольку отделить предыдущие "наработки" (а это – вся "Степная трилогия") от этногенеза невозможно, они слиты органично. Если в "урожайные" 1970 – 1975 гг. теме этногенеза посвящена половина его статей, то уже в 1978 – 1979 гг. – все вышедшие статьи. Сам Л.Н. говорил, что для создания теории ему "понадобилось почти на двадцать лет остановить востоковедческие студии"[935].

Главное, по-наполеоновски ввязаться в бой, а там будет видно – стало гумилевским девизом в борьбе с официальной (и довольно бесплодной) советской этнографией и ее лидером – академиком Ю. В. Бромлеем. Примечательно, что в периоды ожесточения этой борьбы Л.Н., улыбаясь, называл своего оппонента "Бармалеем". Бесплодность эта косвенно была подтверждена в перестроечные годы самим лидером, который признал, что к национальной проблематике "явно нужен новый подход"[936]. Но от этого было мало толку. Как констатировал в 1990 г. заведующий кафедрой этнографии ЛГУ профессор Р.Ф. Итс, концепцию Л. Н. не принимал никто из советских этнографов[937].

А он сыпал парадоксами, его работы были "намеренно парадоксальны", изобиловали "странно-любопытными мыслями"[938]. Но даже "непринимавшие" замечали, что все-таки что-то во всем этом было...

12.1. Лучше было бы наоборот

В 1989 г. широко отмечалось столетие со дня рождения Анны Ахматовой. ЮНЕСКО объявила его годом А. Ахматовой. Произошел подлинный "взрыв" публикаций; ей был посвящен весь июньский номер журнала "Звезда". В этом была какая-то символика, напоминание через три с лишним десятка лет о ждановском постановлении, и ответ на вопрос – кто же победил?

Победила явно она. Это, в частности, раскрывает один эпизод, одна ее реплика. А.А. как-то в очередной раз уезжала в Москву. Среди провожавших была одна благостная старушка, которая задолго до отхода поезда несколько раз обняла и перекрестила ее, даже прослезилась. Когда она ушла, Ахматова сказала: "Бедная! Она так жалеет меня! Так за меня боится! Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я танк!"[939].

Ахматова победила, ее "культ" оказался долговечнее любых постановлений. Ее успеху, как отмечал в недавней очень жесткой, (но, мне кажется, верной во многих оценках, статье) А. Жолковский, "способствуют сильнейшие внелитературные факторы, собирающие под ее знамена самые разные слои поклонников. Либералам дорог ее оппозиционный ореол, верующим – ее христианство, патриотам – русскость, прокоммунистам – чистота анкеты от антисоветских акций, монархистам – ее имидж императрицы и вся ее имперско-царскосельская ностальгия, мужчинам – женственность, женщинам – мужество, элитариям умственного труда – ее ученость, эзотеричность и self-made аристократизм, широкому читателю – простота, понятность, а также полувосточная внешность и фамилия, импонирующая всему русскоязычному этносу смешанного славяно-тюрко-угро-финского происхождения" (подчеркнуто мною – С.Л.)[940]. Необычные, зачастую безжалостные оценки; подобных мне не приходилось встречать, хотя "ахматоведы" много написали...

В 1984 году Льву Николаевичу, никогда не бывшему "розовым оптимистом", все казалось довольно радужным. Его интервью, напечатанное в "ахматовском", юбилейном номере "Звезды" заканчивалось словами: можно "смотреть на будущее с нормальной долей оптимизма"[941].

В дни юбилея мысли Л.Н., надо полагать, не раз возвращались к матери. Читатель, может быть, помнит эти ключевые слова, вынесенные в один из подзаголовков: "Лучше было бы наоборот, лучше бы я раньше ее умер". Зачем? Возможно, чтобы не терзаться, кто "более виноват". Л.Н. вспоминал и, может быть, осуждал себя за часто повторяемые слова: "Мама, ты ничего в этом не понимаешь". Но не мог осуждать себя за все, каяться во всем. Нет...

О том, что Л.Н. постоянно задумывался и возвращался к вопросу; кто же все-таки виноват в "полосе отчуждения", в их разрыве свидетельствует горький и удивительно открытый рассказ Л.Н. о последних годах А. А. в интервью, данном его коллеге из ЛГУ – Льву Варустину. "Я старался (и это мне удавалось), – говорил Л.Н., – создавать маме как можно меньше проблем. Сначала я жил с бабушкой в городе Бежецке..."[942]. Эта строка возвращает нас к тем временам, когда закладывалось отчуждение матери и сына. Вот несколько выдержек из дневника П. Лукницкого. "Сидел у А.А. в Мраморном.... – пишет он. – Стук в дверь – неожиданно Лева и А. И. Гумилева. Приехали из Бежецка, остановились у Кузьминых-Караваевых". Или еще эпизод, зафиксированный в дневнике Лукницкого: "Весной 19-го в мае целый ряд встреч. Он (Н. Гумилев – С.Л.) приходил, Левушку приводил два раза"[943].

Разведенный отец приводил к матери ребенка. Дикость. Почему Лев жил не у матери? В обычное время, когда Лева жил в своем провинциальном "далеке", она не радовала его и письмами; всего восемь строчек в одном из них, подобном сугубо формальной "отписке"[944]. Незаметно, чтобы он занимал какое-либо место в ее стихах. "Там милого сына цветут васильковые очи", – почти исключение[945].

Лев помнил – боготворимый отец писал о нем не так; даже на фронте писал:

Он будет ходить по дорогам
И будет читать стихи
И он искупит перед Богом
Многие наши грехи[946].

И сбылось... Кстати, в воспоминаниях одной из самых близких подруг А.А. – Валерии Срезневской можно прочесть о подобном же отношении к отцу Л.Н.:

"Эта смерть (Н. Гумилева. – С.Л.) не отразилась в ее стихах. Как в "Вечере", "Чертах", "Белой стае", так и в последующих книгах Гумилев занимает очень скромное место... Отчего? Кто сможет ответить?"[947].

В 20-х гг. в Бежецк регулярно отправлялись 20 рублей в месяц, тогда как кормежка любимого шилейкинского пса Тапы обходилась в 15. А.А. признавалась П. Лукницкому: "Мне почему-то кажется, что я никого не люблю кроме Тапы"[948]. Дело дошло до того, что А. И. Сверчкова (урожденная Гумилева – сводная сестра Николая Степановича) хотела усыновить Леву – "все и так считают Леву ее сыном"[949].

Поистине он старался создавать как можно меньше проблем маме, и отстраненность взрослого Л.Н. была реакцией на ее холодность и отстраненность 20-х гг. Не мог он не переживать (или вспоминать о пережитом в детстве, в юности) перепетий ее личной жизни, ее вечной неустроенности. Сама А. А. писала: "Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова"[950].

Видел Л.Н. и вечную позу, вечное ее "стремление казаться". Отсюда родилась его блестящая фраза, тем более удивительная, что сказал ее маленький Лева: "Мама не королевствуй!"[951]. Не мог не заметить этого смышленый и начитанный провинциал.

Исследователи интерпретировали "королевствование" по-разному. Литературовед Наталья Роскина относила это к "необычайному благородству" и "гармоничной величавости" А.А.[952]. Можно все это объяснять и по-другому, куда более жестко: всю жизнь А.А. "лепила свой имидж", говорила "на запись" (А. Найман), давила на собеседников, вызывая у них робость, страх, трепет, оцепенение, в общем, создавая "монархический образ"[953]. Правда, это согласно "злому" А. Жолковскому, хотя, возможно он и недалек от истины. Но вот как писал деликатный Корней Чуковский: "Мне стало страшно жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе – и еле живет другим"[954]. Недавно одна моя знакомая обратила мое внимание на известные стихи А.А., хорошо иллюстрирующие приведенные суждения:

Муж в могиле
Сын в тюрьме
Помолитесь обо мне...

Отсюда и мифы, и какие-то странные признания, бездумно сделанные, и не менее странная смесь восхищения и ненависти к "тирану". К одному из подобных мифов относится сообщение о представлении А.А. к Нобелевской премии[955]. Не странно ли звучат такие слова: "Как известно из записных книжек Блока, я не занимала места в его жизни?"[956]. То ли это обида, то ли кокетство: не занимала, по его записным книжкам, а на самом деле?..

Как уже я говорил, о Сталине А.А. писала по-разному. С одной стороны, она совершенно определенно заявляет: "Меня спас Сталин" (имелась в виду эвакуация самолетом из блокированного Ленинграда в сентябре 1941 г.)[957]. Вместе с тем А.А. приводит следующее любопытное объяснение своей милости у "вождя"; "Очевидно, около Сталина в 1946 году был какой-то умный человек, который посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности моих стихов и заменить его обвинением в эротизме"[958]. Но с другой стороны, Сталин – гонитель ее поэзии; касаясь судьбы своего сборника "Из шести книг", она замечала: "...Когда его показали Сталину, он решил, что стихотворение "Клевета" (1923) написано недавно и велел запретить книгу"[959].

"Сталинская тема" с какой-то маниакальной силой проходит через все "Записные книжки 1958-1966 гг.". Здесь и обида на Струве, подозревающего, что было какое-то первое "запретительное постановление" о ней еще в 1925 г., но здесь же и осознание навязчивости идеи:

"Кого-то я в Москве уговорила прийти послушать мой унылый бред, как дочь вождя мои читала книги и как отец был горько поражен"[960].

Упомянутая тема многократно возникала и после войны. "В сороковом году Усач спросил обо мне: "Что делает монахиня?"[961].

Все это понимал взрослый Л.Н., если уж и мальчишкой замечал "королевствование" матери и еще – ее "редкий антипедагогический дар"[962]. Но после "второй Голгофы" к этому добавилась обида за "неучастие" в его вызволении из лагеря и предубеждение против матери, если верить словам Эммы Герштейн[963].

Можно ли последней верить – это вопрос. Дело в том, что она родилась в 1903 г., а "пик" активности мемуаристки приходится на 80-90 годы[964]. Рецензент воспоминаний Э. Герштейн отметил, что это – мстительный текст, неприятно сводящий счеты с человеком, с которым мемуаристка поссорилась 30 лет назад. Рецензент подчеркивал, что ему абсолютно чужд и сам принцип мемуаристки: "Настало время, когда... темные места можно и нужно высветить"[965].

Мне также далеко не все у Э. Герштейн кажется правдоподобным. Например, ее утверждение о том, что А.А. находилась под сильным воздействием направляющей руки Надежды Яковлевны. Вместе с тем эти воспоминания дают потрясающе интересный материал для выяснений отношений Л.Н. с матерью. Из письма Льва к Эмме выясняется, что в 1957 г. было какое-то просветление в отношениях Л.Н. и А.А. Он тогда болел и записал: "Мама... с нею чудо. Она опять такая хорошая и добрая, как 20 лет назад"[966].

Но в 1961 г. произошел окончательный разрыв. Сказывалась не только старая обида за "неучастие", огорчали его и слова, которые А.А. говорила кому-то о сыне. Он опровергал их, сердился, жаловался на непонимание: "Говорят, что я вернулся из лагеря озлобленным, а это не так. У меня нет ни ожесточения, ни озлобленности. Напротив, меня здесь все занимает: известное и неизвестное. Говорят, что я переменился. Немудрено. Согласен, что я многое утратил. Но ведь я многое и приобрел. У меня замыслов на целую библиотеку книг и монографий. Я повидал много Азии и Европы"[967]. Несмотря на все оговорки о ненадежности Эммы Герштейн как мемуаристки, я верю – именно так говорил (да и действовал) Л.Н. во все годы нашего знакомства, Герштейн тут ничего не придумала. Ведь сама А.А. писала о сыне: "Он стал презирать и ненавидеть людей и сам перестал быть человеком"[968]. Результаты подобных отношений зафиксированы и в письме А.А к своему младшему брату, Виктору Горенко: "Передать твой привет Леве не могу – он не был у меня уже два года, но по слухам, защитил докторскую диссертацию и успешно ведет научную работу"[969]. В интервью, данном в 1989 году, Л.Н. подтверждал слова его матери: "Наше общение носило скорее эпизодический характер"[970].

