Ссылки Обмен ссылками Новости сайта Поиск |
Елизаров Евгений Дмитриевич
Сборник
*ИСТОРИЯ И ЛИЧНОСТЬ
*МИРОВОЙ РАЗУМ
*ЛЕНИН. ПРИРОДА ЛЕГЕНДЫ
*РОЖДЕНИЕ ЦИВИЛИЗАЦИИ
*ПРИРОДА НАЧАЛА
ИСТОРИЯ И ЛИЧНОСТЬ
Размышления у пьедестала
1
История. Историческая необходимость. Историческая закономерность...
Знакомые слова. Но что стоит за ними?
Какому обществоведу не знакома максима, сформулированная еще в прошлом
столетии: "Ключ к анатомии обезьяны лежит в анатомии человека", и
ретроспективно очерченный путь, пройденный человечеством, в силу этой
максимы предстает как направленное шествие народов от первых цивилизаций
Междуречья и Египта через испытания рабовладельческого строя, феодализма,
капиталистической формации дальше к какому-то (какому?) светлому будущему.
Обрисованная основоположниками ли марксизма, апостолами ли иной философской
веры магистральная линия общественного развития сегодня для многих из нас
предстает как некоторое единственно возможное русло всемирно-исторического
потока, и - по меньшей мере сегодняшний день (анатомия человека?) -
интуитивно воспринимается едва ли не как изначально заданный ориентир.
Именно сегодняшним днем человечества мы оцениваем день минувший.
Но ведь эта же максима легко может быть осмыслена и в духе настояний
Оруэлловского "Министерства Правды"... (Впрочем, к чему искать пророков
вдалеке, в чужом отечестве, когда еще М.Н.Покровский, один из крупнейших
наших, вполне марксистских, историков, задолго до Оруэлла говоря о связи
политики и истории, утверждал, что история - это политика, опрокинутая в
прошлое.) А ведь есть еще и другая истина, которая восходит к "самому"
Гегелю: "Если факт противоречит теории, то тем хуже для факта"
Впрочем, даже сегодня, подвергая сомнению и переосмыслению многое, что-то
из установленного до нас все-таки нужно принимать на веру: "Cohito ergo sum"
и в декартовы-то времена не было надежным источником всеобщего знания.
Но и соглашаясь с только что очерченным контуром исторического пути,
предначертанного абстрактной теорией человечеству, нельзя не задаться
вопросом: как же все-таки понимать эту конспективно обрисованную
закономерность? Как нечто действительно не зависящее от воли и сознания
людей, как заранее проложенное (Верховным ли разумом, простой ли инерцией
прошлого) русло, в котором только и может развиваться деятельность людских
поколений? Как-то еще?..
Нет, совсем не случайно этот, казалось бы, чисто академический, едва ли
не отдающий какой-то высушенной схоластикой, вопрос возникает именно
сегодня, на волне осмысления судеб, выпавших на долю нашего отечества, на
нашу собственную долю. Вовсе не случайно, ведь этот вопрос напрямую связан с
осмыслением места и роли человека во всемирно историческом процессе. Но - и
это необходимо оговорить сразу - человека, понятого не как некоторое
абстрактно-всеобщее обезличенное начало, "имя и благо" которого еще совсем
недавно было обязательным элементом едва ли не всех ритуальных заклинаний.
Итак, имеются в виду живые конкретные люди.
Действительно. Сегодня мы начинаем задумываться над тем, что многие
гуманитарные ценности, бездумно отринутые нами (нами?) тогда, в тридцатых,
на деле имеют абсолютную природу. Так, абсолютную природу имеет рожденная
христианством мысль о том, что на условных чашах нравственных весов любая
отдельно взятая личность способна уравновесить собой целые народы и
государства.
Когда-то "крамольная" и не вполне "реабилитированная" с возвращением
Достоевского, теперь эта старая христианская максима открыто возвращается к
нам с возвращением Пастернака. Обратимся к "Доктору Живаго".
"В одном случае по велению народного вождя, патриарха Моисея и по взмаху
его волшебного жезла расступается море, пропускает через себя целую
народность, несметное, из сотен тысяч состоящее многолюдство, и когда
проходит последний, опять смыкается и покрывает и топит преследователей
египтян. Зрелище в духе древности, стихия, послушная голосу волшебника,
большие толпящиеся численности, как римские войска в походах, народ и вождь,
вещи видимые и слышимые, оглушающие.
В другом случае девушка - обыкновенность, на которую древний мир не
обратил бы внимания,- тайно и втихомолку дает жизнь младенцу, производит на
свет жизнь, чудо жизни, жизнь всех...
Какого огромного значения перемена! Каким образом небу (потому что
глазами неба надо это оценивать, перед лицом неба в священной раме
единственности это свершается) - каким образом небу частное человеческое
обстоятельство, с точки зрения древности ничтожное, стало равноценным целому
переселению народа?
Что-то сдвинулось в мире. Кончился Рим, власть количества, оружием
вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем населением. Вожди и
народы отошли в прошлое. Личность, проповедь свободы пришли им на смену.
Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью, наполнила своим
содержанием пространство вселенной..."
Исторические судьбы, выпадающие на долю стран и народов, - это не
проявление каких-то абстрактных безличностных сил. История любого народа,
как, впрочем, и всего человечества в целом, складывается из рутинных
действий, из повседневных поступков отдельных людей. В конечном счете это
всегда своеобразная результирующая отдельных судеб отдельных личностей.
Но если ценность любой отдельно взятой личности действительно абсолютна,
то и место, занимаемое любым человеком в истории, тоже абсолютно. Другими
словами, потеря любого отдельно взятого человека означает собой необратимую
деформацию всего исторического процесса: "Нет человека, который был бы как
Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если
волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европы..."
Необходимо осознать, что в этом пункте мы сталкиваемся с вещами,
связанными между собой строго однозначной, едва ли не математической
зависимостью. Или нашим миром правит какая-то абстрактная безличная
необходимость, уже само познание которой доступно лишь интеллектуальным
усилиям гениев, но тогда и отдельно взятый человек с такой же необходимостью
предстает чем-то вроде маленького винтика в огромном механизме общественного
космоса. Или без исключения каждый человек - суть равноправный участник
всемирно-исторической драмы - и тогда действительно каждый отдельно взятый
человек становится, по выражению Протагора, "мерой всех вещей", становится
величиной, вполне сопоставимой с этим космосом, началом, уравновешивающим на
каких-то всемирных нравственных весах "большие толпящиеся численности".
Но в самом ли деле кончилась "власть Рима"? Ведь осуществляемое в той или
иной форме деление всех людей на "героев" и "статистов" всеобщей
исторической сцены - вещь и сегодня вполне обыденная. Отнесение подавляющего
большинства из нас к пассивной страдательной категории если и вызывает
какой-то нравственный протест, то лишь у немногих.
Впрочем, будем справедливы: "герой" "герою" рознь и далеко не во все
времена такое деление было равно самому себе, далеко не всегда означало одно
и то же.
Действительно. Восходящая к язычеству абсолютизация роли героя в истории
(в традициях, по крайней мере, европейской культуры) предстает перед нами
как одна из первых форма осознания самоценности человека, уникальности
человеческой личности. Это по существу первая форма решительного
противопоставления человека стихии надмировых сил: Верховной ли воле, слепой
ли необходимости. Именно в этой, языческой, форме берет свое начало
преодоление той пропасти, которая разделяет конечную волю конечного
маленького человека и трансцендентный мир запредельных величин. Историю
творят герои. Природа же героя, несмотря на все отличие его (столь же
блистательной, сколь и трагичной) судьбы от повседневной рутины обывателя,
во многом сродни природе обыкновенного маленького земного человека. А
значит, и маленький земной человек как ценность абсолютен - в конечном счете
именно к этому выводу движется европейская культура, впервые расцветающая в
лоне античности.
Правда, нужно отметить и другое. Языческий герой - это не вполне человек.
Подлинный герой античности происходит от бессмертных. Вспомним: прямыми
потомками Зевса были Персей и Геракл, Афродита производит на свет Энея,
нимфа Тетис рождает героя Троянской войны Ахиллеса, в конечном счете к Эолу
восходит родословная Одиссея - и так далее, и так далее. Но именно эта,
двойственная, природа творящей мировую историю личности и скрывает тайну
полного противоречий процесса познания движущих сил общественного развития.
Божественное происхождение героя - вот что давала ему власть над
обстоятельствами. Вспомним и знаменательное: во всей Илиаде
один-единственный раз упоминается о попытке маленького человека вмешаться в
ход событий. Но и эта слабая попытка кончается позорным поражением: сцена,
на которой царят "великие",- не для Терсита. Впрочем, заслуживает внимания и
то, как представляет Терсита сам Гомер:
"Все успокоились, тихо в местах учрежденных сидели;
Только Терсит меж безмолвными каркал один, празднословный;
В мыслях вращая всегда непристойные, дерзкие речи,
Вечно искал он царей оскорблять, презирая пристойность,
Все позволяя себе, что казалось смешно для народа.
Муж безобразный, он меж данаев пришел к Илиону;
Был косолап, хромоног; совершенно горбатые сзади
Плечи на персях сходились; глава у него поднималась
Вверх острием, и была лишь редким усеяна пухом."
Ясно, что такому уродцу - не место рядом с теми великими, кто решает
судьбы городов и народов. Вот и присутствуют рядовые воины на этой сцене
только в роли безмолвных безликих статистов. Отсюда не случайно и то, что
вполне реальные герои, вроде Александра Македонского или одного из
величайших мыслителей древности Платона, должны были возводить свою
родословную к богам, чтобы легализовать дарованную им (происхождением,
случаем ли, талантом?) власть над обстоятельствами.
И вместе с тем именно в мифе о герое античное мировоззрение впервые
преодолевает смеренную покорность смертного перед трансцендентностью мира,
населенного олимпийцами.
Ведь все эти мифологические герои во многом воспринимаются нами отнюдь не
как существа какой-то иной природы, но как обыкновенные смертные люди.
Подвиги Геракла, победы Персея - отнюдь не предопределены. Первоначало всех
великих свершений кроется не в их божественном происхождении, но в
собственной доблести героев. Происхождение же, пусть даже самое высокое,
нисколько не гарантирует их от возможного поражения, и это подтверждается
уже тем, что многие из них в конечном счете действительно оказываются
побежденными: трагична судьба Геракла, безумие овладевает Беллерофонтом,
великий герой Афин Тезей изгнанником скитается на чужбине, страшна участь
Эдипа...
Именно это впервые осуществленное противопоставление героя слепой стихии
Рока и делает возможным становление новой нравственной ценности, осознанной
лишь в лоне христианства и христианской культуры.
Разумеется, становление этой новой ценности еще совсем не означало собой
автоматического переосмысления места и роли человека в историческом
процессе. Об этом свидетельствует уже хотя бы то, что и через пятнадцать
столетий отстаиваемая Эразмом Роттердамским мысль о свободе воли вызвала
резкую отповедь со стороны такого реформатора церкви, как Лютер. Но было бы
и наивным рассчитывать на какие-то моментальные сдвиги. "Развитие
человеческого духа,- вновь процитируем Пастернака,- распадается на огромной
продолжительности отдельные работы. Они осуществлялись поколениями и
следовали одна за другой. Такою работою был Египет, такою работой была
Греция, такой работой было библейское богопознание пророков. Такая последняя
во времени, ничем другим пока не смененная, всем современным вдохновением
свершаемая работа - христианство". Библейские сказания наглядно
свидетельствуют об этом. Нравственный закон, концентрированно изложенный в
Нагорной проповеди Христа, принципиально отличается от того, которым
руководствуется иудейское общество ветхозаветных времен. Бездонная пропасть
пролегает между ними, и в эту пропасть легко укладываются почти полтора
тысячелетия. Но необходимо помнить, что Новый завет - это отнюдь не свод уже
утвердившихся в обществе истин, не свод начал, уже ставших действительными
нормами если и не для каждого, то для большинства. Нет, это именно завет для
поколений и поколений. Жертва, когда-то принесенная Христом, положила лишь
начало "всем современным вдохновением свершаемой работе", но и сегодняшний
день не может явить надежных свидетельств хотя бы близкого ее завершения.
Впрочем, нравственный аспект не исчерпывается одним постулированием
самоценности человеческой личности. Именно это остро чувствуют и Эразм и
Лютер, скрестившие между собой копья. Без свободы воли не может быть и речи
о какой бы то ни было ответственности за свои действия,- утверждает
Роттердамец. Но без ответственности, принимаемой на себя человеком, не может
быть и самой свободы. Свобода воли, - оппонирует философу богослов, -
способна развязать и самые низменные инстинкты человека, ведь благодаря ей
оказывается возможным, как скажет позднее Гумилев,
"...в старости принять завет Христа,
Потупить взор, посыпать пеплом темя,
Принять на грудь спасающее бремя
Тяжелого железного креста..."
и вымолить прощение грехов для себя. Но ведь зло, когда-то причиненное
человеком, так и останется злом: земная история необратима и исправить в ней
уже ничего нельзя.
Ответственность за свои деяния - вот что занимает обоих мыслителей. Но
если уж мы вспомнили о Гумилеве, то он, не ставя, правда, это своей целью,
скорее разрушает основной тезис Лютера: и "посыпав пеплом темя" спасения не
обрести:
"...ненужный атом,
Я не имел от женщины детей
И никогда не звал мужчину братом".
Впрочем, отличие Лютера от Эразма состоит не только в том, что они
отстаивают полярно противоположные вещи. Если философ стоит за свободу воли,
отчетливо при этом понимая, что действительность нисколько не зависит ни от
его собственных желаний, ни от его симпатий или антипатий, то в доводах
богослова сквозит не столько стремление обрести свет истины, сколько скрытый
страх перед этой свободой. В аргументации Лютера явственно прослеживается
имплицитное стремление скорее "запретить" свободу воли, чем доказательно
обосновать ее отсутствие, и если бы именно от Лютера зависело ее обретение,
свобода едва ли когда-либо была бы дарована человеку.
Но можно ли ставить в упрек Лютеру его позицию? Нет. Мы имеем в виду
вовсе не то обстоятельство, что и двумя столетиями позже нечто очень близкое
будет звучать и в словах самого Вольтера. Вспомним. Оппонируя Бейлю, он
утверждал, что если бы тому довелось управлять несколькими сотнями крестьян,
то и он - этот воинствующий атеист - заявил бы о бытии карающего и
награждающего Бога. По логике Вольтера признание бытия Бога необходимо уже
хотя бы для того, чтобы держать в должном повиновении массы
(профессиональный управленец, я подписываюсь под каждым словом Вольтера).
Здесь имеется в виду совсем другое. Зададимся на первый взгляд совершенно
парадоксальным вопросом: а нужна ли вообще человеку эта свобода? Впрочем,
парадоксален этот вопрос только на первый взгляд: ведь совершенно
эквивалентной его формулировкой является другой: способен ли человек нести
полную меру ответственности за содержание и результаты своих действий? Ведь
именно ответственность - оборотая сторона свободы, и стоит только упомянуть
об ответственности, как вся парадоксальность поставленного вопроса исчезает.
Да, свобода воли - ключ к решению вопроса о месте и роли человека в
историческом процессе. Но наивно полагать, что свобода (а значит, и
способность к несению полной меры ответственности за все свои действия) в
равной мере наличествует у каждого из нас. Это ведь только по неведению
может показаться, что свобода воли суть в принципе неотъемлемое от человека
начало: насилием можно заставить человека поступать вопреки своей воле, но
никаким даже самым страшным террором невозможно ее уничтожить. Рассказывают,
что Сталин во время подготовки суда над оппозицией поставил втупик
руководство НКВД, уже готовое было отступить перед решимостью одного из
подследственных. Сколько весит государство со всей его армией, авиацией и
флотом? - таков был смысл вопроса, заданного им своим подручным, и неужели
всю эту тяжесть в состоянии перевесить противоставший ей индивид? Но в
"Факультете ненужных вещей" мы обнаруживаем, что и эта тяжесть огромной
государственной машины способна отступить перед свободной волей свободного
человека... Но вместе с тем постоянное отчуждение этого фундаментальнейшего
дара - вещь вполне обыденная. Причем сплошь и рядом человек отчуждает его
вполне добровольно, без какого бы то ни было принуждения извне.
Вспомним безумие Ивана Карамазова.
Если Бога нет, то что же тогда скрывается под этим понятием - простое
порождение человеческого ума, вымысла? Для Ивана очевидно, что если Бога
нет, то Им в конечном счете оказывается сам человек, ибо никто, кроме него,
не мог породить эту сущность. Но ведь Бог - в душе каждого, а значит, каждый
человек в этом случае становится Богом. Вот что стоит за рожденной им
формулой: "Если Бога нет, значит все позволено". Но если человеку
оказывается позволенным действительно все, то какова же тогда мера его
ответственности за свои действия?
Нравственная бездна - вот куда ведут построения Ивана. Открыто и прямо
заглянуть в эту бездну, так, как глядит в нее Достоевский, дано не каждому:
ведь не секрет, что уже само чтение его книг зачастую представляет собой
тяжелое испытание для человеческой психики.
Именно страх перед безмерностью вырастающей до степени Абсолюта
ответственности ведет в конце концов к безумию Ивана Карамазова. Нет,
существо формулы "если Бога нет, значит все позволено" понимается им вовсе
не как снятие каких-то внешних ограничений, не как устранение внешней
острастки. И уж тем более не как устранение всякой ответственности за свои
действия и даже за свои помыслы. Отшлифованный вольнодумной философией разум
интеллигента и совесть христианина - вот две силы, столкновение которых
оказалась не в силах вынести его больная душа.
Так что попытка смертного преодолеть самоотчуждение своей собственной
свободы (а принятие на себя полной меры ответственности - это и есть такое
преодоление) может обернуться и трагедией, как она обернулась трагедией для
Ивана. Да и дано ли вообще смертному заглянуть в эту бездну и остаться самим
собой? В Священном Писании не однажды говорится о том, что человеку не дано
увидеть лицо Бога: слишком слаб дух даже самых великих Его пророков, чтобы
выдержать это страшное испытание. Но если совесть - и в самом деле Его голос
в душе каждого, то полное погружение в эту нравственную бездну по праву
может быть сопоставлено с попыткой взглянуть прямо в Его глаза. Способна ли
человеческая психика выдержать встречный взгляд?.. Так что видеть в этом
самоотчуждении изначальной свободы одну только негативную составляющую было
бы совершенно неправильным. Вековое средство самозащиты, оно играет и
охранительную роль.
Правда, оно же может обернуться и преступлением. Вспомним и другое, как
философия Ивана преломляется в голове Смердякова. Ведь здесь эта формула
превращается в снятие всех запретов, извне наложенных на человека. Впрочем,
было бы глубоко ошибочным видеть в Смердякове что-то одноклеточное, для
которого Бог - это только внешняя острастка и не более того.
Не видя возможности открыто претендовать на равенство, дарованное
происхождением, он перед самим собой ни в чем не хочет уступать Карамазовым.
Не принимая всерьез Алешу и презирая Дмитрия, он склоняется только перед
одним - образованностью Ивана. Вот то, пожалуй, единственное, чего он в силу
униженного своего положения так и останется лишенным навсегда, в чем ему уже
никогда не сравняться с Иваном. Но и здесь дает себя знать воинствующее
самолюбие лакея, воинствующее неприятие бастардом никаких других объяснений
собственной униженности, кроме как злой "не-судьбы". Вот и пыжится он самому
себе доказать, что по своему интеллектуальному потенциалу он ни в чем не
уступает сопернику. Отсюда-то и тяга его к "умным" разговорам. Но природного
ума он и в самом деле не лишен. Поэтому устранение Бога хоть и
воспринимается им как снятие внешних ограничений, но все не же столь уж
прямолинейно и примитивно. Признавая авторитет Ивана в сфере сложных
философских построений и вместе с тем не будучи в состоянии до конца понять
всю его тонкую метафизику, Смердяков просто перекладывает ответственность за
свои собственные деяния на саму философию Карамазова. Пусть Бога нет, но
ведь есть же (по доводам этого интеллигента) какой-то иной субстрат
справедливости. И если в построениях Карамазова носителем этой
справедливости в конечном счете должен являться Разум человека, то в
представлении Смердякова, не обремененного университетским образованием, это
начало оказывается такой же трансценденцией, как и надмировая сущность, но
теперь уже во всем альтернативной Богу. Альтернативность же Богу неминуемо
означает собой и альтернативность совести. А в этом случае действительно
позволенным оказывается все. Ведь и альтернативный источник нравственности
должен иметь какую-то свою, принципиально отличную от налагаемых совестью,
систему запретов. Велениями своей совести в этом случае вполне допустимо
пренебречь; отсутствие же явственно различимого голоса этого иного источника
легко может быть истолковано как абсолютная приемлемость для него всего
того, что делает освободившийся, наконец, от Бога индивид.
Впрочем, это, наверное, и справедливо: ведь если философия отнимает у
человека Бога, то ответственность за его возможный грех она обязана взять на
себя. Никакие ссылки на то, что элиминация Бога вовсе не означает собой
элиминации совести, приниматься не могут, ибо для поколений и поколений одно
всегда было голосом Другого. И следовательно, если химерой оказывается Бог,
химерой оказывается и совесть. Поэтому-то "все позволено" и обнаруживает
себя как полное устранение всякой ответственности при в сущности полном
сохранении свободы.
Правда, все это справедливо только в отвлеченной умозрительной сфере,
поэтому в конечном счете и здесь ум вступает в конфликт с совестью. И здесь
этот конфликт разрешается трагедией...
Никто оказывается не способным взглянуть в лицо Бога. Но и восстать
против Его голоса, вступив в конфликт со своей совестью безнаказанно не
может никто: для одного бунт кончается сумасшествием, для другого -
самоубийством...
Таким образом, полная мера ответственности за свои действия на поверку
предстает столь тяжелым грузом, что он оказывается вполне способным
раздавить человека. Между тем именно ответственность - оборотная стороны
свободы, и неспособность человека нести полную ее меру за все вершимое им
есть в то же время и его неготовность к полной свободе. Одно с
необходимостью исключает другое.
(К слову сказать, русский язык долгое время вообще не знал понятия
свободы: веками в нем безраздельно владычествовала категория воли, и все
сопряженное с тем, что сегодня относится к первому, еще до самого конца XIX
века входило в контекст второй. "Земля и воля", "Народная воля" - для
русского уха были куда понятней и естественней, нежели отдающая чем-то чужим
свобода, и невозможно представить, чтобы эти звучащие девизом имена тайных
организаций вдруг стали "Землей и свободой" или "Народной свободой". Не
только филологическое чутье - глубинный строй русской души стоял за этими
именами. И может быть совсем не случайно, повинуясь именно воле, в
семнадцатом, когда оказались сброшенными все путы ответственности,
"...кошмарным обуянный сном,
"Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил - засек кнутом.")
Парадоксальный для обыденного сознания вывод: абсолютная свобода - эта,
казалось бы, высшая ценность, ради которой можно пожертвовать многим, если
не всем, - на деле страшней самого тяжкого ига. Вот поэтому-то
самоотчуждение своего собственного "Я" и предстает вплоть до сего дня как
вполне обыденная вещь. Больше того, личность, способная принять на себя этот
страшный для многих из нас груз, воспринимается нами как нечто совершенно
исключительное, как нечто, подлежащее обязательной канонизации.
Отчуждение человека - вещь многоликая. Но одной из основных форм ее
проявления предстает именно противопоставление "героя" и "толпы",
противопоставление человека и Рока.
Античный мир, создав миф о герое, совершил первый прорыв в царство
свободы, но и через три тысячелетия рожденный им герой воспламеняет лишь
немногих, подавляя всех остальных. Тулон ли, знамя ли Аустерлица - для
подавляющего большинства все, что стоит за этим, - лишь красивая мечта о
заведомо недостижимом, но отнюдь не практический ориентир. И вот такое:
"Короной кончу?
Святой Еленой?
Буре жизни оседлав валы,
Я - равный кандидат
и на царя вселенной
и на
кандалы"
воспринимается лишь как поэтическая гипербола. Двадцать веков
христианства делали, конечно, свою работу, но пока, по-видимому, можно
говорить лишь о латентном периоде становления личности, способной вынести
груз абсолютной свободы. Пока можно говорить лишь о том, что история так и
продолжает оставаться отчужденной от человека, а человек от истории.
2
Нельзя сказать, что связь Большой Истории и "маленького" человека так
никем и не осознавалась. Напротив. Гуманистическая мысль уже давно поднялась
до необходимости постоянной оглядки на него при вершении каких-то больших и
героических дел; и уже это было одним из величайших ее завоеваний. Вспомним
так контрастировавшие с этой истиной еще не канувшие в Лету забвения
откровения Никколо Макьявелли, самое имя которого стало именем
нарицательным. А ведь Макьявелли выразил то, что, по-видимому, носилось в
самом воздухе той эпохи. Вновь возродивший в титанах своего времени миф об
античном герое, Ренессанс лишь на первый взгляд создал совершенно свободную
личность. Но, повторяем, абсолютная свобода неотделима от абсолютной
ответственности, в известном смысле это - одно и то же. Кортес и Писарро -
люди, не обремененные христианской готовностью принять на себя
ответственность за все грехи мира, - были ли свободны эти титаны,
повергавшие в ужас целые народы? Да что говорить, если совесть Конкисты, Лас
Касас благословил обращение в рабство чернокожих...
Так что осознание действительной связи истории народов и судеб живых
людей было подлинным завоеванием гуманистической мысли. Ведь необходимостью
постоянной оглядки на "маленького" человека утверждалась именно
ответственность "героя" за свои дела. И именно эта ответственность была
лейтмотивом европейского Просвещения.
Но вот что любопытно. Впервые действительная зависимость между судьбами
"больших толпящихся численностей" и конечным человеком была осознана отнюдь
не людьми науки. Художники Франции: живописцы, поэты, драматурги, люди,
живущие не столько разумом, сколько сердцем, совесть любой нации, - именно
они дали первый импульс тому движению, которое в семьдесят шестом отлилось в
чеканный слог Декларации независимости, а в восемьдесят девятом смело
Бастилию. Екатерина Романовна Дашкова, не только умом, кстати, одним из
самых просвещенных в России, - самим сердцем женщины поняла (еще до Радищева
и Пушкина) ту великую истину, что тирания не может быть оправдана никаким
величием свершений. Да и возможны ли подлинные свершения при власти тирана?
Екатерина II сделала для России куда больше чем Петр, - утверждает княгиня,
- но сделала это мягко, по-женски, не оставляя за собой жертвенных гекатомб.
И может быть именно потому созданное ею пережило эту, как ни парадоксально,
едва ли не самую русскую женщину из всех венценосцев дома Романовых, а не
сгинуло тотчас же после ее смерти, как после смерти Петра сгинуло многое из
затеянного им.
Видно и впрямь один только разум - ненадежный гарант, и с его помощью
можно обосновать все, что угодно. Сократ отождествил Благо со Знанием, но
ведь и сам Сократ стал нравственным символом для поколений вовсе не потому,
что в своей жизни он руководствовался доводами рассудка, но только благодаря
своему "демону". В русском языке есть два близких, но отнюдь не синонимичных
слова: истина и правда. Истина принадлежит к сфере рассудка, но вовсе не
этой рассудочной истины домогался Понтий Пилат и не за эту низкую истину
принял крестные муки Христос...
Разумеется, таким образом осознанная связь между деяниями "великих" и
судьбами простых "маленьких" людей - это лишь одна из ступеней в осмыслении
действительного места и подлинной роли человека в истории, одна из ступеней
его вечного нравственного восхождения. Но ведь и та грандиозная "работа",
сегодняшнее имя которой христианство, еще не закончилась.
Разрыв с нашим национальным наследием остановил эту работу.
Идеология тоталитаризма закрепила в сознании миллионов представление о
человеке как о маленьком винтике большого механизма. Постулату самоценности,
уникальности, а значит и незаменимости каждой отдельной личности был
противопоставлен другой: "незаменимых людей нет". Любой человек на любом
месте отныне мог быть заменен кем-то другим, "дело" от этого не страдало.
Это ли не форма иносказания о том, что Большая История нисколько не зависит
от конкретных живых людей, и они становятся ее субъектами, ее
действительными творцами только тогда, когда сбиваются в "большие толпящиеся
численности". Только эта "оружием вмененная обязанность жить всей
поголовностью" получала место под идеологическим солнцем: откроем любой
учебник по историческому материализму - там говорится только о народных
"массах".
Включенность рядового человека в исторический процесс, причастность его к
судьбам своего отечества могла быть отныне осознана только в случае полного
растворения своего собственного "Я" в некотором безличном "Мы".
Но как бы коллективистски ни воспитывался человек, такое растворение
невозможно. Дело в том, что исключающее индивидуальность "Мы" очерчивает
собой границы человеческой цивилизации, больше того: всего человеческого
рода. Ведь именно такое "Мы" стоит в основе родового сознания, когда человек
еще не выделяет себя из тотема. Там его "Я" включает в себя не только весь
"личный состав" рода, но и в сущности всю территорию, на которой он обитает.
Его "Я" - это тотем в целом. Но вот тут-то и можно поспорить о нуль-пункте
собственно человеческой истории. Ведь традиционно мы отсчитываем ее от двух
начал, примерно совпадающих во времени: становления кроманьонца и
"неолитической революции". Но ведь человек не сводим к одному только
биологическому телу. Это так же и не живое приспособление для производства
широкой номенклатуры развитых орудий. В первую очередь - это личность, и
пока нет личности, говорить об окончательном становлении человека рано.
Диаметрально родовому противостоит иное "Мы" - "Мы", впервые очерченное
Замятиным. Но если преодоление первого только и может знаменовать собой
начало собственно человеческой истории, то растворение в последнем
представляет собой ее трагический конец, ибо с этим, замятинским, "Мы"
личность умирает. "Даже у древних - наиболее взрослые знали: источник права
- сила, право - функция от силы. И вот две чашки весов! На одной грамм, на
другой - тонна, на одной - "я", на другой - "Мы", Единое Государство. Не
ясно ли: допускать, что у "я" могут быть какие-то права по отношению к
государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, - это
совершенно одно и то же. Отсюда распределение: тонне - права, грамму -
обязанности; и естественный путь от ничтожества к величию: забыть, что ты -
грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны". Словом, забыть, что ты -
человек...
Историю творят простые смертные, земные грешные люди. Александр
Македонский, несмотря на то, что людская молва вознесла его после смерти на
небо, и по завершении земного круга нашел свое последнее упокоение здесь, на
земле. Великий Цезарь даже во время своих триумфов слышал раздающийся рядом
с ним голос, который напоминал ему, что и он - только человек... Равным
небожителям их делает все то же отчуждение. Это же отчуждение есть и форма
своеобразной психологической защиты "маленького" человека: согласиться со
своей собственной никчемностью в истории - больно, вот и выносятся в разряд
гениев, почти неземных существ, все эти Цезари и Наполеоны, Ньютоны и
Марксы...
Мы же хотим взглянуть на исторический процесс как на движение,
осуществляемое именно людьми. Мы хотим увидеть в этих небожителях тех, кем
они были на самом деле.
Одной из крупнейших фигур нашей отечественной истории был Петр.
Каждый из венценосцев по издавна сложившейся традиции получал какое-то
свое прозвище, иногда нелицеприятно характеризующее какие-то черты его
личности, иногда звучащее как громкий титул. В нашей истории были "Грозные"
и "Тишайшие", всякие были, но вот "Великим" остался только он: за ним одним
даже советская историография сохранила этот титул.
Заметим одно обстоятельство. Великому Помпею звание "Великий" было
присвоено Суллой. Понятно, вовсе не для того, чтобы констатировать
превосходство этого в те поры молодого офицера не очень высокого ранга над
всеми окружающими - еще не хватало вот так возносить своего собственного
подчиненного! Просто ни орденов, ни медалей, ни даже появившихся значительно
раньше их золотых цепей, надеваемых сюзереном на наиболее отличившихся
воинов, не было тогда и в помине. Вот различного рода звания, в том числе и
персональное звание "Великий", и присваивались именно как форма отличия по
службе, как форма признания заслуг. (Кстати сказать, введение персонального
звания "Герой Советского Союза" было возвращением именно к этой старой
традиции.) Иначе говоря, в буквальном смысле (во всяком случае в применении
к молодому еще офицеру) это звание понимать, разумеется, не следует. Здесь
определенная доля условности. С Петром - другое дело. Ведь даже Большая
Советская Энциклопедия называет его Великим без всяких кавычек. В
официальной историографии времен Российской империи (где, кстати, Великой
была признана и Екатерина II) это было бы понятно. Набранное же крупным
шрифтом в БСЭ, где даже прозвище "Грозный" рядом с именем Ивана IV, одной из
самых страшных фигур непростой нашей истории, набирается совсем иным кеглем,
- это уже форма объективации, т.е. форма косвенного признания того, что он
был великим сам по себе, независимо от всех наших, субъективных, оценок...
Мы обратились к Петру потому, что именно его имя, как колдовская формула,
способно приоткрыть двери в те неведомые сферы, где и свершается вечное
таинство отчуждения изначально дарованной всем нам свободы.
О Петре написаны целые библиотеки. Но ведь вот что примечательно. Как
правило, личность этого реформатора (если не сказать революционера)
рассматривается только через призму тех преобразований, которые историческая
традиция приписывает всецело его гению. Вспомним максиму, приведенную нами в
самом начале: именно эти пребразования, подобно "анатомии человека" очень
часто выступают в роли своеобразного ключа к пониманию его личности.
Апологетическая же историография вообще, как кажется, готова дойти до
абсурда обратной детерминации, в системе которой и детские забавы будущего
императора едва ли не обусловливаются грядущими победами. В апофеозе
апологетики будущее России как бы опрокидывается в ее прошлое и строгий
контур причинной зависимости обретает черты какого-то причудливого арабеска.
Масштабность всего свершенного Петром делает грандиозной и его собственную
фигуру. И эта грандиозность многими мыслится уже с самого начала, ибо для
многих самое начало Петра - это уже начало гения. Мало кому приходит в
голову взглянуть на него как на простого, ничем (по крайней мере в начале)
не выдающегося человека. Между тем правильней было бы взглянуть на него
именно таким образом и постараться отыскать, говоря словами Достоевского,
"хотя бы некоторые верные черты, чтобы угадать по ним, что могло таиться в
душе иного подростка тогдашнего смутного времени,- дознание не совсем
ничтожное, ибо из подростков создаются поколения"...
Да, именно так: личности создаются из подростков, а вовсе не из тех
свершений, которые озаряют память об уже ушедших героях.
Итак, о подростках...
Герои Плутарха, Фукидида, Тацита, Светония, все эти Фемистоклы,
Александры, Помпеи, Цезари, спасители и завоеватели, законотворцы и
военачальники - чье только воображение они ни потрясали. Но вдумаемся, ведь
должна же быть разница (и, как представляется, весьма существенная) между
тем, как воспринимают эти деяния простые смертные, и те, кто уже по праву
своего рождения изначально становится равным им, бессмертным. В самом деле,
наследник престола с "младых ногтей" воспитывается на том, что между ним и
великими цезарями, когда-то потрясавшими устои вселенной, нет той
непреодолимой пропасти, которая всегда существует между монархом и его
собственными подданными. Совсем не в кровном, а в каком-то высшем -
метафизическом смысле приятие короны делало родственниками друг другу всех
монархов Европы. И благодаря этой метафизичности такое родство охватывало
собой отнюдь не только одновременно правивших венценосцев, но простиралось и
в самую глубь веков. Тайна же состояла в том, что обрядом миропомазания не
только страны и народы вверялись их попечению и водительству, но и сама
история давалась им как простая скрижаль, которой долженствует запечатлеть
на себе все величие их деяний. Поэтому лишь масштаб предстоящих свершений
зависел от личных достоинств - причастность истории уже была обеспечена
изначально.
Разумеется, Петр не был лишен ума. Но остановимся на одной весьма
существенной детали.
Обывательский рассудок способно поразить то обстоятельство, что дочери
Российского Императора, всемогущего "хозяина земли Русской", как он сам
написал о себе, донашивали, как это водится и в обыкновенной семье, друг за
другом свои детские платьица; депутаты Учредительного собрания,
конвоировавшие семью несчастного Людовика после его неудавшегося бегства из
Варенна обратно в Париж, были буквально потрясены тем, что сам король
собственноручно расстегивал штанишки наследника... Но ведь семейный уклад
един для всех, и царствующая фамилия в этом, извечном патриархальном, ее
измерении едва ли чем отличается от любой другой. В обычной же семье высшим
авторитетом, как правило, является ее глава - отец. И там, где существует
этот авторитет, всегда существует и критическое отношение подростка к самому
себе. До известного возраста здесь сохраняется едва ли не пропорциональная
зависимость: чем выше авторитет отца, тем трезвее взгляд ребенка на самого
себя. Нормальное развитие любого мужчины немыслимо без воспитания
способности к почитанию авторитета и повиновению. Тем более оно необходимо
тому, кто сам назначен повелевать: только воспитанное умение повиноваться
рождает чувство ответственности в будущем самодержце.
Петру не было дано испытать формирующего воздействия отцовского
авторитета... Пусть его окружали совсем не глупые люди. Пусть и "дядька" его
был не только одним из достойнейших, но и одним из самых образованных людей
России того времени. Но нужно помнить, что все они были его подданными. Меж
тем, в царствующей фамилии авторитет отца сливается с авторитетом высшего
государственного лица, а значит, вообще становится абсолютным. Здесь же
изначальным абсолютом был он сам. И это не могло не деформировать
воспитательный процесс.
Можно возразить, что в первые годы формального царствования Петра в
России существовал совсем не редкий для Европы режим регентства. Да, так, но
это регентство было не вполне обычным, ибо его стержнем было практически
открытое противостояние, грозившее разразиться едва ли минуемым
кровопролитием. Вспомним: за Петром было только легитимное право, реальная
сила была на стороне Софьи. Софья же не выказывала решительно никаких
признаков готовности передать власть Петру по достижении им своего
совершеннолетия (напомним, что по порядкам того времени оно наступало с
женитьбой). Что должно было перевесить - неизвестно, но уже становилось
ясно, что решающая схватка неизбежна, и в случае поражения партия, сделавшая
ставку на Петра, была обречена. Для многих, очень многих в своем окружении
Петр был единственной защитой, и было ли возможно в условиях прямой
зависимости от подрастающего венценосца появление трезвого голоса, который и
Цезарю напоминал о том, что он - всего только человек.
Нет, благотворной способности к повиновению в подрастающем Петре не
воспитывал никто. Меж тем умение повиноваться и способность безропотно
переносить домашний деспотизм далеко не одно и то же: если первая
воспитывает в будущем монархе действительно свободную личность, то вторая -
обыкновенного холуя, внезапно дорывающегося до абсолютной власти.
Добавим сюда и другое. В своих собственных глазах Петр был отнюдь не
заурядным монархом какой-то третьестепенной державы. Еще были живы слова,
сказанные старцем Филофеем: "Два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому
не быти". Под третьим Римом давно уже понималась Москва. Этот лозунг касался
в первую очередь церкви, духовного наследия Византии, но для честолюбивого
Петра, слышавшего кое-что и о древней истории, он не мог не принять другого
измерения - измерения прямого сопоставления с первым Римом. Поэтому-то в
играх своего детства он видел самого себя - в первую очередь самого себя -
прямым преемником славы первых цезарей.
Но будем все же трезвы: в прямые наследники былой славы давно угасших
империй Россия того времени подходила мало. Слишком глубокая пропасть
пролегла между ней и когда-то объединявшими мир великими цивилизациями
Запада. Заполнить ее могла только риторика профессионального идеолога... или
вымысел ребенка. Так в детских фантазиях неуклюжие картонные латы легко
восходят к изящному и несокрушимому стальному максимилиановскому доспеху,
деревянный меч - к клинку благородного толедского закала, привязанная коза -
к огнедышащему дракону... уснувшая Россия - к исполненному энергией Риму.
Но дальше.
Трудно сказать, когда начинается мужание молодого человека. Расставание с
детством для каждого происходит по-своему и в свой срок. Но в
шестнадцать-семнадцать подрастающий мужчина если и продолжает играть в игры
своего детства, то только тайно, хоронясь от окружающих, стесняясь этого
занятия. Это явление интернационально. Американо-язычное "teenager" там, за
океаном, звучит едва ли не оскорблением для подростка, в лексическом русском
обиходе именуемого юношей. Да и русский юноша легко обижается на обращение:
"мальчик". Именно это стеснение, наверное, и является одним из первых
признаков наступающей зрелости. Если же такие игры продолжаются и после
женитьбы (что совсем уже непристойно для мужчины, главы семьи) мы смело
можем говорить о драме инфантилизма.
Именно такой инфантилизм наблюдается у Петра. Причем это касается не
только его "воинских забав" (проще сказать игры "в войну", впрочем, так
будет и правильней, ибо дети играют именно "в войну"). И по сей день
подпадающие под дурное влияние подростки приобщаются к табаку и спиртному
отнюдь не ради удовольствия - кому ж не известны муки, испытанные от первой
папиросы, от первого опьянения. Все это начинается из простого подражания
взрослым, из стремления утвердить себя в их мире. Но ведь это тоже
инфантилизм, ибо неспособность отличить внешнюю форму взрослости от
действительной зрелости другим словом назвать трудно. Для человека же,
воспитывавшегося как глава огромного государства (Третий Рим!), такой
инфантилизм - уже патология.
Действительное взросление начинается не с физического и даже не с
умственного становления молодого человека. Оно начинается со становления
нравственного, критерием которого является способность принимать на себя
ответственность за содержание и последствия всех своих действий. Но именно
внутреннюю готовность к ответственности трудней всего различить в
нравственном Credo давно уже вышедшего из детского возраста Петра.
Пусть Россия во многом все еще оставалась медвежьим углом нравственно
развивающейся вселенной, но ветром перемен уже повевало и здесь. Да и в
непосредственном окружении Петра состояли, не одни только авантюристы.
Впрочем, и авантюристы эти зачастую не были чужды европейскому воспитанию.
Поэтому в пору своего совершеннолетия не понимать, что человек не может быть
игрушкой, это уже нравственное убожество.
Да, здесь можно возразить: и в Европе уходящее столетие все еще
ограничивало сферу, в которой надлежит властвовать нравственным ценностям, в
основном кругом нобилитета - по отношению же к "черни" допускалось многое.
Но допуская использование "черни" как простого средства достижения какой-то
цели, самый дух времени уже настоятельно требовал ее облагораживания. И
пусть организация монаршего досуга еще долго будет цениться как некоторое
важное государственное дело, самый досуг всегда рассматривался как
необходимый отдых в пожизненном служении государству. Высокая служба
венценосца могла оправдать многое, но справедливо и обратное: оправдать
многое могла только служба. Меж тем, давно вышедший из детского возраста,
Петр все еще умеет только одно - играть, и не прекращает свои игры даже
после женитьбы.
"Потешное" войско впервые было создано, когда ему было всего десять лет,
но баловался он им долго. Уже совершеннолетним мужчиной он создает "потешную
флотилию" (если честно, то даже отдаленно не напоминающую настоящий флот,
как палочки с конскими головами не напоминают настоящую кавалерию). В
двадцать два обзаводится новой игрушкой - "потешной артиллерией"
(бомбардирской ротой Преображенского полка)...
Можно, вторя воспитанной на монархической идее историографической мысли,
говорить о том, что именно здесь создавалось ядро русской армии нового типа,
ее цвет, ее гвардия. Но все это будет справедливым только в том случае, если
в Полтаве, Бородино и Сталинграде искать объяснение воинских забав будущего
Императора. В той или иной форме так и поступает большая часть историков. Но
ведь это же неверно, система обратной детерминации, когда следствие
предопределяет причину, если и имеет право на существование, то только в
областях с деформированной пространственно-временной метрикой, т.е.
где-нибудь в окрестностях Альфы Центавра (впрочем, даже и не там, а лишь по
ту сторону "черных дыр"). Ни для десяти, ни для семнадцати, ни для
двадцатидвухлетнего человека нет еще никакой Полтавы. Есть только красивая
сказка о ней, или о какой-нибудь другой, но обязательно грандиозной, победе,
потрясающей самые основания мiра. Есть только опьянение воображения, есть
только игра. Видеть же в Петре того времени государственного мужа, давно
прозревшего необходимость глубокой реформы всего воинского строя России,
ошибочно. И даже организация его собственных "потешных" полков по
европейскому типу - это отнюдь не дань признания отсталости стрелецкой
организации: какой же ребенок не замирал в восхищении перед расписной
самодвижущейся заморской игрушкой, перед которой немедленно блекли и самые
любимые предметы его детских игр. Именно и только игрушкой были для будущего
Императора его будущие гвардейские полки.
Нет, не государственному гению Петра обязана военная слава России, но его
инфантилизму.
Кстати. Представим на минуту, что после первой Нарвы последовал-таки
немедленный удар на Москву. Ведь поражение поражению рознь. Бородинская
битва, хоть и закончилась формальной победой Наполеона, была в то же время и
звездным часом русского оружия. Нарвская же "конфузия" уничтожила не только
вооруженные силы России. Лишь полное отсутствие у юного Карла даже зачатков
стратегического видения дало ему повод считать, что варварской стране,
дерзнувшей бросить ему вызов, уже не подняться. И когда б не та гордыня,
которая на годы ослепила этого молодого героя, целые библиотеки, посвященные
Петру, сегодня были бы наполнены совсем иным содержанием. Совсем иными
глазами смотрели бы мы сегодня на воинские забавы несостоявшегося
Императора, так и не дождавшегося своей Полтавы. (К слову сказать,
свергнутый Екатериной Петр III тоже с детства питал слабость к марсовым
утехам. И вот - мысль спорная, но все же: когда б не бунт гвардейских
полков, то, может, и сегодня мы с придыханием вспоминали бы о полководце,
утвердившем величие России на военных полях Европы разгромом Франции.)
Нет, не исполненный ответственностью перед Богом за врученную ему державу
- задержавшийся в своем развитии тинейджер в те дни водительствовал Россией.
И на исходе третьего десятка Петр все еще оставался ребенком, продолжающим
играть в прямого наследника громкой славы императоров первого Рима.
Вторая Нарва, Лесное, Полтава, Гангут списали все. Но справедливо ли?
Ведь было и гродненское бегство, было, наконец, и прутское пленение.
Справедливо ли забывать о том, что первые победы русского оружия не
результат действительных трудов действительно государственного мужа, но итог
на десятилетия затянувшейся игры приостановившегося в своем нравственном
развитии ребенка-царя.
Между тем именно это патологически затянувшееся детство во многом
способствует жизнестойкости той версии, в которой гениальность Петра
утверждается как нечто изначальное.
Вспомним. Впервые увиденный им во время путешествия в Архангельск в
августе 1693 года настоящий боевой корабль заставляет его тут же принимать
меры по строительству собственного, российского, флота. Это ли не пример
государственной мудрости? Но не напоминает ли его решение нечто совсем иное
- поведение капризного ребенка, который бросается на пол в магазине игрушек
и криком вымогает у родителей понравившуюся ему вещь? Петр и по возрасту и
по положению (муж! отец!! царь!!!) - совсем не ребенок, но уже в сентябре
того же года на Соломбальской верфи закладывается 24-пушечный корабль, для
которого к тому времени уже завезены все необходимые материалы. Так что же
все-таки это: нетерпеливость ребенка, или оперативность государственного
мужа?
Против государственной мудрости говорит и другой факт, относящийся к
этому же времени: сделанный голландцам заказ на строительство 44-пушечного
фрегата. Какая уж тут мудрость, если не понимать, что для эксплуатации таких
судов у России того времени не было ни опыта, ни надлежащей материальной
базы, ни даже кадров. А ведь здесь нужны и офицеры, и боцмана и обученные
матросы, и артиллеристы: ни много ни мало сорокачетырехпушечный фрегат
требует около трехсот человек обученной команды. И это без учета подмены
больных, увечных и всякого рода командированных. Между тем в такой команде
даже кадровый костяк рядовых матросов и канониров готовится годами, что же
говорить об унтер-офицерском и уж тем более обер-офицерском составе? Опыт
плавания на поморских кочах - здесь плохой помощник. А необходимость доков,
магазинов, оборудованных причалов, наконец, собственных канатных мастерских
и по-новому устроенных кузниц (ведь только стандартный адмиралтейский якорь
такого крупного фрегата по своим габаритам в десятки раз превосходит размеры
всего того, с чем привыкли иметь дело архангелогородские мастера) и так
далее и так далее...
Добавим и другое: с точки зрения правильной организации военно-морского
флота не имея ни оборудованных баз, ни судов обеспечения совершенно
безграмотно начинать со строительства крупных кораблей. И потом: 44-пушечный
фрегат, построенный по голландским стандартам - это уже претензия на флот
открытого моря. О доступе же в открытое море России того времени,
располагавшей единственным портом в замерзающем Белом море, приходилось
только мечтать. И наконец: где достойный такого корабля противник? Уж не
сама ли Англия? Словом, так и напрашивается мысль о том, что заказы на
строительство размещались на далеких северных верфях только потому, что
корабли такого класса невозможно было построить сразу на Плещеевом озере...
Сегодня, правда, нам мало о чем говорят эти факты: за далью времени
теряется всякий оттенок ирреальности. Понять их до конца можно только
проведя аналогию между развивающейся страной сегодняшнего времени, которая
бы, не обладая не только необходимой промышленной базой, но и приличным
космодромом, вдруг вздумала обзавестись собственным космофлотом, пусть даже
и состоящим не из "шаттлов" или "буранов" последних моделей, но из простых
транспортных ракет...
Мы помним, что неудача первого азовского похода не обескуражила Петра.
Уже через год Азов был взят при помощи стремительно (всего за одну зиму!)
построенного флота.
Что это, как не проявление стратегического гения мужающего императора? -
говорят нам...
Заметим, что волеизъявление абсолютных монархов, имеет одну характерную
особенность, решительно отличающую его от решений любого смертного: для его
осуществления зачастую мобилизуются все ресурсы государства. Действительная
же мощь всех ресурсов государства превозмогается лишь мощью Творца. Поэтому
в сущности нет ничего удивительного в том, что им иногда удается достичь,
казалось бы, абсолютно невозможного. Нет ничего удивительного в том, что
царствующей особе снискать славу гения иногда гораздо легче, нежели любому
из числа подданных, не облеченных абсолютными полномочиями.
Но вот что важно. Трезво мыслящий государственный деятель всегда
считается с затратами, принцип "любой ценой" абсолютно неприемлем для него,
a priori исключен. Поэтому и в оценке действий любого другого
государственного мужа (а любая оценка в первую очередь исходит из презумпции
достаточной компетентности) свершение невозможного воспринимается как верный
признак гениальности. Мало кому приходит в голову, что это невозможное
способно быть достигнуто в результате простого невежества.
Кому в то время могла прийти в голову мысль о возможности создания за
одну зиму целого флота в стране, не имеющей не только верфей, но и леса!
Нет, нет, это не оговорка: на постройку судов идут не просто сваленные
деревья, но выдержанный определенным образом и определенный срок (кстати,
измерявшийся даже не месяцами) лес. Кому в то время могла прийти в голову
мысль о создании флота из сырого леса?! Да ведь грош цена такому флоту...
Да, этот флот помог решить стратегическую задачу - обеспечить выход
России к морю. И все же не совсем гениальности Петра обязана Россия, но,
скорее, его невежеству. У Пастернака в его "Докторе Живаго" есть одно место:
"...выяснилось, что для вдохновителей революции суматоха перемен и
перестановок единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им
что-нибудь в масштабе земного шара. Построения миров, переходные периоды -
это их самоцель. Ничему другому они не учились, ничего не умеют. А вы
знаете, откуда суета этих вечных приготовлений? От отсутствия определенных
готовых способностей, от неодаренности". Печально констатировать, но
по-видимому, это так: невежественное нетерпение всех, говоря словами же
Пастернака, "самоуправцев революции", будь это помазанные миром венценосцы,
будь это самозванные властители, - что-то вроде нашего национального вируса.
Как бы то ни было, Азов был взят, но трезвый государственный расчет,
направленный на удержание достигнутого, диктовал необходимость создания уже
другого флота, флота, способного продержаться на воде хотя бы несколько лет.
Нельзя сказать, что Петр этого совсем не понимал, но что стоила его
первая судостроительная программа? Напомним, что качество созданных
"кумпанствами" судов было столь низким, что многие из них прогнили еще в
период постройки. Кстати, и здесь сказалось отсутствие должны образом
высушенного леса.
Да и многого ли вообще стоил петровский флот - это любимое его детище?
Ведь только редкие построенные на его верфях корабли пробыли в строю более
десяти лет, не сгнивший за десять лет корабль воспринимался как что-то
исключительное. Между тем, сорок, пятьдесят и больше лет службы для кораблей
того времени - вещь, если и не вполне обыкновенная, то во всяком случае
совсем не редкая. Напомним, что флагманский корабль адмирала Нельсона,
знаменитая "Victory", бережно хранимая Англией и по сию пору, ко времени
Трафальгарского сражения находилась в строю уже сорок лет. О нормативных
требованиях, которые предъявлялись к качеству военно-морских судов того
времени говорит уже тот факт, что не знающие сносу корпуса линейных
кораблей, отслуживших свой срок, еще долгое время использовались в качестве
различного рода складов и даже тюрем.
Одних линейных кораблей, содержание которых могла себе позволить только
крупная военно-морская держава, за время царствования Петра было создано 146
единиц. Одновременно напомним, что к началу девяностых годов семнадцатого
века (т.е. к началу петровского царствования) английский флот насчитывал в
своем составе 163 военных корабля основных классов, из них 95 линейных,
французский соответственно 179 и 95, голландский - 102 и 69. Через сто лет в
составе английского флота было 555 кораблей, из них 118 линейных всех рангов
и 132 фрегата. Французский насчитывал соответственно 319, 96 и 103.
Голландский флот к тому времени как серьезная военно-морская сила уже сошел
на нет.
Такое количество линейных кораблей всех рангов, построенных за время
царствования Петра (повторимся: нормальный срок службы военного корабля
превышал срок его царствования) вполне могли бы вывести Россию в число
первых военно-морских держав. На деле же мощь России и к концу его правления
ненамного превосходила полученное самим Петром наследство, т.е. была
практически ничтожной. Правда, после него оставались еще 36 линкоров и 9
фрегатов, но мореходные (а значит, в конечном счете, и боевые) их качества
были весьма сомнительны, если не сказать ничтожны. Впрочем, и они в очень
скором времени благополучно сгнили...
К сожалению, инерция, приданная Петром, еще долгое время будет
сохраняться в российском военном судостроении. Еще долгое время и после него
корабли будут строить из сырого леса. Еще и через столетие средний срок
службы российских кораблей будет составлять всего девять лет. Поэтому и
через сто лет после смерти Петра при штатном составе Балтийского флота в 27
линейных кораблей пригодных и готовых к дальнему плаванию будет всего 5. Это
объясняется тем, что при таком сроке службы необходимо было ежегодно строить
три новых линкора. Однако и состояние российской казны (в те поры не самое,
кстати, бедственное), и климатические особенности региона не позволяли
строить более полутора-двух; обходились тем, что кое-как ремонтировали
старые и зачисляли в состав действующих. Нужно ли говорить, что если
одолевшей Наполеона и ставшей во главе Священного союза России, будет не по
карману и в мирное-то время содержать такой флот, то петровские утехи и
вовсе были гибельны для врученной ему державы, напрягавшей все силы для
одоления заносчивого супостата.
Личность Петра неожиданно обнаруживает весьма большое сходство с Дон
Кихотом. Казалось бы, это совершенно невозможно, и все же... Обоих роднит не
только то обстоятельство, что оба они - персонажи чисто литературного
вымысла (реальный Петр столь же далек от героя историографических легенд,
сколь "рыцарь печального образа" от своего прототипа), но и то, что жили они
в каком-то искусственном, созданном их собственным воображением мире, и этот
воображенный ими мир в сущности полностью заслонил собой реальную
действительность. Один начитался рыцарских романов и вообразил себя героем,
достойным легенд, что окружали, ну, скажем, рыцарей круглого стола, другой -
таких книг, как, к примеру, "Записки о галльской войне"... Но этот другой
был далеко не простым дворянином из какого-то захудалого рода, поэтому и
фантазии, и (что намного страшней) претензии его простирались намного
дальше.
Вглядимся. Еще не было флота, способного противостоять армадам крупных
европейских держав: ведь даже через полтора столетия одно только введение
английского флота в Черное море заставит потопить русские корабли перед
входом в Севастопольскую бухту. Больше того: еще не было флота, вообще
способного сносно держаться на плаву. Но вот Адмиралы уже были. Был даже
Генерал-адмирал (высшее звание в воинской морской иерархии, каким
удостаивались далеко не все флотоводцы и с громкими именами). Между тем,
звание "адмирал" этимологически восходит к арабскому "амир аль (бахр)", что
означает, "владыка на море". Владыкой же на морях - при трезвом,
естественно, рассмотрении - Петр не мог себя чувствовать и в конце своего
царствования, ибо господство в глухом тупике Финского залива в сущности не
многим отличалось от господства на Плещеевом озере.
Еще не было победоносной армии, но уже был Генералиссимус. Звезда России
на военном небосклоне Европы только-только начинала восходить, а Россия к
концу петровского царствования уже прочно удерживала первенство по числу
Генералиссимусов (напомним, что тотчас же после смерти Петра это звание смог
вытребовать себе еще и Меншиков).
Русская традиция называла высший совещательный орган при царе Думой. Петр
назвал его Сенатом.
О том, почему именно Сенатом, мы как-то не задумываемся, а между тем само
это название весьма симптоматично, ведь во многом именно оно позволяет
заглянуть в тот внутренний мир, который создала неуправляемая петровская
фантазия. Уставшие от кухонной обыденности слабые женщины утешают себя
прелестной сказкой о Золушке. Но, как видно, и рожденный властвовать мужчина
оказывается совсем не чужд мечтательности. Словом уже сам этот "Сенат" -
есть прямое указание на то, что волшебные грезы свойственны не одним только
домохозяйкам.
Россия одержала трудную победу в Северной войне. Но ведь если честно, то
эта победа еще не возводила ее в достоинство первоклассных европейских
держав. Звездный час России, ставшей во главе Священного союза, был еще
впереди, целое столетие отделяло его от капитуляции, принятой Меншиковым под
Переволочной. И тем не менее именно Петру было присвоено звание Императора.
Нужно ли говорить, что этим актом Сената было просто удовлетворено тайное
желание царя. Кстати, одновременно ему было присвоено еще и звание "Отца
народа" (к слову сказать, восходившее все к тому же Риму). Так, удовлетворяя
тайным желаниям другого властителя, до самой старости продолжавшего играть в
такого же великого вождя, через два с половиной столетия снова будут вручать
боевые отличия и Золотое оружие, присваивать не менее фантастические титулы,
вроде "Маршала мира"...
После почти двухсот лет существования Империи мы уже как то не
задумываемся над этим, а ведь весьма симптоматичен и титул Императора. Ведь
Европа того времени знала только две империи: Империю Рима и Священную
Римскую Империю. При этом вторая идеологически закреплялась как простая
наследница первой, да и провозглашенная цель ее состояла в возрождении того
единства народов, которое когда-то было скреплено легионами Рима.
Необычность ситуации, создаваемой этим актом Российского Сената, состояла в
том, что им нарушалась сложившаяся "иерархия" европейских монархов: ведь
Петр сразу же становился как бы над всеми ими, ибо все они были только
королями. К тому же и несоблюдение должных юридических процедур не могло
добавить легитимности новому титулу...
"Небываемое бывает". Ни больше, ни меньше - небываемое! И все это - о
боевом столкновении, в котором со шведской стороны приняло участие 77
человек. Правда, еще только через столетие, лишь на закате наполеоновской
эры Европа под Лейпцигом увидит бойню, чинимую армиями, совокупная
численность которых перевалит через миллион, но и в петровское время это
столкновение было, скорее, стычкой, нежели сражением. Так что фермопильская
надпись, пожалуй, много скромнее, хотя подвиг Леонида и по сию пору
заслоняет собой едва ли не все известное военной истории.
Но ведь еще Рим стал владыкой на море благодаря обыкновенной пехоте,
штурмовавшей корабли противника. Ворон - вот изобретение Рима, давшее ему
власть над Средиземным морем. Так что еще задолго до Петра пехота решала
исход морского боя. Долгое время и после него пехотные контингенты в
обязательном порядке включались в состав экипажей боевых кораблей всех
европейских морских держав.
Правда, можно и оспорить: ведь здесь мы имеем дело со специально
обученной, морской, пехотой (впрочем, на деле, не такой уж и обученной и не
такой уж морской - чаще с обыкновенными пехотинцами, обретавшими необходимый
опыт в деле). Но оставим ее и обратимся к другим примерам, скажем, к
береговому пиратству, тактика которого мало чем отличалась от тактики,
использованной майской ночью 1703 года. А ведь береговое пиратство оставило
неизгладимый след и в истории нашего отечества: напомним, под ударами именно
таких пиратов погибла на днепровских порогах дружина Святослава.
Так что на Неве случилось отнюдь не небываемое - небываемое существовало
только в вечно воспаленном воображении Петра.
Все эти громкие титулы и звания, все эти преувеличенно пышные определения
в общем-то мало приметного выдают вечную его тайну, выдают то
обстоятельство, что он в сущности всю свою жизнь продолжал играть в какую-то
рожденную еще детским воображением игру. В том, иллюзорном, мире, где
навсегда замкнутым оказалось сознание Петра, все было великим. Не случайно
за один из таких "великих" подвигов (кстати, тот самый - "небываемый")
Военный совет присвоил сразу два отличия недавно учрежденного высшего
российского ордена Андрея Первозванного. Все здесь было именно таким, каким
и полагалось ему быть в мире, созданном гением титана, прямого преемника
громкой славы первых цезарей первого Рима.
Правда, всю эту имперскую мишуру можно было бы объяснить и чисто
идеологическими мотивами, объективными потребностями пропаганды государства,
добивающегося для себя достойного места в ряду европейских держав. Но ведь и
в пропаганде нужно знать меру: кто в Европе того времени мог всерьез
принимать всех этих петровских Генералиссимусов и Генерал-адмиралов вместе с
самим Императором? Задумаемся над одним фактом. Если в военное межсезонье
переход под знамена даже недавнего противника считался нормой того времени,
то измена в бою во все времена была делом, способным уничтожить репутацию
любого офицера. Кочующие же по армиям Европы кондотьеры, может быть, как
никто другой нуждались в непорочности своего послужного списка. Меж тем под
Нарвой практически все иноземцы перешли на сторону Карла (к слову, весьма
щепетильного в вопросах воинской чести) задолго до того, как обозначился
исход сражения. Измена? Но кто из них был заклеймен как предатель? Стыдно
признаться сами себе, но это так: весьма чувствительные в вопросах чести,
нанятые Петром профессионалы сочли нравственным уроном для себя принять бой
против своих же товарищей на его стороне. Без потери лица они могли воевать
за Петра лишь против лопарей, скифов, монголов, ирокезов, готтентотов,
словом, против любых, столь же экзотических племен, как и дикари самой
Московии. Представления о России как о варварской стране еще и не начинали
изменяться. Когда же варвар надевает на себя императорскую корону, тем самым
возвышая себя над всеми монархами цивилизованного мира, на него смотрят со
снисходительной усмешкой. Такая пропаганда могла лишь навредить, ибо во
многом благодаря именно ей на Россию еще долгое время продолжали смотреть
как на дикую страну.
Но даже откровенно перебирая пропагандистскую меру необходимо сохранять
трезвость, чтобы и самому не уверовать во всю эту трескотню. В противном
случае теряется всякая способность управлять реальной действительностью.
Необходимо сохранять известную вольность по отношению к создаваемым самим же
собой условностям. Петр же относился к ним совершенно серьезно.
Петр,- говорят мемуаристы,- был очень прост в обращении, с ним запросто
могли пить водку и простые шкипера. Но легко нарушая ритуальные условности,
принятые при европейских дворах, он, как кажется, никогда не отступал от тех
формальных правил, которые диктовались логикой им же вымышленной
действительности. Впрочем, не только не отступал сам, но и бдительно следил
за тщательным выполнением другими всех па никем не виденных ранее ритуалов.
Во время торжественного прохождения войск, спасших Россию в судьбоносном дня
нее Полтавском сражении, он в ярости мог рубить клинком солдата, не известно
в чем оступившегося при исполнении мудреного для вчерашнего крестьянина
викториального церемониала.
Лишенное даже тени иронии, абсолютно серьезное отношение к форме, ритуалу
никогда не бывает наигранным. Наигранным может быть лишь то натянуто
щегольское пренебрежение ими, которое опытному взгляду сразу же выдает
новичка, старающегося походить на ветерана.
Разумеется, Петр не был тем полковым командиром, личность которого легко
угадывается из содержания ставших бессмертными примечаний на полях столь же
нетленных военных записок Фаддея Козьмича. Нет, дело совсем не в умственной
ограниченности. Абсолютная серьезность, с которой Петр относился ко всем
вводимым им условностям, свидетельствует о том, что в них он видел отнюдь не
условность, не форму, но подлинное существо явлений. Солипсизм - вот имя
тому состоянию, к котором замкнулось сознание Петра. Химеры той виртуальной
реальности, которая была вымышлена им, были для него вовсе не фикцией, но
самой действительностью. Над вымыслом слезою обольюсь, - сказал поэт. Но
тщательность соблюдения всеми всех ритуальных требований, диктуемых духом
Петровских фантазий, обнаруживает себя формой подчинения всей
действительности этому вымыслу, острым желанием того, чтобы тою же слезой
над этим вымыслом обливались и все остальные.
В его виртуальном мире сражались победоносные армии и непобедимые армады,
в его иллюзорной действительности потрясались пределы вселенной...
поэтому-то она и наполнялась Генералиссимусами и Императорами. Неудержная
фантазия честолюбивого соискателя пьедестала, когда-то в детстве начавшаяся
игра теперь уже задавала тон объективной реальности. Реальность должна была
подчиниться фикции, чтобы придать ей статус действительного бытия.
Итак, мы видим, что Петр рисовался самому себе героем, достойным легенд.
Властелин огромного государства, пропагандистского воспреемника оставшейся в
веках славы Рима и Константинополя - в мысленно представляемом ряду
европейских монархов, он, казалось бы, должен был занимать одно из ведущих
мест. К тому же и слава победителя турок - еще не умершей угрозы для всего
христианского мира - должна была способствовать утверждению этих притязаний
как чего-то вполне обоснованного.
Казалось, вся Европа должна была замереть в немом восхищении от появления
этого юного героя. Слишком опереточно его "инкогнито", слишком театральна
его роль простого корабельного плотника - а значит, как и все театральное,
все это прямо рассчитано на благодарные аплодисменты. И каково же должно
было быть разочарование, когда никто - никто! - не стал рукоплескать при его
появлении. Триумфа не получилось, и лишь гордыня (или то, что называется
хорошая мина при незадавшейся игре) требовала до конца доиграть
мелодраматическую его роль на корабельных верфях Европы.
Вдумаемся, как должен был вести себя потерпевший такое поражение в
общем-то совсем не глупый и к тому же привыкший быть на виду человек, и мы
обнаружим, что поведение Петра было если и не до конца, то достаточно
последовательным. Ведь ему только и оставалось что делать вид, будто ничего
другого у него и в мыслях не было, будто целью его маскарада было отнюдь не
торжественное разоблачение с последующим апофеозом, а инкогнито как таковое,
действительное нежелание быть узнанным. Делать вид, будто он и в самом деле
покинул Россию только затем, чтобы скромно учиться у Европы...
Годы военных унижений, конечно, не пройдут бесследно и для Петра, и он
еще будет учиться великому мужеству терпения копить мелкие позиционные
преимущества (и, нужно отдать ему должное, многому научится). Но все это
будет потом, сейчас же с бешеной жаждой какого-то немедленного триумфа долго
в подобной роли ему не продержаться, и любое мало-мальски серьезное
изменение обстановки там, дома, было просто необходимо, ибо только оно могло
спасти от пыточной дыбы затянувшегося позора.
Восстание стрельцов, по-видимому, и стало таким избавлением от пережитого
унижения: Петр был достаточно прозорлив, чтобы увидеть то, что не хотят
видеть многие историки - надменная Европа нашла в нем простого варвара. Если
кто-то в европейских дворах и был поражен, то это имело род поражения при
виде украшенного перьями дикаря в полной боевой раскраске. "Третий Рим" (не
тот, духовный, о котором говорил Филофей, но светский воспреемник несмертной
славы первого) оказался существующим только в его собственном воображении, и
он, повелитель этого мнимого империя, сам оказался мнимой величиной. Не этим
ли унижением объясняется та, едва ли не звериная, жестокость, с какой он
расправился с восставшими стрельцами?
Еще можно было бы смириться с тем, что в нем так никто и не захотел
увидеть того героя, каким он рисовался самому себе. Хуже, намного хуже было
другое: впервые Петр воочию увидел подлинный блеск европейских дворов,
ощутил ту огромную дистанцию, которая отделила его "потешную" империю от
действительно цивилизованного мира - подлинного преемника славы и культуры
античной вселенной.
Да, хуже! Хуже потому, что преодоление этой дистанции отныне становится
основной, если не сказать единственной, целью всей его жизни. Создание
вокруг себя точно такой же пышности и блеска, которыми окружено бытие его
высокомерных "родственников" - вот смысл его царствования, но в чем был
действительный блеск европейской цивилизации - вопрос, по-видимому, так и
оставшийся нерешенным Петром.
Да, Петр и в самом деле был достаточно умен. Более того, для своего
времени он еще был и совсем неплохо образован: прикладная математика,
астрономия, военная история, фортификация, кораблестроение - вот далеко не
полный перечень дисциплин, в которых легко и свободно ориентировался будущий
император. Добавим сюда и практическое знание иностранных языков... Но
отметим и другое. Все его образование сводилось к чисто прикладным наукам,
т.е. к тому, специализироваться в чем в те поры и простому-то дворянину
зачастую было зазорно. Между тем, даже самые начала гуманитарии и
обязательных - покровительствуемых всеми дворами Европы - искусств были
совершенно чужды ему. Пользуясь сегодняшним жаргоном, Петра можно было бы
назвать типичным "технарем", причем не в самом лучшем понимании этого слова
(заметим, что в лексиконе гуманитария это определение звучит почти как
ругательство). Иначе говоря, человеком, если и не бесконечно, то во всяком
случае неопределенно далеким от подлинной культуры. Прекрасно
ориентирующийся в мире материальном, в сфере вполне осязаемых вещей, он на
поверку временем оказался совершенно беспомощным там, где властвуют тонкие
метафизические материи, где требуется не столько обладание конкретными
знаниями, сколько владение культурой.
Естественное наверное для любого воспитанного на чисто прикладных знаниях
человека вечное стремление сводить все непонятное и расплывчатое к четко
классифицируемым простым и однозначным, обладающим едва ли не осязательной
силой, представлениям так и осталось для Петра единственно возможным
способом мышления. Заметим и еще одно: чем более образован такой "технарь"
или чем более высокое положение в социальной иерархии он занимает, тем с
большей непримиримостью относится он ко всему трансцендентному. Лишь то, что
может быть легко переведено на язык конкретных представлений, получает для
таких людей статус непререкаемой истины, неуловимость же метафизических
сущностей нередко диагностируется ими как простое отсутствие подлинных
знаний, едва ли не как невежество!
Именно на стадии такого - "ручного мышления" навсегда остановилось
духовное развитие Петра. Именно это "ручное мышление", по-видимому, и лежало
в основе того, что явственно различимая внешняя форма, осязаемая поверхность
явлений способна была полностью заслонить от него подлинную их сущность.
Не этим ли объясняются такие, до дикости нелепые, вещи, как
насильственное внедрение "немецкого" платья, святотатственное для русского
человека посягательство на образ Божий обрезанием бород и абсолютное
подчинение церемониалу далеких от европейских балов первых петровских
ассамблей, где и полы-то нередко застилались соломой для того, чтобы не
испортить их пьяными испражнениями гостей...
Увиденное в Европе наглядно показало Петру каким должно быть окружение
настоящего героя, какой вид должна иметь подвластная ему вселенная. Блеск
заграницы ослепил Петра, до той поры вероятно и не подозревавшего, что
Европа может настолько превосходить ту среду, в которой вырос он сам.
Отголоски претензий этой среды на духовное наследство двух первых Римов
легко могли породить в Петре иллюзию причастности доставшейся ему России к
кругу избранных Богом держав; органическая же неспособность к восприятию
сокрытого препятствовала осознанию условности подобных притязаний. Вот и
там, в манящей загранице, отсутствие культуры не позволило разглядеть за
блестящей формой дворцовых церемониалов, этой изящной и полированной
поверхностью, подлинной пропасти, все еще разделявшей все еще варварское
государство и действительно цивилизованный мир. Только глубокое и
непроходимое невежество могло лежать в основе убеждения в том, что стоит
только обрить русских дворян, научить их курить табак, танцевать чужие танцы
- и дистанция отделившая Европу от России, будет едва ли не тотчас же
преодолена. А ведь именно этим путем шел Петр...
Впрочем, что-то подсказывало и ему: немедленное преображение всей
окружающей его среды невозможно, нужно что-то гораздо более серьезное и
глубокое. Видно поэтому он и гнал молодых людей за границу, учиться у Европы
уму-разуму. Но чему должны были учиться, если и обойденные просвещением, то
отнюдь не обделенные сословным чванством русские дворяне? Ведь еще и
сегодня, несмотря на десятилетиями внушавшуюся нам мысль о том, что любой
труд почетен, далеко не любая деятельность вызывает у нас уважение. Для
дворянина же начала восемнадцатого века учиться ремеслу садовника и повара
было унизительно. Но приходилось учиться и этому - с царем не поспоришь (ну,
а с Петром и тем более).
Что это - преодоление сословных предрассудков?
Едва ли, ведь такое преодоление само по себе требует большой культуры.
Скорее и здесь сказалось отсутствие таковой, сказалось простое невежество
самодержного русского царя. Необходимость учиться у заграницы стала
очевидной и для Петра, но, обладавший способностью лишь к
конкретно-прикладному мышлению, он мог осознать ее только как потребность в
чисто прикладном, немедленно реализующемся в чем-то осязаемом, знании -
единственной духовной реальности, которая только и была доступна самому
Петру, которая только и существовала для него.
Петр сумел разглядеть лишь видимость подлинной европейской цивилизации и,
поставив перед собой целью сравняться с Европой, он по сути дела создавал
вокруг себя точно такую же видимость - по образу и подобию, когда-то
представшему перед ним. Проникнуть же в существо отличий, разъединивших
просвещенную заграницу и все еще спящую Россию, ни там, в европах, ни здесь,
дома, он так и не сумел.
Развитое честолюбие, возведенное в математическую степень его невежества,
толкнули его в пожизненное состязание, подобное тому, в котором исходили
силы людоедки-Эллочки. Никогда не дремавший в нем демон величия нашептывал,
что и он достоин точно такого же блеска, который исходит от европейских
монархов, и не подражание им составляло содержание той титанической борьбы,
которую вел Петр на протяжении всего своего царствования,- в его собственных
глазах это была борьба на равных. Но, подобно упомянутому персонажу, он
всегда был предрасположен видеть шанхайского барса в крашенном зеленой
акварелью мексиканском тушкане.
Отсутствие ли потребности, простое ли нежелание отличать реальную
действительность от вымысла, а может, и просто подавленная воспаленным
воображением способность трезво оценивать тот мир, в котором он жил, были
причиной того, что он так и не научился не только управлять им, но и вообще
правильно в нем ориентироваться. Бешеная энергия неуемного императора была в
сущности ненаправленной. Рождаемые ею указы, сегодня предписывавшие одно,
завтра - другое, послезавтра отвергавшие и первое и второе, но так и не
восходившие не только к подлинному постижению объективных потребностей
общественного развития, но зачастую и просто к здравому смыслу, сплошным
потоком лиха, как из пресловутого ящика Пандоры, изливались из его
канцелярии, но больше лихорадили дело, нежели направляли его. Стихийный
полет "государственной" мысли вечно игравшего во что-то "великое" вечного
соискателя пьедестала был исполнен каким-то глубоким смыслом только в его
собственном воображении. Для подданных же этот смысл чаще всего был сокрыт.
И во многом именно благодаря этому замыслы Петра представали в глазах его
окружения, воспитанного на столетиями становившейся идее монархизма, как
нечто, едва ли не равновеликое Провидению.
На Руси издавна почитали юродивых, в их безумии искали сокровенное,
причастное к божественным тайнам. Почитание недоступных смертным петровских
начинаний носило род такого поклонения...
Но если бы все сводилось только к безобидной игре пылкого воображения
задержавшегося в своем развитии соискателя императорской короны. Настоящая
трагедия заключалась в том, что на воплощение химер, порождаемых петровской
фантазией, направлялись все ресурсы государства, только только начинавшего
выходить из состояния варварства. Но страшней всего было то, что Петр так
никогда и не задумался о подлинной цене, которую пришлось заплатить России
за все его "виктории". Как ребенок, готовый отдать за понравившуюся ему
безделушку все, что угодно, так и не узнавший подлинной стоимости вещей,
Петр видел перед собой только свое.
Вдумаемся. Длившаяся долее двух десятилетий война завершилась, наконец,
победой. Но сказать, что эта победа была пирровой, значит, не сказать еще
ничего. Ценой этой победы едва не оказалось полное уничтожение не только
русской государственности, но и самой русской нации. Россия знала лихолетье
татарского нашествия, испытала трагедию опричнины, холокост большевизма... -
петровская реформация стоит в этом же кровавом ряду.
Война во все времена была страшна, и нарядный ордер баталии способен
обмануть лишь мальчишек. Кутузов, выдавливая Наполеона из российских
пределов, практически уничтожил свою армию, даже не вводя ее в бой. Но в
этом нет решительно ничего, пятнающего его память: собственно боевые потери
войск вообще никогда не превышали считанных процентов - армии выкашивали
лишения походного быта и скученность людей. Между тем Кутузов не искал
языческих земных триумфов; уже помышлявший о том, каким он предстанет перед
Богом, выдвинутый самой нацией полководец умел считать людей. Но если и он
не смог предотвратить ни практическую гибель вверенных ему войск, ни
опустошение края, то что говорить о ни к кому не знавшем пощады Петре.
В сущности единственным спасением России было то обстоятельство, что ей
противостояла держава, ресурсы которой истощились прежде российских. Но как
бы то ни было, еще несколько лет такого противостояния и становой хребет
государства был бы окончательно переломлен.
Страшным было и то, что увлекаемый полетом собственных фантазий Петр был
способен "единым манием руки" уничтожить все плоды с таким трудом и болью
достававшихся побед.
Действительно. Мы как-то привыкли обвинять в авантюризме всех тех, кто
пытался с мечом идти на нас. Авантюристом был Карл, авантюристом был
Наполеон, авантюристом был Гитлер... (Непонятно, правда, в чем именно
заключался этот их авантюризм, если в его обоснование до сих пор не кладется
практически ничего теоретически более весомого, нежели априорное
постулирование принципиальной невозможности военной победы над Россией. А
что под этим постулатом? Скифские просторы и скифское же вероломство? Но
тогда все разговоры об авантюризме унижают, скорее нас самих. Какая-то
богоизбранность русской нации? Но и это объяснение не возвышается над
уровнем умственного развития того французского вояки, имя которого дало
название самой крайней форме национализма.) а кем был сам Петр? Ведь его
неспособность критически посмотреть на самого себя не раз ставили Россию на
грань катастрофы.
Вспомним.
