Ссылки Обмен ссылками Новости сайта Поиск |
Дмитрий Сергееевич Мережковский
Христос и Антихрист
(трилогия)
КНИГА ВТОРАЯ
Петр и Алексей
КНИГА ПЕРВАЯ
ПЕТЕРБУРГСКАЯ ВЕНЕРА
- АНТИХРИСТ хочет быть. Сам он, последний черт, не бывал еще, а щенят его народилось - полна поднебесная.
Дети отцу своему подстилают путь. Все на лицо антихристово строят. А как устроят, да вычистят гладко везде, так самон в свое время и явится. При дверях уже - скоро будет!
Это говорил старик лет пятидесяти в оборванном подьяческом кафтане молодому человеку в китайчатом шлафроке и туфлях на босую ногу, сидевшему за столом.
- И откуда вы все это знаете?- произнес молодойчеловек.- Писано: ни Сын, ни ангелы не ведают. А вызнаете...
Он помолчал, зевнул и спросил: - Из раскольников, что ли?
- Православный.
- В Петербург зачем приехал?
- С Москвы взят из домишку своего с приходнымии расходными книгами, по доношению фискальному вовзятках.
- Брал?
- Брал. Не из неволи или от какого воровства, а полюбви и по совести, сколько кто даст за труды наши приказные.
Он говорил так просто, что, видно было, в самом делене считал взятки грехом.
- И ко обличению вины моей он, фискал, ничего недонес. А только по запискам подрядчиков, которые во многие годы по-небольшому давали, насчитано оных дач наменя 215 рублев, а мне платить нечем. Нищ семь, стар, скорбен, и убог, и увечен, и мизерен, и приказных делнести не могу - бью челом об отставке. Ваше премилосердное высочество, призри благоутробием щедрот своих, заступись за старца беззаступного, да освободи от оного платежа неправедного. Смилуйся, пожалуй, государьцаревич Алексей Петрович!
Царевич Алексей встретил этого старика несколькомесяцев назад в Петербурге, в церкви Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы, что близ речки Фонтанной иШереметевского двора на Литейной. Заметив его по необычной для приказных, давно не бритой седой бородеи по истовому чтению Псалтыри на клиросе, царевичспросил, кто он, откуда и какого чина. Старик назвал себяподьячим Московского Артиллерийского приказа, Ларионом Докукиным; приехал он из Москвы и остановилсяв доме просвирни той же Симеоновской церкви; упомянул о нищете своей, о фискальном доношении; а также, едва не с первых слов - об Антихристе. Старик показалсяцаревичу жалким. Он велел ему придти к себе на дом, чтобы помочь советом и деньгами.
Теперь Докукин стоял перед ним, в своем оборванномкафтанишке, похожий на нищего. Это был самый обыкновенный подьячий из тех, которых зовут чернильнымидушами, приказными строками. Жесткие, точно окаменелые, морщины, жесткий, холодный взгляд маленьких тусклых глаз, жесткая запущенная седая борода, лицо серое, скучное, как те бумаги, которые он переписывал; корпел, корпел над ними, должно быть, лет тридцать в своем приказе, брал взятки с подрядчиков по любви да по совести, а может быть, и кляузничал,- и вот до чего вдруг додумался: Антихрист хочет быть.
"Уж не плут ли?"- усумнился царевич, вглядываясьв него пристальнее. Но ничего плутовского или хитрого, а скорее что-то простодушное и беспомощное, угрюмое иупрямое было в этом лице, как у людей, одержимых одною неподвижною мыслью.
- Я еще и по другому делу из Москвы приехал,добавил старик и как будто замялся. Неподвижная мысльс медленным усилием проступала в жестких чертах его.
Он потупил глаза, пошарил рукою за пазухой, вытащилоттуда завалившиеся за подкладку сквозь карманную прореху бумаги и подал их царевичу.
Это были две тоненькие засаленные тетрадки в четвертую долю, исписанные крупно и четко подьяческимпочерком.
Алексей начал их читать рассеянно, но потом все сбольшим и большим вниманием.
Сперва шли выписки из святых отцов, пророков иАпокалипсиса об Антихристе, о кончине мира. Затем воззвание к "архипастырям великой России и всей вселенной", с мольбою простить его, Докукина, "дерзость и грубость, что мимо их отеческого благословения написал сиеот многой скорби своей и жалости, и ревности к церкви", а также заступиться за него перед царем и прилежно упросить, чтоб он его помиловал и выслушал.
Далее следовала, видимо, главная мысль Докукина: "Поведено человеку от Бога самовластну быть".
И наконец - обличие государя Петра Алексеевича: "Ныне же все мы от онаго божественного дарасамовластной и свободной жизни отрезаемы, а также домов и торгов, землевладельства и рукодельства, и всехсвоих прежних промыслов и древле установленных законов, паче же и всякого благочестия христианского лишаемы. Из дома в дом, из места в место, из града в градгонимы, оскорбляемы и озлобляемы. Весь обычай свой иязык, и платье изменили, головы и бороды обрили, персоны свои ругательски обесчестили. Нет уже в нас ни доброты, ни вида, ни различия с иноверными; но до конца смесилися с ними, делам их навыкли, а свои христианскиеобеты опровергли и святые церкви опустошили. ОтВостока очи смежили: на Запад ноги в бегство обратили, странным и неведомым путем пошли и в земле забвенияпогибли. Чужих установили, всеми благами угобзили, а своих, природных гладом поморили и, бьючи на правежах, несносными податями до основания разорили. Иное жеи сказать неудобно, удобнее устам своим ограду положить. Но весьма сердце болит, видя опустошение НовогоИерусалима и люд в бедах язвлен нестерпимыми язвами!".
"Все же сие,- говорилось в заключение,- творят намза имя Господа нашего Иисуса Христа. О, таинственныемученики, не ужасайтесь и не отчаивайтесь, станьте доб
ре и оружием Креста вооружитесь на силу антихристову! Потерпите Господа ради, мало еще потерпите! Неоставит нас Христос, Ему же слава ныне и присно, и во веки веков. Аминь!".
- Для чего ты это писал?- спросил царевич, дочитавтетрадки.
- Одно письмо такое же намедни подкинул у Симеоновской церкви на паперти,- отвечал Докукин.- Да тописьмо, найдя, сожгли и государю не донесли и розыскуне делали. А эту молитву прибить хочу у Троицы, возледворца государева, чтоб все, кто бы ни читал, что в нейнаписано, знали о том и донесли бы его царскому величеству. А написал сие во исправление, дабы некогда, пришед в себя, его царское величество исправился.
"Плут!- опять промелькнуло в голове Алексея.А, может быть, и доносчик! И догадал меня черт связаться с ним!"
- А знаешь ли, Ларион,- сказал он, глядя ему прямов глаза,- знаешь ли, что о сем твоем возмутительном ибунтовском писании я, по должности моей гражданскойи сыновней, государю батюшке донести имею? Воинскогоже Устава по артикулу двадцатому: кто против его величества хулительными словами погрешит, тот живота лишени отсечением головы казнен будет.
- Воля твоя, царевич. Я и сам думал было с темявиться, чтобы пострадать за слово Христово.
Он сказал это так же просто, как только что говорило взятках. Еще пристальнее вгляделся в него царевич.
Перед ним был все тот же обыкновенный подьячий, приказная строка; все тот же холодный тусклый взгляд, скучное лицо. Только в самой глубине глаз опять зашевелилось что-то медленным усилием.
- В уме ли ты, старик? Подумай, что ты делаешь?
Попадешь в гарнизонный застенок - там с тобой шутитьне будут: за ребро повесят, да еще прокоптят, как вашегоГришку Талицкого.
Талицкий был один из проповедников конца мираи второго пришествия, утверждавший, что государь ПетрАлексеевич - Антихрист, и несколько лет тому назадказненный страшною казнью копчения на медленном огне.
- За помощью Божией готов и дух свой предать,ответил старик.- Когда не ныне, умрем же всячески.
Надобно бы что доброе сделать, с чем бы предстать передГосподом, а то без смерти и мы не будем.
Он говорил все так же просто; но что-то было в спокойном лице его, в тихом голосе, что внушало уверенность, что этот отставной артиллерийский подьячий, обвиняемыйво взятках, действительно пойдет на смерть, не ужасаясь, как один из тех таинственных мучеников, о которых онупоминал в своей молитве.
"Нет,- решил вдруг царевич,- не плут и не доносчик, а либо помешанный, либо в самом деле мученик!"
Старик опустил голову и прибавил еще тише, как будтопро себя, забыв о собеседнике: - Поведено от Бога человеку самовластну быть.
Алексей молча встал, вырвал листок из тетрадки, зажег его о горевшую в углу перед образами лампадку, вы
нул отдушник, открыл дверцу печки, сунул туда бумаги, подождал, мешая кочергой, чтоб они сгорели дотла, и когдаостался лишь пепел, подошел к Докукину, который, стояна месте, только глазами следил за ним, положилруку на плечо его и сказал:
- Слушай, старик. Никому я на тебя не донесу. Вижу, что ты человек правдивый. Верю тебе. Скажи: хочешь мнедобра?
Докукин не ответил, но посмотрел на него так, чтоне нужно было ответа.
- А коли хочешь, выкинь дурь из головы! О бунтовских письмах и думать не смей - не такое нынче время.
Ежели попадешься, да узнают, что ты был у меня, таки мне худо будет. Ступай с Богом и больше не приходиникогда. Ни с кем не говори обо мне. Коли спрашиватьбудут, молчи. Да уезжай-ка поскорей из Петербурга.
Смотри же. Ларион, будешь помнить волю мою?
- Куда нам из воли твоей выступить?-проговорилДокукин.- Видит Бог, я тебе верный слуга до смерти.
- О доносе фискальном не хлопочи,-продолжалАлексей.- Я слово замолвлю, где надо. Будь покоен, тебя освободят от всего. Ну, ступай... или нет, постой, давай платок.
Докукин подал ему большой синий клетчатый, полинялый и дырявый, такой же "мизерный", как сам еговладелец, носовой платок. Царевич выдвинул ящик маленькой ореховой конторки, стоявшей рядом со столом, вынул оттуда, не считая, серебром и медью рублей двадцать - для нищего Докукина целое сокровище - завернул деньги в платок и отдал с ласковой улыбкою.
- Возьми на дорогу. Как вернешься в Москву, закажимолебен в Архангельском и частицу вынь за здравиераба Божия Алексея. Только смотри, не проговорись, что за царевича.
Старик взял деньги, но не благодарил и не уходил.
Он стоял по-прежнему, опустив голову. Наконец, поднялглаза и начал было торжественно, должно быть, заранееприготовленную речь:
- Как древле Самсону утолил Бог жажду черезослиную челюсть, так и ныне тот же Бог не учинит личерез мое неразумение тебе, государь, нечто подобное ипрохладительное?
Но вдруг не выдержал, голос его пресекся, торжественная речь оборвалась, губы задрожали, весь он затрясся иповалился в ноги царевичу.
- Смилуйся, батюшка! Послушай нас бедных, вопиющих, последних рабов твоих! Порадей за веру христианскую, воздвигни и досмотри, даруй церкви мир и единомыслие. Ей, государь царевич, дитятко красное, церковное, солнышко ты наше, надежда Российская! Тобой хочет весьмир просветиться, о тебе люди Божий расточенные радуются! Если не ты по Господе Боге, кто нам поможет?
Пропали, пропали мы все без тебя, родимый. Смилуйся!
Он обнимал и целовал ноги его с рыданием. Царевичслушал, и ему казалось, что в этой отчаянной мольбедоносится к нему мольба всех погибающих, "оскорбляемыхи озлобляемых"- вопль всего народа о помощи.
- Полно-ка, полно, старик,- проговорил он, наклонившись к нему и стараясь поднять его.- Разве я не знаю, не вижу? Разве не болит мое сердце за вас? Одно у нас горе.
Где вы, там и я. Коли даст Бог, на царстве буду - все сделаю, чтоб облегчить народ. Тогда и тебя не забуду: мневерные слуги нужны. А пока терпите да молитесь, чтобыскорее дал Бог совершение - буде же воля Его святая вовсем!
Он помог ему встать. Теперь старик казался оченьдряхлым, слабым и жалким. Только глаза его сияли такоюрадостью, как будто он уже видел спасение России.
Алексей обнял и поцеловал его в лоб.
- Прощай, Ларион. Даст Бог свидимся, Христос стобой!
Когда Докукин ушел, царевич сел опять в свое кожаное кресло, старое, прорванное, с волосяною обивкою, торчавшею из дыр, но очень спокойное, мягкое, и погрузился не то в дремоту, не то в оцепенение.
Ему было двадцать пять лет. Он был высокого роста, худ и узок в плечах, со впалою грудью; лицо тоже узкое, до странности длинное, точно вытянутое и заостренноекнизу, старообразное и болезненное, со смугло-желтымцветом кожи, как у людей, страдающих печенью; рот оченьмаленький и жалобный, детский; непомерно большой, точнолысый, крутой и круглый лоб, обрамленный жидкими косицами длинных, прямых черных волос. Такие лица бывают у монастырских служек и сельских дьячков. Но когда он улыбался, глаза его сияли умом и добротою. Лицосразу молодело и хорошело, как будто освещалось тихимвнутренним светом. В эти минуты напоминал он деда своего, Тишайшего царя Алексея Михайловича в молодости.
Теперь, в грязном шлафроке, в стоптанных туфлях набосу ногу, заспанный, небритый, с пухом на волосах, онмало похож был на сына Петра. С похмелья после вчерашней попойки проспал весь день и встал недавно, толькоперед самым вечером. Через дверь, отворенную в соседнююкомнату, видна была неубранная постель со смятымиогромными пуховиками и несвежим бельем.
На рабочем столе, за которым он сидел, валялись вбеспорядке заржавевшие и запыленные математическиеинструменты, старинная сломанная кадиленка с ладаном, табачная терка, пеньковые пипки, коробочка из-под пудры для волос, служившая пепельницей; вороха бумаг и груды книг в таком же беспорядке: рукописные заметки ковсемирной Летописи Барония покрывала куча картузноготабаку; на странице раскрытой, растерзанной, с оборванным корешком, Книги, именуемой Геометрия или Землемерие радиксом и циркулем к научению мудролюбивыхтщателей, лежал недоеденный соленый огурец; на оловянной тарелке - обглоданная кость и липкая от померанцевой настойки рюмка, в которой билась и жужжала муха.
И по стенам с ободранными, замаранными шпалерамииз темно-зеленой травчатой клеенки, и по закоптеломупотолку, и по тусклым стеклам окон, не выставленных, несмотря на жаркий конец июня,- всюду густыми черными роями жужжали, кишели и ползали мухи.
Мухи жужжали над ним. Он вспомнил драку, которойкончилась вчерашняя попойка. Жибанда ударил Засыпку, Засыпка - Захлюстку, и отец Ад и Грач с Молохом свалились под стол; это были прозвища, данные царевичемего собутыльникам, "за домовную издевку". И сам он, Алексей Грешный - тоже прозвище - кого-то бил и дралза волосы, но кого именно, не помнил. Тогда было смешно, а теперь гадко и стыдно.
Голова разбаливалась. Выпить бы еще померанцевой, опохмелиться. Да лень встать, позвать слугу, лень двинуться. А сейчас надо одеваться, напяливать узкий мундирный кафтан, надевать шпагу, тяжелый парик, от которого еще сильнее болит голова, и ехать в Летний сад намаскарадное сборище, где велено быть всем "под жестокимштрафом".
Со двора доносились голоса детей, игравших в веревочку и в стрякотки-блякотки. Больной взъерошенныйчижик в клетке под окном изредка чирикал жалобно.
Маятник высоких, стоячих, с курантным боем, английскихчасов - давнишний подарок отца - тикал однообразно.
Из комнат верхнего жилья слышались унылые бесконечные гаммы, которые разыгрывала на дребезжащем, ста
реньком немецком клавесине жена Алексея, кронпринцесса София, Шарлотта, дочь Вольфенбюттельского герцога. Он вдруг вспомнил, как вчера, пьяный, ругал ее Жибанде и Захлюстке: "Вот жену мне на шею чертовку навязали: как-де к ней ни приду; все сердитует и не хочет сомною говорить. Этакая фря немецкая!"-"Не хорошо,подумал он.- Много я пьяный лишних слов говорю, апотом себя очень зазираю"... И чем она виновата, что еепочти ребенком насильно выдали за него? И какая онафря? Больная, одинокая, покинутая всеми на чужой стороне, такая же несчастная, как он. И она его любит - может быть, она одна только и любит его. Он вспомнил, какони намедни поссорились. Она закричала: "Последнийсапожник в Германии лучше обращается со своею женою, чем вы!" Он злобно пожал плечами: "Возвращайтесь жес Богом в Германию!.."-"Да, если бы я не была..."и не кончила, заплакала, указывая на свой живот - онабыла беременна. Как сейчас, видит он эти припухшие, бледно-голубые глаза и слезы, которые, смывая пудру только что бедняжка нарочно для него припудрилась струятся по некрасивому, со следами оспы, чопорному, еще более подурневшему и похудевшему от беременностии такому жалкому, детски-беспомощному лицу. Ведь он исам любит ее, или, по крайней мере, жалеет по временамвнезапною и безнадежною, острою до боли, нестерпимоюжалостью. Зачем же он мучит ее? Как не грешно ему, не стыдно? Даст он за нее ответ Богу.
Мухи одолели его. Косой, горячий, красный луч заходящего солнца, ударяя прямо в окно, резал глаза.
Он передвинул, наконец, кресло, повернулся спиноюк окну и уставился глазами в печку. Это была огромная, с резными столбиками, узорчатыми впадинками и уступчиками, голландская печь из русских кафельных изразцов, скованных по углам медными гвоздиками. Густыми красно-зелеными и темно-фиолетовыми красками по беломуполю выведены были разные затейливые звери, птицы, люди, растения - и под каждой фигуркой славянскимибуквами надпись. В багровом луче краски горели с волшебною яркостью. И в тысячный раз с тупым любопытством царевич разглядывал эти фигурки и перечитывалнадписи. Мужик с балалайкой: музыку умножаю-, человек в кресле с книгою: пользую себя-, тюльпан расцветающий: дух его сладок, старик на коленях перед красавицей: не хочу старого любити; чета, сидящая под кустами: совет наш благ с тобою, и березинская баба, и французские комедианты, и попы, китайский с японским, иДиана, и сказочная птица Малкофея.
А мухи все жужжат, жужжат; и маятник тикает; ичижик уныло пищит; и гаммы доносятся сверху, и крикидетей со двора. И острый, красный луч солнца тупеет, темнеет. И разноцветные фигурки движутся. Французскиекомедианты играют в чехарду с березинскою бабою; японский поп подмигивает птице Малкофее. И все путается, глаза слипаются. И если бы не эта огромная липкая чернаямуха, которая уже не в рюмке, а в голове его жужжит и щекочет, то все было бы хорошо, спокойно, и ничего бы небыло, кроме тихой, темной, красной мглы.
Вдруг он вздрогнул весь и очнулся. "Смилуйся, батюшка, надежда Российская!" - прозвучало в нем с потрясающей силою. Он оглянул неряшливую комнату, себясамого - и, как режущий глаза, багровый луч солнца, залил ему лицо, обжег его стыд. Хороша "надежда Российская!" Водка, сон, лень, ложь, грязь и этот вечныйподлый страх перед батюшкой.
Неужели поздно? Неужели кончено? Стряхнуть бывсе это, уйти, бежать! "Пострадать за слово Христово,прозвучали в нем опять слова Докукина.-: Человеку повелено от Бога самовластну быть". О да, скорее к ним, пока еще не поздно! Они зовут и ждут его, "таинственные мученики".
Он вскочил, как будто в самом деле хотел куда-тобежать, что-то решить, что-то сделать безвозвратное и замер весь в ожидании, прислушиваясь.
В тишине загудели медным, медленным, певучимгулом курантного боя часы. Пробило девять, и когда последний удар затих, дверь тихонько скрипнула, и в неепросунулась голова камердинера, старика Ивана Афанасьича Большого.
- Ехать пора. Одеваться прикажете?-проворчалон, по своему обыкновению, с такою злобною угрюмостью, точно обругал его.
- Не надо. Не поеду,- сказал Алексей.
- Как угодно. А только всем велено быть. Опятьстанут батюшка гневаться.
- Ну, ступай, ступай,- хотел было прогнать его царевич, но, взглянув на эту взъерошенную голову с пухомв волосах, с таким же небритым, измятым, заспаннымлицом, как у него самого, вдруг вспомнил, что это ведьего-то. Афанасьича, он и драл вчера за волосы.
Долго царевич смотрел на старика с тупым недоумением, словно только теперь проснулся окончательно.
Последний красный отблеск потух в окне, и все сразупосерело, как будто паутина, спустившись из всех закоптелых углов, наполнила и заткала комнату серою сеткою.
А голова в дверях все еще торчала, как прилепленная, не подаваясь ни взад, ни вперед.
- Так прикажете одеваться, что ли?- повторилАфанасьич с еще большею угрюмостью.
Алексей безнадежно махнул рукою.
- Ну, все равно, давай!
И видя, что голова не исчезает, как будто ожидая чегото, прибавил:
- Еще бы померанцевой, опохмйелиться? Дюже головатрещит со вчерашнего...
Старик не ответил, но посмотрел на него так, как будтохотел сказать: "Не твоей бы голове трещать со вчерашнего!"
Оставшись один, царевич медленно заломил руки, такчто все суставы пальцев хрустнули, потянулся и зевнул.
Стыд, страх, скорбь, жажда раскаяния, жажда великогодействия, мгновенного подвига - все разрешилось этоюмедленною, неудержимою до боли, до судороги в челюстях, более страшною, чем вопль и рыдание, безнадежною зевотою.
Через час, вымытый, выбритый, опохмелившийся, тугозатянутый в узкий, зеленого немецкого сукна с краснымиотворотами и золотыми галунами мундир Преображенской гвардии сержанта, он ехал на своей шестивесельнойверейке вниз по Неве к Летнему саду.
В тот день, 26 июня 1715 года, назначен был в Летнем саду праздник Венеры в честь древней статуи, которую только что привезли из Рима и должны были поставить в галерее над Невою.
"Буду иметь сад лучше, чем в Версале у французского короля",- хвастал Петр. Когда он бывал в походах, на море или в чужих краях, государыня посылала емувести о любимом детище: "Огород наш раскинулся изряднои лучше прошлогоднего: дорога, что от палат, кленом идубом едва не вся закрылась, и когда ни выйду, частосожалею, друг мой сердешненькой, что не вместе с вамигуляю".-"Огород наш зелененек стал; уже почало смолоюпахнуть"- то есть, смолистым запахом почек.
Действительно, в Летнем саду устроено было все "регулярно по плану", как в "славном огороде Версальском".