В упомянутом интервью обращает на себя внимание обида за его "Голгофу", за ее "неучастие": "На самом деле заявление о моем освобождении она не подавала, следовательно, никаких хлопот реальных и быть не могло. Когда я вернулся из Омского лагеря, я спросил почему же она не подала заявления? На это она ответить мне не смогла, хотя и училась на Высших женских юридических курсах в Киеве в 1910 году. Мама не усвоила того, что любое дело должно начинаться с подачи заявления, или, как говорили раньше, с прошения. Она думала, что если она страдает, то ей должны пойти навстречу... Этот вопрос к маме ("В чем выразились твои хлопоты?") вызвал неполное понимание моей матери. В дальнейшем этот разговор был использован ее подругами (среди которых были и просто приживалки) для того, чтобы настроить маму против меня".

Такой настрой сохранился у А.А. до самой смерти. В ее "Записных книжках. 1958 – 1966" я насчитал всего лишь 35 упоминаний "Левы" (на 800 с лишним страницах!); причем все они были или сугубо "воспоминательные" (такое-то число, "в этот день арестовали Леву в 1938", "в 1949"), или ужасно формальные (телефон Левы, "сожгла рукопись, когда Леву взяли"). Какие-то человеческие слова лишь в двух телеграммах: "Беспокоюсь здоровье. Пришли открытку. Целую. Мама" (1958), или "Я в городе. Позвони непременно" (1960 ?).

В самом конце ее жизни и у нее, и у Л.Н. были какие-то попытки помириться: она послала ему книгу, а он пришел к ней в больницу. "Пришел и смяк, испугался и ушел, не зайдя в палату", – пишет Эмма Герштейн[971]. Все эти горькие раздумья прорывались в его очень "открытом" интервью 1989 года. Интервью, которое кончалось все же на оптимистической ноте. Не мог Л.Н. предвидеть, что в 1990 г. будет инсульт и цепь недугов. Цепь, которая не сразу прервет его работу. А пока были раздумья над этногенезом.

12.2. Популярность мнимая и подлинная

До развала СССР в стране была своя "обойма" завсегдатаев голубого экрана и авторов публикаций в прессе. И. Ильф и Е. Петров называли это когда-то "пеналом". В "демократические" годы появился свой набор – еще более узкий. Он должен быть представительным, но из слоев общества нацело выпали рабочий и колхозница ("по В. Мухиной"), остались те, кто почти ежевечерне мелькали на "тусовках". Академик – в прошлом это А. Сахаров[972]; потом другой – почетный гражданин культурной столицы (он же "совесть нации), ныне покойный (академик Дмитрий Сергеевич Лихачев [1906-1999] – Создатели сайта). Правозащитник Сергей Ковалев – большой друг террористов – чеченцев, явно нездоровая В. Новодворская, режиссер – это, конечно, Марк Захаров (иногда – Ю. Любимов, если вдруг в России), поэт (раньше Е. Евтушенко, ныне – А. Вознесенский, благо живет все-таки не "там" и почти всегда под рукой). Актер – здесь есть варианты: О. Басилашвили, М. Ульянов (роль Жукова, видимо, была эпизодом-ошибкой). Из "обоймы" кое-кто выпал. Те, кто перестали "соответствовать" – Владимир Максимов, Александр Зиновьев, да и А. Солженицын попадает на ТВ лишь "по праздникам". Правда, есть и новые кандидаты, а пропуском служит свидетельство диссидентства в "годы террора"; "подписывал то-то", "выходил на Красную площадь тогда-то", "хотел выйти", "читал в туалете самиздатовскую книжку" и т.д.

Лев Гумилев не был диссидентом и пропуска в "обойму" явно не заслужил, да вряд ли и пытался; ему хватало научно-популярных лекций в программе "Зеркало" ленинградского ТВ. "Демократов" Л.Н. не жаловал; он быстро в них разобрался: "Демократия, к сожалению, диктует не выбор лучших, а выдвижение себе подобных. Доступ на капитанские мостики, к штурвалам получают случайные люди", – так еще в 1990 г. писал Гумилев[973].

Был ли такой поток писем к "столпам демократии", как к Л.Н., можно сильно сомневаться. Писали ему отовсюду и с разными целями. Хотели чем-то обрадовать: вот в скромной открытке сообщалось, что в Новгороде-Северском открыт музей "Слова о полку Игореве", уйгур из Алма-Аты писал Л.Н., что хочет быть посредником в распространении его научных находок среди своего народа, и в семи газетах на уйгурском уже появились гумилевские статьи (1977 г.). Другие о чем-то просили. Иногда совсем неожиданно и абсолютно незнакомые люди. Попалось мне в архиве Л.Н. письмо от Александра Потапенко из опытного хозяйства Института виноградарства в Новочеркасске. Он прочитал "Открытие Хазарии" и сообщал, что солидарен с автором: именно хазары выступали распространителями пристрастия к виноградарству. А. Потапенко был не совсем бескорыстен; он просил Л.Н. откликнуться на его книгу об истории виноградарства. Отзыв Гумилева вскоре появился в журнале "Природа"[974].

Удивительно, что даже люди науки верили, что Л.Н. обязан знать нечто недоступное им. Так, генетик из Москвы в 1988 году интересовался: "Был ли Тамерлан... подагриком (хромота-то из-за раны)". "Вы, – пишет он, – можете решить мои подозрения парой строчек: "да", "нет" и если "да", то где можно найти что-то на этот счет". Корреспондент абсолютно убежден, что Л.Н. все знает, и просит его поделиться информацией, поскольку, по его словам, он подводит биологическую базу под теорию пассионарности. Доктор наук, физик из Академгородка (Троицк) в Подмосковье пишет, что прочитал все статьи Л.Н. в "Природе", а хобби его – китайская государственность. Он задает вопрос: можно ли зайти к Л.Н. во время командировки в Ленинград?

В письмах и благодарность коллег, тех кто способен не "по мелочи" оценить труды Л. Н. В их числе академик А. Л. Яншин. Он писал, что не со всем согласен в "Этногенезе...", но "считает, что книга написана хорошо, увлекательно, читается с большим интересом и содержит массу ценнейших исторических сведений, которые обогащают читателя". Известный литературовед Лев Аннинский по-дружески и с юмором – "Благословите, Лев Николаевич!" – испрашивал согласия Л. Н-ча на публикацию кусков "Этногенеза..." в "Дружбе народов". Он имел на руках "подпольное издание" и писал, что это произошло, "благодаря попустительству ВИНИТИ и попущению дьявола".

Были и постоянные корреспонденты Л.Н.; я бы назвал их "подбадриватели". Из Горького писала журналистка Н. Серова – автор многих писем в издательства с "защитой" Л.Н. Она обороняла его концепцию "симбиоза", понимая "Древнюю Русь", как идею "кочевого щита", предохранившего Сибирь от заселения с юга".

Интересны вопросы и мысли его корреспондентов, но еще интереснее были бы ответы Льва Николаевича. Увы, копий наш герой обычно не оставлял, но кое-что все-таки сохранилось. Так, профессору из Чехословакии Я. Малике он отвечал на вопрос о "бесконечности прогресса" следующее: "Применима эта схема только для смены формаций, а экологические, этнические, культурологические аспекты лежат вне ее. Диалектический материализм по закону отрицания отрицания предполагает дискретность природных процессов. Действительно, звезды вспыхивают и гаснут, динозавры появились и вымерли, древние римляне в VIII в. до н.э. построили "Вечный город", а в VI в. н. э. там были только руины, заселенные заново, и таких примеров слишком много, чтобы их не замечать".

Л.Н. "растерявший все свои хорошие качества в тюрьмах и лагерях", если верить матушке и Э. Герштейн, был исключительно притягивающей личностью, и не в 70-80-х, в благополучии и достатке, а даже "там". В архиве Л.Н. сохранилась подборка писем от "солагерника" – Иржи Вронского из Польши. "Случайно увидел Вашу книгу в польском переводе, – писал он. Это стал для меня знак, что Вы в живых и имеете условия для научной работы... Неоднократно возвращался мыслью к этим дням, когда мы вместе пребывали и Вы сделали на меня очень большое впечатление. Я Вас забыть не могу... А возвращался я на родину из Караганды в последних числах 1953 года". Пан Иржи в первом же письме рассказал все о себе (дело было в 1973 г.) и приглашал к себе, а "если Вы женаты, то с женой...". Завязалась переписка друзей по несчастью; более того, Л.Н. по приглашению пана Иржи побывал в Польше.

Уцелело также несколько открыток из Штатов, из "Совьет джеографи", от его редактора – Теодора Шабада. При нем этот журнал был действительно зеркалом советской географии и печатал наших авторов, отбирая их (это кажется сейчас невероятным!) по их классу, а не по званиям или позиции в политике. Блестящий знаток СССР, специалист по топливно-энергетическому комплексу нашей страны, Шабад был к тому же поклонником и ценителем русской литературы, хорошим переводчиком, опытнейшим и пунктуальным редактором. Его стандартные по виду открытки всегда содержали пару-тройку "вопросов на засыпку". "Племена "теле", – спрашивает он у Гумилева, – а где они нашлись?.. А кто такой Неджати?.. Как по-латински "фрины" Иордана?" И как всегда, Теодор настаивал: "Ответьте срочно, авиапочтой".

Из Франции шли деловые письма от караима Семена Шишмана, который успешно "пробивал" статьи Л.Н. в профессиональном журнале "Cahiers du monde Russe et Sovietique". Так в 1965 г. Л.Н. сообщал Шишману: "Я очарован переводом и редактированием моей статьи "Монголы XIII в." и "Слово о полку Игореве". Такая теплота понятна, поскольку это пробивало блокаду, пробивало заговор умолчания и "непечатания" в СССР, да и просто помогало жить, так как 500 франков за пару статей Л.Н. очень и очень пригодились.

С "Анналами" – ведущим историческим журналом (значительно более высокого ранга, чем "Cahiers... ") все было сложнее. Не надо думать, что цензура (не политическая, а "научная") там отсутствовала. Как только зашла речь о теоретических работах Л. Н-ча, то и Шишман оказался бессилен. Он смущенно писал, что "не могут" они в "Анналах" напечатать, а потом извинялся, что Марк Фереро (историк – редактор журнала) ездил в Россию, но "не успел встретиться с Вами". Видимо, на взгляд кого-то из французских "бессмертных" этногенез шел как-то иначе...

Но это было давно, в 1965-м, а в 70-80-х уже преобладали заказы на статьи и переводы Л. Н. без всяких оговорок и условий...

12.3. Покой нам только снится...

И когда я жил у них, я жил над ними. Оттого и невзлюбили они меня... И все-таки хожу я со своими мыслями над головами их: и даже если бы я захотел ходить по своим собственным ошибкам, все-таки был бы я над ними и головами их.

Фридрих Ницше

Отбиваться от нападок Льву Николаевичу приходилось и в самые благополучные его годы. В 1982 г. он пишет письмо главному редактору "Коммуниста" Р. И. Косолапову, начинавшееся трогательным обращением: "Глубокоуважаемый Ричард Иванович! Разрешите обратиться к Вам, хотя я и беспартийный..." Л.Н. просит помочь опубликовать ответ доктору исторических наук Аполлону Кузьмину – его "штатному критику". Дело в том, что незадолго до этого вышел роман-эссе В. Чивилихина "Память", где тот поругивал Л. Н-ча, а А. Кузмин написал рецензию, которая, по сути, была еще одним ударом по Л. Гумилеву, ударом более жестким[975].

Конечно, в центре рецензии и в ответе на нее опять было злосчастное "иго", опять приводились доказательства Л. Н-ча: "ига не было". Находились научные и, так сказать, "бытовые" аргументы, иногда не без юмора. "Допустим, – писал Л.Н., – что Чингис и Батый не нравятся А. Кузьмину и В. Чивилихину, но ведь нет народа, который состоял бы только из милых и приятных людей. С другой стороны, может быть В. Чивилихин и А. Кузьмин тоже кому-то не нравятся. Так стоит ли всех русских или даже всех москвичей на этом основании считать плохими людьми? Но поскольку они не могут выразить воли всего русского народа или даже мнения русских историков, то это не важно, а то, что Чингис и Бату выражали волю монгольского народа, избравшего их на курултаях ханами, – общеизвестно".