Победа под Азовом. Строго говоря, ею венчались многолетние труды и
русской дипломатии, и русского оружия. Без усилий его предшественников эта -
первая петровская виктория была бы попросту невозможна. Но, как бы то ни
было, досталась она Петру. И вот, опьяненный ею, он уже готов штурмовать
небо. Однако вызов, неосмотрительно брошенный Швеции, обернулся немедленным
разгромом. Как это ни обидно для нашего национального самосознания, но нужно
признать: во многом только глубина позора, понесенного русским оружием,
спасла Петра от быстрой капитуляции. Первая Нарва сразу же показала его
сопернику, что на русскую армию не стоит тратить больших усилий...
Карл надолго увяз в Польше - и снова можно бросать вызов хоть самому
небу. Но если строго, то чем еще (только теоретически более состоятельным,
нежели полное отсутствие стратегического мышления у блистательного тактика
Карла) были обеспечены петровские победы в Прибалтике? Да, ряд побед над
малочисленными гарнизонами изолированных крепостей отдал в руки Петру целый
край. Но едва не случившаяся катастрофа под Гродно наглядно показала, что и
здесь, все еще висит на волоске.
Победа при Лесной, звездный час Полтавы, окончательная точка,
поставленная Меншиковым на переправе у Переволочной,- и вновь катастрофа:
Прут!
Прутское пленение (кстати, много ли примеров знает история, когда в плен
попадает целая армия во главе с самим монархом?) уничтожило результаты
вековых усилий России, пробивавшейся к южному морю. И где гарантия в том,
что жажда еще одного несмертного подвига не уничтожила бы (вот так же,
мимоходом) и плоды полтавской победы?..
3
Нет, не гений, не легендарный герой творил историю достойной лучшего
страны. Величие Петра было величиной мнимой: заурядный обыватель, вдруг
возомнивший себя античным героем,- вот кем он был в действительности.
И вместе с тем в истории России произошел-таки один из крупнейших
переворотов, когда-либо пережитых ею. Нет ли здесь противоречия? Нет,
нисколько. Правда, объяснение может показаться довольно схоластичным, а
следовательно, далеким от жизненной реальности, и все же философские истины
- неоспоримы.
Известно, что не только новое содержание предполагает наличие какой-то
новой формы, но и новая форма с необходимостью влечет за собой изменение
старого содержания. Может быть, это и парадоксально, но это действительно
так: стоит обрядить русского мужика в короткое "немецкое" платье и поставить
его в строй, душой которого является отнюдь не славянская размягченность и
самосозерцательность, но неумолимый ранжир и жесткая дисциплина, и он
перестает быть тем, кем он был.
Но есть и другое, куда более фундаментальное, объяснение свершившихся
перемен.
Мудрец сказал: если факт противоречит теории, то тем хуже для факта, и
был во многом, очень многом прав. Но в этой его правоте одновременно и
величайшее уважение теории, и глубокое почитание факта. Не знавший этой
истины Петр (здесь мы абстрагируемся от смещений хронологического ряда)
руководствовался тем не менее именно ее до предела вульгаризированной
ипостасью: если реальность не соответствует вымыслу, то тем хуже для самой
реальности. Глубочайшее презрение к ней, стремление немедленно подчинить ее
химерам собственной фантазии обернулись для России одним из величайших в ее
истории несчастий. Страну к переменам, быть может, належит вести как невесту
- Петр погнал ее пинками кованного ботфорта. Разрушительный смерч петровских
начинаний, бушевавший над страной три десятилетия, вызвал настоятельную
необходимость приспосабливаться к нему как к какой-то грозной климатической
аномалии, внезапно поставившей на грань катастрофы существование всего
живого. В результате резкого изменения всего общественно-исторического
"климата" обреченным на неизбежное вымирание оказалось все, что не сумело
перестроиться. Причем под угрозой оказались не только социальные институты,
веками существовавшие в России: по свидетельству историков жертвы,
понесенные страной в ходе петровской реформации, вполне сопоставимы по своим
масштабам с жертвами, понесенными в ходе гражданской войны и сталинского
террора.
Господь сказал, что за Иордан перейдут только те, кому чужда ностальгия
по Египту. Но Он был милостив к своему народу даже тогда, когда тот впадал в
грех неверия. Между тем, Петр не знал жалости, и смерч петровских реформ
попросту истребил тех, кому в Синайской пустыне было отпущено умереть своей
смертью, не торопимою никем. Оставшееся же в живых попросту не могло не
эволюционировать. Впрочем, много правильней здесь было бы сказать
"революционировать", ибо, дарованного Израилю, времени, необходимого для
безболезненного перехода в новое общественно-историческое состояние, России
не было отпущено: нетерпение задержавшегося в своем нравственном развитии
самодержца стремилось опередить самое время.
Но мы сказали "эволюционировать" - и, по-видимому, в этой оговорке тоже
есть своей смысл (хотя это и большой теоретический грех использовать для
объяснения исторических процессов термины и понятия естественного отбора).
Но если и пользоваться терминологией эволюционистской теории, то много
правильней было бы обратиться к идеям Ламарка, нежели к основоположениям
дарвинизма. Ведь (вспомним основные постулаты дарвиновской теории)
эволюционный процесс - начало, в принципе ненаправленное. А разве не
оскорбительно для целой нации осознавать себя влекомой Бог весть куда
какой-то ненаправленной стихией. Разве не оскорбительно для целой нации
сознавать, что гекатомбы и гекатомбы были принесены в жертву неизвестно
какому божеству.
Может быть и поэтому людская молва - и историческая традиция - наделяла
Петра нечеловеческими свойствами: Антихрист - это ведь тоже про него, про
него сказано. Человек имеет право знать, во имя чего жертвуют им. А если уж
и этого права его лишают, то хотя бы тешить себя иллюзией того, что
принесенные им жертвы были не напрасны, были нужны, имели хоть какой-то
смысл, пусть даже и сокрытый от большинства, но доступный гению.
На протяжении всего петровского царствования русский человек был начисто
лишен этого права знать. В самом деле, химеры миропомазанного вымысла могли
существовать как реальность только для самого Петра. И может быть это род
своеобразной психологической защиты подданного - наделять венценосного
узурпатора какими-то сверхчеловеческими качествами. Если уж и не дано знать
достоверно, то хотя бы утешить себя сознанием того, что смысл этот все-таки
был! - просто он был слишком высок, чтобы его смог постичь конечный разум
простого смертного.
Отсюда и пресловутое величие Петра, каким бы этическим знаком оно ни
наделялось: знаком ли гения всех времен и народов, знаком ли Антихриста...
Именно здесь скрывается тайна (отнюдь не только!) петровского феномена. И
понять ее можно лишь постигнув одну не простую истину: действительная
история России первой четверти восемнадцатого века - это не процесс
последовательного воздвижения того величественного пьедестала, на который
всю свою жизнь карабкался мечтающий о лаврах императора Петр, но история
скрытого от взгляда исследователя приспособления миллионов и миллионов
подданных к стихии царского честолюбия, история простого их выживания в
условиях обрушившейся на Россию чумы петровских начинаний. Важно понять:
рождение той новой России, которая вдруг явилась миру, властно заявив о
своих правах на равное участие в европейских делах уже на полях Семилетней
войны,- это не результат какой-то направленной инициативы проникшего в тайны
исторических судеб титана, но простая стихийно складывающаяся результирующая
слепого приспособительного процесса.
Да, действительно, первая четверть восемнадцатого - это время
стремительного становления каких-то новых социальных институтов, если
угодно, даже новых социальных инстинктов. Но становление это происходит
стихийно, само по себе, в сущности совершенно безотносительно ко всем
петровским начинаниям, а в чем-то, может быть, и вопреки им. Впрочем, это и
неудивительно: выжить в условиях столь мощного давления такого "мутагенного
фактора", как петровское честолюбие, можно было только создав эти новые
социальные органы, только сформировав новые исторические инстинкты. Нет, не
петровская мысль воплотилась в них,- они конституировались сами.
Действительная цель всех петровских нововведений и подлинная история России
- две вещи "несовместные" друг с другом. Это полностью трансцендентные по
отношению друг к другу начала.
Но вернемся к тому, с чего мы начинали. Да, самоотчуждение человека, о
котором мы говорили выше, может быть и вполне благодетельным. Та
нравственная бездна, на краю которой помутился разум Ивана Карамазова,
способна поглотить многих, как она поглотила даже Павла Смердякова. Но все
же спасения в нем нет. Да и не может быть, ибо иным полюсом отчуждения как
раз и предстает прямое порождение всех этих Иоаннов Грозных и Петров
Великих, всех этих Сталиных и Пол Потов. Рано или поздно такое отчуждение
выливается в прямое порождение человеком своих собственных палачей.
Парадоксально, но факт: не только холуйствующая мысль дипломированных и
недипломированных лакеев, но и людская молва наделяли всех этих соискателей
пьедестала каким-то демоническим, едва ли не надмировым величием. Но были ли
они на самом деле великими? Не воля ли миллионов и миллионов, привычно
отчуждаемая в пользу одной (зачастую преступной) воли - подлинное имя этому
величию?
Человеку свойственно творить богов по образу и подобию своему. Еще к
античности восходит мысль о том, что боги - суть прямое порождение человека,
и выкристаллизовавшееся в прошлом столетии заключение о том, что Бог - это
концентрат отчужденных от человека и доведенных до степени абсолюта
человеческих свойств сформулировало то, что носилось "в воздухе" долее двух
тысячелетий.
И здесь, в рассматриваемом нами предмете, проявляется точно такое же
отчуждение: доведенная до степени Абсолюта воля простых смертных, которые в
сущности и являются подлинными субъектами Большой Истории, самоотчуждаясь от
них, возрождается в ими же создаваемом кумире. Ничто не обращается в ничто,
равно как и ничто из ничего не возникает - гласит старая философская истина.
Так и здесь: отнюдь не из ничего возникает потрясающее разум обывателя
величие несмертного героя, отнюдь не в ничто обращается отчуждаемый
миллионами суверенитет их собственного "Я"...
Итак, есть два предела: за одним - вселенская тяжесть абсолютной
ответственности не только за себя - за Род Человеческий. За другим -
абсолютное бесправие перед в сущности фальшивыми идолами. Но вовсе не между
ними пролегает магистральная линия восхождения человеческого духа.
Действительная цель человеческого бытия (если она вообще есть эта конечная
цель) лежит отнюдь не в этом створе, который образуют очерченные здесь
пределы. В чем конкретно состоит подлинное назначение человека, известно,
пожалуй, только Богу, но уже сегодня a posteriori шеститысячелетнего
существования человеческой цивилизации - можно категорически утверждать, что
единственным ориентиром на пути достижения этой, неведомой нам, цели
является преодоление той нравственной бездны, бегство от которой рано или
поздно рождает палачей, принятие на себя всей тяжести неделимой абсолютной
ответственности.
В сущности это и есть единственный путь к полной свободе, ибо именно
свобода - настоящее имя этому состоянию: "Ибо будучи свободен от всех, я
всем поработил себя, дабы больше приобресть:\ Для иудеев я был как иудей,
чтобы приобресть иудеев; для подзаконных был как подзаконный, чтобы
приобресть подзаконных;\ Для чуждых закона - как чуждый закона,- не будучи
чужд закона пред Богом, но подзаконен Христу,- чтобы приобресть чуждых
закона;\ Для немощных был как немощный, чтобы приобресть немощных. Для всех
я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых."
Елизаров Евгений Дмитриевич
195030, С.-Петербург, Отечественная 2/11, кв. 68.
Тел: сл. (812) 5348854, дом. (812) 5262128
17
История и личность. Размышления у пьедестала.
МИРОВОЙ РАЗУМ
1
Поиски следов внеземной жизни в настоящее время проходят в двух основных
направлениях. Одно из них простирается в сторону возможных следов
деятельности гипотетически существующего субъекта внеземного разума;
ориентиром другого являются космические объекты с более или менее
подходящими условиями для возникновения жизни.
Впрочем, различие между обоими этими направлениями проходит и в другой
плоскости. Принимается, что инопланетный разум, если, конечно, он вообще
существует, по уровню своего развития должен быть, как говорят математики,
на порядок (а то и на несколько) выше земного. И пусть это принимается в
какой-то неявной, скрытой форме, суть дела от того не меняется. Ведь тот
факт, что и по сию пору мы не имеем никаких контактов с иными цивилизациями,
говорит (предположим, что они все-таки существуют в каких-то отдаленных
областях Вселенной) о том, что средства обнаружения, имеющиеся в
распоряжении человека, пока еще недостаточны для преодоления разделяющих нас
пространственных (только ли?) барьеров.
Но если даже средства пассивного наблюдения не в состоянии обнаружить
что-либо альтернативное человеческому разуму, то практическое столкновение с
искомым сегодня возможно только в том случае, если гипотетически
существующая цивилизация сама выйдет на контакт с нами. Иначе говоря, речь
может идти только о такой цивилизации, которая в состоянии преодолеть все
разделяющие нас барьеры. Способность же к этому предполагает уровень
развития, далеко превосходящий возможности не только земной цивилизации, но,
не исключено, и самые смелые представления человека о перспективах ее
исторического восхождения.
Словом, когда мы говорим о контакте с каким-то иным разумом, то в
качестве его носителя неявно предполагается субъект, достигший едва ли не
самых вершин строения всей мыслящей материи. В то же время анализ условий,
при которых возможно зарождение жизни, напротив, ведется на предельно низком
уровне организации всего живого, то есть на самом стыке химии и биологии.
Таким образом, между обозначенными здесь объектами поиска оказывается
практически вся лестница эволюции, причем эволюции не только биологической,
но и социальной. Эти объекты представляют собой как бы противоположные
полюсы собственного бытия человека: один из них - далекое его прошлое
(простирающееся аж до исторического "нуль-пункта" существования живой
материи), другой - может быть, еще более далекое его будущее. И в этом
смысле между человеком и обоими обозначенными здесь полюсами его поиска
обнаруживается что-то вроде глубокой временной пропасти.
Впрочем, временной разрыв - вовсе не единственное, что разъединяет их.
Между ними и человеком оказывается, как уже замечено, также и
пространственная бездна: ведь координаты вероятного обнаружения как
материальных следов практической деятельности инопланетных цивилизаций, так
и пригодных для жизни условий выносятся в какие-то, едва ли доступные
конечному сознанию, зазвездные дали.
Правда, ученый мир, наверное, еще не расстался до конца с надеждой
обнаружить следы жизни на планетах Солнечной системы, но что касается
поисков разума, то все они, за исключением, разумеется, Земли, давно (и, не
исключено, окончательно) вычеркнуты из списка вероятных мест его обитания.
Конечно, при ничем не ограниченных размерах Вселенной район поиска, в
свою очередь, оказывается неограниченно большим. И все же: насколько
правомерно такое его ограничение? А ведь речь идет именно об ограничении,
ибо район возможного обитания братьев человека по разуму зачастую выносится
далеко за пределы той сферы, которая ныне доступна нашему инструментальному
наблюдению. Между тем, это область, радиус которой составляет едва ли не
миллиарды световых лет.
Но почему бы не предположить вероятность сосуществования в одном и том же
пространственно-временном пункте нескольких различных цивилизаций?
Сама по себе такая мысль ничуть не лучше и ничуть не хуже всего множества
других, и уже только поэтому она имеет, хотя бы некоторое, право на
существование. Впрочем, если быть до конца строгим, следует признать, что и
эта мысль далеко не нова: ведь утверждаем же мы возможность (пока, правда,
только абстрактно-логическую, далекую от реализации на практике) контактов
между различными цивилизациями. А что же такое этот контакт, как не
наложение друг на друга пространственно-временных границ распространения
различных цивилизаций.
Другими словами, фактическое отсутствие контакта означает, что разные
цивилизации могут существовать опять же лишь в разделяющих их зазвездных и
надвременных далях. Поэтому и здесь между человеком и объектами его поиска
сохраняется до поры неодолимый пространственно-временной разрыв. Таким
образом, если возможность сосуществования в одном пространственно-временном
пункте нескольких различных цивилизаций и признается, то только не для той
части Вселенной, на которую уже распространилась познавательная деятельность
человека.
Между тем, признание такой возможности требует ее распространения на все
без какого бы то ни было исключения области материального мира: ведь у нас
нет решительно никаких оснований для утверждения какой-то исключительности,
привилегированности, что ли, уже познанной нами его части. Но нужно ли
говорить, что и сегодня для многих мысль о возможности существования
какого-то иного разума в самой непосредственной близости от человека
граничит даже не с абсурдом, а вообще с умственным помешательством.
В самом деле: если бы "что-то такое" существовало поблизости от человека,
человек давно бы уже это "что-то" обнаружил. Отсюда сам факт того, что мы не
замечаем никаких странностей ни у себя дома, в освоенных нами районах
планеты, ни в его обозримых окрестностях, говорит за то, что мы -
единственные хозяева как самого этого дома, так и всех близлежащих его
областей.
В методологическом плане это ключевой пункт. Человек и в самом деле не
замечал и не замечает никаких странностей, могущих выдать присутствие
кого-то чужого в его собственном доме. Но уместно задаться вопросом:
действительно ли есть строгая формальная связь между нейтральной и мало кого
обязывающей посылкой: "не замечал" и категорическим вердиктом: "не
существует"? Действительно ли одно логически неизбежно вытекает из другого?
Вглядимся пристальней.
Поиск носителей внеземного разума осуществляется как поиск материальных
следов его практики. Это и логично: ведь масштабы технологической
деятельности субъекта иного разума (с сегодняшних позиций земного человека)
в обязательном порядке должны быть большими, нежели физические границы той
сферы, которую заполняют формы чисто биологического его бытия. Поэтому и
вероятность их обнаружения составляет куда большую величину, чем вероятность
столкновения со следами биологических его отправлений. Однако по существу
вся идеология поиска насквозь антропоморфична.
Действительно. Когда речь заходит о конкретном поиске предметного
выражения материальной деятельности иных цивилизаций, то становится
совершенно непонятным, что именно нужно искать. Ведь для того, чтобы что-то
искать, необходимо хотя бы приблизительно представлять себе это "что-то".
Строго научная же мысль, которая развивается на основе земного опыта,
может составить такое представление только путем экстраполяции
закономерностей земного праксиса. Но известно, что любая экстраполяция может
носить только количественный характер, а потому она в принципе не может
вывести человека за пределы качественной определенности его сегодняшнего
дня. Речь же идет о том, чтобы вообразить себе цивилизации, опередившие
человека отнюдь не на десятилетия. Может быть, и не на века. Ну, и кроме
того, нет никакой гарантии в том, что закономерности развития земного опыта
человека носят какой-то панкосмический, всеобщий характер. Поэтому давать
любые (граничащие, однако, с достоверностью) прогнозы относительно тех или
иных форм деятельности возможных(?) внеземных цивилизаций, на первый взгляд,
может только мысль, не связанная жесткой связью со строго научными
представлениями.
Другими словами, мысль фантаста. Но и фантастика в своих представлениях
не уходит от человека. Ведь на всех планетах, где развиваются иные,
живописуемые ею, миры, мы находим подобные земным города, подобные земным
заводы, подобные земным машины и космические аппараты. Особенно заметно
сходство субъекта внеземного разума с земным человеком сегодняшнего дня там,
где речь идет о гуманитарных идеях, лежащих в основе фантастических
произведений. Эти идеи насквозь земны, ибо являются попыткой того или иного
разрешения гуманитарных проблем, сегодня волнующих самого человека. Точно
так же и технология рисуемых мыслью фантаста чужих цивилизаций не так уж
далеко уходит от нашей. Ведь, несмотря на всю ее экзотичность, решает она в
сущности те задачи, которые уже сегодня вырисовываются перед нами.
Впрочем, по отношению к фантастике все это совсем не трудно понять. Мы
вынуждены - пусть и в неявной форме - принимать, что цивилизация, способная
вступить в контакт с какой-то другой, должна быть на несколько порядков выше
земной (ведь уровень развития нашей собственной не позволяет предположить
такую способность даже в сколько-нибудь провидимом будущем). А значит, все
попытки представить себе братьев по разуму, с которыми когда-то возможно
предстоит встретиться человеку, в сущности являются попытками представить
далекое будущее (а может быть и близкое, как знать?) самого человека.
Таким образом, и строго научная, и фантастическая мысль в своих прогнозах
всегда замкнуты на сегодняшний день земного человека, на земной разум. Но
ведь задача-то заключается в том, чтобы представить себе субъект, не только
отличного от земного, но может быть, даже принципиально иного разума.
Субъект, основной предикат которого, возможно, вообще не может быть
охарактеризован как разум.
Методологически правильней было бы ориентировать поиск не на подобный
земному, но на качественно отличный от него разум: ведь только расширив
сферу поиска мы можем обнаружить искомое, характер которого нам пока
совершенно не известен.
Впрочем, и эта мысль для современной науки, давно уже принявшей как
аксиому положение о принципиальной возможности существования качественно
отличающихся друг от друга цивилизаций, не является откровением. Но вот как
раз здесь-то и встает основная проблема. Если положить, что между земной и
внеземной цивилизациями существуют только количественные различия, то
обнаружение материальных следов (если они действительно существуют)
деятельности иного разума, на первый взгляд, не должно составить большого
труда. Правда, различия качественного характера несомненно будут иметься и
здесь, ибо в силу известного закона количественные изменения рано или поздно
переходят в качественные. Но если общий ход линейного восхождения (а,
следовательно, и неизбежно сопутствующих ему качественных изменений)
внеземной цивилизации тождествен земной эволюции, то даже встретив нечто,
назначение чего мы не в состоянии понять, мы все же сможем, как
представляется, распознать в нем продукт практической деятельности иной
цивилизации.
А как быть, если не только отправной пункт эволюции внеземного разума, но
и генеральное направление этой эволюции принципиально отличны от земных?
Сможем ли мы тогда распознать его присутствие в обозримой нами части
Вселенной?
Впрочем, и здесь намечается решение этой проблемы. Ведь практическая
деятельность разумного существа неизменно сопровождается преобразованием
окружающей его действительности, ее приспособлением к его собственной
природе. Поэтому продукт такой деятельности всегда будет искусственно
созданным предметом. Отличить же искусственно созданный предмет от
естественно данного, на первый взгляд, не составляет большого труда. Правда,
зачастую трудно отличить от естественно данных объектов продукт деятельности
разумных существ, преодолевающих лишь первые ступени своего исторического
восхождения (так каменные рубила шелльской культуры во многих случаях лишь
глубоким знатоком могут быть отличены от случайных сколов), - но ведь
здесь-то речь идет совсем не о них. Объектом анализа являются результаты
практической деятельности субъекта разума, повторимся, намного
превосходящего человеческий.
Таким образом, можно сформулировать: бросающееся в глаза отличие от
естественно-природных явлений должно характеризовать искусственно созданное
начало. Но если это так, то должно быть справедливым и обратное: все то, что
резко отличается от искусственно созданного - суть естественно данное.
Над этим мы, как правило, не задумываемся. Между тем, в этом обратном
тезисе скрыт очень глубокий смысл. Смысл, осознание которого способно весьма
существенно повлиять на формирование наших представлений о внеземном разуме.
Дело в том, что этот тезис единым махом уничтожает наметившийся было
критерий определения искусственно созданных предметов. Ведь в очерченном
отношении (искусственно созданное - естественно данное) естественно данному
явственно противостоит лишь только то, что создано руками земного человека.
Человек не в состоянии отрешиться ни от своей собственной природы, ни от
своей собственной истории. Человеку не дано встать над законами развития его
собственной деятельности. А раз так, то и все его представления о характере
искусственно созданного не могут не быть антропоморфными. Между тем, если
внеземной разум качественно отличен от человеческого, то и практическая
деятельность его носителя должна быть качественно отлична от сугубо
человеческой практики. Но тогда качественное отличие должно содержаться и в
конечных результатах этой деятельности.
Что же получается в этом случае? Продукты деятельности внеземных
цивилизаций принципиально отличны от результатов человеческой деятельности.
Но достоверно отличить от естественно-природных явлений человек может
единственно то, что хоть в какой-то степени напоминает предметы, создаваемые
им самим. А значит, все качественно отличное от этих предметов будет
восприниматься человеком как нечто естественно данное.
Таким образом, легко видеть, что материальные следы практической
деятельности внеземной цивилизации, будь даже ее масштабы сопоставимы с
масштабами всего космоса, далеко не всегда смогут быть отличены от
естественно-природных феноменов.
Напомним: с самого начала принималось положение о том, что все
искусственно созданное должно быть качественно отличным от естественно
данного. Но ведь у нас нет никакой уверенности в том, что по мере
совершенствования инструментария внеземных цивилизаций продукты их
деятельности должны все в большей и большей мере противопоставляться
естественно-природному. Что если будет происходить обратное? Ведь и в
сегодняшней практике земного человека можно разглядеть именно такие -
обратные - тенденции. Но если естественно данное отнюдь не обязательно
должно отличаться от искусственно созданного, то совпадение продуктов
инопланетной деятельности с природными явлениями станет еще более вероятным.
Справедливости ради следует сказать, что есть еще и своего рода
промежуточный класс явлений: явления, отличные с точки зрения человека как
от создаваемых им предметов, так и от всего того, с чем он привык иметь дело
как с естественно природным. Но здесь действует хорошо известный всем со
времен Оккама принцип, требующий объяснять их без привлечения каких бы то ни
было внеземных начал.
Итак, логично предположить, что материальные следы деятельности иного
разума человеком, скорее всего, будут восприняты нами как чисто природные
начала.
Но если так, то вполне закономерен вопрос: что из окружающей нас природы
относится к собственно природе, а что - к продукту деятельности какого-то
внеземного разума? Ведь если одно может быть неотличимо от другого, то
исключить присутствие кого-то иного в окружающем нас мире становится весьма
и весьма затруднительным делом.
В настоящее время на этот вопрос нельзя дать даже самый приблизительный
ответ. А если ответа не существует, то в принципе любой класс явлений,
однозначно относимый к чисто природным образованиям, сегодня может скрывать
в себе творчество какого-то запредельного нам разума. Иначе говоря,
исключениями в этом ряду не могут служить даже те природные явления, с
которыми человек изо дня в день сталкивается на Земле. Больше того: в своем
собственном организме.
Легко видеть, что в этом случае к внеземному разуму оказывается
решительно неприменимым и само определение "внеземной", ибо местом обитания
его носителя вполне может оказаться и собственный дом (и собственное тело)
человека. Пользуясь биологической терминологией, можно сказать, что такой
разум занимает что то вроде иной "экологической ниши", в которой пока еще
нельзя разглядеть его существование.
Таким образом, получаемый здесь вывод способен полностью устранить ту
пространственно-временную пропасть, которую, как было показано выше,
человеческий разум (в общем-то, искусственно) воздвигает между самим собою и
любым иным разумом. Искусственность этой пропасти достаточно очевидна, ибо
основывается она на убеждении в том, что человек пока еще не замечал никаких
материальных следов присутствия иного разума ни у себя дома, ни в его
обозримых окрестностях. Но из этого убеждения, как оказывается, отнюдь не
вытекает однозначный запрет на его существование.
Подведем промежуточный итог. Проблема мирового разума в силу полного
отсутствия достоверных фактов позволяет теоретизировать, отталкиваясь от
любых допустимых предположений. Лишь бы эти предположения были действительно
допустимыми, то есть не противоречили надежно установленным фактам и выводам
науки.
Получаемый же здесь предварительный вывод, при всей его фантастичности,
достаточно строго вытекает из одного единственного предположения -
предположения возможности глубоких качественных различий между стоящими на
разных уровнях развития инопланетными культурами.
Нужно ли говорить, что это предположение нисколько не противоречит
общепринятым сегодня научным истинам? Больше того, оно выглядит гораздо
правдоподобнее, нежели обратное ему утверждение, то есть утверждение того,
что даже разделенные галактическими расстояниями культуры должны быть
глубоко родственными друг другу и, несмотря на временную пропасть,
пролегающую между ними, содержать в себе больше сходства, нежели отличий.
А раз так, то и получаемый из этой посылки вывод имеет вполне законное
право на существование.
2
Итак, мы исходили из того, что материальная деятельность субъекта иного
разума может содержать в себе глубокие качественные отличия от практической
деятельности человека. Но здесь закономерен вопрос: насколько глубокими
могут быть эти отличия?
Попробуем разобраться.
Если обратиться к человеку, то не трудно заметить, что его деятельность
(разумеется, в самом общем ее определении) - это процесс постоянного
преобразования окружающей его действительности соответственно его природе,
соответственно его собственным потребностям. Как бы мы ни пытались
абстрагироваться от конкретных (сиюминутных) ее целей, от уровня развития
нашей сегодняшней техники, от качественной определенности нашей сегодняшней
технологии, нам не вырваться за пределы этого всеобщего определения
практики.
Антропоморфизм представлений о субъекте иного разума, иной цивилизации
проявляется, в частности, в том, что во всех этих представлениях иная
цивилизация рисуется нам как субъект примерно таких же преобразований
внешнего мира, то есть как тождественное сугубо человеческой деятельности
начало. Заметим к тому же: речь идет о преобразованиях (пусть и повинующихся
каким-то иным потребностям) в сущности нашего же мира, окружающей нас
действительности. Разница лишь в том, что эти преобразования (если уж они
попадают в поле зрения земного человека) должны быть гораздо более
масштабными, нежели все вершимое нами.
Именно неспособность вырваться за пределы такого определения деятельности
и предопределяет ту кажущуюся легкость, с которой представляется возможным
отличить все искусственно созданное от естественно данного. В самом деле,
если содержанием деятельности разумного существа (независимо от его природы)
является качественное преобразование всего того, что его окружает, то
отличить ее результаты от "остального" мира не так уж, на первый взгляд, и
трудно.
Но спрашивается: почему практическая деятельность разумного существа в
обязательном порядке должна переделывать и переделывать все окружающее?
Почему субъект разума в обязательном порядке должен осуществлять постоянное
насилие над тем миром, в котором он обитает? Только потому, что именно этим
на протяжении тысячелетий занимается человек? Но является ли это
действительно разумным применением его собственных сил? Наконец, является ли
действительным проявлением разума такое антропоморфное представление о
субъекте иной культуры? И тем более культуры: которая "по определению"
должна быть намного выше нашей.
Задумаемся над тем обстоятельством, что сам человек есть часть природы. И
если уж известная доля антропоморфизма неизбежна даже там, где речь идет о
субъекте иного разума, то логично предположить, что и носитель иной культуры
- суть часть все той же природы, которая окружает нас.
Мир един. Но даже если и существует множество несоприкасающихся друг с
другом вселенных, то в заявленном к рассмотрению предмете нас все же
интересует что-то одно, общее как для нас, так и для гипотетического
субъекта гипотетического контакта. Ведь мы говорим именно о контакте
цивилизаций, но вовсе не о запретах на взаимодействие между ними.
Но если человек (а в более широком плане и любой другой носитель разума)
суть часть природы, то почему все преобразования должны затрагивать только
внешнюю действительность? Если в результате практической деятельности можно
преобразовывать (в конечном счете весь) материальный мир, то нет решительно
никаких препятствий и к тому, чтобы изменять свою собственную природу. Если
преобразование мира является действительно неизбежным результатом
практической деятельности субъекта (любого) разума, неизбежным его
результатом должно стать и преобразование его собственной природы.
Строго говоря, мысль о возможности ее изменения не только не нова, но и
вообще являет собой некоторую константу человеческого сознания.
Так, например, совершенствование структуры и функций человеческого
организма на протяжении едва ли не всей нашей истории было предметом усилий
и практикующей медицины, и многих идейных течений и школ. Но если даже
простая реабилитация пораженного организма немыслима без вмешательства в
тонкую его механику, то что говорить о давней мечте человека, символом
которой в европейской культуре стало бессмертие, в восточных - абсолютная
власть над телом? Уже сегодня никого не удивляют ни искусственные органы,
начиная от протезов и очков, ни даже целые функциональные системы
человеческого организма. Но все это - не более чем количественные
преобразования, а следовательно, с философской точки зрения, не имеющие
принципиального значения вещи. Все они не затрагивают глубинных основ
физического нашего бытия.
И все же вспомним: история человека, (имеется в виду биологически
"законченный" человек) не превышает и нескольких десятков тысяч лет. Говоря
же о просторах Вселенной и внеземных цивилизациях, способных преодолеть их,
чтобы выйти на прямой контакт с нами, в неявной форме подразумеваются такие
формы жизни, которые в своем развитии ушли от нас, может быть значительно
дальше той исторической дистанции, которая отделила нас не только от
кроманьонца, но и от австралопитека.
Вспомним и другое: долгие тысячелетия история лишь набирала ход, и,
вероятно, последние полтора-два столетия спрессовали в себе много больше
того, что могли вместить тысячелетия, отсчитываемые от неолитической
революции до Великой Французской. Но даже если экспоненциальная кривая
истории выпрямится и дальнейшее ее течение будет идти без всякого ускорения,
то наполнение тысячелетий, возможно разделяющих нас и наших потенциальных
визави, и в этом случае окажется эквивалентным полной сумме событий,
вместившихся в эволюционный интервал от одноклеточных до Эйнштейна и Фишера.
Да, в этом интервале форма организации живой материи претерпела уже не
сводимые к одним только количественным изменения. Структура живого
изменилась принципиально, неузнаваемо, говоря философским языком,
качественно. Так разумно ли ждать, что в уходящих в перспективу
миллионолетиях - по существу мгновениях в истории Вселенной - должен
навсегда остановиться этот до сих пор набиравший и набиравший ход процесс?
Говоря об инопланетных цивилизациях (а тем самым и о перспективах
развития земного разума) необходимо быть готовым к максимальному напряжению
нашего собственного сознания, нашей собственной мысли. А значит, необходимо
быть готовым к примирению с тем, что все сиюминутное в определенности
земного человека - это не более чем мимолетное преходящее состояние.
Заглядывая вперед, мы должны быть готовыми не только к тому, что
человеческий дух способен превзойти любые вершины, но и к тому, что
материальная его оболочка, может претерпеть самые глубокие изменения.
Основное направление эволюции в принципе не сложно и предугадать.
Заметим: константой развития разума является перманентное увеличение его
мощи, неуклонное расширение сферы его непререкаемой власти над окружающей
его действительностью (не будем пока говорить об этическом знаке этой
власти). Логическим пределом этой тенденции является, может быть абсолютная,
власть если и не над всем миром, то, по меньшей мере, над значительной его
частью. Причем под этой "частью" следует понимать отнюдь не только
гипотетическую пространственную сферу, радиус которой, исходя из центра
зарождения культуры теряется в каких-то зазвездных далях. Она обязана
включать в себя и иные измерения: от субнуклеарных связей до
межгалактической социологии. И говоря о власти, мы имеем в виду, может быть
абсолютную, способность разума произвольно управлять всеми этими измерениями
в пределах всей доступной ему пространственной сферы.
Вероятно, было бы естественным предположить, что этот путь развития
является константой не одного только земного разума, но представляет собой
магистральное направление всего мыслящего вообще, независимо от того, в
какой области пространства оно зарождается.
Между тем, вряд ли может вызвать возражение тезис о том, что духовный
потенциал носителя разума должен, хотя бы отчасти, совпадать с физическими
его возможностями. Ведь в противном случае все порождаемое сознанием
обречено навсегда оставаться чем-то химеричным. Поэтому если целью
восхождения разума является обретение власти нам миром реальной
действительности, качественное совершенствование должно составлять существо
не только духовного развития, но и эволюции его физического тела.
Следовательно, потенциал последнего должен быть сопоставимым с потенциалом
всей подчиняющейся ему природы.
Вытекающий отсюда вывод хоть и граничит с безумием, но с философской
точки зрения все же вполне корректен: на определенной ступени восхождения
физическим телом субъекта разума должна становиться вся освоенная им
природа. Другими словами, не субъект разума должен навеки оставаться
ограниченной ее частью, но сама она должна становиться частью этого
субъекта.
Впрочем, столь ли безумен такой вывод? В самом ли деле он неприменим ни к
субъекту разума вообще, ни к человеку в частности?..
Вдумаемся: какой бы совершенной ни была биологическая оболочка той
таинственной материи, что образует собой субстанцию человеческой души, она
далеко не идеальна. Но если возможны даже незначительные изменения,
способные хотя бы отчасти улучшить ее, то настоятельная необходимость
качественных преобразований - уже в силу известного закона диалектической
логики - напрашивается, что говорится, сама собой. Имеется в виду закон,
утверждающий, что рано или поздно последовательность на деле мало что
меняющих количественных изменений взрывается качественным скачком,
преобразующим самую сущность явления.
Обратимся к тем тенденциям, которые уже сегодня можно разглядеть в
развитии нашего собственного, человеческого, общества.
Преобразование окружающей человека природы в сущности на протяжении всей
его истории сопровождалось грубым насилием над ней (так, например, что может
быть чудовищней известного каждому еще со школьной скамьи подсечно-огневого
земледелия?). Только незначительность масштабов практической деятельности
препятствовала ее удушению ее же собственными следствиями, ее же
собственными отходами. Но последовательное расширение этих масштабов давно
уже обнаруживает явственные признаки приближения глобального экологического
кризиса. Сегодня ни у кого не вызывает сомнения, что последовательная
экспансия человека ведет к подрыву самых основ его существования на нашей
планете.
Еще в шестидесятых годах говорили о создании каких-то замкнутых
производственных циклов. При этом подразумевалось, что замкнутый
производственный цикл в своем пределе должен был объять собой не какие-то
отдельные производственные процессы, но все общественное производство в
целом.
Суть замкнутого производственного цикла заключается в том, что он как бы
изолирует и производство от окружающей среды, и самого человека от
производства, оставляя на его долю лишь общее управление последним. Но беда
в том, что "внутри" таким образом понятого цикла допускалось едва ли не
какое угодно насилие над природой. Поэтому и полная изоляция производства от
всего внешнего мира отнюдь не предотвращает катастрофы; самое большее, что
можно достичь благодаря ей, - это лишь временная ее отсрочка. Искусственно
изолированное производство отнюдь не предотвращает разрушения естественной
природы, ибо даже полная замкнутость циклов не способна обойтись без
необратимого преобразования вещества и энергии.
Правда, пока еще такое преобразование имеет довольно ограниченные
размеры. Но ведь со временем они вполне способны принять и космические
масштабы. Ведь уже сегодня (причем не только в произведениях фантастики, но
и в научных прогнозах) мы "замахиваемся" на вещество близлежащих космических
объектов. Таким образом, необратимыми процессами в перспективе могут быть
охвачены весьма значительные области космического пространства.
Действительно ли способны решить дело замкнутые производственные циклы?
Ведь совершенно очевидно, что сама по себе "изоляция" производства отнюдь не
устраняет, да и не может устранить экологическую угрозу. Решение может быть
только в другом, и, вероятно, самой корректной его формулировкой должна
стать не абсолютизация противопоставления разума природе, но абсолютное
растворение его субъекта в ней. Или - что в философском смысле представляет
собой совершенно эквивалентное утверждение - полное поглощение природы
структурами человеческого тела.
Но если уж произнесено слово "необратимость", необходимо, хотя бы
вкратце, остановиться на этом.
Обратим внимание на одно обстоятельство: истекшая вечность (а уже
растворившийся в прошлом поток причинно связанных событий, несмотря на его
конечность, легко может быть уподоблен именно ей) рисует перед нами отнюдь
не статичную картину мира, раз навсегда застывшего в каких-то неизменных
формах движения, но какой-то направленный (куда?) процесс тотальных
изменений всего и вся. Поэтому совсем не человек и его деятельность нарушают
гомеостатическое спокойствие окружающей его действительности. В сущности
никогда, отсчитывать ли начало бытия от таинственной "точки сингулярности",
или от какого-либо иного первоимпульса, дающего жизнь нашему миру, этого
гомеостаза и не было. Почему же тогда лишь практическая деятельность
человека обретает экологически (и даже больше того - этически) отрицательный
знак?
Строго говоря, в неустойчивом, непрерывно изменяющемся мире абсолютно
любое действие человека должно иметь необратимый характер. Но ведь если так,
то никакой, даже с большим трудом уловимый, рефлекс нравственного, не должен
угадываться в оценке практической его деятельности.
Вдумаемся. Возможность приложения любых этических критериев в неявной
форме (а, может, и в не до конца осознанном виде) предполагает обязательное
существование какого-то развернутого веера возможностей, изначально
открывающихся перед субъектом практики. Веера, включающего в себя как a
priori порочные, так и (a priori же) безукоризненные устремления его духа.
Но абсолютно ничто, принадлежащее к сфере нравственного в принципе не может
быть a priori упречным... если, разумеется, не видеть в ней формализованные
императивы какого-то Абсолюта. Только и только существование какого-то
Метасубъекта может оправдать применение этических оценок к деятельности
самого человека.
Но что именно порочно в деятельности человека, если с сегодняшних позиций
решительно никакое, даже самое ничтожное, его действие не может быть до
конца безукоризненным? И в самом ли деле открывающийся перед человеком веер
возможностей изначально способен содержать в себе что-то нравственно
стерильное?
Заметим: если бы наш мир был неподвижен, то действительно безупречной в
нем могла быть только такая деятельность, которая не вносила бы в него
абсолютно никаких изменений. (Но совершенно очевидно, что в навсегда
застывшем мире решительно невозможна вообще никакая деятельность. А уж
деятельность, не вносящая в недвижный мир никаких изменений - это и вообще
философский нонсенс!) существование же непрерывного движения требует по
иному осмыслить место человека во всеобщей истории Вселенной. Ведь такое
осмысление закономерно приводит к мысли о том, что вся наша жизнь - это не
более чем струя, вливающаяся в какой-то единый, не нами направляемый, поток
событий, который пронизывает собой все мироздание.
Единый поток событий... или монолитного изъявления какой-то единой же
воли. Ведь если нет всенаправляющей воли, способной определять глобальный
ход истории Природы, то без исключения любое действие человека должно быть
совершенно правомерным, абсолютно оправданным. (По иному формулировал это
Достоевский: если Бога нет, значит, все позволено... Но здесь мы говорим не
о Нем.) Словом, та необратимость, которую неизбежно вносит в этот мир и
человек, может обладать (строго говоря, не только этически, но и
экологически) отрицательным знаком только и только в том случае, если его
деятельность нарушает течение событий, спланированных и направляемых Кем-то
другим.
Таким образом, казалось бы, столь же простое и интеллектуально
непритязательное, сколь и самоочевидное, требование жить в полном согласии с
природой неожиданно обнаруживает в себе нерасторжимую связь с каким-то
Высшим началом. Полное подчинение человека этому нехитрому императиву на
деле означает собой абсолютное подчинение всей человеческой деятельности
интегральному потоку Верховного волеизъявления. Абсолютное растворение его
практики в этом панкосмическом потоке.
Абсолютное же растворение достижимо лишь с полным слиянием человека с
природой.
Но далее.
Мы говорим о полном слиянии структур человеческого тела и окружающей его
природы, о полном взаимном растворении одного в другом. Но что суть тело
человека? Можно ли ограничить эту материю естественными пределами ее кожного
покрова?
Неотъемлемым элементом анатомической структуры любого организма являются
его исполнительные органы; именно они представляют собой естественные
терминалы любого живого существа, именно они обеспечивают обмен необходимым
веществом и энергией с окружающим его миром. Между тем собственные органы
природного тела человека в принципе не в состоянии исполнять функции такого
рода терминалов. Естественным их продолжением с самого начала и на
протяжении всей истории было орудие. Больше того, как известно, именно оно
обусловило выделение человека из животного царства. Поэтому не будет
преувеличением сказать, что отличие человека от животного состоит не только
в том, что он использует орудия для достижения каких-то своих целей, но и в
том, что само орудие становится неотъемлемой частью его тела, если угодно, -
элементом его анатомии. Поэтому утверждать, что соматические ткани способны
полностью исчерпать собой структуры его тела, было бы прямой и
непростительной ошибкой.
На первый взгляд все это выглядит несколько диким, но необходимо помнить:
человек - это начало, в принципе не сводимое к одной только "биологии". То,
с трудом уловимое, и практически не поддающееся строгому определению, что
составляет собой сущность его сверхприродного бытия, вообще лежит за
пределами метаболических процессов. Отсюда и те физические структуры, в
движении которых воплощается тонкая метафизика его до сих пор покрытого
непроницаемой тайной назначения в этом материальном мире, в свою очередь,
должны простираться далеко за осязаемые пределы его эпителиальных тканей.
Строго говоря, мы не в состоянии не только дать какое-то удобоприемлемое
определение того, что является человеческим телом, но и хотя бы акварельно
очертить его неуловимый абрис. И все же одно мы можем утверждать со всей
определенностью: материальные структуры этого тела на протяжении всей
истории последовательно ассимилируют в себе все большее и большее содержание
внешнего мира. По существу весь внешний мир постепенно растворяется в
человеке...
Впрочем, до конца осознать это можно только постигнув ту разность,
которую образуют содержания категорий "цивилизация" и "индивид". Ведь не
только в философском, но и в общелитературном лексиконе понятие "человек"
всегда фигурировало в двух этих ипостасях: человек - это и отдельная
личность, и нечто собирательное, что аккумулирует в себе все атрибутивное
этим отдельно взятым монадам. Предметом же нашего рассмотрения является
универсум, растворивший в себе даже не всю совокупность одновременно живущих
на свете людей, но весь сквозящий во времени человеческий род. И если даже
тело отдельно взятого индивида никак нельзя ограничить чисто анатомическими
структурами, то тело этого универсума в тем меньшей степени может быть
сведено к какой-то совокупной биомассе.
Далее.
Общеизвестно, что тайна человеческой личности, или, говоря давно забытым
языком, несмертной его души, в принципе несводима к чисто биологическим
структурам. Но если подлинным содержанием категории человека является именно
ее неуловимая для ratio сущность, то представляется величайшей
несправедливостью обращение в небытие этой таинственной субстанции
вследствие биологического разложения организма.
Впрочем, только ли несправедливостью? Ведь еще античная мысль так и не
смогла примириться с конечностью нашего бытия; и для многих бессмертие
личности где-то там, за чертой материального, так на тысячелетия и
оставалось одной из непререкаемых аксиом. Так нужно ли удивляться тому, что
именно индивидуальное бессмертие и здесь, по эту сторону трансцендентного,
во все времена было не только голубой мечтой человека, но очень часто и
практической целью его познания.
Но что суть бессмертие: только ли бесконечное продление жизни, или
принципиальное исключение конечности человеческого бытия в любой ее форме?
Задумываемся ли мы о том, что второе эквивалентно абсолютному исключению не
только смерти, но и рождения?
Обратимся к лежащему на поверхности.
Каждый человек уникален. Это общеизвестно. Но ведь исключительность
каждого из нас вызвана именно конечностью нашего бытия, смертностью нашей
природы. Воспроизводство человеческого рода решительно немыслимо как простое
повторение каких-то раз навсегда заданных форм, - для нас аксиоматично, что
оно должно быть постоянным (физическим и духовным) его совершенствованием. А
это, в свою очередь, невозможно без максимальной несхожести всех.
Впрочем, именно такое, предельное, разнообразие является залогом еще
сугубо биологической эволюции. Адаптационный потенциал любого биологического
вида тем больше, чем шире разнообразие составляющих его индивидов.
Логический же предел его роста достигается не одной только уникальностью
каждой отдельной особи, но и максимальным сокращением сроков индивидуальной
жизни. Для эволюции оптимальным является такой режим индивидуального бытия,
когда взрослая особь помирает сразу же после того, как выношенное ею
потомство встает на ноги.
Бессмертие рода и в социуме достигается абсолютной неповторимостью
каждого, бесчисленным умножением всего индивидуального. Но если человек и в
самом деле обретает индивидуальное бессмертие, то зачем ему такие гарантии
всеобщей жизнеустойчивости?
Впрочем, индивидуальное бессмертие, понятое как одностороннее исключение
смерти, по существу обращает эти гарантии в свою прямую и полную
противоположность.
Если при временной ограниченности отдельной человеческой жизни
уникальность личности расширяет возможности физического и духовного
совершенствования всех, то с уничтожением временного предела, отпускаемого
каждому, эта уникальность обращается в тормоз, в препятствие на пути
совершенствования человечества. Ведь это только на первый взгляд очевидно,
что с обретением бессмертия степень духовной несхожести индивидов должна
устремляться в какую-то многообещающую бесконечность, а значит, в такую же
благодатную бесконечность должен устремляться и общий духовный потенциал
цивилизации. На деле все обстоит не так. Безмерное накопление отличий между
индивидами, в конечном счете, должно рвать все объединяющие людей связи и
вести к прямому распаду всего человеческого общества.
Стоит ли говорить о веках и тысячелетиях, если уже через годы мы забываем
едва ли не всех своих одноклассников, если уже десятилетия способны стереть
ностальгию даже о тех, кого мы когда-то любили... Причем дело совсем не в
памяти: всех нас, даже когда-то близких друг другу, навсегда разъединяет
отнюдь не ее немощь - нас отъединяет несхожесть индивидуального опыта.
Поэтому даже абсолютная память в принципе не способна предотвратить
отчуждение. Беспредельное же накопление отличий обрекает человека на
абсолютное одиночество в переполненном мире. Сегодня человечество осознает
себя чем-то единым, но это только потому, что при всей уникальности
индивидуального опыта удельный вес общего в нем много больше удельного веса
особенности. Можно ли рассчитывать на сохранение этого единства там, где
цементирующее социум общее становится бесконечно малой величиной по
сравнению со всем исключительным?
И вот ко всему этому необходимо добавить бесконечное же умножение
численности индивидов...
Таким образом, есть основание утверждать, что бессмертие человека
категорически несовместимо с ничем не ограниченным умножением
индивидуального. Больше того: бессмертие полностью исключает саму
атомарность строения общества. Жизнеустойчивость социума, состоящего из не
подвластных смерти индивидов, может быть гарантирована только полной их
"стандартизацией", абсолютным уподоблением одного другому и всех каждому,
только полным стиранием всех различий между ними. С обретением бессмертия
оказывается невозможной не только смерть, но и становление всего единичного.
А это значит, что индивидуальное бессмертие, в конечном счете, исключает не
только смерть, но и рождение...
Ясно, что согласиться с таким выводом трудно: уж очень диким он кажется
сегодня.
А почему, собственно, диким? Только потому, что человеческая мысль
привыкла развиваться в рамках совершенно иных силлогизмов? Но ведь и то
русло, в котором только и может развиваться мысль человека, во многом
определено именно смертной его природой.
В самом деле. Попробуем представить себе, что станется с формирующим не
только эмоциональный склад человека, но и его ratio искусством, если
"изъять" из его вечной тематики такие материи, как жизнь, смерть, любовь...
Что именно станется - мы, строго говоря, не в состоянии представить себе
даже приблизительно, но можно утверждать со всей категоричностью: вся
культура, построенная на фундаменте, из которого изъяты эти краеугольные
камни, будет принципиально иной. Не будет преувеличением сказать, что самый
воздух такой культуры был бы абсолютно несовместим со смертной природой
сегодняшнего земного человека. Иначе говоря, не только попытка ассимиляции
такой культуры, но и простой контакт с ней мог бы иметь трагический исход
для индивидуального человеческого сознания.
Между тем, обретение индивидуального бессмертия эквивалентно именно
такому "изъятию" этих вечных тем из сознания человека. Поэтому окончательное
избавление его от вечного страха смерти знаменовало бы собой не только и,
может быть, не столько фундаментальное изменение его плоти, сколько полное
преобразование его духа. Обретение индивидуального бессмертия означало бы
собой самый глубокий переворот в сознании человека из всех переворотов,
имевших место в его истории.
Абсолютная стандартизация личности, полное исключение всего
индивидуального делает абсолютно бессмысленным членение наделенной сознанием
материи. Впрочем, не только бессмысленным, но и опасным. Поэтому с
обретением бессмертия как физическое, так и духовное развитие человека
оказывается возможным только за счет слияния всех в структуре какого-то
одного качественно более высокого субъекта.
Таким образом, вывод о принципиальной возможности полного слияния всех в
структуре какой-то одной личности и растворения ее в природе не столь уж и
абсурден.
Этот вывод становится еще менее диким, если вспомнить о том, что
подлинным субъектом истории является отнюдь не механическая сумма индивидов,
но человеческий род как целое. И, строго говоря, здесь речь идет именно об
этом субъекте; закономерности же его развития просто обязаны быть иными,
нежели закономерности развития индивида.
...Возможность растворения субъекта разума в естественной природе вновь
со всей очевидностью показывает принципиальную неприменимость к иному разуму
определения "внеземной". Если разум и его субъект до конца растворяются в
природе, то без исключения любая часть материального мира оказывается
носителем этого растворенного в нем начала. Но в этом случае с полным на то
основанием обителью этого разума может быть и собственный дом человека -
Земля.
Мало того.
В первом параграфе мы говорили, что продукты материальной деятельности
иной цивилизации с точки зрения человека могут выглядеть как лишенные всех
проявлений духовности естественно-природные феномены. Поэтому отнюдь не
исключена такая ситуация, при которой иной разум может занимать что-то вроде
иной, до поры недоступной нашему анализу, "экологической ниши" на нашей же
собственной планете.
Здесь же можно видеть, что субъектом этого иного разума может стать,
вообще говоря, любой объект материального мира. Ну, а поскольку и сам
человек является естественно-природным образованием, то в той мере, в какой
и его существование включено в единый поток материальной истории, он сам
может вступать как носитель иного, качественно отличного от его
собственного, разума. Другими словами, в своем собственном лице он может
быть братом по разуму самому себе.
3
Можно ли найти в арсенале твердо установленных на сегодняшний день фактов
данные, способные служить доказательством (или опровержением) существования
иного разума в наблюдаемой части Вселенной?
Повторимся. Цивилизация, находящаяся примерно на таком же уровне
развития, что и земная, сегодня имеющимися в распоряжении человека
средствами не может быть обнаружена. Поэтому, если ставить вопрос о фактах
такого рода, речь должна идти только о тех цивилизациях, которые в своем
развитии намного обогнали земную (вернее сказать, человеческую).
Мы привыкли к мысли о том, что свидетельства существования каких-то иных
цивилизаций должны быть достаточно очевидными (тем более, что они должны
свидетельствовать об ушедших намного вперед). Поэтому полное отсутствие
таких явственно различимых свидетельств воспринимается нами едва ли не как
категорическое опровержение самой возможности их присутствия в изученной
нами части материального мира.
Но в первом параграфе мы показали, что такой подход может быть
справедливым только и только в том случае, если искомая цивилизация до
некоторой степени подобна земной. Если же между ними имеются глубокие
качественные различия (а необходимость таких различий, как мы уже
подчеркивали, вытекает из известного закона о переходе количественных
изменений в качественные), то человек может пройти мимо самых убедительных и
наглядных доказательствах существования иного разума, восприняв эти
доказательства как естественно-природные явления.
Во втором параграфе нами было показано, что даже подобная земной
цивилизация в своем последовательном развитии может накопить такие глубокие
отличия от того, что составляет собой устои нашей земной культуры, которые
сегодняшнему человеку невозможно и представить. Поэтому с очень большой
степенью вероятности человек легко может пройти мимо неопровержимых
свидетельств существования цивилизаций, когда-то подобных и даже
тождественных его собственной.
Таким образом, видно, что какую исходную посылку ни принимай, отсутствие
достоверно установленных и однозначно интерпретируемых фактов не говорит, да
и не может сегодня говорить ни о чем. Поэтому вопрос о существовании или,
напротив, об отсутствии иных цивилизаций в доступной человеческому обозрению
области материального мира (включая и нашу собственную планету) может
сегодня решаться только с каких-то иных позиций.
Попробуем разобраться в этом исходя из самых общих закономерностей
развития земного человека.
По существу единственный способ и форма существования человека - это его
материальная деятельность. Но если быть строгим, следует сказать, что тайна
ее содержания нам не только не известна, но, по-видимому, в принципе
недоступна рациональным формам познания; по сути дела вопрос о ее содержании
эквивалентен вечному вопросу о назначении человека в этом мире. А значит,
остается только формальный анализ.
Основными структурными элементами деятельности являются ее предмет и
средства. Вот эти то структурные элементы мы и попробуем рассмотреть в
процессе их исторического развития.
Итак, предмет.
По большому счету предметом практической деятельности человека является
вся окружающая его действительность. Правда, степень включения объективной
реальности в предметную деятельность различна на разных этапах исторического
развития.
Вероятно, справедливо было бы утверждать, что мера включения
материального мира в практическую деятельность человека выступает своего
рода критерием развития как самого человека, так и его деятельности.
Вовлеченность же материального мира в человеческую практику возрастает не
только в количественном, но и в качественном аспекте; человек раздвигает
границы своей практики не только "вширь", охватывая ею все то, что наполняет
собой новые области пространства, но и "вглубь" материальной
действительности, проникая во все более тонкие детали ее структуры.
Неуклонное расширение сферы материальной деятельности происходит на
протяжении всей истории, и до некоторой степени сама она является историей
человеческой экспансии. Но если вплоть до сего дня эта экспансия носила
характер всеобщего закона истории, то вполне логично предположить, что с той
же обязательностью она будет проявляться и в будущем. Если же эту тенденцию
развить до ее логического предела, то можно утверждать, что в далекой
перспективе предметом человеческой практики окажется весь материальный мир в
единстве всех его количественных и качественных определений.
Средство.
Материальными средствами практической деятельности, в конечном счете,
выступают элементы того же мира объективной реальности, который является ее
предметом. Строго говоря, никакой непреодолимой стены между предметом
практической деятельности и ее средством нет и не может быть. Ведь любой
природный объект, процесс, будучи познанным, включается в деятельность
человека в качестве ее средства. Нет и - вероятно - не может быть никакого
основания, по которому одним началам нашего мира воспрещалось бы выступать в
качестве средства, а другим - нет.
Отдельные средства практической деятельности могут рассматриваться
изолированно только тогда, когда речь идет лишь о каких-то отдельных
направлениях человеческой практики и познания. В конечном же счете, если
рассматривать деятельность человека как нечто целостное и единое,
материальным средством выступает весь освоенный человеком мир.
Это обстоятельство позволяет сделать весьма интересное наблюдение. Ведь в
единой структуре материальной деятельности можно выделить как относительно
самостоятельное образование взаимодействие между предметом и самим
средством. При этом такое взаимодействие осуществляется отнюдь не само по
себе: оно может развертываться только и только под эгидой субъекта.
Поскольку же и собирательным предметом практики, и (столь же собирательным)
материальным ее средством в конечном счете выступает вся осваиваемая
человеком природа, то в интегральной структуре практики этот процесс
предстает как самодвижение всей окружающей человека реальной
действительности. Но тайной этого самодвижения оказывается ничто иное, как
тайна назначения субъекта, как смысл его бытия в этом безначальном мире.
Правда, необходимо уточнить. Ни предмет, ни тем более средство
деятельности не могут быть отождествлены со всей объективной реальностью. И
то, и другое - не более чем часть от целого. Причем часть эта ограничивается
не столько пространственными пределами, сколько пределами качественными. И
то, и другое ассимилируют в себе лишь очень немногое из того, что,
собственно и составляет собой действительное содержание окружающего нас
многокрасочного и многомерного мира. Так даже простой камень, поднимаемый с
земли человеком, отнюдь не полностью повинуется ему, ибо в структуре
человеческой практики и как предмет, и как средство он фигурирует просто как
некоторое твердое тело, обладающее необходимой массой. Меж тем, (как знать?)
не исключено, что слагающие его элементы и в самом деле "миры, где пять
материков..." Однако и они вплоть до сей поры и в качестве средства, и в
качестве предмета остаются для нас отнюдь не таинственными хранилищами,
вобравшими в себя "память сорока веков", но лишь предельно ограниченной
совокупностью чисто физических предикатов чисто физических тел. Больше того,
все эти миры могут и не подозревать о том, что "сорок веков" их бездонной
памяти бесследно потеряны в структуре какого-то примитивного механического
процесса, ведомого рукой дикаря. (Как знать, может, для кого-то и наша
планета существует только как некоторая масса, ограниченная фиксированным
радиусом; не укладываемая же в физические формулы мятежная мысль человека
остается за скобками всех математических формул?..)
Но мы говорим о том, что развитие и совершенствование человеческой
практики влечет за и собой последовательное расширение всеобщей ее сферы.
Это значит, что в нее и в качестве предмета, и в ипостаси средства
последовательно вовлекается все большая и большая часть материального мира.
Причем и здесь расширение следует понимать не столько количественно, то есть
как линейное пространственное расширение всего того, что оказывается
доступным человеческому воздействию, сколько качественно, то есть как
последовательное проникновение субъекта во все более интимные измерения
материальной действительности.
Логическим пределом таким образом понятого развития является положение,
при котором без исключения весь материальный мир, окружающий человека,
окажется втянутым в его деятельность и как ее предмет, и как ее средство.
Попробуем распространить эти суждения на возможного носителя иного
разума. Что же получится в этом случае?
Сегодня мы говорим, что практическая деятельность субъекта представляет
собой высшую форму движения материи. Сегодня же можно видеть и то, что эта
высшая форма осуществляет стремительную и неуклонную экспансию, поглощая
собой и подчиняя себе все другие, "низлежащие" формы движения. В логическом
пределе этой тенденции практическая деятельность разумного существа,
вобравшая в себя и подчинившая себе все формы движения, оказывается
единственно возможной формой развития материального мира. Другими словами,
начиная с какого-то предела развитие материального мира оказывается
возможным только под эгидой субъекта.
Таким образом, "естественным порядком" окружающая субъект деятельности
природа может развиваться только до некоторого критического рубежа. За ним
теряется в сущности всякое различие между способом существования
неодушевленной природы и формой самоосуществления разума. Полностью исчезает
всякое различие между всем искусственно созданным и естественно данным.
(Вспомним выводы, полученные нами в первом параграфе - ведь формальный
анализ структурных составляющих материальной практики человека, проделанный
здесь, приводит в точности к тому же.)
Правда, сегодня предполагается, что достижение такого состояния в
принципе невозможно.
Эта невозможность непосредственно вытекает из постулируемой бесконечности
материального мира. В самом деле: при неограниченности его линейных размеров
никакая экспансия субъекта так никогда и не сможет исчерпать все его
определения. Но в точности то же можно сказать и о качественных "измерениях"
как Вселенной в целом, так и всех составляющих ее элементов. Только ли
Солярис при всей ограниченности его объемов не может быть сведен к конечной
сумме каких-то понятных всем предикатов: простая физическая масса -
химическое соединение - биологический организм - разумное существо -
цивилизация как синтетический субъект интегрального разума... Что
предшествует этому ряду? Что венчает эту последовательность?.. Есть ли хотя
бы какие-нибудь границы здесь? Или до конца справедливо утверждать, что
качественная неисчерпаемость объективной реальности сродни ее
пространственной бесконечности? Но если так, то и за пространственными, и за
качественными границами, сегодня доступными практической деятельности,
всегда должно оставаться что-то до поры абсолютно запредельное носителю
земного разума. А это, в свою очередь, означает, что различие между
искусственно созданным и естественно данным так никогда и не будет
преодолено.
Однако вдумаемся.
И пространственная бесконечность материального мира, и качественная
неисчерпаемость объективной реальности логически перекрываются вечностью их
бытия. Меж тем, в вечности реализуется любая бесконечность. И если так, то
одна безначальность нашего мира должна означать собой, что кто-то другой уже
должен был исчерпать весь вкратце очерченный нами путь.
Впрочем, и здесь можно возразить тем, что наша Вселенная не так уж и
безначальна. Ведь по сегодняшним физическим представлениям начало всему
кладет таинственный взрыв сжатой до размеров математической точки огромной
массы. Возраст Вселенной оценивается пусть и потрясающей любое воображение,
но все же конечной величиной - пятнадцатью-двадцатью миллиардами лет.
Но утверждать, что этот взрыв и в самом деле представляет собой
абсолютное начало всего материального, нет решительно никаких оснований.
Слова Гераклита о последовательно возгорающем и затухающем Космосе вполне
уместны и в затрагиваемом здесь контексте. Поэтому куда правдоподобней было
бы предположение о том, что этот первотолчок является началом лишь какого-то
очередного этапа в развитии вечно пульсирующей Вселенной. А это значит, что
и сам он, в конечном счете, может оказаться не чем иным, как прямым
воплощением импульса Чьей-то верховной воли. (Правда, здесь же мудрец
говорил и о том, что наш мир не создан никем из богов... Но ведь и мы
говорим отнюдь не о Нем...)
Однако следует заметить, что справедливость этого вывода не может
вызывать сомнений только при том обязательном предположении, что время жизни
цивилизаций, в свою очередь, не ограничено решительно ничем. Господствующие
же сегодня представления зачастую исходят именно из смертности их природы.
Но что дает основание для таких пессимистических умозаключений? Ведь
полагать время существования цивилизаций ограниченным - значит, a priori
полагать какой-то предел их развитию. Заметим к тому же, что речь должна
идти отнюдь не о сроке существования какой-то одной цивилизации, но о
существовании какого-то абсолютного предела в развитии любой из них.
Поскольку же все они - суть порождение природы, то ограничение времени их
существования предстанет как априорное положение абсолютного предела
развитию самой природы.
Разумеется, это нонсенс: ведь для того, чтобы квалифицированно судить о
конечности природы, человеку нужно выйти за ее пределы. Ясно, что это
касается не только линейных размеров материальной действительности, но и ее
качественных характеристик. Между тем, человеческий разум далек от того,
чтобы объять собою всю природу. А следовательно, человеческий разум далек и
от самой возможности квалифицированных суждений подобного рода.
Таким образом, ограничение времени существования цивилизаций представляет
собой лишь никого ни к чему не обязывающую гипотезу. Больше того: гарантии
достоверности такой гипотезы весьма и весьма сомнительны, ибо она прямо
противоречит постулату качественной бесконечности материального мира.
Впрочем, не трудно разглядеть, что в основе ограничения времени жизни
цивилизаций лежит не что иное, как полное отсутствие явственно различимых
следов их существования. Логика таких заключений, вообще говоря, довольно
проста. Природа существует вечно, следовательно, разум мог зародиться в и в
бесконечно далеком прошлом; за бесконечное же время его существования его
развитие должно было бы достичь такого уровня, когда следы его деятельности
бросались бы в глаза едва ли не повсюду. Поскольку же следов существования
иного разума нет, остается принять либо то, что никакого разума, кроме
нашего, вообще не существует, либо то, что время жизни любой цивилизации
ограничено какой-то предельной величиной.
Конечно, отрицать возможность того, что иные формы жизни по тем или иным
причинам должны погибать, то же было бы неразумным. Но мы говорим отнюдь не
о возможности или невозможности такой гибели, но о строгой ее необходимости.
А вот для категорической обязательности смерти любой цивилизации у нас нет
решительно никаких оснований (кроме, повторимся, отсутствия явственно
различимых следов ее существования.)
Между тем, полученные выше результаты полностью сохраняют свою
справедливость даже при том условии, что выживает всего одна единственная
цивилизация!
Впрочем, все эти результаты вовсе не требуют преодоления чего-то
бесконечного. Да и время существования задолго до нас возникающих форм жизни
вовсе не требуется принимать Бог весть каким неограниченным, достаточно
предположить его просто в меру большим. Ведь контекст затрагиваемой нами
темы совсем не требует подчинения субъекту разума всей материи в целом - для
сохранения необходимой строгости выводов вполне достаточно ограничить анализ
и незначительной частью материального мира. В первую очередь той, которая
уже сегодня доступна нашему обозрению.
Эта часть уже по определению конечна, и значит, ассимиляция ее
гипотетической деятельностью гипотетического субъекта должна достигаться за
конечное же время. Между тем, если мы вспомним о том, что человеческая
практика развивается отнюдь не линейно, но по какой-то экспоненциальной
кривой, двадцать миллиардов лет, истекших "с начала мира", обнаружат себя
вполне достаточными, для того чтобы опыт искомого носителя разума смог
вместить в себя многое из наблюдаемого нами...
Сегодня в вопросе о существовании иного разума возможны два отправных
логических пункта. Это либо предположение того, что иной разум существует (в
обозримой нами сфере), либо предположение того, что мы абсолютно одиноки в
этой части Вселенной. (Возможно, правда, и промежуточное решение: например,
заключение о том, что искомые цивилизации обитают в таких умопомрачительных
далях, куда не проникают и наши телескопы. Но здесь нас интересуют лишь
крайние точки зрения.)
Мы видели, что факты, которыми сегодня располагает наука (а полное
отсутствие каких бы то ни было свидетельств существования иных цивилизаций в
подконтрольной нам области - это именно факт), сами по себе не могут внести
ясность в анализируемый предмет. Сами по себе они не говорят, да и не могут
говорить решительно ни о чем. Однако если мы в качестве рабочей гипотезы
возьмем то или иное из крайних предположений, то они станут весьма и весьма
красноречивыми.
Вглядимся. Стоит только положить, что никаких цивилизаций в обозримом
нами мире нет, как полное отсутствие подтверждений их существования
превращается в убедительнейшее доказательство принимаемой гипотезы. Но стоит
предположить обратное - и это отсутствие свидетельств немедленно обратится в
доказательство совершенно противоположного. В доказательство существования
иного разума!
Повторим: сознание человека привыкло к мысли о том, что свидетельства
существования иного разума должны быть достаточно очевидными. Причем
очевидность должна основываться едва ли не на кричащем отличии этих
свидетельств от всего, с точки зрения человека, естественно-природного.
Именно поэтому человек и предрасположен к поиску явных "странностей" в
окружающем его мире, к поиску необъяснимых с естественно-природных позиций
"чудес". Именно поэтому отсутствие таких "странностей" в природе,
объяснимость всех, поначалу таинственных, явлений с рациональных позиций и
воспринимается как прямое доказательство тому, что в обозримом им мире
единственным носителем разума является он сам.
Наши же рассуждения показывают, что если иной разум существует, то все
материальные проявления его активности должны представать перед человеком
именно как естественно-природные феномены, но вовсе не как "чудеса". А это
значит, что уже само отсутствие "чудес" способно служить надежным
доказательством существования иных цивилизаций.
Таким образом, как это ни парадоксально, именно полное отсутствие каких
бы то ни было свидетельств может быть прямым доказательством того, что
где-то рядом с человеком существует какой-то иной гораздо более высокий по
уровню своего развития разум. Ведь в этом случае сама природа предстает как
естественная форма существования искомой цивилизации.
Правда, если предположить, что обозримый человеком мир на деле
представляет собой форму существования какого-то иного разума, то
получается, что человек, постигая "неразумную" природу, постигает совсем не
то, что он думает. А что же в таком случае должна представлять собой
"естественная" природа? Ведь теперь уже она должна оставаться где-то за
далекими пределами обозримой человеком реальности. И при этом представлять
собой нечто качественно отличное от того мира, в котором живет человек. Да и
сам он оказывается уже не порождением природы, но продуктом творчества иного
Субъекта. Но это заводит нас уж слишком далеко.
Ведь в этом случае оказывается возможным существование различных по
уровню развития цивилизаций, в своей совокупности напоминающих русскую
матрешку. Так, если положить нашу цивилизацию как образование первого
порядка, то более высокая, своей деятельностью порождающая человеческий
разум, предстанет как начало второго порядка. За ним же напрашивается
существование разума третьего уровня, который, в свою очередь, порождает
эту, надчеловеческую. И так далее - до бесконечности.
Конечно, ничего невозможного и неправдоподобного в такой картине нет (в
самом деле, а почему бы объективной реальности и не уподобиться такой
"матрешке"?), и все же она не убеждает. Не убеждает прежде всего потому, что
она далека от совершенства в чисто эстетическом плане.
Другое дело, если объединить получаемый здесь вывод с результатами,
изложенными во втором параграфе. Тогда от этой "матрешки" не останется и
следа, ибо начало и конец разумной жизни замнутся друг на друга (разумеется,
с точки зрения человеческих представлений о развитии). В этом случае высший
разум, полностью сливаясь с материей, уже не оставит места ни для верховной
сущности третьего порядка, ни для отодвигающейся в необозримые дали
собственно "естественной" природы.
Объединить же два эти результата не мешает ничто. В настоящем параграфе
мы рассматривали только линейную экспансию разума. Между тем, само собой
напрашивается и качественное его развитие, возможное направление которого
было предметом анализа предыдущей. Так что объединение результатов не только
возможно, но и просто необходимо. Синтез же сказанного, устраняя
механистичность "матрешечной" структуры, делает ее и сложней и - интересней.
Еще интересней картина мира получается в том случае, если Верховным
разумом, творческий импульс которого порождает земную цивилизацию,
оказывается цивилизация самого человека. Но об этом - ниже.
Сейчас же подведем предварительные итоги. Если мы a priori примем, что
иного разума нет и не может быть, на сегодняшний день мы найдем массу тому
доказательств. Если же, напротив, мы предположим, что он есть, то и в этом
случае мы не будем испытывать недостатка в доказательствах. Самое же
интересное заключается в том, что доказательством существования будут
служить те же самые факты (полное отсутствие каких бы то ни было
"странностей" в нашем мире), которые при другой посылке это существование
прямо отрицают.
Впрочем, в последнем случае доказательств будет побольше, ибо в качестве
таковых должно выступать и неоспоримое существование самой природы, и
существование разумного человека, являющегося естественным(?) результатом ее
последовательного развития.
Выбор между исходными посылками сегодня может зависеть разве только от
вкуса исследователя. Но если выбирать первую посылку, то и вообще не
следовало бы заводить разговор.
Таким образом, мы вновь и вновь получаем, что наряду с человеческим
существует какой-то иной разум, наряду с человеческой существует более
высокая цивилизация. Формой существования этого иного, более высокого,
разума является не что иное, как сама природа. Природа, для человека
выступающая как естественно развившееся образование, для носителя иного
разума - как естественный способ его собственного бытия.
Такая двойственность окружающей нас действительности оказывается
возможной потому, что носитель иного разума на определенном этапе своего
восхождения качественно преобразует свою собственную природу, растворяя ее
во внешней реальности, делая весь окружающий его мир своим собственным
телом.
Но вспомним: ведь и сам человек - это не только социальное образование,
но еще и биологический организм.
Как биологический организм он связан со всей природой бесконечным числом
различных отношений механического, физического, химического, биологического
характера. Поэтому в той мере, в какой он связан со всей природой, человек
оказывается втянутым и в те процессы, из которых складывается
жизнедеятельность носителя иного разума.
Другими словами, мы вновь видим, что до некоторой степени и сам человек
может выступать как субъект не только своего собственного, но и иного
разума.
Таким образом, мы приходим к выводу, прямо противоположному тем
положениям, от которых (не всегда в явной форме) исходит большинство
исследователей проблемы внеземных цивилизаций. Эти положения мы привели в
самом начале настоящей работы. Суть их сводится к тому, что иной разум в
обязательном порядке должен быть отделен от человеческого по меньшей мере
пространственной пропастью.
Действительность же может оказаться намного сложней таких представлений,
и между различными цивилизациями могут стоять (а скорей всего не просто
могут, но и в самом деле стоят) не пространственно-временные, но какие-то
качественные барьеры. Причем барьеры настолько фундаментальные, что они
вообще могут не восприниматься человеком. Ведь дистанция, отделившая разум
человека от окружающей его живой и неживой природы в принципе не осознается
нами как нечто, разъединяющее разные культуры.
Если же между различными началами стоят фундаментальные качественные
барьеры, то становится не только сомнительным, но и теоретически
невозможным, чтобы им были присущи какие-то объединяющие их количественные
характеристики. Ведь если мы принимаем (обратимся к известным положениям
философии) что количество - это различие в пределах одного и того же
качества, то мы обязаны признать и то обстоятельство, что каждому качеству
должно быть свойственно свое и только свое количество. Поэтому дистанция
между явлениями, отгороженными друг от друга качественным скачком, если и
может быть измерена количественно, то только количеством более высокого
качества.
Это - принципиальное положение. Но это принципиальное положение чаще
всего осознается совершенно неправильно. Не только в популяризаторской, но и
в специальной литературе соотношение категорий количества, качества и меры
иллюстрируется на примере агрегатных состояний воды. Утверждается, что
последовательным ее нагреванием (накоплением количественных изменений) она
переводится в иное качество. Исключительная наглядность примера способствует
легкому усвоению существа одного из сложнейших законов современной теории. А
заодно способствует легкому усвоению той мысли, что изменяемое здесь
количество является общим как для одного (вода), так и для другого (пар)
качества. Легкому усвоению той мысли, что и одно, и другое качество
представляют собой что-то вроде смежных интервалов на некоторой единой
количественной шкале. Но в современной теории нет ничего опасней
наглядного...
Действительный переход к иному качеству существует только там, где
существует и одновременный переход к принципиально иному количеству. Ведь
если бы и в самом деле было так легко простой количественной модификацией
перевести что-то в иное качество, не трудно было бы и столь же простым
охлаждением перешагнуть порог абсолютного нуля и выйти в сферу доныне
неведомых человеку качеств. Однако именно абсолютная невозможность
преодоления абсолютного нуля - и есть до конца строгая интерпретация предела
возможного в количественных изменениях.
Физические абсолюты - вот что стоит на пути бесконечных линейных
преобразований; преодоление невозможного - вот что составляет существо
качественного скачка. И если мы вообразим себе ситуацию, когда имеющиеся в
распоряжении человека энергетические ресурсы в принципе не позволяют ему
поднять температуру выше 100 градусов или опустить ее ниже 0, обе эти
границы будут осознаваться им такими же нерушимыми константами нашей
действительности, как и сегодняшний абсолютный температурный нуль или
абсолютная скорость. Мы легко поймем, что только глубокий переворот в
физической теории, открывая человеку доступ к новым формам энергии, способен
открыть его глаза и на новые агрегатные состояния давно известной ему
субстанции. Но точно так же глубокий физический переворот должен быть
способен в перспективе открыть неведомое и в сегодня запретной сфере
сверхкритических температур или сверхсветовых скоростей.
Однако количественной характеристикой того неведомого, что может скрывать
в себе эта сегодня запретная для законопослушного физика сфера, будет уже не
"температура" и не "скорость". Преодоление природных абсолютов будет
означать собой выход и в область более фундаментальных количеств, для
интегральных шкал которых и "температура" и "скорость" будут иносказанием
лишь ограниченных диапазонов величин.
Словом, строгая формулировка философского закона не имеет решительно
ничего общего с наглядно бытовой его иллюстрацией...
Между тем, и пространство и время в свою очередь представляют собой
количественные характеристики нашего мира. Вот только наиболее общие
количественные характеристики не реальной действительности вообще, но лишь
того ее качественного уровня, на который сегодня смог подняться человек в
процессе познания и освоения объективной реальности. Следовательно, вполне
логично ожидать существования и каких-то более фундаментальных "количеств",
лежащих за (или, если угодно, - под) пространством и временем. Отсюда
явствует, что и "расстояния" между различными цивилизациями (одна из которых
"по определению" является субъектом качественно более высоких форм
организации матери) должны измеряться не единицами пространства и времени,
но единицами этих, более фундаментальных, количеств.
А раз так, то пространство и время могут не иметь вообще никакого
отношения к "расстояниям", разделяющих субъектов различных культур. А это
значит, что никаких пространственно-временных интервалов между ними по всей
видимости вообще нет. Иначе говоря, одна и та же пространственно-временная
"ниша" может вмещать в себя несколько совершенно различных как по качеству,
так и по уровню своего развития цивилизаций. А отсюда вновь совсем недалеко
до вывода о том, что сам человек является субъектом не только своего
собственного, но и какого-то иного разума.
Другими словами, этот вывод получается совершенно независимо от тех
теоретических построений которые были проделаны нами выше. Его заставляют
сделать общефилософские посылки. Конкретно - анализ философских категорий
количества и качества.
Таким образом, далекие космические дали - вовсе не единственное место
обитания носителей иного разума. И потому, если мы будем в поисках иных
цивилизаций обращать свой взор только к ним, то, как ни парадоксально такое
утверждение, даже при безмерном увеличении мощи средств нашей познавательной
деятельности мы будем лишь сужать сферу своего поиска. Мы вообще рискуем
проглядеть иной разум.