Гладко, точно под гребенку, остриженные деревья, геометрически-правильные фигуры цветников, прямые каналы, четырехугольные пруды с лебедями, островками и беседками, затейливые фонтаны, бесконечные аллеи -"першпективы", высокие лиственные изгороди, шпалеры, подобные стенам торжественных приемных зал,-"людей убеждали, чтобы гулять, а когда утрудится кто, тотчас найдет довольно лавок, феатров, лабиринтов и тапеты зеленой травы, дабы удалиться как бы в некое всесладостное уединение".
Но царскому огороду было все-таки далеко до Версальских садов.
Бледное петербургское солнце выгоняло тощие тюльпаны из жирных роттердамских луковиц. Только скромныесеверные цветы - любимый Петром пахучий калуфер, махровые пионы и уныло-яркие георгины - росли здесьпривольнее. Молодые деревца, привозимые с неимоверными трудами на кораблях, на подводах из-за тысячверст - из Польши, Пруссии, Померании, Дании, Голландии - тоже хирели. Скудно питала их слабые корничужая земля. Зато, "подобно как в Версалии", расставленыбыли вдоль главных аллей мраморные бюсты - "грудные штуки"- и статуи. Римские императоры, греческиефилософы, олимпийские боги и богини, казалось, переглядывались, недоумевая, как попали они в эту дикуюстрану гиперборейских варваров. То были, впрочем, недревние подлинники, а лишь новые подражания плохихитальянских и немецких мастеров. Боги. как будто толькочто сняв парики да шитые кафтаны, богини - кружевныефонтанжи да роброны и, точно сами удивляясь не совсемприличной наготе своей, походили на жеманных кавалерови дам, наученных "поступи французских учтивств" придворе Людовика XIV или герцога Орлеанского.
По одной из боковых аллей сада, по направлению отбольшого пруда к Неве, шел царевич Алексей. Рядом сним ковыляла смешная фигурка на кривых ножках, в потертом немецком кафтане, в огромном парике, с выражением лица растерянным, ошеломленным, как у человека, внезапно разбуженного. Это был цейхдиректор оружейной канцелярии и новой типографии, первый в Петербурге городке печатного дела мастер, Михаиле ПетровичАврамов.
Сын дьячка, семнадцатилетним школьником, прямоот Часослова и Псалтыри, он попал на торговую шняву, отправляемую из Кроншлота в Амстердам, с грузом дегтя, юфти, кожи и десятка "российских младенцев", выбранных из ребят, которые поострее", в науку за море, по указу Петра. Научившись в Голландии отчасти геометрии, но больше мифологии, Аврамов "был тамошними жителями похвален и печатными курантами опубликован". Отприроды не глупый, даже "вострый" малый, но, как быраз навсегда изумленный, сбитый с толку слишком внезапным переходом от Псалтыри и Часослова к баснямОвидия и Вергилия, он уже не мог прийти в себя. С чувствами и мыслями его произошло нечто, подобное родимчику, который делается у перепуганных со сна маленькихдетей. С той поры так и осталось на лице его это выражениевечной растерянности, ошеломленности.
- Государь царевич, ваше высочество, я тебе как самому Богу исповедуюсь,- говорил Аврамов однообразным плачущим голосом, точно комар жужжал.- Зазирает меня совесть, что поклоняемся, будучи христианами, идолам языческим...
- Каким идолам?- удивился царевич.
Аврамов указал на стоявшие, по обеим сторонам аллеи, мраморные статуи.
- Отцы и деды ставили в домах своих и при путяхиконы святые; мы же стыдимся того, но бесстыдные поставляем кумиры. Иконы Божьи имеют на себе силуБожью; подобно тому и в идолах, иконах бесовых, пребывает сила бесовская. Служили мы доднесь единому пьянственному богу Бахусу, нареченному Ивашке Хмельницкому, во всешутейшем соборе с князем-папою; ныне же ивсескверной Венус, блудной богине, служить собираемся.
Называют служения те машкерадами, и не мнят греха, понеже, говорят, самих тех богов отнюдь в натуре нет, болваны же их бездушные в домах и огородах не для чего-де иного, как для украшения, поставляются. И в томвесьма, с конечной пагубой души своей, заблуждаются, ибо натуральное и сущее бытие сии ветхие боги имеют...
- Ты веришь в богов?-еще больше удивился царевич.
- Верю, ваше высочество, свидетельству святых отцов, что боги суть бесы, кои, изгнаны именем Христа Распятого из капищ своих, побежали в места пустые, темные, пропастные и угнездились там, и притворили себя мертвыми и как бы не сущими - до времени. Когда же оскуделодревнее христианство, и новое прозябло нечестие, то и богисии ожили, повыползли из нор своих: точь-в-точь как всякое непотребное червие и жужелица и прочая ядовитаягадина, излезая из яиц своих, людей жалит, так бесы изветхих сих идолов - личин своих исходя, христианскиедуши уязвляют и погубляют. Помнишь ли, царевич, видение иже во святых отца Исаакия? Благолепные девы и отроки, их же лица были аки солнца, ухватя преподобногоза руки, начали с ним скакать и плясать под сладчайшиегласы мусикийские и, утрудив его, оставили еле жива и, так поругавшись, исчезли. И познал святой авва, что былито ветхие боги эллино-римские-Иовиш, Меркуриуш, Аполло и Венус, и Бахус. Ныне и нам, грешным, являются бесы в подобных же видах. А мы любезно приемлемих и в гнусных машкерах, смесившись с ними, скачем и пляшем да все вкупе в преглубокий тартар вринемся, какстадо свиное в пучину морскую, не помышляя того, невежды, сколь страшнейшие суть самых скаредных и черныхэфиопских рож сии новые, лепообразные, солнцеподобные, белые черти!
В саду, несмотря на июньскую ночь, было почти темно.
Небо заволакивали низкие, черные, душные, грозовыетучи. Иллюминации еще не зажигали, праздник не начинался. Воздух был тих, как в комнате. Зарницы или оченьдалекие безгромные молнии вспыхивали, и с каждоювспышкою в голубоватом блеске вдруг выделялись почтиослепительно, режущей глаз белизною мраморные статуина черной зелени шпалер по обеим сторонам аллеи, точновдруг белые призраки выступали и потом опять исчезали.
Царевич, после того, что слышал от Аврамова, смотрелна них уже с новым чувством. "А ведь и в самом деле,думал он,-точно белые черти!"
Послышались голоса. По звуку одного из них, негромкому, сиповатому, а также по красной точке угля, горевшего, должно быть, В глиняной голландской трубке высота этой точки отличала исполинский рост курильщика - царевич узнал отца.
Быстро повернул он за угол аллеи в боковую дорожку лабиринта из кустов сирени и букса. "Будто заяц вкусты шмыгнул!"- подумал тотчас со злобою об этомдвижении своем, почти непроизвольном, но все же унизительно трусливом.
- Черт знает, что ты такое говоришь, Абрамка!продолжал он с притворною досадою, чтобы скрыть свойстыд.- В уме ты, видно, от многого чтения зашелся;
- Сущую истину говорю, ваше высочество,- возразил Аврамов, не обижаясь.- Сам я на себе познал тунечистую силу богов. Подустил меня сатана у батюшкитвоего, государя, Овидиевых и Вергилиевых книжицпросить для печатания. Одну из оных, с абрисами скверных богов и прочего их сумасбродного действа, я уж в печать издал. И с той поры обезумился и впал в ненасытныйблуд, и отступила от меня сила Господня, и стали мнеявляться в сонных видениях всякие боги, особливо жеБахус и Венус...
- Каким подобием?-спросил Царевич не без любопытства.
- Бахус - подобием тем, как персона еретика Мартына Лютера пишется - немец краснорожий, брюхо, что пивная бочка. Венус же сначала девкою гулящею прикинулась, с коей, живучи в Амстердаме, свалялся я блудно: тело голое, белое, как кипень, уста червленые, очипохабные. А потом, как очнулся я в предбаннике, где иприключилась мне та пакость - обернулась лукавая ведьма отца-протопопа дворовою девкою Акулькою и, ругаючи, что мешаю-де ей в бане париться, нагло меня по лицумокрым веником съездила и, выскочив во двор, в сугробснега - дело было зимою - повалилась и тут же по ветру порошею развеялась.
- Да это, может быть, Акулька и была!..- рассмеялся царевич.
Аврамов хотел что-то возразить, но вдруг замолчал.
Опять послышались голоса, опять зарделась в темнотекрасная, точно кровавая, точка. Узкая тропа темного лабиринта опять свела сына с отцом в месте, слишком узком, чтобы разойтись. У царевича и тут еще мелькнула былоотчаянная мысль - спрятаться, проскользнуть или опятьшмыгнуть зайцем в кусты. Но было поздно. Петр увиделего издали и крикнул: - Зоон!
По-голландски зоон значит сын. Так называл он еготолько в редкие минуты милости. Царевич удивился темболее, что в последнее время отец перестал говорить с нимвовсе, не только по-голландски, но и по-русски.
Он подошел к отцу, снял шляпу, низко поклонился ипоцеловал сначала полу его кафтана,- на Петре был сильно поношенный темно-зеленый Преображенский полковничий мундир с красными отворотами и медными пуговицами,- потом жесткую мозолистую руку.
- Спасибо, Алеша!-сказал Петр, и от этого давно
не слыханного "Алеша" сердце Алексея дрогнуло.Спасибо за гостинец. В самую нужную пору пришелся.
Мой-то ведь дуб, что плотами с Казани плавили, бурейна Ладоге разбило. Так, ежели б не твой подарок, с новым-то фрегатом и к осени бы, чай, не управились. Да илес-от- самый добрый, крепкий что твое железо. Давноя этакого изрядного дуба не видывал!
Царевич знал, что нельзя ничем угодить отцу так, какхорошим корабельным лесом. В своей наследственной вотчине, в Порецкой волости Нижегородского края, давно ужетайно ото всех берег он и лелеял прекрасную рощу, на тотслучай, когда ему особенно понадобится милость батюшки. Проведав, что в Адмиралтействе скоро будет нуждав дубе, срубил рощу, сплавил ее плотами на Неву, какраз вовремя, и подарил отцу. Это была одна из тех маленьких, робких, иногда неумелых, услуг, которые он оказывал ему прежде часто, теперь все реже и реже. Он, впрочем, не обманывал себя - знал, что и эта услуга, также как все прежние, будет скоро забыта, что и эту случайную, мгновенную ласку отец выместит на нем же впоследствии еще большею суровостью.
И все-таки лицо его вспыхнуло от стыдливой радости, сердце забилось от безумной надежды. Он пролепеталчто-то бессвязное, чуть слышное, вроде того, что "всегдадля батюшки рад стараться", и хотел еще раз поцеловатьруку его. Но Петр обеими руками взял его за голову. Наодно мгновение царевич увидел знакомое, страшное и милое лицо, с полными, почти пухлыми щеками, со вздернутыми и распушенными усиками,-"как у кота Котабрыса", говорили шутники,- с прелестною улыбкою на извилистых, почти женственно-нежных губах; увидел большиетемные, ясные глаза, тоже такие страшные, такие милые, что когда-то они снились ему, как снятся влюбленномуотроку глаза прекрасной женщины; почувствовал с детства знакомый запах - смесь крепкого кнастера, водки, пота и еще какого-то другого не противного, но грубогосолдатского казарменного запаха, которым пахло всегда врабочей комнате -"конторке" отца; почувствовал тоже сдетства знакомое, жесткое прикосновение не совсем гладко выбритого подбородка с маленькой ямочкой посередине, такою странною, почти забавною на этом грозномлице; ему казалось, а может быть, снилось только, чторебенком, когда отец брал его к себе на колени, он целовал эту смешную ямочку и говорил с восхищением: "совсем, как у бабушки!"
Петр, целуя сына в лоб, сказал на своем ломанномголландском языке:
- Good beware Да хранит вас Бог!
И это немного чопорное голландское "вы" вместо "ты"
показалось Алексею обаятельно любезным.
Все это увидел он, почувствовал, как в блеске зарницы.
Зарница потухла - и все исчезло. Уж Петр уходил отнего,- как всегда, подергивая судорожно плечом, закидывая голову, сильно, по-солдатски размахивал на ходуправою рукою, своим обыкновенным шагом, таким быстрым, что спутники, чтобы поспеть за ним, должны былипочти бежать.
Алексей пошел в другую сторону все по той же узкойтропе темного лабиринта. Аврамов не отставал от него.
Он опять заговорил, теперь об архимандрите Александро-Невской Лавры, царском духовнике Феодосии Яновском, которого Петр, назначив "администратором духовных дел", поставил выше первого сановника церкви, престарелого наместника патриаршего престола, СтефанаЯворского, и которого многие подозревали в "люторстве", в тайном замысле упразднить почитание икон, мощей, соблюдение постов, монашеский чин. патриаршество ипрочие уставы православной церкви. Иные полагали, что Феодосии, или попросту Федоска, мечтает сделаться сам патриархом.
- Сей Федоска, сущий афеист, к тому ж и дерзкийпоганец,- говорил Аврамов,- вкрадшися в многоутружденную святую душу монарха и обольстя его, смело разоряет предания и законы христианские, славолюбноеи сластолюбное вводит эпикурское, паче же свинское, житие. Он же, беснующийся ересиарх, с чудотворной иконыБогородицы Казанской венец ободрал: "ризничий, дайнож!" кричал и резал проволоку, и золотую цату рвалчеканной работы, и клал себе в карман при всех нагло.
И с плачем все зрящие дивились такому похабству его.
Он же, злой сосуд и самый пакостник, от Бога отвергся, рукописание бесам дал и Спасов образ и Животворящий Крест потоптать, шаленый козел, и поплевать хотел...
Царевич не слушал Аврамова. Он думал о своей радости и старался заглушить разумом эту неразумную, как теперь ему казалось, ребяческую радость.. Чего онждет, На что надеется? Примирения с отцом? Возможно ли оно, да и хочет ли он сам примирения? Не произошло ли между ними то, чего нельзя забыть, нельзя про
стить? Он вспомнил, как только что прятался с подлойзаячьей трусливостью; вспомнил Докукина, его обличительную молитву против Петра и множество других, ещеболее страшных, неотразимых обличений. Не за себя одного он восстал на отца. И вот, однако, достаточно былонескольких ласковых слов, одной улыбки - и сердце егоснова размягчилось, растаяло - и он уже готов упасть кногам отца, все забыть, все простить, молить сам о прощении, как будто он виноват; готов за одну еще такуюласку, за одну улыбку отдать ему снова душу свою. "Данеужели же,-подумал Алексей почти с ужасом,-неужели я его так люблю?"
Аврамов все еще говорил, точно бессонный комар жужжал в ухо. Царевич вслушался в последние слова его:
- Когда преподобный Митрофаний Воронежский увидел на кровле дворца царева Бахуса, Венус и прочихбогов кумиры: "пока-де, сказал, государь не прикажетсвергнуть идолов, народ соблазняющих, не могу войти вдом его". И царь почтил святителя, велел убрать идолов.
Так прежде было. А ныне кто скажет правду царю? НеФедоска ли пренечестивый, иконы нарицающий идолами, идолов творящий иконами? Увы, увы нам! До того дошло, что в самый сей день, в сей час, ниспровергнув образ Богородицы, на место его воздвигает он бесоугодную иблудотворную икону Венус. И государь, твой батюшка...
- Отвяжись ты от меня, дурак!- вдруг злобно крикнул царевич.- Отвяжитесь вы все от меня! Чего хнычете, чего лезете ко мне? Ну вас совсем...
Он выругался непристойно.
- Какое мне дело до вас? Ничего я не знаю, да и знатьне хочу! Ступайте к батюшке жаловаться: он вас рассудит!..
Они подходили к шкиперской площадке, у фонтана вСредней аллее. Здесь было много народу. На них уже смотрели и прислушивались.
Аврамов побледнел, как будто присел и съежился, глядя на него своим растерянным взглядом - взглядомперепуганного со сна ребенка, у которого вот-вот сделается родимчик.
Алексею стало жаль его.
- Ну, небось, Петрович,- сказал он с доброю улыбкою, которая похожа была на улыбку не отца, а деда, Тишайшего Алексея Михайловича,-небось, не выдам!
Я знаю, ты любишь меня... и батюшку. Только впередне болтай-ка лишнего...
И с внезапною тенью, пробежавшей по лицу его, прибавил тихо:
- Коли ты и прав, что толку в том? Кому ныне правда нужна? Плетью обуха не перешибешь. Тебя... да и меняникто не послушает.
Между деревьями блеснули первые огни иллюминации: разноцветные фонарики, плошки, пирамиды сальныхсвечей в окнах и между точеными столбиками сквознойкрытой галереи над Невою.
Там уже, как значилось в реляции празднества, "убранобыло зело церемониально, с превеликим довольством во всем".
Галерея состояла из трех узких и длинных беседок.
В главной, средней - под стеклянным куполом, нарочноустроенным французским архитектором Леблоном, готовобыло почетное место - мраморное подножие для Петербургской Венеры.
"Венус купил,- писал Беклемишев Петру из Италии.- В Риме ставят ее за-велико. Ничем не разнитсяот Флорентийской (Медической) славной, но еще лучше.
У незнаемых людей попалась. Нашли, как рыли фундамент для нового дома. 2000 лет в земле пролежала. Долго стояла у папы в саду Ватиканском. Хоронюсь от охотников. Опасаюсь, о выпуске. Однако она - уже вашеговеличества".
Петр через своего поверенного, Савву Рагузинского, и кардинала Оттобани вел переговоры с папою Климентом XI, добиваясь разрешения вывезти купленную статуюв Россию. Папа долго не соглашался. Царь готов был похитить Венеру. Наконец, после многих дипломатическихобходов и происков, разрешение было получено.
"Господин капитан,- писал Петр Ягужинскому,лучшую статую Венус отправить из Ливорны сухим путемдо Инзбрука, а оттоль Дунаем водою до Вены, с нарочнымпровожатым, и в Вене адресовать оную вам. А понежесия статуя, как сам знаешь, и там славится, того для сделай в Вене каретный станок на пружинах, на котором былучше можно было ее отправить до Кракова, чтобы не повредить чем, а от Кракова можно отправить паки водою".
По морям и рекам, через горы и равнины, города иаустыци, и, наконец, через русские бедные селенья, дремуче леса и болота, всюду бережно хранимая волей царя, то качаясь на волнах, то на мягких пружинах, в своемтемпом ящике, как в колыбели или в гробу, совершалабогиня далекое странствие из Вечного Города в новорожденный городок Петербург.
Когда она благополучно прибыла, царь, как ни хотелось ему поскорее взглянуть на статую, которой он так долго ждал и о которой так много слышал,-- все же победил свое нетерпение и решился не откупоривать ящикадо первого торжественного явления Венус на праздникев Летнем саду.
Шлюпки, верейки, ботики, эверсы и прочие "новоманерные суда" подъезжали к деревянной лесенке, спускавшейся прямо к воде, и причаливали к вбитым у берегасваям с железными кольцами. Приехавшие, выйдя излОДОК, подымались по лесенке в среднюю галерею, гдев огнях иллюминации уже густела, шумела и двигаласьнарядная толпа: кавалеры - в цветных шелковых и бархатных кафтанах, треуголках, при шпагах, в чулках и башмаках с пряжками, с высокими каблуками, в пышных пирамидальных, с неестественно роскошными буклями, Манерных, белокурых, реже пудреных париках; дамы в широчайших круглых юбках на китовом усе-робронах, "на самый последний Версальский манер", с длинными "шелепами"- шлейфами, с румянами и мушкамина лице, с кружевными фантажами, перьями и жемчугами на волосах. Но в блестящей толпе попадались и простые, грубого солдатского сукна, военные мундиры, даже матросские и шкиперские куртки, и пахнущие дегтем, смазчивые сапоги, и кожаные треухи голландских корабельщиков.
Толпа расступилась перед странным шествием: дюки царские гайдуки и гренадеры несли на плечах с трудом, сгибаясь под тяжестью, длинный узкий черный ящик, похожий на гроб. Судя по величине гроба, покойник былнечеловеческого роста. Ящик поставили на пол.
Государь, один, без чужой помощи, принялся его откупоривать. Плотничьи и столярные инструменты так имелькали в привычных руках Петра. Он торопился и выдергивал гвозди с таким нетерпением, что оцарапал себеруку до крови.
Все толпились, теснясь, приподымаясь на цыпочки, заглядывая с любопытством друг другу через плечи иголовы.
Тайный советник Петр Андреич Толстой, долго живший в Италии, человек ученый, к тому же и сочинитель он первый в России начал переводить "Метаморфозы"
Овидия - рассказывал окружавшим его дамам и девицамо развалинах древнего храма Венеры.
- Проездом будучи в Каштель ди Байя близ Неаполя, видел и божницу во имя сей богини Венус. Городвесь развалился, и место, где был тогда город, порослолесом. Божница сделана из плинфов, архитектурою изрядною, со столпами великими. На сводах множествонапечатано поганских богов. Видел там и другие божницы - Дианы, Меркурия, Бахуса, коим в местах техпроклятый мучитель Нерон приносил жертвы и за тусвою к ним любовь купно с ними есть в пекле...
Петр Андреич открыл перламутровую табакерку на крышке изображены были три овечки и пастушок, который развязывает пояс спящей пастушке - поднестабакерку хорошенькой княгине Черкасской, сам понюхали прибавил с томным вздохом:
- В ту свою бытность в Неаполе я, как сейчас помню, инаморат был в некую славную хорошеством читадинкуФранческу. Более 2000 червонных мне стоила. Ажно идо сей поры из сердца моего тот амор выйти не может...
Он так хорошо говорил по-итальянски, что пересыпали русскую речь итальянскими словами: инаморат - вместо влюблен, читадинка - вместо гражданка.
Толстому было семьдесят лет, но казалось не большепятидесяти, так как он был крепок, бодр и свеж. Любезностью с дамами мог бы "заткнуть за пояс и молодыхохотников до Венус", по выражению царя. Бархатнаямягкость движений, тихий бархатный голос, бархатнаянежная улыбка, бархатные, удивительно густые, черные, едва ли, впрочем, не крашеные брови: "бархатный весь, а жальце есть", говорили о нем. И сам Петр, не слишкомосторожный со своими "птенцами", полагал, что "когдаимеешь дело с Толстым, надо держать камень за пазухой", На совести этого "изящного и превосходительного господина" было не одно темное, злое и даже кровавое дело.
Но он умел хоронить концы в воду.
Последние гвозди погнулись, дерево затрещало, крышка поднялась, и ящик открылся. Сначала увидели что-тосерое, желтое, похожее на пыль истлевших в гробе костей.
То были сосновые стружки, опилки, войлок, шерстяныеочески, положенные для мягкости.
Петр разгребал их, рылся обеими руками и, наконец, нащупав мраморное тело, воскликнул радостно: - Вот она, вот!
Уже плавили олово для спайки железных скреп, которые должны были соединить подножие с основанием статуи. Архитектор Леблон суетился, приготовляя что-товроде подъемной машины с лесенками, веревками и блоками. Но сперва надо было на руках вынуть из ящикастатую.
Денщики помогали Петру. Когда один из них с нескромною шуткою схватил было "голую девку" там, гдене следовало, царь наградил его такой пощечиной, чтосразу внушил всем уважение к богине.