События тех далеких веков некоторые критики Л. Н-ча пытались оценивать мерками XX века и даже описывать в современной терминологии. Л.Н. отвечал им: "Даже если чингисиды, и по Кузьмину и Чивилихину – "военно-паразитическая верхушка", – были только партией, то ее поддерживал весь народ. В условиях военной демократии – осуждать или хвалить надо всю систему, а не только некоторых ханов". Далее следовал совсем убийственный оборот – аппеляция к марксизму: "Да и стоит ли интересоваться характеристиками отдельных вождей, когда известно, что, согласно философии марксизма, войны в классовом и доклассовом обществе – неизбежны, как продукт непримиримых классовых или племенных противоречий".

Но все это, так сказать, лирика, а серьезные аргументы были прежними:

Насчет татаро-монгольской орды, страны с населением около 1/2 миллиона человек, которая завоевала Русь, Китай и Среднюю Азию с Ираном.

Монголы, воевавшие на трех фронтах: в Китае, в Иране, и с половцами в Поволжье, посылать большую армию на третьестепенный фронт просто не могли. "Странно, что А. Кузьмин, называющий себя патриотом, считает древнерусских людей за такую дрянь, что они позволили погубить себя столь слабому противнику", – ехидничал Л.Н.

Батый совершил по Руси глубокий рейд, чтобы зайти в тыл половцам. Поэтому он и не оставил гарнизонов на Руси, а договор о дани был заключен через 20 лет после похода Батыя Александром Невским.

Наконец, почему надо пугаться термина "симбиоз", ведь буквально это значит совместная жизнь. "С XIII по XV век татары жили на Нижней Волге, а границей Руси была Ока, т.е. между ними простиралось огромное малонаселенное пространство. Обе стороны подчинялись правительству в Сарае. Все татарские походы на Русь совершались при помощи русских князей для борьбы с их соперниками, а русские сражались в татарских войсках во время гражданской войны в Орде: Ногая убил русский ратник". Тут задумываешься: а так ли оригинален был Л.Н. или это просто наше общее незнание классиков исторической науки "работает" на его исключительность в оценках нашествия? Давайте посмотрим, что по этому же вопросу писал С. Ф. Платонов: "Да и как татарское влияние на русскую жизнь могло быть значительно, если татары жили вдалеке, не смешиваясь с русскими, являлись в Россию только для сбора дани или в виде войска, приводимого большей частью русскими князьями для их личной цели? Поэтому мы можем далее рассматривать внутреннюю жизнь русского общества в XIII в., не обращая внимание на факт татарского ига"[976]. Нет сомнений, что Л.Н. читал Платонова. А читал ли Аполлон Кузьмин?

Конечно, Л.Н. в полемике и сам не ангел! В его ответах критикам были и перехлесты. Но он был недалек от истины, когда в цитируемом письме в "Коммунист" (оно не было напечатано) называл писания таких критиков травлей.

То, что было при жизни, еще можно назвать "приглашением к дискуссии", а как назвать тотальное охаивание после смерти, в котором поначалу солировал все тот же А. Кузьмин, а сейчас добавились и малоизвестные, но еще более горластые критики? В очередном опусе Аполлона Кузьмина, опубликованном в 1993 году, был красноречив уже подзаголовок "Лжепатриоты"[977] топчут историческую Русь"[978].

Красоты стиля в тексте не отличались новизной: "палачи народа" (естественно, о татаро-монголах), "евразийская утопия", "публицистическая фантастика", "оба публициста" (Л.Н. и В. Кожинов), "про хазар мемуар", "паразиты-евреи погубили добрейших хазар" (это приписывается Л. Гумилеву); "Евразийство" (только в кавычках) предполагает безразмерный Черемушкинский рынок, где Азия продает, а Европа покупает втридорога свою собственную продукцию", "лица смешанного происхождения" "хазарские набеги на историю" и т. п.[979].

Аполлону Кузьмину не чужд был и жанр доноса. В цитируемой статье он называет достойнейшего человека – профессора М. И. Артамонова – функционером уже за то, что тот был директором Эрмитажа в пору борьбы с космополитами (1951-1954), а потом... заведующим кафедрой археологии ЛГУ[980]. В другом опусе он пишет, что школа "евразийства" (опять же в кавычках) возникла "из части белоэмигрантов"[981]. Патриот А. Кузьмин издевательски пишет даже о Сергии Радонежском: "Великороссы, заразившись пассионарностью от святого старца..."[982] Он противопоставляет патриотов Древней Руси и "разумных обывателей", стоявших за союз с Западом.

В критике Л.Н. выделялись два толстых журнала очень разного толка, с большой регулярностью поносящие Л. Гумилева – "Молодая гвардия" и "Звезда". Последняя даже отметила премией опус солидного и высококвалифицированного историка Я. С. Лурье "Древняя Русь в сочинениях Л. Гумилева"[983]. Здесь какая-то мистика: журнал, пострадавший в далекое время за А.А., теперь мстит ее покойному сыну.

У Я. С. Лурье ругательное слово, да и главное обвинение против Л.Н. – "публицистика". Все, что ему не нравится есть публицистика! Вот, к примеру, Г. Вернадский когда-то опубликовал статью "Три подвига Александра Невского", но профессору Я. С. Лурье, она не нравится, а поэтому наклеивается привычный ярлык: она "носит публицистический характер"[984]. Правда, Александр Невский ему тоже не нравится, хотя он и не публицист... "Спасла ли проводимая им политика уступок Северную Русь от полного разорения татарами?" – сочувственно цитирует Лурье Джона Феннела. Л.Н. же, по его мнению, "проявляет... свободу от исторических источников", дает "красочные известия" и "загадочны его рассказы". Вот эти "внеисточниковые" рассказы и служат, якобы, основанием для его теории этногенеза[985].

Здесь придется снова обратиться к принципам работы Л.Н. Во-первых, "доказанным положением" для него является не то, которое имеет сноску на аутентичный источник, а то, которое не противоречит строго установленным фактам и логике, как бы парадоксален не был вывод[986]. Для Я. С. Лурье это не так. Во-вторых, когда все это невозможно, на первый план исследования выступает гипотеза. Л.Н. особо уважал великого русского филолога и историка академика А. А. Шахматова, который активно использовал этот метод. Не избегал гипотез и Г. Е. Грумм-Гржимайло.

В-третьих, для Л.Н. главным были люди, персонажи истории, их характеры, объяснение их поступков. "Со многими ханами и полководцами, – писал Гумилев, – я смог познакомиться, как будто они не истлели в огне погребальных костров 1300 лет назад"[987]. Итак, люди, а не просто рукописи и их сличение; точнее – люди "через рукописи", объяснение их помыслов и поступков, что не всегда реально основывать на рукописных свидетельствах.

Вот, к примеру, пишет Л.Н., что Василий – сын Александра Невского, возглавивший восстание в Новгороде, был "дурак" и "пьяница", но ведь ни в Новгородской, ни в Лаврентьевской летописи не говорится об его склонности к алкоголизму. Я. С. Лурье возмущается: "Нет в рукописях..."[988] Но как быть, если солидные источники дают противоположные оценки, как это было в случае с Джамухой – андой Чингис-хана?

У Л.Н. было куда более разносторонней "расшифровки" и сопоставления источников в работе над "Степной трилогией". Для него факты, не так-то легко (и беспроверочно) устанавливались. Немного перегибая, он и сам говорил о широте кругозора, опыта, видения: "А историки у нас за последние сто лет специализировались исключительно только на одних узких темах. Говорит один: "Я занимаюсь Люксембургским герцогством, и ничем больше. Остальное меня не интересует"[989].

Противоречил ли метод Л.Н. традициям русской исторической науки? Думается, нет. И вот почему. Вспомним эпизод у реки Орхон, загадочную фразу того же Джамухи, сказанную им Темучину, будущему Чингис-хану[990]. Где и кто сможет точно интерпретировать ее смысл?

Да и вообще определить "а был ли мальчик?" Даже, Я. С. Лурье, вероятно, спасовал бы. Академик В. В. Бартольд как-то говорил в лекции: "На наш взгляд, смысл пророчества, приписываемого Чамухе, ясен"[991]. Заметим, "на наш взгляд"! Почему же Льву Гумилеву не позволено иногда думать и делать так же? Или – что позволено Юпитеру, не позволено быку?

Дело в том, что В. В. Бартольд тоже был не за сухое, протоколированное по каждому слову изложение. В одной из статей П. Савицкий отмечал, что "В.В. умел писать увлекательно"[992]. Вот и Л.Н. хотел того же; но классика за это хвалили, а Л.Н. секли. Впрочем, не все. Строгий автор предисловия к "Этногенезу" профессор Р. Итс писал: "Удивительно! Читаешь текст и не хочется перепроверять факты, хочется верить, верить автору безусловно"[993]. Российским историкам и этнографам стоило бы ценить Л. Гумилева хотя бы за то, что он вывел их науку из элитного захолустья малотиражных и сухих статей к самому широкому читателю и сделал это в трудную эпоху "выживания".


 

13. Свет и тени теории этногенеза

В основе евразийских представлений о мире лежит идея периодической системы сущего. Этим понятием евразийцы стремятся обозначить те черты упорядоченности и ритма, которыми пронизан весь предлежащий нам мир.

П. Савицкий

Греки обнаружили куда большее число людей, на себя не похожих, и назвали их "этносы"; это слово означает "порода". Вне этноса нет ни одного человека на земле, и каждый – я сейчас цитирую собственную книгу – на вопрос "Кто ты?" ответит: "русский", "француз", "перс", "масаи" и т. д., не задумавшись ни на минуту.

Л. Гумилев

Написать этот кусок было труднее всего. Чтобы получилось убедительно, надо верить в теорию этногенеза безоговорочно. А этого нет...

Помню, как часто мы сидели с Л.Н. на защитах дипломов и тихо беседовали. Если был его "подзащитный" – какой-нибудь энтузиаст, как будто посвященный в некое таинство, с придыханием выговаривающий такие слова как "пассионарность", "надлом", то Л.Н. умиленно слушал – идеи "становились материальной силой". Если не его и не мой дипломант, то мы перешептывались "за науку". Удивительно, но он никогда на меня не обижался, хотя именно во время таких неторопливых бесед я иногда подкалывал его. И касалось это обычно этногенеза. Мои вопросы состояли в следующем: можно ли предсказать примерное время, место будущего "взрыва", можно ли видеть хотя бы проекцию будущего "шрама" на теле Земли? Когда Л.Н. признавался, что нет, тогда следовал финальный "удар" по концепции – если нет даже выхода на прогноз, то какова же тогда значимость этой концепции. Я говорил, конечно, гораздо мягче, а здесь передаю самую суть. Он почему-то не обижался, а терпеливо пытался разъяснять мне, почему – так, и почему не может быть иначе. Хорошее было время.

13.1. Этногенез: шанхайский вариант

Надо заново перечитать и Сергея Михайловича Широкогорова, обосновавшего первую общую концепцию этноса, и труды теоретиков культурно-исторической школы Фридриха Ратцеля, Николая Яковлевича Данилевского, Константина Николаевича Леонтьева, Освальда Шпенглера...

Л. Гумилев

Перечитать Л. Н-чу пришлось многое. Но почему-то в "Этногенезе" первому из ученых, который был упомянут – С. М. Широкогорову – уделена от силы пара страниц. Одна-две похвалы, легкая критика: "импульсы от соседей", которые показались Л. Н-чу вариантом концепции А. Тойнби "вызов – ответ", и кисловатое резюме: "все-таки книга С. М. Широкогорова для своего времени была шагом вперед"[994]. Гораздо резче Л.Н. сказал о ней в автореферате докторской: "Попытка создать научную дефиницию успеха не имела"[995]. Между тем мне кажется "шанхайский автор" заслуживал куда большего, а его книга "Этнос" читается с огромным интересом даже сейчас[996].

Почему она вышла в Шанхае, не знаю, но в предисловии говорится, что "это исследование было написано в условиях наименее благоприятных для научной работы"[997]. Безусловно, что это означало рождение труда в эмиграции. Поиски биографических данных о С. М. Широкогорове в зарубежных библиотеках пока ничего не дали. По-видимому, "Этнос" – единственная "русскоязычная" книга С. М. Широкогорова. Остальные написаны им по-английски и вышли в Пекине и Шанхае примерно в эти же годы. Их переиздало в 70-х гг. одно нью-йоркское издательство.