Итак, мы вновь и вновь приходим к тому, что человек может выступать как
субъект двух качественно отличных друг от друга разумов. Но если возможность
контакта цивилизаций сама по себе представляет собой чрезвычайно важную и
интересную проблему, то при такой постановке вопроса она получает совершенно
иное звучание.
4
Сегодня на принципиальную возможность контакта с иными цивилизациями мы
смотрим вполне оптимистично. Но есть ли хотя бы какие-нибудь основания для
такой оптимистичности?
Сам человек установить такой контакт не в состоянии - это элементарно. И
не столько потому, что его и носителя какого-то иного разума должна, как уже
говорилось, разделять глубокая пространственная пропасть. Инициатором
контакта может стать только тот, кто в состоянии преодолеть ее. Поскольку же
мы преодолеть эту пропасть пока еще не в состоянии, нам остается надеяться
только на другого. Но другой должен находиться на какой-то более высокой
ступени развития, чем та, на которой находится сегодняшний человек. В
противном случае он сам оказывается в точно такой же позиции, что и мы, т.е.
оказывается не в состоянии дать знать о себе кому бы то ни было во
Вселенной. Иначе говоря, все это прямо предполагает наличие не только
пространственной, но и временной пропасти между нами: ведь для восхождения
на более высокий уровень требуется время. Какое? - об этом сегодня можно
только гадать. Но как бы то ни было, именно временная пропасть, глубина
которой прямо производна от масштабов пространственной, является основным
препятствием на пути любого контакта.
А впрочем, даже не препятствием, но прямым запретом.
Вдумаемся. Традиционно под контактом цивилизаций понимается такое их
соприкосновение, в результате которого происходит двухсторонний обмен
информацией, происходит активный и направленный процесс передачи и
восприятия обеими сторонами специально запрашиваемой и отбираемой
информации. Поэтому практический интерес может вызвать только направленное и
регулируемое обеими сторонами взаимодействие.
Ясно, что в таком виде контакт сегодня, по меньшей мере, сомнителен.
Информацию, которую цивилизация, в своем развитии намного обогнавшая нас,
могла бы транслировать человеку, скорее всего, лежит за пределами его
понимания. Для более же высокой цивилизации наша может представлять лишь
такой интерес, какой сегодня нам представляет, скажем, сообщество муравьев.
Разумеется, какую-то информацию такая цивилизация получить в состоянии,
как и мы сами в состоянии расширить свои знания, изучая сообщество тех же
муравьев. Но все это не будет обменом, а следовательно, не будет и
полноценным контактом цивилизаций.
Таким образом, в рамках традиционных представлений никаких серьезных
оснований для оптимизма нет.
Правда, у нас еще есть какое-то время, и если сегодня направленный и
регулируемый контакт с иным разумом невозможен, то в отдаленном будущем,
предполагается, все препятствия на этом пути будут устранены.
Но вот что интересно. Если временной разрыв, а следовательно, и различие
в уровнях развития цивилизаций существует сегодня, то все это сохранится и в
будущем: ведь не только мы не будем стоять на месте. А раз так, то и в
будущем контакт между нами оказывается неосуществимым, ибо и в будущем
сохранится принципиальная невозможность направленного обмена информацией.
Препятствия, существующие на этом пути, можно продемонстрировать
следующим образом.
Сегодня нам представляется, что если мы пошлем с помощью каких-то самых
современных технических средств сигнал, содержащий в себе какие-то
элементарные сведения о нас, скажем, один из краеугольных камней нашей
культуры - теорему Пифагора (информация должна быть простой, в противном
случае ее будет нельзя расшифровать), то любая цивилизация, поймав этот
сигнал, сумеет понять, что его послали вполне разумные существа, и в
доказательство своего понимания пошлет нам ответ, содержащий в себе какую-то
начальную информацию о самой себе.
Но вообразим себе неандертальца, транслирующего человеку (предположим,
они сосуществуют) какую-то великую и незыблемую истину, скажем, какие-то
основополагающие принципы сохранения огня. Причем пошлет эту истину с
помощью самых совершенных (в его, разумеется, понимании) средств, скажем, с
помощью отточенной техники ритуального танца. Можно ли будет понять такую
информацию? Ведь те истины, которые кажутся великими и незыблемыми
неандертальцу, безвозвратно утеряны нами. Да что там неандерталец, если мы
все чаще и чаще замечаем, как в сокровенную тайну превращаются для нас
многие истины (например, технологические рецепты) людей, живших всего
несколько столетий назад.
А ведь дело осложняется еще и тем, что информация, транслируемая нам этим
неандертальцем, должна быть относительно простой, ибо, чрезмерно сложная,
она может быть просто неопознана нами. Предельно же простая информация тем в
большей степени может быть забыта нами еще тысячелетия назад.
Однако сложность передачи и восприятия информации различными по уровню
своего развития цивилизациями отнюдь не исчерпывается аспектом, касающимся
одного содержания. Точно так же, как и сама информация может быть просто
неопознана нами (другими словами, не воспринята нами именно как информация),
технические средства ее передачи, в свою очередь, могут служить препятствием
на пути контакта. Тот же ритуальный танец вряд ли будет воспринят нами как
способ общения: ведь многие века человек уже наблюдал так называемый "танец"
пчел, но озарение пришло совсем недавно...
Конечно, в чисто теоретическом плане любая информация, посланная с
помощью любых средств ее кодирования и передачи, может быть опознана (именно
как информация, транслируемая разумным существом) и расшифрована. Лишь бы
только ее содержание не превосходило способности того, кому она адресуется.
При этом такая информация будет опознана и расшифрована за вполне конечное
время. Правда, какое именно - вопрос! И опознание, и расшифровка могут
занять даже тысячелетия (точно так же, как информация, скрытая в "танце"
пчел). Но это требует, чтобы данная информация в неизменном виде и
неизменными средствами транслировалась на протяжении всего периода опознания
и расшифровки.
Кто может доказательно исключить самую возможность того, что такая
информация на протяжении тысячелетий кем-то непрерывно транслируется
человеку? Кто может гарантировать, что такая информация не пересылается
ему?
Время есть время. Поэтому цивилизация, на века опередившая нас в своем
развитии, может давно забыть теоремы евклидовой геометрии. Цивилизация, на
века опередившая нас, может и не отличить самые совершенные технические
средства человека от естественно природных явлений. Парадокс? Ничуть! И
пусть это не задевает нашей гордости: ведь и мы сами с большим трудом
отличаем первичные орудия человека от природных объектов. Стоит обратиться к
исходным культурам, как, например, Олдувайская, и этот факт сразу же станет
очевидным. Между тем, как сказал философ, примитивный топор дикаря
совершеннее самых совершенных созданий природы...
Но и это не все.
Те сомнения, которые мы только что высказали, в общем-то не новы. В той
или иной форме они одолевали уже многих. Но кто из нас задумывался над тем,
что наш разум, которым мы так гордимся, вообще не будет воспринят иной
цивилизацией как разум.
Впрочем, не так.
Мы говорим, что сознание представляет собой высшую форму движения
материи. Выше сознания на сегодняшний день мы не знаем ничего. Но где
гарантия того, что выше него ничего и не может быть?
Психика животного и сознание человека отделены друг от друга глубокой
качественной пропастью. Различие между ними настолько фундаментально, что
животное в принципе не в состоянии понять человека (разумеется, здесь не
имеются в виду повседневные бытовые его отправления). А зачастую и человек
не способен понять своих "меньших братьев" (хотя никакого теоретического
запрета в этом направлении контакта нет).
Абиотическая природа - психика животного - разум человека - ...?
Субъект, наделенный этим "...", имеет полное право смотреть на самого
человека в точности так же, как человек смотрит на животное. Одной из
фундаментальных характеристик тех объективных отличий, которые существуют
между психикой животных и сознанием человека, является прямой теоретический
запрет на полномасштабный двухсторонний контакт между ними. Но если между
сознанием человека и этой более высокой формой организации и движения
материи пролегает такая же бездна, то прямой категорический запрет на
двухсторонний обмен обязан существовать и здесь. (Кстати, это великолепно
понимали уже древние. Так, Библия утверждает что разум Бога в принципе
недоступен пониманию человека. Европейская мысль, долгое время развивавшаяся
как скромная попытка смертного постичь промысел Божий, одной из своих аксиом
имела утверждение того, что только итог ее вечного восхождения к истине
способен открыть человеку замысел Творца. Поэтому есть только одна форма
восприятия Бога - вера, и величие первого богоборца Иова состоит в осознании
именно этой непростой для многих истины.)
Таким образом, если быть до конца строгим, то разница между человеческой
и какой-то более высокой цивилизацией, уже сегодня способной установить
контакт между нами, должна иллюстрироваться не на примере человека и
неандертальца, но как различие между человеком и Богом. А это значит, что на
самой идее традиционно понимаемого контакта как двухстороннего обмена
информацией нужно ставить крест.
Здесь, правда, остается неопределенной конкретная величина той
пространственно-временной пропасти, которая способна навсегда разделить
человека и цивилизацию, уже сегодня способную вступить в контакт с нами. Но
не следует забывать о такой вещи, как ускорение научно-технического
прогресса. Поэтому разница в несколько тысячелетий сегодня может быть
значительно меньшей, чем завтра: ведь нас, живущих в двадцатом веке,
отделяет от тех, кто жил всего тысячу лет назад, несравненно большая
пропасть, нежели пропасть между ними и человеком каменного века. Но если
такова ретроспектива, то от перспективы следует ожидать еще большего.
Таким образом, видно, что уже предположение больших пространств,
разделяющих различные цивилизации, имплицитно содержит в себе постулат
принципиальной невозможности контакта между ними.
Правда, все это вовсе не исключает (в каком-то отдаленном будущем)
возможность установления регулируемой взаимосвязи между цивилизациями,
находящимися примерно на одном и том же уровне развития. Но, во-первых, даже
при бесконечности существования материального мира вероятность существования
(в одной области пространства, разумеется) цивилизаций одного с нами уровня
развития, скорее всего, невелика. Во-вторых (и, пожалуй, это самое главное),
все то, что может случиться с нами в бесконечно далеком будущем, если быть
честными, не столь уж и интересно.
Сама идея контакта цивилизаций хороша только в том случае, если за ней
стоит перспектива интеграции, перспектива слияния их в одну семью.
Современные же представления, согласно которым различные цивилизации (если,
разумеется, они вообще существуют) разделены пространственным барьером,
имплицитно содержат в себе идею их дискриминации, нечто вроде апартеида
панкосмического масштаба. Сегодняшние представления, если и не отвергают
полностью логическую возможность полноценных контактов, то во всяком случае
отодвигают ее реализацию в такое отдаленное будущее, которое сегодня почти
синонимично понятию "никогда".
Таким образом, если пытаться выйти за пределы традиционных представлений
об ином разуме, то необходимо пересмотреть не только сущностное содержание
тех барьеров, которые, возможно, разделяют человека и субъекта иных культур,
но так же и проблему контакта между ними.
Впрочем, может показаться, что наша интерпретация иного разума в еще
большей степени отрицает возможность какого бы то ни было взаимодействия
цивилизаций.
В самом деле. Препятствием на пути их контакта выступает, как мы видели,
существующий разрыв в уровнях их развития. Мы же предполагаем этот разрыв
еще большим, нежели традиционные, линейные, представления, согласно которым
все цивилизации отличаются друг от друга лишь количественно: то есть
глубиной добытых знаний и мощностью средств практической деятельности. Мы
доводим этот разрыв до той пропасти, которая отделяет человеческий смертный
разум от разума Божественного.
Однако на деле никакого отрицания здесь нет. По существу все препятствия
на пути контакта воздвигают именно количественные различия между
цивилизациями, но никак не качественные. Ведь какими бы глубокими ни были
качественные различия между разумом человека и разумом Бога, контакт между
ними оказывается вполне возможным; больше того: ни Тот, ни другой немыслимы
вне постоянной связи.
Здесь может показаться, что мы впадаем в мистику. Но не будем торопиться:
покидать почву материализма мы не собираемся.
Вернемся к нашим рассуждениям.
Если представить, что развитие цивилизаций протекает по линии простого
количественного увеличения всех позитивных начал, составляющих устои земной
культуры, то контакт оказывается возможным лишь между такими цивилизациями,
которые находятся примерно на одном и том же уровне развития. При этом
реализация контакта неизбежно отодвигается на те времена, когда линейно
возрастающие радиусы, очерчивающие сферу доступного их практике, не начнут
перекрывать друг друга. Добавим к тому же, что длительность времени,
необходимого для этого, прямо производна от дистанции, разделяющей
потенциальных участников контакта. Между тем, качественный барьер между ними
практически полностью уничтожает любые нагромождения пространства и времени.
А это значит, что глубокое качественное различие устраняет и такие
препятствия на пути установления взаимосвязи. Единственным препятствием
здесь оказывается оно само.
Действительно. Существование качественных отличий между цивилизациями
предполагает, что практическая деятельность более высокой из них, может
развиваться в сфере иных, если угодно, более фундаментальных, измерений,
нежели измерения пространственно-временные. Но если это так, то отношение
"прошлое-настоящее-будущее", которое является незыблемым для человека и его
деятельности, не должно играть никакой роли в проблеме контакта. Ведь
подобно тому, как более низкие формы движения (например, биологические) лишь
в снятом виде включаются в более высокие (например, социальные), все
пространственно-временное поле, в котором развертывается деятельность
человека, с его восхождением на качественно более высокий уровень развития
должно, как какой-то подчиненный элемент, включиться в структуру новых
измерений действительности.
В этом случае любой настоящий момент бытия цивилизации, материальная
практика которой уже развивается в сфере таких измерений, должен
одновременно(!) вмещать в себя без какого бы то ни было изъятия как прошлое,
так и все будущее цивилизаций, для которых пространственно-временные
отношения - суть предельно высокие формы количественных обобщений. При этом
понятно, что будущее охватывается настоящим моментом бытия более высокого
субъекта лишь до того пункта, когда материальная практика его младшего
собрата в свою очередь не вырывается за пределы пространства и времени.
Точно так же и понятие "здесь" для разума, вырвавшегося за пределы
пространства и времени, должно вмещать в себя, по меньшей мере, все
обозримое человеком пространство (если не все пространство вообще).
Абсурд?
Здесь можно было бы ответить, что абсурдность этого вывода обусловлена
только тем, что наше сознание (отражающее тысячелетиями формировавшиеся
структуры нашей собственной практики) естественно не может принять как само
собой разумеющееся то, что прямо противоречит всему опыту человека. Но если
теория вопроса показывает принципиальную возможность существования
качественно иных форм практической деятельности, то сохранение кажущейся
абсурдности приведенного вывода - это не более чем сохранение инерции
мышления.
И действительно. Не можем же мы утверждать, что пространство и время -
это предельно всеобщие формы существования материального мира. Все, что мы
можем сказать сегодня, не впадая в обскурантизм, - это то, что средства
нашей познавательной деятельности пока не позволяют нам рассмотреть
существование каких-то иных размерностей бытия. Другими словами, есть вполне
достаточное основание предполагать, что в единой философской градации:
"единичное-особенное-всеобщее" пространство и время занимают отнюдь не
высшую позицию.
Но это вовсе не означает, что справедливость утверждения абсолютной
всеобщности или предположения относительной особенности этих начал на
сегодняшний день равновероятна. Ведь если мы безоговорочно принимаем
постулат качественной бесконечности материального мира, мы просто обязаны
согласиться с тем, что первое утверждение вступает в прямой конфликт с этим
постулатом и склониться к его антитезису.
Что же касается конкретных очертаний тех начал, которые в качественной
перспективе скрываются за пространством и временем, то о них сегодня можно
только гадать.
Однако самое невероятное заключается вовсе не в какой-то
противоестественности получаемых нами выводов, но в том, что эти выводы
кажутся нашему сознанию невероятными. Самое невероятное заключается в том,
что сознание человека отказывается принять их.
Поясним.
Законы функционирования человеческого сознания качественно отличны от
законов движения "естественной природы". Это и понятно: сознание человека
представляет собой форму движения довольно высоко организованной материи.
Поэтому закономерно, что оно должно отличаться от форм движения
низкоорганизованных структур. И в частности отличия состоят в том, что
реальные события неодухотворенной действительности, которые отстоят друг от
друга в пространстве и времени, в сознании человека присутствуют
одновременно. Кант называл это трансцендентальным единством апперцепции.
Одновременность и однопространственность явлений, отстоящих друг от
друга, становятся возможными только благодаря тому, что здесь, в сознании
человека, все пространственно-временные связи между ними заменяются
отношениями, имеющими принципиально иную метрику, - отношениями логическими.
Нас нисколько не удивляет то обстоятельство, что ничтожное движение
нашего сознания способно без остатка вместить в себя не только насчитывающую
тысячелетия человеческую историю, но и миллиарды лет истории
естественно-природной. При этом настоящий момент сознания способен вместить
в себя не только прошлое: все обозримое человеком будущее, в свою очередь,
уже сейчас содержится в нем.
Но если нас нисколько не удивляет сведение в точку настоящего момента
явлений, отстоящих друг от друга на миллиарды лет и миллиарды километров,
которое без всяких усилий совершает функционирующее по каким-то своим,
далеко не познанным до конца, законам человеческое сознание, то почему нас
должна удивлять способность какого-то иного разума сводить в точку
настоящего момента своего бытия всю историю человека?
Ясно, что любой контакт между цивилизациями, как и любое направленное
действие, должен осуществляться в пределах какого-то конкретного времени,
какого-то конкретного "настоящего". Поскольку же инициатором контакта
сегодня может быть только более высокая цивилизация, этим настоящим может
быть только конкретность того потока, качественно низшее состояние которого
осознается нами как время. Но если точка настоящего цивилизации, в своем
последовательном восхождении сумевшей преодолеть какой-то этапный рубеж,
"распростерта" по всему временному полю существования земного разума (от
"нуль-пункта" предчеловеческой истории до прорыва творческой деятельности
человека в область надвременных и надпространственных измерений), то и сам
контакт принципиально не может быть датирован каким-то конкретным временным
пунктом или интервалом. С точки зрения субъекта, материальная практика
которого замкнута в качественных границах всеобщего
пространственно-временного континуума, такой контакт должен быть распростерт
по всей протяженности не только его собственной истории, но и всего этого
континуума в целом. Другими словами, этот контакт должен выступать как
некоторая константа окружающей его материальной действительности.
Таким образом, субъектом контакта между нашей и какой-то более высокой
цивилизацией с земной стороны должно выступать не какое-то определенное
поколение людей, но весь сквозящий во времени род человеческий. Другими
словами, все поколения (как уже завершившие круг своего бытия, так и
грядущие) людей одновременно.
В сущности точно так же, как в процессе каких-то философствований в
контакт с нашим собственным сознанием одновременно вступают все
предшествовавшие нам и все провидимые нами в грядущем поколения.
Однако здесь встает и другая проблема. Ведь если бы в этот контакт с
качественно иным разумом одновременно вступали бы все поколения людей, то
это непрерывно реализуемое взаимодействие просто обязано было бы оставить
какой-то след в нашей истории. Этот - даже односторонний - контакт на
протяжении истекших веков не мог быть не замечен нами.
Между тем, никаких следов влияния иного разума на наше собственное
сознание мы, похоже, не фиксируем.
Правда, здесь можно было бы и возразить: непрерывное (на протяжении всей
человеческой истории) воздействие на наше сознание, скорее всего, так и
осталось бы не замеченным нами. Ведь непрерывность воздействия полностью
уничтожала бы все критерии отличия марионеточного сознания космического
"зомби" от суверенного творчества действительного субъекта своей истории.
Однако мы говорим о том, что контакт между цивилизациями должен иметь
своим содержанием направленный обмен информацией. И, как это ни
парадоксально, главным здесь является не столько восприятие земным сознанием
того, что способен транслировать ему Кто-то другой, сколько собственное
влияние человека на этот превосходящий его разум. Ведь если быть строгим, то
весь затеянный нами разговор имеет интерес только в том единственном случае,
если уже сегодня человек имеет возможность переустраивать всю Вселенную в
соответствии со своими (в первую очередь нравственными!) идеалами.
Во все времена человек обращался к небу исключительно для того, чтобы
переустроить свою жизнь здесь, на земле. Любое - пусть даже самое светлое -
переустройство социальной действительности земными же силами, кроме
принципиальной незавершенности, всегда таило в себе опасность своей
обратимости. Поэтому поиск каких-то внеземных начал по существу был
одновременно и обращением к силе, способной в обозримые сроки сделать
реальностью вековой сон человечества о нравственном идеале, и поиском
абсолютных гарантий его устойчивости. Исключительно внеземное могло обещать
человеку незыблемость того обетованного царства, которое во все времена было
не только его единственной надеждой, но в сущности и его единственной целью.
Не удивительно, что и сегодняшние поиски внеземного разума - это отголосок
все того же золотого сна человека о царстве небесном на земле. Поэтому если
такая возможность решительно исключена, проблема контактов становится
абсолютно бессмысленной.
Но как бы то ни было, ни чужого воздействия извне, ни собственного
влияния на переустройство Вселенной мы не ощущаем...
Не ощущаем?
Здесь можно было бы сослаться на почти мистическую тайну творчества,
сказав, что вспышки внезапного озарения, результатом которых являются
величайшие создания человеческого гения, - это и есть акт восприятия
откуда-то извне транслируемой информации. (А и в самом деле, чем такое
объяснение хуже других?) Но не будем настаивать на такой конструкции: ведь
она низвергает человека с пьедестала разумного существа и по сути дела
превращает его в какого-то космического робота.
И все же: так ли уж и не ощущаем?
А как быть с постоянным контактом человека с Богом?
Не будем спешить отмахнуться от этого, прямо противоречащего всему
материалистическому, аргумента: ведь уже полученные нами выводы позволяют
утверждать, что и древняя как мир идея Бога и более современная идея
внеземного разума имеют в себе очень много общего. Полученные выводы
позволяют нам перекинуть вполне надежный логический мостик от одного к
другому и далее - к человеку.
Но прежде - небольшая ремарка.
Мы говорили о том, что за идеей контакта стоит идея интеграции культур в
какое-то единое (согласное не только с законами разума, но и с императивами
совести) всевселенское начало, в единый Мировой разум. И если в исходной
идее видеть именно эту перспективу, то проблема направленного обмена
информацией предстанет перед нами в несколько неожиданном свете. Ведь если
во главу угла ставить интеграцию, то информационный обмен обнаружит себя
лишь частной ее формой. Одной из, возможно бесчисленного, множества других.
Ну, а поскольку это не более чем частная форма, то в контексте всеобщего от
нее можно и абстрагироваться, чтобы сосредоточить внимание на основном - на
содержании.
5
Полное слияние субъекта разума с природой и объятие всей природы его
материальной деятельностью по сути дела представляют собой одно и то же.
Вернее сказать, две стороны одной и той же "медали". Однако тонкое
логическое отличие здесь все же имеется. Ведь если говорить только о чисто
линейной экспансии практической деятельности субъекта, то за ее (как
количественными, так и качественными) пределами всегда будет оставаться
что-то так и недоступное ей. Полное поглощение природы окажется возможным
только в бесконечной временной перспективе; в каждый же данный момент сфера
подконтрольного носителю разума всегда будет ограниченной. Растворение же
субъекта в природе немедленно делает его собственным телом именно весь
материальный мир без какого бы то ни было исключения. И здесь оказывается
совершенно излишним распространение его практики на всю объективную
реальность.
На первый взгляд здесь может показаться, что, завершив полный круг, в
своих рассуждениях мы приходим в ту логическую точку, где под сомнением
оказывается само существование восходящего по вкратце очерченным законам
разума. Другими словами, слившийся с природой разум оказывается именно той
сущностью, которую в первую очередь следовало бы отсечь "бритвой Оккама". В
самом деле: растворение разума в природе можно было бы интерпретировать и
как полное завершение его бытия, как его естественную смерть. Ведь за этим
логическим пунктом материальная действительность снова становится тем, чем
она была до зарождения одушевленного субъекта. Да и самому разуму в этом
логическом пункте общих построений еще только предстоит зародиться,
развиться и вновь отойти то ли в небытие, то ли в какую-то надвещественную
сферу. Таким образом, как кажется, естественная история материального мира
обретает своеобразную замкнутость и превращается в бесконечную цепь по
существу одних и тех же, стереотипно повторяющих друг друга, циклов
развития.
Однако внутренняя логика развитых выше построений оказывается несколько
сложней этого, в общем, нехитрого вывода, но что самое главное - намного
интересней его.
Внимательный взгляд легко обнаружит, что разум, в своем поступательном
развитии поднявшийся до того, чтобы подчинить себе всю природу (то ли объяв
всю ее своей практикой, то ли без остатка растворяясь в ней), необходимо
предстанет перед человеком как некоторое абсолютное начало, как Бог.
С полным растворением разума в природе творческая деятельность его
носителя и дальнейшее развитие самой природы, в свою очередь, сливаются
воедино. На этом уровне движения всякое различие между объективным и
субъективным, между естественно-природным и искусственно созданным полностью
исчезает. Ведь с этого момента любое изменение в мире материальной
действительности может происходить только под эгидой субъекта, который
теперь становится субъектом Мирового разума. Именно здесь находит свое
выражение абсолютное тождество образа и предмета, творческой деятельности
"чистого" сознания и сотворения материального мира. Слово растворившегося в
природе субъекта становится всемирным Логосом, обретает силу прямого
действия...
Таким образом, видно, что многое из традиционных определений, формирующих
содержание категории Бога, в свете полученных выводов обретает вполне
рационалистическое и более того - нисколько не противоречащее принципам
диалектического материализма объяснение.
Но - далее.
Растворение материальной действительности в разуме справедливо не только
для того протяженного в пространстве мира, который оказывается существующим
на момент этого растворения. Мы уже могли видеть, что полная ассимиляция
всей объективной реальности практической деятельностью субъекта (отныне
становящимся Мировым) разума означает собой также и выход из области
пространственно-временных отношений в сферу каких-то более фундаментальных
измерений бытия. Поэтому обнимая собой весь мир (или, что то же самое,
полностью растворяясь в нем) разум охватывает собой не только всю без какого
бы то ни было пространственную его протяженность, но и всю временную историю
его бытия.
Таким образом, разум, на определенном этапе своего развития подчинивший
себе всю материальную действительность, мгновенно простирается не только в
будущее, но и в прошлое. Разум, становящийся Мировым, автоматически
растекается по всей временной шкале всей объективной реальности. А
следовательно, он оказывается не только в "нуль-пункте" своей собственной
истории, но и в точке зарождения самой природы (если, разумеется, таковая
существует). Иначе говоря, понятый таким образом разум оказывается какой-то
константной величиной всего нашего мира, одновременно присутствующей на всех
этапах его рождения, становления и развития. А это значит, что весь круг
бытия всего нашего мира оказывается полностью подчиненным этому Мировому
разуму, т.е. и зарождение, и становление, и развитие всего материального
мира проходит отнюдь не "само по себе", но под его эгидой. Повторяем:
подчинение начинается вовсе не с того момента, когда разум проникает в
область более фундаментальных, нежели пространственно-временные, измерений,
но с самого "начала мира!".
Тем самым и начало и конец Верховного разума, равно как и самого
материального мира, замыкаются друг на друга. Мировой разум оказывается в
самом истоке бытия, и потому для обрисовавшегося было цикла исключается
всякая возможность повторения. Цикл становится единственным, но вечным.
Заметим и другое: все построения предыдущих параграфов легко могут быть
распространены и на самого человека. Следовательно, не какой-то чужой, но
наш собственный, человеческий разум со временем оказывается одновременно во
всех точках временной истории материального мира, в недрах которого он
зарождается. А значит, и сотворение этого мира, равно как и сотворение
самого человека, оказывается, в конечном счете, делом рук человека. При этом
под сотворением мира здесь понимается отнюдь не создание его из какого-то
абсолютного небытия, но лишь осуществление своего верховенства над всеми
стадиями его поступательного развития. Причем начинается это верховенство не
где-то в неопределенно далеком будущем, но в неопределенно далеком прошлом.
Словом, если все это применимо к человеку, в конечном счете, именно человек
оказывается творцом всего сущего (не исключая и самого себя) в прошлом,
настоящем и в будущем.
Все это, правда, начисто отбрасывает представление о сугубой линейности
любого развития. Представление, уподобляющее его прямолинейному лучу,
истекшая часть которого едва ли не однозначно определяет все его будущее, в
то время как ни одна его точка в принципе не способна влиять на свое
прошлое. Но в конце-концов никая линейная схема никогда не могла
удовлетворить эстетические запросы человеческого сознания. Гармония требует
завершенности единого целого, и она в принципе недостижима там, где
властвуют отношения лишь строго односторонней зависимости между его
составными частями.
Но если человеческий разум в его верховной ипостаси оказывается Творцом
всего сущего, то результатом его деятельности оказывается и разум человека,
понятый в его сугубо земном, смертном значении...
А что тут особенного?
Правда, при этом возникает определенное сомнение в нашей собственной
суверенности. (Уж очень не хочется быть простой игрушкой в руках Рока даже в
том случае, когда сам Рок оказывается нашим собственным потомком, нашим
собственным порождением.) Ведь абсолютная свобода воли человека, понятого
как суверенный субъект разума, означает собой полную несвободу человека,
понятого как объект того самого "...", о котором мы говорили выше. Иначе
говоря, возникает сильное подозрение в том, что с самого начала все мы
являемся простыми марионетками в чьих-то руках, и так ли уж важно, что этими
руками на деле являются возвратно протянутые к нам через вечность наши же
собственные руки?
Не будем интриговать: именно контакт разумов оставляет сувереном как
смертного земного человека, так и его собственное порождение, со временем
обнаруживающее себя как его Создатель.
С самого начала своего становления материальный мир оказывается
обреченным - под эгидой Верховного разума человека - пройти весь свой
временной путь, всю временную историю своего бытия. А следовательно, и
смертный разум смертного человека, раз зародившись, обречен до конца
проходить свой собственный путь. Если угодно, до самой своей смерти, ибо,
как уже замечалось, за тем качественным рубежом, преодоление которого
выводит человека в область надвременных и надпространственных измерений
действительности, разум перестает существовать именно как разум и переходит
в какое-то (какое?) иное состояние.
Но для того, чтобы последовательно проделать весь этот путь, человек
должен творить, человек должен постоянно взламывать сложившиеся формы своего
бытия. Вне творчества никакое его продвижение даже к предуготованному
результату оказывается решительно невозможным. Без творчества человеку
обеспечен лишь вечный застой.
Между тем, творческая деятельность не есть абсолютно свободный полет
ничем не ограниченного духа, управляемого лишь ничем не стесненной волей. Не
требует доказательств та истина, что творческая деятельность человека может
развиваться только в строгом соответствии с объективной логикой материальной
действительности, только в полном повиновении ей. Тот факт, что объективная
логика природы оказывается на поверку логикой движения какого-то высшего
разума, для самого человека не меняет решительно ничего. Ведь если он
считает себя совершенно свободным сейчас, полностью подчиняясь логике
природы, то непонятно, почему он должен превращаться в раба завтра, если
вдруг завтра сама природа обнаружит себя формой существования какого-то
Метасубъекта?
Но общеизвестно также и то, что подлинно свободным человек оказывается
лишь в своем творчестве. В творчестве, понятом в самом широком смысле, то
есть в смысле, не ограниченном сравнительно узким контекстом искусства и
науки. Поэтому человек до конца освобождается только тогда, когда он выходит
за пределы устоявшихся форм своего собственного бытия, когда он взламывает
их и воздвигает на их месте какие-то новые. Поскольку же творчество должно
быть полностью подчинено объективной логике движения материальной
действительности, то полное его освобождение не только не исключает, но и
прямо предполагает полное подчинение ей. А значит, полностью свободным и
суверенным человек остается и в своем абсолютном повиновении императивам
Мирового разума.
Но мы говорим совсем не о свободе или суверенности. Мы говорим о
контакте. Между тем, именно разность тех континуумов, в которых
развертывается бытие каждого из его субъектов, придает этой давней проблеме
какое-то новое содержание.
Любой контакт, повторимся, представляет интерес только в том случае, если
он развертывается как процесс взаимовлияния цивилизаций друг на друга,
взаимовлияния, конечным результатом которого является преображение всей
окружающей человека действительности, релизация каких-то вечных идеалов
человека. При этом было бы заманчиво предположить, что воздействие,
субъектом которого предстает Верховный разум, имеет своей целью регулировать
и направлять деятельность человека к исполнению его мечты о совершенстве. В
свою очередь, не менее заманчиво было бы ожидать, что и наша скромная
деятельность хоть в какой-то степени сказывается на Его творчестве (а
значит, и на исполнении собственных наших чаяний, в конечном счете). Но беда
в том, что вся практика человека дана Метасубъекту одновременно, вся история
нашего восхождения к вершинам цивилизации должна концентрироваться в
лишенную измерений точку того потока, в котором развертывается бытие
Мирового разума. Словом, вся наша история развертывается в нулевом интервале
этого надвременного потока. И так как уже "по определению" она в принципе не
может выйти за пределы этого нулевого интервала, то, получается, она не в
состоянии оказать решительно никакого воздействия на творческую деятельность
Начала, созидающего весь окружающий нас мир.
Впрочем, препятствие заключено не только в нашей слабости.
В потоке чисто физического времени, которое является единственной
реальностью человека, собственное начало Верховного разума, как и начало
того материального мира, что порождает Его и в то же время порождается Им
самим, оказывается вечным. Точно так же оказывается вечным и Его завершение,
равно как и все промежуточные состояния Его биографии. Любая точка Его бытия
оказывается распростертой по всей временной шкале чисто материальной
истории. Между тем, материальный мир не только един, но и единствен. А
значит, и полная история этого мира, в свою очередь, единственна. Но если
любой момент бытия Метасубъекта оказывается распростертым по всей временной
шкале, то получается, что разум, вырвавшийся за пределы временного потока в
область каких-то иных измерений, в старых границах
пространственно-временного континуума оказывается обреченным на абсолютную
неподвижность (любое движение оказывается возможным только за ними).
Иначе говоря, не только человеку не дано проникнуть в миры тех
размерностей, которые ограничивают поток бытия Мирового разума, - Он сам,
как кажется, оказывается недееспособным в мире нашей реальности. Его
обреченное на неподвижность существование с точки зрения привычных нашему
сознанию представлений ассоциируется разве только с абсолютным небытием.
(Так человеческое сознание оказывается решительно недееспособным в мире
каких-то внутриклеточных процессов; в пределах этой "физиологической"сферы
оно оказывается попросту не существующим.)
Но спрашивается: почему время должно иметь всего одно измерение?
Изначально незыблемая, евклидовая трехмерность пространства материального
мира давно уже поколеблена. Математика, физика, да и философия легко
оперируют не только четырех-, но и вообще n-мерным пространством. А что же
со временем?
Преодоление качественного барьера в развитии вовсе не обязано означать
собой того, что субъект Верховного разума, прорываясь в мир иных измерений,
должен навсегда прощаться с метрикой временного континуума. Напротив, - это
надвременные константы бытия обязаны сохранять в себе все физические
атрибуты предшествовавшего состояния. Но, как и всякая более совершенная
форма, они обязаны сохранять их в снятом, или, говоря простым языком, в
определенной степени деформированном виде. Постоянное же сохранение в
постоянно снятом виде означает собой непрерывное изменение всего временного
континуума при его движении в надвременном потоке.
Это, может быть, излишне сложное вербальное построение легко
иллюстрируется наглядным графиком.
Вообразим себе, что горизонтальная ось графика представляет собой
уходящую в бесконечность стрелу физического времени, протекающего в
окружающем нас мире. Отсюда каждая точка (a, b c, d, e, f ...), из полной
совокупности которых и складывается горизонтальная ось, представляет собой
графический аналог какого-то дискретного события, своеобразный атом единой
цепи причинно-следственных связей. Поэтому все те события, которые
укладываются на горизонталь, на нашем графике разновременны. Одновременным
может быть только то, что проецируется в одну и ту же точку этой оси. При
этом под цепью причинно-следственных связей здесь понимается не ограниченная
последовательность качественных метаморфоз какого-то одного исходного
начала, параллельно которым протекает история превращений какого-то другого,
третьего и так далее. Здесь подразумевается полная совокупность качественных
пробразований, формирующих структуру всей материальной истории всей
объективной реальности в целом.
А теперь попытаемся представить себе стрелу надвременного потока,
которая, опираясь в своем основании на всю протяженность материальной
истории всей объективной реальности в целом, устремляется, как показано на
графике, вверх.
Здесь, на вертикальной оси, символизирующей собой структуру надвременного
потока, вся цепь последовательных качественных превращений некоторого
исходного состояния нашей Вселенной (A-B-C-D-E-F...) реализуется в один и
тот же момент метавременной координаты. Именно это и отражено на графике тем
обстоятельством, что вся цепь проецируется в одну и ту же точку вертикали.
Эта упрощенная схема позволяет рассматривать надвременной поток как
вторую координату времени. Или, если говорить более строго, как время
второго порядка, своего рода Время самого времени. Иначе говоря, как до поры
скрытый от нашего глаза поток изменений всего того, что его наполняет (или,
скорее, формирует).
Что это может означать для человека? Ни много, ни мало, как постоянное
изменение его собственной биографии. Каждый данный момент этого времени
второго порядка вмещает в себя полную историю не только самого человека, но
и всей окружающей его природы - но каждый новый обязан вмещать в себя уже
какую-то новую, столь же полную историю всего материального мира. При этом
каждая из этих всеобщих историй природы, целиком вмещающихся в дискретный
квант надвременного потока, будет отлична от всех других, и степень отличий
должна быть прямо производна от той дистанции, которая отмеряется на второй
координате времени.
Все это на первый взгляд кажется чрезмерно сложным, однако никаких
"запредельных" абстракций на самом деле здесь нет. В сущности все то, о чем
мы говорим здесь, доступно практически любому, ибо любой из нас ежедневно на
практике проделывает то, что составляет предмет теоретического нашего
рассмотрения в данном пункте анализа.
Выше (( 4) мы говорили о том, что в сознании человека, все
пространственно-временные связи заменяются отношениями логическими. Это
обстоятельство дает ему возможность в каждый данный момент без остатка
вмещать в себя не только насчитывающую тысячелетия человеческую историю, но
и миллиарды лет истории естественно-природной. Настоящий момент сознания
способен растворить в себе как все прошлое, так и все обозримое человеком
будущее. Именно благодаря этой трансмутации пространственно-временного
континуума в континуум логический человеческое сознание получает возможность
произвольно перекраивать в самом себе всю историю как самого человечества,
так и всей материальной действительности. К слову сказать, именно так и
создаются обобщающие исторические концепции, равно как и концепции развития
природы. Ламарк и Дарвин, Гегель и Маркс обязаны своими открытиями именно
этой эквивалентности всего пространственно-временного
(причинно-следственного) и логического. Что же касается Маркса, так он даже
возводил соответствие исторического (временного) и логического едва ли не в
ранг одного из основополагающих гносеологических принципов. Воображение
художника или фантаста, создающего какие-то новые миры, имеет в своей основе
все эту же особенность.
А теперь на минуту представим себе, что все порождения нашего сознания
получают самостоятельное (quasi-субстанциональное) существование, - и тогда
любое движение нашей мысли станет чем-то вроде Логоса для всего создаваемого
нами мира, чем-то вроде Божественного слова, создающего и перестраиваюшего
всю эту вселенную.
(Попутно заметим, что химеры, порождаемые нашим вымыслом, могут и не
подозревать о существовании того, кто их создал: так ни лилипуты, ни
Гулливер - инобытие самого автора в их диковинном мире - не имеют ни
малейшего представления о породившем их Свифте...)
Возвращаясь к основной теме заметим: Мировой разум должен представлять
для нас в точности то же, что преставляет собой человеческое сознание по
отношению к порождаемым им сущностям. Его деятельность должна обнимать собой
всю историю природы, и, как каждое новое озарение художника способно
изменить контуры всего порождаемого им сюжета, каждое движение Метаразума
должно вести к преобразованию не только нашего настящего, но и всего нашего
прошлого.
Но вместе с тем важно понять, что, как воля человека не в состоянии
изменить течение внутриклеточных процессов, движение Мирового разума не в
состоянии вершить произвол "внутри" земной истории. Ведь вся она сводится в
точку Его бытия, а следовательно, едва ли проницаема для него. В пределах же
этой точки полноправным субъектом остается единственно человек; только его
руками, только его гением может создаваться что-либо. Поэтому любое движение
Мирового разума может проявиться только в каком-то абсолютно трансцендентном
измерении, которое, образно говоря, лежит между смежными точками временной
вертикали, только между "смежными" реальностями.
Несколько упрощенно это можно представить в виде какого-то бесконечного
ряда вполне законченных историй человеческого рода и даже всего
материального мира в целом, каждая из которых должна отличаться от всех
других:
A-B-C-D-E-F...;
A1-B1-C1-D1-E1-F1...;
A2-B2-C2-D2-E2-F2...;
A3-B3-C3-D3-E3-F3...;
и так далее.
При этом каждая из них будет представлять собой что-то совершенно
трансцендентное по отношению ко всем другим, совершенно непроницаемое для
других начало. Именно поэтому каждая из них неизбежно должна представать
перед ее субъектом не только как одна не знающая сослагательного наклонения
сущность, но и как единственно возможная. Полный же ряд всех этих отличных
друг от друга "единственно возможных" сюжетов и должен составить собой
собственную историю Мирового разума.
Мы говорим несколько упрощенно, ибо здесь речь должна идти не только об
изменении структуры того физического (причинно-следственного) потока,
который формирует собой стрелу времени, но и об изменении метрики всего
пространства. Поэтому-то в каждой дискретной, замкнутой в себе истории
материального мира субъект разума каждый раз может оказаться в каком-то ином
пространственно-временном пункте в каком-то новом обличии.
Нам трудно представить, как может меняться наша же собственная история с
каждым нашим переходом в смежный пространственно-временной континуум.
Фантазия может рисовать самое невообразимое. Но - вот одна из вполне
возможных гипотез.
В каждой новой истории причины и следствия, формирующие ее структуру, не
могут изменяться произвольным образом. Трансформация всей действительности,
скорее всего, должна быть подобна каким-то непрерывным топологическим
преобразованиям, при которых обязана сохраняться в неприкосновенности
причинно-следственная связь между смежными точками событий, из которых и
складывается течение времени.
Одним из самых простых примеров таких топологических преобразований
является доступное каждому ребенку искусство оригами, искусство складывания
каких-то фигурок из обыкновенного бумажного листа: строгая связь между всеми
смежными его точками остается неприкосновенной, но конфигурация плоскости
меняется до неузнаваемости.
Вот точно так же из-вне направляемое преобразование всей материальной
истории может никак не затрагивать причинно-следственную связь между
отдельными событиями нашей жизни. Но ведь скрытое содержание любого из них
определяется совсем не физической его сутью, но в первую очередь энергией
того нравственного импульса, который порождал его. И, как непрерывность
топологических изменений оригинала может завершиться какой-то совершенной
неузнаваемостью результата, так даже при сохранении в абсолютной
неприкосновенности физической сути истекших событий общая логика
нравственной истории в этом надвременном потоке может меняться в самых
невероятных пределах.
Но как бы то ни было, субъект каждой "единственно возможной", замкнутой в
себе истории по ее завершении обязан восходить на уровень Верховного,
Мирового разума. И так как собственная биография каждого, кто проходит этот
путь, всегда будет отлична от истории восхождения любого смежного с ним в
надвременной координате бытия субъекта, то их восхождение на уровень
Абсолюта всякий раз будет обогащать Его опыт каким-то новым содержанием. И
как знать, может быть, именно там - в надвременном потоке бытия, наконец,
исполняется тот нравственный его идеал, который, как видно едва ли достижим
здесь. Как знать, может быть, именно этот, реализующийся лишь в
метавременной действительности идеал и служит тем организующим началом,
которое в конечном счете направляет и нашу собственную историю.
Теперь все встает на свои места. Созидательная деятельность носителя
Мирового разума не сводится к одному только сотворению мира (а вместе с ним
и человека). Она проявляется также и в постоянном изменении своей
собственной биографии, в создании надвременной последовательности полностью
автономных и вместе с тем связанных между собой историй последовательно
растворяющихся в Нем субъектов. Но так как каждая из них занимает собой
нулевой интервал Его бытия, "внутрь" каждой из них Он не проникает. Создавая
материальный мир, Верховный разум способен придать ему лишь начальный
импульс развития. Иначе говоря, в пределах любой конечной истории эстафета
Верховного созидания по мере поступательного расширения практики передается
властвующему в ней субъекту. Поэтому каждый дискретный субъект каждой
дискретной истории становится до конца свободным, суверенным ее творцом, так
и не уверенным до конца в существовании более высокого начала, нежели он
сам. Но в то же время все субъекты всех этих замкнутых в себе историй своим
свободным творчеством, в конечном счете, определяют и творчество верховного
их Координатора.
6
Таким вкратце предстает контакт всего человеческого рода с Верховным
разумом. Но ведь род человеческий, в известной мере, складывается из
отдельных личностей. Поэтому было бы уместно рассмотреть контакт цивилизаций
так же и на уровне отдельных людей, рассмотреть проблему интеграции разумов
на уровне отдельно взятых индивидов.
Таким возможным путем интеграции, как это ни парадоксально, может
оказаться биологическая смерть человека.
Правда, это решение совершенно невероятно в свете наших обычных
представлений, вернее сказать, с позиций сегодня господствующих в нашем
обществе взглядов. Какой же это контакт человека с носителем иного разума,
если человек в состоянии вступить в него только после своей смерти? Другими
словами, если в этот контакт человек, строго говоря, вообще не вступает.
Однако логика всех предшествовавших этому выводу построений самым
непосредственным образом ведет именно к такому заключению.
Ну и что ж с того, что человек не способен вступить в контакт с иным
разумом при своей жизни? Ведь мы уже говорили, что субъектом контакта с
человеческой стороны должен быть не отдельно взятый индивид, и даже не
конкретное поколение людей, но все человечество в целом. Начиная от
кроманьонца и кончая далекими нашими потомками.
Но если в первую очередь субъектом контакта и в самом деле должна
выступать вся земная цивилизация как некоторое единое целое, то, как уже
говорилось, все поколения людей должны вступать в него одновременно. Между
тем, для одновременного контакта необходимо, по меньшей мере, одновременное
существование.
Для Мирового разума вопрос об одновременности существования всей его
структуры решается сравнительно просто: во-первых, тем, что Он существует
вне привычных нам временных измерений, во-вторых, напомним, Он вообще не
расчленяется на отдельные монады дискретных личностей. Для человека все
обстоит иначе. Каждый из нас изолирован друг от друга, и замкнутый в
телесной оболочке микрокосм, составляющий содержание души каждого, едва ли
не абсолютно непроницаем для других. В мире, цементированном материальными
причинно-следственными связями, единственным съединяющим нас началом может
быть только то, что способно преобразовать движение нашей души в поток
причинных же зависимостей, иными словами, не очень то надежные знаковые
системы. И потом, не забудем, что разделяющий всех нас
пространственно-временной барьер - это стихия, составляющая собой тайну
всего Космоса. Так что на уровне отдельно взятых индивидов ни синхронность,
ни "синпространственность" действий абсолютно невозможны.
Но если все же необходимость одновременного вступления в контакт с
Мировым разумом тех, чье биологическое существование разделяется
тысячелетиями, достаточно логично вытекает из посылок, нисколько не
противоречащих строго научным представлениям, то прямо напрашивается
возможность выявления каких-то иных форм человеческого бытия. Иначе говоря,
биологическая смерть индивида на деле может представлять собой отнюдь не
глухой тупик на пути возможного контакта, но напротив - настежь открытую
дверь.
Так что же, загробный мир, загробное существование?
А, собственно, что тут особенного?
Но прежде оговорим одно обстоятельство.
Мы адресуемся здесь не к тем, кому вовсе не требуется доказывать
бессмертие человеческой души. Мы хотим быть понятными тому, кто воспитывался
на постулатах диалектического материализма. Между тем, подлинно
диалектический материализм бесконечно далек от так называемого "диамата":
ведь если за первым вековые традиции мысли, высокая философская культура, то
второй - это философия "лома", против которого "нет приема". Адепта
"диамата" невозможно убедить решительно ничем, последователь диалектического
материализма открыт и для парадоксального.
Самое же парадоксальное, как представляется нам, состоит в том, что
современная наука не располагает даже специальными понятиями, способными
адекватно отобразить содержание такого страшного своей непостижностью
феномена, как смерть. Впрочем, это равно справедливо не только для
материализма, но и для противостоящих ему философских и идейных течений.
Поясним. Человек представляет собой нерасторжимое единство биологического и
социального (в старое время говорили "душа" и "плоть"). При этом для
материалистической мысли определяющим началом в человеке является отнюдь не
его биология, но все то, что атрибутивно именно социальной, т. е. в единой
систематике философии иерархически высшей форме движения. В то же время и
для идеалистических школ определяющим является тонкая метафизика того, что
составляет тайну его "души". Между тем, расхожая категория смерти, как
правило, понимается и там и здесь исключительно в биологическом смысле.
Иначе говоря, это понятие способно отразить основные трансформации лишь
биологической составляющей нашей природы. Все то, что возвышает нас над
животным миром, остается за пределами его полной семантической структуры. Но
тогда не на много более примитивным было бы описание смерти человека и в
терминах, скажем, физической механики, или (еще чище!) какого-нибудь
сопромата.
Методологически принципиальным является описание любого явления с помощью
адекватных уровню его организации понятий. Нельзя объяснить (а значит, и
объяснять) работу банковской системы с помощью пусть даже самого детального
анализа динамики векторов сил и ускорений каких-то перемещающихся бумажных
масс, рождение художественного образа в терминах пусть даже самых тонких
электрохимических реакций, протекающих в коре головного мозга. Поэтому и
здесь применение сугубо биологических понятий может рассматриваться только
как очень грубое приближение к вечной тайне жизни, но никак не претендовать
на ее раскрытие. До конца строгим выводом здесь может быть только
категорическое заключение о том, что мы так и не знаем действительного
существа смерти.
Иначе говоря, у нас нет достаточных оснований утверждать абсолютное
прекращение бытия с биологической смертью организма; скорее, то, что мы
называем смертью, представляет собой феномен, для познания которого у нас
просто еще нет адекватного инструментария.
Но задумаемся над другим. Посмертная жизнь в любой ее ипостаси может
представлять (выходящий за пределы академического) интерес только в том
случае, если в ней сохраняется хоть какая-то преемственность с нашим
сегодняшним посюсторонним бытием. При этом сама преемственность понимается,
в первую очередь, как преемственность индивидуального сознания, памяти
индивида. Если же в этой таинственной запредельности навсегда обрываются все
без исключения связи с нашей земной жизнью, то такое посмертное
существование будет эквивалентно абсолютной смерти человека.
Между тем, преемственность с посюсторонностью может заботить нас только
до смерти, но никак не после нее. Ведь в любом случае, т. е. в какой бы
форме ни реализовалась посмертная жизнь человека, она всегда будет чем-то
качественно иным, чем-то принципиально отличным от земного существования. А
в этом ином духовная связь с нашим прошлым (в условиях, когда никакое
возвращение в него оказывается уже принципиально невозможным) может
полностью терять всякий смысл. Больше того: в качественно новой
действительности абсолютный разрыв даже косвенных связей с прошлым должен
означать собой абсолютное уничтожение любых критериев его былой реальности.
Так, широко известны восходящие к истокам восточной культуры учения о том,
что до нашего рождения мы уже жили (и не однажды!) какой-то другой жизнью в
каком-то ином облике. Некоторые даже прямо говорят о временами
пробуждающихся в них воспоминаниях. Но вдумаемся: в самом ли деле такие
воспоминания (предположим, что они действительно наличествуют) суть
свидетельство о реально пережитом, или все это простые химеры сознания? Есть
ли надежный критерий отличения одного от другого?
В качественно новом измерении бытия (допустим на мгновение, что
индивидуальное существование все-таки возможно и за порогом смерти) обрыв
всех связей с нашим прошлым означал бы полное, без остатка, уничтожение всех
свидетельств нашей уже завершившейся жизни. Следовательно, как это, может
быть, ни печально, загробное существование - это отнюдь не линейное
продолжение нашего сегодняшнего бытия в уютной компании с близкими нам
людьми. Скорее всего, там, за чертой смерти, теряется не только всякий смысл
всего, что наполняет нашу сегодняшнюю жизнь, но и всякая память о ней.
Но будем соблюдать необходимую здесь строгость: есть сознание индивида,
есть - сознание рода. А это далеко не одно и то же. Но даже если говорить
только об индивидуальном бытии, то и тогда обретение бессмертия (мы уже
говорили об этом во втором параграфе) должно сопровождаться настолько
глубоким переворотом всего строя человеческой души, что новое ее состояние,
возможно, вообще не имеет логического права определяться как сознание.
Впрочем, преобразуется не только глубинный строй души, и об этом мы также
говорили: бессмертие (или, что то же самое, вечная жизнь за порогом
биологической смерти) исключает самую возможность индивидуального
существования, самую возможность атомарной организации мыслящей материи.
Посмертное существование одушевленного субъекта возможно только в качестве
единой нерасчлененной сущности. Так что никакой преемственности
индивидуальной памяти с сегодняшним состоянием нашей души, по-видимому, нет
и вообще не может быть. Завершая круг своего земного бытия, индивид должен
освобождаться от всего индивидуального и растворяться в единой субстанции
рода, поэтому если и можно говорить о какой бы то ни было преемственности,
то только в структуре единого потока родового сознания.
Что же касается сознания рода, то видеть в нем механический (пусть и
очень сложный) агрегат индивидуальных сознаний было бы не просто ошибочным,
но и не верным методологически. Вопрос состоит в том: признаем ли мы
самостоятельное, т.е. не обнимамое никаким индивидуальным сознанием,
существование феноменов коллективного духа? Ответом на него должно быть
простое указание на них. И таким ответом вполне может служить указание,
скажем на господствующий в социуме художественный стиль: ни одно
индивидуальное сознание не в состоянии не только выразить, т.е. дать ему
удобоприемлемое исчерпывающее определение, но и объять его. Впрочем, если
быть строгим, то к проявлениям коллективного духа должна быть отнесена любая
всеобщая категория, ибо до конца полное ее определение (а значит, и до конца
полное ее осознание) составляет содержимое всех наших библиотек,
заполнявшихся поколениями и поколениями мыслителей.
Но если существуют феномены коллективного духа, необходимо встает вопрос
и о его органе. Между тем у нас есть трудности даже с определением органа
индивидуальной мысли. Ведь сегодня мало кто способен до конца поверить в то,
что им является именно мозг. Это вульгарный материализм конца прошлого века
утверждал, что мозг выделяет мысль, как печень желчь. Но современный
диалектический материализм отрицает всякую возможность справедливости этого
чудовищного примитивизма. Тем большие трудности возникают с определением
органа родового сознания. Видеть в нем устройство, сложенное из дискретных
человеческих мозгов, общающихся друг с другом при помощи знаковых систем,
было бы не менее вульгарным и нелепым. Действительным органом родового
сознания может быть в конечном счете только вся материя в целом. А это
значит, что должен быть единый панкосмический его поток, и сам индивид
только в силу и в меру своей материальности оказывается причастным к нему.
Несколько огрубляя действительное соотношение между ними, можно сказать, что
индивидуальное сознание представляет собой своеобразный терминал родового.
Что-то вроде дискретного нервного окончания некоторой единой нервной
системы. Иначе говоря, в каждой своей точке, ограниченной кожным покровом
отдельно существующего индивида, этот всеприродный поток надыиндивидуального
духа принимает какие-то свои случайные черты, от века присущие всему
единичному...
Ничто не обращается в ничто, - гласит старая, как мир, философская
истина. Любое исчезновение любого феномена на поверку всегда оказывается
лишь его переходом в какое-то иное качественное состояние. Поэтому и там,
где даже самый пристальный взгляд не в состоянии разглядеть продолжения
единой цепи преобразований, мы все же не имеем методологического права
предположить абсолютное ее завершение. Единственное, что мы обязаны сделать,
- это констатировать все ту же ограниченность наших познавательных средств,
временную нашу неспособность обнаружить за видимостью обрыва дальнейшую
перспективу превращений вдруг теряющегося из вида начала.
Все это должно быть справедливым не только по отношению к материальным
сущностям, но и по отношению к потоку нашего собственного сознания, к
содержанию нашего духа. В онтологическом плане сознание человека - это
элемент столь же объективной реальности, сколь и его тело, и тот роковой
рубеж, о котором мы говорим, уже в силу этих общефилософских посылок не
должен, не может быть полным его обращением в ничто. Но вот что
парадоксально: даже диалектико-материалистическая мысль, для которой
категорически неприемлемым является как становление нечто из ничто, так и
его абсолютное уничтожение, трактует смерть именно как абсолютное
прекращение деятельности человеческой души.
Правда, определенные теоретические нюансы все же имеются. Есть три
возможных варианта соотношения материи и духа. Дух первичен - материя
вторична; первична материя - дух вторичен; материя и дух представляют собой
до некоторой степени равнопорядковые величины, что-то вроде яйцеклетки и
сперматозоида. Решающих аргументов в пользу той или иной гипотезы нет, все
решают собственные убеждения (или предрассудки) человека. В противном случае
в мире давно уже не было бы никакого противостояния философских учений. Но
поскольку мы адресуемся вовсе не к тем, для кого физическая смерть не
означает собой абсолюта, первую посылку мы вообще не рассматриваем. Для нас
существен лишь антитезис.
Материя порождает дух, следовательно, уничтожение материи (предположим на
минуту, что это все-таки возможно) автоматически должно было бы влечь за
собой и полное уничтожение духа. Но заметим: учение диалектического
материализма настаивает на том, что дух порождается именно материей, но
отнюдь не каким-то изолированным фрагментом материального. Между тем
физическое тело индивида - это никак не материя. А вот сознание даже
отдельно взятого индивида - это вне всякого сомнения частная форма, модус
некоторого всевселенского атрибута, присущего единой всеобщей субстанции и
порождаемого, в конечном счете, именно ею. И если так, то разложение
физического тела индивида может влечь за собой только стирание каких-то
случайных, единичных особенностей нашего сознания, но никак не более того.
Сущностное же его содержание должно сохраняться в неприкосновенности,
несмотря на любые трансформации той физической оболочки, которая кажется нам
его вместилищем.
Но все сущностное в нас - это реалии общечеловеческого духа, которые не
всегда даже и осознаются нами.
Таким образом, если видеть в каждом человеке суверенного носителя
исключительно индивидуального духа, то биологическая его смерть и в самом
деле будет абсолютной. Если не увидеть под поверхностной рябью
индивидуальной психики сквозящего через века и континенты гольфстрима
родового сознания, то любой разговор о контактах разумов лишается всякого
смысла. Но стоит только допустить существование иного, надындивидуального
измерения духа, стоит допустить существование родового метасознания как
некоторой совершенно самостоятельной сущности, лишь прикосновенным к которой
(в силу - и в меру - своей материальности) является индивид, и совершенно
абсурдным окажется уже предположение о возможности смерти. И вот, сделав
такое допущение, спросим самих себя: останутся ли у нас хотя бы какие-нибудь
основания утверждать даже абстрактную ее возможность? Останутся ли - и могут
ли в этом случае быть вообще - безупречные доказательства ее собственной
реальности? Словом, сделав такое допущение, мы немедленно обнаружим, что
никаких абсолютных решений здесь нет и не может быть.
Итак, очень многое, если не все, зависит от принимаемых (или, наоборот,
отвергаемых нами) предпосылок. Иначе говоря, абсолютизация смерти имеет в
своей логической основе в сущности ничем не доказанное предположение - и не
более того.
Утверждение принципиальной возможности действительно полного уничтожения
всего того, что до времени составляло сокровенное содержание человеческой
"души", - это слишком сильное утверждение. Анализ способен показать, что оно
относится к тому классу суждений, которые основываются в конечном счете лишь
на вере. Для того, чтобы оно могло быть абсолютно справедливым, необходимы
столь же абсолютные основания, сколь и те, которые требуются для
доказательства бытия Бога. Иначе говоря, если быть до конца строгим, мы
обязаны признать: постулат смерти имеет ничуть не более надежное логическое
основание, чем утверждение бессмертия. Самый факт смерти, как оказывается,
требует своего доказательства! А раз так, то в логически корректной форме
можно говорить только о качественной трансформации фундаментальных основ
нашего духовного бытия, но никак не об абсолютном его завершении.
Но даже и эта, более мягкая, формулировка проблемы способна встретить
серьезное возражение. Не только смерть, но и качественная трансформация (не
поверхностной ряби) глубинной сущности человеческого сознания логически
допустима только в том единственном случае, если его органом и в самом деле
является механическая сумма изолированных биологических тел. Однако строгая
интерпретация основоположений диалектического материализма требует признать,
что феномен сознания не может быть объяснен ни внутренней организаций
биологического тела субъекта, ни даже условиями какой-то более широкой
реальности, в которой растворяется его существование. Действительным его
органом может быть в конечном счете только вся материя в целом. Физические
массы притягиваются друг к другу только благодаря существованию всей
Вселенной: если кроме непосредственно взаимодействующих друг с другом тел
каким-то чудом вдруг исчезло бы все остальное, закон тяготения не смог бы
сохранить свою силу. In vitro протекающий химический процесс точно так же
обеспечивается в конечном счете всем Космосом, и внезапное уничтожение
всего, что находится за стеклом пробирки, немедленно остановило бы (или
непредсказуемо изменило) любую реакцию. Можно не то чтобы предположить -
утверждать: если бы и взаимодействующие тела и помещенные в пробирку
вещества оставались строго неизменными, но вдруг структура и организация
всей материи претерпели бы какую-то внезапную трансмутацию, коренным образом
изменился бы и характер гравитационного взаимодействия физических масс, и
определенность протекающей in vitro реакции. Точно так же радикально
изменить структуру и сущность сокрытого под поверхностью индивидуального
духа метасознания рода способна, в конечном счете, только внезапная
трансмутация всей материи.
Мы не в состоянии сделать даже самые приблизительные предположения о том,
что стало бы в случае такой всеобщей трансмутации. Больше того, самый факт
тотального изменения всей ее структуры было бы попросту невозможно
фиксировать имеющимися в распоряжении человека средствами. Любое изменение,
в конечном счете, может быть констатировано только путем прямого
сопоставления нового со старым. Но ведь если бы это и в самом деле
произошло, немедленно изменилось бы как субъективное содержание коллективной
человеческой памяти, так и объективное содержание всех старых манускриптов,
заполняющих бесчисленные наши библиотеки. Поэтому нет смысла говорить о
каких бы то ни было трансмутациях материи, ибо, как это ни парадоксально,
вовсе не исключено, что они происходят ежемгновенно.
Таким образом, если и можно говорить о связанных с изменением формы
существования трансформациях духа, то только о таких, которые подобны
частным изменениям агрегатных состояний воды. Она может сбрасывать одну и
принимать какую-то другую форму, но все это, каждый раз отбрасывая что-то
случайное и единичное в ней, нисколько не затрагивает самой ее сущности.
Словом, все эти изменения, как уже говорилось в третьем параграфе, не могут
быть качественными.
Если же вернуться к жесткой формулировке, то мы обязаны признать, что
абсолютное исчезновение сознания возможно только в случае тотальной гибели
всего и вся. Но материя уже "по определению" неуничтожима. И даже полное
разрушение какой-то одной дискретной материальной структуры не в состоянии
изменить решительно ничего из атрибутивного ей, как для человеческой
личности не в состоянии изменить решительно ничего смерть одной клетки.
Разрушается физическое тело, но звезды продолжают свой путь. Меняется
направленность органохимических реакций, но сохраняется в неприкосновенности
"память сорока веков" всех элементарных частиц, констелляция которых
когда-то слагала и живую человеческую плоть, и тот эфир, в котором было
растворено ее бытие... А значит, продолжает свой вечный путь и все
порождаемое ими - галактическими скоплениями и субнуклеарными образованиями.
Таким образом, мы обязаны принять, что содержание духа (за вычетом, может
быть, случайного, единичного в нем) в принципе неуничтожимо.
Таким образом, мысль о "загробном существовании" (хотя, разумеется, и не
в том виде, как это традиционно рисуется обыденному сознанию) не только для
материалистически, но и для диалектико-материалистически мыслящего человека
не может быть какой-то особой теоретической крамолой, едва ли не подрывающей
все устои мировоззрения. Эта мысль противоречит не научным представлениям
вообще, но лишь сугубо биологическому истолкованию понятий "жизнь" и
"смерть". Но ведь такое толкование этих категорий и само противоречит
действительному содержанию человеческого бытия, бытия субъекта принципиально
иной формы движения.
Но если посмертное существование человека не вступает в неразрешимое
противоречие даже с теми формами, в которых замкнуто социальное его бытие,
то тем более оно не противоречит качественно более высоким формам движения,
о которых мы здесь говорили. Меж тем, качественно более высокими началами,
как показывает анализ, вполне могут быть формы существования окружающей нас
"естественной" природы. Иными словами, привычная нам пирамида, вершина
которой - социальное начало покоится на основании физических, химических и
биологических форм движения, на деле может оказаться перевернутой и
подлинным ее фундаментом может стать социальность, вершиной же -
естественно-природные формы бытия. С биологической же смертью организма
бытие каждого индивида неизбежно сливается с ними. А тем самым и индивид
полностью сливается с этими - вершинными формами существования, иначе - с
носителем иного разума.
Такая метаморфоза рано или поздно должна произойти с каждым. В силу
смертности своей биологической природы этой участи никто не состоянии
избежать. Отсюда не только все человечество в целом, но и каждый индивид в
отдельности, переступая порог земного существования, растворяется в формах
бытия иного разума. А следовательно, и качественный барьер, существующий
между человеком и субъектом принципиально иных форм культуры, оказывается
легко преодолимым, и обмен информацией, необходимость которого для
интеграции разумов сегодня представляется чем-то вроде категорического
императива, оказывается вообще излишним.
Но вернемся к тому, о чем уже говорилось. Временная последовательность
смены поколений, формирующих собой человеческий род, отнюдь не
предопределяет структуру контакта - этот контакт вообще должен протекать вне
привычных нам физических координат. Здесь же, на первый взгляд, получается,
что он растянут во времени и в него последовательно вступают люди,
последовательно завершающие круг земного существования. Однако порядок смены
поколений вовсе не означает собой, что и сама интеграция их в структуре
какого-то более высокого формирования должна осуществляться в точности том
же порядке. За временным барьером нет никаких отношений следования или
предшествования, поэтому и все преодолевающие этот барьер интегрируются не
только с теми, кто уже завершил свой земной путь задолго до них, но и с
поколениями, которым еще только предстоит народиться. Здесь каждое поколение
должно сталкиваться с совершенно невероятным в условиях земной
действительности фактом, ибо оно встречается не только со своими далекими
предками, но и с такими же далекими потомками.
Впрочем, нужно оговорить, что такая встреча менее всего может походить на
встречу давно не видевшихся друзей. Переходя временной порог, человек
полностью сливается с иным разумом, растворяется в нем, но этот иной разум
уже не расчленен, подобно человеческому, на отдельные атомарные сознания.
Поэтому, строго говоря, никакой встречи вообще не должно быть.
Здесь можно провести прямую параллель с нашим собственным сознанием,
одновременно охватывающим собою и строителей пирамид, и создателей
космических аппаратов. Сосуществующие в нем герои разных поколений и эпох,
деяния которых мы постигаем из исторических хроник, сами не способны
общаться между собой, их заставляет соотноситься друг с другом только
деятельность нашего все обнимающего разума. Свершения всех этих людей - не
есть их собственная жизнь - это жизнь нашего духа. И все же каждый из них
полностью сохраняет свою собственную индивидуальность и здесь, в
растворившем их потоке нашего сознания.
7
Мы сознаем, что сказанное нами требует изменить некоторые стереотипы
нашего сознания.
Краеугольным камнем привычного нам мировоззрения является представление о
линейности всеобщего развития. Эта линейность может проявляться в разных
формах. Так, например, абсолютно незыблемым для нас является представление о
том, что прошлое во многом определяет настоящее и в какой-то степени влияет
на будущее, но ни настоящее, ни тем более будущее не в состоянии хоть
сколько-нибудь влиять на прошлое. Поэтому единый поток развития предстает в
нашем сознании в виде луча, исходящего из некоторой покоящейся в глубоком
прошлом точки и устремляющегося во временную бесконечность. В силу этого же
представления все расположенное в прошлом, рисуется нам менее совершенным и
развитым, все провидимое в будущем - приближением к некоторому идеалу.
Наконец, проявлением все той же линейности является представление об
абсолютной нашей изолированности в этом мире. Бытие объективной реальности
может быть и распростерто по всей оси физического времени, но временная
область, обнимаемая нашим (земным) сознанием, - это что-то вроде маленького
островка в безбрежном море. Если отсчитывать время существования нашего мира
от так называемой точки сингулярности, то сорок тысячелетий цивилизации,
отмеренных от становления кроманьонца и неолитической революции, даже в
сумме с десятилетиями, провидимыми нами в будущем, не составят и тысячной
доли процента от общей длительности его существования. Мы замкнуты на этом
ничтожном островке времени, и все то, что происходило, или - тем более -
будет происходить за его пределами, по существу не имеет для нас никакого
значения. И если верно, что реально существующими являются лишь те феномены,
которые в состоянии оказать хоть какое-то воздействие на нас, то до
некоторой степени справедливым было бы и утрированное утверждение того, что
за пределами событий, обнимаемых этим ничтожным временным интервалом, вообще
ничего нет, не было и, по видимому, уже никогда не будет...
Строго говоря, ничего страшного в таком линейном представлении нет. Если
на протяжении столетий формируемая в частности и им методология познания
была в состоянии не только объяснять, но и предсказывать развитие явлений,
значит, полностью отрицать его причастность к объективной истине было бы
неразумным. Но вместе с тем не только оно имеет право на существование в
рамках диалектического материализма.
Мы вправе рассматривать материю как бесконечное множество пусть и
детерминирующих друг от друга причинной зависимостью форм и атрибутов,
которое в полной мере способно реализоваться только во всем
пространственно-временном поле. Но мы вправе утверждать и другое: как
целокупность, она должна реализоваться в любом, сколь угодно ограниченном,
пространственно-временном объеме. И если так, то в любом, сколь угодно
ограниченном, объеме проявление любых низших форм ее организации и движения
должно проходить под эгидой высших.
Ни то, ни другое утверждения не могут быть со всей строгостью доказаны.
Как, впрочем, не могут быть и доказательно опровергнуты. Но было бы ошибкой
утверждать безапелляционную правоту одного и абсолютную ложность другого.
Весь опыт познания говорит о том, что истина должна заключаться вообще в
чем-то третьем, синтезирующем в себе и тезис и его отрицание. Поэтому,
отнюдь не претендуя на абсолютную правоту всего утверждаемого нами, мы тем
не менее имеем вполне достаточные основания верить в то, что истина в
конечном счете сложится и из тех невероятностей, которые были очерчены
здесь.
Мы имеем все основания верить в то, что сознание - это и в самом деле
атрибут материи, но отнюдь не частное свойство какого-то дискретного ее
фрагмента, существование которого ограничено узкими пространственными и
временными рамками...
Развитый здесь взгляд начисто отрицает линейность; будущее объекта
(субъекта) оказывается связанным с его прошлым отнюдь не односторонним
отношением - оно самым непосредственным образом формирует его
определенность. Эволюция нашего мира - это не только восхождение от простого
к сложному, но и прямая детерминация сложным всего простого. "Ключ к
анатомии обезьяны лежит в анатомии человека", - сказал Маркс, и как кажется,
эта истина имеет не только метафорический характер.
Мы понимаем, что наши построения велись едва ли не на пределе
абстрагирующей способности рядового человеческого сознания. Но сложность
затронутого вопроса определила и сложность изложения. Впрочем, мы и не
ставили своей целью упрощение повествования: обсуждение проблем иного разума
требует максимальной мобилизации ресурсов прежде всего нашего собственного.
Разумеется, наши рассуждения не являются строгим научным поиском.
Научное исследование может отталкиваться лишь от достоверно установленных
фактов или от доказательных посылок. Мы же были вынуждены отталкиваться от
практически полного отсутствия каких бы то ни было фактов, свидетельствующих
"за" или "против" существования иного разума. Единственным же требованием к
принимавшимся нами посылкам было отсутствие неразрешимых противоречий с
существующими научными представлениями.
Правда, последнее требует уточнения. Вообще говоря, любое принципиально
новое знание вступает в противоречие с установившимися формами духа. Но это
знание не должно отвергать их - оно может лишь ограничивать сферу действия
ранее установленных истин. Те допущения, которые принимались нами, как
кажется, отвечали именно этим требованиям: они не отвергали практически
ничего из того, что является достоверно установленным, но при этом содержали
в себе предположение того, что в принципе все наши сегодняшние знания носят
ограниченный характер и отнюдь не являются абсолютными истинами в последней
инстанции.
Такими посылками были:
1. Иной разум существует. (То обстоятельство, что он может быть
качественно отличен от нашего, строго говоря, не посылка, а следствие, ибо
необходимость определенных качественных отличий прямо вытекает из факта
поступательных количественных изменений.)
2. На определенном этапе своего развития субъект разума может слиться с
природой.
3. Практическая деятельность субъекта разума может выйти за пределы
пространственно-временных отношений.
4.Все это применимо и к самому человеку.
Легко видеть, что ни одна из этих посылок не отвергает ничего из того,
что на сегодняшний день твердо установлено наукой.
...Но все наши построения не являются и фантастикой. Фантазия не терпит
ограничений, мы же, несмотря на кажущееся сумасшествие получаемых нами
результатов, постоянно сдерживали себя логикой. Да, наши результаты
фантастичны, но вместе с тем мы постоянно балансировали на грани вполне
допустимого современной теорией. Как кажется, в своих рассуждениях мы ни
разу не преступили ни одного явно выраженного теоретического запрета. (Ну, а
за тот факт, что в противоречие с ними вступают полученные нами выводы, мы
ответственности не несем, да и смешно было бы привлекать к ответственности
за это.)
И все же наша работа содержит в себе как науку, так и фантастику. Можно
было бы сказать, что это - научная фантастика, и если бы не существовало
научной фантастики как определенного литературного жанра, мы именно так и
определили бы характер настоящей работы.
Мы ничего не устанавливали достоверно. Да мы и не ставили своей задачей
что-либо достоверно установить. Мы ничего не доказывали. Да мы и не
собирались что-либо доказывать. Поэтому к результатам, которые получались по
ходу наших рассуждений, не следует относиться серьезно. Но, может быть, и
несерьезно к ним относиться не следовало бы...
1979 г.
Елизаров Евгений Дмитриевич
195030, С.-Петербург, Отечественная 2/11, кв. 68.
Тел: сл. (812) 5348854, дом. (812) 5262128
6
- Мировой разум -
ЛЕНИН
ПРИРОДА ЛЕГЕНДЫ
Что дает (давало?) нам основание причислять к лику каких-то вселенских
гениев В.И.Ленина?
То обстоятельство, что именно под его руководством был осуществлен
Октябрьский переворот (да, именно так называли это событие в первые
послереволюционные годы даже официальные идеологи установившегося режима),
который, в свою очередь, на долгие десятилетия определил характер развития
едва ли не всей мировой цивилизации?
Да, это так, Великая Октябрьская социалистическая революция (будем все же
именовать это событие так, как оно того заслуживает: ведь какой бы этический
знак сегодня ни присваивался ему, едва ли в истории двадцатого столетия
найдется событие, равное ей по масштабу своих последствий) навсегда
останется в памяти поколений и поколений. Ну, а роль Ленина здесь никому не
приходит в голову оспаривать даже сегодня, когда самому решительному
пересмотру подвергаются все еще вчера, казалось бы, незыблемые истины.
Но отвлечемся на минуту от исторических фактов и попробуем вообразить
себе, что Октябрьская революция потерпела поражение. Ничего невероятного в
таком для многих, может быть, кощунственном предположении нет. Вспомним:
Ленину даже в самую последнюю минуту приходилось прилагать невероятные
усилия для того, чтобы преодолеть сопротивление многих своих ближайших
сотрудников. Даже в самую последнюю минуту все еще висело, что говорится, на
волоске. И потом, если "величайший стратег революции" действительно столь
гениален, что любое сказанное им слово должно восприниматься как нечто,
равнопорядковое мировому Логосу, то голосом
Абсолютной-Истины-В-Последней-Инстанции должно быть и вот это знаменитое:
"Промедление смерти подобно!" (по существу являющееся прямым отрицанием
железной детерминированности перехода власти в руки большевиков.)
Вот и представим себе, что так и не сумели большевики овладеть тем
мимолетным мгновеньем, которое одно только и могло дать им власть в той
конкретной политической ситуации, что сложилась в России к осени
семнадцатого. Одним словом, звезды ли, политический ли расклад сил,
собственная ли осторожность большевистских вождей, сумевших-таки совладать с
неудержимо рвущимся к власти Лениным, не знаю что, но что-то вдруг помешало
свершиться тому, последствия чего сказываются и поныне: революция не
состоялась... Могли бы мы тогда отнести Ленина к разряду величайших гениев
всех времен и народов?
Я знаю, что даже и при такой постановке вопроса многие, не задумываясь,
ответят положительно. Но будем же честны: ведь если бы Октябрьской революции
не было, имя Ленина широким массам сегодня не говорило бы решительно ничего.
Так, сегодня практически ничего не говорят громкие (а по тем временам куда
уж громче!) имена Милюкова, Гучкова, того же Керенского. А ведь в те дни
общественный вес этих людей намного превышал значимость Ленина. По меньшей
мере в одном можно быть абсолютно уверенным: в случае поражения революции
той вселенской кампании тотальной канонизации великого "вождя и учителя
мирового пролетариата" не было бы. А если бы не было кампании, длившейся
семь десятилетий, то что вообще мы знали бы о нем сегодня?
Но я говорю отнюдь не о субъективной оценке этой в общем-то и в самом
деле незаурядной личности, именно субъективную-то оценку я и хочу (насколько
это вообще возможно) отсечь. Меня интересует, кем был (и был бы сейчас)
Ленин, так сказать, сам по себе без помощи "Министерства Правды" и
"Министерства Любви", сделавших многое в канонизации этого человека. Свой
вопрос я бы сформулировал даже более жестко: действительно ли неоспоримым
было лидерство Ленина в созданной им партии? Впрочем, любой вправе упрекнуть
меня в том, что здесь я вступаю в область столь зыбких предположений, что
ценность любого из них не превышает стоимости любого гадания, а то и просто,
говоря русским языком "бреда сивой кобылы в лунную ночь". Так, можно ли
вообще всерьез высказывать сомнение в том, чтобы Ленин (подумать только,
Ленин!) не был бы вождем большевистской партии, - ведь уже само это сомнение
для многих может служить надежным симптомом верного умственного
помешательства. И все же...
Жизнь на каждом шагу учит нас в том, что формальными лидерами каких-то
замкнутых организаций становятся отнюдь не самые талантливые их члены: самые
талантливые, как правило, еще и самые капризные, часто весьма высокомерные и
почти всегда неуживчивые и тяжелые в общежитии люди. Перед талантливым
человеком с готовностью снимают шляпу, но подчиняться (впрочем, если мы
говорим о большевистской партии и насаждавшейся в ней дисциплине, то, может
быть, правильней было бы говорить "повиноваться") предпочитают личности
пусть и несколько ограниченной, но зато обладающей одним до чрезвычайности
важным для лидера качеством - более устойчивой психикой. Приняв во внимание
это обстоятельство, мы будем иметь достаточно весомое основание хотя бы
только для абстрактного предположения о том, что рядом с таким формальным
лидером в организации существует возможно даже не один человек, не только не
уступающий ему в интеллектуальном отношении, но и прямо превосходящий его.