Хлопья шерсти, как серые глыбы земли, спадали с гладкого мрамора. И опять, точно так же, как двести лет назад, во Флоренции, выходила из гроба воскресшая богиня.
Веревки натягивались, блоки скрипели. Она подымалась, вставала все выше и выше. Петр, стоя на лесенкеи укрепляя на подножии статую, охватил ее обеими руками, точно обнял.
- Венера в объятиях Марса!-не утерпел-таки умилившийся классик Леблон.
- Так хороши они оба,-воскликнула молоденькаяфрейлина кронпринцессы Шарлотты,- что я бы, на местеЦарицы, приревновала!
Петр был почти такого же нечеловеческого роста, какстатуя. И человеческое лицо его оставалось благороднымравно с божеским: человек был достоин богини.
Еще в последний раз качнулась она, дрогнула - и сталавдруг неподвижно, прямо, утвердившись на подножии.
То было изваяние Праксителя: Афродита Анадиомена - Пенорожденная, и Урания - Небесная, древняяфиникийская Астарта, вавилонская Милитта, ПраматерьПишущего, великая Кормилица - та, что наполнила небоЗвездами, как семенами, и разлила, как молоко из грудисвоей. Млечный Путь.
Она была и здесь все такая же, как на холмах Флоренции, где смотрел на нее ученик Леонардо да Винчив суеверном ужасе; и как еще раньше, в глубине КаппадоKini, близ древнего замка Мацеллума, в опустевшем храме, где молился ей последний поклонник ее, бледный худенький мальчик в темных одеждах, будущий императорЮлиан Отступник. Все такая же невинная и сладострастная, нагая и не стыдящаяся наготы своей. С того самогоднЯ, как вышла из тысячелетней могилы своей, там, воФлоренции, шла она все дальше и дальше, из века ввек, из народа в народ, нигде не останавливаясь, пока, наконец, в победоносном шествии, не достигла последнихпределов земли - Гиперборейской Скифии, за которойуже нет ничего, кроме ночи и хаоса. И утвердившись наподножии, впервые взглянула как будто удивленнымии любопытными очами на эту чуждую, новую землю, наэти плоские мшистые топи, на этот странный город, подобный селениям кочующих варваров, на это не денное, не ночное небо, на эти черные, сонные, страшные волны.
подобные волнам подземного Стикса. Страна эта не похожа была на ее олимпийскую светлую родину, безнадежна, как страна забвения, как темный Аид. И все-такибогиня улыбнулась вечною улыбкою, как улыбнулось бысолнце, если бы проникло в темный Аид.
Петр Андреич Толстой, по просьбе дам, прочел собственного сочинения вирши "О Купиде", древний анакреонов гимн Эросу: Некогда в розах Любовь, Спящую не усмотревПчелку, ею ужаленныйВ палец руки, зарыдал, И побежав, и взлетевК Венус красавице: Гину я, мати, сказал, Гину, умираю я?
Змей меня малый кольнулС крыльями, коего пахариПчелкой зовут.
Венус же сыну в ответ: Если жало пчельноеСтоль тебе болезненно, Сколь же, чай, больнее тем, Коих ты, дитя, язвишь!
Дамам, которые никаких русских стихов еще не знали, кроме церковных кантов и псальмов, показалась песенкаочаровательной.
Она и кстати пришлась, потому что в это самое мгновение Петр собственноручно зажег и пустил вместо первой ракеты фейерверка, летучую машину в виде Купидона с горящим факелом. Скользя по невидимой проволоке, Купидон полетел от галереи к парому на Неве, где стояли щиты "для огненной потехи по плану фитильному", и факелом своим зажег первую аллегорию - жертвенник из бриллиантовых огней с двумя пылающими рубиновыми сердцами. На одном из них изумрудным огнемвыведено было латинское p, на другом - С: Petrus, Саtharina. Сердца слились в одно, и появилась надпись: Издвух едино сочиняю. Это означало, что богиня Венуси Купидо благословляют брачный союз Петра с Екатериною.
Появилась другая фигура - прозрачная, светящаясякартина-транспарант с двумя изображениями: на однойстороне - бог Нептун смотрит на только что построенную среди моря крепость Кроншлот - с надписью: Videtstupescit. Видит и удивляется. На другой - Петербург, новый город среди болот и лесов - с надписью: UrbsuBbi silva fuit. Град, где был лес.
Петр, большой любитель фейерверков, всегда самуправлявший всем, объяснял аллегории зрителям.
С грохочущим свистом, снопами огненных колосьев, взвились под самое небо бесчисленные ракеты и в темнойвышине рассыпались дождем медленно падавших, таявших, красных, голубых, зеленых, фиолетовых звезд. Нева отразила их и удвоила в своем черном зеркале. Завертелисьогненные колеса, забили огненные фонтаны, зашипели, запрыгали швермеры; и водяные, и воздушные шары, лопаясь как бомбы, затрещали оглушительным треском.
Открылись пламенные чертоги с горящими столбами, сводами, лестницами - и в ослепительной, как солнце, глубине вспыхнула последняя картина: ваятель, похожий на титана Прометея - перед недоконченною статуей, Которую высекает он резцом и молотом из мраморной глыбы; вверху Всевидящее Око в лучах с надписью Deoiuvante.- С помощью Божией. Каменная глыба означаладревнюю Русь; статуя, недоконченная, но уже похожаяна богиню Венус - новую Россию; ваятель был Петр.
Картина не совсем удалась: статуя слишком скородогорела, свалилась к ногам ваятеля, разрушилась. Казалось, он ударял в пустоту. И молот рассыпался, рукапоникла. Всевидящее Око померкло, как будто подозрительно прищурилось, зловеще подмигивая.
На это, впрочем, никто не обратил внимания, так каквсе были заняты новым зрелищем. В клубах дыма, осветленных радугой бенгальских огней, появилось огромноеЧудовище, не то конь, не то змей, с чешуйчатым хвостом, колючими плавниками и крыльями. Оно плыло по Невеот крепости к Летнему саду. Множество лодок, наполненных гребцами, тащили его на канате. В исполинскойраковине на спине чудовища сидел Нептун с длинной белой бородой и трезубцем; у ног его - сирены и тритоны, трубившие в трубы: "тритоны северного Нептунуса втрубы свои, по морям шествуя, царя Российского фамуразносят", Славу (лат. fama).
объяснил один из зрителей, иеромонах флотаГавриил Бужинский. Чудовище влекло за собою шесть парпустых, плотно закупоренных бочек с кардиналами Всепутейшего Собора, сидевшими верхом и крепко привязанными, чтобы не упасть в воду, по одному на каждойбочке. Так они плыли гуськом, пара за парой, и звонкодудели в коровьи рога. Далее следовал целый плот изтаких же бочек с огромным чаном пива, в котором плавалв деревянном ковше, как в лодке, князь-папа, архиерей богаБахуса. Сам Бахус тут же сидел на плоском краю чана.
Под звуки торжественной музыки вся эта водяная машина медленно приблизилась к Летнему саду, причалилау средней галереи, и боги вошли в нее.
Нептун оказался царским шутом, старым бояриномСеменом Тургеневым; сирены, с длинными рыбьими хвостами, которые волочились, как шлейфы, так что ног почтине видно было,- дворовыми девками; тритоны - конюхами генерал-адмирала Апраксина; сатир или пан, сопровождавший Бахуса,- французским танцмейстером князяМеньшикова. Ловкий француз проделывал такие прыжки, что можно было подумать - ноги у него козлиные, как унастоящего фавна. Бахус в тигровой шкуре, в венке из стеклянного винограда, с колбасой в одной руке и штофомв другой, был регент придворных певчих, Конон Карпов, необыкновенно жирный малый с красною рожею. Длябольшей естественности поили его нещадно три дня, такчто, по выражению своих собутыльников, Конон налилсякак клюква и стал живой Ивашка Хмельницкий.
Боги окружили статую Венеры. Бахус, благоговейноподдерживаемый под руки кардиналами и князем-папою, стал на колени перед статуей, поклонился ей до земли и возгласил громоподобным басом, достойным протодьякона:
- Всечестнейшая мати Венус, смиренный холопкаИвашка-Бахус, от сожженной Семелы рожденный, изжатель виноградного веселья, на сынишку твоего Еремкучелом бьет. Не вели ему, Еремке шальному, нас, людейтвоих обижать, сердца уязвлять, души погублять. Ей, государыня, смилуйся, пожалуй!
Кардиналы грянули хором: Аминь!
Карпов затянул было с пьяных глаз Достойно естьяко воистину, но его остановили вовремя.
Князь-папа, дряхлый государев дядька, боярин и стольник царя Алексея, Никита Моисеич Зотов, в шутовскоймантии из алого бархата с горностаями, в трехвенечнойжестяной тиаре, украшенной непристойным изображениемголого Еремки-Эроса, поставил перед подножием Венусна треножник из кухонных вертелов круглый медный тазв котором варили обыкновенно жженку, налил в него водкии зажег. На длинных, гнувшихся от тяжести шестах царские гренадеры принесли огромный ушат перцовки. Кромелиц духовных, которые здесь так же присутствовали, каки на других подобных шутовских собраниях, все гости, не только кавалеры, но и дамы, даже девицы, должныбыли по очереди подходить к ушату, принимать от князяпапы большую деревянную ложку с перцовкою и, выпивпочти все, несколько оставшихся капель вылить нажертвенник; потом кавалеры целовали Венус, смотря по возрасту, молодые в ручку, старые в ножку; а дамы, кланяясь ей, приседали чинно, с "церемониальным куплиентом. Все это, до последней мелочи заранее обдуманное и назначенное самим государем, исполнялось с точностью, под угрозой "жестокого штрафа" и даже плетей.
Старая царица Прасковья Федоровна, невестка Петра, вдова брата его, царя Иоанна Алексеевича, тоже пила водкуиз ушата и кланялась Венере. Она вообще угождала Петру, покоряясь всем новшествам: против ветра, мол, не пойди". Но на этот раз у почтенной старушки в темном, вдовьем шушуне - Петр позволял ей одеваться по-старинному,- когда она приседала "на немецкий манир" передбесстыжею голою девкою", заскребли-таки на сердцекошки. "В землю бы легла, только бы этого всего не видеть."- думала она. Царевич тоже с покорностью поцеловал ручку Венус. Михаиле Петрович Аврамов хотелспрятаться; но его отыскали, притащили насильно;
в испуге он дрожал, бледнел, корчился, обливался потомчуть в обморок не упал, когда, прикладываясь к бесовойне, почувствовал на губах своих прикосновение холодго мрамора, но исполнил обряд в точности, под строгимвзором царя, которого боялся еще больше, чем белыхгрудей.
Богиня, казалось, безгневно смотрела на эти кощунственные маски богов, на эти шалости варваров. Они служили ей невольно и в самом кощунстве., Шутовской треножник превратился в истинный жертвенник, где в подвижном тонком, как жало змеи, голубоватом пламени горела душа Диониса, родного ей бога. И озаренная этимпламенем, богиня улыбалась мудрою улыбкою.
Начался пир. На верхнем конце стола, под навесомиз хмеля и брусничника с кочек родимых -болот, заменявшего классические мирты, сидел Бахус верхом набочке, из которой князь-папа цедил вино в стаканы. Толстой, обратившись к Бахусу, прочел другие вирши, тожесобственного сочинения - перевод Анакреоновой песенки: Бахус, Зевсово дитя, Мыслей гонитель Лией!
Когда в голову моюВойдет, винодавец, онЗаставит меня плясать: И нечто приятноеБываю, когда напьюсь;
Бью в ладоши и пою, И тешусь Венерою, И непрестанно пляшу.
Лией (Lyaeus - лат.- "отгоняющий заботы"
-поэтическое наименование Бахуса. "приносящий утешение") - Из оных виршей должно признать,- заметилПетр,- что сей Анакреон изрядный был пьяница и прохладного жития человек.
После обычных заздравных чар за процветание российского флота, за государя и государыню, поднялсяархимандрит Феодосии Яновский с торжественным видоми стаканом в руках.
Несмотря на выражение польского гонора в лице - онбыл родом из мелкой польской шляхты,- несмотря на голубую орденскую ленту и алмазную панагию с государевойперсоною на одной стороне, с Распятием на другой - напервой было больше алмазов, и они были крупнее, чем навторой,- несмотря на все это, Феодосии, по выражениюАврамова, собою был видом аки изумор, то есть, заморышили недоносок. Маленький, худенький, востренький, в высочайшем клобуке с длинными складками черного крепа, в широчайшей бейберовской рясе с развевающимися черными воскрыльями, напоминал он огромную летучую мышь.
Но когда шутил и, в особенности, когда кощунствовал, что постоянно с ним случалось "на подпитках", хитренькие глазки искрились таким язвительным умом, такоюдерзкою веселостью, что жалобная мордочка летучей мышиили недоноска становилась почти привлекательной.
- Не ласкательное слово сие,- обратился Феодосийк царю,- но суще из самого сердца говорю: через вашегоцарского величества дела мы из тьмы неведения на феатрславы, из небытия в бытие произведены и уже в обществополитических народов присовокуплены. Ты во всем обновил, государь, или паче вновь родил своих подданных.
Что была Россия прежде и что есть ныне? Посмотрим лина здания? На место хижин грубых явились палаты светлые, на место хвороста сухого - вертограды цветущие.
Посмотрим ли на градские крепости? Имеем такие вещи, каковых и фигур на хартиях прежде не видывали...
Долго еще говорил он о книгах судейских, свободныхучениях, искусствах, о флоте - "оруженосных сих ковчегах"- об исправлении и обновлении церкви.
- А ты,- воскликнул он в заключение, в риторскомжаре взмахнув широкими рукавами рясы, как чернымикрыльями, и сделавшись еще более похожим на летучуюмышь,- а ты. новый, новоцарствующий град Петров, невысокая ли слава еси фундатора твоего? IBо, где и помысла никому не было о жительстве человеческом, вскореустроилося место, достойное престола царского. Urbs ubi& silva fuit. Град, идеже был лес. И кто расположение града сего не похвалит? Не только всю Россию красотою превосходит место, но и в иных европейских странах подобноеобрестись не может! На веселом месте создан есть! Воистину, ваше величество, сочинил ты из России самуюметаморфозис или претворение!
Алексей слушал и смотрел на Федоску внимательно.
Когда тот говорил о "веселом расположении" Петербурга, глаза его встретились на одно мгновение, как будто нечаянно, с глазами царевича, которому вдруг показалось, или только почудилось, что в глубине этих глаз промелькнула какая-то насмешливая искорка. И вспомнилось ему, как часто при нем, конечно, в отсутствие батюшки, ругаяэто веселое место, Федоска называл его чертовым болотом и чертовой сторонушкой. Впрочем, давно уже царевичу казалось, что Федоска смеется над батюшкой почтиявно, в лицо ему, но так ловко и тонко, что этого никтоне замечает, кроме него, Алексея, с которым каждый разв подобных случаях менялся Федоска быстрым, лукавым, как будто сообщническим, взглядом.
Петр, как всегда на церемониальные речи, ответилкратко:
- зело желаю, чтобы весь народ прямо узнал, чтоГосподь нам сделал. Не надлежит и впредь ослабевать, но трудиться о пользе, о прибытке общем, который Богнам пред очами кладет.
И, вступив опять в обычный разговор, изложил поголландски,- чтобы иностранцы также могли понять,мысль, которую слышал недавно от философа Лейбницаи которая ему очень понравилась -"о коловращении наук":
науки и художества родились на Востоке и в Греции;
оттуда перешли в Италию, потом во Францию, Германию и, наконец, через Польшу в Россию. Теперь пришла и нашачереда. Через нас вернутся они вновь в Грецию и на Восток, в первоначальную родину, совершив в своем течении полный круг.
- Сия Венус,- заключил Петр уже по-русски, особою, свойственной ему, простодушною витиеватостью, указывая на статую,- сия Венус пришла к нам оттоле, из Греции. Уже Марсовым плугом все у нас испахано инасеяно. И ныне ожидаем доброго рождения, в чем. Господи. помози! Да не укоснеет сей плод наш. яко фиников, которого насаждающие не получают видеть. Нынеже и Венус, богиня всякого любезного приятства, согласия, домашнего и политического мира, да сочетается сМарсом на славу имени РОССИЙСКОгО.
- Виват! Виват! Виват Петр Великий, Отец отечества, Император Всероссийский!- закричали все, подымая стаканы с венгерским.
Императорский титул, еще не объявленный ни в Европе, ни даже в России,- здесь, в кругу птенцов Петровых, уже был принят.
В левом дамском крыле галереи раздвинули столыи начали танцы. Военные трубы, гобои, литавры семеновцев и преображенцев, доносясь из-за деревьев Летнегосада, смягченные далью, а, может быть, и очарованиембогини - здесь, у ее подножия, звучали, как нежныефлейты и виольдамуры в царстве Купидо, где пасутсяовечки на мягких лугах, и пастушки развязывают пояспастушкам. Петр Андреич Толстой, который шел в менуэте с княгинею Черкасскою, напевал ей на ухо своимбархатным голосом под звуки музыки.
Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы.
Но сладко уязвленныЛюбовною стрелоюТвоею золотою, Любви все покоренны.
И жеманно приседая перед кавалерами, как того требовал чин менуэта, хорошенькая княгиня отвечала томной улыбкой пастушки Хлои семидесятилетнему юноше Дафнису.
А в темных аллеях, беседках, во всех укромных уголках Летнего сада, слышались шепоты, шорохи, шелесты, поцелуи и вздохи любви. Богиня Венус уже царила в Гиперборейской Скифии.
Как настоящие скифы и варвары, рассуждали о любовных проказах своих кумушек, фрейлин, придворных мамзелей или даже попросту "девок", государевы денщики икамер-пажи в дубовой рощице у Летнего дворца, сидя вдали от всех, особою кучкою, так что их никто не слышал.
В присутствии женщин они были скромны и застенчивы; но между собою говорили о "бабах" и "девках" созвериным бесстыдством.
- Девка-то Гаментова с Хозяином ночь переспала,равнодушно объявил один.
Гаментова была Марья Вилимовна Гамильтон, фрейлина государыни.
- Хозяин - галант, не может без метресок жить,Заметил другой.
- Ей не с первым,- возразил камер-паж, мальчонкалет пятнадцати, с важностью сплевывая и снова затягивааясь трубкою, от которой его тошнило.- Еще до Хозяина-то с Васюхой Машка брюхо сделала.
- И куда только они ребят девают?- удивилсяпервый.
- А муж не знает, где жена гуляет!- ухмыльнулсямальчонка.- Я, братцы, давеча сам из-за кустов видел, как Вилька Монсов с хозяйкой амурился...
Вилим Монс был камер-юнкер государыни - "немецподлой породы", но очень ловкий и красивый.
И подсев ближе друг к другу, шепотом на ухо принялись они сообщать еще более любопытные слухи о том, что недавно, тут же в царском огороде, при чистке засоренных труб одного из фонтанов, найдено мертвое теломладенца, обернутое в дворцовую салфетку.
В Летнем саду был неизбежный по плану для всехфранцузских садов так называемый грот: небольшое четырехугольное здание на берегу речки Фонтанной, снаружи довольно нелепое, напоминавшее голландскую кирку, внутри действительно похожее на подводную пещеру, убранное большими раковинами, перламутром, кораллами, ноздреватыми камнями, со множеством фонтанов иводяных струек, бивших в мраморные чаши, с тем чрезмерным для петербургской сырости обилием Воды, которoe любил Петр.
Здесь почтенные старички, сенаторы и сановники беседовали тоже о любви и о женщинах.
- В старину-то было доброе супружество посхименье, а ныне прелюбодеяние за некую галантерию почитается, и сие от самых мужей, которые спокойным серд
цем зрят, как жены их с прочими любятся, да еще глупцами называют нас, честь поставляющих в месте стольслабом. Дали бабам волю - погодите, ужо всем нам сядутна шею!- ворчал самый древний из старичков.
Старичок помоложе заметил, что "приятно молодыми незаматерелым в древних обычаях людям вольное обхождение с женским полом"; что "ныне страсть любовная, почти в грубых нравах незнаемая, начала чувствительными сердцами овладевать"; что "брак пожинает в одиндень все цветы, кои амур производил многие лета", и что"ревнование есть лихоманка амура".
- Всегда были красные жены блудливы,- решилстаричок из средних.- А у нынешних верченых бабенокв ребрах бесы дома, конечно, построили. Такая уж у нихполитика, что и слышать не хотят ни о чем кроме амуров.
На них глядя, и маленькие девочки думают, как поамуриться, да не смыслят, бедные: того ради младенческиемины употребляют. О, коль желание быть приятной действует над чувствами жен!
В грот вошла государыня Екатерина Алексеевна, в сопровождении камер-юнкера Монса и фрейлины Гамильтон, гордой шотландки с лицом Дианы.
Старичок помоложе, видя, что государыня прислушивается к беседе, любезно принял дам под свою защиту.
- Самая истина доказывает нам почтительное свойство рода женского тем, что Бог в заключение всего, впоследний день сотворил жену Адамову, точно без того исвету быть несовершенным. Уверяют, что в едином составетела женского все то собрано, что лучшего и прелестногоцелый свет в себе имеет. Прибавляя к толиким авантажамкрасоту разума, можно ли нам их добротам не дивиться, и чем может кавалер извиниться, если должное почтениеим не будет оказывать? А ежели и суть со стороныих некоторые нежные слабости, то надлежит помнить, что и нежна есть материя, от которой они взяты...
Старый старичок только головой покачивал. По лицуего видно было, что он по-прежнему думает: "рак не рыба, а баба не человек; баба да бес - один в них вес".
В просвете между разорванных туч, на бездонно-ясном и грустном, золотисто-зеленом небе тонкий серебряныйсерп новорожденного месяца блеснул и кинул нежныйлуч в глубину пустынной аллеи, где у фонтана, в полукруге высоких шпалер из подстриженной зелени, под мраморной Помоной, на дерновой скамье сидела одинокодевушка лет семнадцати, в роброне на фижмах из розовойтафтицы с желтенькими китайскими цветочками, с перетянутой в рюмочку талией, с модною прическою Расцветающая Приятность, но с таким русским, простым лицом, что видно было - она еще недавно приехала из деревенского затишья, где росла среди мамушек и нянюшек подсоломенною кровлею старинной усадьбы.
Робко оглядываясь, расстегнула она две-три пуговкиплатья и проворно вынула спрятанную на груди, свернутую в трубочку, теплую от прикосновения тела, бумажку.
То была любовная цидулка от девятнадцатилетнего двоюродного братца, которого по указу царскому забрали изтого же деревенского затишья прямо в Петербург, в навигацкую школу при Адмиралтействе, и на днях отправили на военном фрегате, вместе с другими гардемаринами, не то в Кадикс, не то в Лиссабон - как он сам выражался,-к черту на кулички.
При свете белой ночи и месяца девушка прочла цидулку, нацарапанную по линейкам, крупными и круглыми детскими буквами:
- "Сокровище мое сердешное и ангел Настенька!