Кажется, впервые в русской литературе автор попытался раскрыть понятие "этнос". Если верить специалистам, то впервые оно было применено в начале XX в. профессором Н. М. Могилянским в работе "Этнография и ее задачи"[998].

С. М. Широкогоров говорил о ритмике. Этнос, по его мнению, является формой, в которой происходит процесс создания, развития и смерти элементов, дающих возможность человечеству, как виду существовать[999]. Чем не циклы по Л. Гумилеву? Я не намекаю на заимствование; идеи всегда носятся в воздухе...

Интересно и довольно жесткое разделение С. М. Широкогоровым "этнография" и "этнология"[1000]. Первая скатилась к народоописанию. Автор приводит любопытные и остроумные примеры. Так этнографию он описывает следующим образом: "До сих пор по торжественным случаям в Sorbonne в Париже профессора появляются в мантиях, а немецкий бурш должен иметь порезанную на дуэлях физиономию, и русский студент должен быть нечесан, обязательно груб в обращении и либерален. Все это и есть наша этнография, которую мы любим, понимаем и без которой жить не можем в наших университетах"[1001]. "Этнология", согласно Широкогорову, – "молодая наука" и "венец знаний о человеке"; она объединяет три науки: антропологию, этнографию и языкознание[1002].

Мы ищем не столько параллелей с Л. Гумилевым и другими, сколько отличий от его концепции этногенеза. Мне кажется, что у С. М. Широкогорова -это свое понимание этноса. Он пишет: "Этнос – есть группа людей, говорящих на одном языке, признающих свое единое происхождение, обладающих комплексом обычаев, укладом жизни, хранимых и освященных традиций и отличающих его от таковых других групп"[1003].

Широкогоров, по-видимому, считал, что этнос – не биологическое понятие. В одном месте он пишет, что "социальные единицы образуют этнос", а в другом – что "новая форма приспособления этноса – социальная организация"[1004]. Если этнос состоит из социальных единиц, то не может же он трактоваться как чисто биологическое явление! Почему этого – может быть, самого важного для конструирования его концепции этногенеза – не уловил Л.Н., совершенно непонятно.

У "шанхайского автора" есть и другие находки, побуждающие к раздумью. Например, такая: "Каждый жизнеспособный этнос должен иметь специальный орган самозащиты и нападения, и этим органом в дифференцированном этносе является армия, в недифференцированном – все население, способное носить оружие"[1005]. Видимо, примером могла бы служить империя Чингис-хана. Еще сильнее и, может быть, актуальнее звучит следующее его утверждение: "Развитие антимилитаристских идей порождается обычно гибнущими этносами"[1006].

13.2. Самое трудное – определить понятие

Пожалуй, тут приоритет мой. Тут я не чужие мысли буду излагать, а свои собственные. Потому, что я проверил, как люди определяют этнические целостности.

Л. Гумилев

Отличительной чертой этноса является деление мира надвое: "мы" и "не мы", или все остальные.

Л. Гумилев

Определение этноса через противопоставление несложно. Как признавал и Л.Н., здесь в качестве критерия выступает ощущение; но если для обыденной жизни этого достаточно, то для понимания мало[1007]. Что же надо сделать для понимания? Очевидно, определить этнос не через какое-то ощущение-отрицание ("мы не они"), а по неким "позитивным" критериям. Простое перенесение признаков нации на этнос – единство языка, территории, экономической жизни и психического склада – не срабатывает, хотя такой простенький подход и не исчез. "Основным условием возникновения этноса является общность территории, языка и культуры", – читаем мы в "Географическом энциклопедическом словаре"[1008].

Но верен ли он? Язык? Л.Н. многократно показал, что этнос не обязательно объединен языком. Французы – этнос, говорящий на четырех языках: французском, провансальском, бретонском и гасконском. Жанна д'Арк вообще произносила свою фамилию с немецким акцентом – "Тарк"[1009]. Но попытки что-то изменить с языком, с письменностью "сверху" болезненны и безуспешны. В 1946-1948 гг. американские интеллектуалы пытались перевести письменность побежденной Японии с иероглифов на латинский алфавит. Ничего не получилось.

Этнос не обязательно скрепляет и общая религия. Романо-германская католическая Европа еще в XIII в. объявила своим противником православные страны – Византию, Болгарию и Россию, хотя и тут, и там вера была одна, но суперэтносы разные. "Чтобы оправдать четвертый крестовый поход, – пишет Л.Н., – говорили даже, что православные такие еретики, что от них самого Бога тошнит"[1010]. Это настолько основательное "размежевание", что и в 90-х гг. нашего века граница между православием и католичеством проходит резкой чертой от Белого до Черного моря, являясь рубежом между разными суперэтносами, разными цивилизациями. Еще в Атласе Меркатора (1595г.) восточная граница Европы – граница римско-католического мира.

Итак, язык и религия являются признаками, но не самыми главными. Этнос – отнюдь и не единая власть на данной территории, что отмечал еще и С. М. Широкогоров[1011]. Л.Н., доводя эту мысль до абсурда, спрашивал диссертанта на одной из защит: "А как назывался этнос Австро-Венгрии? Австровенгры?"[1012].

Иные авторы уходили в сторону от определения сложного понятия, говоря, что это – "не социальная организация, а состояние"[1013]. Поправляя этот тезис, Л.Н. когда-то определял, что этнос – это процесс. Это тоже был уход от дефиниции, как и его же слова, что этнос – специфическая форма существования вида Homo sapies[1014].

Почему же так трудно давалось Л.Н. определение этноса, так долог был путь к истине? Думается, ответ в том, что его раздражала однозначность, как бы "утвержденная сверху", определения этноса как чисто социального феномена. Позже он жаловался на это: "Академик смело говорит, что это социальное явление. Я не могу с этим согласиться хотя бы потому, что он академик и ему можно говорить все, что угодно, а мне сразу пришьют идеализм"[1015]. Обратите внимание на слова "хотя бы потому"! Л.Н. впадал в другую крайность; в 60- 70-х гг. одна за другой в его статьях рождались сугубо "биологизированные" формулировки, которые сразу же становились чем-то вроде боксерской груши для силовых упражнений оппонентов.

В 1967 г. он писал, что явления этногенеза лежат в сфере природы и поэтому осмысление их возможно лишь путем применения той самой методики, которая дала такие блестящие результаты в физической географии, зоологии и учении о наследственности[1016]. "Я вижу биологичность этноса не в его анатомических и генетических чертах, а в поведенческих, в системе условных рефлексов, которые со времени И. П. Павлова рассматриваются как раздел биологии"[1017].

Даже в автореферате второй докторской диссертации Л.Н. "подставился", и еще опаснее, так как, в отличие от журнала "Природа", его обязательно читают и члены Экспертного совета ВАК. Там Л.Н. еще раз провозгласил, что "бесперспективно видеть в этносе социально-историческую категорию"[1018]. Если все так, то спрашивается, как же именовать науку, изучающую этносы и этногенез? Куда она относится? По Гумилеву, по-видимому, к естественным наукам.

Одна ошибка влечет за собой другую, при этом сохраняется устойчиво, повторяется, дублируется, и даже в посмертных изданиях 90-х гг. Собственной рукой Льва Николаевича было написано: "Этнология – наука естественная, основанная на наблюдениях и сопоставлении фактов". Там же говорится, что "этнология – географическая наука", изучающая становление этносферы Земли как результат процессов этногенеза в историческую эпоху[1019].

Будучи географом, я мог бы порадоваться такому "обогащению" географии, но увы, все это неверно. На такой "поиск" Л. Н. толкало жесткое деление наук на естественные и общественные, доминировавшее в 60- 70-х гг. Никак ему было не уйти от этого "или-или", хотя он прекрасно знал известные слова К. Маркса о том, что "впоследствии естествознание включит в себя науку о человеке в такой же мере, в какой наука о человеке включит в себя естествознание: это будет одна наука"[1020]. Знал и многократно цитировал.

Некогда было Л.Н. следить за сдвигами в нашей философии; не знал он, что академик Б. М. Кедров ухе говорил о "промежуточных" науках, куда, кстати, относил и географию. Наряду с естественными и общественными намечался уже и "третий блок" – науки о взаимоотношениях природы и общества.

Все же Л.Н. понимая ущербность "крайних позиций" и искал истину. Сознавая, что все отношения между людьми, в том числе и этнические, носят отпечаток того общества, где они живут, уже в 1975 г. в ответе своему "критику N 1" (А. Кузьмину) как бы нехотя признавался: "Конечно, этнос – не биологическая категория, хотя все люди, составляющие этнос – организмы"[1021]. А в книге, написанной в 80-х гг., формулировал это точнее: "Этносы – явление, лежащее на грани биосферы и социосферы и имеющее весьма специальное назначение в строении биосферы Земли"[1022]. Здесь уже и этнология фигурирует в качестве "пограничной области науки"

Это был трудный путь от полуправды к правде, трудный поиск истины, путь к реальной оценке очень сложных явлений и процессов. В 80-х гг. Л.Н. уже не отходит от этих, наконец-то найденных, позиций. В "Тысячелетии вокруг Каспия" этносы фигурируют уже как "биосоциальные коллективы"[1023]

В беседе с журналистом "Советской Татарии" (1990 г.) на вопрос, чем же является этнос – социальной или биологической величиной, Л.Н. без колебаний отвечает: "Ни тем, ни другим"[1024]. Это, надо полагать, верно.

Непредвзятые и серьезные философы понимали и ценили этот его путь к истине: "Не замена учения о примате социального развития в истории, а дополнение его бесспорными данными естественных наук – мысль, последовательно проходящая через всю работу", – писали в своем отзыве на книгу Л.Н. "Феномен этноса" (неопубликованную) доктора философских наук Ю. М. Бородай и А. В. Гулыга в январе 1978 года[1025]. Но обычно его критиковали люди другого уровня.

Когда я собирал эти очень противоречивые высказывания Л.Н., то против многих ставил заметку: "Гумилев против Гумилева", и это было тоже верно; "поздний", многое понявший куда глубже Л.Н., против "раннего" – задиристого, уязвленного неравенством возможностей с Академиком.

В самой "этногенезной" его книге развернутое определение этноса находим лишь на 96-й странице, и звучит оно так: "Этнос – коллектив особей, выделяющий себя из всех прочих коллективов. Этнос более или менее устойчив, хотя возникает и исчезает в историческом времени. Язык, происхождение, обычаи, материальная культура, идеология иногда являются определяющими моментами, а иногда – нет. Вынести за скобки мы можем только одно – признание каждой особью: "мы – такие-то, а все прочие – другие"[1026].

Это выделение характерно для всех эпох и стран: эллины и варвары; китайцы (люди Срединного государства) и ху (варварская периферия); арабы-мусульмане и "неверные"; европейцы-католики и "нечестивые" (в том числе греки и русские); православные и "нехристи" (включая католиков) и т. д.[1027]. Контрастность "этноцентризма" никуда не ушла, не исчезла и в наши дни, как бы странно не выглядели сегодня предыдущие стереотипы. Не на бытовом, а, так сказать, на научном уровне. Сравнивая по итогам эмпирических исследований азиатов и граждан США, авторитет из Гарварда профессор Л. Кольберг приходил в 60-х гг. к странному выводу о "низком моральном уровне" азиатов. В 90-х гг. японский психолог доктор М. Кобояши ставит это утверждение под сомнение: "Почему же тогда Япония гораздо лучше выглядит по уровню преступности, чем западные страны?". Японский психолог считает, что все дело в том, что в Европе эгоизм отдельного человека перевешивал коллективное, в Японии – социальные связи с другими людьми оценивались приоритетнее, чем личные[1028].