Так, может, и в партии большевиков были функционеры, которые могли бы
бросить вызов Ленину в борьбе за интеллектуальное первенство?
Я не призываю, подобно Декарту, подвергнуть сомнению все, что не
обосновано какими-то непререкаемыми абсолютными началами, но если все же
забыть о прививавшейся всем нам с самого детства мысли о непреходящем
величии и гениальности Ленина, то что останется от его загробной славы? Да и
что вообще мы знаем о нем, кроме того, что "Ленин видел далеко, на много лет
вперед...", "...он взвешивал мир в течение ночи...", а то и вот так:
"... Я Ленина не видела,
Но я его люблю!"
А впрочем, на каком вообще основании можно судить о величии давно
ушедшего от нас человека? Казалось бы, ответ на этот вопрос едва ли не
очевиден: разумеется же, по тем следам, которые он оставил на этой земле. Но
здесь дело значительно осложняется тем, что от самого главного, что сделал
Ленин, необходимо абстрагироваться. И не только в силу принятого нами
условия (революция не состоялась): реальная история Октябрьской революции
настолько переврана по выражению Троцкого "сталинской школой фальсификации",
что основывать любые суждения на признававшихся официальной мыслью
утверждениях было бы методологически ошибочным. Поэтому в основу вывода
должно быть положено что-то другое.
Что же именно?
Показания современников? Но полностью доверяться свидетельствам людей, в
значительной мере зависевших от содержания своих показаний, тоже нельзя.
Между тем все свидетельства, высказывавшиеся открыто в советской печати, -
это всегда тщательно отсеянные, а то и просто откорректированные позднее в
соответствии с "социальным заказом" (не всегда, впрочем, от
недобросовестности) вещи. В открытой печати (живописи, кинематографии,
скульптуре и т. д. и т. п.) у нас просто не существовало решительно ничего
такого, что могло бы хоть в малейшей степени служить деканонизации вождя.
Таким образом, остается одно - собственные показания тех людей, которых
мы хотели бы сравнить друг с другом, т. е. собственные показания и самого
Ленина, и тех лиц, которые входили в круг высшего руководства большевистским
движением в России. При этом ясно, что к числу подобных свидетельств должны
относиться главным (и, наверное, исключительным) образом произносимые в
разных обстоятельствах программные речи и рукописи теоретических работ.
Одним словом, тексты.
Если вести речь об оставленных текстах, то, видимо, прежде всего нужно
было бы говорить о содержании: ведь именно содержание тех идей, которые
генерирует человек, в первую очередь определяет уровень его интеллекта.
Однако я предлагаю на время абстрагироваться от содержания, с тем чтобы
остановиться на форме. К содержанию нам еще придется вернуться.
Итак, тексты.
Тексты безжалостны.
Обратимся для начала к публично произносимым речам. Но заметим: для
политического деятеля самого высокого уровня (а именно к такому разряду мы
должны были бы относить и самого Ленина и ближайших его сотрудников) никакое
выступление, касающееся программных целей движения, или даже простой
политической "злобы дня", не бывает (да и просто не может быть!) чистой
импровизацией. Это всегда результат постоянной, годами и десятилетиями
длящейся умственной работы. Поэтому любая речь, даже произносимая
экспромтом, - это всегда тщательно готовящаяся вещь, и умение произносить
речи (т. е. умение не просто строить риторически грамотные фигуры, но в
полной мере доносить содержание своих идей до слушателей) является строго
атрибутивным качеством любого профессионального политика.
Речи Ленина - и в этом может убедиться всякий - как правило представляют
собой что-то очень тяжеловесное; нередко они настолько путаны, что выявить
основную мысль докладчика можно лишь значительным напряжением своей
собственной мысли. Я, разумеется, не хочу сравнивать выступление
политического деятеля (пусть даже и причисляемого к лику гениев всех времен
и народов) с таким исключительным лингвистическим феноменом, как
превращающиеся в образцы высокого искусства импровизации Ираклия
Андронникова. Но (предлагаю каждому) вспомним, например, наших учителей -
как школьных, так и университетских: наиболее талантливые из них даже самые
скучные предметы легко превращали в интеллектуальный праздник, и если мы
мысленно попытаемся сравнить речи, по разным поводам произносившиеся
Лениным, с лекциями оставшихся в нашей памяти Учителей, то мы легко
обнаружим, что доведись нам учиться у Ленина, мы бы, пожалуй, бессовестно
прогуливали все его лекции, предпочтя непосредственному общению с ним
изучение стандартного учебника и взятых взаймы конспектов добросовестных
исполнительных сокурсниц.
Но речь идет о сравнении его с его же соратниками - и чаще всего это
сравнение оказывается совсем не в его пользу и здесь: хотим мы того или нет,
а к числу лучших ораторов партии Ленина никак не отнести. Сопоставить его
выступления с публичными выступлениями, скажем, Каменева - и обнаружится
пропасть между ними. О Троцком я уж и не говорю.
Зададимся вполне естественным в таком раскладе вопросом: кому отдал бы
предпочтение непредвзятый слушатель, равно не знающий ни того, ни другого,
ни третьего? Едва ли не с первой минуты убеждающего любую аудиторию почти
архитектурной стройностью, безупречной последовательностью и строгой
логичностью Каменеву? Сверкающему парадоксальной мыслью и отточенной
литературными упражнениями фразой Троцкому? Или все же совершенно
бесцветному тяжеловесному Ленину? Попробуем отрешиться от всего того, что мы
знаем о них, и составить себе представление об этих личностях как о людях, с
которыми мы сталкиваемся как бы впервые: на фоне тех же Каменева и Троцкого
Ленин будет выглядеть совершенно беспомощно. Строго говоря, не может даже
получиться никакого сравнения между ними, как, например, не может получиться
никакого сравнения между строем речи университетского профессора и речью
пусть досконально, до тонкостей знающего свой предмет узкого специалиста,
всецело замкнувшегося в решении каких-то сугубо прикладных задач.
Речь Ленина проигрывает даже в сравнении со И.В.Сталиным, хотя - будем
все же справедливы к нему - общее интеллектуальное (и культурное)
превосходство над Сталиным чувствуется.1 Человеческая речь часто весьма
предательская вещь. Скрыть в ней свою образованность, свою культуру еще
можно, да и то с большим трудом (во всяком случае это требует специальных
усилий, тяжесть которых в полной мере известна, вероятно, лишь
профессиональным артистам), сымитировать же образование, и уж тем более
общую культуру - просто невозможно. Публичные выступления Ленина - чего
греха таить - не выдают в нем широко и всесторонне образованную личность, и
уж ни в коем случае - человека высочайшей культуры, каким едва ли не все мы
привыкли считать его под воздействием официальной пропаганды.
Таким образом, если мы попытаемся составить какое-то свое самостоятельное
суждение о Ленине, то, проанализировав тексты публичных его речей, мы
рискуем прийти к неожиданному с точки зрения привычных нам представлений
выводу о том, что право на лидерство в большевистской партии (и уж тем более
в революционном движении вообще) легко - и с основанием! - может быть
оспорено многими из тех, кого мы привыкли относить на вторые, а то и на
третьи роли.
Правда, - и многие современники единодушно сходятся в этой оценке - живые
выступления Ленина всегда отличались какой-то скрытой энергией и умели
передать ее аудитории. Будем справедливы: это свидетельство явной
незаурядности политика. Но будем же справедливы до конца: умение оратора
передать энергетический импульс своей аудитории совершенно недостаточное
основание для вердикта о бесспорном его превосходстве над своими
соратниками. Рядовой рок-музыкант способен возбудить своих слушателей до
такого градуса, который не снился и самым блистательным постановщикам
Большого и Ла Скалы. Впрочем, и в этом измерении публицистической магии он
проигрывал многим из тех, кто все то время был рядом с ним.
Теоретические работы. Я оставляю в стороне публицистические выступления,
посвященные политической "злобе дня". В них Ленин остается все тем же, кем
он обнаруживает себя в публичных речах: тяжеловесным, путанным, совершенно
бесцветным.
Между тем, речь письменная - и, как правило, в выгодную сторону -
отличается от речи устной. Наедине с чистым листом бумаги человек и
чувствует себя не так, как перед аудиторией, тем более перед аудиторией,
подверженной стремительным сменам настроения. Чистый лист бумаги ко многому
обязывает - и не только потому, что написанное пером не вырубишь топором.
"Рукописи не горят!", и человек, обращающийся к Вечности (а берущий в руки
перо обращается в конечном счете именно к ней) осознает себя куда более
ответственным не только за мысль, но и за слово. Отсюда совсем не случайно,
что письменная речь действительно выдающихся людей, даже посвящаясь
скоропреходящему, нередко восходит до образцов подлинной литературы: откроем
того же Маркса, или постоянных прижизненных соперников Ленина - Плеханова и
Троцкого...
Ответственность за слово - вот что стоит за тщательной отделкой формы.
Ведь - как тут не вспомнить незабвенное гумилевское "Слово":
"Солнце останавливали словом, Словом разрушали города"
- в конечном счете именно оно в нашем материальном мире обладает наиболее
материальной силой.
Но есть и другой - если угодно, прагматический аспект. Выступление в
печати (во всяком случае по фундаментальным вопросам своей компетенции)
адресуется в первую очередь к тем, для кого само чтение составляет собой
действительную потребность, т. е. по преимуществу к интеллигенции.
Интеллигенция же всегда была особенно чувствительной к слову, ибо интуитивно
всегда осознавала, что
"...осиянно Только слово средь мирских тревог",
поэтому уже одна только неряшливость формы могла оттолкнуть (и часто
отталкивала!) и от автора, литературные же достоинства стиля, напротив,
повышали интерес и к самому содержанию.
Так что это? Небрежение формой, родственное пренебрежению многим из того,
что прямо не относилось к сиюминутно решаемым политическим задачам, или род
невольно проявляющегося презрения к тем, кому, собственно, и адресована
публикация? "И так сойдет", или имманентная неспособность к литературному
труду, или и то и другое (и третье!) вместе?
Кстати о презрении к интеллигенции - это отнюдь не ради красного словца.
Собственные высказывания Ленина о людях, формировавших духовную атмосферу
России тех лет, позволяют не то что предполагать - категорически утверждать
глубочайшую неприязнь к ним.
Но еще раз: оставим в стороне политическую сиюминутность и обратимся к
горнему миру чистой теории. Многие из работ Ленина официальная пропаганда
относит к выдающимся достижениям человеческого духа. Ленин, уверяют нас,
внес огромнейший, фундаментальнейший вклад в развитие науки об обществе.
Роль Ленина в истории гуманитарной мысли характеризует уже то
обстоятельство, что целый комплекс обществоведческих дисциплин вот уже
несколько десятилетий носит родовое название "ленинизма". Однако вчитаемся в
работы этого на голову возвышающегося над всеми титанами мысли человека и мы
увидим отчетливые следы какой-то нетерпеливости, спешки, многословия и
вместе с тем явной незаконченности. Но спросим себя: в суетной ли спешке
свершаются величайшие открытия века, мимоходом ли обретается вечная
Истина?.. Впрочем, о содержании нам еще придется говорить, сейчас же речь
только о форме.
Что в первую очередь бросается в глаза при чтении ленинских работ, так
это начитанность. Грандиозная, феноменальная начитанность, начитанность,
способная поразить любое воображение. Начитанность, заставляющая невольно
снимать шляпу любого, даже откровенно предвзято настроенного, человека.
Бесконечные цитаты из книг, журнальных статей, резолюций, принимаемых во
всех концах Европы различными собраниями, конференциями и съездами левых
организаций, ссылки на публичные выступления политических деятелей того
времени, прямые и косвенные упоминания о событиях, значимость которых едва
ли могла гарантировать им широкую известность, - все это создает впечатление
какой-то абсолютной информированности во всем, что так или иначе относится к
социалистическому движению. Информированности почти нечеловеческой, той, что
способна вызвать едва ли не суеверный страх. Но я призываю взглянуть на нее
с, может быть, неожиданной стороны.
У К.Маркса есть такое выражение: "профессиональный кретинизм". Вообще
говоря, это в той или иной степени относится к каждому из нас, ибо на
каждого из нас род наших занятий накладывает свой, часто неизгладимый,
отпечаток. Но это же выражение может звучать и откровенно ругательным
образом (нужно ли говорить, что именно тогда, когда этот отпечаток
становится особенно заметным?). Сравним между собой людей, определявших
интеллектуальный уровень левого крыла российской социал-демократии, все тех
же Троцкого, Бухарина, Каменева, Радека и пр., и мы легко обнаружим, что по
условной шкале этого самого "профессионального кретинизма" Ленин занимает
самое высокое место.
Шерлок Холмс потрясал воображение простодушного доктора Ватсона не только
своей гениальностью, но и своим, едва ли не абсолютным, невежеством во всем,
что прямо не относилось к его профессии. Знаменитый сыщик умудрился в своем
образовании пройти мимо той знакомой любому школьнику элементарной истины,
согласно которой Земля вращается вокруг Солнца. Читая вещи, выходящие из-под
пера стоявших рядом с Лениным людей, ни на минуту не забываешь о том, что
рядом с программными установками политических партий существует история и
музыка, поэзия и философия, ни на минуту не забываешь о том, что
благоговейный трепет в душе человека способны вызвать не только полностью
согласующиеся с ортодоксальным марксизмом резолюции политических собраний и
конференций, но и "звездное небо над моей головой и нравственный закон во
мне". Погружение же в ленинские тексты заставляет полностью забыть обо
всем... Создается впечатление, что для Ленина не существует решительно
ничего, кроме реальностей сиюминутной политической борьбы, и волей-неволей
возникает крамольная мысль: а знает ли Ленин о том, что Земля вращается
вокруг Солнца?
Н.Бердяев, которого трудно обвинить в некомпетентности, так аттестует
этого "гения всех времен и народов": "Тип культуры Ленина был невысокий,
многое ему было недоступно и неизвестно. Всякая рафинированность мысли и
духовной жизни его отталкивала. Он много читал, много учился, но у него не
было обширных знаний, не было большой умственной культуры."2.
Мы говорим о теоретических работах вождя. Целью любых теоретических
изысканий является открытие истины, и человек, с отличием закончивший
классическую гимназию, человек, экстерном выдержавший экзамен за полный курс
юридического факультета одного из лучших в Европе того времени
Санкт-Петербургского Императорского Университета, он несомненно знал (он
просто обязан был знать!) основные требования, предъявляемые к методологии
научного поиска и доказательства. Но вчитаемся в ленинские произведения...
Две формы обоснования собственной правоты в любом споре безоговорочно
господствуют практически во всех работах Ленина. Первая из них - это: "Маркс
сказал!". Вторая... Внимательно вглядимся в тот бесконечный поток выдержек,
ссылок, намеков, упоминаний, в котором с большим трудом удается проследить
собственную мысль Ленина, и попробуем классифицировать все составляющие
этого потока по двум признакам: положительной или отрицательной оценки,
даваемой "вождем мирового пролетариата", - и мы с удивлением обнаружим, что
за очень редкими исключениями все, на кого ссылается Ленин, говорят одни
сплошные глупости (если, разумеется, речь не идет о чем-то таком, с чем
полностью и безоговорочно соглашается сам вождь).
Именно это - воинствующе категорическое, по существу априорное, неприятие
чужого мнения, выливающееся в лишенную и тени какой бы то ни было
деликатности критику, больше того, в откровенное осмеяние (если не сказать
охаивание) всего того, что хоть в малейшей степени противоречит его
собственным утверждениям, и предстает второй из этих ведущих форм
обоснования своей собственной правоты и восторжествования над своими
теоретическими противниками. Вольные или невольные оппоненты Ленина сквозь
призму собственного к ним отношения "величайшего гения пролетарской
революции" сплошь и рядом рисуются нам какими-то жалкими пигмеями, без
исключения пораженными той или иной степенью олигофрении, которая нередко
восходит до ступени законченного идиотизма. "Безмозглая философия",
"учено-философская тарабарщина", "профессорская галиматья" - вот далеко не
самые оскорбительные формы полемики, сплошь и рядом употребляемые Лениным.
Вошедший в историю юриспруденции способ доказательства через посредство
зоологической классификации обвиняемых ("помесь лисы и свиньи"), - не из
ленинских ли работ берет свое начало эта жемчужина диалектики, понятой как
высокое искусство спора?...
В рецензиях Л.И.Аксельрода на книгу "Материализм и эмпириокритицизм"
специально отмечалось: "...невозможно обойти молчанием и способ полемики
автора. Полемика Ильина (псевдоним Ленина - Е.Е.) отличаясь некоторой
энергией и настойчивостью, всегда отличалась в то же время крайней
грубостью, оскорбляющей эстетическое чувство читателя. Но когда грубость
проявляется в боевых злободневных статьях, то ей можно найти оправдание: на
поле битвы нет ни времени, ни спокойствия для того, чтобы думать о красоте
оружия. Но когда крайняя непозволительная грубость пускается в ход в
объемистом произведении, трактующем так или иначе о философских проблемах,
то грубость становится прямо-таки невыносимой..." 3. "Уму непостижимо, как
это можно нечто подобное написать, написавши не вычеркнуть, а не зачеркнувши
не потребовать с нетерпением корректуры для уничтожения таких нелепых и
грубых сравнений!" 4.
Прикосновенна ли к истине и тем более к подлинному величию души и духа
такая форма утверждения своих взглядов?
Таким образом, если судить о форме, то надлежит признать, что никакой
речи о бесспорном интеллектуальном превосходстве Ленина над всеми теми, чей
ум, знания, наконец, культура определяли духовное лицо эпохи, не может быть.
Скорее наоборот: не возьми большевики власть тогда, в семнадцатом, Ленин
определенно затерялся бы в бесконечном и по сути дела анонимном ряду
середнячков, которые во все времена, разумеется, очень многое делают для
того, чтобы появление подлинных титанов духа стало возможным, но сами, как
правило, остаются обреченными на забвение.
Но все-таки это только форма. Форма же способна свидетельствовать о силе
(или, напротив, о слабости) интеллекта лишь каким-то косвенным образом.
Прямым - и в конечном счете решающим - свидетельством может быть только
содержание.
Итак, о содержании.
Но сначала - необходимая здесь оговорка, которая уже сама по себе
способна определить многое. Величие "вождя и учителя мирового пролетариата"
вот уже долее семи десятилетий обосновывается тем, что именно он является
создателем и Коммунистической партии, длительное время обладавшей
непререкаемым, монопольным правом на неограниченную власть во всем, не
исключая и сферу мысли, и "первого в мире социалистического государства", по
удостоверению той же партии воплотившего в себе все вековые чаяния
человечества. Но вот сегодня стало очевидным как то, что созданная именно
Лениным партия - отнюдь не ум, не честь и уж ни в коем случае не совесть
нашей эпохи, так и то, что социалистическое государство, официальной
идеологией всегда изображавшееся как воплощение социального рая на земле, на
деле мало чем (во всяком случае до смерти И.В.Сталина) отличалось от
какого-то большого концентрационного лагеря. Сегодня для миллионов и
миллионов стало совершенно очевидным, что сущностное содержание того дела,
на алтарь которого Ленин действительно положил всю свою жизнь, бесконечно
далеко как от исторической истины, так и от тех идеалов, которые веками
вынашивались человечеством.
"Дело Ленина" потерпело полное фиаско, и сегодня это уже не требует
ниаких доказательств. Между тем многими, очень многими все то одиозное, что
вобрал в себя ленинизм, провиделось еще тогда, до трагического Октября. Я уж
не говорю о таких величинах, как Ф.М. Достоевский: вероятно сегодня уже сама
попытка прямого сопоставления этих фигур, Ленина и Достоевского, выглядела
бы кощунственной. Неизбежность итогового провала большевизма не вызывала
сомнений наверное ни у кого из тех, кто составлял интеллектуальное ядро всех
тех политических партий, которые стояли значительно правее ленинской.
Поэтому совсем не случайно, что заявление Ленина на I съезде Советов: "Есть
такая партия!" тогда, в июне, могло вызвать только смех. Но если "Великий
Ленин" не видел того, что было аксиоматичным для всех - а предмет, о котором
идет речь, напомню, составляет основное содержание всей его жизни - то как
можно утверждать интеллектуальное превосходство этого человека над всеми,
кто выступал против него именно в этом?!
Так что о серьезном сопоставлении Ленина с лидерами и идеологами
враждебных ленинизму партий (в т. ч. и из числа социалистических) не может
быть и речи: элементарная строгость, да и простая человеческая порядочность
требуют признать однозначно справедливым лишь полярно противоположный
официально утверждаемому расклад интеллектуальных сил.
Говоря иными словами, анализ содержания стратегических ленинских идей
дает еще меньше оснований говорить о неземном величии этого человека, чем
даже внешняя форма их изложения.
Впрочем, вспомним: с самого начала вопрос формулировался не в сфере
абсолютного, но в плоскости относительного. Ведь сегодня мало у кого
вызывает сомнение то обстоятельство, что нимб принадлежности к каким-то
надчеловеческим силам, к какому-то надмировому разуму на каноническом
изображении вождя просто подрисован официальными иконописцами режима. И не
победи партия тогда, в семнадцатом, личность Ленина едва ли смогла бы
подвергнуться мифологизации. Поэтому, подвергая вполне законному, как это
показывает уже поверхностный анализ, сомнению подавляющее превосходство
Ленина над теми, кто (на поверку самой Историей) оказался куда более
прозорливым, чем он, я с самого начала ограничивал задачу выяснением того,
были ли в самой партии большевиков люди, способные на равных бороться с
Лениным за интеллектуальное лидерство.
Но даже здесь, переходя от всеисторической вселенской сферы к узким
рамкам немногочисленной замкнутой политической группировки, легко
обнаружить, что многие из соратников Ленина часто превосходили его в
способности стратегического провидения истории. Я имею в виду не только
такие, известные большинству, драматические факты, как выступление Зиновьева
и Каменева против вооруженного захвата власти в самый канун Октября, или
коллективное заявление об отставке группы членов правительства и ЦК,
протестовавших против того однопартийного режима, к установлению которого
вела политика, проводимая Лениным. Вспомним. Подавляющее большинство ЦК
стояло политически правее Ленина, т.е. занимало промежуточную позицию между
ним и теми, кого официальная история партии на протяжение десятилетий
клеймила едва ли не самой позорной в систематике большевизма печатью
"оппортунизма". Между тем, сама жизнь рассудила их, наглядно показав, что
именно этот "оппортунизм" сумел построить общественно-политическую систему,
которая сегодня может служить хорошим образцом социального устройства. Таким
образом, подавляющее большинство членов большевистского ЦК стояло на
позициях, куда более близких к исторической истине, нежели позиции Ленина. А
следовательно, в руководстве партии и в самом деле были(!) люди, способные
оспорить право на интеллектуальное превосходство.
Впрочем, вот еще один штришок. Передо мной интересная книжка - сборник
статей под общим названием "Против исторической концепции М.Н.Покровского"5.
В одной из ругательных статей (а вся книжка сплошь состоит из одних только
ругательных статей) читаем: "...Покровский никогда не мог понять самых основ
ленинской теории империализма. То что некоторые работы Покровского были
написаны до появления книги Ленина "Империализм, как высшая стадия
капитализма", ничего не объясняет, ибо, переиздав эти работы в 1928 г.,
Покровский в предисловии к ним писал, что "устарев кое в чем, в основном эта
социология войны... остается, по моему, верной и доселе..."6 Или вот: "Но и
работы Покровского, написанные после выхода в свет книги Ленина
"Империализм, как высшая стадия капитализма" не несут на себе печати
ленинской теории империализма, хотя, как известно, Покровский был одним из
первых, кто ознакомился с этой работой Ленина в рукописи до ее выхода в
свет"7.
Поразительный факт! Бессмертные ленинские идеи, идеи, содержание которых
является прорывом дерзновенного человеческого духа в какое-то новое, ранее
запредельное сознанию смертного, интеллектуальное измерение!! - и вот такое
пренебрежительное к ним отношение... И ведь речь-то, замечу, идет не о
каком-то мелком литераторе, а о крупнейшей фигуре, долгое время бывшей во
главе целой теоретической школы т. е. о человеке, мнение которого о той или
иной теоретической концепции вполне могло бы быть экспертным. В то же время
этот человек принадлежал отнюдь не к враждебному теоретическому лагерю - это
политический единомышленник Ленина, большевик с дореволюционным партийным
стажем, марксист до мозга костей.
Так как же можно постулировать какую-то надчеловеческую гениальность
Ленина, якобы бросающуюся в глаза чуть ли не каждому, кто хоть когда-либо
знакомился с ним, если даже товарищи по партии (не будем забывать, связанные
к тому же еще и партийной дисциплиной) отнюдь не принимают теоретические
откровения вождя как своеобразный научный вердикт, окончательно закрывающий
рассмотренный им вопрос.
Итак, утверждать бесспорную принадлежность Ленина к сонму титанов,
рождающихся, быть может, один раз в несколько столетий, нет решительно
никаких оснований. Мир государственных деятелей и политических лидеров того
времени буквально изобиловал людьми, куда более прозорливыми, чем он,
интеллектуально куда более состоятельными, чем будущий основатель a priori
несостоятельного государства. Но даже и в более узком кругу большевистского
крыла российской социал-демократии, не за морями, а совсем рядом с Лениным,
стояли люди, не только мало в чем уступавшие ему, но зачастую и
превосходившие его во многом, - словом, люди, вполне способные категорически
оспорить интеллектуальное лидерство Ленина.
Так почему же все-таки Ленин? Талант организатора? Да, несомненно. Но
кто, не кривя душой, может сказать, что организаторский талант, скажем,
Л.Д.Троцкого был ниже?.. Вспомним. Долгие годы этот человек не только стоял
вне большевистской партии, но и занимал зачастую враждебные ей позиции.
Больше того, у самого Ленина было достаточно оснований относиться к
Л.Д.Троцкому без всякой приязни: что-что, а личные счеты у них велись уже
более десяти лет, крови друг другу они попортили изрядно. И вот, едва
вступив в партию большевиков, уже в считанные недели он поднимает свой
партийный рейтинг до рейтинга самого Ленина. Испытанное ядро большевистского
ЦК практически мгновенно оказалось потесненным этим чужаком, но, наверное,
ни у кого не возникало сомнений в том, что место, занятое им в
складывавшейся более десяти лет партийной иерархии, принадлежит ему по
праву.
Это ли не свидетельство яркого таланта? О роли Троцкого в организации
вооруженного восстания и, позднее, в Гражданской войне я уж и не говорю...
Но почему же все-таки Ленин? Попробуем вновь вглядеться в ленинские работы с
целью своеобразной реконструкции определяющих черт его личности. Какой
человек предстанет перед нами?
Умный, несомненно умный, значительно возвышающийся над средним уровнем...
(Тот факт, что по большому счету исторической правоты уровень
стратегического мышления Ленина оказался существенно ниже уровня многих его
оппонентов, отнюдь не означает собой того, что он был недалеким человеком, -
нельзя бросаться и в противоположную крайность в его оценке.) ...Человек
железной решимости и несгибаемой воли. Обладающий страшным энергетическим
потенциалом...
Прервемся, чтобы условиться. Отречемся от семидесятилетней традиции
канонизации и подойдем к нему как к обыкновенному человеку, одному из
миллионов, пусть и отмеченных большими способностями, но все же смертных
земных людей. Иными словами, попробуем применить к нему те же самые
определения, которые мы в сходных обстоятельствах, не задумываясь, применили
бы к любому другому человеку, обожествление которого не вменяется в
обязанность всей силой могущественнейшего в мире государственного аппарата.
Итак: обладающий страшным энергетическим потенциалом... хам.
Да, все это вступает в резкий диссонанс со всем тем, что когда-либо
говорилось о Ленине в открытой форме, и тем не менее такая аттестация имеет
вполне достаточное право на существование. Повторюсь: если бы речь шла не о
Ленине, но о любом другом человеке, то уже самый способ ведения полемики со
своими идейными противниками давал бы нам все основания для такого рода
дефиниций. Но я готов согласиться и с более мягким определением: скажем,
человек, не стесненный внутренними обязательствами перед императивами
общечеловеческой нравственности.
Сочетание качеств, как видим, убийственное. Противостоять такому
сочетанию едва ли возможно. Уже одно оно давало Ленину значительную фору
перед большинством его товарищей по партии. Но только ли это обеспечило ему
лидерство?
Обратимся к общеизвестному. Отсутствие действительно стратегического
видения, помешавшее Ленину разглядеть неминуемый крах так называемой
"мировой революции", вовсе не означало, что он должен быть отнесен к разряду
слепцов. Что-что, а политическую конъюнктуру он чувствовал как, может быть,
никто другой. Поэтому не понимать того, что крестьянство в своей массе не
поддерживает (и не поддержит!) программные установки большевиков, он не мог.
Ленин, разумеется, сознавал, что вздумай большевики пойти в Октябре на
реализацию своей программы, Россия (а Россия того времени на три четверти -
крестьянская страна) неминуемо отвернулась бы от них. В случае же
насильственного внедрения большевистской программы крестьянство ответило бы
войной (как это и было доказано позднейшими событиями). Поэтому тот факт,
что в данном пункте социальных преобразований политика большевиков прямым
курсом вела к гражданской войне (впрочем, к гражданской войне она вела
отнюдь не только в этом пункте), был очевиден для многих, и именно в
развязывании гражданской войны обвиняли Ленина еще в канун Октября.
(К слову сказать, драматург М.Шатров, утверждая, что тогда, в
семнадцатом, была только одна альтернатива: либо Ленин, либо Корнилов, не
договаривает того, что сам Корнилов был прямым порождением ленинского курса
в социалистическом движении и не будь ленинщины, не смогла бы возникнуть и
корниловщина.)
Но вот действительно талантливый ход, позволивший временно нейтрализовать
крестьянство как носитель в принципе несовместимой с большевизмом силы:
Ленин по его собственному признанию целиком, без малейшего изъятия,
принимает (крадет?) программу эсеров. Ход блистательный! Ведь им не только
нейтрализуется крестьянство, но и автоматически обеспечивается поддержка
самой могущественной по тем временам партии - партии эсеров. В самом деле,
выступить в этих обстоятельствах против большевиков, значит, показать, что
им дороги не столько народные интересы, сколько соображения собственного
политического престижа; если эсеры стояли и в самом деле за то, чтобы дать
народу землю, они были бы нравственно обязаны поддержать это мероприятие
даже в том случае, если бы все лавры доставались бы одним большевикам.
Многие идеи в истории духа остаются нетленными памятниками человеческому
гению. Уже одна только эта идея могла бы обессмертить имя Ленина... если бы
было дозволительно венчать лаврами человека, добывшего победу нечестным
путем. Правда, боксера, неожиданно бьющего ниже пояса, немедленно
дисквалифицируют - победившего же политика пропагандистский аппарат тут же
обряжает в белоснежные ризы.
Впрочем, при всей блистательности этого запрещенного приема победа отнюдь
не гарантировалась вероломно сделанным ходом, он давал лишь определенную
оттяжку времени - и не более того. При сложившемся повороте событий
перспектива гражданской войны становилась даже более осязаемой. Вдумаемся.
Пойти до конца по пути честной реализации чужой программы, означало бы
потерпеть поражение: ведь целью любого политического движения является
осуществление своей. Поэтому во имя исключения перспективы неизбежной
трансмутации партии возврат к первоначальным лозунгам большевизма рано или
поздно встал бы на повестку дня. Отсюда маневр с украденной программой ни в
коем случае не мог рассматриваться как подлинное изменение собственных
лозунгов большевизма под давлением реальной действительности, это был лишь
временный маневр, дающий возможность собраться с силами и заставить-таки
крестьянство принять именно большевистскую программу.
Ленину как политическому деятелю была бы и в самом деле грош цена, если
бы он заранее не "просчитал" все следствия, закономерно вытекающие из этого
вероломного шага. Прямым же следствием его должна была стать гражданская
война (правда, развязанная уже в более благоприятных для овладевших мощью
государственной власти большевиков обстоятельствах). Именно создание этих,
более благоприятных, условий развязывания гражданской войны, строго говоря,
и было целью программного маневра.
Иными словами, умысел налицо, и самое большее, что можно сделать здесь, -
это низвести прямой умысел до степени косвенного. Отрицать наличие умысла в
этих обстоятельствах означало бы одно из двух: либо полностью отказать
Ленину во всякой способности предвычисления следствий из предпринимаемых им
политических шагов, либо согласиться с тем, что Ленин полностью и
безоговорочно капитулировал перед обстоятельствами, согласившись на честную
реализацию программы, против которой он сражался всю свою жизнь. Ясно, что
ни то, ни другое предположение не может выдержать никакой критики: все, что
мы знаем о Ленине, прямо вопиет против таких чудовищных предположений.
Можно, конечно, спасая репутацию вождя, говорить о том, что расчет
строился на другом основании: дескать существовала уверенность в том, что
завоевав власть большевики сумеют-таки убедить крестьянство в преимуществах
именно их программных положений.
А если нет? Я не случайно говорю об умысле косвенном. Ленин мог и обязан
был предвидеть возможность того, что тысячелетиями складывавшаяся психология
крестьянина не изменится вдруг даже в состоянии эйфории от завоевания власти
их политическим "союзником" - пролетариатом. В противном случае говорить о
нем как о реальном политике вообще нет никакой возможности. Словом, как ни
крути, а был, был умысел. Пусть только и косвенный. Впрочем, за косвенный
умысел "дают" ненамного меньше.
И вот здесь возникает чрезвычайно важный для характеристики Ленина
вопрос: не понимать, что ответственность за развязывание войны падает (и) на
него, он не мог, - пугала ли его нравственная ответственность за
предпринимаемые действия? Нет! должен был бы сказать любой человек, знающий
то, что последовало уже через 3 месяца после захвата власти большевиками:
разгон Учредительного Собрания, расстрел рабочих демонстраций, введение
комбедов, продотряды, заградительные отряды и т. д. и т. д. и т. д. Правда,
воспитанная "Министерством Правды" и "Министерством Любви", официальная
историография утверждает, что отнюдь не Ленин несет ответственность за
развязывание гражданской войны, но так называемые эксплуататорские классы.
Но уточню позицию.
Я говорю здесь не о какой-то объективной исторической истине, я пытаюсь
понять чисто субъективное, может быть даже глубоко ошибочное мироощущение
простого человека, на долю которого выпадает принять решение, долженствующее
изменить судьбы миллионов и миллионов. И пусть трижды права официальная
историко-партийная мысль, и пусть действительно вина ложится на Керенских и
Корниловых, Ленин все равно обязан был видеть и свою ответственность за
неизбежность кровавого исхода.
Пояснить сказанное можно, увы, нередким житейским примером. Так, даже
будучи уверенным, что именно "Х" совершил кражу, далеко не каждый отважится
открыто обвинить его. Препятствием выступает неизбежное здесь сомнение, даже
ничтожная доля которого обращается в категорический нравственный запрет. И я
говорю здесь именно об этой, пусть даже ничтожной, доле сомнения, а не о
том, кто на самом деле похитил ту или иную вещь, - официальная же
историография замыкается совсем в другом измерении - в выяснении (а может
быть, и сокрытии) того, кто в действительности был вором.
И вот парадокс: живописуя Ленина сусальным образцом морального
совершенства, партийная литература отказывая в самом праве на существование
субъективно осознаваемой личной ответственности, превращает его в
нравственного урода!
А может быть и в самом деле не было ощущения личной ответственности и
личной вины? Истории памятна нерешительность Цезаря, остановившегося перед
Рубиконом, - ленинского Рубикона не существует... Вот и еще один штрих к
портрету, позволяющий понять, почему именно Ленин стоял у руля партии.
Людьми, не лишенными нравственных сомнений, в критический момент истории
показали себя Каменев и Зиновьев. Голос человеческой совести звучал в
коллективном заявлении об отставке большевиков, уже в ноябре 1917
провидевших преступления сталинизма.
Словом, свой Рубикон был, наверное, у каждого, кто мог бы на равных
бороться с Лениным за первенство, - и не это ли объясняет ленинскую победу
над ними? Что-то страшное, что-то нечеловеческое стоит за этим отсутствием
сомнений. Но что именно: нравственное уродство, на котором косвенно
настаивает историко-партийная литература, или извращенная логика? Аберрация
совести, или аберрация сознания?
У Клаузевица в его знаменитых рассуждениях о войне есть одна прямо
потрясающая своей парадоксальностью мысль: "Если мы философски подойдем к
происхождению войны, то увидим, что понятие войны возникает не из
наступления, ибо последнее имеет своей целью не столько борьбу сколько
овладение, а из обороны, ибо последняя имеет своей непосредственной целью
борьбу, так как очевидно, что отражать и драться - одно и то же.8
Замечу, что Клаузевица Ленин знал: объемистое произведение выдающегося
военного мыслителя было изучено Лениным, что говорится, с карандашом в
руках. Правда, Клаузевиц (отдадим ему должное) говорит вовсе не о
нравственной ответственности за развязывание военных действий, он исследует
лишь логические начала науки о войне, ищет отправной пункт своих
теоретических построений...
Да, это так, обиходный портрет Ленина несет на себе заметные следы
ретуши: официальная мысль никогда не ограничивала себя в усилиях изобразить
человека, лишенного и тени сомнения в своей правоте, или, скажем более
"обтекаемо", в "правоте своего дела". Но в том-то и дело, что в данном
пункте ленинской характеристики сходятся не только идеологи, что стоят на
службе у созданного им режима, но и исследователи, исповедующие совершенно
иное социальное (и нравственное) Credo.
Так что же все-таки в основе: аберрация совести, или аберрация сознания?
Ни с точки зрения общечеловеческой нравственности, от века верной абсолютам
"не убий", "не укради", "не сотвори свидетельства ложна", ни с точки зрения
обычного человеческого сознания образ, запечатленный в миллионах и миллионах
книг, изваяний, портретов, не обнаруживает себя как образ человека. Скорее,
это подобие существа, стоящего вне рода человеческого. Но нечеловеческим
началом может быть только машина, и не машино-ли подобный характер носят
такие его качества, как возводимые до степени абсолюта решимость, воля,
отсутствие сомнений. Впрочем, машина - это не очень благородно, что ли. Но
вот другое, куда более пристойное для вождя мирового пролетариата,
измерение: ведь многое, очень многое в определениях Ленина способно
соперничать и с выкладками богословов, веками оттачивавших мысль, пытающуюся
дать определение Бога. Но, увы, и здесь образ, по многим приписываемым ему
качествам вполне укладывающийся в теологический канон, вызывает в сознании
не столько евангельские мотивы, сколько - по горьком, но трезвом размышлении
- откровения Книги Иова, но только с усеченным финалом, т.е. с точкой,
поставленной перед вознаграждением страстотерпца за веру...
Может ли человек противостать лишенной нравственного начала машине? Можно
ли, подобно Иову, противостать существу, самый разум которого, подобно
разуму его гонителя, может быть настолько иным, что уже простое
соприкосновение с ним способно вызвать у смертного психическую (и
нравственную) травму?
Все те черты ленинской личности, которые явственно вырисовываются при
внимательном анализе его политических выступлений (понятых в самом широком
смысле, т.е. не только как печатные, но и как организационные политические
действия) позволяют понять, почему при явном отсутствии бесспорного
интеллектуального превосходства над своими - в том числе и потенциальными -
противниками этот человек сумел создать и практически полностью подчинить
своей воле партию поистине нового, ранее невиданного типа. Партию, которая,
в свою очередь, в течение весьма короткого срока сумела подавить в
побежденной ею стране решительно все, что хоть в малейшей степени не
устраивало ее. Однако представляется, что главной, определяющей
характеристикой, чертой, которая, собственно, и делала Ленина тем Лениным,
что уже с апреля 1917 года из мало кому, кроме политических вождей и
специалистов из охранного отделения, известного эмигранта стал превращаться
в фигуру, состоящую в самом центе политической жизни России, была все-таки
другая. Не ум, не воля, не пренебрежение сложившимися нормами
общечеловеческой нравственности (да и корпоративного кодекса чести, ибо
маневр с эсеровской программой и последовавшие сразу же после Октября
репрессии против недавних товарищей по борьбе красноречиво свидетельствуют о
том, что и он не служил для него каким-то препятствием) - совсем другое
определило действительно исключительную, уникальную роль Ленина во всем
социалистическом движении. Имя этому все определяющему качеству ленинского
характера - политический экстремизм, нередко граничащий с откровенным
авантюризмом. Именно это качество стало, выражаясь имманентным тому же
ленинизму языком, базисным в интегральной характеристике вождя. Все
остальное: и ум, и воля, и решимость, не сдерживаемая чувством личной
ответственности перед чем бы то ни было, кроме абстрактно-теоретических
схем, да, может быть, личных амбиций, - все это было как бы "надстроечным" в
определении его как политического деятеля. Но в целом все эти качества
отлили характер , противостоять которому было решительно невозможным делом,
ибо экстремизм, соединенный с ленинским умом, ленинской волей, наконец,
бешеной ленинской энергией, превращается в нечто несокрушимое, в нечто,
способное смести со своего пути все.
Политический экстремизм Ленина с особой наглядностью проявился в
послефевральское время, т.е. по возвращении его из эмиграции. Так, уже
"апрельские тезисы"вызвали едва ли не шок у его же товарищей по партии: их
явное несоответствие тому, что происходило в то время в Петрограде, давало
повод обвинить Ленина в том, что за годы эмиграции он полностью оторвался от
российской почвы, потерял всякое чувство политической реальности. Готовность
Ленина уже в июне взять всю полноту власти в свои руки наверное для
подавляющего большинства тех, кто определял политическую атмосферу тех дней,
выдавало лишь честолюбие человека, не желавшего считаться ни с трезвым
анализом обстоятельств, ни с собственными возможностями, ни с возможностями
своей партии.
Здесь уместно привести одно весьма знаменательное место из воспоминаний
В.В.Шульгина, фигуры, воистину всероссийского масштаба, человека, пусть и
откровенно реакционных (по представлениям того времени) убеждений, но тем не
менее пользовавшегося вполне заслуженным уважением у всех, начиная с самого
царя и кончая эсерами и меньшевиками. Шульгин пишет о том, что правительство
уже шаталось и на повестку дня вставал вопрос о замене его, но кем?.. "Мы
вот уже полтора года, - пишет этот убежденный монархист, - твердим, что
правительство никуда не годно. А что, если "станется по слову нашему"? Если
с нами, наконец, согласятся и скажут: "Давайте ваших людей". Разве мы
готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, "людей,
доверием общества облеченных", конкретных, живых людей?.. Я полагаю, что нам
необходимо теперь уже, что это своевременно сейчас, - составить для себя для
бюро блока ("Прогрессивного блока" - Е.Е.) список имен, т.е. людей, которые
могли бы быть правительством. Последовала некоторая пауза. Я видел, что все
почувствовали себя неудобно. Слово попросил Шингарев и выразил, очевидно,
мнение всех, что это пока еще невозможно. Я настаивал, утверждая, что время
уже пришло, но ничего не вышло, никто меня не поддержал, и списка не
составили... Таковы мы, русские политики." 9 И это в самый канун февральской
революции! Ниже Шульгин вспоминает, как рождалось само Временное
правительство: "...Бог наказал нас за наше бессмысленное упрямство. Если
старая власть была обречена благодаря тому, что упрямилась, цепляясь за
своих Штюрмеров, то так же обречены были и мы, ибо сами сошли с ума и свели
с ума всю страну мифом о каких-то гениальных людях, - "общественным доверием
облеченных", которых на самом деле вовсе не было.. Так на кончике стола в
этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы
Милюкова, причем и эту голову пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть
что-нибудь могла сообразить. Историки в будущем, да и сам Милюков, вероятно,
изобразят это совершенно не так, изобразят как плод глубочайших соображений
и результат "соотношения реальных сил". Я же рассказываю, как было. Тургенев
утверждал, что у русского народа "мозги набекрень". Все наше революционное
движение ясно обнаружило эту мозгобекренность, результатом которой и был
этот список полуникчемных людей, как приз за сто лет "борьбы с исторической
властью..." 10
Говорят, история повторяется дважды: один раз в виде трагедии, другой - в
виде фарса. Через 8 месяцев с точно такой же проблемой столкнулись
большевики: пятнадцать лет говорить о захвате государственной власти и ни
разу не задуматься об отсутствии компетентных людей, способных ее
осуществлять! Замечу к тому же, что лидеры буржуазных партий, о которых
говорит В.В.Шульгин, вовсе не ставили своей задачей полное разрушение
государственного аппарата: для Прогрессивного блока дело сводилось лишь к
выдвижению людей, способных возглавить департаменты уже отлаженного
государственного механизма. Не забудем и то, что полученным образованием,
социальным (и профессиональным) опытом, общественным положением, наконец,
руководители Прогрессивного блока были куда более подготовлены к отправлению
высших государственных обязанностей, чем представители социалистических
партий, и уж тем более - партии большевиков. И тем не менее даже они
испытывали острый дефицит в специалистах. Для большевиков же вопрос стоял не
столько в отыскании какого-нибудь десятка лиц, способных взять на себя груз
высших государственных должностей, сколько в поиске тысяч (!) технических
работников, которые могли бы составить новый государственный аппарат.
Острый дефицит кадров проявился не только в Октябре 1917, но ощущался и в
1918, и в 1919 и в последующие годы и даже десятилетия. В июне же
семнадцатого заявлять на всю Россию о том, что "есть-де такая партия!", -
это расписываться не то что в "мозгобекренности" - в абсолютной политической
безответственности, в полном непонимании существа государственного
управления. Матросы в кожанках во главе департаментов государственной
власти, прапорщики в роли Главковерхов и делопроизводители в кресле
Генерального секретаря - это ли не политический фарс?
Но к власти Ленин рвался уже в июне... По выкладкам Ленина в июне еще
сохранялась возможность мирного перехода власти в руки большевиков - события
июля показали, что этой возможности уже нет и под давлением вождя
принимается курс на вооруженное восстание.
События 3-5 июля наглядно показали, что большевикам противостоит отнюдь
не только подавляющая военная сила, находящаяся в распоряжении Временного
правительства, но и общественное мнение России. Однако за голос последней
большевики уже тогда принимали лишь мнение так называемого "прогрессивного
человечества", из числа которого исключались все те, кто хоть в чем-то не
соглашался с ними. Как показывают дискуссии, сопровождавшие принятие
важнейших партийных решений, многие в высшем руководстве партии готовы были
считаться с тем, что рабочие и солдаты Петрограда, готовые поддержать
Ленина, не представляли собой не только России, но даже и просто рабочих и
солдат. Поэтому-то курс на вооруженное восстание многими был осознан скорее
как какая-то академическая конструкция, нежели руководство к практическому
действию. Ведь в противном случае вооруженное восстание обращалось не только
в выступление против Временного правительства, но и против самой России.
Тем не менее Ленин говорил о восстании совсем не академически: он готов
был противостать всему, даже самой исторической закономерности. Вспомним
знаменитое: "Промедление смерти подобно!" - ведь именно оно до сих пор
преподносится как пример точного расчета времени и сил, род высшей алгебры
политической стратегии. Но вдумаемся, ведь если промедление и в самом деле
"смерти подобно", то следует однозначно заключить, что социальное
устройство, утвердившееся с крушением монархии, и в Октябре обладало
подавляющим запасом жизнестойкости. "Глубокой исторической неправдой, -
писали в своем знаменитом письме, оппонируя, главным об разом, Ленину,
Каменев и Зиновьев, - будет такая постановка вопроса о переходе власти в
руки пролетарской партии: или сейчас или никогда. Нет. Партия пролетариата
будет расти, ее программа будет выясняться все более широким массам".11
Позиции Ленина нам известны. Но вот позиция второго вождя революции,
Троцкого: "Едва ли нужно пояснять, что правота в этом драматическом диалоге
была целиком на стороне Ленина. Революционную ситуацию невозможно по
произволу консервировать. Если бы большевики не взяли власти в
октябре-ноябре, они, по всей вероятности, не взяли бы ее совсем... Россия
снова включилась бы в цикл капиталистических государств, как
полуимпериалистическая, полуколониальная страна. Пролетарский переворот
отодвинулся бы в неопределенную даль..." 12
Троцкий без колебаний принимает в этом конфликте сторону Ленина, но
заметим: воздавая должное ленинской решимости, он по сути дела полностью
дезавуирует всякую прикосновенность ленинской мысли какой бы то ни было
исторической истине, к объективной исторической закономерности.
Это действительно до чрезвычайности деликатный момент: ведь если
объективные законы истории и в самом деле "на стороне" пролетариата, то с
точки зрения формальной истины безупречны Каменев и Зиновьев; если эти
законы не согласуются с партийной философией, то истина на стороне Ленина,
сумевшего разглядеть микроскопический разрыв в поступательности
исторического движения и внедрить в него программный вирус большевизма.
Впрочем, это противоречие лишь на первый взгляд губительно для
ортодоксальной мысли. Разрешается оно вполне в большевистском духе:
революционер на то и революционер, что он с глубоким презрением относится к
любым формальным ограничениям, будь то ограничения формального права, будь
то ограничения формальной логики.
Именно способность восстания против ограничений формальной правильности
(правового, нравственного, логического характера) и отличают простого
законопослушного смертного от подлинного революционера - и уж тем более от
великого революционера. Такова аксиоматика большевизма.
Я не оговорился, именно аксиоматика. Вот два рода свидетельств. Первое -
это свидетельство Г.Пятакова, человека, не страдающего ни дефицитом воли, ни
недостатком решительности, а значит, знающего толк в том, что он говорит:
"Старая теория, что власть пролетариата приходит лишь после накопления
материальных условий и предпосылок, заменена Лениным новой теорией.
Пролетариат и его партия могут прийти к власти без наличности этих
предпосылок и уже потом создавать необходимую базу для социализма. Старая
теория создавала табу, сковывала, связывала революционную волю, а новая
полностью открывает ей дорогу. Вот в этом растаптывании так называемых
"объективных предпосылок", в смелости не считаться с ними, в этом призыве к
творящей воле, решающему и всеопределяющему фактору - весь Ленин."13 В
сущности то же самое говорит и Бердяев: "Ленин показал, как велика власть
идеи над человеческой жизнью, если она тотальна и соответствует инстинктам
масс. В Марксизме-большевизме пролетариат перестает быть эмпирической
реальностью, ибо в качестве эмпирической реальности пролетариат был
ничтожен, он был прежде всего идеей пролетариата, носителем же этой идеи
может быть незначительное меньшинство. Если это незначительное меньшинство
целиком одержимо титанической идеей пролетариата, если его революционная
воля экзальтирована, если оно хорошо организовано и дисциплинировано, то оно
может совершать чудеса, может преодолеть детерминизм социальной
закономерности." 14
Второе - свидетельство профессионального историка: "Бывший юрист-законник
выступает в этих суждениях как великий революционер. Он ни в грош не ставит
формальную законность, он ее полностью отрицает".15 "Бывший воспитанник
юридического факультета Сорбонны обнаруживал величайшее пренебрежение к
формально-правовой основе законодательства; он стал великим революционером и
потому, не колеблясь, ставил интересы революции выше формального права."16
"В характере Робеспьера не было ничего от Гамлета - ни ослабляющих волю
сомнений, ни мучительных колебаний. Он не воскликнул бы: "Ах, бедный Йорик!
Я знал его, Горацио..." Он проходил мимо могил друзей и врагов, не
оборачиваясь." 17 Все это - о Робеспьере. Однако интересны приведенные
выдержки не своим прямым содержанием (хотя и оно весьма красноречиво!), а
тем, что в них явственно прослеживается аксиоматика специфически
большевистского образа мышления, аксиоматика большевизма, которая через
десятилетия из руководящего принципа практических действий перерастает даже
в способ доказательства исторических истин.
Вот в этой черте ленинского характера и кроется ключ ко всему, именно эта
черта в первую очередь и объясняет, почему Ленин и только он мог стать во
главе движения, почему Ленин и только он мог занять совершенно
исключительное, не подчиненное даже партийной дисциплине место как в партии,
так и в (писаной) ее истории. Впрочем, значение этой черты становится до
конца ясным только при рассмотрении ее в широком контексте интегральных
характеристик тех социальных сил, на которые опиралась партия большевиков.
Вглядимся пристальней. Партия большевиков во все времена ее существования
представляла собой организацию, не испытывавшую недостатка в политическом
радикализме. Из всех политических партий того времени партия большевиков
занимала, пожалуй, самые крайние позиции. Но даже в этой, откровенно
бравирующей своим экстремизмом организации были свои "левые": партия Ленина
никогда не была монолитом. Но если такие функционеры, как Зиновьев и Каменев
были "правыми" то позиция Ленина располагалась много левее большевистского
"центра". Иными словами, даже в этой, наиболее "левой" партии Ленин был
одним из "самых левых".
Если вдуматься, то даже в период острых разногласий, вызванных мирными
переговорами с Германией, позиции Ленина были куда более радикальными, куда
более "левыми", чем позиции так называемых "левых коммунистов". Лозунг
"защиты отечества" - часто вполне дежурная вещь, и даже самая острая
пропаганда того, что "лучше умереть стоя, чем жить на коленях", не требует
от человека ни какого-то особого мужества, ни особой решимости. Больше того,
лозунги подобного рода куда чаще провозглашаются из-за элементарного
отсутствия гражданского мужества, из простой боязни быть обвиненным в
недостатке смелости и патриотизма. Поэтому весной 1918 открытое требование
(не то что позорного - прямо похабного - выражаясь словами самого Ленина)
мира означало собой значительно больший радикализм, нежели радикализм самых
воинствующих сторонников войны. Своеобразным критерием здесь может служить
опасность политической смерти: публичное требование "р-р-революционной"
войны в условиях на глазах развертывающейся агрессии никогда не сопрягается
с риском потери политических очков, самое худшее, что может случиться здесь,
- это игра вничью. Безоговорочная же капитуляция перед вконец зарвавшимся
супостатом (особенно если в твоем прошлом еще не забытое обвинение в платном
сотрудничестве с врагом) вполне способно обернуться не только гражданским
самоубийством, но и прямым линчеванием
Но обратим внимание еще на одно парадоксальное обстоятельство: на своих,
как правило, крайне левых позициях Ленин в самые решительные, поворотные
моменты истории русской революции оказывался в меньшинстве. Это
обстоятельство поистине парадоксально. Ведь если личные позиции
политического лидера не опираются на поддержку большинства (или достаточно
большой группы, способной организационным маневром обеспечить требуемое
большинство), то устойчивость его как лидера может быть обеспечена либо
подавляющим личным авторитетом, т.е. подавляющим нравственным или
интеллектуальным превосходством над всеми своими оппонентами, либо
принадлежностью к политическому "центру", либо тем и другим одновременно.
Между тем никакого заметного (и уж тем более подавляющего) нравственного
или интеллектуального превосходства над своими товарищами по партии, как мы
видели, не было, да и не могло быть; очевидная же принадлежность Ленина к
одному из организационных полюсов, как правило, не находящему ( во всяком
случае вначале) поддержки большинства партийного руководства, делает не то
что парадоксальным - откровенно загадочным и незыблемость ленинских позиций
в ЦК и сохранение самого ЦК как коллектива единомышленников, не раздираемого
центробежными процессами.
Впрочем, загадка остается загадкой лишь до тех пор, пока в стороне от
рассмотрения остается такая тонкая материя, как социальная база партии. До
сих пор речь шла только о партийной интеллигенции, и даже не о ней, а о
количественно почти неуловимой ее части, что составляла круг высшего
партийного руководства. Но, как и в любой армии, генералитет которой легко
уподобляется нулю, не значащему самим собою решительно ничего, но при
формировании порядка числа способному, как минимум, удесятерить его,
партийный "генералитет" представляет из себя какую-то величину лишь до той
поры, пока в его распоряжении находится сила, в известных условиях могущая
быть брошенной на баррикады.
Ленинская партия - это, как мы знаем, партия пролетариата. Но что это
значит? Отвлечемся на минуту. Это может показаться странным (хотя ничего
удивительного здесь нет и все объясняется достаточно рациональными
основаниями), но многие из социальных категорий имеют какой-то свой
эмоциональный знак. Так, еще с детства мы привыкали к мысли, что все,
тяготеющее к "красной" части общеполитического спектра, - хорошо, все
"белое" или "коричневое" - плохо; еще с детства мы привыкали к мысли о том,
что "комиссар" - это средоточие всех нравственных добродетелей, а понятие
"контрреволюционер" представляет собой простой синоним едва ли не
опереточного злодея, который и в детстве-то отличался тем, что кусал грудь
кормилицы и мучил кошек. Точно так же и с политическими партиями: стоит нам
только услышать определение "буржуазная", как тут же рисуется образ какой-то
темной реакционной силы, которая только тем и озабочена, как бы еще досадить
угнетенным массам, и наоборот, эпитет "пролетарская" сопрягается со светлым
началом, что знает "одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть" -
счастье трудового народа.
Но попробуем отказаться от такого подсознательного окрашивания
социально-политических категорий в цвета тех или иных нравственных
добродетелей и взглянуть непредвзято на то содержание, которое стоит за
ними, - и мы тут же вспомним, что пролетариат образует собой (даже и по сию
пору, если спроецировать содержание этой категории на современное понятие
рабочего класса) далеко не самую развитую и лучшую часть нации.
Мы тут же вспомним, что выразителем национальной совести во все времена,
как правило, выступала интеллигенция - лучшая же часть российской
интеллигенции всегда тяготела к противоположному большевикам полюсу
политических сил. Иными словами, из противопоставленных самой историей
политических партий, выступавших против самодержавия, партия конституционных
демократов имела куда большие основания рассматриваться как охранительное
начало и для национальной культуры, и для общественной нравственности, и
нежели те, которые официальной историей партии приписываются ленинской
организации революционеров.
Не будем забывать: российский пролетариат начала двадцатого века - это
социально-классовое образование, которое еще не имело своей истории: в
сущности это даже еще не класс, а декласированный слой нации, ибо российский
пролетарий - это вчерашний крестьянин.
Обществоведческая литература изобилует аргументацией того, что пролетарий
в культурном отношении стоит куда выше крестьянства, и в какой-то степени
это действительно так: обитатель больших городов, пролетарий погружен в
значительно более широкий социальный контекст, нежели деревенский житель. Но
ведь у каждой медали есть своя оборотная сторона...
Тысячелетиями складывавшийся образ жизни постепенно формирует свою
культуру. Лишь внешнему поверхностному наблюдателю не меняющийся веками
уклад крестьянского бытия предстает как что-то косное и духовно мертвое.
Постепенно откладывавшийся едва ли не в генную память поколений, с
поколениями он одухотворяется своими традициями обрядностью и фольклором,
освящается своей мифологией, своими верованиями и суевериями, наконец, своей
моралью, своей системой социальных и нравственных ценностей. Аналитический
взгляд исследователя-этнографа обнаруживает в крестьянских ритуалах
культурные слои, относящиеся еще к дохристианской Руси, и, сохраненные
народной памятью, устои духовного Космоса русского крестьянина, связуя
потомков со своими далекими предками, обращаются для него в некоторый
Абсолют. Поэтому совсем не духовная недвижность, не ленивая косность кроется
за непонятным одержимому маниакальной идеей тотального переустройства
революционеру нежеланием русской деревни менять что-либо в своих обычаях.
Невозможность противостать этому Космосу, невозможность отринуть
сформированную цепью поколений культуру стоит за внешним консерватизмом
крестьянства.
Порвав с своим крестьянским прошлым, русский рабочий порвал и с
крестьянской культурой, тысячелетиями хранимой и тысячелетиями хранившей
русскую деревню. Своей же культуры он еще не создал, ибо культура не
создается каким-то историческим "мимоходом". Таким образом, любая культура
для возникающего из небытия российского пролетариата - это вообще какая-то
трансцендентная вещь, проще же говоря, - фикция, за которой не стоит ровным
счетом ничего. Лишенный своих корней, пролетарий начала века это
своеобразное "перекати-поле" истории - не мог ощущать охранительного
воздействия культуры, а следовательно, не видел необходимости и самому
что-либо хранить, и трагедией русского рабочего стало то обстоятельство, что
самый факт его становления совпал с становлением новой идеологии,
лейтмотивом которой было вот это:
"Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем."
Так нужно ли удивляться тому, что не сдерживаемый никакими
обязательствами перед культурой, он нес в себе доселе невиданный в истории
потенциал разрушения?
Неизбывной трагедией русского революционного движения стало именно
младенческое состояние российского пролетариата. Но все это касается
психологии класса, а меж тем есть еще и психология личности, и не нужно быть
знатоком последней, чтобы знать в общем-то простую истину: радикальные
политические идеи находят своих приверженцев в первую очередь в среде лиц
особого психологического склада. Носители какой-то особой всесокрушающей
энергии, напористые и деятельные люди, не знающие ни сомнений, ни
препятствий пассионарии - не редкость, они встречаются во все времена во
всех общественных слоях. Вообще говоря, это большая ценность
общечеловеческого генофонда, ибо именно такие пассионарии и прокладывают
новые пути человечеству. Род именно этой энергии делает человека носителем
бунтарского начала во всем: в науке, в искусстве... в политике. Именно из
этих людей формируются вожди и вожаки, подвижники... и "воры в законе"
Носители именно этой энергии - радикалы и экстремисты составили ядро
большевистской партии.
Повторюсь, партия большевиков (во всяком случае с точки зрения всех тех,
кто стоял хоть немного правее ее) никогда не испытывала недостатка в
политическом радикализме. Радикальная же политическая концепция во все
времена собирала под свои знамена людей, по глубинному строю самой своей
психики склонных к крайним решительным действиям. Именно такие, от природы
исполненные бунтарского духа люди, для которых и жизнь не в жизнь, если в
ней нет выхода для сжигающей их энергии, и должны были в первую очередь
отозваться на призывное "Сарынь на кичку!" начала двадцатого: "Грабь
награбленное!" Именно из этих людей и должны были составиться так называемые
"железные когорты пролетариата".
Итак, подытожим. Тем политическим авангардом класса, на который опиралась
партия, водительствуемая Лениным были в первую очередь одержимые бунтарским
духом, склонные к политическому экстремизму люди, которые есть всегда в
любом, даже самом устроенном обществе.
Но экстремист экстремисту рознь. Еще Достоевский устами Ивана Федоровича
замечал, что чем более образованным и развитым становится человек, тем гаже
оказывается он в проявлениях наверное никогда не умирающей в нем
"карамазовщины", и, вероятно, не лишено оснований утверждение о том, что
именно интеллигент способен на самую изощренную разнузданность в исполнении
своих общественно-политических вожделений. Но вместе с тем "человек состоит
из Бога и работы", - как бы вторит, но и возражает Карамазову Пастернак.
Постоянная же работа духа и - что намного важнее ее - незримое воздействие
накопленной культуры на неумерший для этой работы дух ведет-таки к тому, что
нравственные императивы становятся императивами личности, а не предметом
глумления. Поэтому, если говорить не об отдельно взятых людях, но о
статистически значимых величинах, то угроза и человеческой нравственности и
человеческой цивилизации кроется в массах людей, чуждых и той работе, о
которой говорит Пастернак, и благотворному воздействию культуры.
Если говорить о статистически значимых величинах, то едва ли потребует
доказательств утверждение того, что именно деклассированный элемент
составляет собой тот разрушительный потенциал, даже абстрактная возможность
высвобождения которого уже со времен заговора Катилины вызывала суеверный
страх перед революцией даже у Вольтеров.
Нужно ли специально останавливаться на том, что принадлежащие этой
деклассированной массе люди, особенностями своей психики склонные к
политическому экстремизму, представляли собой силу, при умелом водительстве
способную смести на своем пути все? Между тем, именно эта сила и составила
собой то политическое ядро, на которое опиралась партия большевиков.
Существование именно этой силы и делало устойчивыми позиции Ленина в
руководстве партии. Нетрудно понять, что даже собственные (из очерченных
выше) качества Ленина делали его весьма опасным (да чего уж там - страшным!)
противником. Возможность же привести в движение стихию искусно подогреваемой
ненависти деклассированных маргиналов, массы, не знающей ни удержу, ни
пощады, удесятеряла и его собственные силы. Между тем нелишне вспомнить о
том решающем доводе, который приводился Лениным в самые острые (для него)
моменты внутрипартийных дискуссий. Не какая-то особенно проникновенная
конструкция мысли, не новый, ранее неизвестный большинству его оппонентов
факт, по-новому освещающий дискутируемый вопрос, - ничуть не бывало: в самую
последнюю минуту, когда все, казалось, повисало на волоске, Лениным в
качестве все и вся решающего аргумента высказывалась открытая угроза
свободной агитации в низах партии. Именно эта угроза и оказывалась тем
"ломом", против которого уже нет никакого "приема".
Да и откуда было ему взяться, этому "приему"? Угроза, выдвигаемая Лениным
была смертельна для пытавшегося противостоять его экстремизму большинства из
Центрального Комитета, ибо открытая агитация против "умеренных" из
руководства большевистской партии за претворение в жизнь отвергаемых ими
установок вождя была обречена на успех в массе тех людей, которые и
составляли социальную базу большевизма. Так, еще совсем недавно, в период
предвыборной кампании, в среде наиболее радикально настроенных избирателей
были обречены на успех наиболее звонкие лозунги наиболее решительных
претендентов. Вообразим себе судьбу того же Центрального Комитета после
того, как Ленин выполнил бы свою угрозу "уйти к матросам": под воздействием
ленинской агитации он был бы просто сметен с политической сцены. Оппоненты
же Ленина были политиками самого высокого уровня (уж этого от них не
отнимешь), а значит они не могли не предвидеть такой оборот событий. Для
реального же политика вынужденная уступка всегда предпочтительней
политической смерти и уж тем более политического линчевания теми, кто только
что кричал им осанну.
Образно говоря, большинство Центрального Комитета не могло не ощущать
себя между всесокрушающим молотом ленинского экстремизма и массивной
наковальней готовых ко всему "матросов"...
В интеллигентской партии кадетов, в партии, социальную базу которой
составляли приверженные культуре слои населения (а это всегда большинство
нации, ибо культуре привержены не только интеллигенты) Лени не смог бы
занять сколько-нибудь видного места. Возглавить же движение большевизма мог,
вероятно, только такой человек, как Ленин...
Остальное едва ли требует доказательств. Не победи партия большевиков
тогда, в семнадцатом, сегодня вряд ли кто, кроме специалистов-историков знал
бы о Ленине. Так, не возникни кризис в Персидском заливе, мало кто сегодня
знал бы о существовании Саддама Хусейна. А между тем у себя, в Ираке, он
обожествляется всеми средствами государственной пропаганды ничуть не менее,
чем любой из большевистских вождей.
Только победа такого движения, как большевизм, открывала возможность
канонизации вождей. Впрочем, даже не возможность, а прямую необходимость:
"свято место пусто не бывает", и отринувший национальное духовное достояние
большевизм, придя к власти, вынужден был создавать свою культуру, видное
место в которой должен был занять культ партии, а следовательно, и ее
генералитета, ее, говоря словами Троцкого "секретарской иерархии".
Но тема "большевизм и культура" требует специального рассмотрения...
1 Примечание 1996 года: Утверждение, по-видимому, спорное. Жизнь
показала, что "государственник" Сталин как стратег был на голову выше
Ленина. Чего стоит одно только колдовское заклинание о "праве наций на
самоопределение", которое уже в 1918 году практически развалило Россию, и
после ухода коммунистов вновь затопило ее волной национальной ненависти и
розни. Само понимание того, что собиравшееся веками не имеет права быть
разрушенным в одночасье, есть элемент культуры. И наоборот: отсутствие
такого понимания -симптом недостатка культуры.
2 Н.А.Бердяев. "Истоки и смысл русского коммунизма". М: "Наука", 1990 г.,
с. 97
3 Цит. По Ленин. Сочинения. 2 изд. Партиздат ЦК ВКП(б) 1935, с 332.
4 Там же.
5 АН СССР, М.-Л. 1939 г.
6 Том 2, с. 495.
7 Там же, с. 496.
8 Клаузевиц "О войне" т. 2, Воениздат НКО, 1941 г., с. 28.
9 В.В.Шульгин "Дни. 1920" М.: 1989, с. 170.
10 Там же, с. 224-225.
11 Цит. по Ленин Сочинения. 2 изд., т.ХХI, с. 498.
12 Л.Д.Троцкий "К истории русской революции" Сб. М.: 1990, с. 359.
13 Слово. (В мире книг) 1989 г. ( 11.
14 Н.А.Бердяев "Истоки и смысл русского коммунизма", с. 89.
15 А.З.Манфред "Великая французская революция" М.: 1983, с. 314.
16 Там же, с. 328.
17 Там же, с. 349.
- Ленин. Природа легенды - 2
РОЖДЕНИЕ ЦИВИЛИЗАЦИИ
1. Вера и мегалиты
Египетские пирамиды и вавилонские зиккураты, именно их вызывает память при одном только упоминании о первых цивилизациях; в сознании европейца одно неотделимо от другого и зачастую одно подменяет другое.
Первые святилища... Кто только не писал о них? Им посвящены целые
библиотеки, и что нового после археологов и лингвистов, историков и
философов может сказать о них, специалист по решению прикладных вопросов
организации труда и управления? Впрочем, о них писали и мои коллеги,
экономисты и управленцы, но оговорю сразу: меня совершенно не интересуют ни
технология строительства, ни организация производства. Я рискую вторгнуться
в святая святых проблемы, и при всей экзотичности для нее моего ремесла я
полагаю, что именно оно может дать ключ к решению многого.
И наконец: в этой работе речь, вероятно, менее всего будет идти о
пирамидах и зиккуратах, и тем не менее вся она будет посвящена именно им...
Но сначала - общая экспозиция.
"Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились
там. И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них
кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести..."
Мегалиты Баальбека, Стоунхенджа, Тиагуанако, Саксаигуамана, идолы острова
Пасхи, вавилонские зиккураты, собственно египетские пирамиды, едва ли не
зеркальное их отражение - храмы и пирамиды, похороненные в джунглях
Гватемалы и Юкатана, - все эти и другие разбросанные по лику земли столь
несхожие друг с другом творения сынов человеческих объединяет одно - масштаб
граничащих с подвигом усилий целых народов, титанических жертвенных движений
цивилизаций, казалось бы, не имеющих никакого практического смысла. Ведь еще
и сегодня, через тысячелетия после них, голод и нищета для многих
представляют собой отнюдь не отвлеченные категории, но нечто, исполненное
вполне осязаемым трагическим смыслом, так что же говорить о тех временах,
когда возводились все эти громады. Потребовавшие отвлечения гигантских
объемов живого труда на свое сооружение, вечные памятники абсолютной
бессмысленности, зачем они человеку?
Речь идет о самом начале человеческой цивилизации, и здесь, в
"нуль-пункте" писанной истории человечества, циклопические по своим размерам
культовые сооружения, без видимой цели схоронившие в себе усилия многих
поколений, парадоксальным образом, выстраиваются в один ряд с другими, не
менее грандиозными, но вместе с тем предельно заземленными и утилитарными
стройками - ирригационными каналами Месопотамии и Египта, Индии и Китая - по
существу всех центров зарождения цивилизаций.
Казалось бы, прямая противоположность абсолютной бессмысленности первого
ряда, эти сооружения, прямое воплощение строгой целесообразности и
рационализма, возводятся практически одновременно с первыми.
Но продолжу рядоположение. Неразвитость орудий, примитивизм технологии,
непреходящая для многих угроза голодной смерти и на драматическом этом фоне
вечного дефицита насущного пустая растрата сил на создание суетных украшений
сурового быта и вещей, лишь через века способных быть осознанными обществом
и людьми как знак богатства, словом, начал, до того неведомых - и нужных ли
вообще? - живому.
Что объединяет эти ряды?.. Тяжелокаменное воплощение абстрактных символов
возносящегося к вечности духа и столь же монументальная конкретность вечно
алчущей земного плоти, Мария и Марфа первичной культуры, что делало
возможным это парадоксальное переплетение?
Легко понять назначение ирригационных каналов, куда труднее постичь смысл
потрясающих воображение масштабов культовых конструкций, еще труднее
представить повелительную необходимость того, что уже здесь, в самом начале,
формирует вечные каноны искусства, но, думается, логика возникновения всего
этого должна быть одной и той же, ибо историческая нерасторжимость всех этих
начал обязывает к выводу о равной их обусловленности и необходимости.
Но начнем со святилищ.
Что лежит в основе грандиозных процессов их воздвижения? Что может
являться причиной фактического омертвления таких, поражающих всякое
воображение, объемов живого труда и создаваемых поколениями и поколениями
людей материальных ценностей? Религиозные представления древних? Именно они,
- отвечает большинство исследователей древних цивилизаций. Но можно ли
только ими объяснить явления такого масштаба.
Можно ли во имя каких-то туманных и таинственных абстракций, скрываемых
осязаемой плотью ритуала, приносить в жертву судьбы целых народов?
Уточню. Пышными погребениями в Древнем Египте удостаивались немногие, меж
тем (еще задолго до пирамид) и царские гробницы и соперничавшие с ними
мастабы, возводимые для высшего нобилитета, требовали усилий огромных
контингентов, состоящих из тех, чьим уделом были похороны лишь по "третьему
разряду"; и волей-неволей напрашивается мысль о том, что здесь не обходилось
без принуждения. Реконструкция общей логики градостроительства показывает,
что в Месопотамии возведение храма зачастую предшествовало всем гражданским
постройкам, а значит и здесь трудно предположить абсолютную добровольность
самоотчуждения большинства. Своим вопросом (можно ли?) я имею в виду
следующее. В русском языке понятие возможности означает собой как ту или
иную степень долженствования, то есть ту или иную градационную ступень
какой-то единой линии, восходящей от категорической недопустимости к
неукоснительной обязанности, так и степень актуализации столь же единой
линии, восходящей от абстрактной возможности к реальной действительности. В
определенной позиции первого (прямо прикосновенного к этике) ряда значений
"иметь возможность" ("можно ли?") оказывается синонимичным выражению
"сметь". Второй ряд этически нейтрален, но с точки зрения фактологии имеет
гораздо более строгий, если не сказать жесткий, смысл. Задавая свой вопрос,
я формулирую его отнюдь не в нравственной, но именно в фактологической
плоскости. Итак: может ли не подкрепленное факторами материального порядка
слепое подчинение ритуалу привести в самоубийственное движение народы (а
ведь если и допустимо говорить о суицидных наклонностях целых цивилизаций,
то для их иллюстрации лучших примеров, чем примеры строительства египетских
пирамид и вавилонских зиккуратов было бы просто не придумать) или для этого
необходимо искать какие-то более фундаментальные основания? Можно ли одними
религиозными представлениями индивидов (или даже полной их суммы) объяснить
законы рождения и смерти цивилизаций, или постижение этих законов требует
выхода в какое-то иное измерение сознания? А меж тем речь идет именно о
законах рождения и смерти...
Говоря сегодня, по истечении тысячелетий, о побудительных причинах,
когда-то лежавших в основе такого рода строительства, мы в неявной форме
занимаемся также и реконструкцией психологического склада людей, живших за
долгие века до Рождества Христова. Но занимаясь подобной реконструкцией мы
обязаны помнить одно фундаментальнейшее обстоятельство, едва ли не курсивом
прочерчиваемое всей писанной историей человечества. Я имею в виду во все
времена демонстрировавшуюся всеми народами мира гранитную незыблемость
менталитета двух категорий смертных: простого обывателя и управленца высшего
разряда. Первый (здесь я подразумеваю отнюдь не отдельных личностей, но
полную статистическую их совокупность) в меру веропослушен и лоялен по
отношению к властям, но в принципе неспособен принести в жертву абстрактной
идее благополучие своего дома. Второму (и здесь я также говорю не о
личностях, но о категории, объединяющей в себе не только царствовавших
когда-то особ, но и высшую чиновническую иерархию) задолго до Никколо
Макиавелли была известна вечная истина власти, гласящая, что повелителю
разрешается приносить в жертву любые интересы любого индивида, но
недопустимо жертвовать сразу всеми подвластными ему.
Между тем, принимая анализируемую гипотезу, мы сразу же обнаруживаем
черты, которые живописуют совершенно иную психологию, рисуют перед нами
субъект какого-то иного, запредельного человеческому, разума.
Да, действительно, вера ко многому обязывает. Но ведь не только
провозглашенная в Нагорной проповеди антитеза старой морали - ко многому
обязывала христианина и тысячелетняя вера в неизбежность Суда, на котором
ему придется дать отчет за все содеянное ("...только знай, что за все это
Бог приведет тебя на суд"). Между тем, можем ли мы утверждать, что именно
новозаветная нравственность торжествовала в деяниях людей на протяжении
истекших со времени земного служения Христа времен? Думаю, никто не решится
на столь дерзкое умозаключение. Но ведь по отношению к тем, тайна бытия
которых не дает нам покоя вот уже шестое тысячелетие, мы делаем заключение
именно такого порядка.
Для объяснения этого соприкасающегося с жертвенностью всеобщего
самоотречения, которое демонстрируют нам исполинские постройки древних,
требуется не просто вера, но тотальная вера народов, вера пламенная,
фанатичная, вера, восходящая до абсолюта. Ведь наличие в духовной атмосфере
общества даже небольшой доли религиозного скепсиса способно сделать
невозможными такие лишенные всякого рационального смысла начинания. Отрицать
же его наличие в древних цивилизациях трудно, если не сказать невозможно.
Задумаемся над такими фактами, как массовое разграбление гробниц.
Известно, что это занятие, превратившееся в род некоторого массового
промысла, знакомо Египту уже со времен первых его династий. Археологические
анналы хранят память о надругательствах, свершавшихся едва ли не немедленно
после завершения погребальных церемоний. Раскопки же, проводившиеся в
Месопотамии, показывают, что некоторые царские гробницы были ограблены не
искателями кладов позднего времени, а самими могильщиками: так гробница
шумерской царицы Шубад была ограблена ими еще до завершения погребальной
церемонии. Истории Египта известны случаи, когда этим промыслом на
протяжении столетий жили целые поселения. Уже первые его века знают примеры,
когда недостойным этим занятием пятнали себя не только "профессиональные"
грабители, но и высшие государственные чиновники, принцы крови и даже
царствовавшие особы. Сопрягается ли слепая пламенная вера в собственное
благополучие в потусторонней вечной жизни с сознательным уничтожением
последнего прибежища чужих "Ка"?
История Древнего Египта знает примеры предательств и заговоров, времена
смут и мятежей. Между тем, одним из основных элементов ортодоксального
вероучения являлась неколебимость социального статуса человека и в
потусторонней жизни: повелевавший здесь оставался повелителем и там, за
чертой вечности. Перейдя в царство Осириса человек мог только повысить свой
земной статус. Но связуется ли пламенная вера в нерушимую справедливость
там, где слагается земная кладь, с предательством и изменой здесь? Да и
просто с банальными интригами против своих сегодняшних земных начальников?
Нет, отрицать наличие большой доли неверия в общественном сознании первых
цивилизаций никак нельзя. Но если в самом воздухе разлит дух сомнения, то
можно ли рассчитывать на граничащее с самоубийством жертвоприношение таких
размеров?
Впрочем, обратимся и к другому аспекту поставленного выше вопроса. На
первый взгляд в самом деле может показаться, что противоречие между
циклопическими масштабами строительства и явным отсутствием объединяющей
всех всепоглощающей идеи легко покрывается козырной картой террора.
Действительно, при наличии развитых институтов государственного принуждения
вполне достаточными могут оказаться вера или убеждение одного властителя -
кровь и железо способны довершить остальное.
Но все это лишь на первый взгляд. Массовый опыт принудительного труда,
накопленный тоталитарными режимами 20 столетия, показывает, что даже при
высоко развитой инфраструктуре террора (оборудованные концентрационные
лагеря, пересыльные пункты, этапы, эффективные виды вооружения и т. д.)
численность одних только охранных и конвойных контингентов оказывается
вполне сопоставимой с численностью государственных рабов.