Я желал бы знать, почему не прислала ты мне последнего поцелуя. Купидон, вор проклятый, пробил стрелоюсердце. Тоска великая - сердце кровавое рудою запеклося".
Здесь между строк нарисовано было кровью вместочернил сердце, пронзенное двумя стрелами; красные точкиобозначали капли крови.
Далее следовали, должно быть, откуда-нибудь списанные вирши:
Вспомни, радость прелюбезна, как мы веселились.
И приятных разговоров с тобой насладились.
Уже ныне сколько время не зрю мою радость: Прилети, моя голубка, сердечная сладость!
Если вас сподоблюсь видеть, закричу: ах, светик мой!
Ты ли, радость, предо мной?..
Прочитав цидулку, Настенька снова так же тщательно свернула ее в трубочку, спрятала под платье на груди, опустила голову и закрыла лицо платочком, надушеннымВздохами Амура.
Когда же отняла его и взглянула на небо, то похожаяна чудовище с разинутой пастью, черная туча почти съелатонкий месяц. Последний луч его блеснул в слезинке, повисшей на реснице девушки. Она смотрела, как месяц исчезал, и напевала чуть слышно единственную знакомую, Бог весть откуда долетевшую к ней, любовную песенку:
Хоть пойду в сады и винограды, Не имею в сердце никакой отрады.
О, коль тягостно голубою без перья летати, Столь мне без друга мила тошно пребывати.
И теперь я, младенька, в слезах унываю, Что я друга сердечна давно не видаю.
Вокруг нее и на ней все было чужое, искусственное "на Версальский манир"- и фонтан, и Помона, и шпалеры, и фижмы, и роброн из розовой тафтицы с желтенькими китайскими цветочками, и прическа РасцветающаяПриятность, и духи Вздохи Амура. Только сама она, сосвоим тихим горем и тихою песней, была простая, русская, точно такая же, как под соломенную кровлею дедовскойусадьбы.
А рядом, в темных аллеях и беседках, во всех укромныхуголках Летнего сада, по-прежнему слышались шепоты, поцелуи и вздохи любви. И звуки менуэта доносились, как пастушеские флейты и виольдамуры из царства Венус, томным напевом:
Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы, Но сладко уязвленныЛюбовною стрелоюТвоею золотою, Любви все покоренны.
В галерее, за царским столом, продолжалась беседа.
Петр говорил с монахами о происхождении эллинскогомногобожия, недоумевая, как древние греки, "довольноеимея понятие об уставах натуры и о принципиях математических, идолов своих бездушных богами называть иверить в них могли".
Михаиле Петрович Аврамов не вытерпел, сел на своегоконька и пустился доказывать, что боги существуют, ичто мнимые боги суть подлинные бесы.
- Ты говоришь о них так,- удивился Петр,- какбудто сам их видел.
- Не я, а другие, точно, их видели, ваше величество, собственными глазами видели!- воскликнул Аврамов.
Он вынул из кармана толстый кожаный бумажник, порылся в нем, достал две пожелтелые вырезки из голландских курантов и стал читать, переводя на русский язык: "Из Гишпании уведомляют: некоторый иностранныйчеловек привез с собою в Барцелону-град Сатира, мужика в шерсти, как в еловой коре, с козьими рогами и копытами. Ест хлеб и молоко и ничего не говорит, а только блеетпо-козлиному. Которая уродливая фигура привлекает много зрителей".
Во второй реляции было сказано:
"В Ютландии рыбаки поймали Сирену, или морскуюженщину. Оное морское чудовище походит сверху на человека, а снизу на рыбу; цвет на теле желто-бледный; глаза затворены; на голове волосы черные, а руки зарослимежду пальцами кожею так, как гусиные лапы. Рыбакивытащиили сеть на берег с великим трудом, причем всюизорвали. И сделали тутошние жители чрезвычайную бочкуи налили соленою водою, и морскую женщину туда посадили: таким образом надеются беречь от согнития. Сиев ведомость внесено потому, что, хотя о чудах морскихмногие фабулы бывали, а сие за истину уверить можно, что оное морское чудовище, так удивительное, поймано.
Из Роттер-дама, 27 апреля 1714 года".
Печатаному верили, а в особенности иностраннымведомостям, ибо, если и за морем врут, то где ж правдуискать? Многие из присутствующих верили в русалок, водяных, леших, домовых, кикимор, оборотней и не тольковерили, но и видели их, тоже собственными глазами. А ежели есть лешие, то почему бы не быть и сатирам? Ежелиесть русалки, почему бы не быть морским женщинам срыбьими хвостами? Но тогда, ведь, и прочие и даже этасамая Венус, может быть, действительно существуют?
Все умолкли, притихли - и в этой тишине пронеслосьчто-то жуткое - как будто все вдруг смутно почувствовали, что делают то, чего не должно делать.
Все ниже, все чернее опускалось небо, покрытое тучами. Все ярче вспыхивали голубые зарницы, или безгромные молнии. И казалось, что в этих " пышках на темномнебе отражаются точно такие же вспышки голубоватогопламени на жертвеннике, все еще горевшем перед подножием статуи; или - что в самом этом темном небе, какв опрокинутой чаше исполинского жертвенника, скрытоза тучами, как за черными углями, голубое пламя и, поройвырываясь оттуда, вспыхивает молниями. И пламя небес, И пламя жертвенника, отвечая друг другу, как будто велиразговор о грозной, неведомой людям, но уже на землеи на небе совершающейся тайне.
Царевич, сидевший недалеко от статуи, в первый развзглянул на нее пристально, после чтения курантныхвыдержек. И белое голое тело богини показалось ему таким знакомым, как будто он уже где-то видел его и дажебольше, чем видел: как будто этот девственный изгиб спины и эти ямочки у плеч снились ему в самых грешныхстрастных, тайных снах, которых он перед самим собой
стыдился. Вдруг вспомнил, что точно такой же изгиб спины, точно такие же ямочки плеч он видел на теле своейлюбовницы, дворовой девки Евфросиньи. Голова у негокружилась, должно быть, от вина, от жары, от духоты и от всего этого чудовищного праздника, похожего набред. Он еще раз взглянул на статую, и это белое голоетело в двойном освещении - от красных дымных плошекиллюминации и от голубого пламени на треножнике показалось ему таким живым, страшным и соблазнительным, что он потупил глаза. Неужели и ему, как Аврамову, богиня Венус когда-нибудь явится ужасающим иотвратительным оборотнем, дворовою девкою Афроською? Он сотворил мысленно крестное знамение.
- Не диво, что эллины, закона христианского незнавшие, поклонялись идолам бездушным,- возобновилФедоска прерванную чтением беседу,- а диво то, что мы, христиане, истинного иконопочитания не разумея, поклоняемся иконам суще как идолам!
Начался один из тех разговоров, которые так любилПетр - о всяких ложных чудесах и знамениях, о плутовстве монахов, кликуш, бесноватых, юродивых, о "бабьихбаснях и мужичьих забобонах длинных бород", то есть, о суевериях русских попов. Еще раз должен был прослушать Алексей все эти давно известные и опостылевшиерассказы: о привезенной монахами из Иерусалима в дарЕкатерине Алексеевне нетленной, будто бы, и на огне не горевшей срачице. Пресвятой Богородицы, которая по исследовании оказалась сотканной из волокон' особой несгораемой ткани - аммианта; о натуральных мощах Лифляндской девицы фон-Грот: кожа этих мощей "была подобнавыделанной, натянутой свиной, и будучи пальцем вдавлена, расправлялась весьма упруго"; о других-поддельных, изслоновой кости, мощах, которые Петр Ьелел отправитьв новоучрежденную петербургскую Кунсткамеру, какпамятник "суперстиции, ныне уже духовных тщаниемистребляемой".
- Да много в церкви российской о чудесахнаплутано- как будто сокрушенно, на Самом деле злорадно заметил Федора и упомянул о последнем ложном чуде: в одной бедной церкви на Петербургскойстороне объявилась икона Божией Матери, которая источала слезы,-Предрекая, будто бы, великие бедствия и дажеконечное разорение новому городу. Петр, услышав обЭТом от Федоски, немедленно поехал в ту церковь, осмотрел икону и обнаружил обман. Это случилось недавно: в Кунсткамеру не успели еще отправить икону, и она покахранилась у государя в Летнем дворце, небольшом голландском домике, тут же в саду, в двух шагах от галереи, на углу Невы и Фонтанной. Царь, желая показать ее собеседникам, велел одномуиз денщиков принести икону.
Когда посланный вернулся, Петр встал из-за стола, вышел на небольшую площадку перед статуей Венус, гдебыло просторнее, прислонился спиной к мраморному подножию и, держа в руках образ, начал подробно и тщательно объяснять "плутовскую механику". Все окружилиего, точно так же теснясь, приподымаясь на цыпочки, с любопытством заглядывая Друг другу через плечи иголовы как давеча, когда откупоривали ящик со статуей.
Федоска держал свечу.
Икона была древняя. Лик темный, почти черный; тольKo большие, скорбные, будто немного припухшие от слезглаза, смотрели как живые. Царевич с детства любили чтил этот образ - Божией Матери Всех СкорбящихРадости.
Петр снял серебряную, усыпанную драгоценнымикаменьями ризу, которая едва держалась, потому что былауже оторвана при первом осмотре. Потом отвинтил новыемедные винтики, которыми прикреплялась к исподней стороне иконы тоже новая липовая дощечка; посерединевставлена была в нее другая, меньшая; она свободно ходила на пружинке, уступая и вдавливаясь под самым легким нажимом руки. Сняв обе дощечки, он показал две лункиили ямочки, выдолбленные в дереве против глаз Богоматери. Грецкие губочки, напитанные водою, клались в этилунки, и вода просачивалась сквозь едва заметные просверленные в глазах дырочки, образуя капли, похожиена слезы.
Для большей ясности Петр тут же сделал опыт: он помочил водою губочки, вложил их в лунки, надавил дощечку - и слезы потекли.
- Вот источник чудотворных слез,- сказал Петр.Нехитрая механика!
Лицо его было спокойно, как будто объяснил он любопытную "игру натуры", или другую диковинку в Кунсткамере.
- Да, много наплутано!..- повторил Федоска с тихою усмешкою.
Все молчали. Кто-то глухо простонал, должно бытьпьяный, во сне; кто-то хихикнул так странно и неожиданно, что на него оглянулись почти с испугом.
Алексей давно порывался уйти. Но оцепенение нашлона него, как в бреду, когда человек порывается бежать, и ноги не двигаются, хочет крикнуть, и голоса нет. В этомоцепенении стоял он и смотрел, как Федоска держит свечу, как по дереву иконы проворно копошатся, шевелятсяловкие руки Петра, как слезы текут по скорбному Лику, а над всем белеет голое страшное и соблазнительное телоВенус. Он смотрел - и тоска, подобная смертельной тошноте, подступала к сердцу его, сжимала горло. И ему казалось, что это никогда не кончится, что это все было, есть и будет в вечности.
Вдруг ослепляющая молния сверкнула, как будто разверзлась над головой их огненная бездна. И сквозь стеклянный купол облил мраморную статую нестерпимый, белый, белее солнца, пламенеющий свет. Почти в то жемгновение раздался короткий, но такой оглушительныйтреск, как будто свод неба распался и рушился.
Наступила тьма, после блеска молнии непроницаемочерная, как тьма подземелья. И тотчас в этой чернотезавыла, засвистела, загрохотала буря, с вихрем, подобным урагану, с хлещущим дождем и градом.
В галерее все смешалось. Слышались пронзительныевизги женщин. Одна из них в припадке кликала и плакала, точно смеялась. Обезумевшие люди бежали, сами незная куда, сталкивались, падали, давили друг друга. Ктото вопил отчаянным воплем: "Никола Чудотворец!.. Пресвятая Матерь Богородица!.. Помилуй!.."
Петр, выронив икону из рук, бросился отыскиватьцарицу.
Пламя опрокинутого треножника, потухая, вспыхнулов последний раз огромным, раздвоенным, как жало змеи, голубым языком и озарило лицо богини. Среди бури, мрака и ужаса оно одно было спокойно.
Кто-то наступил на икону. Алексей, наклонившийся, чтобы поднять ее, услышал, как дерево хрустнуло. Иконараскололась пополам.
КНИГА ВТОРАЯ
АНТИХРИСТ
Древян гроб сосновенРади меня строен.
Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.
То была песня раскольников - гробополагателей.
"Через семь тысяч лет от создания мира, говорили они, второе пришествие Христово будет, а ежели не будет, томы и самое Евангелие сожжем, прочим же книгам и веритьнечего". И покидали домы, земли, скот, имущество, каждую ночь уходили в поля и леса, одевались в чистые белыерубахи-саваны, ложились в долбленные из цельного деревагробы и, сами себя отпевая, с минуты на минуту ожидаятрубного гласа -"встречали Христа".
Против мыса, образуемого Новою и Малою Невкою, в самом широком месте реки, у Гагаринских пеньковыхбуянов, среди других плотов, барок, стругов и карбусов, стояли дубовые плоты царевича Алексея, сплавленныеиз Нижегородского края в Петербург для Адмиралтейской верфи. В ночь праздника Венеры в Летнем саду, сидел на одном из этих плотов у руля старый лодочникбурлак, в драном овчинном тулупе, несмотря на жаркуюпору, и в лаптях. Звали его Иванушкой-дурачком, считали блаженным или помешанным. Уже тридцать лет, изодня в день, из месяца в месяц, из года в год, каждую ночьдо "петелева глашения"- крика петуха, он бодрствовал, встречая Христа, и пел все одну и ту же песню гробополагателей. Сидя над самою водою на скользких бревнах, согнувшись, подняв колени, охватив их руками, смотрелон с ожиданием на зиявшие меж черных разорванныхтуч просветы золотисто-зеленого неба. Неподвижныйвзор его из-под спутанных седых волос, неподвижноелицо полны были ужасом и надеждою. Медленно пока
чиваясь из стороны в сторону, он пел протяжным, заунывным голосом:
Древян гроб сосновенРади меня строен.
Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.
Ангелы вострубят, Из гробов возбудят, Пойду к Богу на суд.
К Богу две дороги, Широки и долги.
Одна-то дорога Во царство небесно, Другая дорога Во тьму кромешну.
- Иванушка, ступай ужинать!- крикнули ему с другого конца плота, где горел костер на сложенных камнях, подобии очага, с подвешенным на трех палках чугуннымкотелком, в котором варилась уха. Иванушка не слышали продолжал петь.
У огня сидели кругом, беседуя, кроме бурлаков и лодочников, раскольничий старец Корнилий, проповедник самосожжения, шедший с Поморья в леса Керженские заВолгой; ученик его, беглый московский школяр ТихонЗапольский; беглый астраханский пушкарь Алексей Семисаженный; беглый матрос адмиралтейского ведомства, конопатчик Иван Иванов сын Будлов; подьячий ЛарионДокукин; старица Виталия из толка бегунов, которая, по собственному выражению, житие птичье имела, вечностранствовала - оттого, будто бы, и прозывалась Виталией, что "привитала" всюду, нигде не останавливаясь;
ее неразлучная спутница Киликея Босая, кликуша, у которой было "дьявольское наваждение в утробе", и другие, всякого чина и звания, "утаенные люди", бежавшие отнесносных податей, солдатской рекрутчины, шпицрутенов, каторги, рванья ноздрей, брадобритья, двуперстного сложения и прочего "страха антихристова".
- Тоска на меня напала великая!- говорила Виталия, старушка еще бодрая и бойкая, вся сморщенная, норумяная, как осеннее яблочко, в темном платке в роспуск.А о чем тоска - и сама не знаю. Дни такие сумрачные, исолнце будто не по-прежнему светит.
- Последнее время, плачевное: антихристов страхвозвеял на мир, оттого и тоска,- объяснил Корнилий, худенький старичок с обыкновенным мужичьим лицом, рябой и как будто подслеповатый, а в самом деле - с пронзительно-острыми, точно сверлящими, глазками; на нембыл раскольничий каптырь вроде монашеского куколя, черный порыжелый подрясник, кожаный пояс с ременною лестовкою; при каждом движении тихо звякали вериги, въевшиеся в тело - трехпудовая цепь из чугунныхкрестов.
- Я и то смекаю, отче Корнилий,- продолжала странница,- никак-де ныне остаточные веки. Немного светужить, говорят: в пол-пол-осьмой тысяче конец будет?
- Нет,- возразил старец с уверенностью,- и тогоне достанет...
- Господи помилуй!- тяжело вздохнул кто-то.Бог знает, а мы только знаем, что Господи помилуй!
И все умолкли. Тучи закрыли просвет, небо и Невапотемнели. Ярче стали вспыхивать зарницы, и каждыйраз в их бледно-голубом сиянии бледно-золотая, тонкаяигла Петропавловской крепости сверкала, отражаясь вНеве. Чернели каменные бастионы и плоские, точно вдавленные, берега с тоже плоскими, мазанковыми зданиямитоварных складов, пеньковых амбаров и гарнизонныхцейхгаузов. Вдали, на другом берегу, сквозь деревья Летнего сада, мелькали огоньки иллюминации. С острова Кейвусари. Березового, веяло последним дыханием позднейвесны, запахом ели, берез и осин. Маленькая кучка людей на плоском, едва черневшем плоту, озаренная красным пламенем, между черными грозовыми тучами и черною гладью реки, казалась одинокою и потерянною, висящею в воздухе между двумя небесами, двумя безднами.
Когда все умолкли, сделалось так тихо, что слышнобыло сонное журчание струй под бревнами и с другогоконца явственно по воде доносившаяся, все одна и та же, унылая песня Иванушки:
Древян гроб сосновенРади меня строен.
Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.
- А что, соколики,- начала Киликея-кликуша, ещемолодая женщина с нежно прозрачным, точно восковым, лицом и с отмороженными - она ходила всегда босая, дажев самую лютую стужу - черными, страшными ногами, похожими на корни старого дерева,- а что, правда ли, слыхала я давеча, здесь же, в Питербурхе, на Обжорномрынке: государя-де ныне на Руси нет, а который и естьгосударь - и тот не прямой, природы не русской и не царской крови, а либо немец, немцев сын, либо швед обменный?
- Не швед, не немец, а жид проклятый из коленаДанова,-объявил старец Корнилий.
- О, Господи, Господи!- опять тяжело вздохнулкто-то,- видишь, роды-де- их царские пошли неистовые.
Заспорили, кто Петр - немец, швед или жид?
- А черт: его знает, кто он такой! Ведьма ли его в ступе высидела, от банной ли мокроты завелся, а только знатно, что оборотень,- решил беглый матрос Будлов, пареньлет тридцати, с трезвым и деловитым выражением умноголица, должно быть, когда-то красивого, но обезображенного черным каторжным клеймом на лбу и рваными ноздрями.
- Я, батюшки, знаю, все про государя доподлиннознаю,- подхватила Виталия.- Слыхала я о том на Керженце от старицы бродящей нищей, да крылошанки Вознесенского монастыря в Москве о том же сказывали точно: как-де был наш царь благочестивый Петр Алексеевичза морем в немцах и ходил по немецким землям, и былв Стекольном, а в немецкой земле стекольное царстводержит девица, и та девица, над государем ругаючись, ставила его на горячую сковороду, а потом в бочку с гвоздями заковала, да в море пустила.
- Нет, не в бочку,- поправил кто-то,- а в столпзакладен.
- Ну, в столп ли, в бочку ли, только пропал без вести - ни слуху, ни духу. А на место его явился оттуда же, из-за моря, некий жидовин проклятый из колена Данова, от нечистой девицы рожденный. И в те поры никто егоне познал. А как скоро на Москву наехал,- и все сталтворить по-жидовски: у патриарха благословения не принял; к мощам московских чудотворцев не пошел, потомуде знал - сила Господня не допустит его, окаянного, до места свята; и гробам прежних благочестивых царейне поклонился, для того что они ему чужи и весьма ненавистны. Никого из царского рода, ни царицы, ни царевича, ни царевен не видал, боясь, что они обличат его, скажут ему, окаянному: "ты не наш, ты не царь, а жидпроклятый". Народу в день новолетия не показался, чаясебе обличения, как и Гришке Расстриге обличение народное было, и во всем по-расстригиному поступает: святыхпостов не содержит, в церковь не ходит, в бане каждуюсубботу не моется, живет блудно с погаными немцамизаедино, и ныне на Московском государстве немец сталвелик человек: самый ледащий немец теперь выше боярина и самого патриарха. Да он же, проклятый жидовин, с блудницами немками всенародно пляшет; пьет вино нево славу Божию, а некако нелепо и безобразно, какпропойцы кабацкие, валяясь и глумясь в пьянстве: своихже пьяниц одного святейшим патриархом, иных же митрополитами и архиереями называет, а себя самого протодиаконом, всякую срамоту со священными глаголами смешивая,велегласно вопия на потеху своим немецким людям, паче же на поругание всей святыни христианской.
- И се, прореченная Даниилом пророком, стала мерзость запустения на месте святе!- докончил старец Корнилий.
Послышались разные голоса в толпе: - И царица-де Авдотья Федоровна, в Суздале заточенная, сказывает: крепитесь, мол, держите веру христианскую - это-де не мой царь, иной вышел.
- Он и царевича приводит в свое состояние, да тотего не слушает. И царь-де его за то извести хочет, чтобему не царствовать.
- О, Господи, Господи! Видишь, какую планидуБог наслал, что отец на сына, а сын на отца.
- Какой он ему отец! Сам царевич говорит, что сейне батюшка мне и не царь.
- Государь немцев любит, а царевич немцев не любит: дай мне, говорит, сроку, я-де их подберу. Приходил к нему немчин, сказывал неведомо какие слова, ицаревич на нем платье сжег и его опалил. Немчин жаловался государю, и тот сказал: для чего вы к нему ходите? Покамест я жив, покамест и вы.
- Это так! Все в народе говорят: как-де будет на царствe наш государь царевич Алексей Петрович, тогда-дегосударь наш Петр Алексеевич убирайся и прочие с ним!
- Истинно, истинно так!-подтьерждали радостныеголоса.- Он, царевич, душой о старине горит.
Человек богоискательный!
- Надежда российская!..
- Много басен бабьих нынче ходит в народе: всемуверить нельзя,-заговорил Иван Будлов, и все невольно прислушались к его спокойной деловитой речи.А я опять скажу: швед ли, немец ли, жид,- черт егознает, кто он таков, а только и впрямь, как его Бог на царство послал, так мы и светлых дней не видали, тягота намир, отдыху нет. Хоть бы нашего брата служивого взять: пятнадцать лет, как со шведом воюем, нигде худо не сделали и кровь свою, не жалеючи, проливали, а и понынесебе не видим покою; через меру лето и осень ходим по
морю, на камнях зимуем, с голоду и холоду помираем.
А государство свое все разорил, что в иных местах несыщешь и овцы у мужика. Говорят: умная голова, умнаяголова! Коли б умная голова,- мог бы такую человеческуюнужду рассудить. Где мы мудрость его видим? Выдалштуку в гражданских правах, учинил Сенат. Что прибыли?