У С. Хантингтона есть фраза, которую наверняка мог бы сказать и Л. Гумилев: "В бывшем Советском Союзе коммунисты могли стать демократами, богатые бедными, и бедные богатыми, но русские не могут стать эстонцами, а армяне – азербайджанцами"[1029]. Конечно, все не так просто. Это признавали и Л.Н., и его оппоненты: "Этническая принадлежность – не ярлык, – писал Л.Н., – а релятивное понятие... Так карел из Калининской области в своей деревне называет себя карелом, а прибыв в Ленинград – русским; для того, чтобы казанский татарин объявил себя русским, ему нужно попасть в Западную Европу или Китай. Там, на фоне совершенно иной культуры, он назовет себя русским, прибавив, что собственно говоря, он татарин. А на Новой Гвинее он же назовет себя европейцем"[1030].

Но то же самое писал и Ю. В. Бромлей: "Попав в Японию, белорус на фоне совершенно иной культуры назовет себя сначала русским, прибавив затем, что он собственно говоря, белорус. А на Новой Гвинее он же назовет себя европейцем"[1031]. Совпадение, как мы видим, дословное, но такие совпадения его огорчали.

Оба ученых писали и о стереотипах поведения. Л.Н. понимал под этим "навыки быта, приемы мысли, восприятие предметов искусства, обращение со старшими"[1032]. Любимый его пример на лекциях: трамвай, куда заходит пьяный... Оказывается, все, даже люди одной расы – русский, немец, татарин, кавказец – отреагируют по-разному. Русский скажет: "Кирюха, ведь тебя сейчас заметут, смывайся..." Ему жалко человека. А немец остановит трамвай тормозным краном и вызовет милиционера. Кавказец, услышав непристойные выражения, развернется и даст в зубы. Татарин посмотрит с отвращением, промолчит и отойдет.

Любил Л.Н. рассказывать о разговоре Тура Хейердала с людоедом. Путешественник удивлялся канибализму, а абориген – тому, что в Европе убитых на войне хоронят, а не едят.

Сюда же относит Л.Н. и разное восприятие времени. Он видел чукчей, которые не могли ответить на вопрос, сколько им лет, так как считали такой счет вообще бессмысленным. Из работы над "Степной трилогией" он хорошо знал "самооценку" Китая: мы – "Срединная империя", мы – "посредине Поднебесной"; а все остальное – периферия, весь отсчет событий в мире следует вести по нашим правилам, по смене наших династий. Эти "самооценки", такое осознание "себя в мире" не ушли в прошлое. "Карты ментальности", составленные недавно школьниками Канберры в ответ на вопрос о географии современного мира, отличаются тем, что Австралия для них – всегда в центре, а "остальной мир" – на периферии, вокруг нее.

Есть и мелочи, например, детали одежды, которые воспринимаются по-разному разными этносами. Воздавая должное заслугам одного государственного деятеля VII в. до н. э., Конфуций писал: "Если бы не он, все мы стали бы носить халаты с полой налево" (т. е. переняли бы обычаи кочевников, вторгавшихся тогда в Китай)[1033]. Для современников Конфуция в Европе – древних греков это было вообще неважно: можно и так, и так.

В 1985 г., когда немного утихли споры вокруг этногенеза и осела "пыль", появилась статья за подписью Константина Иванова, в которой сравнивались основные позиции Учителя и Ю. В. Бромлея[1034]. Кроме отмеченного выше "совпадения", одинаковыми оказались подходы еще к нескольким вопросам: иерархичность этнических систем; генезис этнических таксонов; особая роль географической среды в этногенезе[1035].

Почему статья пошла за одной подписью, я не мог вспомнить, но у меня в архиве остался ее черновик за двумя подписями – Л.Н. и К. Иванова. Дело в том, что Л.Н-ча, конечно, огорчали многие "совпадения" с Академиком. Он жаловался, что "имел много неприятностей и обид, но теория этногенеза была... приписана академику Ю. В. Бромлею, цитировавшему положения автора без отсылающих сносок"[1036]. За эту свою обиду Л.Н. очень хотел отомстить. Сделал он это своеобразно; в упомянутом черновике статьи говорилось: "Мы употребляем выражение "этнограф", когда речь вдет о Ю. В. Бромлее, и "этнолог", когда подразумевается Л. Н. Гумилев". Страшная месть!?

Л.Н. умел не только разгадывать загадки истории, но и сам творить загадки. Зачем ему нужна была статья, где бы доказывалось чуть ли не идентичность взглядов с "Бармалеем"? Только для установления приоритетов? Но тогда это сделано учеником N 1, мягко выражаясь, не четко.

История этой статьи вообще загадочна и несколько комична. Она поступила в редакцию "Известий ВГО", как говорилось, только за подписью Константина Иванова. Там ее дали профессору Н. Т. Агафонову, вписавшему такие "исправления", которые поставили под сомнение само понятие "пассионарность". Возникла совсем тупиковая ситуация. Статью дали мне, в ту пору вице-президенту ГО СССР, а мне было некогда. Я отдал ее сыну – студенту истфака ЛГУ. Это был не случайный "сброс". Л.Н. удивительно тепло к нему относился: на свое 70-летие (1982 г.) специально позвал и его – тогда еще школьника. Сейчас пора дать ему слово, он хорошо все запомнил, так как для него это было событием: "Я, при условии сохранения анонимности, почистил самые крутые места из агафоновской правки. Суть дела была такова: если бы статья так и вышла под фамилией Агафонова и Кости, то для Кости это означало бы отречение от учителя. В агафоновском тексте прямо стояло, что пассионарность – ерунда (а у меня было написано, что это интересная гипотеза). Чего я до сих пор не понимаю, хотя грех так писать о покойнике, – зачем ему нужна была статья, в порядке подготовки к печати изменившая смысл на 180 градусов. После того, как о моем участии стало известно, Гумилев смеялся и называл меня своим соавтором, а Костя был обижен. Я до сих пор помню, как особо подходил к нему на Университетской набережной и извинялся за то, что влез без спросу в его работу. Странно, что сейчас, через какие-то восемь или девять лет – это в такой мере стало историей". Да, странно не только это, а и начало, и весь смысл заказанной статьи. Но это все-таки детали.

Так или иначе, за двадцать лет работы над проблемой Л. Н-чу удалось выстроить изящную и во многом убедительную концепцию теории этногенеза. Остановимся поначалу на том, что кажется более или менее бесспорным. Может быть, каждая из идей – составных частей его теории была и не совсем нова ("ритмика" этноса встречалась, как мы уже видели, и у С. М. Широкогорова, и у американцев в 60-х гг.), но вместе, "в связке" они были сведены впервые. Этносы возникают, живут и пропадают в историческом времени, – говорил Л.Н. и даже определял время цикла от рождения до гибели этноса в 1200-1500 лет. Доказательство истинности утверждения Л.Н. в том, что из народов, процветавших 5 тысяч лет тому назад, не осталось ни одного. Следовательно, центральная проблема этногенеза: как и почему это происходит? Но об этом – немного позже.

Л.Н. вводит понятие субэтноса. Это не род или племя, а гораздо более стойкие и длительно существующие группировки – элементы структуры этноса. В истории было так, что мелкие этносы входили в состав крупных, иногда растворяясь в них целиком, иногда сохранив память о своем прошлом. Пример первого – провансальцы, ставшие французами, второго – шотландцы и уэльсцы в Англии или бретонцы во Франции. В России субэтносом Л.Н. считал старообрядцев, которые сначала были объединены общностью судьбы (консорция, по Л.Н.), затем – общностью быта (конвиксия, по нему же). В XX в. последняя перестала существовать, осталась лишь инерция.

Сами этносы, по Л.Н., объединялись в своего рода галактики – суперэтносы. Как, например, "христианский мир" романо-германской Европы в XVI в., где стереотипы поведения разнились мало. Группа этносов могла образовать систему, именуемую "культурой" – таковы романо-германская, мусульманская, византийская культуры. Суперэтнос – крупнейшая после всего человечества единица, возникшая одновременно в одном регионе и проявляющая себя в истории как мозаичная целостность, причем эта мозаичность придает суперэтносу пластичность, добавляет выживаемости. Вместо "суперэтноса" Н. Трубецкой образно говорил о "многонародной личности – России-Евразии"[1037].

Мозаичной целостностью является и суперэтнос современного Китая. Л.Н. подчеркивал, что таксономиче-ски название "Китай" соответствует таким понятиям, как "Европа" или "Леванит", а не таким, как "Франция" или "Болгария". У С. Хантингтона "конфуцианская цивилизация" по значимости равна всей западной (то есть западно-европейско-американской).

Кроме того, Л. Н.-чем вводится понятие "комплиментарность", которая может быть положительной или отрицательной. "Добросовестные историки, – писал он, – как дореволюционные: Н. М. Карамзин, С. М. Соловьев, С. Ф. Платонов, так и советские: А. Н. Насонов – отмечают... отсутствие "национальной" вражды монголов с русскими. Действительно, мусульманские султаны Сарая: Узбек и Джанибек всеми способами выжимали серебро, необходимое для оплаты армии, но они же защищали кормилицу Русь от натиска литовцев"[1038]. И, наоборот, как многократно показано в "Степной трилогии", сугубо отрицательной была комплиментарность "Китай-кочевники". Крайний вариант здесь – формирование химер, которые Л.Н. определял как "сосуществование двух и более этносов в одной экологической нише". Обычно химеры являются последствием миграции и, как правило, неустойчивы[1039]. Такой химерой он считал Хазарию: "На месте этнической ксении[1040]  появилась страшная суперэтническая химера"[1041]. За это ему приклеили ярлык "антисемита". Мы не будем останавливаться на том, была ли химерой Хазария (дело это слишком тонкое и специальное), отметим лишь, что этому посвящено около двухсот страниц книги "Древняя Русь и Великая степь".

Его критиковали, он отбивался: "Химера – не тезис, а научный термин, причем историко-географический, а не биологический, ибо если бы чуждые этносы в одном географическом районе слились половым путем, то химера бы превратилась в новый этнос"[1042].

Я понимал и раньше, что неспециалист не может быть арбитром в таких научных спорах, но убедился в этом на 200%, прочитав главу из "России распятой" Ильи Глазунова. Когда он пересказывает спор ленинградских историков о теории Л.Н. – одно дело; там он за них не отвечает, хотя его "Россия" – не роман. Куда хуже, когда он сам раздает оценки и эпитеты вроде "историка-фантазера Л. Н. Гумилева", и даже "опровергает" то его, то М. И. Артамонова с легкостью мысли необыкновенной[1043]. Глазуновское "открытие Хазарии" основывается на Еврейской энциклопедия и словаре Брокгауза и Ефрона. "Вершиной" "России распятой", пожалуй, является заключение о кочевниках: "Они ничего не созидали, они могли только потреблять и разрушать". Глазунов аппелирует к о. Иоанну, митрополиту Санкт-Петербургскому и Ладожскому, противопоставляя его книгу "бредням Л.Н.". Невдомек ему, что они были единомышленниками!

Воинствующее и злобное дилетантство стало одним из печальных следствий кажущегося приближения к власти так называемой "творческой интеллигенции". Наименее умная часть ее приняла это всерьез, а самая мудрая заметила, что "на смену дремучему невежеству пришли полузнания"[1044]. Придворный портретист показал, что он застрял где-то между этими позициями.

13. 3. Пассионарность: за и против. Был ли пассионарен сам Л.Н.?

Если б мы с Китаем не граничили
Не учились у Орды величию,
Если бы турецкие обычаи
Не перенимали никогда,
А напротив, с вьюгой и медведями
Англичанам были бы соседями,
В римское вникали правоведение
Долгие предолгие года –
Все равно бы мы бежали к Разину
С Пугачевым вместе безобразили
И царя при первой же оказии
Грохнули в истории кювет.

Вячеслав Казакевич

О том, какой взрыв критики произвело гумилевское определение "симбиоз" применительно к Древней Руси и Орде мы уже писали. Но еще больших недоумении, а чаще проклятий и издевательств вызвала пассионарность – открытие, которым больше всего гордился Л.Н. В одном из последних интервью он даже говорил, что евразийцы, с которыми он в основном согласен, "главного в теории этногенеза – понятия пассионарности... не знали"[1045].