(Добавим сюда персонал, обеспечивающий функционирование самой
инфраструктуры.) Каким же должно быть это соотношение там, где эффективность
наступательного оружия не всегда превосходит эффективность обыкновенных
орудий обыкновенного труда, а оборонительное, если и появляется в это время,
то только у лейб-гвардейских контингентов. Так что, если быть строгим,
следует заключить, что и гипотеза централизованного насилия не только не
способствует разрешению отмеченного противоречия, но - напротив - усугубляет
его, ибо очевидно, что в этом случае масштабы омертвления живого труда
должны быть еще большими, и следовательно, речь должна идти о таких усилиях
цивилизаций, которые не могут не ломать становой их хребет. Таким образом,
без допущения вполне добровольного труда никак не обойтись. (Сказанное,
однако, не следует понимать как абсолютное отрицание всякого принуждения
вообще; известная доля рабского труда не только может, но и должна иметь
место, речь идет лишь о том, что эта доля не может быть преобладающей.)
Не будем забывать и другую группу обстоятельств. Во все времена
центральное ядро теологических учений всех народов мира представляло собой
род высшей алгебры отвлеченной мысли. Между тем, известно, что сама
способность к восприятию абстрактных категорий высокого уровня воспитывается
годами напряженного умственного труда, и не случайно поэтому сакральный
смысл едва ли не всех вероучений едва ли не во все времена был просто
недоступен обыденному сознанию. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно
обратиться к ретроспективе, составленной из сочинений средневековых
теологов-схоластов, апокрифов первохристиан гностической школы, наконец, к
самим папирусам времен строительства пирамид.
Больше того, высший смысл вероучений был недоступен непосвященным не
только по причине его прямой непостижности сознанием обывателя, но и потому,
что просто утаивался от них. Впрочем, эзотеричность культа во многом была
производной именно от этой сложности, и служила своеобразной гарантией от
возможной деформации священного смысла при его соприкосновении с
неподготовленным умом. Высшие жреческие иерархи, которым только и была
доступна последняя тайна ритуала, готовились годами, годами свершая не
только подвиг смирения и послушания, но и подвиг мысли. И если справедлив
вопрос о принципиальной возможности того, чтобы туманный комплекс
абстрактных идей мог вызвать движение, масштабы которого требуют едва ли не
полного самоотречения общества, то тем более справедливым и настоятельным
становится он в этой, вытекающей из эзотеричности вероучения формулировке:
может ли тайна, высокий смысл которой сокрыт от всех, выступать в качестве
первопричины самозаклания народов?
Правда, и здесь можно возразить тем, что представители не только
царствующей фамилии, но и высшего нобилитета имели допуск ко всем тайнам
веры и, как правило, занимали высокие позиции в жреческой "табели о рангах".
Но вспомним: Реформация поставила английских королей во главе национальной
церкви, однако если теологические кафедры протестантских университетов при
вынесении вердикта по спорным вопросам богословия и вынуждены были
обращаться к авторитету царствующего монарха, то, вероятно, только в силу
условностей этикета.
Я не хочу утверждать, что приведенные доводы начисто опровергают гипотезу
о первичности ритуала. Больше того, я убежден, что именно он является
первопричиной циклопических движений первых цивилизаций.
Целью же настоящей работы является отиюдь не отвержение давно вошедших в
научный оборот идей, но, напротив, осмысление их, и я ставлю своей задачей
понять существо именно этой таинственной категории.
Но для того, чтобы приблизиться к самому центру проблемы, необходимо
сформулировать своего рода вспомогательную лемму.
Вспомним: речь идет о самой заре человечества, и вероятно наиболее
поразительным фактом является то обстоятельство, что уже здесь, подобно
тому, как броненосная Афина Паллада в полном вооружении вышла из головы
Зевса-вседержителя, первые цивилизации внезапно появляются на освещенной
письменностью исторической арене едва ли не со всеми атрибутами
государственности. Понятно, что этому парадному выходу обязан предшествовать
долгий период становления: законы функционирования уже институировавшегося
государства радикально отличаются от жизненного уклада все еще варварских
сообществ. И вот здесь уместно задаться вопросом: каков "механизм запуска"
цивилизации? Решение именно этого вопроса и должно составить существо нашей
вспомогательной леммы, к изложению которой я приступаю.
2. Рождение цивилизации
Период исторического интермеццо, вмещает в себя многое: разложение
родового строя, становление частной собственности, начал правового
регулирования имущественных отношений, наконец, формирование политических
институтов обеспечения сложившихся форм социального бытия. С чисто
экономической точки зрения все это связано с трансформацией технологии
простого присвоения, когда продуктом производства является только орудие,
предмет же непосредственного потребления с его помощью большей частью
находится готовым в окружающей среде, в технологию производства, где прямым
результатом последнего оказывается также и предмет потребления. Именно эта
технология порождает феномен прибавочного продукта (или, прибегая к
обобщенным категориям политической экономии, - расширенного
воспроизводства). В свою очередь, именно прибавочный продукт предстает как
ферментативное начало сложных процессов первичного социального брожения. Но
десятилетиями повторяя ставшие едва ли не идиоматическими выражениями
банальности, ассоциирующиеся с этим понятием, задумываемся ли мы о том, что
именно оно, как, впрочем, и все интуитивно ясные, но не имеющие точного
определения категориальные штампы, скрывает в себе величайшие тайны начала
человеческой истории? И вот одна из них: что вообще заставляет человека
производить этот прибавочный продукт?
Именно так, заставляет! Что делает необходимым становление расширенного
воспроизводства, что вынуждает экономический организм общества
функционировать со все большим и большим напряжением. А ведь именно так
должен формулироваться вопрос, если мы действительно хотим видеть в
становлении цивилизации строго закономерное, а значит - в определенной мере
принудительное начало.
Говоря о принудительности, я имею в виду отнюдь не разрешаемый насилием
конфликт противостоящих воль, я говорю о ней в том смысле, в каком под
влиянием сезонных изменений принудительной является миграция перелетных птиц
или сбрасывание листвы. Русский язык, правда, знает и общелитературное
понятие закономерности, но смысловая аура этого слова не простирается далее
простой констатации того, что в единой цепи обстоятельств, обусловивших
какое-то явление, отсутствуют необъяснимые пробелы. Здесь же важно
подчеркнуть не столько аспект простой причинной обусловленности, сколько
аспект неизбежности становления цивилизации при стечении соответствующих
условий.
Так все-таки что же - потребность? Но структура прибавочного продукта
сообществ, еще не вставших на путь цивилизации, в сущности ничем не
отличается от структуры необходимого, то есть представляет собой все ту же
совокупность (включающую в себя и разумный запас) предметов
непосредственного потребления и орудий, требующихся для их производства.
Время для разложения интегрального результата общественного производства на
долю, покрывающую абсолютную жизненную необходимость, и часть, традиционно
ассоциирующуюся с излишеством и богатством, еще не пришло. И потом: если в
основе прибавочного продукта лежит физиологическая потребность, то уже в
силу одного этого обстоятельства он обязан определяться как строго
необходимый.
Впрочем, будем точны: прибавочный продукт обыкновенно понимается как
образование, производимое сверх меры потребностей человека (вернее сказать,
не человека, но какой-то отдельной общины), то есть вещь, которая в принципе
не может быть немедленно потреблена его непосредственным производителем. Но
разумно предположить, что сверх меры потребностей какого-то одного
социального объединения такой продукт может производиться только в том
случае, если где-то рядом, какой-то другой социальной единицей (в силу ли
микроклиматических условий обитания, специфики ли ландшафта, неблагоприятной
половозрастной структуры общины, в силу каких-либо других обстоятельств),
тот же самый продукт производится в недостаточных объемах.
Иначе говоря, прибавочным он является только для своего непосредственного
производителя, там же, где его "прибавочность" принимает не относительную,
но абсолютную форму, неизбежен кризис перепроизводства. Но до кризисов
перепроизводства обществу, не переступившему порог варварства, еще очень
далеко.
Уяснение этого обстоятельства отнюдь не разрешает, но, напротив,
обостряет поставленный выше вопрос. В самом деле, с какой стати одной
общности нужно производить продукт, который сама она в принципе не может
потребить? Только из альтруистических принципов, то есть только для того,
чтобы обеспечить им другую, испытывающую дефицит? Но и до альтруизма
человеческому обществу, в сущности еще не познавшему не только повелений
нравственного закона, но и вполне прагматических норм родовой морали,
предстоит еще долгий путь восхождения.
Между тем, легко видеть, что вывод о принципиальной возможности
использования этой прибавочной для своего непосредственного производителя
массы в качестве инструмента экономического принуждения тех, кто испытывает
ее недостаток, напрашивается сам собой. Но вновь вопрос: принуждения к чему?
Ясно, что модель социальной организации, когда одни оказываются
вынужденными работать на других, в то время как эти другие получают
возможность праздно благодушествовать на каком-то аналоге современного
дивана, необходимо отбросить сразу. Форма такого социального "симбиоза"
требует хорошо развитых институтов правового и политического регулирования,
ибо при полном их отсутствии любая попытка реализации даже отдаленного -
полностью лишенного всех признаков гиперболы - подобия такой модели приведет
к мгновенному изменению социальных полюсов. Ведь даже сегодня полноправный
собственник, отходящий от дел, быстро попадает в зависимость от того, кому
передается оперативное управление имуществом. Между тем ни о каком правовом
регулировании имущественных отношений здесь не может быть и речи, ибо
варварским племенам еще только предстоит объединиться в составе какого-то
единого государства.
Таким образом, уже только на основе сказанного можно видеть, что
метафизика прибавочного продукта представляет собой, как и положено всякой
метафизике, действительно тонкую и с трудом уловимую материю, уяснение
которой требует значительных усилий мысли. Но одно уже можно сказать
определенно: историческая роль прибавочного продукта состоит в
принудительном объединении племен.
Здесь важно понять, что обеспеченное место и под солнцем
политико-экономической теории и в реально свершившейся истории прибавочный
продукт мог получить только при условии своевременного радикального
изменения всей его исходной номенклатуры. Ведь если все составляющие
прибавочного продукта будут оставаться тождественными структуре
необходимого, никаких изменений в социальной организации он вызвать не
сможет. Да, назначение этого продукта, как и назначение любого другого,
состоит в том, чтобы быть потребленным. Но если он полностью "проедается"
только для того, чтобы произвести точно такую же массу в точности тех же
вещей, то, независимо от того, кем и в какой форме будет осуществляться это
производство, структура общества рано или поздно кристаллизуется и история
человечества застынет в раз навсегда заданных формах, так и не получив
никакого импульса к восхождению. Единственное, о чем можно будет говорить в
этих условиях, - это медленное колебание масштабов производства, повторяющее
собой динамику численности населения. Иное дело, если мы предположим
радикальное изменение структуры потребления на уровне целого региона.
Человеческое общество может получить импульс к качественному развитию
только при наличии абсолютного дефицита необходимого продукта. Иначе говоря,
только в том случае, если какая-то часть производимого им продукта будет
постоянно выпадать из процессов непосредственного жизнеобеспечения и
трансмутировать в нечто такое, что в физиологическом контексте будет лишено
всякого положительного смысла. Эта часть может принимать какую угодно форму,
лишь бы (в рамках первично сформировавшегося круга физических потребностей
индивидов) она была начисто лишена всякой сиюминутной целесообразности.
Сокровенная тайна прибавочного продукта вообще не может быть осознана в виде
индивидуальной пользы или частного интереса.
Иначе говоря, первичный импульс, преобразующий все еще стадное бытие
предчеловека в собственно исторический процесс, может быть дан только
омертвлением известной части совокупного труда. Действительное объединение
первично разобщенных социумов и формирование более высокой общности людей
может произойти только в процессе совместного производства лишенных
утилитарного смысла вещей, и чем масштабней будет процесс кажущегося
омертвления живого труда, воплощенного в них, тем интенсивней станет процесс
социального синтеза.
Вглядимся пристальней.
Мы говорим о принудительном развитии человеческого общества, и можем
видеть, что уже самые первые цивилизации обладают хорошо развитым
инструментом государственной власти. Бросается в глаза, что центры
сосредоточения политической власти и центры сосредоточения первичных
богатств совпадают, и едва ли способен вызвать возражения тезис о том, что
первые постепенно эволюционировали из вторых. Само собой разумеется, что
политическое принуждение в его классическом виде не может взяться ниоткуда,
поэтому ясно, что весь его инструментарий обязан претерпеть долгую эволюцию,
в ходе которой одни (исходные) механизмы заменяются другими. Поэтому логично
заключить, что как полюса концентрации политической власти могут развиться
лишь из полюсов концентрации необходимого продукта, так и политическое
принуждение в исходном пункте своей истории может быть только экономическим.
Любая форма принуждения нуждается в каким-то специальном инструменте, в
этом смысле не является исключением и экономическое принуждение. Его
инструментом как раз и предстает закономерно осаждающийся на катодах
социальной структуры излишек необходимого продукта. При этом, повторюсь,
роль инструмента принуждения он может играть только и только потому, что в
рамках хозяйства каких-то смежных социумов этот продукт производится в
значительно меньшей, чем необходимо, мере. Именно поэтому все те, кто
производит меньше, со временем оказываются в определенной материальной
зависимости от того, кто производит больше необходимого ему. Но парадокс
состоит в том, что полная материальная зависимость невозможна там, где
излишек полностью перекрывает собой образующийся рядом с ним дефицит.
Устойчивая зависимость одних от других может быть гарантирована только в том
случае, если излишек продукта будет, хотя бы отчасти, выпадать из сферы
потребления.
Само по себе чисто экономическое принуждение нежизнеспособно. Поэтому оно
всегда будет нуждаться в политическом закреплении и становлении какого-то
специфического политического аппарата, которому предстоит быть основным
регулятором общественного бытия на протяжении шести тысячелетий человеческой
истории. При этом по вполне понятным причинам становление аппарата
политической власти, не только не останавливает концентрации общественного
продукта на одном из социальных полюсов, но, напротив, усиливает ее. Ведь с
самого начала он формируется именно как инструмент содействия этой
концентрации и лишь спустя значительное время он оказывается способным
обрести какое-то самостоятельное значение. Но формирование и развитие
политического инструментария влечет за собой возрастание объемов
прибавочного продукта. А это, в свою очередь, означает, что и сам он
начинает утрачивать свою роль. Ведь не только его эффективность, но и вообще
его существование обусловлены исключительно наличием дефицита, а
следовательно, и накоплением определенного энергетического потенциала,
потенциала трудовой активности на одном из полюсов формирующегося
метасообщества, растворяющего в себе первичные социумы. Поэтому
принципиальное устранение дефицита означало бы собой неминуемое снижение
этого потенциала. Таким образом, прибавочный продукт - хотя бы отчасти -
обязан сбрасывать свою архаическую патриархальную форму и принимать
качественно новый, неведомый ранее, вид. Иначе говоря, задача заключается в
том, чтобы сделать этот дефицит хроническим.
Сам по себе дефицит необходимого продукта, который образуется в рамках
относительно замкнутых производств дискретных социумов, не в состоянии
запустить механизм расширенного воспроизводства. Ведь он может быть покрыт
именно тем излишком (прибавочным продуктом), который концентрируется на
другом полюсе формирующегося метасообщества. К тому же необходимо учесть,
что этот излишек может выступать в качестве специфического инструмента
принуждения к чему бы то ни было только в том случае, если он будет
переходить в собственность принуждаемых. Другими словами, при исходной
неоднородности первичных сообществ этот дефицит может быть только временным
и относительным. Принудительное же направление части общей энергии
формирующегося метасообщества на производство вещей, непосредственно не
связанных с физиологическим жизнеобеспечением индивидов делает этот дефицит
хроническим и абсолютным. Но главное заключается отнюдь не в абсолютизации
самого дефицита. Существо проблемы состоит в том, что с омертвлением части
совокупного труда в формирующемся обществе возникает принципиально новая,
неведомая ранее потребность в постоянном расширении масштабов и постоянном
изменении всего содержания человеческой практики. Существо проблемы
заключается в том, что омертвление труда за счет производства, казалось бы,
никому не нужных вещей, в конечном счете влечет за собой пробуждение
творческого начала в человеке.
Подведем предварительные итоги.
Если существование отдельно взятых индивидов и даже дискретных социумов,
образующих первичную социальную мозаику региона, может быть обеспечено
структурами деятельности, унаследованными от палеолита, то на уровне
метасообществ формируется категорическая потребность в становлении каких-то
новых, ранее не свойственных живым организмам, способов бытия. Этот переход
может быть осуществлен только при условии радикального изменения структуры
производимого человеком интегрального продукта. Именно такое изменение и
совершается при трансформации технологии простого присвоения в технологию
производства. Важнейшим элементом последней как раз и предстает ирригация;
именно она позволяет резко повысить эффективность производства и положить
начало расширенному воспроизводственному процессу. В свою очередь
появляющийся в процессе ирригационного землепользования прибавочный продукт
как предмет обмена позволяет расширить и укрепить хозяйственные связи со
смежными социумами, в то же время как средство экономического принуждения -
форсировать их объединение в некоторое метасообщество.
При этом весьма заманчивой представляется следующая схема. Прибавочный
продукт, начинающий выполнять функцию экономического принуждения,
способствует привлечению дополнительных контингентов к расширенному
воспроизводству ирригационных сооружений (именно это и должно служить
частным ответом на поставленный выше вопрос о том, принуждением к чему он
может служить). Последнее, вызывая резкое повышение общей эффективности
производства, не может не влечь за собой и цепь определенных
организационно-политических следствий для всех вовлекаемых в единый поток
технологической революции социальных единиц. Становление же политических
инструментов регулирования социального бытия по законам обратной
положительной связи способствуют расширенному воспроизводству как
ирригационных сооружений, так и конечного продукта. И так далее по кругу.
Легко видеть, что уже абрис этой логической схемы позволяет объяснить
многое, и самое главное - понять экономический механизм того последнего
толчка, который может придать необходимое ускорение эволюции человеческого
общества в сторону цивилизации. То есть служить разрешением сформулированной
выше вспомогательной леммы о конкретных "механизмах запуска" цивилизаций.
Но в истории человечества нет ничего ошибочнее простых и самоочевидных
схем. Очерченная логика представляет собой лишь односторонне экономический
взгляд на вещи и его односторонность явственно прослеживается уже в том, что
он позволяет из всего богатства новой реальности, раскрывающейся перед
человеком, объяснить становление и развитие только новой технологии -
ирригационного землепользования и не более того.
Правда, в эту же схему можно сравнительно легко уложить и фиксируемое
археологическими изысканиями свидетельство того, что значительная доля
первичных богатств, до времени накапливаемых лишь в форме запаса предметов
первой необходимости, начинает заменяться иными вещами, более прочно
ассоциирующимися с излишеством и роскошью. В свою очередь трансформируемое
таким образом богатство дает дополнительный импульс общему движению, ибо
способствует как омертвлению дополнительных объемов живого труда, так и
формированию принципиально новой структуры потребления, а значит и новой
структуры интегральной деятельности метасообщества. (Обуянные вечной идеей
поиска социальной справедливости, мы привыкли видеть в том, что составляет
богатство немногих, если и не предмет зависти и вожделения, то продукт
прямой неправедности. Взглянуть на него бесстрастным отстраненным взором с
тем, чтобы найти его место в каком-то едином ряду безличных механизмов,
приводящих в принудительное движение человеческую цивилизацию, одна из
задач, преследуемых настоящей работой. Именно таким - одним из этого единого
ряда механизмов и предстает то, что впоследствии осознается обществом как
атрибут его элиты.)
Но этот логический каркас, способный нанизать на себя лишь утилитарное,
не оставляет места ничему из относящегося к ритуалу, равно как и ничему
духовному вообще. Между тем, затраты труда, легко объяснимые в контексте
земных потребностей человека, неотделимы от затрат живой энергии,
расходуемой по велению пробуждающейся его души. Можно утверждать, что
первопричина, вызывающая к жизни все из очерченных выше процессов, одна и та
же - объективная потребность метасообщества в отречении от сугубо
растительных форм бытия. Поскольку же очерченная схема подчиняя жизнь
человека диктату одной только потребности, замыкает ее именно в таких
формах, она не может рассматриваться как удовлетворительное объяснение.
Любому представителю моего ремесла известны два фундаментальных
обстоятельства, вот уже второе столетие в упор не замечаемых академической
наукой. Первое: человек производит в свободном от непосредственного диктата
биологической потребности состоянии. Поясню: единая технологическая цепь
(производство орудия - производство предмета потребления) становится
настолько развернутой и сложной, что категорически необходимым и единственно
возможным становится задельное производство, то есть производство впрок.
Второе: содержание непосредственного производственного процесса не связано с
содержанием биологических потребностей человека, так производство орудия
лишь в каком-то неопределенном будущем может служить утолению голода, но
голод он испытывает уже сейчас; связь между его трудом и его потребностями
возможна только через опосредование распределением и обменом. Но именно там,
где утрачивается непосредственная связь между живым трудом человека и
потреблением, оказывается возможным производство, восходящее от голой
физиологии к духу; важно понять: неразвитость сознания не позволяет
заглянуть в отдаленное будущее, и если сиюминутно исполняемая деятельность
не влечет за собой удовлетворение сиюминутно испытываемой нужды, то не все
ли равно что производить? При этом необходимо видеть, что эти обстоятельства
определяют характер не только современного производства; оба они начинают
проявлять себя уже на самых ранних ступенях антропогенеза и по его
завершении образуют собой, вероятно, одно из самых глубоких отличий человека
от животного. Таким образом, можно утверждать, что становление цивилизации
обусловлено окончательным освобождением человека от непосредственного
диктата потребности; преодоление порога варварства становится возможным
только тогда, когда побудительным началом интегральной человеческой
деятельности окончательно становится не голос плоти, но дух.
Именно эти обстоятельства и дают ключ к разрешению тысячелетиями хранимых
тайн. Подлинный смысл всех этих грандиозных ирригационных сооружений,
соперничающих с ними своими монументальными объемами святилищ, растрат
энергии ради доселе чуждых живой природе (пусть и не сторонних гармонии)
доступных немногим излишеств состоит совсем не в том, чтобы подвергая
омертвлению гигантские объемы живого труда создать хронический дефицит всего
самого необходимого, а значит, и постоянный уровень напряжения,
повелительную потребность в перманентной универсализации деятельности.
Великая тайна их предназначения, я бы сказал больше: их миссия заключается в
том, чтобы окончательно вырвать человека из столь же привычного ему, сколь и
гибельного круга сиюминутной данности его физиологии и погрузить его в более
широкий контекст бытия. Именно в сквозящей через тысячелетия (как
оказывается, совсем не безумной) растраты сил, в ходе (отнюдь не
олигофренического) нагромождения объемов и масс происходит по существу одна
из самых великих (и величественных!) революций, которые еще предстоит
пережить в своей истории человеку, происходит, наконец, рождение его
мятежного творческого духа, уже с самого начала бросающего дерзновенный
вызов небесам: "И сказали они: построим себе город и башню, высотою до
небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли."
Формирование новой структуры потребления и переход к новым видам
деятельности нельзя уподобить каким-то незначительным количественным
модификациям от века неизменной рутины. Как рыба, волнами геологической
эволюции выбрасываемая на берег, оказывается вынужденной перестраивать не
только органы дыхания, но всю структуру своего организма вплоть до ее
клеточного уровня, так и выброшенный из привычного русла человек оказывается
вынужденным адаптироваться не только к принципиально новым для него началам
технологии. Основные закономерности земного тяготения познаются человеком не
с первым его ударом оземь: заложенные в генной памяти инстинкты не только
надежно страхуют нас от любых неосторожных движений, но и непроницаемой
завесой окружают в сущности весь массив гравитационных связей; лишь
повелительная потребность формирования новых структур распределения
физических усилий в ходе выполнения новых технологических операций снимает
ее. Геометрия мира постигается человеком отнюдь не в ходе рефлекторного
выполнения унаследованных из животного состояния действий, но только там,
где встает необходимость прокладывания каких-то новых, ранее невозможных,
траекторий движения исполнительных органов его тела и его орудий. Метрика
времени становится реальностью только тогда, когда с погружением в мир новых
форм практики ломается вековой ритм чередования привычных событий и встает
необходимость адаптации к новым временным связям между новыми, вошедшими в
повседневную действительность человека явлениями.
Привлекая на помощь образные сравнения можно сказать, что все ведомые
слепой потребностью тысячелетиями повторяемые инстинктивные действия
совершаются субъектом как бы во сне, и, как во сне, где не только самое
невероятное, но и прямо невозможное воспринимается самим собою разумеющимся,
их природа не является предметом рефлексии. Можно тысячелетиями не замечать
времени и пространства, в которых связаны события сплетенной с внешней
реальностью индивидуальной жизни, самого воздуха, которым дышит человек,
словом, ничего из того, что, собственно, и формирует ткань его бытия.
Эвристическое начало, творческая составляющая человеческого духа
пробуждается только там, где происходит разрушение кристаллизовавшихся в
генной памяти поколений структур инстинктивного и начинается формирование
новых устоев действительности, информационную основу которой составляет уже
не гено- и, если так можно выразиться, этотип рода, но сознание индивида.
Итак, новые константы физики, новая метрика времени, новая геометрия
пространства, - все эти вещи по существу обрушиваются на порывающего с чисто
вегетативным способом существования человека как обрушивается на любого,
неожиданно попадающего заграницу, лавина новой иноязычной культуры, которую
он обязан освоить в самое короткое время.
Но дальше. Уже первые шаги кроманьонца сопровождаются какими-то
таинственными движениями его души, которые ярко запечатлеваются в наскальной
живописи, по своим художественным достоинствам соперничающей с шедеврами
коллекций Лувра и Эрмитажа. Видеть именно в них начальную искру того
божественного пламени, которое горело в душе Рафаэля и Данте, Родена и
Моцарта, нисколько не возбраняется, но отождествлять саму наскальную
живопись с собственно искусством все равно, что отождествлять знаки,
оставляемые кобелем на заборе с письменностью. Феномен искусства для своего
объяснения, кроме мистического движения души художника требует тоскующую по
ее откровениям какую-то другую - ответную - душу; и только ностальгия все
понимающего зрителя может стать его - не менее таинственным и причастным к
Богу - лоном, способным выносить это новое чудо мира. Но эту, по-видимому,
вечную боль всего живого еще только предстоит пробудить:
"...Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем,
И, ничего не зная о любви,
Все ж мучится таинственным желаньем;
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, -
Так век за веком - скоро ли, Господь?Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства,"
и здесь я говорю именно о таком порождении.
Я говорю о пробуждении несмертной души человечества, но его начало - не в
совершенстве графики пещерных фресок Ляско или Фон де Гома, не в
отточенности скульптурных форм Ла Мадлена, не в пышных гиперболах
женственности бесчисленных палеолитических "мадонн", но в предельно
приземленной утилитарности ирригационных каналов и в циклопической
чудовищности пусть и возносящихся к небу, но все еще так тяготеющих к земле
мегалитов. Истоки искусства, равно как и истоки той субстанции, которая во
все времена являла собой знак богатства народов, лежат именно в этих
бесконечно далеких, если не чуждых, гармонии гигантских нагромождениях
масс,- нет ничего ошибочней предположения о том, что они навсегда похоронили
в себе титанические усилия череды без цели сгинувших в них поколений,
которые вполне могли бы принести гораздо большую пользу и себе и
человечеству в целом.
Тезис, который отстаиваю я здесь, гласит: одни и те же механизмы лежат в
основе становления всех столь различных видов человеческой деятельности; и
относящееся к собственно производству, к экономике, занимает в этом вновь
возникающем ее спектре отнюдь не центральное, всеопределяющее место базиса,
но являет собой лишь вспомогательное, служебное начало. Справедливо
утверждать, что если бы было возможно существование, вообще не обремененное
необходимостью постоянного потребления, анализируемые здесь процессы являли
бы собой переход именно к такой - чисто духовной форме бытия. Экономический
эффект ирригации, действительно сыгравший значительную роль в истории
человечества, все же занимает в его жизни не большее место, чем материальное
в жизни поэта; и если допустимо пользоваться метафорами, то для
проникновения в тайну невесть откуда возникающих цивилизаций необходимо
видеть в них не одного большого ремесленника или земледельца, что лишь
изредка освобождается от суетного и поднимает голову от земли, но одного
большого художника, который чуждой его природе силой вынужден заботиться
также и о земном.
Порочность сугубо экономического взгляда на вещи состоит в том, что даже
в поэте он способен обнаружить только банального потребителя, что, впрочем,
не мешает ему голой потребностью, порождающей производство, объяснять и
обосновывать все и вся, включая эволюцию художественных стилей. Преодоление
"профессионального кретинизма" именно этого, не знающего ничего, кроме
практической пользы, подхода составляет одну из задач настоящей статьи. Я
утверждаю, что не слепая механическая работа лежит в основе окончательного
расставания человека со своим животным прошлым. "Механизм запуска"
цивилизации состоит в радикальном изменении всего спектра интегральной
человеческой деятельности, изначально повинующейся лишь повелительному
голосу материальной нужды, в становлении новых форм бытия, воспаряющих над
примитивной физиологией.
Таким образом, именно в освобождении от сиюминутности насущного и
обращении к горнему миру духа состоит то, что объединяет все, казалось бы,
столь несопоставимые друг с другом начала, о которых конспективно говорилось
здесь: ирригационные сооружения и первые шедевры впервые зарождающегося
искусства, лишенные гармонии мегалитические конструкции и инженерное
совершенство поздних пирамид и зиккуратов. Но для того, чтобы до конца
понять это, необходимо все время помнить, что речь идет не о бытии отдельно
взятого человека, но о впервые формирующемся способе существования
некоторого более высокого образования - человеческой цивилизации. Между тем,
как физиология клетки отличается от этологии организма, так и законы,
которым безоговорочно повинуется индивид, далеко не всегда властны над
родом, поэтому аксиоматичное для человека зачастую абсурдно для общества, в
котором он живет. Впрочем, и в жизни индивида материальное далеко не всегда
господствует над духом.
Кстати сказать, глубинный строй языка - отражение живой души народа -
вносит свои коррективы даже в освященные авторитетом науки построения.
Так, вероятно, какой-то охранительный филологический инстинкт обусловил
то, что в русской словесности ключевой категорией экономической мысли стало
отнюдь не понятие "работа", которая, если быть строгим, только и может
удовлетворить всем требованиям развитых в "Капитале" представлений о простом
абстрактном труде, но прямо опровергающее их понятие "труд", ибо последний в
своем основном значении всегда понимался как нечто одухотворенное. Любая же
попытка апелляции к аутентичному смыслу ("...тупо молчит/ И механически
ржавой лопатою/ Мерзлую землю долбит") этой экономической категории как к
началу всех ценностей сотворенного человеком мира всегда встречала
немедленный протест: "Вы извините мне смех этот дерзкий,/ Логика ваша
немного дика".
Итак, можно констатировать: "запуск" цивилизации возможен только при
скачкообразном увеличении объема работ, не связанных с непосредственным
жизнеобеспечением человека. Разбросанные по всей земле останки когда-то
возводившихся исполинских сооружений, так и не стертые тысячелетиями следы
гигантских работ свидетельствуют об универсальности этого механизма.
Бесконечное их многообразие, простирающееся от мозаики зооморфных "узоров"
когда-то вырезавшихся на труднодоступных горных плато южноамериканского
континента, до создаваемых по строгому канону языческих истуканов острова
Пасхи, от "циклопической кладки", использовавшейся при строительстве первых
общественных сооружений, до мегалитических обсерваторий, от ирригационных
каналов до курганов и храмов свидетельствует о том, что конкретная форма, в
которой запечатлеваются освобождаемые от диктата физиологической нужды
объемы живого труда, по-видимому, не имеет большого значения. Но все же
разумный баланс между масштабами омертвляемой в них энергии и
целесообразностью интегрального производства, баланс, так счастливо
найденный при сооружении ирригационных каналов, по-видимому, представляет
собой одно из необходимых условий: те же останки, сохранившиеся в местах,
так и не ставших центрами зарождения цивилизации, свидетельствует о том, что
этот механизм при его нарушении может и не сработать. Впрочем, как для
находящегося в критической фазе раствора достаточно и нескольких точек
кристаллизации, для рождения планетарной ноосферы достаточно и немногого...
След восхождения к цивилизации, запечатленный в частности в эволюционном
преображении первых мастаб в первое из величайших чудес света и примитивных
капищ в величественный храм богу Мардуку, масштабы которого настолько
потрясли сознание древних племен, что даже гиперболический эквивалент части
затрат на сооружение иерусалимского храма ("двадцать городов") так и не
уподобил его библейской башне, остался в веках, в веках запечатлев
торжественный эпос не одного только инженерного искусства. Было бы ошибкой
полагать, что сами мифологемы, которые двигали его, все это время оставались
строго неизменными; представления человека о вечном царстве Осириса не могли
не меняться, и именно их развитие отразилось в эволюции погребального
ритуала; за время, предшествовавшее строительству вавилонского зиккурата
значительно изменился и пантеон богов, когда-то покровительствовавших
племенам Месопотамии. Но одновременно с учением о потусторонности менялись
представления смертных и об этом мире: основы новых ремесел, впервые
постигаемые законы науки, каноны наконец пробуждающегося искусства, - все
это находило свое отражение не только в той последней дани, которая
отдавалась уходящим в вечность властителям, или верховным творцам всего
сущего, но и в общем здании совместно созидаемой цивилизации. Таким образом,
весь восстанавливаемый археологией пунктир этой эволюции в конечном счете
предстает как прямая дорога к какому-то величественному храму, и в это
неповторимое время совсем не хлеб - но храм оказывается и основной целью их
бытия и их единственным оправданием.
Ничто не совершается мгновенно, и прехождение порога варварства, в свою
очередь, происходит на протяжении поколений и поколений. Но, сколь бы
постепенным ни был процесс становления впервые возникающей в регионе
цивилизации, не только в самосознании окружающих народов, но и в
представлениях через шесть тысячелетий осмысливающих прошлое историков все
эти перемены в контрасте с плавностью предшествовавшего хода должны
запечатлеться как взрыв сверхновой. И совсем не исключено, что
взрывоподобность исходящей из некоторого центра иррадиации культуры как на
поглощаемой ею современной ей варварской периферии, так и в сознании все тех
же историков будет восприниматься как экспансия какого-то иноплеменного, а
то и вообще вторжение инопланетного начала.
Те, вероятно, считанные века, течение которых было наполнено становлением
цивилизации, и в самом деле образуют собой лишь краткое мгновение истории.
Единственную, так больше никогда и не повторенную счастливую мимолетность
вечности, когда, не сдерживаемая ничем, мысль человека, освободившаяся,
наконец, от диктата голой физиологической нужды, достигает высших сфер духа.
Примат материального производства над сознанием, кроме всего прочего,
означает собой также и подчинение темпа развития культуры темпу развития
экономики, поэтому рычаг оказывается несовместимым с релятивистской физикой,
а подсечно-огневое земледелие с генетикой. Впервые же пробуждающаяся мысль
еще не знает ограничений, греховной ее связи с потребностями человеческой
плоти еще только предстоит установиться, и до поры подчиненная только своим
собственным законам, невинная, как поэзия, и захватывающая, как "игра в
бисер", она может иметь свои, неведомые всей последующей истории темпы и
внутреннюю логику развития. Поэтому вовсе не даром языческих богов или
каких-то неведомых "пришельцев" объясняются масштабы доступных ей величин,
точность календарей и строгость математических расчетов, но неповторимой
особенностью именно этого счастливого времени перворождения.
(Правда, небрежение суетным может иметь и драматические следствия:
причиной упадка не только городской цивилизации майя является именно этот
примат духа над материей, храмов над земледелием...) Опуская промежуточные
звенья, можно утверждать, что и собственно пирамиды, начиная с первых
ступенчатых конструкций, и ставшая притчей во языцех вавилонская башня
представляют собой излет той инерции, которая впервые сообщается
формирующемуся метасообществу введением в действие "механизма запуска"
цивилизации. Мощь же его начального импульса косвенным образом может быть
измерена именно масштабами строительства...
3. Природа ритуала
Но обратимся к самому существу - к ритуалу.
Население Египта, из которого постепенно и сформировалась
древнеегипетская народность, составили местные племена Северной и Восточной,
а также пришельцы из Тропической и Северо-западной Африки, мигрировавшие из
за высыхания почвы. Таким образом, для огромного региона долина Нила стала
своеобразным котлом, где все эти племена, смешались, породив новый
антропологический тип; уже в начале освещенного письменностью периода
существования Египта его обитатели образовали единое этническое целое, во
многом сохранившее свою определенность и по сию пору. Не менее пестрой была
и этническая мозаика племен, объединенных первой цивилизацией Междуречья.
Словом, конечным результатом действия вкратце очерченных здесь "механизмов
запуска" является становление некоторой единой и (что особенно важно)
осознающей свое единство народности, их началом - пестрый конгломерат
разноязычных племен, обладающих совершенно различным взглядом и на себя и на
мир. Поэтому становление первой (в регионе) цивилизации - есть в то же время
и формирование не только единой культуры, но и единого психологического
склада, умосостояния, словом, формирование того, что собирательно
описывается модной сегодня категорией менталитета. Таким образом, вопрос
состоит в том, чтобы найти истоки и, хотя бы эскизно, восстановить логику
ментальной "унификации" изначально различных тотемических сообществ.
Наиболее явственно единство цивилизации прослеживается в ее верованиях и
ритуалах. Не случайно поэтому еще до недавнего времени не столько этническое
происхождение, сколько вероисповедание человека являлось решающим при
определении его причастности к той или иной общности. Отсюда необходимо
обратиться к истокам самого ритуала и логике интеграции тотемных культов в
единый культ впервые возникающей цивилизации.
Живая плоть ритуала всегда кодировала собой какой-то факт общественного
сознания, запечатлевавший в себе или нечто реальное или нечто
абстрактно-символическое; земная жизнь Христа могла лечь в основу
божественной литургии, хлеб и вино Тайной вечери породить христианский обряд
причащения... Можно предположить, что именно такой факт общественного
сознания - представление о вечной жизни завершившего посюсторонний круг
бытия человека - положил основу погребального ритуала первых египтян. Иначе
говоря, на протяжении писанной истории человечества собственно ритуал всегда
представлял собой чисто вторичное, производное от чего-то образование.
Первичность некоторого факта, запечатленного общественным сознанием, и
производность ритуала от кодируемых им представлений должна подтверждаться
непрерывной его эволюцией, то есть последовательным восхождением какой-то
первоначальной неразвитой его структуры к форме, способной отразить в себе
всю сложность моделируемого ею начала; и практика, как кажется,
свидетельствует именно об этом. Так, например, последовательное преображение
первых египетских мастаб в пережившие тысячелетия пирамиды, по-видимому,
удостоверяет именно такое соотношение между сквозящей через века константой
общественного сознания, запечатлевающей в себе вечную тоску человека по
бессмертию, и материализующим ее ритуалом.
Но ритуал сопровождает человека и в дописьменный период его истории: ведь
уже в жизни самых примитивных из когда-либо наблюдавшихся этнографами племен
он занимает до чрезвычайности важное место, поэтому можно утверждать, что
истоки его уходят в самую глубь не только собственно истории, но и
антропогенетического гольфстрима. И закономерен вопрос: можно ли наши
сегодняшние представления о нем ретрополировать на этот дописьменный период
и, больше того, на предысторию человека? Вспомним и уже упоминавшееся здесь
обстоятельство: в основе любого культа лежит отнюдь не примитивное
представление, доступное неразвитому уму любого обывателя, - его ядро всегда
составляло собой абстракцию очень высокого (для своего времени едва ли не
предельного) уровня: ведь и сегодня представления простых верующих
существенно отличаются от сложных богословских истин, изучаемых на
теологических факультетах. Таким образом, если это соотношение было
неизменным на протяжении всей истории ритуала, мы обязаны предположить
наличие сравнительно высоко развитого сознания не только на ранних ступенях
собственно человеческой истории, но и в самых глубинах антропогенеза, то
есть предположить наличие развитого сознания там, где его еще не может быть.
Моей целью является показать, что действительное соотношение между
ритуалом и сокрытыми в его структурах формами общественного сознания
является (по крайней мере в начале) прямо противоположным, то есть показать
первичность ритуала по отношению к сознанию человека. К аргументации в
пользу именно этого тезиса я и приступаю.
Известно, что в жизни первобытных племен ритуал всегда предшествует
какой-то сложно структурированной деятельности, а зачастую еще и завершает
ее. Было бы справедливым сказать, что благодаря этому на ранних ступенях
истории формируется некоторая единая структура целевого процесса:
ритуал-деятельность. И чем примитивней уклад бытия и культура племени, тем
более жесткой оказывается эта связь, тем более монолитным оказывается единый
этот процесс. Случайно ли это?
Обратимся к общеизвестному. Человек - даже на самых ранних этапах своей
истории - в составе единого целевого процесса способен привести в действие
целую цепь функционально различных, но технологически связанных между собой
орудий (под технологически связанными орудиями я имею в виду такие, когда
использование одного является необходимым условием применения другого).
Между тем даже занимающие высшие позиции в единой систематике животного
царства современные приматы, сделать это не в состоянии. Максимум того, на
что они способны (да и то, как правило, лишь в составе специально
поставленного эксперимента), это самостоятельно изготовить какое-то одно не
очень сложное орудие и уже с его помощью достичь желаемое. (Правда, в
структуре других видов деятельности возможно изготовление и применение
других средств, и в целом общее количество периодически применяемых одним и
тем же животным орудий может быть довольно большим, - но я говорю об одном
систематическом целевом акте, исполняемом в составе одного непрерывного
потока действий). Таким образом, если и верно, что орудийный характер
деятельности образует собой наиболее фундаментальное свойство человека, то
характер этой орудийности должен быть несколько переосмыслен. Орудийность
человеческой деятельности должна быть интерпретирована не как простая
способность к использованию не имеющих прямого отношения к предмету
потребности элементов окружающей среды, но как дар свободного сочленения по
меньшей мере нескольких функционально различных орудий в составе единого
целевого процесса.
Предшествующая человеку биологическая реальность не знает ее, такая
способность впервые формируется именно в ходе антропогенезиса.
Следовательно, формирование этой способности должно составить по меньшей
мере одно из основных измерений того таинственного процесса, в течение
которого животное превращается в человека. Это измерение должно составить
основу и нашей попытки понять логику рождения цивилизаций.
Ясно, что любая повинующаяся биологическому инстинкту деятельность должна
кодироваться в управляющих центрах организма, но субъект, не наделенный
даром сознания, не в состоянии моделировать с помощью этих центров что-то
принципиально отличное от движения собственных органов его тела. Между тем,
в составе любого орудийного процесса как некоторое относительно
самостоятельное образование всегда можно выделить непосредственное
взаимодействие самого орудия с предметом. Именно оно составляет собой
содержательное ядро деятельного акта, зародыш той самой технологии,
благодаря которой через тысячелетия человек по сути противопоставит себя
всему живому. И эта собственно технологическая составляющая орудийного
процесса уже с самого начала предстает как образование, которое в принципе
выходит за рамки сугубо биологической организации. Не исключено, что именно
поэтому применение орудий, имеющих свою (по существу уже неподконтрольную
биологической особи) логику, хоть и распространено в животном мире, все же
не является ни основным, ни даже одним из основных способов
жизнеобеспечения. Невозможность постижения животным абсолютно
трансцендентной для его психики логики взаимодействия орудия и предмета
ведет к тому, что если отдельное орудие (и даже ограниченная их
совокупность) и может быть интегрировано деятельностью высокоразвитых
существ, то объединение в составе одного целевого процесса даже двух
функционально различных средств представляет собой нечто совершенно
запредельное возможностям биологического тела.
Для должного оттенения всей глубины проблемы следует сказать, что
сочленение двух орудий в составе одного целевого процесса оказывается для
животного намного более сложным делом, нежели сегодняшняя стыковка на орбите
"Атлантиса" и "Мира" (я пишу эти строки под впечатлением именно этого
события). Ведь даже при полной ясности теоретического существа этой задачи
ее практическое разрешение потребовало значительных усилий наций,
научно-технический потенциал которых в данной сфере образует собой
предельные возможности всей земной цивилизации. Между тем, для
биологического предшественника человека здесь обнаруживаются не одни только
"технические" трудности. Имманентные законы технологии, принципы сочленения
орудий абсолютно трансцендентны для него. Поэтому сложное взаимосогласование
траекторий движения разных орудий в пространственно-временном поле единого
деятельного акта, которое составляет существо их сочленения в структуре
одного процесса, - это какое-то абсолютное "зазеркалье" биологической
реальности.
Между тем, выделение человека из царства животных и становление
собственно человеческого общества во многом обусловлено последовательным
развитием именно технологии, и современное нам производство складывается уже
из практически необозримых цепей, звенья которых образуют функционально
различные средства. Поэтому можно утверждать, что сопряжение даже двух
номенклатурно различных орудий в составе одного целевого акта означает собой
первый шаг по пути восхождения от управляемого голым инстинктом
биологического движения к собственно человеческой истории. Иначе говоря,
утверждать, что оно означает собой преодоление глубокой пропасти,
разделяющей человека и его животного предка, преодоление какого-то
качественного антропогенетического рубежа, своеобразного эволюционного
Рубикона, ибо дело не сводится только к чисто количественной стороне
вопроса.
Действительно. Залогом последовательного развития и усложнения
технологических структур у человека является сознание, ведь именно (и
только!) благодаря его абстрагирующей роли оказывается возможным объединение
в одном целевом процессе функционально различных орудий. Но это только у
человека. Поскольку же в начальном пункте этого процесса никакого сознания
нет и не может быть, такое преодоление должно быть также и решающим шагом в
его становлении.
Отсутствие сознания в этом - ключевом - пункте антропогенетического
потока является до чрезвычайности важным обстоятельством, если угодно, и в
методологическом смысле: ведь такое преодоление, результатом которого должно
быть формирование его базисных психофизиологических ритмов, должно
происходить на чисто животной основе, с помощью сугубо биологических
механизмов, ибо в противном случае остается предполагать существование
каких-то надмировых мистических сил, извне движущих и направляющих всю
эволюцию живого. Но такое предположение - скорее уход от разрешения вопроса,
чем действительно добросовестная попытка ответить на него. Ведь этим искомые
причины просто отодвигаются еще дальше в область неведомого, а то и вообще
постулируется принципиальная невозможность их познания.
(Правда, естественное развитие вовсе не опровергает возможность
постоянного вмешательства в повседневность и надмировых сил. Больше того, в
известной системе теоретических координат само появление последних
оказывается ничем иным, как прямым следствием действия естественно-природных
законов. В другом месте ("Мировой разум") говорится о соотношении между
ними. Но упоминать об этом здесь - значит, отягощать повествование не
нужными деталями.)
Между тем, как будет показано ниже, анализ именно биологической
"составляющей" орудийной деятельности позволяет понять многое в едва ли не
мистическом процессе ее последующего одухотворения.
Взглянем на основные структурные элементы любого орудийного процесса.
Большинство профессионалов моего профиля, на практике сталкивающихся с
подготовкой производственных кадров, знает, что единое это образование можно
(и не только в абстрактно-теоретической форме) разложить на два
принципиально отличных друг от друга начала. Одно из них - это структура
движения в пространственно-временном поле деятельного акта самого орудия, то
есть алгоритм его взаимодействия с предметом деятельности. Другое -
структурированное движение исполнительных органов тела самого человека.
Первое из этих начал можно условно представить как собственно
технологический процесс, выполняющийся как бы сам собой, без участия
человека, второе как простую "пантомиму" деятельности, выполняемую человеком
без орудия (или без ее предмета). Ясно, что оба образования в конечном счете
производны от цели, стоящей перед субъектом, но вместе с тем легко понять,
что конкретная траектория движения исполнительных органов его тела в каждом
звене процесса всегда будет подчинена его технологической составляющей, то
есть конкретной форме применяемого здесь орудия и структуре его физического
взаимодействия с предметом деятельности. (Так привычное для нас движение
кисти руки при использовании обыкновенной европейской ложки всегда будет
отличаться от экзотики, подчиненной используемому на Востоке обеденному
прибору.)
Между тем, повторюсь, даже на ранних стадиях антропогенезиса единственной
реальностью для еще не обладающей сознанием особи остается только живое
движение исполнительных органов ее собственного тела, для нее существует
только неотличимая от какой-то "пантомимы" биологическая составляющая ее
деятельности. Все относящееся к собственно предметному содержанию орудийного
процесса по существу полностью выпадает из "поля зрения" биологического
индивида.
Возникающий мир чисто технологических связей остается полностью
непроницаемым для субъекта. Простая аналогия легко иллюстрирует суть
сказанного. Известно, что любое работающее тело обязано что-то излучать;
поэтому непосредственное взаимодействие материальных предметов всегда
сопровождается сложной игрой непрерывно изменяющихся физических полей,
которые окружают их. Но вся эта игра остается и по сию пору во многом
сокрытой от нас, ибо до сих пор в подавляющем большинстве случаев мы видим
только "механику" процесса. Вот так и у животного: вся совокупность его
рецепторов не в состоянии разглядеть впервые формирующуюся сферу технологии.
Но, как это ни парадоксально, именно данное обстоятельство и образует
собой возможный выход из обнаруживающегося здесь тупика. Ведь вследствие
этих особенностей психики животного интеграция любых связанных между собой
элементов единого технологического процесса может осуществиться только в
форме слияния, сочленения биологических его составляющих. Иначе говоря,
воспроизведение всей технологической цепи в составе какого-то одного
целевого акта становится задачей сведения в непрерывный поток уже не
алгоритмов движения самих орудий, но всецело производных от них структур
собственной пластики индивида. Другими словами, становится задачей сведения
последних в какую-то интегральную "пантомиму" целостного орудийного
процесса. А вот на этом пути - во всяком случае там, где речь может идти
лишь о крайне ограниченных цепях технологически взаимосвязанных орудий, -
никаких непреодолимых препятствий не существует. И, хотя решение этой задачи
осуществляется на протяжении жизни не одного поколения, эволюционирующий вид
в состоянии справиться с ней, поскольку ее содержание уже не выходит за
рамки чисто биологических форм бытия.
Нежелание утяжелять и без того сложный предмет излишней детализацией не
позволяет подробно остановиться на всех аспектах этой проблемы, поэтому
многие промежуточные звенья, образующие собой необходимые условия ее
решения, могут быть очерчены только в самом конспективном виде. К числу
таких необходимых условий должно быть отнесено, во-первых, формирование
новой системы потребностей, во-вторых, - разрушение целевой структуры
инстинктивной деятельности животного, наконец, в-третьих, - становление в
исходном сообществе начал распределения продукта совместной деятельности.
Академическая наука, говоря о решающей роли орудийного фактора в
эволюции, сводит его влияние к чисто морфологическим изменениям
биологического предшественника человека. Между тем, для любого специалиста,
непосредственно занимающегося анализом орудийных процессов, очевидно, что не
менее (если не более) фундаментальным следствием использования орудий
является другое.
Так уже закрепление в деятельности формирующегося социума номенклатурно
первого орудия влечет за собой категорическую необходимость становления
задельного производства, то есть производства каких-то вещей впрок.
Повторюсь: речь идет именно о закреплении орудийного характера какого-то
деятельного акта, а вовсе не о случайном применении в нем орудия. В самом
деле, совершенно невозможно представить, чтобы в этом случае изготовление
требуемых орудий каждый раз начиналось только по непосредственному велению
желудка и утоление его повелений обусловливалось бы предварительным
изготовлением необходимого средства. Животное должно иметь возможность
использовать уже наличествующее, то есть произведенное им самим или кем-то
другим орудие. Без этого дальнейший прогресс невозможен. Но если "про запас"
производятся орудия, то и соответствующие сегменты единой сферы потребления
становятся возможными только благодаря существованию определенного задела.
Но животное способно повиноваться лишь сиюминутно различимому голосу
своей потребности, поэтому там, где он еще не слышен, изготовление этих
орудий впрок на основе сложившихся механизмов стимулирования просто
немыслимо. Субъект развитой орудийной деятельности должен действовать в
свободном от физиологической потребности состоянии. Конечно, это не
означает, что животное может производить орудие лишь будучи сытым, но ведь и
голодный поэт слагает стихи, повинуясь отнюдь не чувству голода. Просто
переход к задельному производству орудий требует формирования каких-то новых
побудительных начал деятельности, начал, альтернативных тем физиологическим
стимулам, которые до этого момента понуждали животное к чему бы то ни было.
Иначе говоря, вхождение уже самых первых орудий дает старт долгому пути
последовательного освобождения субъекта от непосредственного диктата
сиюминутно испытываемой физиологической нужды и подчинения его деятельности
принципиально иной структуре потребностей. То есть кладет начало тому самому
процессу, который, как мы уже видели, и завершается взрывоподобным
формированием первых цивилизаций.
Впрочем, здесь дело не только в формировании иной структуры потребностей.
Несколько утрируя, можно сказать, что сытое животное - спит. Разумеется, это
нельзя абсолютизировать. В природе ничего не рождается на совершенно пустом
месте, какие-то зачатки нового всегда формируются еще на предшествующих
ступенях развития, и чем ближе к любой промежуточной вершине, тем явственней
их проявление. Но все же становление объективной потребности живого существа
в самой деятельности - а речь идет именно о том, что уже не не только
добывание средств к существованию, но сама деятельность "вообще" становится
главенствующим смыслом его бытия - меняет многое в природе. С превращением
этой потребности в основное мотивационное начало сама Жизнь как планетарное,
даже космическое начало начинает подчиняться каким-то иным законам.
Активизируются новые резервы живой материи, способные резко
интенсифицировать и ускорить эволюционный процесс.
Далее. На первых порах (находимый готовым) предмет окружающей среды может
использоваться животным в качестве орудия только для удовлетворения какой-то
сиюминутной надобности. Меж тем и отдельные орудия и формирующийся орудийный
фонд сообщества в целом имеют свою внутреннюю логику развития. Уже
предварительный анализ способен показать, что эта логика проходит как по
линии возрастания кратности применения любого средства (в самом начале пути
оно выбрасывается тотчас же после достижения цели - со временем орудие
начинает сохраняться и использоваться вновь и вновь), так и по линии его
универсализации (поздние орудия, как правило, полифункциональны). При этом
на всем пути такого развития в управляющих центрах биологического субъекта
должна сохраняться неразрывной жесткая связь между орудием и
непосредственным предметом самой потребности; иначе говоря, в инстинктах
животного должна закрепляться единая структура все усложняющегося
деятельного акта: "производство орудия - производство предмета - потребление
предмета".
Однако практика длительного сохранения полифункционального средства (к
тому же на определенном этапе начинающего подвергаться известной обработке,
а затем и вообще искусственному изготовлению) показывает, что со временем
единая эта структура распадается на отдельные свои звенья: "изготовить
первичное орудие", "взять готовое орудие - изготовить вторичное средство",
"взять вторичное орудие - изготовить предмет" и так далее. При этом первые
из звеньев такой единой цепи могут реализоваться в виде законченного
деятельного акта, так и не разрешившись потреблением, последнее же
(потребление) - начаться без обязанных предшествовать ему действий по
изготовлению необходимого средства. Но если деятельность, конечное
назначение которой составляет удовлетворение какой-то физиологической
потребности, так и не разрешается этим удовлетворением, то это и означает
собой разрушение старой и формирование новой ее целевой структуры.
Наконец, важно понять, что становление новой системы потребностей и
последовательное разрушение целевой структуры деятельности делают
невозможным существование индивидов вне механизма распределения ее
интегрального продукта. Самый факт того, что единый процесс (производство
орудия - производство предмета - потребление предмета) может быть прерван
сразу же по изготовлению необходимого орудия, свидетельствует о становлении
механизмов отчуждения его результатов от индивида. Произведенный предмет
становится достоянием всего формирующегося сообщества. Именно поэтому
произведенное каким-то одним его членом орудие в дальнейшем может быть
использовано другим, и эта возможность начать деятельный акт используя уже
произведенное кем-то другим орудие, не может не говорить о том же. Но
отчуждение продукта предметной деятельности абсолютно немыслимо без
одновременного становления хотя бы элементарных принципов распределения, в
сущности это две стороны одной и той же медали. Именно поэтому уже вхождение
самых первых орудий кладет начало становлению как механизмов отчуждения
продукта, так и механизмов его распределения между всеми членами
формирующегося социума.
Строго говоря, развитые цепи технологически связанных между собой орудий,
могут формироваться только в результате такого разрушения целевой структуры
деятельности. Ее сохранение в неизменном виде категорически исключает всякую
возможность вхождения каких-то новых средств. А следовательно, и интеграция
разных орудий в составе одного деятельного акта должна быть закономерным
результатом все этого же процесса. Однако специфика темы и ограниченность
места позволяют все промежуточные логические звенья обозначать только весьма
конспективным пунктиром.
Итак, возвращаясь к основной линии изложения, суммируем: соединение
функционально различных орудий в составе одного деятельного акта становится
возможным благодаря сочленению траекторий движения исполнительных органов
тела субъекта, этих биологических составляющих любого орудийного процесса.
Сходная по своему содержанию задача хорошо известна не только
специалистам по подготовке рабочих кадров, но также и спортивным тренерам:
когда возникает необходимость освоения рациональной техники выполнения тех
или иных действий, двигательная память спортсмена должна фиксировать в себе
не траектории спортивного снаряда, но формулу движения его исполнительных
органов, и лишь до конца подчинив пластику своего тела этой строгой формуле,
спортсмен в полной мере овладевает и самим снарядом. Именно формирование
(поначалу жестких) структур двигательной памяти является ключом к освоению
техники, и на этом этапе вмешательство сознания зачастую не только не
помогает делу, но и препятствует ему.
Сводимое в единую "пантомиму" целевого процесса движение исполнительных
органов в каждом дискретном его звене в конечном счете образует собой точный
двигательный эквивалент целостной структуры многозвенной орудийной
деятельности. Именно благодаря формированию и последующей автоматизации
этого эквивалента оказывается возможным интегрировать несколько орудий в
составе одного сложно организованного деятельного акта. И нет ничего
страшного в том, что поначалу эта интеграция может быть только чисто
механической; со временем, то есть с развитием тех процессов, о которых еще
будет идти речь, подконтрольной субъекту будет становиться уже не только
простая механическая последовательность действий, но и внутренняя логика
движения органов собственного тела, а в конечном счете - и внутренняя логика
движения самих орудий.
Именно механистичность первоначального объединения функционально разных
орудий показывает, что совершение этого, многое решающего, шага происходит
без всякого участия даже эмбриональных форм сознания, равно как и без
всякого участия каких бы то ни было внепланетных или вообще надприродных
сил, дающих гипотетический первотолчок одухотворению предчеловека. Но,
повторимся, именно этот шаг является решающим на пути становления новых форм
психики, ключевым пунктом всего антропогенетического процесса, ибо только по
его совершении последний приобретает необратимый характер. Ведь если
материальные структуры психики, как таковой, могут не только развиваться, но
и деградировать, то разрушение целевой структуры деятельности, формирование
новых потребностей, становление механизмов отчуждения продукта собственной
деятельности от ее субъекта, наконец, появление первичных механизмов
распределения - все это уже необратимые процессы, ибо благодаря им
эволюционирующее животное оказывается просто нежизнеспособным вне какого-то
сообщества. Таким образом, дальнейший антропогенезис становится по существу
принудительным. А значит, принудительным становится и дальнейшее развитие
самой психики.
Итак, собственная пластика индивида начинает кодировать в своих
структурах объективные законы каких-то сложных взаимодействий окружающих его
физических предметов. Собственная пластика индивида становится носителем
совершенно нового пласта информации о внешнем мире, которая уже выходит за
рамки чисто физиологических его потребностей.
Принципиальная возможность кодирования информации в формах двигательных
эквивалентов реальных процессов, в структурах какого-то заместительного
движения, не вызывает сомнений. Так, древнее, как мир, искусство танца
существует благодаря именно этой возможности, при этом у всех народов мира
танец зачастую способен безошибочно выражать собой даже такие сложные и
тонкие материи, описание которых с помощью средств речевого общения
встречает большие трудности. Нередко жест, сопровождающий речь, способен
внести в нее какой-то дополнительный смысл, не описываемый ее лексической и
грамматической структурой. И так далее, примеров этому - легион.
Но такая возможность существует не только у наделенного сознанием
человека, она присутствует даже у низкоорганизованных. Для иллюстрации
достаточно обратиться к так называемому "танцу" пчел.
Правда, здесь возникают определенные трудности для понимания, и вовсе не
исключено, что именно их осознание способно прояснить отдельные детали
механизма чисто человеческого восприятия. Зачастую (пусть и в неявной форме)
дело изображается так, будто восприятие транслируемой в ходе этого "танца"
информации осуществляется в процессе какого-то пассивного созерцания. Но
может ли такое низкоорганизованное существо, как пчела, наблюдая, подобно
зрителю в партере, за "танцем" разведчика, действительно воспринять ее в ее
полном объеме? Ведь перевод "танцевальных" па в категории пространства и
времени предполагает наличие довольно развитых форм абстрагирующей
деятельности сознания. Предположить же его наличие у пчел невозможно,
поэтому о пассивном созерцании не может быть и речи. Передача и восприятие
информации может состояться только в процессе соучастия, только во время
самостоятельного воспроизведения всего исполняемого разведчиком действия
каждым субъектом в отдельности. Только такое соучастие в нем и может
сформировать то, что называется мышечной памятью. В свою очередь только эта
мышечная память или, иначе говоря, синтезированная в процессе
самостоятельного воспроизведения формула движения в пространстве и может
служить тем руководящим началом, которое впоследствии доводит насекомое к
цели, - простому же наблюдателю, пассивному "зрителю из партера" цель
остается недоступной.
Впрочем, дело не только в чисто механической мышечной памяти. Никакой -
даже самый примитивный - психический образ, который формируется у индивида в
ходе восприятия внешних раздражений, немыслим вне сложноструктурированной
работы всех органов и тканей его тела. Поэтому даже то, что внешнему
наблюдателю представляется пассивным созерцанием, на деле является именно
такой уходящей в глубь едва ли не субклеточных структур его организма
работой всех его тканей. Но если содержание психического образа и состав
сопровождающей его восприятие работы всегда связаны друг с другом, то
максимально точное воспроизведение всей ее формулы кем-то одним дает
возможность воспроизвести в себе хотя бы контуры той же самой реальности,
образ которой сформировался у другого.
Таким образом, в процессе самостоятельного воспроизведения всего того,
что выполняет "разведчик", формируется далеко не одна только мышечная
память. На самом деле здесь скрываются куба более фундаментальные процессы,
чем те, которые могут быть описаны лишь с помощью этой категории.
4. Эволюция ритуала
Итак, возможность кодирования всей необходимой информации о какой бы то
ни было деятельности в структурах заместительного движения сомнений не
вызывает. Высказанные здесь соображения касаются только механизма ее
передачи какому-то другому индивиду или группе индивидов и ее восприятия
этим другим или группой индивидов. Сомнения возникают по иному поводу, их
порождает закономерный вопрос: где искать следы такой заместительной
деятельности у человека? Ведь если такой заместительной "пантомиме"
предстояло сыграть решающую роль в очеловечивании нашего предка, то даже в
истекших тысячелетиях она в принципе не могла раствориться бесследно.
Впрочем, ответ напрашивается, что говорится, сам собой: это ритуал.
Именно он оказывается той пластической структурой, которая синтезирует в
себе "пантомимические" составляющие всех звеньев орудийной деятельности,
именно благодаря ему происходит первичное овладение способом технологической
связи орудий. Поэтому-то ритуал и начинает предшествовать каждому сложному
деятельному акту, формируя собой новое неразрывное образование,
обнаруживаемое этнографами: "ритуал-деятельность". В свою очередь именно
обязательность предшествования ритуала собственно орудийной деятельности на
первых порах и обеспечивает успешное ее выполнение.
Технологически связанные между собой орудия возникают еще задолго до
того, как появляется возможность их интеграции отдельно взятым индивидом в
неразрывной структуре какого-то одного деятельного акта. Их появление, как
уже было замечено, сопровождается - и обусловливается - разрушением целевой
структуры деятельности, формированием принципиально новой потребности
(потребность в самой деятельности), которая становится альтернативной чисто
физиологическим стимулам к ней, и, наконец, становлением первичной системы
распределения продукта. Таким образом, структуры целевой деятельности,
использующей развитые цепи орудий, на первых порах могут быть только
достоянием всего сообщества в целом. А отсюда и индивидуализация этих форм
через посредство ритуала предстает как своеобразный обмен деятельностью, то
есть как род коммуникации между сообществом в целом и индивидом.
Одновременно формирующихся ритуалов может быть много, ибо и разрушение
целевой структуры деятельности, и становление ритуальной системы
коммуникации - это процесс, занимающий не одно тысячелетие: согласно
датировкам южноафриканских находок, антропогенетический процесс
растягивается на миллионолетие. Поскольку же первоначально подлежащая
индивидуализации орудийная структура может быть только достоянием сообщества
в целом, то каждый такой обменный процесс предполагает необходимость участия
в ритуальном действии по меньшей мере нескольких индивидов. При этом никакой
ритуал не знает ограничений на число исполнителей, он может выполняться как
целой их группой, так и всем сообществом, и в каждом случае каждым его
исполнителем одновременно будет воспроизводиться одна и та же информация.
Впрочем, в самом начале (ниже мы увидим, что со временем положение
изменяется) освоения сложных форм орудийной деятельности, требующих
согласования функционально различных средств, одно ограничение все же
существует - ритуал не может исполняться в одиночку. Повторюсь: полная
информация о содержании тех целевых процессов, которые моделируют
заместительные структуры ритуалов, формируется у любого индивида только
после непосредственного погружения в живой поток ритуального действия,
никакое пассивное его созерцание не дает доступа к ней. И даже несмотря на
то, что каждый субъект, в конечном счете является постоянным носителем всей
суммы ритуалов, складывающихся в данном сообществе, развернутая информация,
кодируемая каждым из них, подобно пассивному словарю человека, может
содержаться у него лишь в какой-то скрытой форме, которую еще надлежит
активизировать. Другими словами, только через подключение к ритуалу
происходит вызов из памяти и всей соответствующей ему двигательной
структуры, и всех, сопровождающих ее ключевых образов внешней реальности.
Но то обстоятельство, что поначалу ритуал не может быть сугубо
индивидуальным действием, является благотворным как для отдельно взятого
субъекта, так и для всего сообщества в целом: ведь существование одной и той
же информации в одно и то же время у целой группы индивидов делает возможным
не только необходимое согласование совместных действий и унификацию самой
информации, но и другое, может быть, самое важное обстоятельство: ритуал,
цементируя исходное сообщество, способствует своеобразной калибровке и
синхронизации тех формирующихся вместе с ним базисных психофизиологических
ритмов, на которые впоследствии надстраиваются ритмы индивидуальных
сознаний.
Но и просто унификация информации открывает новые возможности. В любом
эволюционирующем в сторону собственно человеческого общества социуме
существует класс деятельностей, которые требуют одновременного применения
нескольких орудий, одновременного приложения сил нескольких субъектов. Ведь
деятельность, требующая одновременных согласованных действий нескольких
индивидов, - это совсем не привилегия человека, она довольно широко
распространена в живой природе и наблюдается даже у низкоорганизованных. Но
становление таких структур требует весьма и весьма длительного времени, ибо
представляет собой функцию слепого естественного отбора. Согласование же
информации посредством впервые формирующейся системы коммуникации позволяет
значительно ускорить этот процесс, а значит, позволяет значительно сократить
время вхождения в общий арсенал (пока еще биологических) сообществ каких-то
новых видов практики, требующих согласования как разных орудий, так и
одновременных действий различных индивидов. Иначе говоря, способствует
существенному ускорению в конечном счете антропогенетического потока в
целом.
Сказанное означает, что освоению эволюционирующим предшественником
человека любой сложной формы орудийной деятельности должно предшествовать
становление какого-то специфического ритуала. Но в таком случае следы
последнего должны обнаруживаться повсеместно, едва ли не в каждом деятельном
акте. Вспомним и уже упоминавшееся обстоятельство, фиксируемое этнографами:
ритуал в обязательном порядке предшествует собственно предметной
деятельности. Поэтому, развивая логику предмета, следовало бы заключить о
том, что он должен предшествовать любой конкретной форме предметной
деятельности вообще. Но этим заключением мы вступаем в область противоречий
с действительностью, ибо последняя не обнаруживает повсеместных следов
ритуала, включающегося в структуру каждого деятельного акта. Впрочем, данное
противоречие разрешается просто.
Несмотря на то, что ритуальные структуры являются точной моделью
предметно-практической деятельности, абсолютного совпадения траекторий
движения исполнительных органов здесь не может быть. Вглядимся пристальней.
Уровень энергетических затрат организма, скорость движения исполнительных
органов, амплитуда их движения и т.п. - все это самым непосредственным
образом регулируется предметным содержанием технологического процесса. То
есть, тем, что именно производится в его результате. Но отвлечемся от этого
"что" и попробуем привести все разнообразные по своему содержанию
деятельности к какому-то "общему знаменателю". Очевидно, что этим "общим
знаменателем" станет сопротивление той предметной среды, в которой действует
индивид: тяжесть используемого орудия, степень податливости материала
предмета и так далее.
Легко понять, что в случае отсутствия соответствующего сопротивления и со
стороны орудия и со стороны самого предмета орудийной деятельности неизбежна
определенная деформация траектории движения исполнительных органов тела
субъекта. Между тем моделирующий предметную деятельность ритуал представляет
собой образование, развертывающееся как бы в иной среде - в среде, не
оказывающей практически никакого противодействия. Поэтому уже с самого
начала структура заместительного движения должна отличаться от формулы
реального орудийного процесса. Но, как мы помним, ритуал становится
составным элементом каждого деятельного акта, другими словами, он просто
обречен на постоянное повторение и повторение. Но если контур ритуальной
пантомимы уже с самого начала отличается от формы отягощенного предметностью
собственно целевого процесса, то именно в силу этого непрестанного своего
повторения все существующие между ними отличия будут только углубляться и
накапливаться. Структура заместительного движения, по-прежнему оставаясь
точным двигательным эквивалентом конкретного предметного процесса, во все
большей и большей степени будет расходиться с фактической структурой
биологической его составляющей.
В этой связи представляется важным понять, в какую сторону должен
эволюционировать ритуал, как именно должны изменяться амплитуда и траектория
движения задействованных в нем исполнительных органов, энергетические
затраты организма и так далее.
Вдумаемся. Механизмы управления деятельностью, не претерпевшей разрушения
своей целевой структуры, построены таким образом, что она может быть
развернута лишь в присутствии предмета, составляющего потребность индивида.
Биологический субъект может действовать только взаимодействуя с ним, и такое
взаимодействие является для него единственно возможным способом бытия:
животное не в состоянии имитировать что-то. Поскольку же индивид вынужден
взаимодействовать с реально присутствующим предметом, то и структура его
деятельности в конечном счете может вылиться только в такую форму, какую
предписывает ей его поведение, и общая энергетика организма должна стать
производной от степени его сопротивления усилиям индивида. Но эти же факты
говорят и о другом: если бы существовала возможность взаимодействия с
предметом не в реальной практике, но лишь в представлении субъекта, его
деятельность, в силу своей беспредметности выполняемая с меньшими
энергетическими затратами, по какой-то укороченной, свернутой траектории, не
только могла бы, но и обязана была бы постепенно свестись к какому-то
скрытому мышечному возбуждению, практически не переходящему на внешний слой
двигательной активности. Между тем именно такую возможность и предоставляет
имитирующий предметную деятельность ритуал: ведь здесь субъект
взаимодействует не с реальным предметом, но лишь с абстрактным психическим
образом, который формируется у него вместе с формированием заместительных
структур деятельности.
Но это только одна сторона проблемы. Взглянем и на другую.
Там, где речь идет о каких-то промежуточных звеньях технологически
единого процесса, особых трудностей, связанных с размерностью ритуала, его
пространственно-временной протяженностью не возникает. Действительно,
содержание промежуточного звена - это производство того или иного орудия,
между тем и предмет, из которого оно выделывается, и весь комплекс других
обусловливающих его производство факторов, остаются на месте в течение
практически неограниченного (в сравнении с реальной продолжительностью
деятельного акта) времени. Поэтому сколь бы ни длился предшествующий
собственно предметному процессу ритуал, деятельный акт в целом от этого
нисколько не пострадает, цель деятельности будет достигаться независимо от
времени и места развертывания ритуала.
Но ведь в конечном счете основным для индивида является не производство
орудий, но орудийное взаимодействие с предметом потребности.
Предмет же потребности в известных случаях не только не стоит на месте
его обнаружения, но и активно строит свое поведение так, чтобы вообще
избежать встречи. И если воспроизводить каждый раз весь ритуал, прежде чем
приступить к собственно действию, цель деятельности никогда не будет
достигнута.
Все это показывает необходимость последовательного превращения ритуала в
(по возможности полностью) скрытое движение, ибо фиксируемое внешним
наблюдателем действие точно так же может оказаться непреодолимым
препятствием на пути достижения цели.
Таким образом, основное направление общей эволюции ритуала вырисовывается
достаточно определенно. Последовательно свертываясь, в конечном пункте
своего развития он оказывается полностью интериоризированным или, говоря
по-русски, "вложенным внутрь", превращается в какой-то значительно
ускоренный процесс, с минимальными энергетическими затратами
развертывающийся на каком-то "внутреннем" слое мышечного движения. И при
всем этом ритуал продолжает оставаться точной моделью той деятельности,
которая выполняется на внешнем слое двигательной активности, если угодно, ее
постоянно сохраняемым эталоном, который кодируется в формах полностью
интериоризированного движения. Ведь в нем принимают участие те же самые
группы мышц, те же исполнительные органы, что и в собственно предметной
деятельности, и все эти исполнительные органы действуют по той же самой
"формуле", что и на внешнем слое.
Таким образом, ритуал еще долгое время продолжает оставаться структурным
элементом наверное любого сложного целевого процесса, но именно эта
интериоризация и препятствует его обнаружению в структуре каждого
дискретного деятельного акта.
Замечу попутно еще одно обстоятельство. На первых этапах формирования
заместительной "пантомимы" ее исполнение могло быть только коллективным.
Интериоризация же ритуала означает собой, что он давно уже превратился в
полностью индивидуализированное образование и может исполняться каждым
индивидом самостоятельно, в одиночку. Поэтому теперь ритуал превращается в
начало, до конца подчиненное уже не только роду в целом, но и отдельно
взятому индивиду; отныне вся информация, кодируемая его структурами может
произвольно в любом месте и в любой нужный ему момент вызываться к жизни
самим индивидом. Иначе говоря, с полной интериоризацией ритуала завершается
длительный процесс индивидуализации не только пантомимической формы
заместительного движения, но и всей структуры собственно целевого орудийного
процесса, которая раньше могла существовать только как достояние целого
рода.
Заметим и другое. Интегральная жизнедеятельность сообщества в конечном
счете складывается из отдельных предметных процессов. Между тем в своем
поступательном движении едва ли не каждый из них в своем развитии восходит
от элементарных "ручных" операций к каким-то более сложным, включающим в
себя целый комплекс функционально различных орудий, структур. А это, в свою
очередь, означает, что едва ли не каждый из них проходит через каналы
ритуальной коммуникации. То есть для каждого из них формируется свой
заместительный эквивалент, каждая из этих заместительных структур проходит
весь круг интериоризации и так далее. Поэтому можно утверждать, что
ритуальная коммуникация превращается в некоторое тотальное начало, в
конечном счете переваривающее в себе всю сферу деятельности
эволюционирующего сообщества. Таким образом, каждый осваиваемый индивидом
ритуал, сплетаясь с уже интериоризированными им структурами, в конечном
счете делает внутренним достоянием индивида по существу весь опыт рода.
Сказанное позволяет выделить две основные функции ритуала.
В первой из них он предстает как первичная, возникающая задолго до
речевого общения, система коммуникации - ведь уже в самом начале своей
эволюции ритуал обретает многие атрибуты знака; на основе именно этой первой
знаковой коммуникации и осуществляется обмен информацией, обмен формами
деятельности. (Впрочем, ритуал - еще не знак в строгом смысле этого слова.
Знак требует наличия сознания, поэтому ритуал, скорее, только "предзнак").
Но все же соблюдение строгости диктует необходимость оговорить
существенное, хоть и очень сложное для понимания, обстоятельство того, что
такая предзнаковая система еще не обеспечивает непосредственного общения на
уровне отдельных особей, то есть не дает возможности направленного обмена
информацией между индивидами. Здесь мы имеем дело с коммуникацией между
отдельным субъектом и сообществом в целом или, если угодно, между родом и
индивидом. Но как бы то ни было, именно эта первичная коммуникационная
система образует собой тот фундамент, на котором впоследствии и возникает
собственно речевое общение. И это обстоятельство не может быть игнорировано:
поскольку собственно речевое общение предстает как что-то эволюционно
"надстроечное" над ритуалом, именно его законы во многом должны
предопределять законы человеческой речи; и значит, в той или иной степени
они должны проявляться в жизни каждого из нас, современных людей. Иначе
говоря, неуловимая таинственная связь между словом и обозначаемым им
предметом должна опосредоваться действием тех двигательных механизмов,
которые когда-то были заложены в человеке формирующейся вместе с ним первой
системой знаковой коммуникации, то есть в конечном счете определенным
образом структурированным движением всех органов и тканей собственного тела
человека. И совсем не исключено, что ключ к извечной тайне, разделивший
между собой осязаемый предмет и его идеальный образ, сокрыт именно в их
проявлении.
Впрочем, существо этих механизмов, которые сами способны составить
отдельный предмет исследования, выходит далеко за пределы затрагиваемого
здесь.
В своей второй функции ритуал предстает как цементирующее исходное
сообщество начало. Здесь он не просто способствует укреплению тех
интеграционных связей, которые объединяют всех его членов, но формирует само
сообщество как совокупность индивидов, обладающих одним и тем же этотипом
(ниже станет понятным значение этого термина).
Важно понять следующее. Любое сообщество любых животных скрепляет их
совместная деятельность, совместное жизнеобеспечение, и в особенной мере это
справедливо по отношению к биологическому предшественнику человека. Ведь
если совместная практика высокоорганизованных стадных животных, как правило,
не подавляет способности отдельной особи к автономному выживанию, то здесь,
благодаря последовательному развитию орудийного характера деятельности (и
одновременно все большему разрушению целевой ее структуры), складывается
такое положение, когда индивид оказывается не просто нежизнеспособным вне
какого-то сообщества вообще, но неспособным к существованию вне данного
коллектива. Другими словами, он может быть обречен даже попадая в какое-то
чужое ему сообщество.
Это видно из следующего. Уже невозможность интегрировать в составе одного
целевого процесса несколько функционально различных орудий делает индивида
полностью зависимым от всего сообщества в целом. Значительное же расширение
общей сферы орудийной деятельности ведет к тому что активным носителем всей
необходимой информации о ней становится уже только оно, поэтому индивид
остается дееспособным лишь благодаря сложившейся здесь системы ритуальной
коммуникации (добавлю также: и системы распределения продукта). Но дело не
ограничивается лишь тем обстоятельством, что индивид до поры может быть
только пассивным носителем всей родовой информации. Развивающееся сообщество
скрепляет воедино уже не просто совместная деятельность, но и конкретная -
то есть непосредственно адаптированная к половозрастной и количественной его
структуре - форма ее организации в пространстве и времени. Поэтому в любом
другом коллективе (коллективе иной половозрастной и количественной
структуры) и способ разделения функций, и порядок кооперации субъектов
орудийной деятельности должны быть иными. Эта конкретность формы организации
совместной орудийной практики, ее жесткая зависимость от структуры
сообщества также закрепляется во всей совокупности его ритуалов. Между тем,
как уже было показано, каждый из них в конечном счете подвергается
последовательной интериоризации, превращается в какую-то скрытую форму
мышечного напряжения, а значит, каждый из них в конечном счете участвует в
формировании своих (не исключено, что проникающих вплоть до клеточного
уровня организма) глубинных биологических ритмов. И важно понять, что в силу
сказанного все эти ритмы оказываются присущими только данному сообществу,
все они образуют собой своеобразный его психифизиологический "паспорт". В
любом же другом многие параметры, фиксируемые этим "паспортом" так же будут
другими. А значит, для любого индивида гипотетически погружающегося в
коммуникационный ритуальный процесс какого-то другого социума, информация
даже о знакомой ему форме деятельности в своих многое определяющих деталях
окажется до конца нераспознанной. Таким образом, его жизнеспособность здесь
оказывается под вопросом.