Только жалованья берут много. А спросил бы у челобитчиков, решили ль хоть одному безволокитно, прямо.
Да что говорить!.. Всему народу чинится наглость. Так приводит, чтобы из наших душ не было ни малого христианства, последние животы выматывает. Как Бог терпит за такое немилосердие? Ну, да это дело даром не пройдет, бытьобороту: в долге ль, в коротко ль, отольется кровь на главыих!
Вдруг одна из слушательниц, доселе безмолвная, бабаАлена Ефимова, с очень простым, добрым лицом, заступилась за царя.
- Мы как и сказать не знаем,- проговорила она тихо, точно про себя,- а только молим: обрати Господи царяв нашу христианскую веру!
Но раздались негодующие голоса;
- Какой он царь? Царишка! Измотался весь. Ходитбез памяти.
- Ожидовел, и жить без того не может, чтобы кровине пить. В который день крови изопьет, в тот день и весел, а в который не изопьет, то и хлеб ему не естся!
- Мироед! Весь мир переел, только на него, кутилку, переводу нет.
-Чтоб ему сквозь землю провалиться!
- Дураки вы, собачьи дети!- крикнул вдруг с яростью пушкарь Алексей Семисаженный, огромного ростарыжий детина, не то со зверским, не то с детским лицом.- Дураки вы, что за свои головы не умеете стоять!
Ведь вы все пропали душою и телом: порубят вас что червей капустных. Взял бы я его, да в мелкие части изрезали тело его истерзал!
Алена Ефимова только слабо охнула и перекрестилась;
от этих слов, признавалась она впоследствии, ее в огоньбросило. И прочие оглянулись на Семисаженного со страхом. А он уставился в одну точку глазами, налитымикровью, крепко сжал кулаки, и прибавил тихо, как будтозадумчиво, но в этой тихости было что-то еще более страшное, чем ярость:
- Дивлюсь я тому, как его по ся мест не уходят. Ездит рано и поздно по ночам малолюдством. Можно быего изрезать ножей в пять.
Алена вся побледнела, хотела что-то сказать, но толькобеззвучно пошевелила губами.
- Царя трижды хотели убить,- покачал головоюстарец Корнилий,- да не убьют: ходят за ним бесы и егоберегут.
Крошечный белобрысый солдатик с придурковатым, испитым и болезненным личиком, совсем еще молоденький мальчик, беглый даточный рекрут Петька Жизла, заговорил, торопясь, заикаясь, путаясь и жалобно, поребячьи всхлипывая: "Ох, братики, братики!" Он сообщил, что привезены из-за моря на трех кораблях клейма, чем людей клеймить, никому их не показывают, за крепким караулом держат на Котлине острове, и солдаты стоятпри них бессменно.
То были введенные по указу Петра особые рекрутские знаки, о которых в 1712 году писал царь генералупленипотенциарию князю Якову Долгорукову: "А длязнаку рекрутам значит - на левой руке накалывать иглою кресты и натирать порохом".
- Кого припечатают, тому и хлеба дадут, а на компечатей нет, тому хлеба давать не будут, помирай с голоду. Ох, братики, братики, страшное дело!..
- Все тесноты ради пищной приидут к сыну погибелии поклонятся ему,- подтвердил старец Корнилий.
- А иных уже заклеймили,- продолжал Петька.И меня, ведь, ох, братики, братики, и меня, окаянного...
Он с трудом поднял правою рукою бессильно, как плетьвисевшую, левую, поднес ее к свету и показал на ней сверху, между большим и указательным пальцем, рекрутское клеймо, выбитое железными иглами казенного штемпеля.
- Как припечатали, рука сохнуть стала. И высохла.
Сперва левая, а потом и правая: хочу крест положить не подымается...
Все со страхом разглядывали на желто-бледной кожевысохшей, как будто мертвой, руки небольшое, точно изоспенных язвинок, темное пятно. Это было человечьеклеймо, казенный черный крест.
- Она самая и есть,- решил старец Корнилий,печать антихристова! Сказано: даст им знаменье на руке, и кто примет печать его, тот власти не имеет осенятьуды свои крестным знаменьем, но связана рука его будетне узами, а клятвою - и таковым нет покаяния.
- Ох, братики, братики! Что они со мной сделали!..
Когда б я знал, не дался бы им в руки живой. Человекаиспортили, как скотину тавром заклеймили, припечата
ли!..- судорожно всхлипывал Петька, и крупные слезытекли по ребячьему, жалобному личику.
- Батюшки родимые!- всплеснула руками Киликеякликуша, как будто пораженная внезапною мыслью,ведь все, все к одному выходит: царь-то Петр и есть...
Она не кончила, на губах ее замерло страшное слово.
- А ты что думала? - посмотрел на нее острыми, точносверлящими, глазками старец Корнилий.- Он самый и есть...
- Нет, не бойтесь. Самого еще не бывало. Разве предтеча его...- пытался было возразить Докукин.
Но Корнилий встал во весь рост, цепь из чугунныхкрестов на нем звякнула, поднял ру1*у, сложил ее в двуперстное знаменье и воскликнул торжественно:
-Внимайте, православные, кто царствует, кто обладает вами с лета 1666, числа звериного. Вначале царьАлексей Михайлович с патриархом Никоном от веры отступил и был предтечею Зверю, а по них царь Петрблагочестие до конца искоренил, патриарху быть не велели всю церковную и Божью власть восхитил на себя и возвысился против Господа нашего, Исуса Христа, сам единою безглавною главою церкви учинился, самовластнымпастырем. И первенству Христа ревнуя, о коем сказано: Аз есмь первый и последний, именовал себя: ПетрПервый. И в 1700 году, Януария в первый день, новолетиеветхо-римского бога Януса в огненной потехе на щитеобъявил: се, ныне время мое приспело. И в кануне церковного пения о Полтавской над Шведами победе Христомсебя именует. И на встречах своих, в прибытиях в Москву, в триумфальных воротах и шествиях, отрочат малых вбелые подстихари наряжал и прославлял себя и петь повелевал: Благословен грядый во имя Господне! Осанна ввышних! Бог Господь явися нам\- как изволением Божиимдети еврейские на вход в Иерусалим хвалу Господу нашему, Исусу Христу, Сыну Божию пели. И так титлами своимипревознесся паче всякого глаголемого Бога. По предреченному: во имя Симана Петра имеет в Риме быть гордыйкнязь мира сего. Антихрист, в России, сиречь в ТретьемРиме, и явился оный Петр, сын погибели, хульник и противник Божий, еже есть Антихрист. И как писано: вовсем хочет льстец уподобиться Сыну Божию, так и оныйльстец, сам о себе хвалясь, говорит: я сирым отец, я странствующим пристанище, я бедствующим помощник, я обидимым избавитель; для недужных и престарелых учредил гошпитали, для малолетних - училища; неполитичный народ Российский в краткое время сделал политичным и во всех знаниях равным народам Европейским;
государство распространил, восхищенное возвратил, рассыпанное восставил, униженное прославил, ветхое обновил, спящих в неведении возбудил, не сущее создал. Я - благ, я - кроток, я - милостив. Придите все и поклонитесь мне, Богу живому и сильному, ибо я - Бог, иного же Боганет, кроме меня! Так возлицемерствовал благостыню сейЗверь, о коем сказано: Зверь тот страшен и ни единомуподобен; так под шкурою овчею скрылся лютый волк, да всех уловит и пожрет. Внимайте же, православные, слову пророческому: изыдите, изыдите, люди мои из Вавилона! Спасайтесь, ибо нет во градах живущим спасения, бегите, гонимые, верные, настоящего града не имеющие, грядущего взыскающие, бегите в леса и пустыни, скройте главы ваши под перст, в горы и вертепы, и пропасти земные, ибо сами вы видите, братия, что на громадевсей злобы стоим - сам точный Антихрист наступил, ина нем век сей кончается. Аминь!
Он умолк. Ослепляющая зарница или молния вдругосветила его с ног до головы; и тем, кто смотрел на него, в этом блеске маленький старичок показался великаном;
и отзвук глухого, точно подземного, грома - отзвукомслов его, наполнивших небо и землю. Он умолк, и все молчали. Сделалось опять так тихо, что слышно было толькосонное журчание струй под бревнами и с другого концаплота протяжная, заунывная песня Иванушки:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые, Всем есте, гробы, домовища вечные.
День к вечеру приближается, Секира лежит при корени, Приходят времена последние.
И от этой песни еще глубже и грознее становиласьтишина.
Вдруг с грохочущим свистом взвилась ракета и в темной вышине рассыпалась дождем радужных звезд; Нева, отразив их, удвоила в своем черном зеркале - и запылалфейерверк. Загорелись щиты с прозрачными картинами, завертелись огненные колеса, забили огненные фонтаны, и открылись чертоги, подобные храму, из белого, как солнце пламени. С галереи над Невою, где уже стояла Венус, Явственно по чуткой глади воды донесся крик пирующих: "Виват! Виват! Виват Петр Великий, Отец отечества, Император Всероссийский!"-и загремела музыка.
- Се, братья, последнее совершается знаменье!воскликнул старец Корнилий, указывая протянутою рукою на фейерверк.- Как св. Ипполит свидетельствует:
восхвалят его. Антихриста, неисповедимыми песнями игласами многими и воплем крепким. И свет, паче всякого света, облистает его, тьмы начальника. День во тьмупретворит и ночь в день, и луну и солнце в кровь, и сведет огонь с небеси...
Внутри пылающих чертогов появился облик Петра, ваятеля России, подобного титану Прометею.
- И поклонятся ему все,- заключил старец,- и воскликнут: Виват! Виват! Виват! Кто подобен Зверю сему?
И кто может сразиться с ним? Он дал нам огонь с небеси!
Все смотрели на фейерверк в оцепенении ужаса. Когда же появилось в клубах дыма, освещенных разноцветными бенгальскими огнями, плывшее по Неве от Петропавловской крепости к Летнему саду, морское чудовищес чешуйчатым хвостом, колючими плавниками и крыльями,- им почудилось, что это и есть предреченный в Откровении Зверь, выходящий из бездны. С минуты на минуту ждали они, что увидят идущего к ним по воде "немокрыми стопами", или по воздуху в громах и молнияхна огненных крыльях, с несметною ратью бесовскою, летящего Антихриста.
- Ох, братики, братики!- всхлипывал Петька, дрожа, как лист, и стуча зубами.- Страшно... говорим о нем, а нет ли его самого здесь, поблизости? Видите, какое смятение и между нами...
- Я не знаю, откуда на вас такой страх бабий. Осиновый кол ему в горло и делу конец!..- начал былохрабриться Семисаженный, но тоже побледнел и задрожал, когда сидевшая с ним рядом Киликея-кликуша вдругпронзительно взвизгнула, упала навзничь, забилась в корчах и начала кликать.
Киликею испортили в детстве. Однажды, она рассказывала, мачеха налила ей щей в ставец, подала есть ипритом избранила: трескай-де, черт с тобою!- и послетого времени в третью неделю она, Киликея, занемоглаи услышала, что в утробе у нее стало ворчать явственно, как щенком; и то ворчанье все слышали; и подлинно-деу нее в утробе - дьявольское наваждение, и человеческим языком и звериными голосами вслух говорит. Ее сажали за караул, по указу царя о кликушах, судили, допрашивали, били батогами, плетьми. Она давала обещания с порукою и распискою, что "впредь кликать не будет, под страхом жестокого штрафования кнутом и ссылки напрядильный двор в работу вечно". Но плети не моглиизгнать беса, и она продолжала кликать.
Киликея приговаривала: "ох, тошно, тошно!.." исмеялась, и плакала, и лаяла собакою, блеяла овцою, квакала лягушкою, хрюкала свиньею и разными другимиголосами кликала.
Жившая на плоту сторожевая собака, разбуженнаявсеми этими необычайными звуками, вылезла из конуры.
9то была голодная тощая сука с ввалившимися бокамии торчавшими ребрами. Она остановилась над водою, рядом с Иванушкою, который продолжал петь, как будтоничего не видя и не слыша,- и с поднятою кверху мордою, с поджатым между ногами хвостом, жалобно завылана огонь фейерверка. Вой суки сливался с воем кликушив один страшный звук.
Киликею отливали водою. Старец, наклонившись наднею, читал заклятия на изгнание бесов, дуя, плюя и ударяяее по лицу ременною лестовкою. Наконец она затихлаi заснула мертвым сном, подобным обмороку.
Фейерверк потух. Угли костра на плоту едва тлели.
Наступила тьма. Ничего не случилось. Антихрист не пришел. Ужаса не было. Но тоска напала на них, ужаснеевСех ужасов. По-прежнему сидели они на плоском плоту, едва черневшем между черным небом и черною водою, Маленькою кучкою, одинокою, потерянною, как будто повисшею в воздухе между двумя небесами. Все было спокойно. Плот неподвижен. Но им казалось, что они стремглав летят, проваливаются в эту тьму, как в черную бездну - в пасть самого Зверя, к неизбежному концу всего.
И в этой черной, жаркой тьме, под голубым трепетаньем зарниц, доносились из Летнего сада нежные звукименуэта, как томные вздохи любви из царства Венус, гдеПастушонок Дафнис развязывает пояс пастушке Хлое:
Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы, Но сладко уязвленныЛюбовною стрелоюТвоею золотою.
На Неве, рядом с плотами царевича, стояла большая, пригнанная из Архангельска, с холмогорскою глиняною посудою, барка. Хозяин ее, богатый купец Пушников из раскольников-поморцев, укрывал у себя беглых, потаенных людей старого благочестия. В корме под палубой были крошечные досчатые каморки, вроде чуланов.
В одной из них приютилась баба Алена Ефимова.
Алена была крестьянкою, женою московского денежного мастера Максима Еремеева, тайного иконоборца. Когда сожгли Фомку-цирюльника, главного учителя иконоборцев, Еремеев бежал в Низовые города, покинув жену.
Сама она была не то раскольница, не то православная;
крестилась двуперстным сложением, по внушению некоего старца, который являлся к ней и говаривал: "трехперстным сложением не умолишь Бога"; но ходила в православные церкви и у православных духовников исповедовалась. Несмотря на страшные слухи о Петре, верила, чтоон подлинно русский царь, и любила его. Просила у Бога, чтоб ей видеть его царского величества очи. И в Петербург приехала, чтобы видеть государя. Ее преследоваламысль: умолить Бога за царя Петра Алексеевича, чтобыон покаялся, вернулся к вере отцов своих, прекратил гонения на людей старого благочестия, чтобы и те, в своюочередь, соединились с православною церковью. Алена сочинила особую молитву, дабы различие вер соединенобыло, и хотела ту молитву объявить отцу духовному, но не посмела, "затем что написано плохо". Она ходила помонастырям; нанимала в Вознесенском, в церкви Казанской Божьей Матери, старицу на шесть недель читать акафист за царя; сама клала за него в день по две, по тритысячи поклонов. Но всего этого казалось ей мало, и онапридумала последнее отчаянное средство: велела своемуплемяннику, четырнадцатилетнему мальчику Васе написать сочиненную ею молитву о царе Петре Алексеевичеи о соединении вер, устроила пелену под образ, зашилату молитву в подкладку и отдала в Успенский собор попу, не объявляя о скрытом письме.
После разговора на плоту Алена вернулась в кельюсвою на барке Пушникова, и когда вспомнила все, чтослыхала в ту ночь о государе, первый раз в жизни напалона нее сомнение: не истинно ли то, что говорят о царе, и можно ли умолить Бога за такого царя?
Долго лежала она в душной темноте чулана, с широкооткрытыми глазами, обливаясь холодным потом, неподвижная. Наконец встала, засветила маленький огарок желтого воска, поставила его в углу каморки перед висевшеюна досчатой перегородке иконою Божьей Матери ВсехСкорбящих, такою же, как та, которую показывал царьПетр у подножия Венус, опустилась на колени, положилатриста поклонов и начала молиться со слезами, с воздыханиями, отчаянною молитвою, тою самою, что была зашита в пелене под образом Успенского собора:
- Услышь, святая соборная церковь, со всем херувимским и серафимским престолом, с пророками и праотцами, угодниками и мучениками, и с Евангелием, и скольков том Евангелии слов святых - все вспомяните о нашемцаре Петре Алексеевиче! Услышь, святая соборная апостольская церковь, со всеми местными иконами и честными мелкими образами, со всеми апостольскими книгамии с лампадами, и с паникадилами, и с местными свещами, и со святыми пеленами, и с черными ризами, с каменными стенами и железными плитами, со всякими плодоносными деревами и цветами! О, молю и прекрасное солнце: возмолись Царю Небесному о царе Петре Алексеевиче! О, млад светел месяц со звездами! О, небо с облаками! О, грозные тучи с буйными ветрами и вихрями!
О, птицы небесные! О, синее море с великими рекамии с мелкими ключами, и малыми озерами! ВозмолитесяЦарю Небесному о царе Петре Алексеевиче! И рыбы морские, и скоты полевые, и звери дубровные, и поля, и леса, и горы, и все земнородное, возмолитеся к Царю Небесному о царе Петре Алексеевиче!
Чулан бабы Алены отделяла досчатая перегородка отболее просторной кельи, в которой жил старец Корнилийс учеником своим Тихоном. Ни слова не произнес Тихонво время разговора на плоту, но слушал с большимволнением, чем кто-либо. Когда все разошлись; старец поехал на челноке на берег для свидания и беседы с другими раскольниками о предстоявшем великом самосожжениицелых тысяч гонимых людей старой веры в лесах Керженских за Волгою. Тихон вернулся в свою плавучуюкелью один, лег, но так же, как в соседнем чулане бабаАлена, не мог заснуть и думал о тем, что слышал в туночь. Он чувствовал, что от этих мыслей зависит все егобудущее, что наступает мгновение, которое, как нож, разделит жизнь его пополам. "Я теперь, как на ножевомострие,- говорил он сам себе,- в которую сторону свалюсь, в ту и пойду".
Вместе с будущим вставало перед ним и прошлое.
Тихон был единственный сын, последний отпрыск некогда знатного, но давно уже опального и захудалогорода князей Запольских. Мать его умерла от родов. Отец, стрелецкий голова, участвовал в бунте, стал за Милославских, за старую Русь и старую веру против Петра. Во времярозыска 1698 года был осужден, пытан в застенках Преображенского и казнен в Кремле на Красной площади.
Всех родных и друзей его также казнили или сослали.
Восьмилетний Тихон остался круглым сиротою на попечении старого дядьки Емельяна Пахомыча. Ребенок был слаби хил; страдал припадками, похожими на черную немочь;
отца любил со страстною нежностью. Опасаясь за здоровье мальчика, дядька скрывал от него смерть отц'а, сказывал Тихону, будто бы отец уехал по делам в далекую Саратовскую вотчину. Но ребенок плакал, тосковал, бродил кактень в огромном опустелом доме и сердцем чуял беду. Наконец, не выдержал. Однажды, после долгих тщетных расспросов, убежал из дому один, чтобы пробраться в Кремль, где жил дядя, и разузнать у него об отце. Дяди в то времяне было в живых, его казнили вместе с отцом Тихона.
У Спасских ворот мальчик встретил большие телеги, нагруженные доверху трупами казненных стрельцов, коекак набросанными, полунагими. Подобно зарезанному скоту, которого тащат с бойни, везли их к общей могиле, к живодерной яме, куда сваливали вместе со всякою поганью и падалью: таков был указ царя. Из бойниц Кремлевских стен торчали бревна; бесчисленные трупы виселина них "как полти" - соленая астраханская рыба, которую вешали пучками сушиться на солнце.
Безмолвный народ целыми днями толпился на Краснойплощади, не смея подходить близко к месту казней, глядяиздали. Протеснившись сквозь толпу, Тихон увидел возлеЛобного места, в лужах крови, длинные, толстые бревна, служившие плахами. Осужденные, теснясь друг к другу, иногда по тридцати человек сразу, клали на них головыв ряд. В то время как царь пировал в хоромах, выходивших окнами на площадь, ближние бояре, шуты и любимцырубили головы. Недовольный их работою - руки неумелых палачей дрожали - царь велел привести к столу, закоторым пировал, двадцать осужденных и тут же казнилих собственноручно под заздравные клики, под звуки музыки: выпивал стакан и отрубал голову; стакан за стаканом, удар за ударом; вино и кровь лились вместе, виносмешивалось с кровью.
Тихон увидал также виселицу, устроенную наподобиекреста, для мятежных стрелецких попов, которых вешалсам всешутейший патриарх Никита Зотов; множество пыточных колес с привязанными к ним раздробленнымичленами колесованных; железные спицы и колья, на которых торчали полуистлевшие головы: их нельзя было снимать, по указу царя, пока они совсем не истлеют. В воздухе стоял смрад. Вороны носились над площадью стаями.
Мальчик вгляделся пристальнее в одну из голов. Оначернела явственно на голубом прозрачном небе с нежнозолотистыми и розовыми облаками: вдали - главы Кремлевских соборов горели как жар; слышался вечерний благовест. Вдруг показалось Тихону, будто бы все - и небо, и главы соборов, и земля под ним шатается, что он сампроваливается. В торчавшей на спице мертвой голове счерными дырами вместо вытекших глаз узнал он головуотца. Затрещала барабанная дробь. Из-за угла выступиларота преображенцев, сопровождавшая телеги с новыми жертвами. Осужденные сидели в белых рубахах, с горящими свечами в руках, со спокойными лицами. Впереди ехал на коневсадник высокого роста. Лицо его было тоже спокойно, нострашно. Это был Петр. Тихон раньше никогда не видел его, но теперь тотчас узнал. И ребенку показалось, что мертваяголова отца своими пустыми глазницами смотрит прямо вглаза царю. В то же мгновение он лишился чувств. Отхлынувшая в ужасе толпа раздавила бы мальчика, если бы незаметил его старик, давнишний приятель Пахомыча, нектоГригорий Талицкий. Он поднял его и отнес домой. В ту ночьу Тихона сделался такой припадок падучей, какого ещеникогда не было. Он едва остался жив.
Григорий Талицкий, человек неизвестный и бедный, живший перепискою старинных книг и рукописей, один изпервых начал доказывать, что царь Петр есть Антихрист.
Как обвиняли его впоследствии во время розыска, "от великой своей ревности против Антихриста и сумнительногo страха стал он кричать в народ злые слова в хулуи поношение государя". Сочинив тетрадки О пришествииАнтихриста и о скончании света, он задумал напечатать их и "бросать листы в народ безденежно" длявозмущения против царя. Григорий часто бывал у Пахомыча и беседовал с ним о царе - Антихристе, о последнем времени. Старец Корнилий, тогда живший в Моектакже участвовал в этих беседах. Маленький Тихонслушал трех стариков, которые, как три зловещие ворона, в сумерки, в запустелом доме собирались и каркали: "Приближается конец века, пришли времена лютые, пришлигода тяжкие: не стало веры истинной, не стало стеныкаменной, не стало столпов крепких - погибла вера христианская. А в последнее время будет антихристово пришествие: загорится вся земля и выгорит в глубину нашестьдесят локтей за наше великое беззаконие". Они рассказывали о видении "некоего мерзкого и престрашногоЧерного Змия, который в никонианских церквах, во времябогослужения, на плечах архиереев, вместо святого амофора висит, ползая и стрегочуще; или ночью, обогнувшисьоколо стен царских палат, голову и хобот имея внутри палаты, шепчет на ухо царю". И унылые беседы переходили в еще более унылые песни: Говорит Христос, Царь Небесный: Ох, вы, люди мои, люди, Вы бегите-ка в пустыни, В леса темные, в вертели.