Это парадокс: "пассионарность" – термин, который стремительно вошел в нашу жизнь, в самый широкий обиход, который интуитивно все понимают и принимают (а значит, не оспаривают), в то же время отвергаются некоторыми видными специалистами. Так, академик Ю. В. Бромлей писал: "Нельзя не отметить несостоятельность попытки Л. Н. Гумилева представить в качестве движущей силы этнической истории... пассионарность. Понимая под ней стремление небольшого числа людей к активной целенаправленной деятельности, Л.Н. усматривает ее единственное основание в повышенной способности организма абсорбировать энергию внешней среды и выдавать ее в виде работы. Между тем совершенно очевидна неправомерность отождествления физической энергии людей с их активностью. Последняя же, определяется социальными факторами, и специфическими особенностями их (людей) психики"[1046].

В свойственной ему глумливой манере Аполлон Кузьмин писал, что Л.Н. совершил "множество удивительных открытий", например, придумал понятие "пассионарность" (слово латинское), которое распространяется как на отдельные личности, так и на целые народы. "Заразиться этой страстью, – отмечал критик, – народы могут лишь из космоса и биосферы, и не по своей воле: на одних небесная благодать снисходит, другие оказываются обделенными"[1047] [.

Парадокс очень обидный для Л.Н., поскольку он работал над идеей пассионарности чуть ли не 60 лет. "Это слово, – пишет он, – вместе с его внутренним смыслом и многообещающим содержанием в марте 1939 г. проникло в мозг ученого как удар молнии. Откуда оно взялось неизвестно, но для чего оно, как им пользоваться и что оно может дать для исторических работ, было вполне понятно"[1048]. Оно-то и стало тем самым "фактором икс", который определял фазы этногенеза: толчок – подъем – перегрев – упадок – затухание.

Что же такое пассионарность! Отвечая на этот вопрос, Л. Н. писал: "Формирование нового этноса всегда связано с наличием у некоторых индивидов необоримого внутреннего стремления к целенаправленной деятельности, всегда связанной с изменением окружения, общественного или природного, причем достижение намеченной цели, часто иллюзорной или губительной для самого субъекта, представляется ему ценнее даже собственной жизни"[1049]. Сочинил все это Л.Н.?

Но ведь не историки, а сама история дала определение – "люди длинной воли!". Г. Вернадский задолго до Л.Н. писал, что "в конце XII в. среди монгольских племен Восточной Евразии, как это неоднократно происходило в прежние века, вновь произошло страшное сосредоточение и напряжение народной энергии" (подчеркнуто мною – С.Л.)[1050].

Если классик евразийства знал, то отец Л. Н-ча чувствовал:

Вы все паладины Зеленого храма
Над пасмурным морем следившие румб,
Гонзальго и Кук, Лаперуз и Де Гама,
Мечтатель и царь, генуэзец Колумб!

Наличие пассионарев "улавливали" и другие. Можно привести высказвание Гегеля о "интересе-страсти", когда "индивидуальность целиком отдается предмету... и ничто великое в мире не совершается без страсти"[1051]. Еще ближе к нам, ближе к самому Л.Н. Арнольд Тойнби, утверждавший, что в период роста цивилизации "творческое меньшинство" (т. е. пассионарии по Л.Н.) все более берет контроль над своим окружением, и потом следуют времена неспокойствия[1052].

Пассионарии – это конкистадоры, устремившиеся вслед за Колумбом за океан и погибавшие там. Пассионарии – это Жанна д'Арк, Кутузов и Суворов. А субпассионарии, у которых перевешивает "импульс инстинкта" – это почти все чеховские персонажи. "У них как будто все хорошо, а чего-то все-таки не хватает; порядочный и образованный человек, учитель, но... "в футляре", хороший врач, много работает, но "Ионыч"[1053]. "Разумными обывателями" называл Л.Н. тех на Руси, кто призывал подчиниться Мамаю и замириться с папой. "Им противостояла группа патриотов, чьим идеологом был Сергий Радонежский"[1054].

Как рассуждал Л.Н., пассионариями движут не корыстные чувства. "Поручик артиллерии Наполеон Бонапарт, – пишет он, – в молодости был беден и мечтал сделать карьеру. Это банально и потому понятно... Однако уже итальянская кампания делает Бонапарта богачом. Так что остальную жизнь он мог бы прожить, не трудясь. Но что-то потянуло его в Египет, а потом толкнуло на смертельный риск 18 брюмера. Что? Властолюбие, и ничто иное... А когда он стал императором, разве он успокоился?"[1055]. Таков же был и Александр Македонский; что он совершил бы великого и прекрасного, если бы сидел в Македонии? Пассионарии не приносят своих близких в жертву страстям, а жертвуют собой ради их спасения или ради идеи, как, например, Ян Гус. Но это не обязательно схема "герой – толпа". Согласно Гумилеву, можно быть рядовым членом общества и весьма пассионарным; например – Иван Сусанин[1056]. Нехотя, но Л. Н. признавал и Сталина пассионарием: "У того же Сталина в дефиците была совесть, любовь к окружающим. Он – типичное сочетание пассионарности с негативным, жизнеотрицающим выбором"[1057].

Можно подумать, что пассионарность – всегда некий генератор прогресса, но это не так. Как оговаривался сам автор: она не генератор, а скорее катализатор. "Она так ускоряет этнические процессы, – писал Л.Н., – что многие этносы сгорают от собственных деяний, не дожив до спасительного гомеостаза"[1058].

Думаю, что работая над концепцией пассионарности, Л.Н. имел перед глазами образ отца – бесспорного, абсолютно безусловного пассионария. Пассионария во всем: в стремлении быть лидером в поэзии "серебряного века", в повседневной "заводной" жизни, в любовных увлечениях, в экспедициях в Африку. Ярче всего это проявилось в дни войны, когда он, непрофессиональный военный, был примером, как нужно "не бояться и делать, что надо". Таким он оставался до конца своих дней. Георгий Иванов воспоминал об открытке, полученной от Н.С. Гумилева за два дня до смерти: "Не беспокойтесь обо мне. Я чувствую себя хорошо, играю в шахматы и пишу стихи. Пришлите табаку и одеяла."[1059].

Сам Николай Гумилев говорил: "Мне всегда было легче думать о себе как о путешественнике или воине, чем как о поэте"[1060]. Просматривая сохранившиеся его письма с фронта, поражаешься спокойствию и умению замечать то, что, казалось бы, трудно заметить, когда смерть рядом. В ноябре 1916 г. он пишет Ларисе Рейснер: "Здесь тихо и хорошо. По-осеннему пустые поля и кое-где уже покраснели от мороза прутья. Знаете ли Вы эти красивые зимние прутья? Для меня они олицетворение всего самого сокровенного в природе"[1061]. Как справедливо писал литературовед Ю. Айхенвальд: "Гумилев – поэт подвига, художник храбрости, певец бесстрашия, писал"[1062].

Далее Л.Н. излагает, на мой взгляд, весьма спорные мысли по поводу динамики (фаз) пассионарности (см. Рис.1. Схему "Изменение пассионарного напряжения этнической системы"). По его мнению, "пусковой момент" этногенеза, – это внезапное появление в популяции некоторого числа пассионариев и субпассионариев. Фаза подъема сопровождается быстрым увеличением числа пассионарных особей в результате либо размножения, либо инкорпорации; акматическая фаза характеризуется максимальным числом пассионариев; фаза надлома – это резкое уменьшение их числа и вытеснение их субпассионариями; инерционная фаза – медленное уменьшение числа пассионарных особей; фаза обскурации – почти полная замена пассионариев субпассионариями, которые в силу особенностей своего склада либо губят этнос целиком, либо не успевают погубить его до вторжения иноплеменников извне[1063].

Рис.1. Изменение пассионарного напряжения этнической системы (обобщение)

Эта конструкция подвергалась не только сомнениям, но и жесткой критике у нас. Может быть, потому, что никаких аналогов этой схеме ни у кого из "западных" не находили. Между тем интересные мысли приходят совсем независимо от этноса, к которому принадлежит автор. Вот что открылось для меня случайно, хотя я долго искал нечто подобное. В 1961 г. американская исследовательница Кэролл Квигли в статье "Эволюция цивилизаций" выделила семь стадий их развития: смешение (этносов, культур); созревание; экспансия; эпоха конфликтов; мировая империя; упадок; интервенция (чуждых сил) иноплеменников по Л.Н.[1064].

Конечно, я и раньше знал, что какие-то аналогии есть, что все это у Л.Н. не на пустом месте родилось. Знал, что теория пассионарности как-то связана с учением о "циркуляции элит" итальянского социолога Вильфреда Парето[1065]. Но как близки взгляды американки и Л.Н.: чем не гумилевские "подъем – вершина – упадок", согласно его схеме, названной "Кривая этногенеза"[1066]. По абсциссе отложено время (1200-1500 лет), а на оси ординат – та самая загадочная движущая сила этногенеза – пассионарность. Вроде бы все довольно просто, но для этой "простоты" Л. Н. пришлось обобщить 40 "индивидуальных" кривых этногенеза, построенных для разных этносов. Как отмечал сам Л.Н., эта кривая хорошо известна математикам; она описывает и процесс сгорания костра, и взрыв порохового склада и увядание листа.

Рассмотрим сейчас другой вопрос: где и когда? на земле возникают очаги пассионарности. "Глядя на глобус, – рассказывал Л.Н., – я вижу, как космос сечет своей плетью нашу планету... Другое дело – содержательная сторона этой "экзекуции" в географических координатах. Тут предстоят еще многие... раздумья и поиски". Действительно, на карте-схеме видны эти "шрамы" (кривые) на теле Земли, но по их рисунку нельзя сразу установить какой-либо. Нельзя этого сделать и по времени "рождения"[1067]. И все-таки каждая из этих кривых есть отражение истории человечества, какого-то ее этапа.

Карта-схема пассионарных толчков, обнаруженных на Евразиатском континенте за исторический период

Первая кривая (XVIII в. до н. э.): Египтяне (Верхний Египет), столица в Фивах (1580 г. до н. э.), смена религий, культ Озириса. Прекращение строительства пирамид. Агрессия в Нубию и Азию. Гиксосы (Иордания, Северная Аравия). Хетты (Восточная Анатолия).

Вторая кривая (XI в. до н. э.): Чжоусцы (Северный Китай, Шэньси). Завоевание княжеством Чжоу древней империи Шэнь-Инь. Появление культа Неба. Расширение ареала до моря на востоке, р. Янцзы на юге, пустыни на севере. Скифы (Центральная Азия). Кушиты (Большая излучина Нила) и т.д.

Третья кривая (VII в. до н. э.): Римляне (Центральная Италия), расселение на Среднюю Италию, завоевание ее, образование республики (510 г. до н. э.). Самниты (Италия), этруски (Северо-Западная Италия), галлы (Южная Франция), эллины (Средняя Греция). Колонизация эллинами Средиземноморья и т.д.

Пропустим несколько кривых. Остановимся на восьмой. Это – монголы XI в. н. э. Появление "людей длинной воли". Объединение племен в "народ-войско". Создание законодательства "Ясы" и письменности. Расширение Улуса от Желтого до Черного морей. Чжурчжени (Маньчжурия). Образование Империи Цзинь полукитайского типа. Агрессия на юг. Завоевание Северного Китая[1068].

Л.Н., говоря о подобных шрамах на карте, пишет: "Выделенные узкие полосы шириной около 300 км, тянущиеся то в меридианальном, то в широтном направлении примерно на 0,5 окружности планеты, похожи на геодезические линии. Возникают толчки редко – два или три за тысячу лет и почти никогда не проходят по одному и тому же месту... Один и тот же толчок может создать несколько очагов повышенной пассионарности (и как следствие – несколько суперэтносов). Так толчок VI задел Аравию, долину Инда, Южный Тибет, Северный Китай и Среднюю Японию. И во всех этих странах возникли этносы-ровесники, причем каждый из них имел оригинальные стереотипы и культуры"[1069].

Нет сомнений, Л.Н. блестяще знал историю и понимал ее географически "шире" многих, так как само "поле" его исследований простиралось от запада Европы до Желтого моря. Можно, конечно, дискутировать о доказательности построения какой-то из кривых на карте, но это был бы спор по деталям.

Л.Н. признавался, что до 1965-1966 гг. не публиковал концепцию, так как не знал, какая энергия здесь имеет место[1070]. Да и позже честно писал, что любая комбинация факторов не дает возможности построить гипотезу, то есть непротиворечивое объяснение всех известных в данное время факторов этногенеза[1071]. "Не дает", а очень хотелось, чтобы дала. И он метался в череде противоречивых определений этногенеза и этнологии, Метался в поисках контактов с естественниками.