Говоря о формировании строго определенного этотипа, я имею в виду именно
этот "паспорт", именно такую - специфическую для каждого данного сообщества
- эталонную структуру базисных психофизиологических ритмов полностью
интериоризированной деятельности, которые формируются вместе с системой
ритуальной коммуникации (и, что самое главное, постоянно синхронизируются в
ходе продолжающих совместно исполняться ритуалов). Забегая вперед, отмечу,
что каждая из замкнутых полной автаркичностью своего хозяйства общин, а
следовательно, и каждый составляющий ее индивид, в конечном счете обретает
свой, присущий только ей, этотип, и по мере его формирования возникает
настоятельная потребность в становлении каких-то межобщинных (и, добавлю,
общерегиональных) ритуалов, ибо не просто любая связь между ними, но и
элементарное понимание их друг другом на межобщинном уровне оказывается
возможным лишь на основе каких-то совместных действий.
Впрочем, здесь необходимо, хотя бы вкратце, уточнить следующее. Все эти
базисные ритмы, формируемые ритуалом, калибруются и синхронизируются не
только со всеми другими проявлениями жизнедеятельности всех членов какого-то
данного сообщества, но и со структурой ландшафта, ритмикой сезонных
колебаний климата, активности окружающей биологической среды и так далее.
Иными словами, все характеристики этого психофизиологического "паспорта"
оказываются гармонизированными с полной характеристикой той внешней среды, в
которой обитает каждое исходное сообщество. Поэтому в пределах какого-то
одного ландшафта и свойственного ему биоценоза все отличия между
формирующимися этотипами могут носить, говоря языком философии, только
количественный характер, и именно эти количественные отличия должны
корректироваться всей системой межобщинных и общерегиональных ритуалов (о
которых нам еще предстоит говорить). Между тем за пределами данного региона
отличия должны становиться качественными, и это обстоятельство впоследствии
становится основой языковой дифференциации, уже не устраняемой общим
ритуалом. Но, к сожалению, ограниченность места позволяет и этот аспект
обозначить лишь в тезисной форме.
Итак, ритуал возникает задолго до возникновения сознания, и именно
механизм ритуальной коммуникации образует собой тот фундамент, на котором
оно только и может возникнуть. Иначе говоря, содержание того эволюционного
процесса, результатом которого является становление некоторого нового вида
Homo sapiens, в принципе не может быть сведено к преобразованию одних только
структур организма. Мало создать тело, нужно вдохнуть в него жизнь, - гласит
старая мудрость. Поэтому сами по себе биологические структуры мертвы, если
параллельно их становлению не происходит формирование каких-то новых
функций. Изменение конструкции таза само по себе не способно обеспечить
прямохождение, если нет постоянной практики, последнего, увеличение большого
пальца кисти руки не гарантирует употребление орудий, и нет нужды
доказывать, что именно новые функции стимулируют преформацию анатомических
структур, в то время как последние открывают возможность последовательного
совершенствования и усложнения первых. Словом, здесь существует какой-то
замкнутый круг, исключающий первичность чего бы то ни было. Утверждение
того, что применение орудий как таковое обеспечивает становление
принципиально новой психики, верно лишь в конечном счете - непосредственно
же возникновение сознания стимулируется формированием такой принципиально
новой функции, как ритуальная коммуникация.
Разумеется, последующее становление сознания и собственно знакового,
речевого (ибо ритуал - это все-таки еще только "предзнак"), общения многое
изменяет. Так, обмен формами деятельности теперь уже начинает осуществляться
на их основе. Но ни сознание, ни речь, обеспечивающие и большую гибкость, и
(в отличие от ритуальной коммуникации) возможность общения между отдельными
индивидами, отнюдь не "отменяют" ритуала: как органохимические процессы,
протекающие на уровне клетки, определяют способ жизнедеятельности всего
организма, так и когда-то сформированные эволюцией механизмы ритуала
продолжают оставаться глубинной основой высших форм психики, ибо с помощью
именно этих механизмов по сию пору продолжается преобразование собственно
информации в формы двигательной активности субъекта - и наоборот. Иначе
говоря, ритуал и в жизни сформировавшегося человека продолжает выполнять
роль коммуникационной системы, но теперь уже не между интегральным опытом
рода и индивидом, но, если так можно выразиться, между его сознанием и его
"биологией".
В порядке отступления от темы можно заметить следующее.
Генезис индивида - пусть и в какой-то превращенной форме - во многом
воспроизводит общий генезис рода. В индивидуальном развитии человека
становление первичной системы коммуникации, образующей собой фундамент
сознания и речи, воспроизводится в процессах подражания, игры и обучения.
Именно эти процессы предстают как онтогенетический аналог, отчасти даже
некоторый рудимент ритуальной коммуникации между отдельным индивидом и
обществом, именно в них происходит формирование господствующего в данном
обществе этотипа. Только его становление, другими словами, только
формирование и синхронизация базисных ритмов индивидуальной психики с
психофизиологическими ритмами других индивидов делает возможным становление
единых механизмов преобразования скрытых форм двигательной активности в
абстрактные образы отсутствующих предметов (и наоборот). Без этого никакое
одухотворение входящего в этот мир человека невозможно. Слепоглухонемые дети
остаются вне цивилизации совсем не потому что они не в состоянии
сформировать канал речевой связи, но вследствие того, что врожденный дефект
ребенка препятствует формированию и "калибровке" свойственного данной
цивилизации этотипа. Именно отсутствие психофизиологического консонанса с
подобными себе исключает всякую возможность взаимопонимания. Опыт загорской
школы воспитания слепоглухонемых, одним из духовных отцов которой был ныне
покойный (до сих пор не понятый отечеством пророк) русский философ
Э.В.Ильенков, показывает, что формирование необходимого минимума каких-то
базисных ритмов через усвоение элементарных форм свойственной именно данному
обществу деятельности (а именно этот процесс является начальным шагом всей
работы) открывает дорогу в мир сознания и речи даже для таких, еще недавно
рассматривавшихся как абсолютно безнадежных, детей. Больше того:
воспитанники этой школы ныне получают ученые степени...
5. Становление этноса
Суммируя, можно утверждать, что складывавшиеся еще на стадии
антропегенезиса механизмы ритуальной коммуникации и по сию пору остаются
чем-то первичным по отношению к сознанию и речи человека. Необходимо лишь
понимать, что это не однопорядковые, но разные по уровню организации живой
материи начала, - пусть и не столь расходящиеся друг с другом, как
биохимический процесс со стихосложением. Ритуал, повторимся, образует собой
что-то вроде переходного промежуточного образования, коммуникационной
системы между собственно сознанием и высшими формами чисто биологического
движения организма, но именно здесь, на этой таинственной границе между
сознанием и "биологией" и совершаются те едва ли не мистические процессы
преобразования физического в метафизическое и метафизического в физическое,
раскрывать которые человеку предстоит, вероятно, еще не одно столетие.
Понятая таким образом первичность заставляет сделать вывод о том, что
ритуал должен быть не только константным началом и генезиса личности и всей
истории человеческого общества, но их атрибутивным элементом. Существование
ритуала оказывается строго обязательным, ибо без него становится невозможным
существование ни человека, ни создаваемой его гением цивилизации. Но в
исполненной гордыней жизни человека ритуал не может сохраняться как нечто
низменное и бездуховное, как нечто, постоянно связующее его с его темным
пещерным прошлым, поэтому с развитием культуры он подвергается неизбежной
мифологизации, и фиксируемое сегодня положение, когда ритуал предстает как
образование, моделирующее собой некоторый - знаковый - факт общественного
сознания, является именно ее результатом.
Таким образом, действительная полярность отношений между ритуалом и его
мифологемой должна быть прямо противоположной той, какой она предстает на
первый некритический взгляд. Первичен собственно ритуал, его мифологема -
всегда вторична.
При этом мифологема, сегодня образуюшая идеологический стержень всякого
ритуала, может быть едва ли не любой. Больше того, один и тот же ритуал
может украшаться даже прямо противоположными идеологическими орнаментами.
Так, в мифологеме сегодняшнего обряда крашения пасхальных яиц
этнографическая мысль выявляет как христианские мотивы, так и языческие
отголоски древних культов солнца и плодородия (нужно ли говорить, что с
позиций ортодоксального вероучения одно категорически исключает другое).
Между тем рядовому обывателю решительно безразлична любая легенда любого
ритуала, ибо, как правило, он ее просто не знает... но это нисколько не
мешает ему исправно совершать уходящий вглубь истекших тысячелетий общий для
всех обряд.
Мир египетских богов и культов и после расшифровки иероглифов долгое
время оставался таинственным и непонятным. Великий Шампольон, посвятивший
Египту в сущности всю свою жизнь, дал ошибочные объяснения многому; не
выдержали проверки временем и труды многих его преемников. Между тем никто
из исследователей Древнего Египта не мог пожаловаться на отсутствие
информации, страдать приходилось скорее от ее избытка: ведь значительная
часть иероглифов остается непрочитанной и по сию пору, при этом подавляющее
большинство письменных памятников - это религиозные тексты. Нужно ли
говорить, что если даже отточенная филологическая мысль долгое время была не
в состоянии разобраться в таинственном их содержании, то не обремененному
образованием простому обывателю сакральная сущность древних ритуалов тем
более была неведома. Добавим сюда и концептуальные разногласия: мемфисские
жрецы считали верховным богом, творцом других богов, людей и вещей, Птаха,
фиванские провозглашали верховным существом Амона, жрецы из Она (Гелиополя)
творцом всего сущего видели Атума... Но, как моим соотечественникам, для
которых долгое время даже попытка проникновения в тайну православных обрядов
была сопряжена с риском репрессий, незнание не мешало исправно выполнять то,
что выполняли их отцы и деды, так незнание всех тонкостей мифологем,
освящавших древние ритуалы, нисколько не препятствовало создателям первых
цивилизаций из века в век повиноваться их таинственным ритмам.
Смысл ритуала состоит в самом действии, но если первый ритуал представлял
собой точный двигательный эквивалент какого-то строго целевого процесса, то
с полным подчинением человеку технологических форм движения этим действием
может стать любое, пусть даже самое бессмысленное, лишь бы на протяжении
поколений оно было единым и одновременным для всех, ибо именно (и только)
единство действия обеспечивает становление единого для всего формирующегося
сообщества этотипа. Поэтому у обретшего сознание человека любой может быть
не только мифологема, но и само действие, ибо последняя тайна ритуала - это
тайна простого камертона, создающего консонанс базисных ритмов психики. В
свою очередь только этот консонанс является фундаментом взаимопонимания
индивидов, а значит, и становления единого сознания и единого языка. И
неизвестно, счастливым ли наитием, действительной ли богодухновенностью
когда-то тысячелетия назад была понята именно эта связь между единством
действия и единством языка: "И сошел Господь посмотреть город и башню,
которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ, и один
у всех язык; и вот что они начали делать, и не отстанут они от того, что
задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал
речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали
строить город и башню".
И вот здесь мы подходим к главному: на поздних стадиях антропогенеза и
тем более в жизни собственно человека любая систематически (на протяжении по
меньшей мере нескольких поколений) исполняемая какой-то общностью людей
деятельность может выполнять (и выполняет) функции ритуала. Ведь
многократное ее повторение с обязательностью закона ведет не только к
формированию у каждого индивида ее интериоризированного двигательного
эталона, который включается в общую структуру свойственного данной общности
этотипа, но и к одновременной синхронизации этих эталонных структур у всех
субъектов совместно исполняемой деятельности. Любая систематическая
совместная деятельность в конечном счете выполняет роль такого камертона,
способствует унификацию психики участвующих в ней индивидов, ее своеобразной
настройке на какую-то одну, одновременно доступную всем волну.
В порядке очередного отступления при более широком взгляде на вещи такое
свойство синхронно исполняемой деятельности позволяет сделать вывод о том,
что именно создаваемый ею консонанс базисных ритмов психики участвующих в
ней субъектов дает возможность каждому - уже не только в ходе самой
деятельности, но и по ее завершении - как бы проникать в строй души любого
другого и по отдельным внешним его проявлениям читать все то, что беспокоит
его визави. Так близкие люди, долгое время бок о бок прожившие друг с
другом, начинают понимать друг друга без слов. Все это позволяет если и не
наметить возможные пути разрешения, то, по меньшей мере, сформулировать
вопрос о механизмах становления языка.
Считается аксиоматичным, что речевое общение возникает в ходе совместно
выполняемой деятельности. Но зададимся вопросом: какой количественный
минимум совместно действующего контингента обеспечивает формирование речи?
Можно ли предположить, что она в состоянии сформироваться уже на уровне
отдельной, по существу полностью изолированной от других не только
автаркичностью своего хозяйства, но и большими расстояниями (ведь
минимальная площадь, потребная для прокормления даже одного индивида, лишь в
редких случаях снижалась до 10 кв. километров) верхнепалеолитической или
даже мезолитической общины? Однозначного ответа нет, но представляется, что
численность, не превышающая нескольких десятков человек (человек?), явно
недостаточна для становления столь фундаментального начала, которое способно
инициировать образование планетарной ноосферы.
Устанавливаемый раскопками факт постоянно сохраняющейся связи между
смежными общинами положения не спасает, ибо те же расстояния делают
возможным отнюдь не систематические контакты сообществ, но лишь род
челночных визитов отдельных их представителей. Поэтому не логичней ли
предположить, что система речевого общения формируется значительно позднее,
только в процессе так называемой неолитической революции, между тем как до
неолитизации древнего человека общение осуществлялось на какой-то иной,
предшествующей речи, основе? Так и сегодня, попадая в иноязычную среду, мы
все же не теряемся в ней, обращаясь к интерлингве мимики, жестов и еще
непонятно чего. И если действительно для возникновения собственно речевого
общения необходимы огромные контингенты людей, на целые столетия
мобилизующихся какой-то одной целью, то здесь обнаруживается новая ипостась
всех тех циклопических процессов, о которых говорилось в первой части
настоящей работы: на протяжении поколений нуждавшиеся в соединенных усилиях
больших масс, они выступали в качестве именно такого исполинского
регионального камертона, который позволял обеспечить требуемый уровень
взаимопонимания, а значит, в конечном счете и становление нового, единого
для всех, механизма общения.
(Этот же вывод дает основание утверждать, что разные ритуалы, образующие
основу разных этотипов, в конечном счете ведут к формированию и разных
языков: так, наиболее отчетливо глубокая связь языка с какими-то
фундаментальными ритмами организма проявляется в различиях артикуляции, с
трудом преодолеваемых взрослыми, но не представляющих никакого препятствия
для ребенка.)
По-видимому, сегодня невозможно вынести окончательный вердикт по вопросу
о том, каким численно должно быть сообщество, где впервые формируется
речевое общение его членов, но как бы то ни было, он требует своего
разрешения, и уже хотя бы поэтому его постановка является вполне
оправданной. Но даже если и не подвергать сомнению бытующее мнение, согласно
которому уже существо верхнего палеолита является носителем всех мыслимых
предикатов вполне "законченного" человека, останется вопрос о том, что
обусловливает становление единых для целых регионов языков. Ведь принятие
оспариваемой здесь тезы автоматически влечет за собой признание
принципиальной возможности самостоятельного формирования своего языка в
каждой замкнутой общине, и следовательно, вопрос образования единой для всех
лексики, единой для всех грамматической структуры оказывается не менее
актуальным. Возможность калибровки таких нуклеарных микроязыков посредством
челночных миссий отдельных "культуртрегеров" вызывает большие сомнения;
только постоянное смешение жизни общин, только длительное на протяжении
веков) объединение их в каких-то общих для всех процессах могло бы
унифицировать средства речевого общения и сформировать единый язык, а вместе
с ним и единую культуру формирующейся народности. А это вновь обращает нас
ко всему тому, о чем уже говорилось здесь...
Но дело не только в языке, ведь в конечном счете язык - это лишь средство
достижения какой-то (какой?) цели, причем средство отнюдь не единственное,
ибо существуют и иные. Поэтому обратим внимание и на другую сторону ритуала.
Инстинктивная деятельность животного в состоянии моделировать собой (мы
видели это на примере "танца" пчел) структуру основных отношений окружающего
мира, но только тех, непременным субъектом которых является оно само; в то
же время кодирование в ее структурах основных закономерностей, связующих
между собой предметы окружающей действительности, - невозможно. В этом
смысле ритуал уже изначально отличается от всех форм биологической
деятельности, ибо он представляет собой модель объективной логики чисто
предметных (орудие - предмет), а значит, сугубо внешних по отношению к
субъекту, связей, то есть с самого начала предстает как специфическая форма
познания окружающего мира. Но если поначалу заместительное движение могло
фиксировать в себе логику отношений только между теми предметами, которые
непосредственно включались в структуру какого-то одного целевого процесса,
то каждый новый ритуал вписывается уже в целую систему татаких предзнаков и
тем самым в рамках интегрального опыта субъекта орудийной деятельности
оказывается неизбежным образование также и межритуальных связей,
своеобразный "кроссоверинг" итериоризированных алгоритмов. Иначе говоря, еще
в предшествующих сознанию формах двигательной активности происходит
первичное "осмысление" объективных отношений между предметами внешнего мира,
которые в реальной практике самого индивида могут никогда не сталкиваться
друг с другом.
Таким образом, уже в задолго предшествующих сознанию формах происходит
образование какого-то специфического тезауруса, отдаленно напоминающего
собой мир платоновских идей, из которого путем воспоминаний душа человека
черпает все свои знания. И это также нельзя игнорировать: тайна человеческой
интуиции, априорного знания, аксиоматического ядра человеческой мысли,
вероятно, кроется именно в нем. Но как бы то ни было, несмотря на то, что
механизм формирования категориального мышления нам еще далеко не ясен даже в
первом приближении, можно утверждать, что именно ритуальная коммуникация
образует собой один из ключевых его узлов (и что не менее важно -
обеспечивает изначальное единство и синхронность действия этого механизма у
всех, объединяемых ею). Сопровождаемое параллельным процессом рождения
сознания, миллионолетнее формирование именно таких синхронизированных
межритуальных связей и такого специфического тезауруса на определенном этапе
их количественного расширения разрешается взрывоподобным пробуждением
категориального, абстрактного мышления. И вот, как мальчик, впервые
получающий в подарок современный микроскоп или калькулятор, играя внезапно
обретенной мощью, первое время глядит на привычный ему мир с избыточно
заданным уровнем разрешения, внезапно обретаемая мощь категориального
мышления порождает такую же игру сознания. Результаты этой игры ставят
втупик историков науки, по истечении шестого тысячелетия от ее рождества
пытающихся понять истоки знания, когда-то открывшегося древним, - но только
потому, что не могут обнаружить в основании этого знания потребностей
современной им практики. Поэтому совсем не случайны попытки поиска какого-то
духовного донора первых цивилизаций, но, к сожалению, в этих поисках не
принимается в расчет, что именно детская непосредственность восприятия этого
мира породила и величайшие научные открытия, и очищающее его искусство.
Повторю уже сказанное: связи абстрактного категориального мышления с
непосредственными потребностями повседневной практики еще только предстоит
установиться, в своем же истоке оно представляет собой не что иное, как
чистый аналог таких же прекрасных безделиц, как поэзия или шахматы; и, как
поэзия и шахматы имеют свои, даже отдаленно не связанные с праксисом законы,
эта незамутненная суетностью материального "игра в бисер" подчинена только
одному - велениям внезапно пробудившейся человеческой души.
Возвращаясь к основной линии изложения предмета, суммируем: именно ритуал
предстает тем цементирующим началом, которое в процессе антропогенеза
скрепляет воедино эволюционирующее сообщество любого уровня, начиная от
отдельной относительно замкнутой общины и кончая народностью, формирующейся
на уровне целого региона.
Это обстоятельство заставляет сделать вывод о необходимости существования
целой иерархической системы, основание которой должны составлять ритуалы
общины, среднее звено - межобщинные, вершину - общие для всего региона
ритуалы. (Именно так: во всех случаях речь должна идти о множественном
числе, о целой системе ритуалов.) В качестве таких начал уже на поздней
стадии антропогенетического процесса и тем более на первых этапах собственно
истории уже сформировавшегося человеческого общества могут выступать
практически любые виды совместно выполняемой деятельности, сколь бы
экзотическими и лишенными смысла они ни были. Их назначение не может быть
осознано в контексте каких бы то ни было частных интересов, их смысл не
может быть описан в терминах практической полезности: функцией первых
является, как было сказано, формирование специфического этотипа общины,
назначением вторых - обеспечение межобщинной интеграции, миссией же третьих
- созидание единой народности, обладающей одним языком и одной культурой.
Такими общими для целых регионов ритуалами и выступало строительство
ирригационных каналов и пирамид, напоминающих мощные фортификационные
сооружения стен и зиккуратов; именно эти процессы лежали в основе
объединения племен и образования первых народностей, слияния диалектов и
формирования остававшихся непревзойденными на протяжении тысячелетия
культур. Мы еще не раз столкнемся с действием этих исполинских региональных
камертонов и в штурмующих небо романоготических соборах, зачастую столь
огромных, что их не могло заполнить даже все население города, где они
возводились, и в великих стройках тоталитарных режимов двадцатого столетия -
и каждый раз их пробуждение будет сопровождаться становлением какой-то новой
исторической общности, преобразованием когда-то сложившегося строя души
народа. Необходимо только добавить, что действие каждого из таких
общерегиональных ритуалов ни в коей мере не может быть ограничено сферой
субъектов, непосредственно участвующих в едином для всех процессе. Их
влияние в полной мере может быть уподоблено влиянию первых аббатств или
первых университетов, которое уже с самого начала оказывается гораздо более
широким, чем преобразование духа лишь тех, кто ради обретения истины на годы
замыкался в их стенах.
Итак, как и предполагалось, в этой работе меньше всего говорилось о
величайших из чудес нашего света, но вся она оказалась посвящена именно им,
ибо именно они предстают как торжественный финал-апофеоз вкратце очерченных
здесь процессов...
Полученные выводы позволяют утверждать, что отнюдь не религиозные учения
лежали в основе строительства первых святилищ, не одними только требованиями
культа объяснялись те гигантские затраты живого труда, которые навсегда
омертвлялись в них. Первичный позыв к ритуалу - это простая потребность в
какой-то совместной деятельности и именно совместность действий является как
единственным его объяснением, так и последним его оправданием. Мифологизация
же любого, в том числе и общерегионального, ритуала происходит позднее и по
существу представляет собой прямой продукт его последовательного развития,
наглядное свидетельство лишь благодаря ему пробуждающейся наконец
бессмертной души народа.
Но нужно видеть и другую сторону все той же медали: одухотворение ритуала
единой для всех мифологемой с обязательностью закона влечет за собой и
одухотворение его застывающей в земле и камне плоти. Пробуждающаяся
потребность осмысления всего сущего не в состоянии мириться с кажущейся
бессмысленностью действия, в жертву которому приносятся усилия многих
поколений; и со временем обретающий свою идею ритуал начинает подчиняться
уже не смутному позыву к простому единению со всеми, но именно этой
всепоглощающей идее. Но, как застывающая в языческом мифе всеобщая история
последовательного восхождения от Хаоса и порождаемых им чудовищ к
величественным богам второго поколения и уже от них к их прекраснейшему из
творений - это и собственная история мифа, ибо в своем восхождении к
вершинам поэзии он проходит в сущности те же стадии, так и история
воплощения этого мифа в земле и камне отражает в себе все тот же вечный
мотив рождения гармонии из хаоса. И вот - тяжеловесная чудовищная
бесформенность первых каменных кладок и земляных курганов сменяется
совершенством инженерной идеи поздних пирамид и зиккуратов и
непревзойденностью канона языческих храмов. Поэтому-то в полной мере
остается справедливым и утверждением того, что именно состав веры определил
их смысл и назначение.
Утверждая, что в основе ритуала может лежать любая (лишь бы она на
протяжении веков была единой для всех) деятельность, я отнюдь не собираюсь
абсолютизировать этот тезис: природное существо, даже полностью
освобожденное от непосредственного диктата сиюминутно испытываемой
физиологической потребности, в принципе неспособно на абсолютно
бессмысленное действие. Поэтому действие, образующее собой основу позднего
ритуала (о раннем речи нет, ибо его смысл - в индивидуализации строго
целевого начала), в конечном счете должно выделяться из общего спектра лишь
освященных прямой целесообразностью процессов. Как лучше быть богатым и
здоровым, чем бедным и больным, так лучше сочетать единство и требуемую
масштабность действия с единством и масштабом пользы; поэтому неудивительно,
что ритуалом становятся такие исполненные утилитарностью и прагматизмом
действия, как, например, строительство первых ирригационных сооружений и
захоронение мертвецов; их способность служить связующим все общины началом и
облегчает их превращение в общерегиональный ритуал. Но важно понять именно
это: практическая их полезность не обусловливает, но лишь облегчает их
выделение из ряда других видов деятельности; если бы не существовало
потребности в единении, человек так никогда и не узнал бы ни всей пользы
ирригации, ибо никогда не вышел бы за рамки автаркичного хозяйства по
существу изолированной общины, ни тайны потустороннего бытия за чертой
вечности, ни трансцендентного ему мира бессмертных богов.
Практическая полезность общерегионального ритуала обнаруживается лишь
позднее, и это обнаружение имеет свои парадоксальные следствия, на первый
взгляд деформирующие вкратце очерченную здесь логику эволюции, ибо
современный взгляд на вещи категорически исключает из общего ряда ритуальных
начал все то же строительство ирригационных каналов и дамб. Но следует,
наконец, понять, что практическая польза, осознаваемая как единственный его
смысл и оправдание, на деле представляет собой не более чем мифологему
этого, столь же равноправного в едином ряду, как и все другие, ритуала,
Да, это так, именно возможность увеличения объема прибавочного продукта
форсирует развитие ирригационного землепользования, да, это так, именно
получаемый во все больших размерах прибавочный продукт предстает как
инструмент принудительного вовлечения в эти процессы все больших и больших
масс людей, - но все эти обстоятельства являются лишь вспомогательными,
первопричина лежит в объективной необходимости их единения, в объективной
необходимости формирования некоторого метасообщества на уровне целого
региона. Вот только ради чего происходит это объединение остается тайной...
Следует, наконец, понять, что представление о практической пользе как
единственной цели практической деятельности - это такой же вечный миф, как и
миф о вечном царстве Осириса. Но, увы, именно этому уродливому мифу,
вероятно, одному из порождений Хаоса, лишь по какому-то роковому раскладу
избежавшего судьбы титанов и гигантов, предстояло не только внедриться в
структуру той же легенды о загробном царстве, (где для многих властвует в
сущности тот же интерес), но, пережив тысячелетия, на рубеже двадцатого
утвердиться в качестве освященной авторитетом науки абсолютной истины в
последней инстанции. И можно только удивляться той бездне, которая разделила
между собой мечту Гильгамеша о бессмертии, и духовный мир его отдаленных
потомков, не желающих видеть в этой жизни ничего более возвышенного и
святого, чем материальный интерес. Между тем, вся эта нелепая россказнь о
том, что именно материальное производство составляет собой стержень
человеческого бытия, обладает той же степенью приблизительности в объяснении
тайны нашего назначения в этом мире, как, вероятно, и красивая исполненная
одновременно и ригоризмом и поэзией легенда, утверждающая, что вся
посюсторонняя жизнь является лишь приуготовлением человека к Вечности.
Судить же о подлинном смысле жизни я не берусь, ибо он, вероятно, открыт
одному только Богу.
Елизаров Евгений Дмитриевич
195030, С.-Петербург, Отечественная 2/11, кв. 68.
Тел: сл. (812) 5348854, дом. (812) 5262128
- Рождение цивилизации - 5
ПРИРОДА НАЧАЛА
(СЛОВО О СЛОВЕ)
В оны дни, когда над миром новым
Бог склонял лицо Свое, тогда
Солнце останавливали Словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к Луне
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в тишине.
1. Творчество и нравственность
"В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой,
ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду
между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий
Пилат."
Так начинается великая книга Мастера, роман в романе, своеобразный ключ
ко всему произведению, если не ко всему творчеству М.А.Булгакова. Добавлю:
бессмертная книга, ибо именно к ней, к ее рукописи относится ставшая
программной для целого поколения интеллигентов максима: "рукописи не горят!"
Наверное, не только мне, но и многим нужно было специально разъяснять,
что эти - одни из лучших во всей мировой литературе - страницы восходят к
Евангелию. А ведь без особого преувеличения можно сказать, что еще совсем
недавно особое отношение русского человека к Евангелию было, пожалуй, его
национальной чертой.
Что говорить о десятилетиях воинствующего атеизма, если и в старое-то
время мало кто читал (и уж тем более знал) всю Библию. Да, наверное, это и
не нужно было. К слову сказать, не все в Библии "для простого ума". Не
случайно даже курс Закона Божьего не ставил своей задачей хотя бы общего,
поверхностного знакомства со всеми книгами Ветхого и Нового заветов.
Вспомним наставление старца Зосимы: "...Прочти им об Аврааме и Сарре, об
Исааке и Ревекке, о том, как Иаков пошел к Лавану и боролся во сне с
Господом и сказал: "Страшно место сие", и поразишь благочестивый ум
простолюдина. Прочти им, а деткам особенно, о том, как братья продали в
рабство родного брата своего, отрока милого Иосифа, сновидца и пророка
великого, а отцу сказали, что зверь растерзал его сына, показав
окровавленную одежду его. Прочти, как потом братья приезжали за хлебом в
Египет... Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав,
что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже отчизну, и
умер в чужой земле... Попробуйте прочтите ему далее повесть трогательную и
умилительную, о прекрасной Эсфири и надменной Вастии, или чудное сказание о
пророке Ионе во чреве китове. Не забудьте тоже притчи Господни,
преимущественно по Евангелию от Луки... а потом из "Деяний апостольских"
обращение Савла..." - вот, собственно, и вся программа, изложенная совсем не
рядовым священнослужителем, но человеком, служившим нравственным авторитетом
и для Достоевского. .
Не исполненная глубочайшим философским смыслом великая книга Иова, не
бездонная бессмертная мудрость Екклезиаста, не полные мистических тайн
откровения пророков, не потрясающий разум и воображение смертного
Апокалипсис Иоанна Богослова, не они - Евангелие стало книгой "номер один"
для варварских воинственных племен, неведомо откуда возникших на далекой
периферии цивилизации.
Евангельские начала преобразили братоубийцу Владимира, евангельская
правда подвигла на самопожертвование доныне чтимых русских князей Бориса и
Глеба, отказавшихся поднять меч гражданской войны. Тысячу лет славянство
было тяжким проклятьем для европейской цивилизации. Стыдно признаться, но
именно понятие "славянин" во многих европейских языках образует корень слова
"раб". Не потому, впрочем, что он изначально обладал какой-то "рабской
природой", напротив: долгое время личная гвардия турецких султанов
набиралась преимущественно из наших соплеменников. Просто напор славян,
статистически представимый через сопоставительную численность военнопленных,
выставляемых на невольничьи рынки, намного превосходил давление любых других
захватчиков. Уже этот, вошедший в лингвистическую реальность, факт говорит о
том, кто был страшнее всех для Европы.
Я уж не говорю о тысячелетнем проклятии жуткого пророчества Иезекииля о
князе какой-то страшной страны Рош... так созвучной самоназванию дерзкого и
свирепого племени воителей, возникших вдруг на землях древней Скифии... И
поныне сохраняющаяся неприязнь к нашей стране основывается отнюдь не на
компрометации "красным террором" и сталинским геноцидом, но уходит своими
корнями в едва ли не генную память поколений и поколений... Пусть
подсознательно, неявно, имперская политика русских царей и советских
генсеков во все времена ассоциировалась с предреченным нашествием именно
этого темного начала. Но обращение Владимира:
"Хочу я с небом примириться,
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру."
пусть медленно, но все же повторялось в обращении Левиафана, подмявшего
собою шестую часть суши... К началу ХХ века и черноморские проливы и крест
над святой Софией уже трансформировались из практической его цели в никого
ни к чему не обязывающий культурный символ нации. И не это ли веками
набиравшее инерцию нравственное обращение лежало в основе одного из ярчайших
феноменов мировой культуры - русского феномена девятнадцатого века?
Как знать, может быть, именно это вечное проклятье, тяготевшее над не
знающей удержу государственной властью, должно было уравновеситься
постепенным становлением какого-то необычного этотипа подвластных ей.
Тысячелетняя история России знает трагедию княжеских усобиц и дворцовых
переворотов, но в русской культуре не было ни Данте, ни Шекспира. Любить на
Руси тоже умели, но и Петрарка был, пожалуй, невозможен в той культурной
среде, где даже понятие "любить" часто выражалось словом "жалеть".
А вот Чехов и Достоевский - были... Правда, был и Базаров и - прямое
воплощение исповедуемой им веры - Сергей Нечаев, Но все же на исходе
девятнадцатого столетия вдруг обнаружилось, что и русская культура
становится одним из нравственных центров вселенной. Знаменитый вопрос
В.Соловьева:
"Каким ты хочешь быть Востоком,
Востоком Ксеркса иль Христа?.."
в сущности давно уже был решен, и вклад русской интеллигенции в
нравственное обращение Европы переоценить едва ли возможно.
...Книга булгаковского Мастера восстанавливала все, казалось, навсегда
уничтоженное; во многом именно благодаря ей духовная традиция, восходившая к
евангелистам, ожила вдруг и в нашем, забывшем Бога отгородившемся от всего
мира "железным занавесом" обществе.
В советском духовном космосе осмысление Мастером событий той трагической
пасхальной недели в Иерусалиме вылилось в рождение какого-то нового Апокрифа
- Апокрифа двадцатого века, времени, уже прошедшего через все испытания и
вульгарным атеизмом, и воинствующим "диаматом". Явственная печать этих
испытаний лежит на Благовествовании от Мастера.
Вглядимся.
В этом апокрифическом сказании нет места никаким чудесам. Ничто не
поражает разум. Ни воскрешения мертвых, ни исцеления больных, ни изгнания
бесов - ничего этого здесь нет. (Впрочем, и у евангелистов - за исключением,
разве, Иоанна - все эти чудеса носят лишь служебный, вспомогательный
характер, совсем не они делают Христа духовным символом новой эры.)
Парафраз ренановских жизнеописаний, и Пилат Понтийский, и Левий Матвей, и
сам Иешуа предстают перед нами в облике простых обывателей, рядовых,
решительно ничем не выделяющихся людей. Они не совершают ничего
героического, в их действиях нет никакой экзальтации, никакого надрыва.
Волею судеб все они поставлены в чрезвычайные обстоятельства, но и
чрезвычайные обстоятельства, как кажется, ничем не меняют их поведения. Эти,
уже уставшие ("шаркающей кавалерийской походкой...") люди ведут себя так,
как они вели себя вчера, позавчера, всегда. Даже сквозь чрезвычайные
обстоятельства их ведут какие-то постоянные, непреступаемые для них начала.
Начала, которыми они, возможно даже никогда не задумываясь над этим,
руководствовались всю свою жизнь. И сейчас, перед лицом смерти, на которую
обрекается один из них, все они остаются теми, кем они были всегда.
Но поразительное дело! Их - до обидного приземленные, лишенные и тени
романтического ореола - поступки в конечном счете рождают пережившую века
легенду. Ту самую легенду, которая вот уже два тысячелетия служит и
источником вдохновения для поколений художников и поэтов и высоким образцом,
идеалом нравственного совершенствования для миллионов и миллионов.
Но это только на первый взгляд может показаться, что Мастер, подобно
штатному инструктору из отдела атеистической пропаганды, одержим
развенчанием легенд. Ничуть, ведь и сам Христос отказывается от всего того,
что легко могло бы затмить любой миф, составленный по самым высоким канонам
языческого мира ("Или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего и Он
представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов?") - чего стоит
одна Его молитва в Гефсиманском саду. Пришедший в этот мир, чтобы Своей
смертью искупить его грехи, Он не становится в позу античного трагика, не
произносит никаких "высоких" и "демонических" слов. Молитва Его бесконечно
далека от всего этого и так по-человечески понятна: "Отче Мой! если
возможно, да минет Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты."
Какой уж тут героизм...
Но ведь только та легенда и способна вдохновить миллионы, творцом которой
является обыкновенный слабый земной человек. Деяния героев - пример для
подражания лишь равным им; еще античный мир осознал, что герой - это человек
совершенно иной природы, и не случайно, что его родословная в конечном счете
восходит к небожителям. Где уж тут равняться...
Персонажи Мастера лишены всего героического в языческом понимании этого
слова. И все же - повторимся - именно они, слабые земные существа ("да
минует меня чаша сия...") творят переживающую тысячелетия легенду.
Но какая таинственная сила сокрыта в ничем не примечательных действиях
этих ничем не примечательных людей? А ведь что-то и в самом деле сокрыто: уж
слишком неприметны они сами в сравнении с тем великим Откровением, которое
приходит с их именами. Слишком незначительны, несмотря на всю драматичность,
их поступки, если рассматривать их сами по себе, безотносительно к тому
сокровенному началу, которое одухотворяло их в те одновременно трагические и
прекрасные дни, чтобы они могли остаться в памяти двадцати веков.
Далеко за ответом ходить не надо - совесть человеческая, человеческая
нравственность - вот что освятило их. Именно нравственность возвысила столь
обыденное по тем временам до символа. Больше того - до Credo целых
народов...
Именно здесь ключ ко всему произведению, если и не ко всему творчеству
Булгакова. Соединенные действия людей, руководимых лишь одним - совестью,
творят величайшее из чудес. В основе чуда нет решительно ничего
потустороннего, но столь могущественна сила нравственного начала в человеке,
что мифологическое сознание готово примириться с этой тонкой метафизической
материей только отдав ее во власть чего-то неземного. Но нечистая ли сила
творила чудеса в Москве? Да и был ли Воланд?
Уж если тогда, на Страстной неделе, в Иерусалиме обошлось без "двенадцати
легионов Ангелов", то здесь, вероятно, и подавно. Тем более, что и чудес-то
особенных не было. Действительно,
"Ничтожной властвуя землею,"
стал бы Воланд размениваться на такие мелочи, для которых вполне
достаточно и обычного людского суда? Но, видно, такова уж была атмосфера
того времени, что нормальный (а кто может сказать, что свершившееся
воздаяние не было справедливым?) в нравственно нормальном обществе исход
здесь воспринимается как прямое вмешательство могущественной потусторонней
силы. Горький парадокс: Дьявол, творящий справедливость,- видно и впрямь Бог
уже отвернулся...
Впрочем, можно возразить: все это - не более чем беллетристика, а в
беллитристике допустимы гиперболы любого порядка. В жизни же все иначе.
Здесь, в реальном потоке повседневности что-то не видно никаких
сверхъестественных чудес, творимых простой человеческой нравственностью.
Больше того, и самой нравственности-то часто вообще не заметно. Так что одно
дело - художественное произведение, своего рода красивая сказка о чем-то
недостижимом, другое - реальная жизнь. А в ней столь много неустроенного,
что для борьбы со злом (не с этим, высоким, сказочным, а вполне земным, даже
приземленным) нравственностью часто приходится поступаться. В отличие от
красивой сказки, где всегда торжествует добро, в реальной жизни
нравственность большей частью бессильна.
Но я не намерен ломиться в открытые двери начисто опровергая все это. Для
меня, русского интеллигента, давно аксиоматична мысль о том, что
"нравственному закону во мне" может быть сопоставлено только "звездное небо
над моей головой". Я хочу лишь под новым, может быть, несколько неожиданным,
углом зрения взглянуть на то, что по моему глубокому убеждению лежит в
основе всего.
Итак, нравственный закон!
Но прежде всего: а что такое нравственность?
Нет, этим своим вопросом я вовсе не подготавливаю почву для какого-то
нового, своего, сразу все и вся объясняющего определения. Определения вообще
вещь неблагодарная, и идеальных дефиниций, вероятно, не бывает. Но я - о
другом. Откроем ли Большую Советскую, или даже Философскую (!) энциклопедии,
философские ли словари разных лет изданий, везде мы увидим одно и то же -
отсылку к морали: "См. МОРАЛЬ".
Но ведь это же неверно! Нравственность и мораль - это разные, во многом
не только противоречащие друг другу, но и прямо исключающие друг друга
начала. Если говорить образно, то отличия между ними проходят примерно по
той же линии, что отделяет Божий дар от яичницы. Нравственное может не
только не совпадать с моральным, но и прямо исключать его: без-нравственное
может быть вполне моральным, в свою очередь а-моральное в известных случаях
может отвечать самым высоким представлениям о нравственном законе.
Ничего удивительного здесь нет. Процитируем философский словарь - первый
словарь, выпущенный после ХХ съезда КПСС, другими словами, издание, в
котором был сделан первый шаг на долгом пути преодоления многих догм,
оставшихся в наследство со сталинских времен: "Характер морали определяется
экономическим и общественным строем,- читаем мы в нем,- в ее нормах
выражаются интересы класса, социального слоя, народа. Поскольку в классовом
обществе интересы классов противоположны, постольку существуют разные
морали..."
Такой взгляд на нравственность так и не был преодолен обществом,
поставившим своей целью "воспитание нового человека", ибо и в словаре 1985
года издания говорилось в сущности то же самое.
Впрочем, будем же и справедливы: неверное применительно к нравственности,
все сказанное - безупречно в отношении к морали.
Но мораль членится не только по признакам классовости. Ведь каждая
социальная группа имеет свою, пусть не всегда строго или даже просто
членораздельно сформулированную, мораль. Так, свою собственную мораль имеют
даже преступные сообщества. Точно так же свою мораль имеют и те, кто по
долгу службы противостоит им. И нужно ли доказывать, что "воровская" и
"прокурорская" морали прямо исключают друг друга?
Таким образом, одной - любой! - морали всегда противостоит какая-то
другая, выражающая интересы другого класса, иной социальной группы.
Классическим - в рамках еще недавно привычной для нас аксиоматики - является
(и в самом деле не только абстрактно-теоретическое) противостояние моралей
рабовладельческой и феодальной, феодальной и буржуазной - и так далее.
Нравственность в отличие от всего этого абсолютна. Она не может выражать
интересы какой-то ограниченной социальной группы (пусть даже этой группой
будет самый прогрессивный из всех знакомых истории класс), и даже какого-то
народа в целом (пусть даже им будет великий советский народ народ-строитель
коммунизма). Нравственность, если пользоваться такими категориями, как
"выражением интересов", "выражает интересы" человека вообще, безотносительно
к его национальной, классовой, профессиональной или любой другой
принадлежности. Интересы человечества в целом. Любое нравственное действие
всегда предстает как некоторая персонифицированная всеобщность, и
абсолютность императива, подвигнувшего человека на действие, проявляется в
том, что индивидуум здесь встает на позиции абсолюта, человека вообще,
человеческого общества в целом. Отдельный индивидуум в своем дискретном
действии решает за весь человеческий род; в нравственном действии он -
полномочный его представитель, и только в той мере, в какой он его
представляет, - он нравствен.
Таким образом, любая, пусть даже самая "прогрессивная" мораль пусть даже
самого "прогрессивного класса" всегда будет противостоять нравственности.
Классический пример едва ли не абсолютной безнравственности - откровения
Никколо Макиавелли, - это ведь тоже мораль. Правда, макиавеллизм - это
крайний случай, это, так сказать, голый принцип, доведенный до его полного
логического завершения. Но если честно, то знаем ли мы хотя бы один пример
действительно безупречной морали? То есть морали, не исключающей из сферы
своего действия никого. Даже какого-нибудь закоренелого опасного
преступника. А ведь нравственные абсолюты, скажем, абсолют: "Не убий",
отступления от которого легко оправдываются в системе едва ли не любой
морали, распространяется и на него. "Осуди зло, но прости грешника" -
подняться до такой высоты не смогла еще ни одна мораль.
Впрочем, ничего удивительного в том, что мораль (кстати, не только в
тоталитарных режимах) отождествляется с нравственностью, нет. В какой-то
степени это даже естественно. Ведь любая социальная группа, будь то
профессиональное объединение, класс, нация или даже содружество наций,
стремится не только к полной реализации своих интересов, но и к созданию
наиболее комфортных условий этой реализации. Отсюда и пропаганда своей
морали как какого-то общечеловеческого начала, т.е. прямое отождествление
морали с нравственностью.
Удивительней всего то, что такая пропаганда "своей" морали очень часто
(если не сказать: почти всегда) достигает цели. Другими словами, мораль даже
очень одиозного толка в результате интенсивного "промывания мозгов" начинает
восприниматься теми, кто воспитывался в системе ее аксиоматики, именно как
высшая - общечеловеческая! - ценность. Сегодня, после разоблачения
преступлений сталинизма, мы склонны поражаться той, граничащей с прямым
обожествлением, памятью, которую и по сию пору хранят многие из живых
свидетелей прошлого к давно ушедшему из жизни генералиссимусу. Ничто из
ставшего достоянием гласности оказалось не в состоянии поколебать
пронесенную через десятилетия веру. Но удивительно ли это? Ведь многие из
них не допускали и мысли о том, что исходящее от "самого" вождя, может быть
чем-то недостойным. Даже если что-то в Его действиях и могло выглядеть
таковым, то только потому, что им было недоступно то, о чем знал великий
Вождь и Учитель. (Вспомним построения средневековых теологов: Бог творит
благо уже потому только, что он - Бог. Иными словами, благо не оттого
является благом, что в самом себе несет какие-то особенные свойства, но по
той непреложной причине, что его источник - в Боге. Поэтому даже то, что
смертными по их незнанию воспринимается как зло, на деле противостоит ему,
если его природа восходит к Нему.)
Многое в соотношении морали и нравственности проясняется, если задаться
вопросом, для чего вообще они нужны?
На первый взгляд и нравственность и мораль предстают как специфические
формы регулирования совместного бытия. Но этого определения совершенно
недостаточно, ибо сразу же встает следующий вопрос: для чего нужно это
саморегулирование? Просто для обеспечения самовыживания общества (группы,
класса и т.д.)? Но и одним самовыживанием не обойтись. Так, одно из
классических положений марксизма гласит, что самосохранение пролетариата
прямо противоречит его интересам. Ведь подлинный интерес пролетариата
заключается в уничтожении самого себя как класса через уничтожение
противостоящей ему силы - класса эксплуататоров. (Кстати, не нужно путать
это абстрактно-теоретическое положение с вполне конкретным геноцидом.) Если
все это слишком сложно для понимания, можно призвать на помощь вполне
корректную и вместе с тем до предела упрощающую сказанное аналогию: интерес
"прокурорского" сословия точно так же заключается в уничтожении самого себя
через искоренение самого феномена правонарушения.
Уже из этих примеров видно, что назначение морали напрямую связано с
назначением самой социальной группы (класса, нации и т.д.), с ее конечными
целями. Не трудно показать, что в принципе любая норма производна от цели,
ибо в конечном счете представляет собой одно из частных средств ее
достижения. Не всегда, правда, эти цели вполне ясны, но - представляется -
что научный анализ в состоянии выявить их для социальной группы едва ли не
любого уровня.
Однако, как показывает история развития научной мысли, именно здесь - в
осознании целей, и скрывается основная трудность. Человеческая мысль сумела
подняться до осознания целей общественных классов, народов, - но только в
рамках отдельных и далеко не всеми разделяемых философский учений. Иными
словами, истины, незыблемые в той идеологической системе, которая долгое
время господствовала в нашей стране, были далеко не бесспорны для тех, кто
не разделял ее догматов. Поэтому чем выше уровень социальной единицы, тем
труднее ответ на вопрос о конечном ее назначении. А впрочем, кто знает, в
чем назначение индивида?..
Но если верно то, что именно конечная цель социальной группы объясняет
смысл исповедуемой ею морали, то смысл нравственности (весьма, впрочем,
огрубленно) понятой как некоторая всеобщая мораль, в свою очередь должен
замыкаться на цели бытия, но теперь уже всего человечества в целом. Но
отвечать на сакраментальный вопрос о назначении человека лично я не
возьмусь.
Таким образом, отличие морали от нравственности носит принципиальный,
качественный, говоря языком философии, характер. Но оно отнюдь не сводимо к
одному только отличению всеобщего от особенного. Не менее принципиально и
другое основание.
Любая мораль всегда выступает в виде каких-то общепризнанных (в пределах
той социальной единицы, которой она исповедуется) норм поведения, в виде
разделяемых всеми требований и запретов. Иначе говоря, все нормы поведения,
предписываемые той или иной моралью, как правило, представляют собой что-то
фиксированное. Другое дело, что форма фиксации может быть совершенно
различной, и всем известны выражения "писанная" и "неписанная" мораль. Но
даже неписанная мораль всегда закрепляется в устойчивых стереотипах
поведения, обычаях, традициях социальной группы. Именно это закрепление и
делает ее нормы общепризнанным началом. Поэтому в системе морали разночтения
в оценках того или иного действия, как правило, исключены. Но даже если
отсутствует явно или неявно выраженная норма, остается прецедент, аналогия
или что-то еще. Словом, сфера морального чувства сравнительно узка: лишь в
исключительных случаях человек оказывается в ситуации, когда любое указание
на необходимый способ действий, согласный с моралью его группы, полностью
отсутствует и ему приходится самостоятельно его формировать.
Нравственное действие при всех обстоятельствах - это именно
самостоятельный поиск необходимого решения. В сфере нравственности каждый
человек вынужден искать решение в индивидуальном порядке. Несмотря на
всеобщность нравственного закона, несмотря на абсолютность его повелений,
ничего общепризнанного здесь нет. Здесь все решается самостоятельно, и
каждый раз - как впервые.
На первый взгляд, это парадоксально, если не сказать невозможно. И все же
это так. Вдумаемся, есть ли вообще хотя бы одна нравственная норма,
однозначная формулировка которой обладала бы необходимой степенью
конкретности, для того чтобы служить прямым указанием на должный образ
действий? А впрочем, какие вообще нравственные нормы нам известны? Шесть
заповедей, восходящих ко второй скрижали Моисеевой (заповеди первой в нашем,
атеистическом, обществе вообще всерьез не принимаются) - да ведь и те далеко
не каждый может перечислить. Но даже известные нам, несмотря на всю свою
безаппеляционность, бесконечно далеки от конкретности.
Вот, к примеру "не убий" - как понимать этот абсолют? Все ли
действительно ясно в нем?
Все? Но вспомним знаменитую главу из "Братьев Карамазовых", ту самую, где
Иван Федорович рассказывает Алеше о затравленном собаками мальчике.
"Расстрелять!" - вырывается у послушника. Пусть непроизвольно, пусть в
порыве возмущенного чувства, но ведь вырывается. Казалось бы, здесь
свершается невозможное, ибо - пусть даже вызванное мгновенным
помешательством - требование смерти и для самого страшного преступника -
вещь абсолютно недопустимая для человека, посвятившего себя Богу. Словом,
Алеша совершает прямое преступление против формально понятого нравственного
принципа. Но заметим, никто не может упрекнуть его - и не упрекает. И дело
здесь вовсе не в том, что все в этой сцене ограничивается лишь неосторожно
вырвавшимся словом. В отличие от морали, в сфере нравственного преступление
словом, помыслом и преступление делом - однопорядковы. "Не прелюбодействуй"
- гласит ветхозаветный абсолют, но вот: "Кто смотрел на женщину с
вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем". И совсем не
случайно, что наказание, в конечном счете обрушивающееся на Ивана
Карамазова, столь же страшно, как и то, которое настигает Павла Смердякова.
Если в системе морали судьей тому или иному действию человека всегда
выступает общество, то в нравственности единственный судья - это сам
человек, остающийся наедине со своей совестью. Отсюда и все награды, равно
как и все наказания, в сфере нравственности действительны только в том
случае, если они исходят от него же самого. Пусть хоть весь мир считает его
преступником, человек вправе гордиться собой, если он поступил нравственно;
пусть хоть весь мир готов его оправдать, человек казнит сам себя, если он
поступился совестью. Заметим, что никто не может бросить формальный упрек ни
Ивану Федоровчу, ни Смердякову - приговор над собой они свершают сами.
Поэтому и здесь, в корчме единственный судья для Алеши - он сам. И он,
прийдя в себя, судит. Но заметим и другое: несмотря на формальную тяжесть
содеянного (повторимся, в сфере нравственности преступление словом и
преступление делом не отличаются качественно), ни сам Достоевский, ни его
герой не педалируют это осуждение. Почему же? Да потому - и здоровое
нравственное чувство подсказывает это каждому из нас - что никакого
фактического преступления Алеша и не совершает. Отсюда и покаяние его носит
едва ли не формальный характер: согрешил, покаялся - и тут же забыл.
Все это может быть объяснено только одним: несмотря на абсолютный
характер, нравственный запрет не может быть однозначно интерпретирован
человеком, принимающим на себя всю тяжесть ответственности за все
человечество. И отнюдь не исключено, что безупречной формой строжайшего
соблюдения этого абсолюта в определенной ситуации может служить именно
прямое его нарушение. И кстати: какое из ответвлений христианства запрещает
воину
"...остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою..." встать на пути врага?
Но если ни в одной нравственной норме нет решительно никакого указания на
конкретный способ действия в конкретной ситуации, то что же: нравственное
действие - это всегда творческий акт?
Вот здесь мы и подходим к основному: к неразрывной связи таких начал, как
нравственность и творчество.
Но сначала - необходимые оговорки.
Сфера, в которую я отваживаюсь вступить, - это сфера абсолютных, всеобщих
начал. А там, где царствует всеобщее, ни строгой логики (в ее общепризнанном
представлении), ни прямых доказательств не существует. Законы, непреложные
для такой классической дисциплины, как, скажем, геометрия Евклида, здесь не
действуют. В противном случае философия никогда не делилась бы на
противостоящие друг другу учения и мы бы не знали даже самих понятий
идеализма и материализма; в мире давно бы уже не существовало никаких
религий, или, напротив, мы бы и слыхом не слыхивали ни о каком атеизме.
Однозначно интерпретируемых истин здесь не бывает, и способы обоснования в
этой сфере принципиально отличны от тех, которые властвуют в "точных"
науках, или - тем более - в дисциплинах, основывающихся единственно на
эмпирических данных. Поэтому доказательность здесь, в сфере всеобщих
абсолютных начал, сродни той ее ипостаси, в какой она предстает, скажем,
судье, внимательно выслушивающему все доводы обвинения и защиты, не
располагающими ни одним бесспорно установленным фактом, но оперирующими лишь
косвенными свидетельствами.
2.Человек и Бог. Творчество и Творение
Две поставленные рядом категории - нравственность и творчество заставляют
обратиться к такой форме общественного сознания, как религия,- ведь именно
там они впервые были объединены. Больше того, именно эти понятия образуют
собой своеобразное категориальное ядро в сущности любого вероучения, в
конечном счете складывающегося, как говорят словари, из теологической,
космологической и этической составляющих. Не исключение в этом ряду и
христианская вера. И так как именно христианская мысль (наряду с античным
наследием) лежит в фундаменте всей европейской культуры, то пройти мимо нее
при рассмотрении таких начал, как нравственный закон и творчество,
представляется совершенно немыслимым. В свою очередь, и место, которое они
занимают в этой области человеческого духа, говорит о том, что сомневаться в
действительно исключительном, фундаментальнейшем их значении для всей
европейской культуры не приходится.
Начнем с творчества.
Строго говоря, до сих, вероятно, пор никто не знает, что это такое: самые
изощренные методы научного исследования, самый совершенный инструментарий
всех дисциплин, изучающих человека - все это отступает перед сокрытой здесь
тайной. А между тем трудно найти более важный, более насущный вопрос, нежели
этот - вопрос о природе творчества. Причем насущный не только для науки -
для всей человеческой культуры в целом. Это видно уже хотя бы из того, что
без исключения вся цивилизация, все созданные человеком материальные и
духовные ценности есть не что иное, как продукт его творческой деятельности.
Поэтому знать природу той скрытой доныне силы, которая и возвела грандиозное
и величественное здание человеческой культуры, было бы совсем не лишним. Но,
повторюсь, сегодня никто не может претендовать на обладание таким знанием.
Следовательно, тем более необходимо обратиться к той области
человеческого духа, куда творчество входит составной частью категориального
ядра. (Правда, и здесь тайна творчества отнюдь не раскрывается, более того,
постулируется, что она вообще неразрешима. Но, честно говоря, совсем не
механизм творческого процесса должен занимать нас в затронутом контексте.)
Как известно, в рамках христианского вероучения творческий акт принимает
форму Творения. Причем Творение предстает здесь как некоторая универсалия,
как тотальность: ведь оно оказывается причиной всего существующего в мире. И
даже сам мир во всей бесконечности его проявлений оказывается сотворенным
высшей надмировой сущностью.
Кроме того, и это очень важно, Творение отнюдь не исчерпывается тем
шестидневным актом, который описан в книге Бытия. Многими мыслителями
высказывалась, правда, идея о том, что раз запустив в действие созданный Им
механизм, Бог уже не вмешивается в ход вещей, позволяя им развиваться по
законам их собственной логики. Но эта идея никогда в истории христианства не
могла претендовать на окончательное всеобщее признание. Господствующим во
все времена оставалось положение о том, что Бог отнюдь не устраняется от
руководства этим миром (и уж во всяком случае от руководства человеком), и
поскольку постоянные изменения в нем все-таки происходят, то творческая Его
воля продолжает действовать, распространяясь буквально на все.
Не является ли это своего рода отображением той всемогущей силы и
универсальности, какой обладает творческая составляющая человеческого духа?
Ведь если мы сопоставим акт Божественного Творения с развертывающимся на
протяжении всей истории цивилизации собственно человеческим творчеством, то
легко обнаружим, что два эти начала обладают какой-то удивительной, едва ли
не абсолютной симметрией. Действительно. Даже центральное положение
космологической идеи - освященный церковью постулат о Творении мира из
ничего, который впервые был сформулирован одним из отцов церкви еще во
втором веке, - находит свое отражение и в посюсторонней теоретической
реальности. Я имею в виду выдвинутое Гегелем возражение против рожденного
античной мыслью тезиса о том, что из ничего ничего не возникает. Если бы это
и в самом деле было так, то весь мир давно уже замкнулся в каких-то вечных
неизменных формах. Никакого развития, никаких качественных изменений мы бы
не знали и теоретическая мысль в лучшем случае могла бы иметь дело только с
преформизмом. Впрочем, если уж совсем строго, то никакой мысли, равно как и
человека вообще, в этом мире возникнуть не могло бы. Поэтому уже сам факт
существования опровергаемого Гегелем тезиса говорит о правоте философа.
Словом, мистическому "ничто" в посюсторонней теоретической действительности
противостоит своеобразный философский аналог - "качественно" иное состояние
объекта (всего мира в целом). Так что мысль о полной симметричности акта
Божественного Творения и человеческого творчества, представленного в его
всеобщности, имеет под собой достаточно серьезные основания.
Но присмотримся к этой симметрии несколько пристальней.
Вспомним, (не без влияния Востока) еще античная мысль на излете своего
развития пришла к идее единого Бога. Правда, этот единый Бог еще далек от
того, каким он предстает в христианском вероучении; в стоической философии
(а именно она - вершина развития философской мысли в этом направлении ее
движения) Бог и природа оказываются вполне тождественными друг другу.
Используя имманентный философии язык можно сказать, что стоическая мысль
предстает в этом пункте как ясно выраженный пантеизм.
Однако полностью растворяющийся в природе Бог едва ли мог удовлетворить
духовные потребности человека. Такое бесконечное, вечное и всеобщее начало -
абсолютно безлично, оно полностью бесстрастно и не имеет ни побудительных
причин, ни целей своих действий. Эта полностью отчужденная от человека, от
всего духовного в нем сущность не могла утвердиться в его сознании как
высшая сила, которая подчиняет себе действительно - все. Осознанным как
Творец вселенной и как Отец всех людей мог стать только Бог, обладающий
чертами личности.
Я сказал, что становление идеи Бога неотделимо от потребности
человеческого духа...
Воспитывавшиеся в духе "воинствующего атеизма", мы еще со школьной скамьи
как-то привыкли считать, что религиозное сознание возникает там, где имеет
место осознание человеком своей слабости, своей ничтожности в сравнении с
безмерностью мира и всемогуществом сил природы. Иными словами, в таком
понимании оснований, лежащих в истоках религиозного мировоззрения,
проводится утверждение капитуляции человека перед противостоящим ему миром.
Но ведь это же совсем не так, ибо в противном случае идея Бога была бы тем
выше и развитей, чем примитивней было бы сознание пращура. Действительное
положение вещей прямо противоположно такому утверждению.
Уже давно стало едва ли не общим местом, едва ли не азбучным положением
то, что рожденные античностью мифы - это отнюдь не только продукт
художественно-поэтического творчества далеких наших предков. Все это также и
форма осмысления окружающей человека действительности. Мифологическое
творчество предстает как одна из первых форм объяснения мира и его
устройства, если угодно, - как одна из первых форм познавательной
деятельности. Впрочем, для того, чтобы в полной мере осознать это,
необходимо отрешиться от столетиями воспитывавшегося в человеке нового
времени представления о том, что подлинное познание возможно только и только
там, где имеют место элементы строго рационально организованного мышления,
элементы науки.
Да, восходящее к вершинам подлинного искусства, мифотворчество древних -
это совсем не научно-познавательный процесс. Но ведь совсем и не
обязательно, чтобы познание замыкалось лишь в каких-то рациональных формах,
носило лишь строго научный характер. Сама наука, кстати сказать, в близком к
современному понимании этого слова начала складываться только в позднем
средневековье. Человек же живет в этом мире тысячелетия, и все эти
тысячелетия он вполне успешно ориентировался в нем. Не имея ни малейшего
представления ни о ratio, ни о науке, ни о ее методах, он все-таки сумел
завоевать землю. И важно понять, что проходивший все это время процесс
развития интегрального человеческого духа был отнюдь не постепенным
накоплением первоначально микроскопических фрагментов научных представлений
о мире, которые, как представляется, начинали появляться уже на самых ранних
этапах развития цивилизации. Ничего ошибочней такого взгляда на вещи нет.
Несколько тысяч лет человеческое сознание развивалось в совершенно иных
формах и в своем восхождению к современному состоянию проходило много
качественно различных этапов. Научное сознание - это состояние, к которому
человек приходит сравнительно поздно, но ведь и оно - не завершающий этап
развития духа. Кто может утверждать, что вся его история на этом
заканчивается? Ведь вовсе не исключено, что и в будущем мы можем ожидать
каких-то новых, революционных, перемен в его сфере. Что же тогда говорить о
прошлом?
Мифологическое сознание - это одна из исторически первых форм осмысления
окружающей человека действительности. Но отнюдь не непосредственно оно
переходит в собственно научное познание (и это притом, что какие-то элементы
науки действительно начинали складываться еще в античную эпоху). Со временем
мифологическое состояние духа сменяется религиозным, и лишь затем научным,
поэтому понимать и то и другое как форму капитуляции перед всемогуществом
природных сил совершенно неправильно, ибо на деле и то и другое есть прямо
противоположное - способ преодоления, форма подчинения внешней
действительности человеку.
Если решительно отказаться от предельно поверхностного и в корне
неправильного представления о причинах возникновения предшествовавших науке
форм духовного освоения мира, то та симметрия, о которой говорилось выше,
станет тем более очевидной.
Но приведем еще одно соображение.
Зададимся вопросом: кто кого создал, Бог ли человека "по образу и подобию
Своему" или человек по образу и подобию своему создает Бога?
Еще к Ксенофону, основателю знаменитой элейской школы философии, т.е. к
шестому веку до н.э. восходит мысль о том, что боги - суть измышления людей.
Каковы сами люди, таковы и их боги. Так, по его замечанию, эфиопы говорят,
что их боги курносы и черны, а у фракян они рыжеваты и голубоглазы. Если бы
быки, лошади и львы, - утверждает Ксенофон, - могли бы создавать образы
своих богов, то их телесный облик был бы подобен им самим, т.е. быкам,
лошадям, львам.
Таким образом, атеистическое представление о том, что Бог - это сам
человек, понятый в его всеобщности. (то есть не как индивид, но как
абстракция от всего человеческого рода в целом) рождалось не на пустом
месте. Именно сущность рода - подводит своеобразный итог развитию этих
представлений Фейербах - именно его основные качества и свойства
концентрировались в этом понятии. Другое дело, что долгое время степень
умственного развития самого человека еще не позволяла ему оперировать такими
сложными абстрактными категориями. Столь высокая абстракция становится
доступной представлению не обремененного теологическим образованием индивида
только тогда, когда облекается в какую-то конкретно-чувственную форму.
Именно поэтому-то абстракт человеческой сущности и персонифицируется в Боге,
созданном по образу и подобию человека.
Кстати сказать, и сегодня свободное владение абстракциями такого уровня
доступно далеко не каждому, и если герой классического анекдота не мог
вообразить себе "квадратный трехчлен", то стоит ли смеяться над ним, если
подавляющее большинство из нас и сегодня не в состоянии подняться до уровня
греческого мыслителя из шестого века до н.э. и вообразить себе
"шарообразность", начисто лишенную какой бы то ни было вещественности,
"зрение и слух", взятые сами по себе, т.е. без органов зрения и слуха, "ум"
в его чистом виде... А ведь именно так определял сущность Бога все тот же
Ксенофон. Те замечательные откровения, которые были приведены нами несколько
выше, вовсе не говорят о том, что он был действительным ниспровергателем
всякой религии вообще. Скорее наоборот, веру имел и он, но сущность Бога,
принимаемого им, по свидетельству Диогена Лаэртского "шаровидна и нисколько
не схожа с человеком; Он весь - зрение и весь - слух, но дыхания в Нем нет;
и Он весь ум, разумение и вечность".
Именно эта неспособность пользоваться абстракциями высокого уровня и
лежала в основе отчуждения собственной сущности человека и гипостазирования
ее в качестве какого-то (персонифицированного) надмирового начала.
Поразительно точно это умосостояние, нуждающееся в обязательном воплощении
абстракции, передают строки незабвенного гумилевского "Слова":
"Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине."
Итак, Богом в известном смысле оказывается сам человек. Но тогда и в той
строгой симметрии, о которой я уже говорил, нет решительно ничего
удивительного: в акте Божественного Творения отображается "розовое пламя"
творческой мысли преобразующего этот мир человека. Мысли вполне
посюсторонней и все же так и не уловимой для "алгебры" формального анализа.
Не что иное, как последовательное сотворение самим человеком всей окружающей
его действительности на века запечатлевается в этой тысячелетиями
рождавшейся легенде.
И остается таким образом только один вопрос: каковы побудительные мотивы
и цели этого, сквозящего через всю человеческую историю творческого акта.
Здесь необходимо повториться: судить о конечных целях, о подлинном смысле
бытия всего человеческого рода не просто трудно - невозможно. Прямой ответ
на этот до чрезвычайности важный вопрос сегодня отсутствует, его не знает,
наверное, никто. Но обращение все к тому же зазеркалью рационалистически
организованной человеческой мысли может дать пусть и не решение, но хотя бы
ориентир... А там и основой творчества, и конечной его целью оказывается не
что иное, как благо. Мы уже видели, что благо не противостоит Богу как
некоторая внешняя ему сущность, оно имеет свое основание в самом Боге. Он и
только Он его источник и его причина и благо является таковым только и
только потому, что его источник - Бог.
Проецируя эту истину на плоскость доступной человеческому разумению
реальности мы получим, что и побудительной причиной и целью уже чисто
человеческого творчества является не что иное, как нравственный закон!
Единственным основанием подлинного творчества оказывается Бог в человеке.
Никто, правда, в точности не знает, что это такое, но все же каждому
понятно, что именно стоит за этим...
Таким образом, исследуя вопрос в своего рода отраженном свете, мы
получаем вполне определенный ответ на него, и не следует свысока относиться
ни к этому ответу, ни к самому методу его поиска.
Для того, чтобы окончательно удостовериться в полноте установленной
симметрии, необходимо хотя бы приблизительно очертить сферу действия
нравственного закона, понятого одновременно и как побудительное начало, и
как конечная цель творческого акта. Но удивительное дело: как только мы
принимаем, что именно творчество образует собой внешнюю форму нравственного
закона, как любые интуитивно полагаемые пределы (круг межличностных
отношений, например) той сферы, которой должно ограничиться его действие,
немедленно исчезают. Эта сфера становится в полном смысле всеобъемлющей. В
самом деле, где могут пролегать те границы, куда не проникала бы творческая
мысль? И точно та же: где могут пролегать те границы, куда не проникала бы
человеческая нравственность? Таким образом, и в этом пункте сохраняется
полная симметрия тому положению вещей, когда весь, без какого бы то ни было
изъятия, мир оказывается существующим лишь благодаря творческой воле
Создателя: любое движение человеческой души по эту сторону рационального уже
изначально подчинено действию нравственного закона как некоторой высшей
силы. Иначе говоря вся человеческая цивилизация, представляя собой продукт
человеческого творчества, в конечном счете оказывается прямым овеществлением
нравственного закона - именно он ее внутренняя причина и ее конечная цель.
Итак, нравственный закон не может быть понят как прямое указание на
конкретный образ действий в какой-то конкретной ситуации. От Новозаветного:
"весь закон в одном слове заключается: "люби ближнего твоего, как самого
себя" до Канта и Достоевского нравственный закон представал (и предстает)
как предельно абстрактное начало, каждый раз требующее от человека
самостоятельного осмысления существа всех его повелений. Другими словами, в
сфере нравственности человек оказывается как бы обреченным на постоянное
творчество, и не "буква" какой-либо нормы, но творческий порыв тоскующей по
совершенству души, говоря словами Павла, "дал нам способность быть
служителями Нового Завета, не буквы, но духа; потому что буква убивает, а
дух животворит".
Определение творчества как единственного способа реализации повелений
нравственного закона порождает новые вопросы. Ведь это только сегодня, на
закате ХХ века, творчество обнаруживает себя как некоторое всепроникающее
начало, проявляющееся во всех без исключения сферах человеческого бытия: в
науке, технике, искусстве, политике, военном деле и так далее, и так далее.
И во всех этих сферах оно оказывается принципиально неотделимым (во всяком
случае теоретически) от человеческой нравственности. Но и на закате ХХ
столетия творчество озаряет далеко не каждое наше действие; и сегодня рутина
повседневности захлестывает даже поэтов. Если же оглянуться в прошлое, то
развернутая ретроспектива предстанет как последовательное сужение его сферы,
причем тем большее, чем ближе к истоками современной цивилизации проникает
наш умственный взор. Но все это должно означать, что последовательно
сужается и сфера действия нравственного начала в нас. Так ли? Можно ли
согласиться с тем, что в исторической ретроспективе нравственность
постепенно обращается в нуль?
Бытует мнение, что этика Пятикнижия, развиваясь чисто линейным путем,
постепенно перерастает в этику Нового Завета. Существование каких-то
различий между ними, разумеется, признается, но все эти различия нередко
относятся к разряду количественных. Ясно, что такой взгляд на вещи
предполагает существование нравственного начала и в самых глубинных слоях
человеческой истории.
Но есть основания подвергнуть такой взгляд сомнению.
Действительно, этика Ветхого Завета носит ярко выраженный родовой
характер. Это мораль рода, готового противопоставить свои собственные
интересы интересам как любого другого, так и всего человеческого общества в
целом. "Казни египетские", которые во благо Израиля обрушивает на фараоново
царство Моисей, - одно из ярчайших проявлений именно такой морали. Мораль
рода не видит решительно ничего предосудительного в том, чтобы попрать все и
вся ради себя. Вот, древняя клинопись ассирийских царей: "34 сильных города,
а также небольшие города, которым и числа нет, я осадил, захватил,
опустошил, разрушил, сровнял с землей, предал огню. Дымом от пожаров, как
страшным ураганом, покрыл я свод широкого неба". Или вот: "Я засыпал
вражеских воинов дождем стрел, превратив их тела в решето... Я перерезал им
глотки, как баранам. Как нить, перерезал я их драгоценную жизнь. Как бурный
поток, разлившийся от дождей в пору созревания, так текла по широкой земле
их кровь, пролитая мной. Горячие кони моей упряжки шли в потоке их крови,
как по реке. Колеса моей боевой колесницы, давящей все злое и плохое,
купались в их крови и испражнениях. Трупы их воинов, как трава, завалили
поле. Срезав, как огурцы, их детородные члены, в ничто превратил я их
детородную силу. Руки им я отрезал."
Все эти "подвиги", на века высекаемые в камне - предмет прямой гордости
родовой морали. И нет ничего парадоксального в том, что Ашшурбанипал
"Владыка Вселенной, царь Ассирии, которого бог Ашшур и богиня Нинли наделили
исключительной властью", основатель крупнейшей библиотеки своего времени,
что собрала - в оригиналах или в копиях - едва ли не всю шумерскую и
аккадскую литературу, какую тогда еще можно было отыскать, начитаннейший
человек, сам занимавшийся исследованием глубин прошлого, хвалится и вот
этим: "Оставшееся население... я перебил. Разрубленным мясом их тел я
накормил собак, свиней, волков, стервятников, птиц небесных и рыб в
пресноводном море". Многим ли эти деяния отличаются от "подвигов" Иисуса
Навина в Ханаане? А ведь между ними пролегло более пяти столетий...
Но что говорить о родовых пережитках, вполне извинительных общей
неразвитостью древнего социума, если даже в позднеантичное время народ,
достигший и ныне непревзойденных высот в развитии культуры, противопоставлял
себя по сути дела всей вселенной варваров. Что говорить, если совсем еще
недавно мораль тоталитарных государств не просто оправдывала - воспевала
вещи, куда более страшные чем и "египетские казни" и кошмар апокалипсических
видений Иоанна. Что стоит, например, вот это:
"Для нас одних лишь солнце станет
Сиять огнем своих лучей."
Так что отпечаток родовой этики до сих пор еще вполне явственно
различается практически на любой морали, ибо любая мораль - это мораль
группы, готовой поступиться интересами всех во имя своих собственных.
Нравственность же не имеет ничего общего с родовой организацией общества.
Нравственность в принципе отвергает ее, ибо признает только один род - Род
Человеческий в целом.
Нравственность появляется только там, где появляется личность. Личность
же или, говоря иным языком, имманентным иррациональному сознанию, субстрат
тех начал, которые характеризуют не тело, но самую душу человека, не
возникает сразу, то есть тотчас же по завершении собственно
антропогенетического процесса. Восходя по лестнице эволюционного развития,
биологический предшественник человека со временем окончательно порывает со
своим чисто животным прошлым, но потребуются еще долгие тысячелетия, прежде
чем наделенное сознанием существо обретет душу. И нравственный закон - это в
первую очередь закон существования человеческой души, но не животной плоти.
Личность формируется лишь в процессе разложения родового строя. Причем
это не просто случайное совпадение во времени двух разнонаправленных
движений - именно формирование личности оказывается своего рода
ферментирующим фактором, ускоряющим разложение рода. Личность с самого
начала предстает как альтернатива роду, как прямое его отрицание. Да и что в
самом деле может быть общего между "коллективистским" "Я", осознающим себя
лишь как интегральная часть рода, и "Я", осознавшим себя как гордая
суверенность, способная противостать едва ли не всей Вселенной в качестве
абсолютно равной ей ценности? Что может быть общего между ничтожностью,
гордящейся тем, что она - "миллионная часть тонны" (Е.Замятин) и монадой,
способной уравновесить весь мир?
Таким образом, становление личности, или, точнее, некоторой таинственной
субстанции, способной страдать даже там, где есть полное удовлетворение
плоти, предстает как величайшее, поистине этапное событие - и не только в
собственной истории человеческого общества. Возникновение Жизни, становление
Человека, формирование его Души - это все равнопорядковые явления.
Формирование личности завершает собой один и одновременно открывает какой-то
другой, новый, этап в развитии всего Большого Космоса. Нравственный же
закон, впервые (для того мира, средоточием которого было Средиземноморье)
прозвучавший в откровениях христианского вероучения, предстает в этом плане
как своеобразная Декларация Становления. Именно эта Декларация оказывается
решающим свидетельством нового исторического свершения; до ее появления
можно говорить лишь о последовательных количественных изменениях, которым
еще только предстоит переполнить старую - родовую - меру.
Отсюда понятно, что нравственность вызревает в лоне старой, родовой,
этики, как в рамках, скажем, физико-химических форм движения зарождается
великая тайна жизни, но вызревая здесь она отнюдь не становится их прямым
линейным продолжением. Групповая мораль - во всех ее модификациях (от
родовой до классовой) - и нравственность представляют собой формы
самосознания принципиально разных начал организации живой материи. И как
человеческую мораль нельзя сводить к простой преформации принципов
саморегулирования стадного бытия, так и нравственность не может быть сведена
к линейному видоизменению морали. Совсем не случайно поэтому гордости
родового сознания:
"...Сидон я ниспроверг и камни бросил в море.
Египту речь моя звучала как закон,
Элам судьбу читал в моем едином взоре..."
противостоит в его рамках просто преступная Соловьевская аксиома: "лучше
отказаться от патриотизма, чем от Совести."
Да, нравственный закон - это своеобразная Декларация, но не только
Становления. Повторюсь: формирование человеческой души открывает собой новый
этап долгого исторического пути. Очевидно, целью этого движения как раз и
предстает впервые сформулированный христианским вероучением завет и только
полная реализация всех его императивов может исчерпать сегодня обозримую
перспективу и открыть какие-то новые горизонты перед человеком, еще так
недавно осознавшим себя как действительная суверенность. Пока же мы
находимся, вероятно, лишь в самом начале движения, ибо и до сих пор
нравственный идеал предстает как сущность, реальная достижимость которой -
по меньшей мере в обозримом будущем - оспаривается даже теоретической
мыслью. До сих пор обычная групповая мораль даже в философских словарях
успешно заменяет собой общечеловеческую нравственность. (Определенные
основания для этого, впрочем, имеются: как Жизнь, зародившись на первобытной
Земле, со временем изменила весь ее облик, так и нравственность, на
протяжении двадцати столетий взаимодействуя с моралью, не могла не наложить
на последнюю какой-то свой специфический отпечаток.)
Впрочем, так ли уж успешно? Ведь еще со времени Канта аксиоматичным стало
положение о том, что нравственность принципиально неотделима от свободы.
Поэтому если и нужно искать еще какое-то основание для отличения ее от
морали, то только нравственность может быть определена как этика свободы.
Свобода же незаменима ничем.
3. Душа и плоть Слова
Но где начинается творчество? И где исток нравственности? Да и в самом ли деле они так уж нерасторжимо связаны друг с другом?
Обратимся к основам, к тому далекому эволюционному водоразделу, где
должен был бы кончаться все еще антропогенетический процесс и начинаться уже
собственно человеческая история.
А, собственно, где этот таинственный "нуль-пункт" истории? В чем критерий
отличения человека от его все еще животного предка? Объем головного мозга?
Конфигурация костей? Орудия? Двуногость при отсутствии перьев (нет, я не
иронизирую: когда-то существовало и такое определение)... Что, собственно,
делает человека человеком?
Да, в самом деле трудно спорить с тем, что именно труд вывел человека "в
люди", но все же стоит ли говорить о труде, если он известен и сообществу
муравьев. Да, действительно, орудия сыграли большую роль в антропогенезе, но
и использование орудий не является исключительной привилегией человека.