Засыпайтесь, мои светы, Рудожелтыми песками, Вы песками, пеплами, Умирайте, мои светы, Не умрете - оживете, Божья царства не минете!
С особенною жадностью слушал он рассказы о сокровенных обителях среди дремучих лесов и топей за Волгою, о невидимом Китеже-граде на озере Светлояре. То местокажется пустынным лесом. Но там есть и церкви, и дома, и монастыри, и множество людей. Летними ночами наозере слышится звон колоколов и в ясной воде отражаются золотые маковки церквей. Там поистине царство земное: и покой, и тишина, и веселие вечное; святые отцыпроцветали там, как лилии, как кипарисы и финики, какмногоцветный бисер и звезды небесные; от уст их исходитнепрестанная молитва к Богу, как фимиам благоуханныйи кадило избранное; а когда наступит ночь, молитва ихвидима бывает, как столпы пламенные с искрами; и таксилен тот свет, что можно читать и писать без свечи.
Их возлюбил Господь и хранит, как зеницу ока, покрываяневидимо дланью Своею до скончания века. И не узрятони скорби и печали от зверя-антихриста, только о нас, грешных, день и ночь печалуют - об отступлении нашеми всего царства Русского, что Антихрист в нем царствует. В невидимый град ведет сквозь чащи и дебри однатолько узкая, окруженная всякими дивами и страхами, тропа Батыева, которой никто не может найти, кроме тех, кого сам Бог управит в то благоутишное пристанище.
Слушая эти рассказы, Тихон стремился туда, в дремучие леса и пустыни. С невыразимой грустью и сладостьюповторял он вслед за Пахомычем древний стих о юномпустыннике. Иосафе царевиче: Прекрасная мати пустыня!
Пойду по лесам, по болотам, Пойду по горам, по вертепам, Поставлю я малую хижу.
Разгуляюсь я. млад юнош, Иосафий царевич, Во зеленой во дуброве.
Кукушка в ней воркукуетУмильный глас испущает И та меня поучает.
В тебе, матерь-пустыня, Гнилые колоды Мне райская пища, Сахарное яство;
Холодные воды Медвяное пойло.
С раннего детства у Тихона бывало иногда, особенноперед припадками, странное чувство, ни на что не похожее, нестерпимо жуткое и вместе с тем сладкое, всегдановое, всегда знакомое. В чувстве этом был страх и удивление, и воспоминание, точно из какого-то иного мира, но больше всего - любопытство, желание, чтобы скорееслучилось то, что должно случиться. Никогда ни с кемне говорил он об этом, да и не сумел бы этого выразить никакими словами. Впоследствии, как уже начал ондумать и сознавать, чувство это стало в нем сливатьсяс мыслью о кончине мира, о втором пришествии.
Порою самые зловещие каркания трех стариков оставляли его равнодушным, а что-нибудь случайное, мгновенное - цвет, звук, запах - пробуждало в нем это чувствосо внезапною силою. Дом его стоял в Замоскворечье насклоне Воробьевых гор; сад кончался обрывом, откудабыла видна вся Москва - груды черных изб, бревенчатых срубов, напоминавших деревню, над ними белокаменные стены Кремля и бесчисленные золотые главы церквей. С этого обрыва мальчик подолгу смотрел на те великолепные и страшные закаты, которые бывают иногдапозднею бурною осенью. В мертвенно-синих, лиловых, черных, или воспаленно-красных, точно окровавленных тучах, чудились ему то исполинский Змий, обвившийся вокруг Москвы, то семиглавый Зверь, на котором сидитблудница с чашею мерзостей, то воинства ангелов, которые гонят бесов, разя их огненными стрелами, так чтореки крови льются по небу, то лучезарный Сион, невидимый Град, сходящий с неба на землю во славе грядущего Господа. Как будто там, на небе, уже совершалосьв таинственных знамениях то, что и на земле должнобыло когда-то совершиться. И знакомое чувство конца охватывало мальчика. Это же самое чувство рождали в неми некоторые будничные мелочи жизни: запах табака; видпервой, попавшейся ему на глаза, русской книги, отпечатанной в Амстердаме, по указу Петра, новоизобретенными "гражданскими литерами"; вид некоторых вывесок надновыми лавками Немецкой слободы; особая форма париКов со смешными буклями, длинными, как жидовскиеПейсы или собачьи уши: особое выражение на старых
русских, недавно бородатых и только что выбритых лицах. Однажды восьмидесятилетнего деда Еремеича, жившего у них в саду пасечника, царские пристава схватили на городской заставе, насильно обрили ему бородуи обрезали, окургузили по установленной мерке, до колен, полы кафтана. Дед, вернувшись домой, плакал как ребенок, потом скоро заболел и умер с горя. Тихон любили жалел старика. Но, при виде плачущего, куцего и бритогодеда, не мог удержаться от смеха, такого странного, неестественного, что Пахомыч испугался, как бы у него несделался припадок. И в этом смехе был ужас конца.
Однажды зимою появилась комета - звезда с хвостом, как называл ее Пахомыч. Мальчик давно хотел, но несмел взглянуть на нее; нарочно отвертывался, жмурилглаза,- чтобы не видеть. Но увидел нечаянно, когда развечером дядька нес его на руках в баню через глухойпереулок, заметенный снежными сугробами. В конце переулка, меж черных изб над белым снегом, внизу, на самомкраю черно-синего неба сверкала огромная, прозрачная, нежная звезда, немного склоненная, как будто убегающая в неизмеримые пространства. Она была не страшная, а точнородная, и такая желанная, милая, что он глядел на нее и немог наглядеться. Знакомое чувство сильнее, чем когда-либо, сжало сердце его нестерпимым восторгом и ужасом. Он весьпотянулся к ней, как будто просыпаясь, с нежною соннойулыбкою. И в то же мгновение Пахомыч почувствовал втеле его страшную судорогу. Крик вырвался из груди мальчика. С ним сделался второй припадок падучей.
Когда ему исполнилось шестнадцать лет, забрали его, так же, как и других шляхетных детей, в "школу математических и навигацких, то есть мореходных хитростныхискусств"., Школа помещалась в Сухаревой башне, гдезанимался астрономическими наблюдениями генерал ЯковБрюс, которого считали колдуном и чернокнижником: кривая баба, торговавшая на Второй Мещанской мочеными яблоками, видела, как однажды зимнею ночью Брюсполетел со своей вышки прямо к месяцу верхом на подзорной трубе. Пахомыч ни за что не отдал бы дитя в такоепроклятое место, если бы ребят не забирали силою.
Укрывавшиеся дворянские недоросли, привезенные изсвоих поместий под конвоем, иногда женатые, тридцатилетние и даже сорокалетние младенцы, сидели рядом снастоящими детьми на одной парте и зубрили по однойкнижке, с картинкою, изображавшею учителя, который огромным пуком розог сечет разложенного на скамейкешкольника-с подписью: всяк человек в тиши поучайся.
Все буквари обильно украшались розочными виршами:
Благослови, Боже, оные леса, где розги родят на долгие времена.
Малым розга березова ко умилению, А старым жезл дубовый ко подкреплению.
И царским указом предписывалось: "выбрать из гвардии отставных добрых солдат и быть им по человекуIBо всякой каморе во время учения и иметь хлыст в руках; и буде кто из учеников будет бесчинствовать, онымбить, несмотря какой бы виновный фамилии не был".
Но как ни вбивали в головы науку малым - хлыстом ирозгою, большим - плетьями и батогами, все одинаковоплохо учились. Иногда в минуты отчаяния певали они "песньвавилонскую". Начинали старшие хриплыми с перепою басами:
Житье в школе не по нас, В один день секут пять раз.
Малыши подтягивали визгливыми дискантами:
Ох, горе, беда!
Секут завсегда.
И дисканты и басы сливались в дружный хор:
И лозами по бедрам, И палями по рукам, Ни с другого слова в рожу, Со спины дерут всю кожу.
Геометрию смекай, А пустые щи хлебай.
Ох, горе, беда!
Секут завсегда.
О, проклятое чернило!
Сердце наше иссушило.
И бумага, и пероСокрушают нас зело, Хоть какого молодцаСгубит школа до конца.
Ох, горе, беда!
Секут завсегда.
Немногому научился бы Тихон в школе, если бы необратил на него внимания один из учителей, кенигсбергский немец, пастор Глюк. Выучившись русскому языкус грехом пополам у беглого польского монаха, Глюк приехал в Россию обучать "московских юношей, аки мягкуюИ ко всякому изображению угодную глину". Он разочаровался скоро не столько в самих юношах, сколько в русском способе "муштровать их, как цыганских лошадей", вбивать им в голову науку плетьми. Глюк был человекумный и добрый, хотя пьяница. Пил же с горя, потомучто не только русские, но и немцы считали его сумасшедшим. Он писал головоломное сочинение, комментарии накомментарии Ньютона к Апокалипсису, где все христианские откровения о кончине мира доказывались тончайшими астрономическими выкладками на основании законовтяготения, изложенных в недавно вышедших ньютоновыхPhilosophiae Naturalis Principia. Mathematica.
В ученике своем, Тихоне, он открыл необыкновенныеспособности к математике и полюбил его как родного.
Старый Глюк сам в душе был ребенком. С Тихономговорил он, особенно будучи навеселе, как со взрослыми единственным другом. Рассказывал ему о новых философских учениях и гипотезах, о Magna Instauratio Бэкона, о геометрической этике Спинозы, о вихрях Декарта, о монадах Лейбница, но всего вдохновеннее-о великих астрономических открытиях Коперника, Кеплера, Ньютона.
Мальчик многого не понимал, но слушал эти сказанияо чудесах науки с таким же любопытством, как беседытрех стариков о невидимом Китеже-граде.
Пахомыч считал всю вообще науку немцев, в особенности же "звездочетие", "остроумею", безбожною.
- Проклятый Коперник,- говорил он,- Богу соперник: тягостную землю поднял от кентра земного и звездыстоят, а земля оборачивается, противно священным писаниям. Смеются над ним богословы!
- Истинная философия,- говорил пастор Глюк,вере не только полезна, но и нужна. Многие святые отцыв науках философских преизяществовали. Знание натурыхристианскому закону не противно; и кто натуру исследовать тщится, Бога знает и почитает; физические рассуждения о твари служат к прославлению Творца, как и в Писании сказано: Небеса поведают славу Господню.
Но Тихон угадывал смутным чутьем, что в этом согласии науки с верою не все так просто и ясно для самогоГлюка, как он думает, или только старается думать. Недаром иногда, в конце ученого спора с самим собою о множестве миров, о неподвижности космических пространств, сильно выпивший старик, забывая присутствие ученика, опускал, как будто в изнеможении, на край стола своюлысую, со съехавшим на сторону париком, голову, отяжелевшую не столько от вина, сколько от головокружительных метафизических мыслей, и глухо стонал, повторяязнаменитое восклицание Ньютона: - О, физика, спаси меня от метафизики!
Однажды Тихон - ему было тогда уже девятнадцатьлет, он кончал школу и хорошо читал по-латинскислучайно открыл валявшийся на рабочем столе учителяпривезенный им из Голландии рукописный сборник писемСпинозы и прочел первые на глаза попавшиеся строки: Между свойствами человека и Бога так же мало общего, кк между созвездием Пса и псом, лающим животным.
Если бы треугольник имел дар слова, то и он сказал бы, Бог есть не что иное, как совершенный треугольник, круг - что природа Бога в высшей степени кругла".
В другом письме - об Евхаристии: "О, безумный юноша! Кто же так околдовал вас, что вы вообразили, будтонужно проглатывать святое и вечное, будто святое и вечное может находиться во внутренностях ваших? Ужаснытаинства вашей церкви: они противоречат здравому смыслу". Тихон закрыл книгу и больше не читал. Первый разв жИЗНИ испытал он от мысли то чувство, которое преждеиспытывал только от внешних впечатлений - ужас конца.
В Сухаревой башне у генерала Якова ВилимовичаБрюса была обширная библиотека и "кабинет математических, механических и других инструментов, также натуры - зверей, инсект, кореньев, всяких руд и минералов, антиквитетов, древних монет, медалей, резных камней, личин и вообще как иностранных, так и внутреннихкуриезностей". Брюс поручил пастору Глюку составитьведомость, или опись, всем предметам и книгам. Тихонпомогал ему и целые дни проводил в библиотеке.
Однажды, ясным летним вечером, он сидел на самомверху складной, двигавшейся на колесиках библиотечнойлесенки перед стеной, сверху донизу уставленной книгами, наклеивая номера на корешки и сравнивая новуюрукопись со старого, безграмотною, в которой заглавия иностранных книг списаны были русскими буквами. Сквозьвысокие окна с мелкими круглыми стеклами в свинцовомпереплете, как в старинных голландских домах, падалилучи солнца косыми пыльными снопами на сверкающиемедные машины - небесные сферы, астролябии, компасы, треугольники, циркули, масштабы, ватерпасы, подзорныетрубы, "микроскопиумы", на чучела разных диковинныхзверей и птиц, на огромную кость мамонтовой головы, на чудовищных китайских идолов и мраморные личиныпрекрасных эллинских богов, на бесконечные полки книгв однообразных кожаных и пергаментных переплетах. Тихону нравилась эта работа. Здесь, в царстве книг, была такаяуютная тишина, как в лесу или на старом, людьми покинутом, солнцем излюбленном кладбище. Доносился толькос улицы вечерний благовест, напоминавший звон китежских колоколов, да сквозь отворенные в соседнюю комнату двери слышались голоса пастора Глюка и Брюса. Отужинав, сидели они за столом, курили и пили, беседуя.
Тихон только наклеил новые номера на инкварто иоктаво, обозначенные в старой описи под номером 473: "Филозофия Францыско Бакона на английском языке втрех томах"; под номером 308: "Медитацион де примафилозофии чрез Декартес на голанском языке"; под номером 532: "Математикал элеманс натураль филозофиичрез Исака Нефтона". Ставя книги на полку, в глубинеее ощупал он и вытащил завалившееся, очень ветхое, изъеденное мышами октаво под номером 461: "Лионардо Давинчи, трактат о живописном письме на немецкомязыке". Это был первый, изданный в Амстердаме, в1582 году, немецкий перевод Trattato della pittura. В книгу отдельных листков вложен был гравированный на дереве портрет Леонардо. Тихон вглядывался в странное, чуждое и, вместе с тем, как будто знакомое, в незапамятном сне виденное, лицо и думал, что, верно, у СимонаМага, летавшего по воздуху, было такое же точно лицо.
Голоса в соседней комнате стали раздаваться громче.
Брюс о чем-то спорил с Глюком. Они говорили по-немецки. Тихон выучился этому языку у пастора. Несколькоотдельных слов поразили его; и он с любопытством прислушался, все еще держа в руках книгу Леонардо.
- Как же вы не видите, достопочтенный, что Ньютонбыл не в здравом уме, когда писал свои комментарии к Апокалипсису? - говорил Брюс.- Он, впрочем, в этом и сампризнается в письме к Бентлею от 13 сентября 1693 года: "я потерял связь своих мыслей и не чувствую прежнейтвердости рассудка"- попросту, значит, рехнулся.
- Ваше превосходительство, я желал бы лучше бытьсумасшедшим с Ньютоном, чем здравомыслящим со всейостальною двуногою тварью! - воскликнул Глюк и залпом выпил стакан.
- О вкусах не спорят, любезный пастор,- продолжал Яков Вилимович, засмеявшись сухим, резким, точнодеревянным смехом,- но вот что всего любопытнее: в тосамое время, как сэр Исаак Ньютон сочинял свои Комментарии,- на другом конце мира, именно здесь, у нас, вМосковии, дикие изуверы, которых называют раскольниками, сочинили тоже свои комментарии к Апокалипсисуи пришли почти к таким же выводам, как Ньютон. Ожидая со дня на день кончины мира и второго пришествия, одни из них ложатся в гробы и сами себя отпевают, другие сжигаются. Их за то гонят и преследуют; а я сказаЛ бы об этих несчастных словами философа Лейбница: "я не люблю трагических событий и желал бы, чтобывсем на свете жилось хорошо; что же касается заблуждения тех, которые спокойно ждут кончины мира, то ономне кажется совсем невинным". Так вот что, говорю я, всего любопытнее: в этих апокалипсических бреднях крайний Запад сходится с крайним Востоком и величайшеепросвещение - с величайшим невежеством, что действительно могло бы, пожалуй, внушить мысль, что конец мираПриближается и что все мы скоро отправимся к черту!..
Он опять засмеялся своим резким, деревянным смехомили прибавил что-то, чего не расслышал Тихон, должно бытьочень вольнодумное, потому что Глюк, у которого, каквсегда в конце ужина, парик съехал на сторону, и в голове шумело, вдруг яростно вскочил, отодвинул стул и хотел выбежать из комнаты. Но Яков Вилимович удержали успокоил его несколькими добрыми словами. Брюс былединственным покровителем Глюка. Он уважал и любилего за бескорыстную любовь к науке. Но, будучи скептиком, и даже, как утверждали многие, совершенным атеистом, не мог видеть бедного пастора, этого "Донкишота астрономии", чтобы не подразнить его и не посмеяться надзлополучными комментариями к Апокалипсису, над примирением науки с верою. Брюс полагал, что надо выбратьодно из двух - или веру без науки, или науку без веры.
Яков Вилимович наполнил стакан Глюка и, чтобы утешить его, начал расспрашивать о подробностях ньютоноваАпокалипсиса. Старик отвечал сперва t 'охотно, но потомопять увлекся и сообщил разговор Ньютона с друзьямио комете 1680 года. Когда его однажды спросили о ней, вместо ответа он открыл свои Начала и указал место, гдеуказано: Stellae fixae refici possunt. Неподвижные звездымогут восстановляться от падения на них комет.- "Почему же вы не писали о солнце так же откровенно, како звездах?" - "Потому, что солнце ближе нас касается",отвечал Ньютон и потом прибавил, смеясь: "я, впрочем, сказал достаточно для тех, кто желает понять!"
Как мотылек, летящий на огонь, комета упадет насолнце,- воскликнул Глюк,- и от этого падения солнечный жар возрастет до того, что все на земле истребитсяогнем! В Писании сказано: небеса с шумом пройдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела наней сгорят. Тогда исполнятся оба пророчества - того, кто верил, и того, кто знал.
- "Hypotheses поп fingo! Я не сочиняю гипотез!" - заключил он вдохновенно, повторяя великое слово Ньютона.
Тихон слушал - и давнее, вещее карканье трех стариков, трех воронов соединялось для него с точнейшимивыводами знания. Закрыв глаза, увидел он глухой переулок, занесенный снежными сугробами, и в конце его, внизу, над белым снегом, меж черных изб, на краю черносинего неба огромную, прозрачную, нежную звезду. И также, как в детстве, знакомое чувство сжало сердце егонестерпимым восторгом и ужасом. Он уронил книгу Леонардо, которая задела, падая, трубку астролябии и повалила ее на пол с грохотом. Прибежал. Глюк, Он знал, что Тихон страдает припадками. Увидев его вверху лестницы, дрожащего, бледного, он бросился к нему, обнял, поддержал ипомог сойти. На этот раз припадок миновал. Пришел такжеБрюс. Они расспрашивали Тихона с участием. Но он молчал: чувствовал, что нельзя ни с кем говорить об этом.
- Бедный мальчик! - сказал Яков Вилимович Глюку, отводя его в сторону.- Наш разговор напугал его.
Здесь они все таковы -только и думают о кончине мира.
Я заметил, что в последнее время какое-то безумие распространяется среди них, как зараза. Бог знает, чем кончит этот несчастный народ!
По выходе из школы, Тихон должен был поступить, как все шляхетные дети, в военную службу. Пахомычумер. Глюк собирался в Швецию и Англию, по поручению Брюса, для закупки новых математических инструментов. Он приглашал с собою Тихона, который, забывсвои детские страхи и предостережение Пахомыча, всес большей любовью предавался изучению математики.
Здоровье окрепло, припадки не повторялись. Давнее любопытство влекло его в другие края, в "царство Стекольное", почти столько же для него таинственное, как невидимый Китеж-град. По ходатайству Якова Вилимовича, навигацкий ученик Запольский, в числе других "младенцев Российских", послан был царским указом для окончания наук за море. Они приехали с Глюком в Петербург в начале июня 1715 года. Тихону исполнилось25 лет: он был ровесником царевича Алексея, но повиду все еще казался мальчиком. Через несколько днейиз Кроншлота отходил купеческий корабль, на которомони должны были плыть в Стокгольм - Стекольный.
Вдруг все изменилось. Петербург видом своим, стольне похожим на Москву, поразил Тихона. Целыми днямион бродил по улицам, смотрел и удивлялся: бесконечныеканалы, першпективы, дома на сваях, вбитых в зыбкуюпучину болот, построенные в ряд "линейно", по указу, "такчтобы никакое строение за линию или из линии не строилось", бедные мазанки среди лесов и пустырей, крытыепо-чухонски дерном и берестою, дворцы затейливой архитектуры "на прусский манир", унылые гарнизонные магазейны, цейхаузы, амбары, церкви с голландскими шпильцами и курантным боем - все было плоско, пошло, буднично и в то же время похоже на сон. Порою, в пасмурные утра, в дымке грязно-желтого тумана, чудилось ему, чTо весь этот город подымется вместе с туманом и разлетится, как сон. В Китеже-граде то, что есть - невидимо, а здесь в Петербурге, наоборот, видимо то, чего нет;
оба города одинаково призрачны. И снова рождалосьнем жуткое чувство, которого он уже давно не испытывал - чувство конца. Но оно не разрешалось, как прежде, восторгом и ужасом, а давило тупо бесконечною тоскою. Однажды на Троицкой площади, у "кофейного дома"
Четырех Фрегатов, встретил он человека высокого ростав кожаной куртке голландского шкипера. И точно также, как и в Москве, на Красной площади, у Лобного места, где торчавшая на коле мертвая голова отца его смотрела пустыми глазницами прямо в глаза этому самому человеку,- Тихон тотчас узнал его: это был Петр. Страшное лицо как будто сразу объяснило ему страшный город: У них обоих была одна печать.