В череде его контактов встречались очень разные, но всегда яркие люди. Один из них – Н. В. Тимофеев-Ресовский ("Зубр" – в известной повести Д. Гранина). Вдова Л.Н. – Наталья Викторовна, вспоминает (лето 1967-68): "Каждую субботу и воскресенье Лев уезжал в Обнинск, в Институт радиации, где работал с Н. В. Тимофеевым-Ресовским и его учеником Н. В. Глотовым. Льву было очень важно мнение генетика-биолога, знаменитого своими открытиями в области популяционной и эволюционной биологии"[1072].

Но уже в 1968 г. в коротком (для себя) дневнике Л.Н. записал: "Тим.-Рес. фордыбачит"[1073]. Сотрудничеству пришел конец: "Зубр" оскорбил Л. Н-ча, и хотя позже письменно извинился, сотрудничество закончилось. Можно объяснить это характером обнинского партнера (да и Л.Н. был не сахар), но думается, что дело глубже, и не столько в научных расхождениях. Слишком разными были судьбы у них – когда Л.Н, сидел в Омлаге или был зенитчиком у Зееловских высот, "Зубр" спокойненько работал в закрытой лаборатории в Бухе, под Берлином. В апреле 1945-го они были рядом географически и бесконечно далеки друг от друга в других измерениях.

Другим биологом, с которым пытался сотрудничать Л.Н., был профессор ЛГУ М. Лобашов – борец с лысенковщиной, автор одного из первых в стране вузовских учебников по генетике. Увы, М. Е. Лобашов умер, когда сотрудничество лишь начиналось. На геофаке ЛГУ Гумилеву был особенно симпатичен профессор М. М. Ермолаев – ученик знаменитого А. Е. Ферсмана, известный полярник, позже уже в 70-х гг. организатор первой в стране кафедры географии Мирового океана в Калининградском университете. В его очень нестандартной книге "Введение в физическую географию", вышедшей в 1975 году в университетском издательстве и скромно обозначенной как учебное пособие для студентов, много внимания было уделено "миру, окружающему Землю", т. е. довольно необычному в ту пору космическому аспекту географии Земли. "Он один из первых признал мою концепцию, – рассказывал Л.Н., – дал мощное подтверждение. Оказывается, ночью космические излучения, или видимые, или ультрафиолетовые, пробивают ионосферу, проходят до поверхности Земли и воздействуют на мелкие организмы. Вирусы их очень чутко воспринимают и мутируют под их влиянием"[1074]. "Они маленькие, и им это ничего не стоит" – пояснял от себя Л.Н.

Все же фигурой N 1 среди естественников для него был творец учения о ноосфере Владимир Иванович Вернадский. Примечательно, что даже о любимых евразийцах Л.Н. сказал, что им очень не хватало естествознания. Так, Г. В. Вернадскому, как историку, по мнению Л.Н. не хватало идей своего великого отца[1075].

Но нестандартен был наш герой, не хотел признавать даже и у В. И. Вернадского того, что славословили другие. Поэтому с удовольствием цитировал другого "сомневающегося" – известного географа Юрия Ефремова: "Так ли уж разумна сфера разума?" Следуя этой мысли, сам Л.Н. спрашивал: "А что дала нам ноосфера, если она действительно существует?"[1076].

У В. И. Вернадского были весьма примечательные, с точки зрения Л.Н., наблюдения. Так он писал как будто бы о пассионарности: "Взрывы научного творчества, повторяющиеся через столетия, указывают... на то, что ... повторяются периоды, когда скопляются в одном или нескольких поколениях, в одной или многих странах богато одаренные личности, те, умы которых создают силу, меняющую биосферу. Их нарождение есть реальный факт, теснейшим образом связанный со структурой человека, выраженной в аспекте природного явления" (подчеркнуто мною – С.Л.)[1077]. Поразительное совпадение мыслей! У В. И. Вернадского Л.Н. взял то, что ему было нужно, то, что могло объяснить эти толчки, эти кривые, именно такой ход этногенеза.

Теперь перейдем к самой важной теме: откуда же взялся первоначальный толчок? Л.Н. обратился к наследию классиков естествознания. "Великий ученый XX века В. И. Вернадский, – писал Гумилев, – читая в 1908 году заметку во французской газете о перелете саранчи из Африки в Аравию, обратил внимание на то, что масса скопища насекомых была больше, чем запасы всех месторождений меди, цинка и олова на всей Земле. Он был гений и потому задумался о том, какова энергия, которая подняла этих насекомых и бросила их из цветущих долин Эфиопии в Аравийскую пустыню, на верную смерть"[1078].

Л.Н. опускает дальнейший ход рассуждений автора и переходит к выводу: биохимическая энергия живого вещества биосферы – совсем не мистическая, а обыкновенная, аналогичная электромагнитной, тепловой, гравитационной и механической. Большей частью она находится в гомеостазе – неустойчивом равновесии, но иногда наблюдаются флуктуации – резкие подъемы и спады. "Тогда саранча летит навстречу гибели, муравьи ползут, уничтожая все на своем пути, и тоже гибнут, крысы... из глубин Азии достигают берегов Атлантического океана..."[1079] Понятно, что это еще не объяснение, а скорее, уход в сторону, замена анализа причины ярким и "доходчивым" примером.

Из трех гипотез энергетического импульса Л.Н. отбрасывал две: солярную и подземную (радиораспад)[1080] и оставил одну – космическое облучение. Лишь очень легковесные критики Гумилева (особо из гуманитариев) могли упрекать его в фантазиях насчет пассионарности и "толчков" из космоса. Упрекать надо было предшественников-евразийцев. Ведь Г. Вернадский в главе "Ритмы истории" писал, что "ритмическая периодичность в истории человечества зависит от действия космических, биологических, психических, географических, политических, экономических, и социальных сил"[1081]. Обратите внимание: космические силы стоят на первом месте!

В этой связи весьма интересны мнения, высказанные в дискуссии, развернувшейся среди ученых на "Гумилевских чтениях" в Москве в 1998 году. Там обсуждались и другие механизмы пассионарных "толчков" в зонах разломов, рифтов, краев континентов, которые "с хода" были отброшены Л. Н.[1082] . В одном из выступлений указывалось, что эндогенные источники находятся в непосредственной близости к биосфере (87% на глубине до 60-150 км). В другом докладе правдоподобной причиной "толчков" называлось резкое, стремительное изменение климата[1083].

Согласно взглядам Е. В. Максимова, "чистого" естественника, из девяти пассионарных "толчков" Л. Гумилева пять более или менее совпадают с переломными моментами 1850-летнего ритма, а два – показали отклонения в 150-250 лет. Вывод ученого состоит в следующем: "Переломным моментам 1850-летнего ритма отвечают общециркуляционные перестройки, образование "озоновых трещин" и, как следствие, возникновение пассионарных зон"[1084]. Максимов делает еще более широкий (пусть спорный, но, безусловно, интересный) вывод: "Этническая история человечества определяется совместным действием трех причин: 1850-летним ритмом А. В. Шнитникова, волнами цивилизаций в плане О. Шпенглера и пассионарными толчками Л. Н. Гумилева"[1085].

Парадоксально, что естественники всерьез воспринимают "выход" Л.Н. в их науки[1086], а гуманитарии спорят, не хотят воспринимать то, в чем они совсем не специалисты...

Сам Л.Н. в серьезной книге (в статьях и интервью он менее скромен) довольно пессимистичен, но зато абсолютно честен относительно своих толчков. Он пишет, что гипотеза "пока не может быть строго доказана, но зато... не встречает фактов, ей противоречащих"[1087]. К. более критичной оценке склоняется М. И. Чемерисская, опубликовавшая статью в журнале "Восток" в 1993 году. Там она, подводя итог своим рассуждениям, пишет: "Так что же, Л. Н. Гумилев действительно создал всеобъемлющую теорию, объясняющую законы исторического развития народов? Думается, что все-таки нет. Пассионарность и комплиментарность – одна из попыток объяснить необъяснимое, не более убедительная, чем производительные силы и производственные отношения""[1088].

Академик А. М. Панченко оценивает вклад Л.Н. выше. "Удалась ли Л. Н. Гумилеву та вожделенная "мера", – пишет он, – о которой говорил Аристотель? На мой взгляд, удалась. Во всяком случае, в нынешнем исто-риософском запасе нет идей, которые могли бы конкурировать с теорией этногенеза. Никто не отважится сказать, откуда берутся и куда деваются этносы (если угодно, нации, народы, народности), – никто, кроме Л. Н. Гумилева. А ведь они берутся и деваются"[1089].

Был ли сам автор "теории этногенеза" пассионарием? Л.Н. считал, что этого точно определить нельзя. Где-то в 80-х гг. наши психологи все-таки задались целью найти подобный критерий; они составили гигантский вопросник – 128 вопросов! Получил его и Л.Н. и честно ответил. Результат был неожиданным. Вывод по "сырым данным", сделанный психологом Михаилом Коваленко, одним из близких к Л.Н. людей, был таков: "Отклонений от популяционных данных нет".

Неужели же Л.Н, не был пассионарием? Думается, что-то неладно в методике опроса. Ф. М. Достоевский в "Братьях Карамазовых" говорил о "потребности познания". Для Л.Н., возможно, именно эта потребность была ведущей пассионарной чертой, побудившей его работать в любых условиях, в самых нечеловеческих условиях пытаться творить. Человек, бывший вместе с ним в лагере, вспоминал, что все отбывали срок наказания, день за днем, неделя за неделей, год за годом, а Л.Н. работал "над пассионарной теорией все семь лет день в день нашей совместной жизни в лагере"; "окружающая обстановка – решетки на окнах бараков, конвоиры с собаками, забор с колючей проволокой – его не беспокоила... Все это относилось к мелочам жизни"[1090].

Вспомним письмо из Омлага к матери, письма к В. Абросову; в них страдание почти везде на втором плане, а на первом – ожидание нужных книг, проверка идей, а итог – чемоданчик с рукописью в поезде Омск – Ленинград.

Л.Н. – пассионарий особого рода. Он заслужил право быть первопроходцем в науке труднейшей судьбой своей. Л. Н. писал, что Ньютон отдал свою жизнь, чтобы создать теорию и "не пролил ни капли семени". Однако в одном интервью он с горечью признался: "Я после себя оставлю книги. Мой визави, кроме книг и статей, оставит после себя дочек. Мы все что-то оставляем"[1091].

Да, механизм пассионарности и физические причины "толчка" были Л.Н. лишь обозначены. Но разве это так мало?


 

Уроки Льва Гумилева

Лев Гумилев умирал вместе со страной. В 1990-м был инсульт, он сильно сдал, плохо работала рука, а надо было править гранки книг, шедших в печать. Ученики помогали, но надо было включаться и самому, он напрягался и работал. При одной из наших последних встреч у него дома даже принял немного коньячку. Но это уже было для него строго ограничено.

Что-то загадочное и даже символичное, связанное с судьбой униженной и умиравшей страны, было в этом ударе судьбы – инсульте. Я узнал об этом после его смерти, узнал из чужих недосказанных слов. Дело было якобы так. Баку, шел 1990-ый. В смутное время митингов и ввода войск во взъерошенную азербайджанскую столицу там готовилось издание Гумилевского "Тысячелетия вокруг Каспия". Казалось бы, кому какое дело до Гумилевских опусов, когда на улице стреляют. Но пассионарии находятся везде. Один из них, ныне работающий на востфаке СПб ГУ (Акиф Мамедович Фарзалиев – Создатели сайта), вез тогда свинец для типографии. Остановили, подумали, что свинец для пуль.

Его схватили и посадили. Л.Н. каким-то чудом узнал об этом, просил ближайшего ученика что-то предпринять, может быть, даже экстраординарное. "Личность Л.Н. опалила их, опалила учеников",- блестяще сказала Оля Новикова. Самый близкий – Константин Иванов оказался "самым опаленным"; последовал жесткий разговор Учителя с учеником, суровый, видимо, разговор и... инсульт.