Впрочем, не буду интриговать. Человек - существо духовное, именно в этом
состоит его решающее отличие от всей живой природы. Поэтому апелляция к
одним только костям его скелета или материальным процессам обеспечения его
физиологии не способна раскрыть ничего. И если уж искать действительные
истоки, то нужно обращаться вовсе не к вещественному, но к чему-то
метафизическому. В сущности неважно к чему именно. Можно исследовать любые
проявления духовности. Поэтому такие субстанции, как нравственность и
творчество ничуть не хуже всего другого, что может представить наше
воображение.
Мы уже видели, что не только мораль, но и нравственность немыслима без
каких-то единых для всех (пусть так и не поддающихся окончательной
формализации) норм. Уже одно это способно свидетельствовать о существовании
какой-то вечной нерасторжимой связи нравственного чувства со Словом. (Вернее
сказать, со знаковой системой общения, складывающейся в социуме.) Но
подчеркну: речь идет совсем не о том, что с помощью слова можно выразить
существо всех требований, которые предъявляются человеку. Ведь если
содержание моральной нормы и можно фиксировать в слове, то содержание
нравственного закона в принципе не поддается никакой вербальной
формализации. При всем том, что интуитивное представление о нравственности
есть у каждого, оно неизречимо. Но вместе с тем формирование нравственного
чувства абсолютно немыслимо и вне знакового общения. Творчество же тем более
исключено там, где нет никаких знаковых систем. Поэтому рано или поздно
любой анализ приведет нас к Слову, к попытке ответить на вопрос о том,
почему оно оказывается-таки в состоянии выразить неизречимое.
Так не лучше ли сразу начать именно с него?
Человек немыслим вне общения, вне постоянного обмена с другими всем тем,
что занимает его душу. Но вот проблема: содержание того, что, собственно, и
составляет предмет любого информационного обмена, идеально, но если сам
человек создан из плоти и крови, то рождаемое в сознании одного, не может
быть интроецировано в сознание другого без помощи какого-то опосредующего
начала, в котором идеальное трансформируется в нечто осязаемое. Как
известно, этим началом является знак. Материальная плоть знака и только она
делает возможным любое общение людей, ведь даже самый факт того, что,
неуловимая для всего вещественного, чья-то душа пытается обратиться к нам,
становится явственным только благодаря ему.
Для того чтобы быть воспринятым кем-то, незримое движение бесплотной
нашей души (чистая идея, образ, чувство) должно быть переведено на язык
структурированного движения материального тела. Но не будем пытаться
ответить на вопрос о том, как осуществляется эта мистическая трансмутация
идеального в материальное: по-видимому, здесь тайна, разгадывать которую
человеку суждено еще не одно столетие. Попробуем подойти к ней, как к
какому-то "черному ящику", который имеет свой "вход", свой "выход", и
ограничимся ими, а тем, что вершится внутри его, пусть занимаются другие.
Говорят, что жесткой и однозначной связи между "входом" и "выходом" нет,
содержание идеального образа отнюдь не изоморфно структуре вещественной
оболочки знака. Иначе говоря, индивидуальные особенности строения этой
оболочки не позволяют судить о кодируемом ими значении. В самом деле. Можно
часами изливать целые потоки слов, но так и не донести до слушателя всей
полноты содержания какой-то не очень сложной идеи, а можно и "просто так",
каким-то таинственным наитием мгновенно понять то, что, наверное, вообще
невыразимо ни словом, ни жестом.
Может быть, и есть доля правды в том, что вещественная плоть знака
независима от его значения, но утверждать, что все в этом заключении
абсолютно истинно, нельзя. Ведь, строго говоря, полная структура
материальной оболочки любого знака нам вообще неизвестна. Так, всякий знает,
что любое слово может означать собой нечто прямо противоположное его
формальному, закрепленному в академических словарях, смыслу, если
сопровождается какой-то особой интонацией, жестом... и полная структура
того, что собственно, и воспринимается нами, включает не только обертона
звучащей речи, не только ее ритм, тональность, тембр, но и многое многое
другое (включая и самый ее контекст), что зачастую вообще не осознается
нами. Знаком же, в строгом смысле, является не только взятое само по себе
слово, но и все то, что в каждом данном случае его сопровождает. Не случайно
отношение древних к письменной речи было совсем иным, чем у нас, сотворивших
из книги некий род культа, и первые Академии решительно не доверяли ей, ибо
знали: никакое письмо не в состоянии передать весь смысловой микрокосм
живого звучащего слова. Вернее сказать, живого общения людей, ибо собственно
слово, взятое в привычном для нас понимании, составляет лишь неуловимо малую
его часть. (Впрочем, и сегодня никакой учебник не в состоянии заменить собой
хорошего лекционного курса.)
Но мы говорим о самом начале. Обращение к истокам знаковой коммуникации
важно совсем не в историческом плане, но в первую очередь потому, что все
возникающее там и сегодня формирует ее фундамент. Ведь в конечном счете
самые тонкие движения человеческой души опираются на целую пирамиду каких-то
иерархически организованных физических, химических, физиологических и т.д.
процессов. Убрать любой из уровней этой пирамиды, означает собой разрушить
все, что покоится на нем. Но ведь и основные закономерности когда-то
формировавшегося механизма информационного обмена так же образуют собой один
из срединных ярусов этой пирамиды. И точно так же, как все элементарные
(физические, биохимические и т.д.) процессы, не останавливаясь ни на
мгновение, протекают на протяжении всей нашей жизни, в каждом из нас на
протяжении всей нашей жизни, не останавливаясь ни на мгновение,
функционируют и эти механизмы информационного знакового обмена. Знаковая
коммуникация, то есть облачение неуловимых движений таинственной субстанции
человеческой души в какие-то, поддающиеся регистрации, материализованные
формы, совершается не только там, где общаются двое, но и "внутри" каждого
из нас. Если угодно, тайна знаковой коммуникации - это тайна преобразования
идеального в материальное и обратно. А вот этот процесс сопровождает нас всю
нашу жизнь. Больше того, если видеть в нашей жизни что-то принципиально
отличное от сугубо биологического потока, то обнаружится, что он не просто
"сопровождает", но во многом и формирует ее. Между тем это только сейчас
знаковые системы, с помощью которых мы общаемся друг с другом, настолько
развиты и многообразны, что даже простое перечисление всех возможных их форм
и разновидностей могло бы составить собой предмет довольно фундаментального
исследования. В исходной же точке становления человеческой коммуникации
единственным знакообразующим началом могло быть только структурированное
движение собственного тела предчеловека. И здесь до чрезвычайности важно
понять основное: всего тела, а не каких-то отдельных его органов или
функциональных систем. Больше того, отнюдь не исключено, что в этом движении
всякий раз принимают самое непосредственное участие и субклеточные структуры
соматических тканей нашего организма. Поэтому любое телодвижение, любой
жест, любая артикуляция - это, используя избитый, но вместе с тем хорошо
знакомый каждому образ, лишь органолептически фиксируемая верхушка какого-то
огромного айсберга, действительная масса которого скрывается глубоко под
поверхностью видимого.
Все это дает основание говорить о том, что в исходной точке становления
знаковых систем общения подлинная связь между значением и внешней формой
материального его носителя была куда более жесткой, чем это обычно
представляется нам.
Но облачение идеального образа в какое-то структурированное движение
плоти - это ведь только одна сторона любого информационного обмена. Между
тем существует и другая. Обмен - это всегда взаимодействие двух полюсов, и
если один из них исполняет партию информационного анода, другому уготована
роль катода, на котором воспринимаемый знак претерпевает - в сущности, столь
же загадочную - обратную метаморфозу, когда вещественная его оболочка вдруг
раскрывает его трансцендентное всему материальному значение.
Проще всего объяснить тайну этой метаморфозы тем, что вся совокупность
значений всех возможных знаков уже содержится в нашем сознании, и
определенность воспринимаемого нами знака каждый раз активизирует во всем
этом множестве именно то, что нужно. Так у Платона: душа человека лишь
вспоминает то, что от века во всей полноте содержится в ней.
Но, честно говоря, и в этой схеме непонятно решительно ничего. Меж тем,
дело осложняется еще и другим. Есть движение давно сформировавшихся идей,
образов... знаков, которые прочно вошли в повседневный информационный
оборот. Но есть и та стадия духовного обмена, когда какое-то новое понятие,
образ, чувство еще только формируются у кого-то одного, и когда отсутствует
какой бы то ни было опыт расшифровки соответствующего им знака кем-то
другим. И если всерьез говорить о тайне душевного консонанса, то нужно
видеть перед собой не сложившуюся информационную рутину, но именно этот
впервые формирующийся образ, а значит, и впервые формирующийся знак. Как
происходит раскрытие содержания этого, впервые регистрируемого, знака?
Задумаемся над одной, известной, вероятно, каждому, вещью.
Активность человеческого сознания вот уже с давних пор ассоциируется с
деятельностью головного мозга. В структурах его тканей, в сложных
переплетениях тех электрохимических реакций, которые протекают под сводом
нашей черепной коробки, ищут разгадку механизма не только "высшей нервной",
но и мыслительной деятельности человека. До предела вульгаризированная
ипостась таких представлений сто лет назад отлилась в чеканную формулу,
утверждавшую, что мозг "выделяет мысль, как печень желчь".
Разумеется, сегодня говорить о такой жесткой линейной зависимости между
определенностью процессов, протекающих в коре головного мозга и содержанием
каких-то возвышенных абстрактных идей, образов, чувств было бы наивно. Но и
полностью отрицать какую бы то ни было связь между ними и движением
материальной субстанции, слагающей человеческий организм, нельзя. Одно едва
ли мыслимо абсолютно независимым от другого. В противном случае зачем оно
это "другое": ведь если мысль философа, образ художника, чувство поэта
возможны сами по себе, вне всякой связи с телом, последнее просто не нужно.
Впрочем, эта гипотеза неприемлема и по другим соображениям. Ведь если бы
такое независимое существование идеального было возможно, не были бы нужны
(во всяком случае в той их ипостаси, в которой они предстают перед нами на
протяжении всей освещенной письменностью истории) ни мысль философа, ни
образ художника, ни чувство поэта, поскольку и то, и другое, и третье
основным своим содержанием имеют именно то, что производно от земной нашей
плоти, именно то, что составляет предмет ее самых страстных вожделений.
Свободный от всякой материальности субъект неизбежно создал бы какую-то
иную, совершенно непроницаемую для нашего понимания культуру. (Не потому ли
собеседники несчастного Иова в конечном счете приходят к выводу о том, что
разум Бога в принципе непостижен обремененному плотью человеку?) А в этой
культуре, возможно, не осталось бы никакого места и для затронутой здесь
темы. Так что этот вариант отпадает в любом случае.
Но если нет причинной зависимости, если никакой орган человеческого тела
не способен "выделить мысль, как печень желчь", то это еще не значит, что
должна отсутствовать функциональная связь между сиюминутным содержанием всех
тех процессов, из которых и складывается материальная наша жизнь, и
сиюминутным же содержанием всей метафизики нашей души. Осязаемость одного
обязана по меньшей мере отражать собой неуловимость другого. А значит,
структура одного просто обязана быть до некоторой степени изоморфной
содержанию другого.
Но если так, то любое, пусть даже самое мимолетное, движение нашей души
неизбежно отпечатывает в материальном какой-то свой, строго индивидуальный,
след. В свою очередь, любой материализованный след пусть даже самых
трансцендентных сущностей в той или иной форме способен быть воспринятым
нами. Иначе говоря, способен играть роль знака.
Таким образом, материальная форма знака (во всяком случае на самой заре
развития знаковых форм коммуникации) должна быть способна не только
сигнализировать о существовании какого-то скрытого содержания, но в какой-то
степени и отразить его. Именно это обстоятельство и позволяет понять, как
осуществляется кодирование, трансляция, восприятие и, наконец, дешифровка
всего того, что транслируется нам всеми участниками информационного обмена.
Действительно, если существует определенная изоморфность структур
материализованной оболочки знака и глубинной метафизики его значения, то
должна существовать и обратная зависимость между ними. Иначе говоря, точное
воспроизведение какого-то определенного состояния организма должно вызывать
в сознании человека соответствующий образ, понятие, чувство... Таким
образом, ключом к пониманию того, что скрывает под собой материальная
оболочка знака, оказывается не пассивное ее созерцание, но ее по возможности
точное повторение воспринимающим субъектом. Именно самостоятельное
воспроизведение имманентной знаку формы и есть процесс дешифровки всего
таимого им содержания. Первичной же формой может быть только
структурированное движение собственного тела вступающего в информационный
контакт индивида. Словом, в истоках становления знаковых форм обмена одна и
та же информация может существовать для двоих только в том случае, если они
выполняют какое-то одно и то же действие.
Разумеется, в этих истоках, речь не может идти о каких-то высших
абстракциях, даже сегодня граничащих едва ли не с предельными возможностями
человеческого сознания. Восхождение духа к своим вершинам обязано
сопровождаться и радикальным изменением всех средств его выражения. Поэтому
за тысячелетия истекшей истории механизм знакового общения претерпел,
вероятно, не одну революцию. Иначе говоря, ни речевое, ни какое-нибудь
жестовое общение не могут быть первыми формой информационного обмена. И
здесь мы говорим о периоде, по существу предшествующем становлению речи. Там
же, где собственно речевое общение еще не сформировалось, единственной
формой коммуникации может быть только совместное (поначалу даже синхронное)
исполнение какого-то единого действия. Никакая информация просто не
существует ни до, ни после него, она существует только и только в нем, и с
его прекращением она вообще исчезает. Но вместе с тем все та же
нерасторжимая связь между нею и сложно структурированным действием позволяет
в любой момент возродить ее к жизни, в точности воспроизведя все необходимое
действие.
Способность кодирования довольно развитых понятий в структурах движения
собственного тела субъекта свойственна, вообще говоря, не только человеку.
Больше того, не только высокоорганизованным представителям живой природы.
Наглядным примером тому является так называемый "танец" пчел. Сложные
пространственно-временные отношения, как оказывается, легко переводятся в
пластику собственного тела не то что млекопитающего, но даже насекомого:
"танцевальные па" просто кодируют направление полета и последовательность
поворотов, а также время движения каким-то определенным курсом. Но и
восприятие зашифрованной таким образом информации осуществляется отнюдь не
простым созерцанием исполняемого разведчиком "танца", но самостоятельным
воспроизведением всех его "па" всеми участниками информационного обмена.
Именно здесь формируется то, что знакомо и нам - мышечная память, которая, к
примеру, позволяет относительно свободно ориентироваться в темном помещении.
В случае же простого пассивного созерцания вся информация остается абсолютно
закрытой для любого, пусть даже самого внимательного, наблюдателя.
Таким образом, механизм информационного общения через совместное
исполнение какого-то сложно структурированного действия всеми участниками
обмена не является чем-то исключительным в живой природе. Этот механизм не
требует развитой способности к абстрактному мышлению, без которой немыслимо
речевое общение человека. Он вообще осуществляется без участия сознания.
Больше того, все разновидности собственно знаковой коммуникации, которые
требуют той или иной ипостаси уже сформировавшегося сознания, могут
возникнуть только лишь на его основе. А значит, именно этот механизм и
должен формировать собой самое глубокое основание всех "надстроечных" форм
знаковой коммуникации. Поэтому-то первой формой человеческого общения
оказывается совсем не речь, но именно это совместно выполняемое действие.
Исходной формой является не что иное, как ритуал.
Строго говоря, ритуал - это еще только "предзнак", ибо собственно знак
все же предполагает наличие хотя бы зачатков сознания. Это только со
временем, на сравнительно поздних стадиях своего развития ритуал
идеологизируется и становится элементом сложных религиозных культов. В
исходной же точке долгой своей эволюции он не содержит в себе решительно
никаких мифологем, это просто способ кодирования каких-то структур развитой
орудийной деятельности. Впрочем, не только кодирования, но и трансляции, и
восприятия и, наконец, расшифровки этих структур всеми теми, кому надлежит
их освоить. В исходной точке это всего лишь своеобразная "пантомима"
какого-то поначалу не всем доступного процесса; непосредственное участие в
ней (и только оно!) является и формой обучения, и - если нужно - формой
согласования совместных действий там, где требуется одновременное приложение
сил многих. Собственно речевое общение возникает лишь потом, лишь на его
фундаменте. Но здесь нет возможности, да и нужды, подробно останавливаться
на механизмах возникновения, развития и постепенной трансформации ритуальных
форм коммуникации в собственно знаковые, обо всем этом говорится в другом
месте ("Логика предыстории", "Рождение цивилизации").
Здесь важно напомнить одну фундаментальную истину: в природе ничто никуда
бесследно не исчезает. Становление высокоразвитых форм организации живого
никогда не перечеркивает того простого и примитивного, что было раньше.
Любые новые, более совершенные, структуры, любые новые, более сложные
функции в конечном счете лишь надстраиваются на пережившем миллионолетия, и
даже в самых высоких и безупречных формах всегда можно найти едва ли не все
эволюционно предшествовавшее им. Разумеется, любое совершенствование в
какой-то степени изменяет и свой собственный фундамент. (Поэтому и
становление собственно знаковых форм информационного обмена не могло не
затронуть предшествовавших им механизмов общения.) Но во всех этих
изменениях аналитический взгляд практически всегда может разглядеть исходные
формы.
Всеобщность этого правила, если не сказать закона, заставляет
распространить его и на развитие всех форм информационного обмена, которые
складывались на протяжении как антропогенеза, так и всей последующей, уже
собственно человеческой, истории. Другими словами, становление
высокоразвитых знаковых систем не в состоянии "отменить" действие тех
механизмов, формирование которых по существу и явилось сакраментальным
рубежом, отделившим, наконец, человека от животного. Поэтому даже в условиях
свершающейся на наших глазах информационной революции обязана сохраняться та
древняя жесткая функциональная связь между какими-то базовыми, но уже
лишенными всякой материальности, началами, лежащими в самой основе
человеческой культуры, и сложно структурированными формами движения чисто
органических образований, которая тысячелетиями складывалась в ходе
эволюционных антропогенетических процессов.
Замечу одно: здесь речь идет совсем не о формальном содержании каких-то
развитых абстракций нашего сознания. Понятно, что в самом основании всех
знаковых форм общения могут лежать лишь предельно простые (но вместе с тем и
"вечные") начала. Всему же тому, что впоследствии потребует от человека
предельного напряжения его мысли, его, говоря шире, духа, еще только
предстоит заполнить тысячелетия его истории. Здесь же говорится о самом ее
начале. А впрочем, и формальное содержание даже очень сложных понятий и
образов - далеко не самое главное, наверное, в любом знаке. Так, взятое само
по себе, практически любое речение мало что говорит человеку: вопрос или
утверждение, просьба или требование, согласие или отказ, смирение или вызов,
почтительность или дерзость, пошлость или благородство - вот что образует
собой полную его ауру, формирует подлинный его смысл. Вне этой ауры
действительное его значение, наверное, вообще неразличимо. И здесь нет
решительно никакого преувеличения: ведь уже простое изменение порядка слов в
предложении способно сделать его абсолютно нераспознаваемым. Между тем,
структура любого речения определяется не грамматикой языка, не синтаксисом,
но чем-то таким, что уходит едва ли не в самые глубины подсознания; и
грамматика, и синтаксис, как кажется, лишь упорядочивают и формализуют то,
что (в каждом данном регионе, в каждой данной культуре) формировалось на
протяжении долгих эволюционных процессов, предшествовавших собственно
духовной истории человечества. Словом, в полном содержании, наверное, любого
знака неизбежно наличествует и то, что вносится в него какими-то "вечными",
лежащими в самой глубинной основе человеческого общения, началами.
Общая тональность речи, ее обертона, темп, мелодика и ритмика
расставляемых акцентов, амплитуда, энергия, контур сопровождающих ее жестов,
мимика лица, абрис принимаемых в общении поз - все это имеет знакообразующий
характер, все это несет свою, до чрезвычайности важную, информацию, которой
невозможно пренебречь. И где-то глубоко в нас, едва ли не на субклеточном
уровне человеческого организма лежит формировавшаяся тысячелетиями, а
значит, и не подавляемая уже никаким воспитанием, по существу независимая от
сознания способность к распознанию в первую очередь ритмики и музыки речи,
пластики сопровождающих ее жестов, гармонии контуров принимаемых субъектом
общения поз. Все это образует какой-то свой, пусть и не поддающийся
формализации, но тем не менее единый для всех, кто принадлежит данной
культуре, метаязык, все это имеет свою лексику и грамматику; и все самые
глубокие отличия национальных культур в конечном счете восходят именно к
ним, ибо, вне всякого сомнения, есть в этом языке и общечеловеческое, и
национальное, и региональное. Только предварительное овладение им способно
вообще ввести нас в мир человеческой речи. Только полное овладение этим
древним метаязыком может до конца раскрыть перед нами всю тайну
национального духа, все особенности регионального менталитета. Но и в своем
собственном языке, в своем узком кругу только полное прочтение всего того,
что по этим тайным законам образует полную смысловую ауру каждого
дискретного речения, каждого отдельного слова, делает возможным точное
распознание того действительного содержания, которое вкладывает сюда тот,
кто адресуется к нам.
Если верно то, что воспринимать окружающее мы в состоянии лишь пятью
нашими чувствами, то знаки этого древнего метаязыка различаются нами лишь с
их же помощью. А это значит, что и посылать их кому бы то ни было мы можем
только активизируя материальные структуры (в конечном счете всего) нашего
тела. Пусть знакообразующие элементы этого языка далеко не всегда
педалируются нами при адресации к кому бы то ни было, пусть даже они совсем
не фиксируются нашим сознанием ни при отправлении, ни при восприятии какой
бы то ни было информации, они обязательно сопровождают процесс любого
общения. Поэтому даже не откладывающееся в сознании, постоянное
распознавание каких-то тонких, по-видимому, подпороговых, вибраций плоти
лежит под видимой поверхностью любого обмена содержанием нашего духа.
Здесь нет решительно ничего мистического и туманного. Материальное
движение плоти, сопровождающее незримую деятельность нашей души и в самом
деле не всегда различимо. Чисто ритуальная коммуникация не способна
сохраниться в неприкосновенности под мощным мутагенным воздействием
формирующихся на ее основе собственно знаковых форм общения. Поэтому со
временем чаще всего это движение переходит на какой-то подпороговый уровень
активности. И тем не менее эта подпороговая, скрытая деятельность - вещь
вполне реальная, больше того, иногда доступная различению даже
инструментально "не вооруженным" взглядом. Так, каждый из нас в состоянии
"мысленно" воспроизвести едва ли не любое движение нашего тела. При этом не
трудно обнаружить, что в таком, "мысленно" представляемом движении принимают
участие все те группы мышц, которые выплескиваются на внешний слой
двигательной активности, то есть на тот слой, который и воспринимается нами
как собственно деятельность. Другое дело, что все это скрытое подпороговое
движение каждой группы мышц каждый раз развертывается с меньшей амплитудой,
по какой-то сокращенной траектории, а значит, и с какой-то иной, гораздо
более высокой скоростью...
Но заметим и другое: этим уходящим на подпороговый уровень вибрациям
нашего тела доступно не только придание тех или иных оттенков смысла тем или
иным словам (или любым другим знакам вообще), с их помощью можно кодировать
и довольно сложные представления субъекта об окружающем его мире. Простейшие
организмы, в экспериментах запоминая последовательность и направление
поворотов, по существу кодируют в формах движения своего тела
пространственную структуру лабиринта. Но если на такое способна даже
примитивная амеба, то что говорить о субъекте, куда более сложной и тонкой
организации, предоставляющей ему куда более широкий спектр возможного.
Тем более доступно этому метаязыку кодирование каких-то сложных структур
движения. Впрочем, и зарождается он в первую очередь именно для того, чтобы
осуществлять обмен высоко развитыми формами (уже технологической, не
связанной с непосредственным содержанием его сиюминутных физиологических
потребностей) деятельности, для того, чтобы сделать достоянием каждого
отдельного индивида то, что образует собой информационный фонд всего
формирующегося вместе с ним человеческого рода. Ведь полное освоение сложных
алгоритмов орудийной деятельности на основе обычных эволюционных механизмов,
которые отвечают за становление новых биологических инстинктов, потребовало
бы тысячелетий, человек же вынужден осваивать их за считанные годы своей
недолгой жизни. Впрочем, даже не жизни, но еще более короткого периода
обучения.
И, разумеется же, этому пра-языку вполне доступно выражение основных
состояний собственного духа субъекта.
Таким образом, уже предшествующий становлению речи пра-язык человеческого
общения является довольно мощным средством выражения и основных
закономерностей этого мира, и способов его освоения человеком. И этот язык
не исчезает никуда со становлением более высоких форм общения, как не
исчезает никуда в человеке все то, что образует иерархически низшие формы
движения всего живого. Поэтому и его "фонетика", и его лексика и грамматика
по-прежнему служат нам, образуя собой самый фундамент всех качественно более
развитых и высоких форм нашей коммуникации. По-прежнему именно его механизмы
обусловливают самую возможность человеческого взаимопонимания, и хотя бы
мимолетное их отключение повлекло бы за собой вероятно самые трагические
последствия для всей нашей психики.
Подведем предварительные итоги.
Это только через тысячелетия духовной истории человечества знак сможет
принять едва ли не любое мыслимое обличие, в самых же истоках единственной
его формой может стать только структурированное движение собственного тела
субъекта. Только извечная и, как кажется, нерасторжимая связь между
движением материального тела и неосязаемой деятельностью нашей души является
залогом возможности любого общения. Это справедливо для всех полюсов
информационного обмена: лишь облачив свою мысль в формы овеществленного
движения плоти можно сделать ее доступной кому-то другому; но и единственной
формой восприятия извне транслируемой мысли является лишь самостоятельное
воспроизведение материальной структуры знака. Человеку не дарована
способность непосредственного проникновения в извивы чужого сознания, все,
что он способен воспринять - это какие-то сложные вибрации чужой плоти, но
вместе с тем точное воспроизведение полной их "формулы" делает возможным
проникновение едва ли не в любую тайну чужого духа.
Пассивное восприятие знака не способно сделать нашим достоянием никакое
скрываемое им содержание, и первый вывод, который вытекает из всего
сказанного, сводится к тому, что само восприятие есть творческий акт. Именно
творчество, результатом которого является самостоятельное воспроизведение
полной структуры знака, а тем самым и самостоятельное воссоздание всей
полноты его содержания, делает реальностью любой информационный обмен.
Никакое откровение чужого духа не может быть вложено в нас никаким
опосредованием, оно (при помощи знака) может быть только самостоятельно
воссоздано нами. Лишь самостоятельно повторив - пусть и в какой-то
редуцированной форме - весь тот духовный труд, который был проделан нашим
визави, мы оказываемся в состоянии постичь все то, что озарило его.
Собственное творчество индивида - вот единственное основание любого
информационного общения.
(Впрочем, если быть строгим, то следует, наверное, признать, что это еще
не совсем творчество; что такое творчество, сегодня с точностью не может
сказать, вероятно, вообще никто. Но как бы то ни было именно эти механизмы
лежат в его основе, именно они обусловливают способность каждого индивида к
нему, делают человека творческим существом.)
Таким образом, способность к творчеству оказывается одним из
фундаментальнейших определений человека. Действительно. Формирование
знаковой системы коммуникации, когда ритуал, наконец, сменяется речью,
представляет собой своеобразный водораздел между все еще антропогенетическим
процессом и уже собственно человеческой историей, поэтому способность к
творчеству закладывается в "нуль-пункте" чисто человеческого бытия. Но
повторю сказанное. Информационный обмен протекает не только там, где
присутствуют двое, но и там, где человек остается наедине с самим собой. Не
прекращающееся ни на одно мгновение преобразование материального движения
плоти в сокровения нашего духа сопровождает нас всю жизнь, и если принять,
что человек в принципе невозможен вне этого таинственного процесса общения
(с самим ли собой, со всем ли человеческим Родом, с нашим ли Создателем?),
то, получается, что творчество - это единственно возможный способ
функционирования его сознания, в сущности только оно и делает его человеком.
Словом, совсем не труд, не способность производить какие-то орудия (все это
давно известно живой природе и без нас) - только оно является единственным
надежным критерием нашего отличия от животных.
Второй вывод заключается в следующем.
Необходимость самостоятельного воспроизведения полной структуры каждого
транслируемого нам знака в конечном счете делает нашим достоянием не только
формальный его смысл, но и тот эмоциональный его подтекст, который зачастую
куда более значим для всех субъектов общения, нежели незамутненное ничем
посторонним семантически стерильное его содержание. Больше того, в процессе
восприятия не просто опознается знакообразующая тональность транслируемой
информации - воспринимающий ее индивид вынужденно воспроизводит в сущности
то же самое состояние духа, в котором рождается воспринимаемый откуда-то
извне знак.
Заметим: основные обертона любого знака довольно явственно различаются
нами даже тогда, когда мы сталкиваемся с чем-то, казалось бы, полностью
отчужденным и деперсонифицированным. Так, практически любое письмо даже там,
где не известны ни обстоятельства его появления, ни даже авторство, говорит
нам гораздо больше, чем это может быть понято из голой семантики слагающих
его лексических единиц. Ярчайшей иллюстрацией этого является поэзия,
способная всего одной строфой передавать целые терриконы информации. Ведь
даже профессиональный филолог в состоянии идентифицировать далеко не все,
поэтому многое остается анонимным и для него. Но, пусть и анонимные, хорошие
стихи не оставляют равнодушным вообще никого. Так что же говорить о живом
непосредственном общении? "Как лиц без дружеской улыбки, без грамматической
ошибки я речи русской не люблю",- сказал поэт, и жизнь показывает, что наша
речь ни фонетически, ни грамматически ни даже семантически далеко не
безупречна. Однако это нисколько не мешает нам понимать друг друга:
формальные огрехи с лихвой искупаются восприятием той знакообразующей ауры,
которая сопровождает любое наше речение. Именно эта аура раскрывает перед
нами все нюансы действительного смысла - зачастую даже там, где наличествует
прямое противоречие между ним и фактической лексикой всего воспринимаемого
нами.
Это означает, что полный контекст и всего произносимого нами в принципе
не может быть сокрыт от того, к кому мы адресуемся. Иначе говоря, в процессе
обмена воспринимающему индивиду должно передаваться не только смысловое ядро
транслируемой информации, но и то эмоциональное состояние, в котором она
порождалась и которое образует собой неотъемлемый элемент действительного
содержания в сущности любого знака.
(Правда, вполне возможно, что далеко не все нюансы эмоционального
подтекста знака всякий раз на деле воспроизводятся каждым воспринимающим его
индивидом. Вовсе не исключено, что для воспроизведения всей смысловой ауры
знака необходима особо тонкая организация психики индивида, нечто
родственное экстрасенсорике. Но, во-первых, здесь говорится не столько о
повседневной практике, сколько о принципиальной возможности такого
отражения. Во-вторых, очень многие наши способности могут систематически
подавляться нашим сознанием. На самом деле все органы наших чувств фиксируют
значительно больше того, что явственно осознается нами. Многое просто не
доходит до верхних отделов психики благодаря предварительному отсеву
несущественного для выработки чисто сознательного решения. Ведь психическая
деятельность человека - это, кроме всего прочего, еще и непрерывный
(протекающий все 24 часа в сутки) отбор информации, поставляемой всеми без
исключения рецепторами, который совершается где-то на уровне подсознания.
Чисто сознательные решения принимаются только на основе тщательно
отфильтрованной информации.)
Отсюда и вытекает то обстоятельство, которое во многом предопределяет
едва ли не все пути нашей истории. Ведь если то состояние духа, которое
отливается в какой-то знак, способно полностью передаться воспринимающему
его индивиду, то все порождаемое любым из нас своеобразным бумерангом должно
возвращаться назад, к нам же. Любой информационный обмен в конечном счете
оказывается порождением одноименной реакции на обоих полюсах общения. Отсюда
порыв агрессии и злобы способен вернуться встречным порывом такой же
неуправляемой непримиримости; в свою очередь, готовность к уступке -
встречной же готовностью к компромиссу. Поэтому общим принципом
регулирования совместного бытия должно становиться такое положение вещей,
при котором даже готовность к немедленному нападению облекается в
психологическое состояние острого приступа страха.
Иначе говоря, впервые сформулированное в Нагорной проповеди Христа:
"Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы
с ними; ибо в этом закон и пророки" рождается отнюдь не на пустом месте.
4. История души
Итак, мы видим, что основания нравственности и начала творчества
оказываются неотделимыми друг от друга; именно их становление знаменует
собой окончание долгого эволюционного пути, венчающегося становлением нового
биологического вида Homo Sapiens. Конечно, это еще не совсем творчество.
Конечно, это еще совсем не тот нравственный закон, чудо которого великий
Кант уподобил чуду звездного неба над нашей головой. Все сказанное выше
означает собой не более чем возможность того и другого, лишь развившуюся
способность к реализации одного и восприятию повелений другого. Лишь только
через тысячелетия можно будет с определенностью говорить об их
действительном становлении. И вместе с тем это уже то оплодотворенное
начало, из которого и предстоит развиться всему, что сегодня олицетворяет
собой человеческую духовность.
С появлением именно этого начала возможности чисто эволюционного развития
оказываются исчерпанными, и в биологическом аспекте кроманьонец, появление
которого знаменует собой завершение (все еще) антропогенетического процесса
- это уже вполне законченный человек. А значит, в принципе он должен быть
способен ко всему тому, на что способны мы, исполненные гордынной спесью
далекие его потомки. Иными словами, это уже то существо, которое
(предположим, что оно получило соответствующее воспитание) должно было бы
быть в состоянии сыграть в турнире "Большого шлема" или Национальной
хоккейной лиги, создать "Критику чистого разума", изваять мраморную "Нику",
расшифровать Розеттские письмена и так далее, и так далее... На первый
взгляд это может показаться решительно невозможным, почти абсурдным и
смешным (в самом деле: человек каменного века - и шахматы, дикарь - и
высокая философия?!), и все же теоретически - это так, в противном случае
говорить о становлении собственно человека все еще рано. Поэтому никаких,
как говорят философы, качественных отличий материального плана между далеким
пращуром и нами уже не существует, и вся писаная история человечества - суть
не более чем (соразмерно ли?) величественный и грандиозный фон всего лишь
количественной преформации того, что уже сложилось сорок тысячелетий тому
назад.
Но что же в таком случае отличает современного человека от его едва
только завершившего анропогенезис предшественника, что дала нам череда
истекших со времен далекой неолитической революции веков? Неужто и в самом
деле вся разница между нами может быть объяснена лишь количеством
прочитанных книг, умением пользоваться ватерклозетом и впадать в
неуправляемое буйство при первых же звуках зажигательных популярных ритмов?
Обнаруженное выше позволяет утверждать, что единственным критерием
отличия является творчество. Поэтому формулируя подобный вопрос, стоит все
же уточнить: что именно за тысячелетия созданное человеком является символом
самого человека? Накопленные знания, мощь применяемых им орудий? Едва ли:
все эти вещи сами по себе не способны объяснить решительно ничего - ведь они
характеризуют отнюдь не нас, конкретных живых людей, но все человеческое
общество в целом. Нам же важно уяснить, чем отличаются индивиды, иначе
говоря, каждый из нас, ибо изменения, накапливающиеся на протяжении десятков
тысяч лет, должны прослеживаться не только на уровне рода.
Вдумаемся. Понятие "человек" означает собой как отдельно взятую личность,
так и весь человеческий род в целом, включая сюда не только тех обитателей
далеких континентов, кто современен нам, но и всю череду уже истекших
поколений. Но сегодня наверное никому не придет в голову отождествить два
эти значения. Ни один, даже самый одаренный из нас, сегодня не в состоянии
вместить в себя все определения рода. Образно говоря, род и индивид
соотносятся друг с другом как две величины - бесконечно малая и бесконечно
большая. Но все же лингвистический факт этимологического родства этих,
казалось бы полярно противоположных, категорий означает, что их
объединяет-таки нечто квинтэссенциональное, иными словами, нечто такое, что
способно затмить собой любые, сколь бы огромными они ни были, количественные
отличия.
Впрочем, если неоспорим этот лингвистический факт, то любой отдельно
взятый индивид и в чисто количественном аспекте обязан быть сопоставимым со
всем человеческим родом. И если видеть в человеческой истории процесс
последовательного накопления той таинственной субстанции, что объединяет их,
то человек конца двадцатого столетия от Рождества Христова должен столь же
превосходить кроманьонца, сколь определения всего человеческого рода
превосходят возможности того далекого племени, которое едва переступило
порог, отделяющий стадо от общества.
Нет, не в формулировании физических законов, не в конструировании
ватерклозета или персонального компьютера, не в осетрине с хреном и не в
парламентарной демократии кроется подлинное величие этого племени. Тезис,
который намерен отстаивать я, состоит в том, что все научные открытия, все
достижения современной технологии, все завоевания демократии и
парламентаризма - это не более чем побочный продукт человеческой истории. Не
потребности плоти - ее движущая сила. Действительное существо созидания
лежит совсем в другой, если угодно, чуждой всему материальному, сфере.
Любовь и коварство, доблесть и алчность, милосердие и жестокость, верность и
корысть, жертвенность и предательство... - ничто из этого ряда, который
можно продолжать едва ли не до бесконечности, не было знакомо человеку там,
на самой заре неолита. Но именно этот предикативный ряд сегодня образует
собой совокупность, вероятно, самых существенных определений человеческой
души. Или - для тех, кому неприемлема такая терминология - человеческой
личности. А значит, именно она на протяжении всех истекших тысячелетий и
была единственным предметом не прерываемой ни на единое мгновение его
животворящей деятельности. Словом, тайна человеческой истории не
запечатлевается в хронике войн или классовых битв, строительства городов или
освоения новых континентов, освоения атома или раскрытия механизмов
функционирования головного мозга - она в генезисе нашей души, и только этот
вечный ее генезис образует собой ее подлинный смысл. Нет ничего ошибочнее,
чем видеть в истории цивилизации жизнеописание какого-то землепашца, который
лишь изредка поднимает голову, чтобы взглянуть на звезды. Напротив, это
история одного большого поэта, который вынужден заботиться и о земном, все
прочее - не более чем следы, оставляемые им на зыбком песке веков...
Личность человека, душа индивида - вот то единственное, что делает его
абсолютно равновеликим роду. Именно в этой таинственной субстанции он
способен полностью растворить все его определения, и даже больше того -
встать над ним, чтобы повести его за собой. Именно она, будучи брошена на
чашу каких-то нравственных весов, способна уравновесить судьбу индивида с
судьбами целых народов. Именно она суть то бездонное метафизическое начало,
что позволяет единым понятием человека объять и крохотную смертную монаду, и
всю совокупность сквозящих через тысячелетия племен...
Заметим: все предикаты его души человеку не даются с рождением. Но
заметим и другое: мало что из их бесконечного ряда остается неизвестным ему
если уже и не к обряду инициации, то во всяком случае ко времени его полного
совершеннолетия. Впрочем, и само совершеннолетие во все времена определялось
становлением у него позитивной части всего спектра именно этих материй. (Я
не стану останавливаться здесь на том обстоятельстве, что в разные времена
состав тех качеств, которые воспитывались в каждом индивиде, был разным:
родовое сознание требовало формирования одного, общность, пришедшая на смену
роду, - другого.) Но вместе с тем слишком мал и жизненный и
эмоционально-волевой опыт каждого, чтобы можно было говорить о том, что
именно из него вступающим в самостоятельную жизнь человеком выносятся все
необходимые представления о высших ценностях этого ряда. А это значит, что
формируются они не где-нибудь, а все в том же знаковом общении с себе
подобными.
Итак, опять мы приходим к знаковым системам.
Известно, что основной формой нашего общения является речь. Дар речи
ниспосылается нам для того, чтобы мы могли понимать других и делать самих
себя понятными всем. И было бы логично предположить, что если во многом
именно этому дару выпадает формировать самую душу человека, то речь должна
быть если и не идеальным, то хотя бы приближающимся к какому-то совершенству
устройством. Однако даже самый поверхностный взгляд способен обнаружить, что
взятый сам по себе язык, которым мы пользуемся в повседневном речевом
обиходе, вообще не способен обеспечить взаимопонимание.
Здесь нет никакого преувеличения. Все языки мира страдают одним и тем же:
в них нет, вероятно, ни одного слова, которое имело бы один единственный,
одинаково понимаемый всеми смысл - без исключения любая единица языка имеет
несколько, зачастую совершенно не связанных друг с другом, значений. Больше
того, полный семантический спектр в сущности ни одной из них вообще не может
быть исчерпан чем-либо определенным и формализованным. Ведь даже многотомные
академические словари в состоянии привести лишь наиболее употребительные их
применения, между тем, каждое слово может быть использовано и в совершенно
"нестандартном" контексте: так называемая ненормативная лексика - это ведь
не только то, достойной скрижалью чему могут служить лишь стены общественных
туалетов или заборы: тайна речевой культуры во многом объясняется именно
неконвециональным использованием привычного.
При этом важно понять следующее. Слово нельзя уподобить некоторому
стеллажу со множеством ячеек, каждая из которых наполнена чем-то своим. Это
из отдельной ячейки можно взять ее содержимое и оперировать только им -
слово всегда несет в себе все свои значения. Это значит, что хотим мы того
или нет в любом речении какая-то незримая тень, казалось бы, полностью
исключаемых его контекстом значений все равно будет витать над каждым
словом. А значит, где-то в глубинных структурах сознания всегда будет
откладываться нечто, семантически неравновеликое непосредственно
обсуждаемому предмету.
Но если вообще никакое слово не имеет строго однозначного ограниченного
какими-то четкими рамками смысла, то что говорить об их сочетании? Ведь
синтетический смысл даже простого предложения не складывается механически,
иначе говоря, не составляет сумму значений входящих в его состав элементов,
но образует собой нечто новое, в принципе не поддающееся элементарному
синтезу. Неисповедимые пути восприятия родной речи скрывают от нас это, но
каждому, кто начинал изучать чужие языки, хорошо знакома ситуация, когда уже
выяснено значение всех образующих законченное речение слов, но общий смысл
предложения все равно остается недоступным, и постижение его существа
требует интеллектуальных усилий, сопоставимых с решением сложной инженерной
задачи.
Далее. Значение любого нового слова может быть определено только с
помощью каких-то других слов. А это значит, что полнота его постижения в
значительной мере будет определяться и жизненным, и эмоциональным опытом
человека, и его культурой. Возможно ли полное взаимопонимание там, где
существует слишком большая дистанция между людьми?
...Словом, стоит только начать анализировать, как тут же приходишь к
выводу о том, что язык вообще не может служить средством общения - и уж тем
более средством созидания несмертной души человека...
Но в самом ли деле уж так плох (на тебе, убоже, что нам негоже) этот
невесть откуда ниспосланный человеку дар? Или, может быть, вся беда в том,
что мы сами не владеем им в должной мере?
Думается, что подавляющее большинство из нас исчерпало бы определение
меры владения родным языком словарным запасом, грамматической точностью и
культурой словоупотребления.
Но вот пример, до боли знакомый многим.
Я - инженер. По роду своей деятельности я обязан иметь представление о
содержании и научном уровне разработок выполняющихся за пределами моего
института. И уже поэтому я могу утверждать, что отдел, который я имею честь
возглавлять, ничем не хуже аналогичных служб других НИИ, а также многих
лабораторий западных исследовательских центров. Словом, мои коллеги - это
специалисты, которые вполне способны на равных состязаться со многими из
тех, кто знает наше ремесло. Но вот парадокс: выполнить сложный расчет,
составляющий самую сердцевину какой-нибудь пионерской разработки, для из них
стоит куда меньшего труда, чем составить пояснительную записку к нему.
Написание непритязательного текста зачастую требует куда большего времени и
сил, чем собственно инженерная работа.
В пору экзаменационных сессий всем нам приходилось слышать, что неумение
грамотно изложить существо предмета свидетельствует о недостаточном знании.
В какой-то степени это действительно так. Но ведь в ученичестве вместе с
предметом усваиваются нормативные способы описания чего-то известного, здесь
же, как правило, речь идет о новом, а значит, и о формировании какого-то
нового вербального аппарата. И потом, речь идет о специалистах, которые не
имея и десятой доли технических средств, предоставленных в распоряжение их
западных коллег, способны добиваться вполне сопоставимых и
конкурентоспособных результатов. Так что об отсутствии должной квалификации
говорить не приходится.
Слабое владение языком?.. Да, пожалуй. Но в этом предположении нет и тени
осуждения или какой бы то ни было назидательности. Думается, другой пример
рассеет любые подозрения в этом. Так, что может быть более знакомо, чем
облик любимого человека? Но попробуем дать его точное вербальное описание,
позволяющее любому другому мгновенно различить его в толпе одинаково одетых
людей... и мы быстро обнаружим, что умение строить грамматически безупречные
фразы и стилистически выдержанные периоды - это еще не владение речью. Иначе
говоря, любые фиоритуры какого-нибудь "бельскрипто" сами по себе ничуть не
лучше бесхитростных конструкций незабвенной Людоедки-Эллочки.
Но и в том профессионале, что в совершенстве постиг искусство составления
словесного портрета, мы чаще всего не обнаружим носителя подлинной речевой
культуры... Да, полное овладение предметом предполагает овладение техникой
его описания. Но (Козьма Прутков уподобил специалиста флюсу, а Карл Маркс и
вообще обозвал его профессиональным кретином) большей частью мы научаемся
членораздельно говорить лишь о том, что составляет суть нашего ремесла. Но
ведь дар речи - это способность рисовать точный вербальный портрет любого
предмета.
Чтобы еще более подчеркнуть существо того, о чем идет речь, обратимся к
другому. Известно, что средствами графики можно передать не только точные
пропорции предмета, но даже его фактуру. А значит, все то, что фиксирует
человеческий глаз, способно быть воспроизведено на бумаге. При этом
считается, что умению рисовать можно научить каждого. Однако способность
передать простое сходство сегодня воспринимается нами едва ли не как знак
какой-то высшей одаренности. Между тем, ремесло рисовальщика на протяжении
многих столетий было чем-то столь же обычным и распространенным, сколь - еще
совсем недавно - ремесло чертежника или машинистки. Любая экспедиция, любой
военный штаб, гобеленная мастерская или типография в обязательном порядке
включали в свой штат специалистов-ремесленников, способных фотографически
точно фиксировать в карандаше все то, что подлежит запоминанию.
Но вот сегодня, с изобретением технических средств фиксации видимого, эта
способность, как кажется, утрачивается нами, и человек, способный к передаче
простого сходства, немедленно причисляется нами к лику художников.
Язык - это образование еще более гибкое и развитое, чем графика. Но
владеем мы им в сущности столь же неуклюже, сколь и карандашом. А ведь
способность грамотно выстраивать слова в какие-то осмысленные предложения -
это не более чем умение правильно держать карандаш. Но как действительная
власть над последним состоит в безукоризненно точном воспроизведении
предмета, так и подлинная власть над словом - это умение сделать достоянием
другого без исключения все, что рождается в нашем сознании.
Нет, здесь я говорю совсем не об искусстве. Искусство начинается только
там, где сквозь протокольно точное изображение предмета начинает светиться
его душа или душа самого художника. Впрочем, художнику (и только ему одному)
позволено поступаться даже точностью. Но способность сквозь плотную завесь
фактуры видеть и живописать самую душу доступна лишь избранным; простая же
фиксация точных пропорций внешнего предмета не выходит за рамки
ремесленничества. Но и здесь, как кажется, большинство из нас не в состоянии
подняться выше начинающего подмастерья; и это при том, что даже понятие
шедевра берет свое начало именно в этом, ремесленническом мире, а вовсе не в
сфере искусства.
Но если все это и в самом деле так, то откуда тогда берется то, что
наполняет нас гордостью за нашу собственную принадлежность к человеческому
роду? Неужто и в самом деле все это создано какими-то редкими гениями и
героями, не имеющими ничего общего с нами, растворяющимися в сплошном
неразличимом человеческом повидле? Да ведь если так, то, получается,
гордиться нам абсолютно нечем: ведь уже сама исключительность гениев и
героев заставляет усомниться в их принадлежности к нашему жалкому племени
бесталанных. Иначе говоря, есть мы - ущербные - а есть и существа какой-то
иной - высшей - природы, которые и создали все ценности этого мира. Словом,
все мы - не более чем пыль под ногами великих, и лишь в лучшем случае -
благодатный гумус, на котором все они только и могут произрастать.
Или все же мы - каждый из нас! - прикосновенны к созданию всего того, что
способно пережить века, а значит, и все мы - каждый из нас! - не столь уж
бесталанны и никчемны. Причем я имею в виду прямую прикосновенность к
свершениям, иначе говоря, непосредственное участие в созидании всего
несмертного, а вовсе не то обстоятельство, что мы создаем лишь какие-то там
абстрактные и неведомые условия, что позволяют вечным обитателям творческого
Олимпа, не думая о плоти воспарять над низменностью вещественного.
Разумеется, второе куда предпочтительней первого. И, к счастью,
действительность, как кажется, позволяет надеяться, что это второе куда
более обосновано.
Вернемся к тому, о чем уже шла речь.
Да, особенности языка таковы, что уже сами по себе не позволяют нам в
точности сформулировать именно то, что занимает наше сознание. Да, в
большинстве своем и мы сами не так хорошо владеем им, чтобы сделать самих
себя до конца понятными другому. Добавим сюда и все различия в опыте,
культуре, роде занятий, которые существуют между нами и которые еще более
затрудняют самую возможность человеческого общения. А это значит что и
восприятие всего того, что мы вкладываем в свои слова, не может быть
уподоблено получению денежного перевода на исправно работающей почте. Это
там отправляемая и получаемая суммы должны сходиться (и сходятся) до
последней копейки - здесь же, как следует из всего сказанного выше, они
могут расходиться на какую угодно величину.
Но вспомним и другое. Мы уже могли видеть, что восприятие любой
информации может быть обеспечено только в процессе самостоятельного ее
воссоздания. Пассивное созерцание полностью исключает любую возможность
информационного обмена. Еще на стадии формирования предзнаковых (ритуальных)
форм коммуникации это было обусловлено тем, что любое идеальное начало
должно обрести какую-то материальную форму уже хотя бы для того, чтобы быть
в состоянии заявить о своем существовании. Таким образом, любой
информационный обмен - это всегда творчество. Оно и только оно лежит в
основе самой возможности нашего общения.
Строго говоря, в утверждении того, что человек - это существо творческое
и что именно творчество является, вероятно, самым глубоким нашим отличием от
животных, нет ничего нового. Но если уж мы принимаем такое положение, то
нужно согласиться и с другим. Не просто абстрактная способность к творчеству
должна быть заложена в каждом из нас - живое творчество обязано быть
глубинной основной повседневной жизни каждого, больше того, творчество
должно носить принудительный характер.
Здесь нет преувеличения: когда мы говорим о каких-то закономерностях или
движущих силах человеческой истории, мы должны объяснить себе, почему иначе
не может быть, ибо в противном случае вообще непонятно, что заставляет нас
пускаться в длящуюся тысячелетия гонку за чем-то новым.
Нам говорят, что в основе всего и вся лежит обыкновенная материальная
нужда. Но ведь сам по себе хронический дефицит всего необходимого не в
состоянии объяснить вообще ничего. Ведь обделенное разумом животное должно
находиться в еще более тяжелом положении, чем человек, и следовательно,
должно было бы испытывать куда больший позыв к изменению стереотипов своего
бытия. И если бы материальная нужда могла лежать в основе прогресса, то
венцом творения еще задолго до человека должно было бы стать какое-нибудь
одноклеточное. Однако этого нет: ничто не заставляет животное ни изобретать
какие-то орудия, ни слагать стихи, ни тем более задумываться над тайной
посмертной жизни. Все ограничивается лишь простым регулированием численности
популяций. Почему же в таком случае ненасытен человек, который благодаря
дару сознания получает огромное преимущество перед любым самым совершенным
созданием природы?
Нет, не материальная нужда гонит его. Впрочем, и сама нужда, скорее
всего, является поздним продуктом социологического мифотворчества, чем
действительностью: ведь в природе устроено так, что стабилизация вида
наступает только при полном равновесии его потребностей со всем тем, что
может предоставить ему окружающая среда. Лишь граничащие с катастрофой
изменения природных условий в состоянии нарушить сложившийся баланс и
стимулировать процесс видообразования. Многие же виды существуют на Земле
рядом с человеком (и его предками) вот уже миллионы лет. Но если полностью
обеспечить себя в состоянии даже менее совершенное, то почему же вдруг венец
творения должен находиться в постоянном дисбалансе с природой? Ведь - в
отличие от приносимого волхвами - дары богов должны иметь не только
символическое значение, и не может быть, чтобы, как запретное яблоко вместо
добра и зла обнаружило перед человеком всего лишь его наготу, дарованное ему
сознание способно только на то, чтобы сделать явственным лишь вечную его
обделенность в чем-то.
Нет, непрестанная погоня за чем-то новым, как кажется, может быть
объяснена только тем фактом, что не прерываемое ни на единое мгновение
творчество оказывается единственно возможным способом существования нашего
сознания, является столь же принудительным для нас, сколь и дыхание.
Мы уже видели выше, что даже ритуальная, то есть предшествующая
собственно знаковым формам общения, коммуникация решительно немыслима без
творчества. Единственным залогом взаимопонимания может служить только
самостоятельное воссоздание всего того, что выступает предметом любого
информационного обмена. Но одно - самостоятельно воспроизвести какое-то
явственно обозначаемое действие, совсем другое - воссоздать по существу из
порождаемого кем-то информационного хаоса нечто содержательное и
законченное. Именно так - хаоса, ибо, как уже говорилось, полная аура слова
(или, говоря шире, любого знака вообще) на самом деле может скрывать в себе
все что угодно, вплоть до прямого опровержения каких-то фиксированных
конвенциональных его значений. Поэтому полнота и точность восприятия всего
транслируемого нам смысла обеспечивается отнюдь не автоматически. Словом,
переход от ритуальной коммуникации к речевому общению нисколько не облегчает
взаимопонимание людей.
Никакой информационный обмен между людьми не может быть осуществлен в
процессе простого пассивного созерцания происходящего вне их - это всегда
напряженная работа, требующая определенных затрат от обеих сторон. И уж тем
более справедливым это становится там, где общение начинает осуществляться
на основе знака. Ведь, кроме всего прочего, знаковая коммуникация - это уже
совершенно иной уровень абстракций, фигурирующих в процессе информационного
взаимодействия, и собственное несовершенство языка вместе с нашей
неспособностью его средствами абсолютно точно воспроизвести какой бы то ни
было предмет лишь усугубляют необходимость постоянной работы духа, связанной
с самостоятельным воссозданием всего фиксируемого нами.
Но жирно подчеркнем последнее: и несовершенство языка и наша собственная
нерадивость в его освоении лишь усугубляют строгую необходимость именно
такой организации сознания, но отнюдь не объясняют ее. Само же объяснение
лежит куда как глубже.
Повторю еще одну существенно важную для понимания всего того, о чем
говорится здесь, деталь. Облачение идеального в осязаемую плоть знака
происходит не только там, где взаимодействуют две стороны, два автономных
сознания, но и в течение всех двадцати четырех часов в сутки в каждом из
нас. Человек не мыслит словами (в противном случае почему бы не
предположить, что мыслить можно и простыми комбинациями каких-то
артикуляционных фигур); слово, или любой знак вообще - это лишь
вспомогательное средство воплощения образа, чувства, идеи. Но вместе с тем
абсолютно неправильным было бы утверждать и полную независимость
вещественной формы знака от его значения. Именно поэтому та работа нашей
души, которая связана с поиском адекватного выражения рождаемых в нас идей,
чувств, образов, есть в то же время и постоянное порождение какого-то нового
их содержания. Иначе говоря, уже сам поиск нужного слова, взгляда, жеста,
позы есть в то же самое время и привнесение какого-то нового оттенка в
воплощаемую ими мысль, благодаря чему последняя требует уже каких-то новых
средств своего выражения. И этот процесс не может иметь завершения.
Таинственная связь (но и бездонная пропасть!) между идеальным и материальным
- вот что в конечном счете лежит в основе любого творчества. Именно в ней
его первопричина.
Можно по-разному глядеть на одни и те же вещи. Так, можно видеть в духе и
материи соотношение абсолютно противоположных и непроницаемых друг для друга
начал.
Осколок смальты существует сам по себе, и допустимо полагать, что он
остается совершенно безразличным к палитре того панно, в единую структуру
которого включается. Больше того, предположение, что что-то должно меняться
в нем с использованием его в составе какой-то иной мозаики, выглядит почти
абсурдным. Но здесь, как кажется, все ясно: есть бездушное стекло, и есть
вне его творящий гармонию замысел мастера. Можно ли представить, чтобы
мертвое это стекло было в состоянии само складываться в нечто осмысленное?
Как любое биологическое тело, человек состоит из клеток, клетки - из
молекул, молекулы - из атомов и так далее и так далее. И уходящая в эту
бесконечность тонкая структура человеческой плоти, подобно разноцветной
смальте, в свою очередь имеет право рассматриваться как что-то
трансцендентное всему содержанию, которое переполняет нашу душу.
Но ведь можно видеть в таинственных этих стихиях и две разные стороны
чего-то одного...
Я пишу служебные записки, выпрашивая у руководства оргтехнику для своей
лаборатории, и сложными инженерными расчетами определяю основные параметры
тарифных систем для многотысячных коллективов огромных предприятий, я делаю
замечания своим сотрудникам и сам хожу на ковер к своему шефу, я веду
переговоры с руководством известных не только России заводов и шахт и
безбожно ругаюсь со службами, обязанными обеспечивать мою работу, я пью
водку и плачусь на жизнь своим друзьям, я слагаю стихи и разговариваю со
своей кошкой... - в самом ли деле во всех этих случаях все элементы, из
которых в конечном счете складываются мои соматические ткани остаются
совершенно безучастными и абсолютно безразличными к тому, что, собственно, и
составляет сиюминутное содержание моей жизни? Ведь здесь уже нет никакого
противостояния замысла и используемого каким-то чуждым мне художником
материала - все это от начала до конца делаю я сам. Иными словами, сама
смальта животворит то, что на годы и годы остается в моей памяти.
Давно уже ставшими классикой опыты доказали, что ткани живых тел способны
отвечать не только физико-химическим воздействиям, но и изменению духовной
атмосферы, которая складывается вокруг них.
Бог весть, что именно фиксируется всплесками полиграфа или ореолами
кирлиановских фотографий. Но известно одно: любое работающее тело обязано
что-то излучать. Поэтому когда речь идет об одном и том же теле, то
постоянно меняющийся характер излучения может свидетельствовать только о
постоянном изменении содержания выполняемой им работы. И если реакция
соматических тканей на тонкие нюансы эмоционального состояния человека
способна отчетливо регистрироваться прибором, то тем самым регистрируется
факт того, что каждое движение нашей души сопровождается изменением
характеристик каких-то глубинных, вполне материальных, процессов,
протекающих на всех уровнях организации живой материи - клеточном,
субклеточном, молекулярном и так далее.
Правда, это утверждение влечет за собой уже близкий к абсурду вывод о
том, что не только органические молекулы, но даже атомы любого вещества
входя в состав соматических тканей мыслящего субъекта, должны обретать
какие-то новые свойства, отличающие их от таких же элементов, но формирующих
структуру лишенной души материи. Но, если уж на то пошло, то почему бы и
нет?
Подведем итоги.
Первое.
Если достаточно жесткая связь между содержанием духовной деятельности
человека и характером той обеспечивающей ее работы, которая выполняется
живой материей на всех уровнях своей организации, действительно существует,
то она в принципе не может быть односторонней. Иначе говоря, не только
определенность содержания каких-то идей, (чувств, образов) должна на всех
этажах строения живого тела формировать тонкую структуру деятельности, в
которой им надлежит материализоваться, но и сама структура движения всех
тканей нашего организма обязана накладывать свой отпечаток на содержание
любого откровения духа. Перефразируя известное всем положение, можно
сказать, что форма сиюминутного бытия определяет сиюминутное содержание
сознания в той же мере, в какой само сознание в каждый данный момент
определяет формулу нашего материального существования.
Хотелось бы только предостеречь. Состав образа, чувства, идеи и тонкая
структура сопровождающего их движения соматических тканей - это далеко не
одно и то же. Между ними - бездна, между ними - тайна. Как одно превращается
в другое, неизвестно. Здесь что-то вроде соотношения "входа" и "выхода", но
вот что творится внутри самого "черного ящика" - человеку еще придется
разгадывать.
Но все это должно было бы означать, что достижение абсолютного духовного
консонанса, полное взаимопроникновение в сокровенный мир идеального вообще
невозможно. Ведь в этом случае препятствием и формированию одинакового
способа описания, и одинаковому пониманию вербальных (знаковых) портретов
одних и тех вещей будет служить уже не только несовершенство языка и наше
неумение владеть им, но и уникальность собственной природы каждого из нас.
Одни только половозрастные отличия способны взгромоздить между нами что-то
вроде китайской стены. Но уникальность каждого не сводится только к ним,
поэтому неодолимым препятствием взаимопониманию способны встать - как бы это
ни казалось смешным - и отличия в росте, и разная комплекция, и даже разный
цвет волос...
Таким образом, уже самим строем нашей природы мы были бы навсегда
обречены на непонимание друг друга. Нас не могло бы спасти даже какое-нибудь
споровое размножение или тотальное клонирование, потому что и при
генетическом тождестве материальные отличия, как например, обусловленный
региональными особенностями питания химизм соматических тканей, оставались
бы и здесь. Но ведь кроме материальных начал остаются еще и такие
неосязаемости, как индивидуализированная культура, жизненный опыт и так
далее, и так далее...
И только ни на мгновение не прерываемый труд, связанный с самостоятельным
воссозданием каждым всего того, что открывается другим, дает нам возможность
говорить и в самом деле на одном языке со всеми. В конечном счете ничто
иное, как этот вечный труд
"...напряженной, как арфа, души"
каждого из нас и образует собой действительный фундамент всей
человеческой культуры. Только благодаря ему оказывается возможным возведение
всего, что составляет законную гордость нашего царственного племени. Без
какого бы то ни было исключения все, созданное человеком, покоится именно на
нем, и никакие герои-одиночки никогда не сумели бы вывести человечество из
состояния дикости. Да, это так: когда короли начинают строить, у возчиков
действительно прибавляется работы. Но вместе с этой старой мудростью нужно
помнить и другое: строят короли отнюдь не на пустом месте, но преобразуют
города, созданные трудом других, да и возводят свое они совсем не из ничего,
но именно из тех кирпичей, что всю жизнь обжигали и их великие
предшественники и их подданные.
Ни один гений никогда не создаст ничего, если он будет лишен возможности
использовать все созданное другими. Поэтому и сам феномен гениальности, в
свою очередь, существует только благодаря вечному творчеству всех. А
впрочем, не исключено, что и вправду гениальность - это просто функция
времени, и никакой герой никогда не смог бы заявить о себе, родись он среди
людей, еще не подготовивших фундамента для каких-то перемен.
Говорят, черные дыры - это та область пространства, в которой зарождается
материя. Таким образом, именно уникальность нашей природы, помноженная как
на несовершенство средств нашего общения, так и на нашу неспособность
овладеть ими в полной мере, и образует собой ту "черную дыру", из которой
чудом всеобщего человеческого творчества вдруг появляется все.
Второе.
Основным законом этого вечного духовного труда, на который обречен каждый
из нас, является то, что через тысячелетия прозвучит, наконец, в Нагорной
проповеди Христа. И, может быть, в самом деле в осознании его непреступаемым
императивом человеческой совести можно видеть преодоление некоторого
эволюционного рубежа всей развивающейся Вселенной. Рубежа, равновеликого
зарождению жизни или становлению разума...
Разумеется, это положение не может рассматриваться как не подлежащий
сомнению абсолют. Поэтому здесь необходимо уточнить следующее.
Все законы этого мира можно условно разделить на два рода: динамические и
статистические. Первым подчиняются все явления (то есть каждое явление в
отдельности), на которые распространяется их действие. Таков, например,
закон всемирного тяготения: ничто материальное не может нарушить его. Вторым
подчиняется только весь класс явлений в целом, однако любое из них в
отдельности в силу тех или иных причин может до некоторой степени ему
противоречить. Так, например, на все времена общим законом является то, что
родители должны уходить из жизни раньше своих детей; однако ясно, что никто
не может поручиться за его незыблемость в каждой конкретной семье.
Законы, лежащие в основе развития человеческого общества, как правило,
носят именно статистический характер. Статистический характер носит и тот -
нравственный - закон, о котором говорится здесь. Поэтому любое действие
любого отдельно взятого индивида (или каких-то социальных групп) может сколь
угодно существенно противоречить ему. И все же это нисколько не мешает ему
быть имманентным законом творчества, которому безоговорочно подчиняется
деятельность всех сквозящих через тысячелетия поколений.
5. Одухотворение чувства
Итак, посредством знака ни одно откровение духа никогда не будет передано
с абсолютной точностью. Содержание знака может быть только самостоятельно
воссоздано кем-то другим, а значит, всякий раз оно будет подвергаться
какой-то - зачастую весьма значительной - деформации. Поэтому, образно
говоря, любой информационный обмен легко может быть уподоблен старой игре в
"испорченный телефон". Впрочем, это обстоятельство имеет не только
негативные следствия. Ведь именно благодаря принципиальной невозможности
обеспечить абсолютное тождество на обоих полюсах обмена с каждым разом
содержание знака - пусть и в микроскопических дозах - обогащается какими-то
новыми оттенками смысла, по-иному раскрывающими исходную его структуру; и
чем интенсивней оказывается его обращение и чем шире становится сфера
последнего, тем более высокой и радужной короной украшается бесхитростная
твердь его первозданного ядра. Впрочем, по мере роста интенсивности
информационного оборота все уплотняющиеся слои непрестанно пульсирующей
знаковой короны постепенно сливаются с его смысловым центром. И со временем
полным содержанием практически любого знака оказываются уже не только
неуловимые контуры исходной смысловой тверди, но и все то, что ее окружает.
Больше того, в конечном счете и само ядро становится значимым лишь благодаря
переменчивой своей короне; без нее все выразимое им со временем превращается
в обыкновенную банальность, и во многом именно она начинает формировать
собой культуру и самую душу народа.
Но все это касается не только опосредующего наше общение начала, но и
самих субъектов обмена. Ведь чем шире круг общения индивида, тем большее от
постепенно формирующегося смыслового ореола знака становится и его
собственным достоянием. Да и само это достояние не остается при всех
обстоятельствах тождественным себе, ибо любое новообретение духа каждый раз
бросает какой-то неожиданный незнакомый свет на все то, что годами
формировало душу каждого из нас. В свою очередь, чем шире круг общения и
социальный опыт человека, и чем богаче содержание всего уже усвоенного им,
тем большее он сам может передать кому-то другому.
Таким образом, таинственный процесс вечного творческого созидания мира
нашей культуры (если, разумеется, видеть в ней только то, что
запечатлевается в знаке) складывается из двух основных составляющих. Одна из
них - та, что была очерчена выше. Ее сущность состоит в том, что каждый
индивид в каждом акте информационного обмена вынужден самостоятельно
воссоздавать все то, что является его предметом. Вторая заключается в том,
что в результате многократного повторения этого процесса полное содержание
любого знака оказывается намного богаче любого, даже самого широкого
контекста конечного информационного процесса. (И, к слову, не в последнюю
очередь именно это обстоятельство обусловливает возможность восхождения
любого индивида к самым вершинам человеческого духа, не будь его, все в этом
мире было бы иначе, ибо никто из нас так никогда и не смог бы возвыситься
над обыденностью.)
Так что и в самом деле при всей своей парадоксальности невозможность
обеспечения абсолютной аутентичности смысла на обоих полюсах знакового
обмена имеет скорее позитивное, нежели негативное следствие.
Да, может быть, и в самом деле та доля взаимного непонимания, на которую
обречены все мы самим строем и нашей природы и нашего языка, способна стать
причиной каких-то неудобств, если не более того. Но попробуем представить
себе такое положение вещей, при котором впервые порождаемые кем-то образы,
чувства, идеи всегда передаются без каких бы то ни было искажений, с
абсолютной точностью. Способно ли таким образом организованное знаковое
общение людей пойти на пользу человеку? Едва ли. Ведь можно утверждать, что
в этом случае ни одна из составляющих тотального творческого процесса,
формирующего мир человеческой культуры, не сможет реализоваться. Не
исключено, конечно, что и в этом случае развитие и человеческого духа, и
общества будет-таки иметь место. Но темпы этого развития, скорее всего,
должны быть на несколько порядков ниже, тех, которые имели место в реально
истекшей истории. Поэтому при такой системе коммуникации человечество,
вероятно, еще долгое время не знало бы ни понятия истории, ни понятия
культуры. Словом, и через сорок тысячелетий после завершения
антропогенетического процесса и становления нового вида Homo Sapiens человек
в сущности мало бы чем отличался от обезьяны. Правда, можно предположить и
то, что в этом случае действовали бы какие-то иные механизмы духовного
восхождения. Но тогда, скорее всего, вся наша культура имела бы совершенно
иной облик...
Но задумаемся и над другим.
Знаковый обмен просто немыслим вне эмоциональной жизни человека.
Эмоции - положительные ли, отрицательные, любые - сопровождают без
исключения все проявления нашей жизнедеятельности, и вероятно не будет
ошибкой сказать, что ничего эмоционально нейтрального для нас вообще не
существует; вопрос лишь в силе проявления наших чувств. Впрочем, это
касается не одного только человека: в принципе, даже самое незначительное
воздействие внешней среды в состоянии повлиять на эмоциональное состояние
наверное любого живого существа. Проще говоря, и у животного возникающий
откуда-то образ сосиски вызывает не только рефлекторное слюноотделение, а
образ палки - не только столь же бессознательное желание убежать.
Впрочем, здесь нужно кое-что уточнить.
Одной из характеристик человеческого сознания является то обстоятельство,
что строй психических образов, проносящихся в голове (голове?), может быть
абсолютно независим от той лавины воздействий, которую окружающая среда
обрушивает на органы наших чувств. Иными словами, можно говорить о
существовании двух совершенно самостоятельных потоков сменяющих друг друга
образов, один из которых отображает вполне реальную действительность, другой
- предмет какой-то абстрактной сиюминутной нашей заботы нашего сознания. И
человек постоянно пребывает как бы в двух не связанных между собой мирах: в
мире объективной реальности и в мире "виртуальном". Больше того, один из них
может едва ли не полностью затмеваться другим. Что же касается эмоциональной
сферы, то она в гораздо большей мере связана именно с турбулентностями
"виртуальной реальности", а не с параллельным потоком реальных физических
событий, замыкающихся на все наши рецепторы. Словом, эмоциональное состояние
человека если и связано с его физическим состоянием, то отнюдь не жесткой
однозначной зависимостью. (Впрочем, никоим образом это нельзя понимать как
абсолютное отсутствие такой связи. Напротив, чем менее развита духовность
человека, тем в большей мере его эмоциональный настрой детерминирован именно
физическим состоянием.)
Но это у человека, а человек, как известно, отличается от животного.
Впрочем, и у животного, как кажется, такой жесткой зависимости нет.
Вероятно, только у самых примитивных организмов эмоциональная сфера
существует как первая производная от сиюминутного потока формируемых его
психикой образов реальной действительности. Но чем выше организация живой
материи, тем независимей от него становится эта таинственная сфера, и на
самом верху биологической систематики она может даже вступать в определенный
диссонанс с образом объективной реальности. Поэтому даже у животного нет
жесткой и однозначной детерминации, когда содержание интегрального потока
внешних воздействий, формирующих его физическое состояние, предопределяет
настрой его психики. Все это верно лишь отчасти, лишь в отношении каких-то
ключевых начал, обрамляющих его действительность,- начал, подобных все той
же сосиске или палке. И чем выше организация, тем менее жесткой становится
связь между ними даже там, где еще нет и речи о сознании.
Но независимо от степени детерминации эта связь все-таки наличествует, и,
вероятно, ни один психический образ, возникающий в процессе физического
взаимодействия со средой, не свободен от каких-то сопутствующих движений
психики даже у животного.
Правда, переживание переживанию рознь, и то, что чувствует даже высоко
организованное существо, совершенно несопоставимо с тем, что творится в душе
человека. Пусть в поведении животного очень многое напоминает нам нас же
самих, и часто мы склонны приписывать ему те же мотивы, которые движут нами.
Но (даже в этой склонности к всеобщей антропоморфизации) кому из нас придет
в голову, что в состязании за более высокое место в стадной иерархии
животное переживает то же, что двигало шекспировских героев в их смертельной
борьбе за английскую корону, что в испытываемом им слепом влечении к самке
пульсирует метр каких-то затмевающих бессмертные сонеты стихов, что внезапно
оказавшееся на пути хищника существо способно увидеть в себе все то же, что
приковало к месту героев Фермопильского ущелья, что пережили обреченные
Бабьего Яра, что в жертвенном порыве бросало на вражеские авианосцы
священный ветер страны восходящего солнца?..
Да, действительно: даже у животного нельзя сводить все к одной только
игре каких-то вульгарных гормонов или напору бездушного адреналина. И все же
не только разум отделяет человека от него - неодолимая пропасть лежит между
нами также и здесь, в эмоциональной сфере.
Важно понять и другое: в сущности эта же самая пропасть лежит между нами
и человеком каменного века.
В отличие от выводов гуманитарных дисциплин все основные выводы
эволюционной теории являются количественно измеримыми и поддающимися той или
иной форме верификации. Конфигурация ли зубов, конечностей, объем ли
головного мозга, или какие-то другие параметры - все это позволяет
безошибочно относить анализируемый вид к той или иной ступени единой шкалы
биологической систематики, что пронизывает все сущее от вируса до человека.
Справедливо и обратное: принадлежность любого биологического вида к более
высокой ступени этой шкалы почти всегда можно доказать, опираясь на какие-то
измерения.
Но, странным образом, это - долженствующее быть незыблемым - правило
перестает действовать там, где пролегает рубеж, отделяющий человека от
животного. Все поддающиеся инструментальной регистрации критерии
эволюционного движения свидетельствуют, что процесс накопления структурных
изменений полностью остановился еще с формированием кроманьонца несколько
десятков тысяч лет тому назад. В биологическом смысле человек конца ХХ века
абсолютно неотличим от далекого его предшественника, только что порвавшего
со своим животным прошлым, и никакие измерения не в состоянии доказать факт
его развития. Так что же: нет и самого развития?
Но если в частности и та пропасть, что обнаруживается в эмоциональной
сфере, составляет одно из фундаментальных отличий между нами, то не ее ли
преодоление образует собой одно из основных измерений отнюдь не застывшего с
завершением антропогенезиса, но, напротив, все еще длящегося и набирающего
силу единого процесса развития живой материи?
Выше уже упоминалось о том, что во многом именно формирование нашей души
составляет собой основное содержание всей человеческой истории. Если это и в
самом деле так, то многое, спасая всеобщее правило, встает на свои места и
здесь. И пусть гуманитарные ценности не поддаются прямому инструментальному
измерению, тонкий метафизический аналог всех тех количественных отличий,
которые только и могут быть положены в основу любого строгого вывода, может
быть условно обозначен и здесь. Поэтому - до некоторой степени утрируя
сказанное - можно заключить о том, что и число каких-то новых предикатов
нашей души, и степень их развития могут быть положены в основу поддающихся
регистрации и количественной оценке в сущности не менее объективных
критериев нового этапа единой эволюции живого. Иначе говоря, факт развития
может быть доказан также и в отношении человека.
Я упомянул о том, что ключ к пониманию основного отличия между нами и
всеми теми, кто занимает низлежащие ступени общей биологической систематики,
может лежать в нашей способности формировать параллельный, то есть не
связанный с окружающей действительностью, "виртуальный" поток психических
образов. Во многом становление именно этой способности выводит обезьяну "в
люди", во многом именно она делает из человека существо, способное не только
бездушно калькулировать какие-то формальные выводы, но и чувствовать. И даже
больше того, существо, одаренное "благодатью" сочувствия.
Между тем, способность к формированию этого параллельного потока, в
котором растворяется сознание человека, развивается именно в процессе
становления знаковых форм общения.
Выше говорилось о том, что в самом начале связь между скрытым значением
знака и той материальной формой, которую он всякий раз вынужден принимать,
была куда более жесткой, чем это может показаться сейчас. Ведь любая
информация первоначально могла быть закодирована лишь в виде определенным
образом структурированного движения собственного тела субъекта. При этом
важно вновь подчеркнуть: в конечном счете всего тела, включая и субклеточный
уровень его организации. Но со временем развернутая структура этого движения
перетекает на какой-то скрытый от внешнего взгляда уровень биологической
активности, и от исходного образования остается один только жест, то есть
начало, в котором внешним наблюдателем со стороны фиксируется движение лишь
отдельных его органов или функциональных систем.
(Вероятно, не было бы большой ошибкой с этих позиций охарактеризовать как
жест и движение артикуляционного аппарата человека. Ведь если отвлечься от
того, что обычно сопровождает слово, производимые нами звуки - это в
сущности все, что выплескивается на доступный внешнему наблюдателю слой
двигательной активности человека. Для восприятия остального, по-прежнему
пронизывающего все уровни организации живой материи вплоть до субклеточного
и молекулярного, требуется уже нечто экстрасенсорное.)
Но как бы то ни было, извне фиксируемая форма знака со временем
утрачивает свою жесткую связь с его значением. И если еще ритуал был простой
"пантомимой" кодируемого процесса, то материальная плоть собственно знака
перестает быть изоморфной его значению.
А ведь это и есть начало способности формировать параллельный
порождаемому реальной действительностью строй психических образов. Причем
строй уже не спонтанный, неподвластный собственной воле субъекта, как может
быть неуправляем строй галлюцинаторных видений, но вполне регулируемый и
направляемый ею. Действительно, внешняя материальная форма знака, которая
сначала последовательно редуцируется до жеста, а затем и вообще восходит к
невообразимым высотам каких-то сложных абстракций, уже не несет в себе
указаний на его содержание. А значит,- в отличие от образа, формируемого
прямым воздействием внешней среды - восприятие знака вызывает у субъекта
образ какой-то иной реальности, абсолютно трансцендентной той материи, из
которой соткана осязаемая плоть знака.
Меж тем, мы видим, что с расширением сферы его обращения, смысловое ядро
знака постепенно окутывается довольно плотной информационной оболочкой, и
полным значением со временем становится уже не только первозданная смысловая
твердь, но и вся та аура, что ее окружает.
Повторюсь: со временем полное содержание знака оказывается намного шире
контекста любого конечного информационного процесса. В сущности любой
(вошедший в широкий оборот) знак является продуктом каких-то обобщений, и
его содержание, наверное, вообще способно быть осознанным только совокупным
разумом всего человеческого рода. Индивидуальный дух может неограниченно
стремиться в эту бесконечность - исчерпать же ее он не в состоянии.
Правда, это ни в коем случае не следует понимать так, будто со временем
подлинное значение слова отчуждается от нас. Ведь даже в обыкновенной
общебытовой речи мы можем обнаружить удивительные вещи. Так, например, даже
лучшие умы не в состоянии объяснить действительный смысл таких вечных
понятий, как "жизнь", "любовь", "свобода", а между тем, мы легко оперируем
ими в речевом обиходе и - что самое поразительное - как правило, без
большого труда понимаем друг друга. Здесь, правда, можно было бы возразить
тем, что, неспециалисты филологи, мы в состоянии скользить лишь по
поверхности подлинного смысла этих неисчерпаемых никаким анализом категорий.
Но такое возражение не имеет ничего общего с истиной. В действительности
здесь мы сталкиваемся совсем с другим - с неким подобием чисто мужского
взгляда, то есть взгляда, способного и в толпе мгновенно отличить одну, но
при этом ухитриться не заметить ни фасон ее одежд, ни цвет ее волос, ни
вообще какие бы то ни было подробности.