В тот же день встретил он старца Корнилия, обрадовался ему, как родному, и уже не покидал его. Ночевал у старца в келье, дни проводил на плотах, на баркахС утаенными, беглыми людьми. Слушал рассказы о житиивеликих пустынных отцов на далеком севере, в лесах Поморских. Онежских и Олонецких, где Корнилий, уйдя изМосквы, провел много лет, о тамошних страшных гарях многотысячных самосожжениях. Оттуда шел он теперь заВолгу на Керженец проповедовать "красную смерть".
Тихон учился недаром. Многому, чему верили этилюди, он уже не верил; думал иначе, но чувствовал также, как они. Самое главное - чувство конца - у них былообщее с ним. То, о чем он никогда ни с кем не говорил, чего никто из ученых людей и не понял бы, они понимали - этим только и жили. Все, что с раннего детстваон слышал от Пахомыча, теперь вдруг ожило в душе егоС новой силою. Опять потянуло его в леса, в пустыни, в сокровенные обители, в "благоутишное пристанище".
Как будто при свете белых ночей над простором Невы, сквозь бой голландских курантов, опять ему слышалсязвон китежских колоколов. И опять, с томительной грустью и сладостью, повторял он стих об Иосафе царевиче:
Прекрасная мати пустыня!
Пойду по лесам, по болотам, Пойду по горам, по вертепам...
Надо было решить, надо было выбрать одно из двух: или навсегда вернуться в мир, чтобы жить, как все живут, служить человеку, который погубил отца его и, можетбыть, погубит Россию; или навсегда уйти из мира, сделаться нищим, бродягою, одним из утаенных, беглых людей, "настоящего града не имеющих, грядущего - взыскивающих"; на запад с пастором Глюком - в город Стекольный, или на Восток со старцем Корнилием - в невидимый Китеж-град. Что он выберет, куда пойдет? Он самеще не знал, колебался, медлил последним решением, какбудто ждал чего-то. Но в эту ночь, после разговора наплоту о Петре-антихристе, почувствовал, что медлитьнельзя. Завтра отправляется корабль в Стокгольм и завтра же старец Корнилий, которому грозил донос, долженбежать из Петербурга. Он звал с собою Тихона.
"Я теперь как на ножевом острие,- опять подумалон.- В которую сторону свалюсь, в ту и пойду. Однажизнь, одна смерть. Раз ошибешься, второй не поправишь".
Но в то же время он чувствовал, что не имеет силырешить, и что две судьбы, как два конца мертвой петли, соединяясь, стягиваясь, давят и душат его. Он встал, взялс полки рукописную книгу - "Слово св. Ипполита о втором пришествии" и, чтобы отдохнуть от мыслей, началрассматривать, при свете лампады, горевшей перед образом, заставные картинки. На одной из них, слева, сиделна престоле Антихрист, в зеленом, с красными отворотами и медными пуговицами, Преображенском мундире, втреуголке, со шпагою, похожий лицом на царя ПетраАлексеевича, и указывал рукою вперед. Перед ним, вправо, Преображенской и семеновской гвардии отряд направлялся к скиту среди темного леса. Вверху на горахс тремя пещерами молились иноки. Солдаты, руководимыесиними бесами, взбирались вверх по горному склону. Внизу подпись: "тогда пошлет в горы и вертепы, и пропастиземные полки свои бесовские, дабы искать укрывшихсяот глаз его и тех привести на поклонение себе". На другой картинке солдаты расстреливали связанных старцев: "оружием от диявола падут".
За дощатой перегородкой в соседнем чулане все ещепыхала и плакала баба Алена, молясь Царю Небесному о царе Петре Алексеевиче. Тихон положил книгу, Опустился на колени перед образом. Но молиться не мог.
Тоска напала на него, какой он еще никогда не испытывал. Пламя догоревшей лампады, последний раз вспыхнув, потухло. Наступила тьма. И что-то подползало, подкрадывалось в этой тьме, хватало его за горло темною, теплою, мЯГКОЮ, словно косматою, лапою. Он задыхался. Холодный пот выступал на теле. И опять ему казалось, что онлетит стремглав, проваливается в черную тьму, как зияющую бездну - пасть самого Зверя. "Все равно",- подумаЛ он, и вдруг нестерпимым светом загорелась в сознаниимысль: все равно, какой из двух путей он выберет, кудапойдет - на Восток или Запад; и здесь, и там, на последних пределах Востока и Запада - одна мысль, одноЧувство: скоро конец. Ибо, как молния исходит от Востокаи видна бывает даже до Запада, так будет пришествиесына Человеческого. И в нем как будто сверкнула эта последняя соединяющая молния. "Ей, гряди. Господи Иисусе - воскликнул он, и в то же мгновение в конце кельивспыхнул белый, страшный свет. Раздался оглушительныйтреск, как будто небо распалось и рушилось. Это была тасамая молния, которая так напугала Петра, что он выронил икону из рук у подножия Венус. Баба Алена услышала сквозь вой, свист и грохот бури ужасный нечеловеческий крик: у Тихона сделался припадок падучей.
Он очнулся на корме барки, куда, во время припадка, вынесли его из душной кельи. Было раннее утро. Вверхуголубое небо, внизу белый туман. Звезда блестела на востоке сквозь туман, звезда Венеры. И ьа острове Кейвусаре, Петербургской стороне, на Большой Дворянской, надКуполом дома, где жил Бутурлин, "митрополит всепьянейший", позолоченная статуя Вакха, под первым лучом солнца, вспыхнула огненно-красной, кровавой звездою в туманE, как будто земная звезда обменялась таинственнымвзглядом с небесною. Туман порозовел, точно в тело бледных призраков влилась живая кровь. И мраморное телобогини Венус в средней галерее над Невою сделалось теплым и розовым, словно живым. Она улыбнулась вечноюУлыбкой солнцу, как будто радуясь, что солнце восходитИ здесь, в гиперборейской полночи. Тело богини быловоздушным и розовым, как облако тумана; туман - жиВЫм и теплым, как тело богини. Туман был телом ее все было в ней, и она во всем.
Тихон вспомнил свои ночные мысли и почувствовалв душе спокойную решимость: не возвращаться к пасторуГлюку и бежать со старцем Корнилием.
Барка, на которой он лежал, сдвинутая бурей, уперласькормою в тот самый плот, где ночью шел разговор об Антихристе. Иванушка, успевший выспаться, сидел на том же месте, как ночью, и пел ту же песенку. И музыка, или толькопризрак музыки - заглушенные туманом звуки менуэта:
Покинь, Купидо, стрелы, Уже мы все не целы
сливались с унылой, протяжною песнью Иванушки, который, глядя на Восток - начало дня, пел вечному Западу - концу всех дней:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые, Всем есте, гробы, домовища вечные!
День к вечеру приближается, Солнце идет к Западу, Секира лежит при корени.
Приходят времена последние!
На берегу Невы, у церкви Всех Скорбящих, рядомс домом царевича Алексея, находился дом царицы МарфыМатвеевны, вдовы сводного брата Петрова, царя ФеодораАлексеевича. Феодор умер, когда Петру было десять лет.
Восемнадцатилетняя царица прожила с ним в супружествевсего четыре недели. После его смерти она помешаласьв уме от горя и тридцать три года проявила в заключении. Никуда не выходила из своих покоев, никого не узнавала. При чужеземных дворах считали ее давно умершею.
Петербург, который она мельком видела из окон своей комнаты - мазанковые здания, построенные "голландскою ипрусскою манирою", церкви шпицом, Нева с верейкамии барками, каналы,- все это представлялось ей как страшный нелепый сон. А сновидения казались действительностью. Она воображала, что живет в Московском Кремле, в старых теремах, и что, выглянув в окно, увидит ИванаВеликого. Но никогда не выглядывала, боялась света дневного. У нее в хоромах была вечная темнота, окна завешены. Она жила при свечах.. Вековые запаны и завесыскрывали от взоров людских последнюю московскую царицу. Торжественный и пышный царский чин соблюдалсяна Верху. Служители далее сеней не смели входить без"обсылки". Здесь время остановилось, и все навеки было
неподвижно - так, как во времена Тишайшего царя Алексея Михайловича. Безумная сказка сложилась в ее больном уме, будто бы муж ее, царь Феодор Алексеевичжив и живет в Иерусалиме, у Гроба Господня, молитсяза Русскую землю, на которую идет Антихрист с несметными полчищами ляхов и немцев; на Руси нет царя, а тотцарь, который и есть, не истинный; он - самозванец, оборотень, Гришка Отрепьев, беглый пушкарь, немец с Кукуевской Слободы; но Господь не до конца прогневался направославных; когда исполнятся времена и сроки, единыйблаговерный царь всея Руси, Феодор, солнышко красное, вернется в свою землю с грозною ратью, в силе и славе, и побегут перед ним басурманские полчища, как ночь передсолнцем, и сядет он вместе с царицею на дедовский престол, и восстановит суд и правду в земле своей; весь народ придетк нему и поклонится; и низринут будет Антихрист со всемисвоими немцами. Тогда скоро и миру конец и второе страшное пришествие Христово. Все это близко, при дверях.
Недели через две после праздника Венеры в Летнемсаду, царевна Мария пригласила Алексея в дом царицыМарфы. Здесь уже не раз бывали у них тайные свидания. Тетка передавала ему вести и письма от матери, опальной царицы Евдокии Феодоровны, во иночестве Елены, первой жены Петра, насильно постриженной им и заключенной в Суздальско-Покровском девичьем монастыре.
Алексей, войдя в дом царицы Марфы, долго пробирался по темным брусяным переходам, сеням, клетям, подклетям и лестницам. Всюду пахло деревянным маслом, рухлядью, ветошью, как будто пылью и гнилью веков.
Всюду были келийки, горенки, тайнички, боковушки, чуланчики. В них ютились старые-престарые верховые боярыни и боярышни, комнатные бабы, мамы, казначеи, нортомои, меховницы, постельницы, юродивые, нищие, странницы, государевы богомольцы, дураки и дурки, девочки-сиротинки, столетние сказочники-бахари и игрецыдомрачеи, которые воспевали былины под звуки заунывных домр. Дряхлые слуги в полинялых мухояровыхкафтанах, седые, шершавые, точно мохом обросшие, хватали царевича за полы, целовали его в ручку, в плечико.
Слепые, немые, хромые, седые, сивые от старости, безликие, следуя за ним, скользили по стенам, как призраки, кишели, копошились, ползали в темноте переходов, какв сырых щелях мокрицы. Навстречу ему попался дуракLUaMblpa, вечно хихикавший и щипавшийся с дуркою Манькою. Самая древняя из верховых боярынь, любимая ца
рицею, так же, как и она, выжившая из ума, толстая, вся заплывшая желтым жиром, трясущаяся, как студень, Сундулея Вахрамеевна повалилась ему в ноги и почему-тозавыла, причитая над ним, как над покойником. Царевичу стало жутко. Вспомнилось слово отца: "оный дворцаревны Марфы от набожности есть гошпиталь на уродов, юродов, ханжей и шалунов".
Он с облегчением вздохнул, вступив в более светлуюи свежую угловую горницу, где ожидала его тетка, царевна Марья Алексеевна. Окна выходили на голубой и солнечный простор Невы с кораблями и барками. Голыебревенчатые стены, как в избе. только в красном углукиот с образами и тускло теплившеюся лампадкою. Постенам лавки. Сидевшая за столом тетка привстала и обняла царевича с нежностью. Марья Алексеевна одета была постаринному, в повойнике, в шерстяном шушуне смирного, то есть темного, вдовьего цвета, с коричневыми крапинками. Лицо у нее было некрасивое, бледное и одутловатое, как у старых монахинь. Но в злых тонких губах, в умных, острых, точно колючих, глазах было что-то властное и твердое, напоминавшее царевну Софью - "злое семя Милославских". Так же, как Софья, ненавидела она брата и вседела его, "душою о старине горела". Петр щадил ее, ноназывал старою вороною за то, что она ему вечно каркала.
Царевна подала Алексею письмо от матери из Суздаля.
То был ответ на недавнюю, слишком сухую и краткую записочку сына: "Матушка, здравствуй! Пожалуй, не забывайменя в своих молитвах". Сердце Алексея забилось, когдаон стал разбирать безграмотные строки с неуклюже нацарапанными, детскими буквами знакомого почерка.
"Царевич Алексей Петрович, здравствуй. А я, бедная, в печалях своих еле жива, что ты, мой батюшка, меняпокинул, что в печалях таких оставил, что забыл рождение мое. А я за тобою ходила рабски. А ты меня скорозабыл. А я тебя ради по сие число жива. А если бы неради тебя, то бы на свете не было меня в таких напастях и вбедах, и в нищете. Горькое, горькое мое житие! Лучшебы я на свет не родилась. Не ведаю, за что мучаюся. А я жетебя не забыла, всегда молюся за здоровье твое Пресвятой Богородице, чтобы она сохранила тебя и во всякой бычистоте соблюла. Образ здесь есть Казанской ПресвятойБогородицы, по явлению построена церковь. А я за твоездоровье обещалась и подымала образ в дом свой, да саманочью проводила, на раменах своих несла. А было мне
На плечах (церковнослав.).
видение месяца Майя двадцать третие число. Явиласяпресветлая и пречистая Царица Небесная и обещалась уГоспода Бога, своего Сына, упросить, да печаль мою нарадость претворить. И слышала я, недостойная, от пресветлой Жены - рекла она такое слово: "предпочла-де ты Мойобраз и проводила до храма Моего, и Я-де тебя возвеличуи сына-де твоего сохраню". А ты, радость моя, чадо мое, имей страх Божий в сердце своем. Отпиши, друг мой, Олешенька, хоть едину строчку, утоли мое рыдание слезное, дай хоть мало мне отдохнуть от печали, помилуй мать своюи рабу, пожалуй, отпиши! Рабски тебе кланяюся".
Когда Алексей дочитал письмо, царевна Марья отдалаему монастырские гостинцы - образок, платочек, вышитый шелками собственною рукою смиренной инокини Елены, да две липовые чашечки, "чем водку пьют". Эти жалобные подарки больше тронули его, нежели письмо.
- Забыл ты ее,- произнесла Марья, глядя ему прямо в глаза.- Не пишешь и не посылаешь ей ничего.
- Опасаюсь,- молвил царевич.
- А что? - возразила она с живостью, и острые глаза точно укололи его.-Хотя бы тебе и пострадать? Ничего! Ведь за мать, не за кого иного...
Он молчал. Тогда она начала ему рассказывать шепотом на ухо, что слышала от пришедшего из обители Суздальской юрода Михаила Босого: тамошняя радость обвеселила, там не прекращаются видения, знамения, пророчества, гласы от образов; архиерей Новгородский Иов сказывает: "тебе в Питербурхе худо готовится; только Богтебя избавит, чаю; увидишь, что у вас будет". И старцуВиссариону, что живет в Ярославской стене замурован, было откровение, что скоро перемене быть: "либо государьумрет, либо Питербурх разорится". И епископу ДосифеюРостовскому явился св. Дмитрий царевич и предрек, что некоторое смятение будет и скоро совершится.
- Скоро! Скоро! - заключила царевна.- Много вопиющих: Господи мсти и дай совершение и делу конец!
Алексей знал, что совершение значит смерть отца.
- Попомни меня! - воскликнула Марья пророчески.Питербурх не долго за нами будет. Быть ему пусту!
И взглянув в окно на Неву, на белые домики средизеленых болотистых топей, повторила злорадно:
- Быть пусту, быть пусту! К черту в болото провалится! Как вырос, так и сгинет, гриб поганый. И местеего не найдут, окаянного!
Старая ворона раскаркалась.
- Бабьи сказки,- безнадежно махнул рукой Алексей.- Мало ли пророчеств мы слышали? Все вздор!
Она хотела что-то возразить, но вдруг опять взглянула на него своим острым, колючим взором.
-Что это, царевич, лицо у тебя такое? Не можется, что ли? Аль пьешь?
- Пью. Насильно поят. Третьего дня на спуске корабельном замертво вынесли. Лучше бы я на каторге былили лихорадкою лежал, чем там был!
- А ты пил бы лекарства, болезнь бы себе притворял, чтобы тебе на тех спусках не быть, коли ведаешьтакой отца своего обычай.
Алексей помолчал, потом тяжело вздохнул.
- Ох, Марьюшка, Марьюшка, горько мне!.. Уже ячуть знаю себя от горести. Если бы не помогала силаБожья, едва можно человеку в уме быть... Я бы рад хотькуды скрыться... Уйти бы прочь от всего!
- Куда тебе от отца уйти? У него рука долга. Везденайдет.
- Жаль мне,- продолжал Алексей,- что не сделалтак, как приговаривал Кикин, чтобы уехать во Франциюили к кесарю. Там бы я покойнее здешнего жил, покаБог изволит. Много ведь нашей братьи-то бегством спасалося. Да нет такого образа, 'чтобы уехать. Уж и не знаю, что со мною будет, тетенька, голубушка!.. Я ничему нерад, только дай мне свободу и не трогай никуды. Либоотпусти в монастырь. И от наследства бы отрекся, жилбы, отдалясь от всего, в покое, ушел бы в свои деревнишки, где бы живот скончать!
- Полно-ка ты, полно, Петрович! Государь ведь человек не бессмертен: воля Божья придет - умрет. Вот, говорят, болезнь у него падучая, а такие люди недолго живут. Даст Бог совершение.... Чаю, что не умедлится... Погоди, говорю, доведется и нам свою песенку спеть. Тебяв народе любят и пьют про твое здоровье, называя надеждою Российскою. Наследство тебя не минует!
- Что наследство, Марьюшка! Быть мне пострижену, и не то, что ныне от отца, а и после него мне насебя ждать того же: что Василья, Шуйского, постригши, отдадут куда в полон. Мое житье худое...
Василий Шуйский, русский царь в 1606-1610 гг., умер в польском плену (1616).
- Как же быть, соколик? Час терпеть, век жить. Потерпи, Алешенька!
- Долго я терпел, больше не могу! - воскликнул онс неудержимым порывом, и лицо его побледнело.- Хотьбы уж один конец! Истома пуще смерти...
Он хотел что-то прибавить, но голос его пресекся. Он глухопростонал: "О, Господи, Господи!" - уронил руки на стол, прижал к ладоням лицо, стиснул голову пальцами и незаплакал, а только весь, как от нестерпимой боли, съежился. Судорога бесслезного рыдания сотрясла все его тело.
Царевна Марья склонилась над ним, положила на плечо его свою маленькую, твердую и властную руку; точнотакие же руки были у царевны Софьи.
- Не малодушествуй, царевич,- проговорила она медленно, с тихою и ласковою строгостью.- Не гневи Бога, не ропщи. Помни Иова: благо есть надеятися на Господа, понеже весь живот наш и движение в руце Божией. МожетОн и противными полезно нам устроить. Аще Бог с кем, что сотворит тому человек? Аще ополчится на мя полк, не убоится сердце мое. Господь воздаст за мя! Положисьвесь на Христа, Алешенька, друг мой сердешненькой: выше силы не попустит он быть искушению.
Она умолкла. И под эти родные, с детства знакомыезвуки молитвенных слов, под этою ласковою, твердою рукою, он тоже затих.
Постучались в дверь. То Сундулея Вахрамеевна пришла за ним от царицы Марфы.
Алексей поднял голову. Лицо его все еще было бледно, но уже почти спокойно. Он взглянул на образ с тусклотеплившеюся лампадкою, перекрестился и сказал:
- Твоя правда, Марьюшка! Буди воля Божья во всем.
Он за молитвами Богоматери и всех святых, как хощет, совершит или разрешит о нас, в чем надежду мою имели иметь буду.
- Аминь! - произнесла царевна.
Они встали и пошли в постельные хоромы царицы Марфы.
Несмотря на солнечный день, в комнате было темно, как ночью, и горели свечи. Ни один луч не проникалсквозь плотно забитые войлоками, завешенные коврамиокна. В спертом воздухе пахло росным ладаном и гуляфноюводкою - розовою водою - куреньями, которые клали впечные топли для духу. Комнату загромождали казенки, поставцы, шкафы, скрыни, шкатуни, коробьи, ларцы, кованые сундуки, обитые полосами луженого железа подголовки, кипарисовые укладки, со всеми мехами, платьями
и белою казною - бельем. Посередине комнаты возвышалось царицыно ложе под шатровою сенью - пологом изалтабаса пунцового, с травами бледно-зеленого золота, содеялом из кизылбашской золотной камки на соболяхс горностаевой опушкой. Все было пышное, но ветхое, истертое, истлевшее, так что, казалось, должно было рассыпаться, как прах могильный, от прикосновения свежеговоздуха. Сквозь открытую дверь видна была соседняя комната - крестовая, вся залитая сиянием лампад перед иконами в золотых и серебряных ризах, усыпанных драгоценными камнями. Там хранилась всякая святыня: кресты, панагии, складни, крабицы, коробочки, ставики с мощами;
смирна, ливан, чудотворные меды, святая вода в вощанках; на блюдечках кассия, в сосуде свинцовом миро, освященное патриархами; свечи, зажженные от огня небесного; песок Иорданский; частицы Купины Неопалимой, дубаМамврийского; млеко Пречистой Богородицы; камень лазоревый - небеса, "где стоял Христос на воздухе"; каменьво влагалище суконном - "от него благоухание, а какойкамень, про то неведомо"; онучки Пафнутия Боровского;
зуб Антипия Великого, от зубной скорби исцеляющий, отобранный на себя Иваном Грозным из казны убиенногосына.
У ложа в золоченых креслах, похожих на "царскоеместо", с резным двуглавым орлом и "коруною" на спинке, сидела царица Марфа Матвеевна. Хотя зеленая муравленая печка с узорчатыми городками и гзымзами былажарко натоплена, зябкая больная старуха куталась в телогрею киндячную на песцовом меху. Жемчужная ряснаи поднизи свешивались на лоб ее из-под золотого кокошника. Лицо было не старое, но точно мертвое, каменное; густо набеленное и нарумяненное, по древнему чину Московских цариц, казалось оно еще мертвеннее. Живы былитолько глаза, прозрачно-светлые, но с неподвижным, какбудто невидящим, взором; так смотрят днем ночные птицы. У ног ее сидел на полу монашек и что-то рассказывал.
Когда вошел царевич с теткою, Марфа Матвеевна поздоровалась с ними ласково и пригласила послушать странничка Божья. Это был маленький старичок с личиком совсемдетским, очень веселым; голосок у него был тоже веселый, певучий и приятный. Он рассказывал о своих странствиях, о скитском житие на Афоне и Соловках. Сравнивая их, отдавал предпочтение обители греческой перед русскою.
- Называется обитель та Афонская Сад ПресвятойБогородицы, на него же всегда зрит с небес Матерь Пречистая, снабдевает и хранит его нерушимо. И помощью еестоит он и цветет, и плод приносит, внешний и внутренний, вне - красный, внутрь - душеспасительный.