Да, формально Л.Н. был вне политики и много раз объявлял об этом: "Я не политик", "Не считаю возможным заниматься политикой", "Не знаю, что тут делать" и т. д. и т/п. Зато он говорил (и неоднократно), что "знает, чего делать не надо". Не только знал, но и пытался объяснить, пока был здоров. Об этом свидетельствует настоящий "взрыв" его интервью и "самоинтервью", а также диалогов с вымышленными оппонентами в 1988-1991 гг. Особое место среди них занимает "многосерийное интервью" в "Советской Татарии": семь бесед с журналистом Альянсом Сабировым[1092]. Такого обилия их не было за все предыдущие годы.

Об этом же говорит и его трагикомичный "выход" в МИД СССР. Сам он вспоминал с юмором: "Я как-то читая лекции в МИДе, но кончились они бедой. Я объяснял им, какие у нас могут быть отношения с Западной Европой и ее заокеанским продолжением – Америкой. Те, что Америка. – это продолжение Европы, они усвоить не могли и считали, что она кончается на берегу Атлантического океана. И еще я им говорил об отношениях с народами нашей страны. Поскольку я занимаюсь историей тюрков и монголов, я знаю этот предмет очень хорошо и поэтому посоветовал быть с ними. Деликатными и любезными и ни в коем случае не вызывать у них озлобления. Они сказали: "Это нам неважно куда они денутся!" "И вообще, – сказали они, – мы хотим, чтобы вы читали нам не так, как вы объясняли, а наоборот". Я ответил, что этот номер не пройдет. Они сказали: "Тогда расстанемся", подарили мне 73 рубля и пачку чая. Большую пачку"[1093].

Наивный Л.Н.! Это они – все эти козыревы-шеварнадзе – вели внешнюю политику страны "со знаком наоборот", а за ними стоял "миротворец Горби", в котором Л.Н. поначалу ошибался, лишь потом назвал его обывателем.

Наивный Л.Н!. Он говорил о гибельности европоцентризма, а они молились на Европу и "ее продолжение – Америку"[1094].

Наивный Л.Н! Он сокрушался, что "Планше и Бонасье вытесняют д'Артаньянов и Атосов", а дело было куда страшнее[1095]. Эту же мысль об утрате пассионарности по-другому выражал Александр Зиновьев, ужасавшийся буйству бездарностей в РОССИИ: "В советский период была бездарность, но она как-то сдерживалась. Ее можно было игнорировать, ... сейчас невозможно потому, что эти сорняки заполонили все"[1096].

Но если бы перед нами были Планше и Бонасье... Все было несравненно гаже и страшнее: страной правили разрушители суперэтноса. Л.Н. это особенно хорошо понял после лекций в МИДе; он рассказывал ученикам, что "аудитория поразила его своей косностью и тупостью"[1097].

Лукавил, конечно, Л.Н., говоря, что он "вне политики", пришлось ему на старости лет пересмотреть свою позицию: "ближе XVIII века не заходить". Правда, в науке он ее держался, обрывая все изыскания на эпохе Петра I. Кстати сказать, Л.Н. приложил руку к разоблачению "петровской легенды" – о мудром царе-преобразователе, прорубившем окно в Европу и открывшем Россию влиянию единственно ценной западной культуры и цивилизации. Правда, в последней своей книге он слегка амнистировал Петра, и то потому только, что тот расширил империю. Но все же не мог Л.Н. удержаться от едкого замечания по поводу того, что "птенцы гнезда Петрова" из-за снижения пассионарности были сплошь "карьеристы и казнокрады"[1098].

Это было в книгах, а в жизни приходилось приближаться к новейшему времени, отказываться от "железных принципов". Так, например, он высказывался о геополитической стратегии России конца XX века; правда, слова "геополитика" по-прежнему избегал, заменяя его "глобальной историей"[1099]. Говорив Л.Н. о необходимости сохранить все постсоветское пространство, ибо здесь "народы связаны друг с другом достаточным числом черт внутреннего духовного родства, существенным психологическим сходством и часто, возникающей взаимной симпатией (комплиментарностью)"[1100].

Показательно, что в последних интервью четко звучал мотив евразийства, более того – спасительности евразийства для России, и новое противопоставление: уже не "Запад – Восток", а шире – "Запад – не – Запад". "История общения с западным этносом однобока, – резюмировал Л.Н., – мы Запад любим, а он нас не любит". И когда ему говорили что-то о разрядке, об угрозе войны, он отвечал: "Есть вещи пострашнее войны. Есть бесчестие рабства"[1101]

События в мире во многом подтверждали актуальность евразийства. Оно вряд ли вышло бы из анабиоза при всех усилиях Л.Н., если бы не было востребовано жизнью – вакуумом в идеологии "новой России".

Его возрождения панически боялся Запад, Отсюда и "пророк" А. Янов – одна из гнуснейших фигур импортно-российской публицистики, и бешеная злоба эмигрантской "Русской мысли" с ее "страшилкой" – русским фашизмом[1102]; отсюда – прямые угрозы именитых политологов Запада. Збигнев Бжезинский, говоря о необходимости изолировать имперские тенденции России, писал: "Мы не будем наблюдать эту ситуацию пассивным образом. Все европейские государства и Соединенные Штаты должны стать единым фронтом в их отношениях с Россией"[1103].

Высказывались в таком же плане и официальные лица администрации США, в частности, заместитель госсекретаря и "специалист по нам" Строуб Тэлботт. Он грозил русским: "Не вздумайте повторять путь Александра Невского". Как будто был уполномоченным псов-рыцарей с Чудского озера[1104].

Конечно, есть и другие, более трезвые оценки, к тому же и более компетентных людей. Так И. Валлерстайн (США), широко известный капитальными работами по истории и геополитике, предсказывает, что мир следующих пятидесяти лет обещает быть куда более жестким, чем мир холодной войны, из которого мы вышли. Согласно его представлениям, холодную войну в высшей степени режиссировала, в высшей степени сковывала забота двух сверхдержав о том, чтобы между ними не вспыхнула ядерная война[1105].

Евразия – в самом широком смысле (Континент Евразия) – на подъеме, отнюдь не спокойна, отнюдь не так предсказуема, как раньше. Это пугает Запад. Кажется, "призрак Евразии" начинает бродить по странам "золотого миллиарда". Мечта Запада об униполярном мире во главе с США не стала реальностью. "Неполитик" Лев Гумилев перед смертью прогнозировал:

"Евразийский полицентризм предполагает, что таких центров много. Европа – центр мира, но и Палестина – центр мира, Иберия и Китай – то же самое"[1106]. В заявлениях России и КНР (1997, 1999) современный мир трактуется как полицентрический[1107].

Безальтернативность евразийства для России все более становится очевидной. "Все остальные модели дальнейшего политического развития, – считает А. Дугин, – в конечном итоге приведут к процессу постепенного евразийского возрождения, к нормализации исторического курса, к осознанию необходимости для России уникального культурного, геополитического, социально-экономического пути"[1108].

Евразийский континент, единственная в мире суперконтинентальная держава – "Большое пространство" все равно заставит признать и реализовать его единство, оно выше любой национальной идеи, оно выше для всех этносов России. Самые простые, почти тривиальные мысли в условиях безумия, охватившего страну зоологического национализма, о котором говорил еще С. М. Широкогоров в 20-х гг., могут быть абсолютно гениальными. В беседе с А. Сабировым в 1990 году Л.Н. "выдает" такую формулу: "Знаете, внутри государства тоже необходима международная политика"[1109].

Страна-то у нас особая – суперэтнос, мозаичное единство. "Мозаичность", согласно Л.Н., "поддерживает этническое единство путем внутреннего неантагонистического соперничества"[1110]. Он отвергал "политизированный этноцентризм", отвергал распад страны и в ответ на провокационный вопрос: "Распад – благо?" утверждал: отнюдь нет, жить "порознь – не касается государственного устройства"[1111]. "Лично я, – писал Л.Н., – за проверенный веками вариант устройства страны; за единую Россию, в которой было бы одно правительство, в одной столице – Москве. Местные бюрократии не нужны"[1112].

Как в воду глядел Л.Н., а ведь "самостийники" тогда еще не показали страшного своего лика. Трудно было в ту пору и предвидеть, что Москва уже не совсем столица, а вскоре совсем не столица, не Центр, а нечто другое. Как объяснить научную (и вполне серьезную) конференцию в Новосибирске (1995) под хлестким названием "Социально-экономические аспекты переноса столицы из Москвы?" А. Зиновьев писал, что уже сейчас Москва не является национально русским явлением. Хотя в основном тут живут русские, колоссальный "Гонконг" уже сложился в Москве, а "Гонконга" будут существовать и уже существуют за счет основной массы России[1113]. Не похожи ли эти "Гонконга" на гумилевские "химеры"?. Авторы одного аналитического обзора характеризовали отношение регионов к Москве как зависть, перешедшую в ненависть.

Казалось бы, Л.Н. имел право осуждать ту прошлую, уходящую страну, географию которой он изучал по лагерям – от Беломорканала до Караганды-Норильска-Омска. Но, удивительное дело, у него хватало объективности подняться до других оценок; более того, опровергать новую официальную ложь. Не заразился он тем "обличительным синдромом" конца 80-х-начала 90-х, которым упивалась "творческая интеллигенция". Эта ложь мутным потоком выплескивалась с голубого экрана, заполняла, газеты, лилась с трибун съездов и конференций. Вот ее основные направления.

Ложь No 1: никакого добровольного объединения народов в советские годы не было, была сплошная "империя зла", "тюрьма народов", "большой ГУЛАГ". Неожиданным для многих (кто пожелал заметить) был ответ Л.Н.: "В пору моей молодости СССР как раз и был Россией. Сейчас он перестает быть Россией именно потому, что разваливается, а развал отнюдь не самый удачный способ этнической политики". Это было сказано в интервью, озаглавленном жестко: "Объединиться. чтобы не исчезнуть"[1114]. Начинался 1991 год; еще не было Беловежской пущи...

Пламенный патриот своей страны Л.Н. подчеркивал нежелание народов "отложиться", то есть уйти из России даже в самые смутные годы. Именно этого не могут ему простить яновы: как это он – неоднократно репрессированный, униженный в годы сталинизма и полузапрещенный позже – не с ними, охаивающими Россию.

А Л.Н. говорил о другом, о нежелании народов "отложиться" (то есть уйти из России) даже в самые смутные годы. Шла гражданская война. Железные дороги, соединяющие юг страны с Москвой, были перерезаны: одна Дутовым, а другая – муссаватистами в Азербайджане. "Тем не менее, – подчеркивал Л.Н., – народы Средней Азии не сделали даже попытки уйти от России"[1115]. Князь Н. Трубецкой 70 лет назад отмечал; что между народами Евразии постоянно существовали и легко устанавливаются отношение некоторого братания, предполагающего существование подсознательных притяжении и симпатий, а случаи "подсознательного отталкивания и антипатии" в Евразии очень редки[1116]. Согласно Гумилеву, это комплиментарность.

Ложь No 2 (как бы дополняющая и "уточняющая" первую): Россия всегда была империей, ее путь – это какой-то "антипуть". Многократно и задолго до эпохи развала Л.Н. гневно выступал против конвейера очернения истории русского и других народов[1117]. Отнюдь "не по плану" образовалось в Евразии государство, занявшее шестую часть земной суши, а русский народ вошел в контакт с более чем сотней этносов. Стремление к объединению, как утверждал Л.Н., было связано с пассионарным подъемом народов Евразии, а распад происходил по причине упадка пассионарности. Каждый распад "уносил множество жизней и причинял много горя"[1118].

Л.Н. был реалистом и считал, что без оружия и без захватов не обошлось и не могло обойтись. Объединить и удержать под единым началом столь великое разнообразие невозможно одним принуждением, без добровольности и согласия. Правда, Гумилев был не всегда прав, когда утверждал, что народы Евразии к нашему времени уже в основном нашли свои территориальные государственные границы, сселились в некие конгломераты этносов, и произвольно разорвать их нельзя. Принципиально важно, по-моему, всем нам, россиянам всех национальностей, понять, что не Запад и не Восток, а именно Россия как общее, собирательное суперэтническое, если хотите, понятие, является матерью и истинным домом населяющих ее народов