Слово воспринимается, а значит и формируется, нами примерно так же, как
художником воспринимается и отображается действительность: опуская значимые
лишь для педантов детали, мы фиксируем самую сердцевину смысла. И поколения
женщин никогда не ошибались в том, что - даже косноязычное - впервые
приносимое им слово и в самом деле выражало собой все то, что доступно
("...profani procul ite,")
Hic amoris lokus saker est")
лишь поэту.
Впрочем, нужно сознавать и другое: как художнику способность видеть
скрытую суть вещей и характеров даруется не только небом, но и годами его
собственного труда, способность различать сакральную суть слова дается нам
лишь тем же вечным трудом самосозидания нашей души...
Как бы то ни было за пределами дискретного живого восприятия слова всегда
останется что-то невысказанное, а может быть и вообще не поддающееся никакой
формализации. Живое восприятие почти всегда оказывается окутанным
таинственной вуалью чего-то неопределенного или недосказанного. Но, как
романтический взгляд за темной вуалью незнакомки охотно видит и
"...берег очарованный,
И очарованную даль",
за всей этой недосказанностью каким-то внутренним взором человека
различается в конечном счете полное содержания любого знака.
Но мы говорим, что воспринимаемая нами материальная его форма в принципе
неотделима от тех или иных переживаний. А если так, то именно эта - сокрытая
одеждами того прямого значения, которое раскрывается сиюминутным контекстом
общения - вечная его тайна и образует собой ту неуловимую рассудочным
сознанием субстанцию, что со временем начинает одухотворять все вершимое
нами. Ведь с течением веков таинственным эфиром именно этой не поддающейся
точному определению недосказанности и наполняется сопровождающее каждый знак
чувство. Благодаря именно этому эфиру в мотивацию человеческих действий
привходит нечто такое, что может вступать в прямой конфликт с его
физиологией. Да и сама физиология начинает растворяться в какой-то новой,
невыразимой, но властной стихии. И не размер черепной коробки, не структура
таза, не конфигурация конечностей - именно эта стихия, все больше и больше
подчиняя себе все отправления плоти, делает, наконец, человека человеком.
Таким образом, в конечном счете именно тот факт, что за пределами даже
самого широкого контекста дискретного знакового обмена всегда остается
что-то не поддающееся внятному определению, и обусловливает одухотворение
наших эмоций, наполнение их тем бездонным содержанием, которое всегда
остается за прикладным значением любого воспринимаемого слова. Иначе говоря,
обусловливает становление всех предикатов нашей души. И чем шире оказывается
сфера знакового обмена, тем интенсивней становится ее вечный генезис.
Вот только важно понять: все это происходит отнюдь не в индивидуальном
становлении, но в развитии всего человеческого рода. Тысячелетия требуются
для того, чтобы одухотворить все наши чувства тем, что - тысячелетиями же -
остается за контекстом любого информационного обмена. Индивидуальное же
развитие лишь воспроизводит в до предела сжатой форме все то, что происходит
в процессе формирования целостного рода. Так ребенок, играя, за считанные
годы научается всему тому, что в масштабе рода требует нескончаемой череды
поколений.
Именно с этим одухотворением всех наших действий и происходит чудо
преображения живого. Ведь если в начале становления человеческого общества
регулирование совместного бытия могло опираться только на вечные инстинкты,
благодаря которым в предвидении ответной реакции даже открытый вызов мог
быть сделан только в состояние острого приступа страха, то через тысячелетия
слепое чувство, сопровождающее любую реакцию, начинает отливаться в
лаконическую идеологему родовой морали: "око за око, зуб за зуб". Но вот
приходит время и раздается, наконец, новозаветное: "Вы слышали, что сказано:
"Люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего". А Я говорю вам: любите
врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас
и молитесь за обижающих вас и гонящих вас..."
Так что и в этом аспекте невозможность сведения полного содержания знака
к однозначно понимаемым всеми определениям оказывается благотворной для все
еще продолжающей свое развитие живой материи.
(Впрочем, увы, нужно сказать и другое: в неподдающейся какой бы то ни
было формализации информационной ауре наверное любого знака содержится не
только то, что способно облагородить нас, поэтому в уходящем от сиюминутного
восприятия кроется и все, что относится к самым темным сторонам нашей
души...)
Но попробуем представить себе, что любой знак обозначает собой только то,
что вкладывает в него индивид, и что всякий раз из него полностью
извлекается именно то, что содержится в нем. Допустимо ли и в этом случае
говорить о возможности очеловечивания тех состояний духа, которые берут свое
начало в эмоциональной сфере животного?
Думается, нет. Если бы все наши слова, жесты, поступки, словом, все то,
что может выступать - и выступает - в качестве знака, и в самом деле не
содержали бы в себе ни грана сверх того, что вкладывается в них на одном
полюсе обмена, если бы это содержание воспроизводилось на другом его полюсе
без каких бы то ни было деформаций, ни о каком одухотворении чувств не могло
бы быть и речи. Лишь наполняясь тем, что остается за пределами сиюминутного
контекста общения эти чувства через долгую череду поколений перестают быть
смутным и нечленораздельным тяготением к какому-то одному полюсу явлений и
столь же смутным и бессознательным отторжением всего другого.
...Итак. Со становлением и развитием собственно знаковых форм общения
одухотворенное чувство становится неизменным спутником любого
информационного процесса. Впрочем, не спутником и даже не структурным его
элементом. Ведь со временем чувство становится не чем иным, как формой
инобытия абсолютно полного значения любого знака, и, как концентрированное
его инобытие, оно оказывается некоторым всеобщим началом, лишь частной
формой проявления которого оказывается сиюминутно значимый контекст
дискретного знакового обмена. Иначе говоря, чисто информационная сторона
обмена оказывается, пусть и главенствующей, но все же лишь одной из
составляющих какого-то единого неоглядного целого. И уже не ситуационный
контекст, не примитивная рефлекторная цепь, определенной реакцией замыкающая
каждое раздражение, и даже не рассудочное предвычисление причинной
перспективы - одно только оно и оказывается способным объяснить все действия
человека.
Таким образом, не в разуме, и уж тем более не в рассудке - в
очеловеченном чувстве индивид оказывается равным роду. Именно здесь часть
оказывается способной не только сравняться, но и поглотить собой целое. Ведь
полное значение знака - это достояние рода как целого, ни один отдельно
взятый индивид не в состоянии объять его. Чувство же в конечном счете
растворяет в себе без какого бы то ни было остатка все, что может
олицетворять собой тот или иной знак. А это и значит, что индивид в принципе
способен растворить в себе все родовое достояние. Словом, понятие "человек"
и в самом деле с полным основанием может быть применено как к человеческому
роду в целом, так и к отдельному - любому - индивиду в отдельности. Поэтому
лингвистический феномен, объединяющий собой две, казалось бы, совершенно
несопоставимые сущности, оказывается отражением объективной связи между
микрокосмом человека и макрокосмом всего человеческого рода.
Меж тем, мы помним, что любой информационный обмен - будь это обмен, в
котором принимают участие несколько субъектов, или процесс, непрестанно на
протяжении всей жизни протекающий "внутри" каждого из нас - всегда
представляет собой творческое начало. А значит, именно одухотворенное
чувство в конечном счете становится той всеобщей стихией, которая движет
любой творческий процесс. "Око за око и зуб за зуб" - не есть выражение
какой-то природной человеческой жестокости, напротив, все здесь дышит если и
не представлением о справедливости, то хотя бы порывом к ней, ее вечным
поиском. Поэтому там, где законом этой стихии становится именно этот порыв,
всеобщим мотивом человеческого творчества ставится его отзвук в
формирующейся родовой морали. Но там, где концентрированной формой его
выражения становятся откровения Нового Завета, уже не родовая мораль -
нравственное чувство человека оказывается всеобщим законом созидания нашего
мира.
6. Раздвоение духа. Поляризация Слова
Итак, невозможность обеспечения абсолютного тождества смысла на обоих
полюсах информационного обмена, свидетельствует не столько против знаковых
систем, сколько в их пользу.
Но, как это ни парадоксально, если бы все они обладали одними только
достоинствами, никакое общение было бы попросту невозможно. Слово, как
обнаруживается - это смысловая бездна; лишь совокупный разум всего
человеческого рода в состоянии до конца постичь то, что она скрывает в себе.
Индивидуальное сознание способно уяснить самую сердцевину смысла, но не в
силах исчерпать все оттенки значений, и там, где именно нюансы смысла
оказываются определяющим началом, отличия пола, возраста, опыта, наконец,
физического строения способны воздвигнуть между нами непреодолимые преграды.
Одного только согласия в вечном мало для практической жизни.
Существование никакого общества немыслимо без повседневного бытового общения
индивидов. Меж тем, бытовое общение всегда предполагает разрешение каких-то
конкретных, прикладных задач. А это возможно только там, где есть единство
понимания одного и того же предмета, где существует тождество значений на
всех полюсах информационного обмена. Но если достоянием отдельного человека
может стать только ничтожно малая часть общего содержания знака, то
взаимопонимание всех вовлеченных в совместную деятельность людей оказывается
достижимым только там, где смысловой его бесконечности полагаются какие-то
узкие пределы.
Вообще говоря, расхожее определение любого слова как раз и означает собой
ограничение его смысла, положение предела его полному значению.
Впрочем, здесь нужно кое что уточнить. На самом деле категория
определения носит весьма двойственный и противоречивый характер. Ведь
полное, то есть не требующее обращения к каким-то дополнительным источникам,
определение слова - это совсем не то, что обнаруживается в привычных нам
словарях. Полное определение любого слова без остатка растворит в себе всю
созданную человеком культуру. В самом деле, это касается не только общих
понятий, абсолютное определение которых может быть дано лишь всем содержимым
всех библиотек и музеев мира. Так, например, стоит только изъять
(предположим, что это возможно) одну только "Песнь песней" - и определение
таких вечных материй, как жизнь, смерть, любовь станет совсем другим. Это
только поверхностному взгляду может показаться, что утраченное легко
воспроизводимо из каких-то других произведений: на самом деле с этим
изъятием должно измениться содержание всего того, что создавалось человеком
после нее, ибо очень многое создавалось именно как парафраз того образного
строя, который вызывается Соломоновой "Песней". Поэтому совершенно иными
должны были бы стать и сонеты Петрарки, и творения Шекспира. Но это
справедливо не только по отношению к общим понятиям. Любое частное - хотя бы
та "авторучка", которой я пишу эти строки, - растворит в себе не меньший
объем. Ведь абсолютное ее определение невозможно ни без очерка ее истории,
ни без спецификации ее производства, ни, наконец, без полного определения
всей сферы ее применения. Словом, лексический состав любого языка легко
может быть уподоблен свежевыпавшей росе, каждая капля которой отражает собой
весь мир, но каждая отражает его по-своему. Поэтому действительная семантика
знака - это вовсе не фиксация какой-то частности, какого-то отдельного
изолированного фрагмента бесконечного нашего мира, но специфическое
отражение всего того, что существует вокруг нас, какой-то особый цвет, в
который окрашивается весь мир. Так, глядя через разноцветные стекла мы
по-разному видим окружающее, и все наши знаки представляют собой аналог
именно таких светофильтров.
Но вместе с тем существуют и расхожие определения, когда в дефиницию
входит вовсе не то, что на самом деле видится сквозь оптический фильтр
знака, но лишь абстрактная формула химического состава самого стекла или
краткая характеристика его оптических свойств.
И вот уже здесь обнаруживается противоположность между отдельно взятыми
индивидами и порождаемой ими цивилизацией. Ведь если духовное развитие
отдельно взятой личности предполагает неограниченное расширение смыслового
объема всех усваиваемых ею понятий, то формирование цивилизации немыслимо
без прямо противоположного - его сужения. Таким образом, можно было бы
говорить о двух полярно ориентированных формах знакового обмена, одна из
которых предполагает бесконечное погружение индивида в смысловой микрокосм
знака, другая - низведение всего этого микрокосма к чему-то предельно
формализованному.
Но даже зафиксированное в академических словарях, ограничение бездонной
тайны слова не носит обязательного для всех характера. И потом, уже простая
логика показывает, что с неограниченным расширением сферы общения индивидов
его эффективность может быть обеспечена только последовательным сведением
всего объема едва ли не к семантическому нулю.
А в самом деле, до каких пределов можно сужать полное значение знака?
Первый, сам собой напрашивающийся, ответ именно так и гласит: до нуля. Но
вот парадокс: можно до бесконечности ограничивать общий спектр значений
любого слова, но все же так никогда и не избавиться от его многозначности.
Больше того, именно в таком ограничении легче всего обнаружить, что если
слово и может быть сведено к семантическому нулю, то только не в том
поверхностном его смысле, который для бытового сознания всегда обозначал
полное отсутствие чего бы то ни было. Здесь уместно вспомнить, что для
философского ума рожденное индийской мыслью понятие нуля во все века
выступало тем самым абсолютным Ничто, из которого Гегель впоследствии
извлечет всю грандиозную конструкцию своей перевернувшей сознание целого
поколения Науки логики.
Я, правда, не представляю себе, как это свести к нулю полное значение
знака. Но ведь можно изобрести совершенно бессодержательные слова... и все
же обнаружить, что даже они каким-то неведомым образом наполняются глубоким
таинственным значением.
Так, принято считать, что смысл ставшему классикой российской словесности
звукоряду, живописующему бесчинства никому неведомой "глокой куздры",
придают лишь аффиксы составляющих его условных лексических единиц. Однако
это не совсем так, ибо кроме законов грамматики действуют и какие-то скрытые
механизмы восприятия речи. Выше уже говорилось о том, что связь между
движением души и движением нашей плоти куда более жестка и тесна, чем это
обычно представляется нам. Поэтому даже незначительное изменение формулы
единого артикуляционного потока не может не деформировать с трудом, но все
же различаемый и в этой абракадабре абрис значения. Заметим, стоит только
заменить твердое "у" в глаголе "будлать", скажем, на мягкое российское "е",
и смысловая окраска всего речения станет совершенно иной: несчастный "бокр"
будет подвергаться уже не какому-то неодолимому силовому воздействию, но
чему-то такому, угрозой чего, несмотря на всю его "штекость", можно
пренебречь.
Так что вопреки первоначальным ожиданиям, семантический вакуум
оказывается подобием физического, то есть некоей таинственной субстанцией,
способной самостоятельно порождать какой-то свой глубокий и загадочный
смысл. Но этот сам собой возникающий из абсолютного Ничто смысл скорее
подобен первозданному Хаосу, преображение которого в гармонию требует
вмешательства Демиурга...
Словом, неформализованное - а значит, никого ни к чему не обязывающее -
ограничение знака никаких гарантий взаимопонимания дать не может. Оно
обязано стать единым для всех, и значит, обязано в том или ином виде
формализоваться.
Совсем не случайно все научные дисциплины стремятся создать свой
собственный язык, задачей которого является обеспечение максимальной
точности передачи информации, исключение как неоднозначной интерпретации
ключевых понятий, так и самой возможности какой бы то ни было деформации их
смысла. Но и не только наука - по существу любая форма практики, требующая
точной координации действий всех вовлекаемых в нее людей, в конечном счете
порождает свой профессиональный язык. Между тем, одним из основных средств
строительства всех этих профессиональных языков является именно определение
ключевых понятий.
Может быть наиболее наглядным и выразительным примером является язык
воинских команд, повинуясь которым огромные массы людей оказываются
способными действовать как единый хорошо отлаженный механизм. Уже этот
пример доказательно иллюстрирует наличие неоспоримых достоинств таких
профессиональных языков перед лишенной всякой определенности бытовой речью.
Итак, есть два полюса знака. Один из них вмещает в себя все то, что
создавалось поколениями и поколениями людей. На другом знак оказывается
лишенным вообще каких бы то ни было внятных дефиниций... но всегда
сопровождающее его восприятие чувство погружает нас в таинственную стихию
чего-то первозданного и делает каждого из нас созидающим гармонию Демиургом.
Так однажды даже перед невеждой тысячекратно слышанное, пустое и
бессмысленное, слово вдруг раскрывает свою вечную тайну, и в эту минуту
именно он внезапно оказывается творцом, вдруг воссоздающим в самом себе все
содержание всех хранилищ человеческого духа...
В сущности оба полюса оказываются одним и тем же, и оба они абсолютно
недоступны конечному индивиду, ибо все то, что скрывается там, - суть разные
определения Слова Бога.
Это ведь только Его Слово в состоянии без остатка вместить в себя все.
С некоторой долей условности один из очерченных здесь полюсов может
характеризовать Его слово как результат, другой - как замысел. Вот только
остается добавить следующее. Обнимающий Собой все, Он - всемогущ и всеведущ,
а значит, здесь нет и не может быть не только никакого противостояния
замысла и результата, но и простого отличия одного от другого. И замысел, и
результат - суть одно и то же. Поэтому для Него нет вообще разных полюсов
Слова, все сливается в едином. Обладающее силой прямого действия, Его
речение есть в то же самое время и мгновенное порождение всей Вселенной. При
этом заметим, всей Вселенной сразу, и сразу же - во всех своих определениях.
Здесь нет и не может быть поэтапного, непрестанно сверяемого с замыслом,
восхождения к итогу, когда сначала создается фундамент, затем каркас, и
только потом происходит постепенное нарастание плоти. Шесть дней Творения
воспроизводят вовсе не эту схему, но являются иносказанием поиска какой-то
высшей гармонии, когда ради нее каждым новым Словом одновременно свершается
тотальное переустройство всего созданного предыдущим речением мира.
Слово же маленького земного человека для воплощения в материализованном
итоге нуждается в опосредовании делом. Но еще перед тем оно должно
обратиться в знак. Поэтому, строго говоря, именно этот отделяющий замысел от
результата процесс и порождает полярность, порождает и отличие замысла от
воплощенного в материале итога, и противостояние их друг другу.
Но дело смертного не в состоянии объять бесконечность. А значит, и
порождающее творческий импульс слово обязано быть ограниченным какой-то
конкретностью. Обязано быть оконеченным какими-то пределами. И вопрос может
состоять только в том, какими именно пределами должно быть ограничено слово
человека. Иначе говоря, ни один из собственно полюсов недостижим для него, и
все формы организации информационного обмена больших общностей людей всегда
будут расположены между ними. Таким образом, на деле можно говорить лишь о
степени тяготения знаковых систем к одному из них.
Опять же с некоторой долей условности тяготение к тому полюсу, где слово
становится бездонным вместилищем смысла, обнимаемого лишь совокупным
сознанием рода, можно обозначить как взыскание чистого искусства, тяготение
к другому - как стремление к предельно строгой рациональности. Понятно, что
только там, где речь идет об индивидах, можно видеть "дистанцию огромного
размера" между противоположно ориентированными формами общения - знаковые же
системы, объединяющие большие общности людей, на этой условной шкале
расположатся друг к другу куда как ближе. Но даже это, с трудом различимое
индивидуальным сознанием расстояние, которое отделяет скрепляющие социум
знаковые системы, может предопределить многое в их жизни.
На плацу большие массы войск действуют, повинуясь командам, как единый
механизм. Мне где-то доводилось читать, что японские военные летчики -
нисколько не уступавшие союзникам ни в личном мужестве, ни в выучке -
проигрывали групповые воздушные бои в частности и потому, что английский
язык в гораздо большей степени, нежели японский, приспособлен для
стремительного согласования совместных действий.
Точная организация языка в масштабе какой-то профессиональной,
социальной, этнической и т. п. группы при прочих равных способна дать ей
решающее преимущество перед другими. Так, из того же военного дела известно,
что хорошо организованная связь способна обеспечить преимущество даже там,
где есть отставание в вооружении. В свою очередь, расстройство связи может
вести к поражению и той стороны, которая обладает значительным материальным
превосходством.
Правда, все это - не более чем частные примеры ничего не доказывающей
сиюминутности. Но ведь есть практика индивидов, есть согласованная
деятельность каких-то сплоченных команд, а есть и совсем иной масштаб
событий, мгновения которого складываются уже из десятилетий, а то и целых
веков. Есть отдельные риторические фигуры, которые позволяют в считанные
секунды обеспечить единую реакцию на знак в общем-то ограниченной группы
посвященных, а есть и более фундаментальные начала - складывавшиеся
тысячелетиями индивидуальные особенности этнических языков. И вот в этом
измерении бытия, что заполняется историей городов и народов, как степень
согласованности единой реакции на знак, так и скорость этого согласования
обеспечиваются уже не только особенностями жизненного уклада, но и
особенностями цементирующего этнос языка. Поэтому, ничего не значащие ни для
отдельных индивидов, ни для каких-то ограниченных общностей, в масштабе
столетий определенные языковые отличия вполне способны дать преимущество
одному этносу перед другими. И пусть эти преимущества незаметны в цепи
событий, сплетающих нить индивидуальной жизни, - в масштабах истории они
могут стать решающими. Так невидимые даже опытному глазу моряка океанские
течения формируют климат целых материков.
Единые правила организации речи, точность, краткость, выразительность
языка способны обеспечить не только однозначность понимания. Все это в
целостном континууме исторического развития этноса порождает единую
согласованную реакцию на знак и - что не менее важно - существенное
сокращение времени этой реакции. И истории известны примеры того, как
строгая организация речевого общения становилась атрибутивным элементом
национального духа.
Так, не в последнюю очередь именно воспитание речевой культуры, осознание
требований риторики как некоторых общенормативных начал сделало Грецию тем,
чем впоследствии она стала для всей Европы. Еще большую роль воспитание
жесткой дисциплины слова, помноженной на чеканную стройность и строгость
латыни, сыграло в становлении великого Рима.
Нет, не один только меч Александра спаял военное единство греческих
городов в их порыве исторического отмщения персам. Куда как более развитые
народы сплотили вокруг дикой Македонии вот уже десятилетия носившиеся в
воздухе эллинской культуры фигуры идеологической риторики. Нет, не одни
только военные победы, но и общее организационное превосходство Рима над
окрестными народами не в последнюю очередь обеспечивалось высокой степенью
организации древней латыни и развитой дисциплиной слова, веками
культивировавшейся его народом.
Известно, что во время испытаний дух способен подчинить себе все позывы
плоти. И это справедливо не только для отдельно взятого человека - точно так
же дух целых народов может воспарять над материей. Концентрированное
выражение этот дух находит в идеологии. Но не одна только идеология этноса -
упорядочение форм знакового обмена также делает свой вклад в обеспечение
высокой степени его сплоченности. А может, все обстоит и совсем по-другому:
не столько идеология, сколько форма организации знакового обмена
обеспечивают сублимацию этнического духа до степени единого экстатического
порыва. Единство понимания всеми ключевых понятий времени, монолитность едва
ли не рефлекторной реакции на одни и те же знаки:
"...И меч в крови носили по стране,
Как древний знак передавали.
Вставали все, увидев этот меч..."
обеспечивается отнюдь не имманентным их содержанием, ибо полное их
содержание может вмещать в себя все что угодно, но именно его организацией,
его определением, то есть положением этому содержанию какого-то единого для
всех предела. В собственно же лозунгах, способных поднять целые народы,
концентрируется вовсе не национальная мудрость, но куда как чаще
национальная ограниченность.
Культ Pax Romana, идея крестовых походов ради обретения гроба Господня,
прибитые к дверям собора тезисы Лютера, клич к "экспроприации
экспроприаторов" - все это лишь в умах весьма тонкого слоя интеллигенции
наполнялось каким-то возвышенным и глубоким смыслом. В сознании же масс
неприхотливые фигуры этой примитивной, но, может, оттого-то и зажигательной
риторики всегда были исполнены предельной - доходящей едва ли не до прямой
осязаемости - конкретностью. Ведь только в этом случае может достигаться
автоматизм и монолитность реакции больших масс. (А пределом организации
знакового обмена выступает именно слепая рефлекторность массовой реакции на
слово.) И в сущности все эти ключевые знаки, как верстовыми столбами
разметившие историю двух тысячелетий, ничем не отличаются от доступного даже
одноклеточным: "Аристократов на фонарь!", "Бей жидов!" или: "Хлеб и Rama
созданы друг для друга!".
Но как бы то ни было, в масштабе этноса единство восприятия и, что еще
более важно, единство ответной реакции на ключевые знаки эпохи далеко не в
последнюю очередь обеспечивается именно организацией самого языка.
Вглядимся в общеизвестное.
На протяжении последних веков мы видим, что более динамичный и
рациональный Запад диктует свою волю практически всему миру. Цивилизация,
созданная европейскими народами, давно уже принимается нами за своего рода
вершину, за эталон, сравнение с которым позволяет установить степень
развития всех прочих. Но нет ничего ошибочней такого взгляда на вещи. Так,
культуры Востока и Запада и в самом деле далеко отстоят друг от друга, но
это отнюдь не отстояние племени каких-то незадавшихся "унтерменшей" от
победительного рода "суперменов". Это принципиально разные культуры, и
применять единую количественную шкалу для их сравнения друг с другом,
какого-то их ранжирования - значит, проявлять элементарное
культурологическое невежество. Зеленое не поддается количественному
сравнению с глубоким, а горячее - с неправедным.
Правда, сегодня, под влиянием интенсивного информационного обмена,
охватившего практически всю планету, происходит нивелировка многих отличий.
Но все же и сегодня многие национальные культуры столь радикально отличаются
от европейского "стандарта", что даже невооруженному глазу становится
очевидным недопустимость сопоставления их в рамках единой количественной
шкалы, призванной ранжировать степень восхождения к некой единой для всех
вершине. Что же тогда говорить об уходящих в ретроспективу веках, когда
интенсивность обмена была значительно ниже?
Степень отличий, пролегших между нами, можно разглядеть в отраженном
свете развития письменности.
Казалось бы, можно говорить о существовании некоторой единой линии
эволюции от идеографического письма, способного фиксировать лишь самую
сердцевину смысла, к вокализованному фонографическому, который дает
возможность отразить практически любые нюансы значения. При этом легче всего
представить дело так, что это занявшее более двух тысячелетий (первое
вокализованное письмо появляется только в Греции) восхождение происходило
самостоятельно, вне связи с развитием самой речи. Иначе говоря, представить
его как процесс последовательного совершенствования форм графической
передачи, последовательного приближения к абсолютной точности фиксации речи,
организация которой не меняется в веках.
Гораздо труднее разглядеть в этом движении прямое отражение тех
метаморфоз, которые обязаны были происходить с самой речью.
Это ведь только сегодня можно в отдельной фонеме разглядеть структурную
единицу языка, которая подчас способна кардинально изменить самый смысл
какого-нибудь речения. Вспомним хотя бы "облезьяну" Достоевского. На заре же
человеческой истории отдельный звук атомарной единицей языка быть никак не
мог.
Принято считать, что одно из основных отличий иероглифического письма от
вокализованного состоит в неспособности первого отражать тонкие нюансы
значения, которые поддаются передаче лишь с помощью развитых форм
грамматики. Но могла ли существовать развитая грамматика там, где еще только
зачиналась иероглифика? Скорее, эволюция систем письма происходит
параллельно с эволюцией самой речи и отражает собой последнюю. (Разумеется,
это параллельное движение имеет довольно значительный сдвиг во времени, ни о
какой синхронности развития, конечно, говорить нельзя.) Так,
фразографическое письмо отражает тот ее этап, когда неделимой далее единицей
смысла была именно целостная фраза, вернее сказать, целостное речение.
Поэтому обиходное смыслоизъявление, какое-нибудь "Мама мыть рама", не только
не нуждалось в фонетической нюансировке, но и вообще не мыслилось
нюансированным. Самый строй мысли был таков, поэтому иероглифическое письмо
(если, конечно, отвлечься от временного сдвига) было столь же близкой к
абсолютной точности передачи смысла, сколь и сегодняшнее алфавитное письмо.
Дело в том, что там, на заре истории, не только при передаче на письме, но и
в том самом процессе преобразования идеального в формы материализованного
движения, который, как уже говорилось, все 24 часа в сутки протекает
"внутри" каждого из нас, формулируемая мысль фигурирует во всем спектре
своих возможных значений. Там, где еще только зачинается письменность, слово
существует как некоторая бездонная философская формула; точно так же во всем
спектре своих возможных значений эта формула воспринимается и любым другим
индивидом. Далекий отголосок именно такого восприятия не знающего
грамматических ограничений слова, проявился в греческом учении о Логосе. Это
же восприятие во многом послужило и причиной того, что, бесхитростные и
незамысловатые, притчи странствующего проповедника смогли положить начало
вероучению, завоевавшему чуть ли не целый мир.
В противоположность иероглифике фонографическое письмо передает только
одно из возможных значений - и именно то, которое разрешает какую-либо
данную контекстную ситуацию. (На самом деле и здесь передается пусть и более
узкий, но все же целый веер возможностей, но если несколько идеализировать
положение вещей, то допустимо говорить и об одном.) Поэтому действительный
смысл слова, фигурирующего в системе информационного обмена, которая еще не
знает развитых форм грамматики, всегда оказывается неизмеримо шире
конкретного содержания контекстной ситуации. Отсюда и сам информационный
обмен это не только восприятие, но и специфическое преломление общего
смысла, адаптация его к конкретике сиюминутности. В системе же, где лексика
перестает быть чем-то монопольным, он (в логическом пределе) оказывается в
точности равен ей. А значит, и сам обмен уже не требует какой-то
дополнительной работы сознания по низведению чего-то всеобщего к уровню
единичного.
Конечно, можно говорить о том, что одна форма более проста и примитивна,
чем другая, но все же видеть в одной из них лишь недостатки, в другой только
достоинства - ошибочно, зачастую истина может состоять и в прямо
противоположном. В самом деле, хороший универсал по большому счету всегда
лучше узкого специалиста. Но верно и то, что в каждом данном случае он явно
проигрывает первому. А между тем, преимущества того способа существования
звучащего слова, который отражается в зеркале иероглифического письма,
достаточно велики: ведь здесь практически любой знак воспринимается в
контексте всего личного опыта индивида. Поэтому благодаря такой системе
восприятия информации и сам индивид оказывается значительно более
жизнестойким в обстановке катаклизмов и потрясений. Впрочем, и у этой истины
есть своя оборотная сторона: в стабильных условиях он куда менее эффективен.
Правда, и в иероглифической письменности нельзя видеть что-то застывшее.
К тому времени, когда финикийцы изобрели свой алфавит, и она уже позволяла
фиксировать не только отдельные понятия, но и слоги и даже практически все
(как правило, согласные) звуки языка. Так, еще в эпоху Древнего царства в
египетской письменности появляется система алфавита, служившая для
обозначения 24 основных звуков. Словом, иероглифика со временем становится
чем-то вроде сборной солянки, в которой нетрудно отыскать элементы
практически всех ставших известными поздней науке систем письма.
Но если мы говорим, что система письма - это пусть и несколько
искаженное, к тому же значительно сдвинутое во времени, но все же зеркальное
отражение речи, то развитие первой в свою очередь отражает эволюцию второй.
А значит, потребность в точной графической фиксации индивидуальных
особенностей конкретного факта не может появиться там, где нет
ограничительного уточнения смысла средствами грамматики.
Что стоит за этим развитием? Усложнение и совершенствование структур
совместной деятельности, требующих иных форм ее согласования, а значит, и
иных форм информационного обмена?
Да, так. Во всяком случае именно к этому сводятся господствующие
представления. Но все же заметим: строгого доказательства это утверждение не
имеет. В его основании лежит предпосылка о том, что именно материальная
деятельность человека является двигателем всего. Стоит убрать эту
предпосылку, и вывод повиснет в воздухе. Но можно предположить и обратное:
именно становление новых форм речевого общения предопределяет изменение
сложившихся форм практики. (Напомню, изменение системы информационного
обмена проявляется не в одной только грамматике, ибо любое изменение языка
означает собой изменение ритмики движения всех структур и тканей организма
вплоть до субклеточного уровня его строения.)
Однако скорее всего истина в синтезе, в замкнутом логическом круге:
изменение организации речевого общения влечет за собой изменение структуры
материальной деятельности, в свою очередь развитие последней предъявляет
какие-то новые требования к сложившейся в этносе системе коммуникации.
Нет, для революционизации системы письма понадобился не только иной образ
жизни (торговцы и мореходы, деловые и предприимчивые финикийцы, конечно,
отличались от египтян) - нужно, было что-то более глубокое и
фундаментальное. Ведь и египтян, сумевших подчинить себе ритмику разливов
Нила и создать величайшее из всех чудес света, уже было трудно удивить
чем-нибудь прикладным и практическим. Иная культура (и дисциплина!) слова -
вот что решало все. Слово как вместилище непреходящего и бесконечного, как
средоточие мироздания, как первопричина и конечная цель всего сущего
порождало свой способ восприятия всего окружающего мира. Свое восприятие
времени (Шпенглер пишет, что долгое Восток вообще не знает его), свой взгляд
на пространство, свое видение самих себя и друг друга. Слово же, понятое как
как способ регистрации чего-то единичного, - это уже совершенно иной способ
не только согласования совместных действий, но и постижения внешней
реальности.
Иной способ существования слова, иная его культура, иная его дисциплина -
вот что отличило финикийцев от помешанных на вечном далеких потомков
строителей пирамид. Слово, изначально воспринимаемое как точная фиксация
сиюминутности, как утилитарное средство достижения какой-то частной цели,
изначально же требовало совершенно иной формы своего отображения на
письме...
Многое перенявшие у финикийцев, греки создают в сущности непревзойденную
и поныне систему письма. И если за всеми преобразованиями последнего видеть
только объективные потребности материальной практики, то именно греков
необходимо было бы вознести на самую вершину праксиса. Однако в
действительности все обстояло иначе: в этой сфере именно деловые и
предприимчивые финикийцы легко дали бы фору не обделенным склонностью к
праздности и лени грекам. Так что вовсе не потребности развития материальной
деятельности обусловили революционизацию письма - разные механизмы
восприятия слова порождали и разный взгляд народов на мир, и разный способ
их существования в этом мире.
Греция - это своего рода "золотая середина", это некоторый счастливый
сплав метафизичности Востока и зачатков того рационалистического
прагматизма, который впоследствии составит едва ли не самую сердцевину
западной культуры. Максимальная же степень тяготения к иному полюсу слова
проявились в менталитете Рима. И, может быть, во многом именно благодаря
жесткой дисциплине слова его видение мира становилось неким стандартом для
большинства, цивилизуемых его же легионами племен. С.Аверинцев говорит, что
одним из фундаментальнейших отличий, отделивших друг от друга (надолго?
навсегда?) культуры Востока и Запада, явилась разная степень их
приверженность к договору. Но ведь и сам договор основывается в первую
очередь на единстве понимания слова, без него он вообще немыслим. Поэтому
можно сказать, что положение слову какого-то общего для всех предела - это и
есть первая форма договора. (Правда, можно было бы утверждать и прямо
противоположное, т.е. то, что формирование культуры, основанной на высокой
дисциплине слова, - суть прямое следствие изначальной приверженности к
договорным началам организации совместного бытия. Но это только в том
случае, если допустить, что римский менталитет изначально страдал избытком
философической созерцательности и дефицитом прагматизма.)
Подведем итог.
Несколько утрируя действительность, можно сказать, что в ходе
исторического развития единое сознание единого человеческого рода как бы
поляризуется, и вот на одном полюсе раздваивающегося духа только бездонная
тайна полного микрокосма слова оказывается способной осветить собой
конкретику единственности, на другом - лишь фиксация осязаемых подробностей
конкретного факта формирует основание для индуктивного восхождения к любому
обобщению.
Разумеется, в чистом виде эти полярно ориентированные формы духовности
существовать не могут. Тем более там, где речь идет о бытии целых народов.
Повторюсь: есть лишь большая или меньшая степень тяготения разных культур к
одному из этих полюсов. Но и микроскопические отличия, накапливаясь и
накапливаясь в поколениях, через века способны дать вполне осязаемые
преимущества одним и обусловить отставание других.
Впрочем, необходимо уточнить. Ни стратегические преимущества ни
отставание ни в коем случае нельзя абсолютизировать. Во-первых, потому что
решительно невозможно все время выигрывать во всем, поэтому превосходство в
одном обязано обернуться поражением в чем-то другом. Во-вторых, это ведь еще
вопрос, в чем именно состоит сокровенный смысл бытия народов; ведь вряд ли
есть такие, которые и в самом деле были бы ближе всех к Богу.
Да, расплывчатость смысловых контуров слова, стремящегося поглотить все
мыслимое, означает собой значительно меньшую степень взаимосплоченности тех,
для кого оно является родным. Но в то же время это и более высокий уровень
творческого напряжения его интегрального носителя. И наоборот. Впрочем, и
здесь нельзя видеть какую-то однозначность, ибо у одного полюса единого
человеческого духа мы находим склонные к самоуглублению полусонные племена
мало к чему способных, но вместе с тем и равнодушных к материальному
преобразованию мира философов, на другом - исполненные энергией и
предприимчивостью народы, которым, как кажется, едва ли не чужды бесполезные
в достижении практического результата какие-то отвлеченные метафизические
искания...
Впрочем, мы еще не раз увидим в истории, что судьбоносные повороты в
жизни целых империй направляются не столько мечом, сколько тем строем
образов и чувств, которые открываются родным словом.
"Только змеи сбрасывают кожу,
Чтоб душа старела и росла.
Люди, мы со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела."
Не коллапс имперской воли и не напор варварских племен сгубил Рим. Слово
поэта открыло ему совершенно новый мир, и теперь уже именно он - этот
пленительный мир частной жизни подлежал завоеванию. Варвары же штурмовали
границы империи, уже погрузившейся в совершенно иное измерение бытия. Слово
же поэта пресекло тысячелетнюю инерцию "studia divina" и положило начало
новой - "studia humana", умственному движению, которому предстояло
преобразить всю Европу. Да и действительное пробуждение России началось не
столько с петровской палки, сколько с становлением нового языка...
Пусть и в меньших масштабах, но зато более контрастно, а значит, и
заметно даже невооруженному взгляду, поляризация форм организации слова
прослеживается в вечном противостоянии таких начал, как не допускающее
никаких недоговоренностей число и
"...тайна приоткрытой двери
В кумирню золотого сна",
иначе говоря, в противостоянии терминологии науки (да и вообще любой
узкоспециализированной профессиональной деятельности) и языка искусства.
Язык искусства вечен. Слово поэта, отзвучавшее тысячу лет тому назад,
сегодня бередит не умершую для него душу точно так же, как и тогда. Ничто
навсегда кинутое человеком в истекшей истории рода, так и не умалило его
первоначального смысла. Просто когда-то произнесенным словом
"Открылась бездна звезд полна,
Звездам числа нет, бездне дна",
и с тех самых пор ничто пережитое человеком уже не в состоянии исчерпать
ее. Но каждое новое слово художника все же открывает и открывает в ней узоры
каких-то новых звездных скоплений. Каждое новое откровение творца
переворачивает нашу душу, согревая порождаемое словом чувство теплом
неведомых ранее обертонов. Вот только все это - где-то в глубине нас самих.
Материальная же поверхность материального мира не отзывается на все это даже
легкой рябью. И только через столетия начинаются тектонические сдвиги.
Слово же науки на глазах преобразует окружающий нас физический мир. Так
не оно ли обладает большей действенностью и властью?
Нет, и стерильный язык царицы наук математики, и языки любых иных цехов,
были бы совершенно бесплодны, если не сказать жестче и жесточе - абсолютно
импотентны, существуй они сами по себе, в каком-то знаковом вакууме. Но, к
счастью, терминология любой науки, или доведенного до организационного
идеала ремесла, не существует автономно, она всегда растворяется в единой
стихии единого языка народа, душа которого светится именно в его искусстве.
И развивается любое специализированное арго вместе с самой наукой или
ремеслом только потому, что постоянно дышит воздухом именно этой стихии. Вне
ее никакой формализованный язык вообще немыслим. А впрочем, и предельная
формализация языка так же невозможна. Ведь даже в формальной логике началом,
цементирующим безупречность любой силлогистической структуры, выступает
совершенно загадочная и неопределенная субстанция, характеризуемая понятием
"есть". Между тем, из черной дыры одного только этого лингвистического
монстра может быть извлечено едва ли не все, что угодно.
Словом, эффективность любого профессионального языка объясняется совсем
не строгостью организации его категориального аппарата, но именно тем, от
чего он (к счастью, абсолютно безуспешно) все время пытается избавиться, -
каким-то трансцендентальным влиянием на него вдохновенного слова поэта.
Только оно, вернее, только нерасторжимая связь и единство этих
противоположных полюсов дает живительную силу любой науке, любому ремеслу.
Для того, чтобы убедиться в истинности этого, в общем-то нехитрого вывода,
достаточно представить себе некоторого "Маугли", никогда не слышавшего ни
колыбельных песен матери, ни бабушкиных сказок, ни звона гармошки за окном,
ни бойких девичьих частушек, ни, наконец, забористого мужского мата -
ничего, но вместо всего этого с самого детства погруженного в стерильную
атмосферу образов и понятий, определяющих абстрактные правила какой-нибудь
"игры в бисер". Словом, чудовище, так никогда и не узнавшее ничего, кроме
начал этой "игры". Стоит только сделать такое дикое предположение, и мы
поймем, что на деле для каждого из нас кристальная чистота и прозрачность
всех этих строгих правил, как солнечный свет, слагается из всего того, что с
детства довелось видеть и слышать нам. Каждый из нас все это обречен нести
через всю свою жизнь и для каждого ("когда б вы знали, из какого сора...")
не допускающая, казалось бы, никакой многозначности аксиоматика всегда
вместит в себя все переплавленное содержание индивидуализированной именно им
культуры. Поэтому, одно и то же формальное понятие в духовном достоянии
кого-то другого способно быть разложенным в совершенно иной спектр, словом,
обнаружить в себе далекие отзвуки каких-то иных песен, память иных картин
иного мира. А значит, строго говоря, абсолютного единства понимания одного и
того же нет даже в категориальном аппарате самых строгих дисциплин. Но в
конечном счете именно это и делает их способными к саморазвитию,
препятствует их окончательной кристаллизации.
Эта истина справедлива не только в рамках частной деятельности
относительно замкнутых этнических, социальных, профессиональных или каких
угодно других групп, но и в масштабе всего человеческого рода. Ведь и весь
человеческий род может рассматриваться как единый субъект некоторой единой
метакультуры. Впрочем, даже не так, не только может, но и должен
рассматриваться как единый субъект. Сакральная тайна одухотворенного бытия
индивида не может быть объяснена механикой низменных законов
функционирования его печени, легких, желудка... Смысл жизни целых народов не
может быть раскрыт вожделением героев. Назначение единого человеческого рода
не может быть исчерпано пользой победоносных племен. А значит, и пройденное
за несколько последних веков лишь Западной Европой не вправе рассматриваться
как некий эталон - так, перистальтика кишечника не может служить единым
законом всему, из чего складывается жизнь каждого из нас.
Конечно, особенности, сохраняющиеся у различных народов, можно подвергать
и какому-то количественному сравнению. Но все эти особенности в принципе не
могут быть объяснены одним только уровнем их "цивилизованности" или степенью
преданности тем идолам ли, идеалам, которым поклоняется просвещенный Запад.
Вероятно, нет ничего ошибочней того наивного лубочного представления,
согласно которому, разноязычные, все мы должны идти куда-то в одном и том же
"суперпостиндустриальном" направлении, вот только одни из нас идут прямой
дорогой, другие - обочиной, третьи вообще петляют неизвестно где... В едином
организме многое объясняется разным назначением органов - в единой, равно
созидаемой всеми, метакультуре разделившие нас отличия в конечном счете
могут быть объяснены только разной ролью народов в ее созидании.
Сердце не может функционировать без легких, и это еще вопрос, как далеко
смогли бы уйти те, кто мнит себя впереди, если бы свой путь им пришлось
вершить в абсолютном одиночестве. Но нет никакого сомнения в том, что самый
дух греческой культуры никогда не смог бы сформироваться без мощного
мутагенного воздействия невидимой радиации менталитета, имманентного
Востоку. Нет никакого сомнения в том, что без всепроникающей невидимой
радиации чужих культур и Рим никогда не сумел бы покорить мир. Нет никакого
сомнения и в том, что поставленная в условия жесткого духовного инбридинга
Европа так никогда и не смогла бы выйти из своего Средневековья. Ведь даже
европейский Ренессанс во многом был обусловлен вынужденным исходом
интеллигенции из давно уже обреченной Византии. По существу крест должен
быть благодарен полумесяцу за штурм Константинополя... И наконец, чем была
бы Америка без эмигрантов?
7. Предмет Творения
Итак, есть два полюса слова. Ни один из них недостижим для простых
смертных, но тяготение к какому-то одному из них может составить одно из
фундаментальных определений не только национального духа, но и ментальности
индивида.
Но есть и два полюса творчества... Вот - один:
"Я дух механики. Я вещества
Во тьме блюду слепые равновесья,
Я полюс сфер - небес и поднебесья,
Я гений числ, я счетчик, я глава.
Мне важны формулы, а не слова.
Я всюду и нигде. Но кликни - здесь я!
В сердцах машин клокочет злоба бесья.
Я князь земли! Мне знаки и права!
Я друг свобод.
Создатель педагогик.
Я - инженер, теолог, физик, логик.
Я призрак истин сплавил в стройный бред.
Я в соке конопли, я в зернах мака.
Я тот, кто кинул шарики планет
В огромную рулетку Зодиака."
Ключевым содержанием человеческого бытия является деятельность. Но строго
говоря, только творческая ее составляющая может быть определена как
деятельность человека. Вес остальное, рано или поздно передается машине или
вычислительному устройству - что по большому счету одно и то же - и, значит,
машинно по самой своей сути. Но в чем цель творчества?
Нас семь десятилетий воспитывали на том, что в основе всего лежат
материальные потребности человека. Но нужно понять, что становление
подобного мировоззрения - результат развития не одних только философских
систем. Потребовалась революция в самом образе жизни, чтобы не лишенная
смысла максима младогегельянцев о том, что рабочие не создают в сущности
ничего, ибо акт творчества есть по самой своей природе духовный акт, акт,
выходящий в сферу всеобщего, рабочий же создает единичное, чувственное,
рассчитанное лишь на удовлетворение чисто материальных потребностей, стала
восприниматься не только как прямое противоречие "единственно научному" и
правильному, но даже как своеобразная аберрация человеческого духа.
Плоды этой революции в истории русской культуры с наибольшей
отчетливостью впервые были замечены в тургеневском герое. Правда,
интеллигент в лучшем значении этого слова, Тургенев все же дает основание
видеть в своем Базарове некое подобие самого себя, то есть человека довольно
высокой культуры. Человека, чей нигилизм предстает, скорее, родом
гегелевского отрицания, чем простым порождением обыкновенного духовного
невежества. Собственная интеллигентность играет злую шутку с романистом,
мешая ему разглядеть в своем создании нового - нравственного -
Франкенштейна. А ведь Базаров фигура поистине страшная.
Вдумаемся. Разночинная молодежь, потоком хлынувшая после реформ
Александра II в российские университеты, осаждалась на естественнонаучных
факультетах отнюдь не потому, что сословные перегородки препятствовали ей
специализироваться на поприще, до недавней поры более благородном. Да и не
потому, что в глазах этой молодежи все "метафизическое" обладало значительно
меньшей ценностью, нежели осязаемое прикладное материальное, гармония
которого строга и алгебраична. Истина далека как от вульгарного "романтизма"
дурно понятой социальной обездоленности вчерашних париев, так и от демонизма
прагматичности этих вдруг ставших интеллигентами кухаркиных детей, как
кажется, исповедующих лишь одну религию - логику и преклоняющихся лишь перед
точностью строго зафиксированного факта.
История развития человеческого духа показывает, что подлинные его
сокровения обнаруживаются лишь там, где совершается восхождение от
однозначно интерпретируемых понятий, которые легко выстраиваются в
безупречные формальнологические цепи, в мир совершенно иной логики, к иной
системе мышления, где каждое понятие суть бездна. Тайна материального мира
заключается отнюдь не в знании того, сколько будет два плюс два, - несколько
упрощая, можно сказать, что истоки истины лежат там, где начинается
осмысление того, что такое "равняется" и что такое "плюс". Иными словами,
своими корнями истина уходит в ту самую "метафизику", романтизация
глубочайшего презрения к которой у нас начинается именно с Базарова.
Можно прожить всю жизнь и так и не узнать, что настоящим гарантом
истинности правильных формальнологических выводов является отнюдь не
протокольная однозначность исходных посылок и безупречная строгость всех
промежуточных построений, но именно эти - лишенные четких контуров
бесконечно далекие от алгебраической точности неуловимые и расплывчатые
метафизические сущности. Между тем, совсем иное состояние духа требуется для
того, чтобы видеть в любой однозначности - простую условность, в каждой
конкретности - абстракцию низшего уровня, во всякой очевидности -
непроницаемую бездну. Нет и не может быть линейного последовательного
перехода от таких, подобных арифметическим истинам, начал в мир тонких
метафизических материй. Это принципиально разные ступени развития
человеческого сознания.
Путем, ведущим в этот, навсегда остающийся трансцендентным для многих,
мир являются только те сферы духа, где уже изначально отсутствует
протокольная точность и плоскостная одномерность фиксированных явлений,
сферы, где любая единичность может быть осмыслена только через всеобщее. Но
музыкой этих сфер должно заполняться еще бессознательное бытие, воздухом
этого мира нужно дышать с самого раннего детства. Я где-то читал, что
подлинным интеллигентом становятся только в третьем поколении. Базаров -
интеллигент первого...
Вероятно, именно в этом и состоит его трагедия, ибо "социальная
обездоленность" как раз в том и заключается, что ему не довелось дышать этим
воздухом от своего рождения.
Нет, нигилизм Базарова - это совсем не гегелевское отрицание, без
которого немыслимо восхождение на новую ступень развития, напротив, его
истоки в простой неспособности преодоления человеком духовных вершин. Если
угодно, этот нигилизм - суть форма капитуляции, или, вернее, не вполне
осознанный акт духовного самосохранения. Спору нет, очень талантливый
человек, он сумел войти в мир, доступ в который и не снился его отцам, но,
несмотря на все свои достоинства, в этом новом для него мире он был обречен
навсегда остаться своего рода белой вороной, человеком второго сорта. И
вновь: отнюдь не из-за "подлости" своего происхождения. Неприятие Базарова
действительно неизбежно - но только потому, что духовная тайна горнего мира
старой дворянской культуры, куда так внезапно для самого себя вдруг
возносится вчерашний плебей, так и остается нераскрытой им. Но самое
страшное заключается в том, что Базаров вообще не замечает своего поражения.
Больше того: именно в поражении он видит свое торжество: уж если его(!)
интеллект за пределами осязаемого не смог разглядеть того таинственного
измерения, которое, казалось бы, должна была скрывать в себе старая
культура, значит, там и в самом деле - пустота. Здесь срабатывает извечный
инстинкт духовной самозащиты плебея. Ведь обнаружить, что подлинная тайна
того начала, простыми пролегоменами чему являлся в сущности весь
прослушанный им университетский курс, так и осталась совершенно не понятой
им, - значит, расписаться в своей собственной второсортности. И он
действительно не видит сокрытого измерения культуры. Именно это заставляет
его строить какую-то свою систему ценностей, в которой уже нет места никаким
"фикциям", строго рационалистическую алгебраически точную и логически
выверенную систему, где аксиоматично,
"...что человек - такая же машина,
Что звездный космос - только механизм
Для производства времени, что мысль -
Простой продукт пищеваренья мозга,
Что бытие определяет дух,
Что гений - вырожденье, что культура -
Увеличение числа потребностей,
Что идеал -
Благополучие и сытость..."
Именно такого рода аксиоматика лежит в основе базаровского мышления.
В "Капитале" у Маркса показано, как с становлением машинного производства
в условиях формирующейся капиталистической системы человек превращается в
простой придаток бездушной машины "чтоб вытирать ей пот, чтоб умащать
промежности елеем"... Но там речь идет лишь о чисто физическом его бытии.
Становление же вот такой, до предела формализованной "новой" культуры являет
собой наглядную иллюстрацию того, как уже духовная составляющая человека
становится точно таким же придатком (но теперь уже гораздо более страшной -
претендующей на интеллектуальность) машины. Во времена Маркса трудно было
предположить возможность появления такого механизма, но сегодня, когда
персональный компьютер оказывается на каждом рабочем столе, становится
вполне очевидным, что доводимая до предела рационализма и формализации
духовная деятельность человека перестает быть человеческой. Сегодня
обнаруживается, что такого рода деятельность в принципе может выполняться
машиной, а раз так, то и она машинна по своей природе. Сегодня
обнаруживается, что собственно человеческое - это только то, в основе чего
лежит так и не понятое Базаровым...
Машина - в своей ли железной ипостаси, в плотской ли оболочке нового
Франкенштейна - даже не подозревает о существовании какого-то иного мира,
качественно отличного от единственной существующей для нее реальности -
реальности осязаемых дырок на перфоленте или меток на магнитном диске.
Повинуясь им и только им, она создает какую-то свою гармонию. Уже
сегодняшние достижения позволяют говорить о возможности появления машины,
способной писать стихи и играть в шахматы. Но каких бы высот ни достигала
вычислительная техника вместе с искусством программирования, можно
утверждать, что любое, даже самое выдающееся достижение такой машины на деле
не может быть ничем иным, кроме бессмысленной гармонии дырок. Лишь человек в
состоянии разглядеть в ней что-то иное, отличное от структурированной
совокупности электрических импульсов. Для самой же машины метамир "дырочной
культуры" так и останется навсегда трансцендентным, и "глубоко голубой"
идиот, переигравший Каспарова, не способен осознать содеянное.
Именно с такого рода трансцендентностью столкнулся и Базаров. Но ладно,
если бы дело ограничивалось одним только им, личной драмой одного только
литературного героя. Реальная действительность куда страшней любого вымысла,
и реальные бесы, порожденные отторжением культуры, оказались куда страшнее и
бесов от Луки, и бесов от Достоевского...
Вкратце повторю сказанное.
Человек - существо творческое. Но как в последнюю истину человек может
веровать и в высокую нравственную заповедь, и в простую целесообразность. И
если верно то, что "В начале было Слово", то все равно необходимо уточнить,
ибо одних подвигает величие Слова, открывшегося Иоанну, других завораживает
колдовская магия тех, которые вспыхнули на последнем пиру Валтасара. Самое
же печальное заключается в том, что все эти "мене, текел, упарсин"
представляют собой гораздо более простое и удобное основание для
практических действий, нежели ригоризм нравственных императивов. И вот здесь
круг замыкается: Человек - существо творческое! Но на этом полюсе творят по
своим законам:
"Есть творчество навыворот, и он
Вспять исследил все звенья мирозданья,
Разъял Вселенную на вес и на число,
Пророс сознанием до недр природы,
Вник в вещество, впился, как паразит,
В хребет земли неугасимой болью,
К запретным тайнам подобрал ключи,
Освободил заклепанных титанов,
Построил их железные тела,
Запряг в неимоверную работу;
Преобразил весь мир, но не себя,
И стал рабом своих же гнусных
Тварей."
Одним словом, Базаровы могут порождать только бездуховность. Нужно ли
после этого удивляться тому, что целые поколения, воспитывавшиеся не только
как физический, но теперь уже и как интеллектуальный, придаток машины,
оказываются потерянными? Что сегодня мы обнаруживаем и дефицит милосердия, и
дефицит духовности, и дефицит нравственности? Поэтому если своеобразными
полюсами старого, онегинского, мира были Андрей Болконский и Платон
Каратаев, то в мире, где предельной рационализации подвергается даже мораль
(чего, например, стоит наша же, родная российская, линия моральной эволюции
от "разумного эгоизма" Чернышевского к литературным "бесам" и вполне
реальному Нечаеву), этими полюсами предстают, с одной стороны, компьютерный
полиграф, с другой - Полиграф Полиграфович Шариков. Да и кого еще может
породить вековое вращение в этом замкнутом круге необратимо деградирующей
"дырочной культуры" и такой же "дырочной нравственности" ("см. Мораль").
Однако, напомню, что слова, открывшиеся Валтасару, носили вполне
пророческий смысл...
Препарированное, выхолощенное строгим определением слово в принципе не
способно стать средством духовного созидания; загнанное в бездушный ранжир
формализованных дефиниций, оно в состоянии порождать одни лишь тавтологии.
Созидательное начало сохраняется в нем единственно потому, что кастрация
положением каких-то жестких пределов его значению никогда не бывает - да и
не может быть - абсолютной. На деле божественное пламя неопределимого
продолжает биться в нем вопреки любой сколь угодно строгой и свирепой
стерилизации. Вот именно эта утаенная от формального анализа неопределимость
в конечном счете и оказывается подлинным материалом и инструментарием любого
творческого процесса. Как, впрочем, и его прямым результатом, ибо всякое
новое достижение человеческого духа наполняет какими-то неведомыми ранее
переливами смысла не только втиснутую в формальные рамки часть общего
значения слова. Вся та семантическая аура знака, что навсегда остается за
границами любых его определений, в конечном счете формируется именно этими
цветами.
Словом, возможность творчества сохраняется в любой, даже самой строгой и
точной дисциплине только потому, что любая, сколь угодно ничтожная искра
того, что не поддается дефициции, способна хранить в себе полную
семантическую структуру любого знака. Так, даже единственная сохранившая
жизнь клетка давно уже умершего организма в состоянии возродить его плоть...
Таким образом, противоположным полюсом творчества должен быть тот, где
семантическая бездна слова вообще не подвергается никакому ограничению.
Близким к этому противоположному полюсу всегда было и остается искусство,
подлинным материалом и подлинным инструментарием которого в конечном счете
оказывается ничто иное, как чувство.
Формируемое именно тем, что всегда остается за рамками любой дефиниции,
как, впрочем и за пределами сиюминутного контекста, в который вплетается
рождаемый вдохновением знак, именно чувство становится также и его
единственным результатом. Но этот результат не сводится к простому
обогащению чувства каким-то новым оттенком, что порождается откровением,
приходящим к художнику. Нет, творческий процесс никогда не завершается
строительством храма, написанием Мадонны, или ваянием Пьеты. Все эти
материализованные итоги вдохновения - лишь начальный импульс уходящего
куда-то в бесконечность процесса и не более того. Впервые открывшееся
художнику никогда не умирает в нем, но отзывается катарсисом нескончаемой
череды поколений. Посредник и предстатель, он оказывается тем неосязаемым
инструментом, с помощью которого Создатель незримо лепит самую душу
человека. Ведь душа целого народа в конечном счете формируется именно тем,
что когда-то потрясло художника.
Лишь вослед этому потрясению приходит "инженер, теолог, физик, логик".
Так, именно художники, поэты, драматурги, совесть Франции, люди,
повинующиеся не велению рассудка, но голосу сердца, впервые зародили в ней -
уже не пасторальную - глубокую ностальгию по тому несотрясаемому никакими
бутафорскими бурями и вожделениями "великих" тихому и уютному миру, которым
все века дышало третье сословие. Лишь потом, вслед за ними, придут Вольтеры
и Руссо, делом которых будет переплавить неизречимое и отлить его в
безупречные формы строгой философской силлогистики. (Правда, за этими
последуют уже не только романтики социальной гармонии, но и духовные отцы
революционных трибуналов, и не желающие стеснять свои идолы даже ими
свирепые "друзья народа"...)
Поэтому, раз начавшись, творческий акт не умирает уже никогда. Конец ему
может положить только немедленное сожжение рукописи, но ведь и рукописи - не
горят...
Один из основных тезисов, отстаиваемых здесь, заключается в том, что с
окончательным становлением нового биологического вида Homo sapiens эволюция
человека вовсе не прекращается. Просто она принимает иные, ранее неведомые
живой природе, формы. Только теперь это уже не постепенное ненаправленное
видоизменение каких-то материальных структур или выполняемых ими функций, но
созидание того неосязаемого начала, что на протяжении многих столетий
именовалось душой. То есть формирование начала, в принципе противостоящего
всему материальному.
А это значит, что и история человеческого рода - это не совсем то, что
живописуют нам хроники каких-то материальных свершений. Не проникновение в
тайные глубины вещества, не пространственная экспансия человеческой практики
составляют суть нашего бытия в этом мире. Ничто вещественное в истекшей
истории не может стать ее символом - ни расщепление ядра, ни дерзновенный
порыв человека к звездам. И только нетленная наша душа была и остается тем
единственным, что, собственно, и делает человека действительным венцом всего
Творения. Вся история нашей цивилизации - это запечатлеваемая в летописях
культуры история становления именно ее предикатов. И лишь потом -
хронологическая последовательность тех вещественных отпечатков, которые
оставляются ею на сугубо материальной плоскости нашего (никоим образом не
сводимого к одной только ей) мира.
8. Гомеостаз культуры
Нельзя утверждать, что творчество, тяготеющее к одному полюсу, несет
человеку только вред, на другом же махровым цветом цветет одно только благо.
Замена выгребной ямы ватерклозетом спасла не один миллион жизней. Вечный же
сон человека о царствии небесном на земле сгубил их никак не меньше, чем все
вместе взятые оспы, чумы и холеры. Напротив: можно, наверное, утверждать,
что единственным импульсом к творчеству является порыв человека к добру.
(Разумеется, если речь не идет о психической патологии.) Мне горько это
говорить, но нетерпимость всех этих Торквемад и Савонарол, Макиавелли и
Маратов, Лениных и Полпотов, по-видимому, и в самом деле было продиктована
искренней болью за соплеменников, пламенной страстью спасти несчастное и
заблудшее человечество.
Иешуа предается мучительной и позорной казни. Но Мастер не обвиняет
предавшего его на смерть игемона, ибо и Понтий Пилат стоит перед страшным
для любого человека выбором: ведь не отдать одного - значило бы обречь на
смерть и муки многих. Не обвиняют его и сами евангелисты. У Иоанна, же есть
и вот это: "Тогда первосвященники и фарисеи собрали совет и говорили: что
нам делать? Этот Человек много чудес творит; если оставим Его так, то все
уверуют в Него, - и придут римляне и овладеют и местом нашим и народом. Один
же из них, некто Каиафа, будучи на тот год первосвященником, сказал им: вы
ничего не знаете, и не подумаете что лучше нам, чтобы один человек умер за
людей, нежели чтобы весь народ погиб." (Это очень важное место, им
маркируется та незримая черта, что оделяет новую, тяготеющую к ratio,
греко-римскую культуру от чуждой ему древней культуры Востока. Иудеи, авторы
синоптических Евангелий обращаются к своим соплеменникам. Иоанну же тесны
границы замкнутой на себя иудейской общины, его мир - это вся Империя. Дух
Нагорной проповеди исключает всякую мысль об отмщении за принесенное зло. Но
если для тех, кого персонифицируют Марк, Матфей, и Лука, реченное Иисусом
несет в себе целый мир, а потому и не нуждается ни в каких формальных
обоснованиях, то обращение к замешенному на рационализме менталитету Рима
требует воздвижения каких-то доказательных конструкций.)
Так что и жертвенные (куда там "гека"!) мегатомбы - это, как ни печально,
тоже итог порыва к какому-то идеалу добра и справедливости.
Да, изначально слово может быть продиктовано только одним, и мы уже могли
видеть, что именно самосохранение оказывается основным принципом организации
информационного обмена еще задолго до появления того вида, которым
подводится итог чисто биологической эволюции. Но - извечный крест человека -
оно обязано облечься в материальную форму. Повторюсь: только Слово Создателя
обладает силой прямого действия - слово человека должно или замкнуться
делом, или принять форму знака. Но вот здесь-то и начинаются все те
испытания и искусы, через которые в долгом своем восхождении должен пройти
человек.
Материальное взаимодействует с материальным по каким-то своим законам,
ведь только в конце этого пути им предстоит подчиниться законам духа. Конца
же не видно и сегодня. Поэтому сегодня даже инъекция спасительной вакцины
всегда отзывается болью. Меж тем, извне обрушивающаяся боль включает свои
рефлекторные цепи - и вот только что ликовавший по случаю избавления от
рабства Израиль начинает роптать при первом же испытании, которое несет ему
свобода, еще в воскресенье поющий и плачущий от счастья народ уже в пятницу
захлебывается от ненависти и требует распять Спасителя, еще вечером готовый
отдать свою жизнь за Учителя, Петр за ночь трижды отрекается от Него...
Таким образом, самой природой знакового обмена предопределено, что
порождаемое вечным порывом человека к добру и свету, слово несет ему не
только благо. Противостояние духа и плоти, материального и идеального
приносит какие-то плоды и здесь. Впрочем, как кажется, именно двойственная
природа знака, именно вечный круговорот материи и духа, который образует
самую сердцевину знакового обмена, делает возможной ту высокую миссию слова,
итогом которой становится формирование человеческой души. Вне этого
противостояния и этого вечного взаимообращения их друг в друга ее
становление было бы просто немыслимо. Ведь даже понятие добра не может
родиться там, где нет дыхания противоположной ему стихи; ("что делала бы
благость без злодейства?") в незнающем душевной боли Вселенной не может
родиться средство ее исцеления.
Но я менее всего хотел бы быть понятым так, что именно (и только)
духовная составляющая слова является средоточием высших нравственных
ценностей, вещественная же его оболочка должна быть естественным полюсом
притяжения всего того, что омрачает нашу совесть. Многоцветность реальной
действительности не может быть сведена к вот такой унылой черно белой копии.
И даже святоапостольское: "буква мертва, а дух животворит" в затрагиваемом
здесь аспекте требует своего разъяснения, ибо и в самом деле всем нам должно
быть служителями духа, но вовсе не одним только незнанием тех максим, что
проповедуются Павлом, происходит его убиение, которое кончается вполне
материальным распятием пророков...
Вглядимся пристальней.
Слово живет своей жизнью, менее всего оно может быть уподоблено чему-то
застывшему и недвижному. Лингвистический фокус всей полноты бытия рода, оно
вбирает в себя без исключения все его определения, но все-таки в каждый
данный момент его истории оно отображает что-то свое, присущее именно этому
периоду. Вслед за изменением способа существования человека что-то
исключается из его содержания, что-то, напротив, обогащает его. Впрочем,
жизнь слова неотделима от судеб его носителя не только потому, что оно
обязано в точности отражать их. Никакой знак не может быть низведен до
пассивного страдательного начала, и само слово в значительной мере
предопределяет исторические пути народов. Поэтому и все судьбоносные
повороты жизненного их уклада формируют содержание ключевых понятий их быта,
и, наоборот, изменение существа этих понятий способно формировать новые
исторические ориентиры, новые национальные цели.
Но вспомним то, о чем говорилось выше. Это только поверхностному взгляду
может показаться, что содержание если и не каждого, то во всяком случае
подавляющего большинства слов совершенно независимо (а то и вообще
трансцендентно) от содержания если и не всех, то во всяком случае
подавляющего большинства других. На деле полная семантическая структура
любого знака в состоянии без какого бы то ни было остатка растворить в себе
содержание всей созданной его носителем культуры. Слово в полной мере может
быть уподоблено таинственным лейбницевским монадам, то есть некоторым
неразложимым далее и вместе с тем обладающим ярко выраженной
индивидуальностью сущностям, каждая из которых по-своему воспроизводит в
себе всю структуру Макрокосма.
Но раз так, то уже простая логика способна показать, что имманентные
определения любого знака - пусть и косвенным образом - в обязательном
порядке входят в содержание всех других. Абсолютно трансцендентное
содержанию всех других, никакое слово вообще немыслимо. Меж тем, это имеет
свои следствия.
В самом деле. В силу этого обстоятельства любое сколь-нибудь заметное
изменение содержания какого-то одного знака обязано влечь за собой - пусть и
микроскопическое - изменение внутреннего смысла сразу всех остальных,
образующих общий тезаурус социума. Никакие трансформации значения одного не
могут пройти бесследно для всей совокупности других.
Между тем, как уже говорилось, существует довольно жесткая связь между
идеальным содержанием знака и содержанием тех материальных структур, которые
образуют собой органическое тело самого субъекта информационного обмена. Это
движение, как мы помним, происходит на протяжении всех 24 часов в сутки и
охватывает собой все уровни организации живой материи: биологический,
химический, физический... Другими словами, оно проявляется не только в
видимой внешнему наблюдателю механике исполнительных органов нашего тела, но
и в сокрытой от инструментально не вооруженного взгляда активности
функциональных систем организма, в определенности движения клеточных
структур и так далее, не исключая, возможно, ни характеристики
молекулярного, ни даже атомарного уровня строения человеческого тела.
Но если полное содержание какого-то одного слова способно вобрать в себя
все определения всей культуры народа, то и структура того материального
движения, что делает возможным прямое обращение образа в знак, в свою
очередь, не может быть чуждой структуре движения, в котором воплощается
определенность значения любого другого слова. В известном смысле и здесь
должно существовать то же соотношение между общим и единичным, которое
наличествует в семантике знаков. Там общее - это совсем не механическая
сумма единичных. Точно так же и единичные - это вовсе не части целого,
которые, подобно простым кирпичам, всегда остаются тождественными самим себе
независимо от того, что именно складывается из них - тюрьма или храм. В
какой-то степени было бы справедливым сказать, что полное содержание
различных знаков идентично, как идентичен один и тот же пейзаж,
рассматриваемый сквозь разные светофильтры. Любой из этих фильтров в
состоянии выявить все детали предмета, и все же каждый отображает его
по-своему, в своем свете. Поэтому и различия между общим и единичным там не
могут быть описаны с помощью одних только количественных соотношений,
требуются какие-то качественные определения.
Так и здесь, где речь идет о структурах развертывающегося сразу на всех
уровнях движения, которые сообщают разную тональность в сущности одному и
тому же образованию. Согласованная ритмика, пластика, амплитуда движения
всех образующих плоть живого тела составляющих элементов сливается в
некоторый единый генеральный тип, общую формулу, интегральный алгоритм.
Вновь прибегая к образным сравнениям, можно было бы сказать о некоторой
единой музыкальной теме, одновременно исполняемой всем оркестром, - вот
только каждый раз общая окраска этой темы оказывается разной.
Словом, сопровождающая каждый знак каждая данная структура движения,
которое и обеспечивает трансмутацию идеального образа в извне фиксируемую
материализованную его плоть, образует собой одну из бесчисленного множества
вариаций в сущности одной и той же музыкальной темы.
Но задумаемся вот над чем.
Любая из этих "вариаций" представляет собой вполне материальный процесс.
Между тем, любой материальный процесс обязан согласовываться с течением всех
других, которые протекают вокруг него и образуют для него внешнюю
реальность. Правда, допустимо считать, что какие-то процессы могут протекать
и наперекор многому: собственно, жизнь даже и немыслима без определенного
"противотечения" абиотической природе. Но все же следует помнить, что одним
из основных законов организации бытия живой материи - даже при сохранении
некоторого противостояния - является сохранение равновесия, вернее сказать,
некоторой гармонии со всей окружающей средой. Только полная гармония дает
шанс на сохранение и развитие вида. Поэтому и здесь ритмика, пластика,
амплитуда, траектория движения всех структурных элементов, что все 24 часа в
сутки исполняют эту "генеральную тему", должны быть гармонизированы не
только с общими характеристиками бытия всех других субъектов общения, но и с
ландшафтом региона, и с ритмикой сезонных колебаний климата, и с
особенностями геофизики, и так далее, и так далее, и так далее.
Таким образом, вся эта "генеральная тема", точнее говоря, интегральное
определение всей созидаемой этносом культуры, обязана вписываться в
окружающую среду, полностью гармонизироваться одновременно со всеми уровнями
ее организации - от ландшафта до, может быть, субнуклеарного этажа всеобщего
строения материи. Поэтому любые этнические, региональные культуры
оказываются куда более фундаментальным и грандиозным образованием, чем это
может показаться на первый взгляд, и избитый образ айсберга, лишь верхушка
которого возвышается над поверхностью воды, оказывается довольно точным так
же и в этом контексте.
Вероятно, было бы целесообразным утверждать, что там, где мы сталкиваемся
с общностью наделенных развитой психикой субъектов, наряду с такими
началами, как генотип и фенотип, должно существовать и нечто третье -
некоторый этотип популяции (этноса).
(Я, конечно, понимаю, что категория "этотип", скорее, характеризует один
только внешний, то есть доступный стороннему взгляду слой этого
сложноструктурированного многоуровнего движения. Но если уж на то пошло,
выработка определений - вообще представляет собой занятие, которое доступно
далеко не каждому. Впрочем, дело ведь не в формальной номенклатуре
понятий...)
При этом, как представляется, совершенно бессмысленно спорить о том, "кто
более матери-истории ценен", по-другому говоря, что более существенно в
организации одухотворенного бытия - генотип или вот это новообразование
живой материи. Ведь вовсе не исключено, что оба эти начала как-то по-своему
взаимодействуют и взаимоопределяют друг друга. Иными словами, законы
формирования генотипа должны способствовать закреплению позитивных
этотипических новообретений социума, в свою очередь, динамика развития
этотипа должна быть в состоянии способствовать накоплению им благоприятных
генотипических перемен. Проводя аналогию между известными биологическими
понятиями, можно говорить о постоянном взаимопереходе генотипических
характеристик в этотипические и обратно.
Но если так, то созидаемая любой этнической общностью культура
оказывается началом, способным не только цементировать духовное единство
поколений, но и выполнять охранительную функцию. Больше того, в своей
крайней форме она способна играть даже терапевтическую роль, исцеляя многие
травмы, наносимые нам условиями и нашего бытия, и нашего общежития.
Чем богаче культура, тем более глубоко и прочно вписан ее субъект в те
сокровенные ритмы, из которых и складывается интегральная форма
существования всей окружающей его среды. Поэтому и существование отдельно
взятых индивидов оказывается тем более гармонизированным с ней, а через нее
и со всем космосом, чем более полно усваивается ими культура их этноса. При
этом следовало бы заметить, что сколь-нибудь существенные отличия в уровне
культуры могут существовать прежде всего на уровне индивидов, принадлежащих
к какому-то одному роду. Именно - и, вероятно, только - здесь можно говорить
о количественной разнице, ведь, как известно, любые количественные
сопоставления корректны только в пределах одного общего для всех качества.
Интегральные же культуры разных этнических групп противостоят друг другу
прежде всего в качественном отношении. Они могут быть иными, но видеть в
существующих между ними отличиях разную степень их отстояния от какой-то
единой и обязательной для всех абстрактной вершины, как правило,
некорректно. Хотя, разумеется, это и не исключает возможности прямого
количественного сопоставления между собой каких-то отдельных параметров
разных этнических культур.
Но если уж мы упомянули о соотношении всеобщего и единичного, то следует
сказать и то, что в этотипах, имманентных, наверное, любым этническим
группам, общего, объединяющего их, должно быть никак не меньше того, что
способно воздвигнуть между ними какие-то барьеры. Ведь в конце концов не
только Космос, но и данная всем нам в удел планета - одна. А значит,
глубокое родство всех со всеми должно наличествовать, несмотря на все
отличия ландшафтов, почв, климата, цвета кожи, волос, анатомических
особенностей и так далее, и так далее, и так далее. В свою очередь, именно
последнее обстоятельство и предстает как глубинная основа того, что законы
регулирования совместного бытия на этой планете, с становлением человеческой
духовности осознаваемые как нравственные заповеди, - едины для всех. (Вот
только хотелось предостеречь: никоим образом нельзя отождествлять ни эти
законы с велениями совести, ни это единство с всеобщностью категорического
императива человеческой нравственности. Все это столь же противоположные
начала, сколь вообще противоположны, а зачастую и враждебны материальное и
идеальное. Каждое из них - не более чем своеобразная проекция на плоскость
инобытия другого.)
Впрочем, необходимо уточнить и еще одно обстоятельство: прямое
количественное сопоставление культур некорректно только для тех социумов,
которые сосуществуют в одном регионе и взаимодействуют друг с другом
достаточно длительное время. "Молодым" этносам еще только предстоит
завершить формирование и стабилизировать свой этотип - и через это слиться с
единым дыханием того островка Вселенной, который дается им в удел.
Культура, а значит, и вливающийся в общий ритм дыхания этого островка
этотип этноса формируется не вдруг - века должны миновать, прежде чем
установится гармония бытия новообразующейся общности с естественно-природным
ее окружением. Но важно иметь в виду еще и вот что: такая гармония может
установиться только при сохранении стабильности бытия самого этноса, высокая
культура не может сформироваться там, где этой стабильности нет и в помине,
где частые потрясения и катаклизмы сопровождают всю его историю. Говоря
лапидарным языком, культура - это своеобразная идеология лишь некоторой
константы бытия.
Несмотря даже на все потрясения и перевороты, которые могут заметно
сдерживать развитие, скорость формирования этотипа, которому и предстоит
играть решающую роль в истории этноса, все же несопоставима со скоростью
сугубо биологических механизмов становления новых поведенческих инстинктов,
со скоростью естественного отбора. Но и сформировавшись, основные "несущие"
конструкции культуры, или говоря иным языком, этнического этотипа не
остаются неизменными. Больше того, именно их поступательное развитие и
составляет одно из наиболее фундаментальных измерений все еще продолжающейся
(теперь уже социальной) эволюции живой материи.
В самом общем виде развитие этнической культуры можно представить как
процесс накопления мутационных изменений содержания ключевых знаков,
цементирующих единство социума. Не будем вдаваться в анализ причин всех этих
изменений, он выходит за пределы рассматриваемого здесь предмета. Лишь
повторимся: есть рутинный занимающий целые столетия процесс постепенного
накопления невидимых глазу перемен, которые обнаруживаются лишь в долгой
череде сменяющих друг друга поколений, а есть и взрывное накопление
критической их массы, которое происходит на протяжении жизни какого-то
одного.
Строго говоря, любая мутация вредна, ибо всегда влечет за собой нарушение
уже сложившегося равновесия организма с окружающей его средой. Но в живой
природе трагедия мутантов начинается вовсе не там, где необратимые генные
катаклизмы принимают слишком уж драматический характер, но там, где они
происходят слишком стремительно. Только время позволяет обратить сиюминутный
вред на пользу развивающемуся виду; миллионолетия - и только они - делают
возможным последовательное превращение одноклеточных в нечто разумное и даже
больше того - в нечто одухотворенное. Там же, где давление мутагенных
факторов сжимает эволюционный процесс до каких-то сверхкритических временных
величин, виды оказываются обреченными на вымирание.
Все те изменения, которые претерпеваются этотипом этноса на протяжении
его жизни, можно уподобить именно такому мутационному процессу.
Воздействия внешней среды, изменения бытовых, социальных условий его
жизни закономерно отражаются в семантике ключевых знаков. Все эти деформации
дискретных единиц языка внешне мало чем отличаются от мутационных изменений
дискретных единиц наследственности. Однако существенные отличия все же
наличествуют. Так, любая мутация затрагивает лишь наследственный аппарат
какой-то отдельной особи, закрепление же всех вызываемых ею новообразований
в едином генотипе популяции происходит только по мере накопления аналогичных
мутаций у других индивидов, а также по мере передачи новых свойств по
наследству. Поэтому общее изменение генотипа происходит на протяжении весьма
и весьма длительного периода. Бездна времени требуется для того, чтобы
изменить определенность биологического вида. Изменение же семантики ключевых
знаков практически сразу, то есть в течение жизни считанных поколений (иначе
говоря, в совершенно несопоставимые с нормативами естественного отбора
сроки) становятся достоянием всех, всей этнической культуры. А это означает,
что необратимой деформации сразу же подвергается этотип всего рода. Поэтому
общее развитие здесь совершается значительно быстрей, чем инициированный
собственно мутационными изменениями процесс биологического видообразования.
Поступательное формирование каких-то новых знаков, а также
последовательное изменение внутреннего содержания всех тех, что уже прочно
закрепились в повседневном информационном обороте, в целом благотворны для
любой этнической общности, ведь в сущности именно в этом и состоит
формирование и развитие ее культуры. Все это - рутинный процесс для любого
социума. Но если постепенные незначительные, говоря философским языком,
количественные,