И всяк проникнувший в тот сад, как бы в преддвериерайское, и узревший доброту и красоту его, не захочетвспять возвратиться. Воздух там легкий, и высота холмови гор, и теплота, и свет солнечный, и различие древеси плодов, и близость прежеланного края, Иерусалима, творят веселие вечное. Соловецкий же остров имеет уныние и страх, ожесточение и тьму, и мраз, тартару подобный. Обретается же на острове том и нечто душе вредящее: живут множество птиц белых - чайки. Все лето плодятся, детей выводят, гнезда вьют на земле при путях, где ходят монахи в церковь. И великая от птиц сих тщета творится инокам. Первое, лишаются благоутишия. Второе, как видят их бьющихся да играющих, да сходящихся, то мыслью пленяются и в страсти приходят. Третье, чтои жены, и девицы, и монашки часто бывают в обителитой. В Афонской же горе сего соблазна нет: ни чайкине прилетают, ни жены не приходят. Единая Жена, двумякрылами орлицы парящая - Церковь святая,- привитаетв пустыне той сладостной, доколе не исполнится воляГосподня и времена, кои положил Он во власти своей.
Ему же слава вовеки. Аминь.
Когда он кончил рассказ, царица попросила выйти изкомнат всех, даже Марью, и осталась наедине с царевичем.
Она его почти не знала, не помнила, кто он и как ей родством доводится, даже имя его все забывала, а звала простовнучком, но любила, жалела какою-то странною вещею жалостью, точно знала о судьбе его то, чего он сам еще не знал.
Она долго смотрела на него молча своим светлымнеподвижным взором, словно застланным пленкою, каквзор ночных птиц. Потом вдруг печально улыбнуласьи стала тихо гладить ему рукою щеку и волосы:
- Сиротинка ты мой бедненький! Ни отца, ни матери. И заступиться некому. Загрызут овечку волки лютые, заклюют голубчика белого вороны черные. Ох, жаль мнетебя, жаль, родненький! Не жилец ты на свете...
От этого безумного бреда последней царицы, казавшейся здесь, в Петербурге, жалобным призраком старой Москвы, от этой тлеющей роскоши, от этой тихой теплой комнаты, в которой как будто остановилось время, веяло нацаревича холодом смерти и ласкою самого дальнего детства. Сердце его грустно и сладко заныло. Он поцеловалмертвенно-бледную, исхудалую руку, с тонкими пальцами, с которой спадали тяжелые древние царские перстни.
Она опустила голову, как будто задумалась, перебираякруглые кральковые четки: от тех кральков - кораллов дух нечистый бегает, "понеже кралек крестообразно растет".
- Все мятется, все мятется, очень худо деется!- заговорила она опять, точно в бреду, с возрастающей тревогою.- Читал ли ты, внучек, в Писании: Дети, последняя година. Слышали вы, что грядет, и ныне в мире естьуже. Это о нем, о Сыне Погибели сказано: Уже пришелон к вратам двора. Скоро, скоро будет. Уж и не знаю, дождусь ли, увижу ли друга сердешненького, солнышкомое красное, благоверного царя феодора Алексеевича?
Хоть бы одним глазком взглянуть на него, как придетон в силе и славе, с неверными брань сотворит, и победит, и воссядет на престоле величества, и поклонятся, и воскликнут ему все народы: Осанна! Благословен грядый во имя Господне!
Глаза ее загорелись было, но тотчас вновь, как углипеплом, подернулись прежнею мутною пленкою.
- Да нет, не дождусь, не увижу! Прогневила я, грешная, Господа... Чует, ох, чует сердце беду. Тошно мне, внучек, тошнехонько... И сны-то нынче снятся все такиенедобрые, вещие...
Она оглянулась боязливо, приблизила губы к самомууху его и прошептала:
- Знаешь ли, внучек, что мне намедни приснилось?
Он сам, во сне ли, в видении ли, не ведаю, а толькоон сам приходил ко мне, никто другой, как он!
- Кто, царица?
- Не разумеешь? Слушай же, как тот сон мне приснился - может, тогда и поймешь. Лежу я, будто бы наэтой самой постели и словно жду чего-то. Вдруг настежьдверь, и входит он. Я его сразу узнала. Рослый такой, да рыжий, а кафтанишка куцый, немецкий; во рту пипка, табачище тянет; рожа бритая, ус кошачий. Подошелко мне, смотрит и молчит. И я молчу, что-то, думаю, будет. И тошно мне стало, скучно, так скучно - смертьмоя... Перекреститься хочу - рука не подымается, молитву прочесть - язык не шевелится. Лежу как мертвая.
А он за руку меня берет, щупает. Огонь и мороз по спине. Взглянула я на образ, а и образ-то представляетсямне разными видами; будто бы не Спасов лик пречистый, а немчин поганый, рожа пухлая, синяя, точно утопленник... А он все ко мне: - Больна-де ты, говорит, МарфаМатвеевна, гораздо больна. Хочешь, я тебе моего дохтурапришлю? Да что ты на меня так воззрилась? Аль неузнала? - Как, говорю, мне тебя не узнать? Знаю. Малоли мы таких, как ты, видывали! - Кто же-де я, говорит, скажи, коли знаешь? - Известно, говорю, кто. Немец ты, немцев сын, солдат барабанщик.- Осклабился во всюрожу, порскнул на меня, как кот шальной.- Рехнуласьже ты, видно, старуха, совсем рехнулась! Не немец я, небарабанщик, а боговенчанный царь всея Руси, твоего жепокойного мужа царя Феодора сводный брат.- Тут ужезлость меня взяла. Так бы ему в морду и плюнула, такбы и крикнула: пес ты, собачий сын, самозванец, ГришкаОтрепьев, анафема - вот ты кто! - Да ну его, думаю, к шуту. Что мне с ним браниться? И плюнуть-то на негоне стоит. Ведь это мне только сон, греза нечистая попущением Божиим мерещится. Дуну, и сгинет, рассыплется.- Петр, говорит, имя мое.- Как сказал он: "Петр","
так меня ровно что и осенило. Э, думаю, так вот ты кто!
Ну, погоди же. Да не будь дура, языком не могу, такхоть в уме творю заклятие святое: "Враг сатана! отгонисьот меня в места пустые, в леса густые, в пропасти земные, в моря бездонные, на горы дикие, бездомные, безлюдные, иде же не пресещает свет лица Господня! Рожа окаянная! изыде от меня в тартарар, в ад кромешный, в пеклопреисподнее. Аминь! Аминь! Аминь! Рассыпься! Дую натебя и плюю". Как прочитала заклятье, так он и сгинул, точно сквозь землю провалился - нет от него и следа, только табачищем смердит. Проснулась я, вскрикнула, прибежала Вахрамеевна, окропила меня "пятой водою, окурила ладаном. Встала я, пошла в молельную, пала передобразом Владычицы Пречистой Влахернския Божией Матери, да как вспомнила и вздумала обо всем, тут толькои уразумела, кто это был.
Царевич давно уже понял, что приходил к ней отец нево сне, а наяву. И вместе с тем чувствовал, как бредсумасшедшей передается ему, заражает его.
- Кто ж это был, царица? - повторил он с жадными жутким любопытством.
- Не разумеешь? Аль забыл, что у Ефрема-то в книге о втором пришествии сказано: "во имя Симона Петраимеет быть гордый князь мира сего - Антихрист". Слышишь? Имя его - Петр. Он самый и есть!
Она уставила на него глаза свои, расширенные ужасом, и повторила задыхающимся шепотом: Он самый и есть. Петр-Антихрист... Антихрист!
КНИГА ТРЕТЬЯ
ДНЕВНИК ЦАРЕВИЧА АЛЕКСЕЯ
ДНЕВНИК ФРЕЙЛИНЫ АРНГЕЙМ
1 мая 1714
Проклятая страна, проклятый народ! Водка, кровь игрязь. Трудно решить, чего больше. Кажется, грязи. Хорошо сказал датский король: "ежели московские послыснова будут ко мне, построю для них свиной хлев, ибогде они постоят, там полгода жить никто не может отсмрада". По определению одного француза: "Московит человек Платона, животное без перьев, у которого естьвсе, что свойственно природе человека, кроме чистоты иразума".
И эти смрадные дикари, крещеные медведи, которыестановятся из страшных жалкими, превращаясь в европейских обезьян, себя одних считают людьми, а всех остальных скотами. В особенности же к нам, немцам, ненавистьу них врожденная, непобедимая. Они полагают себя оскверненными нашим прикосновением. Лютеране для них немногим лучше дьявола.
Ни минуты не осталась бы я в России, если бы недолг любви и верности к ее высочеству моей милостивойгоспоже и сердечному другу, кронпринцессе Софии, Шарлотте. Что бы ни случилось, я ее не покину!
Буду писать этот дневник так же, как обыкновенноговорю, по-немецки, отчасти по-французски. Но некоторыешутки, пословицы, песни, слова указов, отрывки разговоров, рядом с переводом, буду сохранять и по-русски.
Отец мой - чистый немец из древнего рода саксонскихрыцарей, мать - полька. За первым мужем, польскимшляхтичем, долго жила она в России, недалеко от Смоленска, и хорошо изучила русский язык. Я воспитывалась в городе Торгау, при дворе польской королевы, где
также было много московитов. С детства слышала русскую речь. Говорю плохо, не люблю этого языка, но хорошо понимаю.
Чтобы хоть чем-нибудь облегчить сердце, когда бываетслишком тяжело, я решила вести записки, подражая болтуну из древней басни, который, не смея вверить тайнысвоей людям, нашептал ее болотным тростникам. Я не желала бы, чтобы строки эти когда-либо увидели свет; номне отрадно думать, что они попадутся на глаза единственному из людей, чье мнение для меня всего дорожев мире,- моему великому учителю, Готфриду Лейбницу.
* * *
В то самое время, когда думала о нем, получила отнего письмо. Просит разузнать о жалованье, которое следует ему в качестве состоящего на русской службе, тайного юстиц-рата.
Юстиц-рат (Justizrat)-советник юстиции.
Боюсь, что никогда не увидит он этогожалованья.
Чуть не плакала от грусти и радости, когда читалаписьмо его. Вспоминала наши тихие прогулки, и беседыв галереях Зальцдаленского замка, в липовых аллеях Герренгаузена, где нежные зефиры в листьях и шелест фонтанов как бы вечно напевают нашу любимую песенку изMercure Galant: Mercure Galant (франц.)-Любезный Меркурий [посланец
Chantons, dancons, tout est tranquilleDans cet agreable sejour.
Ah, ce charmant asil-!
N'y parlens que de jeix, de plaisirs et d'amours.
Будем петь, танцевать, все безмятежноВ этом чудесном месте.
Ах, прелестный приют!
Будем говорить здесь только об играх, о наслаждениях и о любви (франц.).
Вспоминала слова учителя, которым я тогда почти верила: "Я славянин, как и вы. Мы с вами должны радоваться, что в жилах наших течет славянская кровь. Этомуплемени принадлежит великая будущность. Россия соединит Европу с Азией, примирит Запад с Востоком. Этастрана - как новый горшок, еще не принявший чужоговкуса: как лист белой бумаги, на котором можно написатьвсе, что угодно; как новая земля, которая будет вспахана для нового сева. Россия впоследствии могла бы про
богов - миф. jсветить и самую Европу, благодаря тому, что избегла бытех ошибок, которые у нас уж слишком вкоренились".
И он заключил с вдохновенной улыбкой: "Я, кажется, призван судьбою быть русским Соленом, законодателемнового мира. Овладеть умом одного человека, такого какцарь, и устремить его к благу людей - значит больше, чем выиграть сотню сражений!"
Увы, мой бедный, великий мечтатель, если бы вызнали и видели все, что я узнала и увидела в России!
Вот и сейчас, пока я пишу, печальная действительность напоминает мне, что я не в сладостном приютеГерренгаузена, этой немецкой Версали, а в глубине Московской Тартарии.
От лат. Tartarus - подземное царство, ад.
Под окнами слышатся крики, вопли, ругательства: этодворовые люди соседки нашей, царевны Натальи Алексеевны, дерутся с нашими людьми. Русские бьют немцев.
Вижу, увы, на деле соединение Азии с Европою, Востока с Западом!
Прибежал наш секретарь, бледный, дрожащий, в разорванном платье, с окровавленным лицом. Увидев его, кронпринцесса едва не упала в обморок. Послали за царевичем. Но он болен своей обычною болезнью - пьян.
Мы живем во дворце кронпринца Алексея, мазанковом домике в два жилья с черепичною кровлею, на самомберегу Невы. Помещение так тесно, что почти весь придворный штат ее высочества расположился в трех соседних домах, нанятых Сенатом. В одном из них - ни дверей, ни окон, ни печей и никакой мебели. Ее высочествупришлось отделать его на свой счет и пристроить конюшню.
Вчера вернулся владелец дома, некто Гидеонов, служащий у царевны Натальи, приказал выгнать нашихлюдей и выбросил вещи во двор. Потом стал выводитьиз конюшни лошадей ее высочества и ставить туда своих.
Кронпринцесса велела сломать конюшню, дабы перенестиее на другое место. Но когда шталмейстер привел рабочих, Гидеонов послал туда своих людей, которые жестокоизбили и прогнали наших. Шталмейстер грозил пожаловаться царю. Гидеонов отвечал, смеясь: "Жалуйтесь наздоровье, а я и раньше вас пожалуюсь!"
Хуже всего то, что он уверяет, будто бы делает всепо приказанию царевны. Эта царевна - старая дева, самоезлое существо в мире. В глаза любезничает, а за спиной, всякий раз, как произносит имя ее высочества, плюет, приговаривая: "Эдакая немка! Фря! Что она себе воображает? А придется таки ей хвост поджать!"
Итак, наши бедные конюхи живут под открытым небом. Во всем городе не нашлось бы для них помещенияи за сто червонцев: такая здесь теснота. Когда об этомговорят царю, он отвечает, что через год будет довольнодомов. Но тогда они уже не будут нужны, по крайнеймере нашим людям, ибо, вероятно, большая часть их отправится на тот свет.
* * *
В Европе не поверили бы, если бы узнали о бедности, в которой мы живем. Деньги, назначенные на содержание кронпринцессы, выдаются так неправильно и скудно, что их никогда не хватает. А между тем тут страшнаядороговизна. За что в Германии платят грош, за то здесьчетыре. Мы задолжали всем купцам, и они нам скоро перестанут верить. Не говоря уже о людях наших, мы иногдасами нуждаемся в свечах, дровах, в съестных припасах.
У царя ничего нельзя добиться, потому что ему все некогда. А царевич пьян.
- Свет исполнен горечи,- сказала мне сегодня ее высочество.- Начиная с самого детства, то есть с шестилетнеговозраста, я не знаю, что такое радость, и не сомневаюсь, чтосудьба готовит мне еще большие несчастия в будущем...
Глядя вдаль, как будто уже видя это будущее, онаповторяла: "мне не миновать беды!"- с таким безнадежным спокойствием, что я не находила слов для утешения, только молча целовала ей руки.
Раздался пушечный выстрел, и мы должны были спешить собираться на увеселительную прогулку по Неве водяную ассамблею.
Здесь так заведено, что по выстрелу и флагам, вывешенным в разных концах города, все барки, верейки, яхты, торншхоуты и буеры должны собираться у крепости.
За неявку штраф.
Мы тотчас отправились на нашем буере с десятьюгребцами и долго разъезжали с прочими лодками взад ивперед по Неве, постоянно следуя за адмиралом, не смеяни отставать, ни обгонять, тоже под штрафом - здесьштрафы на все.
Играла музыка - трубы и валторны. Звуки повторялоэхо крепостных бастионов.
Нам и без того было грустно. А холодная, бледноголубая река с плоскими берегами, бледно-голубое, каклед, прозрачное небо, сверкание золотого шпица на церкви Петра и Павла, деревянной, выкрашенной в желтуюкраску, под мрамор, унылый бой курантов - все наводилоеще большую грусть, особенную, какой никогда нигде яне испытывала, кроме этого города.
Между тем вид его довольно красив. Вдоль низкойнабережной, убитой черными смолеными сваями,- бледнорозовые кирпичные дома затейливой архитектуры, похожие на голландские кирки, с острыми шпицами, слуховымиокнами на высоких крышах и огромными решетчатымикрыльцами. Подумаешь, настоящий город. Но тут жерядом - бедные лачужки, крЫтые дерном и берестою;
дальше - топь да лес, где еще водятся олени и волки.
На самом взморье - ветряные мельницы, точно в Голландии. Все светло-светло, ослепительно и бледно, и грустно. Как будто нарисованное, или нарочно сделанное.
Кажется, спишь и видишь небывалый город во сне.
Царь, со всем своим семейством в особом буере, стоялу руля и правил. Царицы и принцессы в канифасныхкофточках, красных юбках и круглых клеенчатых шляпах - все "на голландский манер" - настоящие саардамские корабельщицы. "Я приучаю семейство мое кводе,- говорит царь,- кто хочет жить со мною, тот должен бывать часто на море".
Он почти всегда берет их с собою в плаванье, особенно в свежую погоду, запирает наглухо в каюту и вселавирует против ветра, пока хорошенько не укачает их и, salvo honore, не вырвет -тут только он доволен!
Мы боялись, как бы не решили ехать в Кроншлот.
Участники одной из подобных прогулок в прошлом годуне могут ее вспомнить без ужаса: застигнутые бурей, ониедва не утонули, попали на мель, просидели несколькочасов по пояс в воде, наконец, добрались до какого-тоострова, развели огонь и совершенно голые - мокрое платье должны были снять - покрылись добытыми у крестьян, суровыми санными одеялами и так провели всю ночь, греясь у костра, без питья, без пищи, новые Робинзоны.
На этот, раз судьба нас помиловала; на адмиральскомбуере спущен был красный флаг, что означало конецпрогулки.
Мы возвращались каналами, осматривая город.
Каналов здесь множество. "Если Бог продлит мнежизнь и здравие, Петербург будет другой Амстердам!"
хвастает царь. "Управить все, как в Голландии водится" обычные слова указов о строении города.
У царя страсть к прямым линиям. Все прямое, правильное кажется ему прекрасным. Если бы возможно было, он построил бы весь город по линейке и циркулю. Жителям указано "строиться линейно, чтобы никакое строениеза линию или из линии не строилось, но чтобы улицыи переулки были ровны и изрядны". Дома, выходящиеза прямую линию, ломают безжалостно.
Гордость царя - бесконечно длинная, прямая, пересекающая весь город "Невская першпектива". Она совсемпустынна среди пустынных болот, но уже обсажена тощими липками в три, четыре ряда, и похожа на аллею.
Содержится в большой чистоте. Каждую субботу подметают ее пленные шведы.
Многие из этих геометрически правильных линийвоображаемых улиц - почти без домов. Торчат тольковехи. На других, уже обстроенных, видны следы плугов, борозды недавних пашен.
Дома возводятся, хотя из кирпичей, приготовленных"по Витрувиеву наставлению", но так поспешно и непрочно, что грозят падением. Когда проезжают по улице, онитрясутся: болотистая почва - слишком зыбкая. Враги царяпредсказывают, что когда-нибудь весь город провалится.
Один из наших спутников, старый барон Левенвольд, генеральный комиссар Лифляндии, человек любезный иумный, рассказывал много любопытного об основаниигорода.
Для возведения первых земляных валов Петропавловской крепости нужна была сухая земля, а ее поблизостине было-все болотная тина да мох. Тогда придумалитаскать к бастионам землю из дальних мест в старыхкулях, рогожах и даже просто в полах платья. При этойСизифовой работе две трети несчастных погибло, в особенности, вследствие безбожного воровства и мошенничества тех, кому поручено было содержать их. По целыммесяцам не видали они хлеба, которого, впрочем, иногдаи за деньги трудно достать в этом пустынном краю; питались капустой да репой, страдали поносом, цингою, пухли от голода, мерзли в землянках, подобных звериным норам, умирали как мухи. Сооружение одной лишькрепости на острове Веселом - Lust-Eiland (хорошо название!) стоило жизни сотне тысяч переселенцев, которыхсгоняли сюда силою, как скот, со всех концов России.
Воистину, этот противоестественный город, страшный
Парадиз , как называет его царь, основан на костях человеческих!
Здесь ни с живыми, ни с мертвыми не церемонятся.
Мне собственными глазами случалось видеть на Съестном рынке, или у Гостиного двора, как мертвое телорабочего, завернутое в рогожу, привязанное веревкамик шесту, несут два человека, а много что везут на дровнях, совсем голое, на кладбище, где зарывают в землю, безвсякого обряда. Бедняков умирает каждый день столько, что хоронить их по-христиански некогда.
Однажды, проезжая в лодке по Неве, в жаркий летний день, заметили мы на голубой воде серые пятна: тобыли кучи комариных трупов - в здешних болотах ихмножество. Они плыли из Ладожского озера. Один изнаших гребцов зачерпнул их полную шляпу.
Слушая рассказы Левенвольда о строении Петербурга, я закрыла глаза, и мне представилось, что трупы людей, серых-серых, маленьких, бесчисленных, как эти кучи комариных трупов, плывут по Неве без конца - и никтоих не знает, не помнит.
Вернувшись домой, села писать дневник в моей крошечной комнатке, настоящей птичьей клетке, в мезонине, под самою крышею.
Было душно. Я открыла окно. Запахло весенней водою, дегтем, сосновыми стружками. На самом берегу Невыдвое плотников, молодой и старый, чинили лодку. Слышался стук молотков и протяжная, грустная песня, которую пел молодой очень медленно, повторяя все одно ито же. Вот несколько слов этой песни, насколько я моглаих расслышать:
Как в городе, во Санктпитере, Как на матушке, на Неве реке, На Васильевском славном острове, Молодой матрос корабли снастил.
Глядя на вечернее, бледно-зеленое, как лед, прозрачное и холодное небо Парадиза, я слушала грустную песню, подобную плачу, и мне самой хотелось плакать.
3 мая
Сегодня ее высочество была у царицы, жаловаласьна Гидеонова, просила также о более правильной выдачеденег. Я присутствовала при свидании.
Царица как всегда любезна.
- Czaarische Majestat Euch sehr lieb,--сказала она, между прочим, кронпринцессе на своем ломаном немецком языке.
- Ей, ей, царское величество вас очень любит. Истинно, говорит, Катерина, твоя невестка зело пригожа, как станом, так и нравом.- Ваше величество, говорю, ты любишь свою дочь больше меня.- Нет, говорит, асам смеется, не больше, но скоро буду так же любить. Сынмой, говорит, право, не стоит такой доброй жены.
Из этих слов мы могли понять, что царь не очень-толюбит царевича.
Когда ее высочество, чуть не со слезами, сталапросить за муж", царица обещала быть его заступницей, все с тою же любезностью, уверяя, что "любит ее, как своеродное дитя, и что если бы носила ее под сердцем, то немогла бы сильнее любить".
Не нравится мне эта русская приторность; боюсь, какбы тут не оказался мед на острие ножа.
Кажется, впрочем, и ее высочество себя не обманывает. Однажды при мне выразилась она, что царица "хужевсех"-pire que tout ie reste.
Сегодня, возвращаясь домой со свидания, заметила: Она никогда не простит мне, если у меня родитсясын.
Одна старая женщина из простого народа, когда зашлау нас речь о царице, шепнула мне на ухо: "Не подобаетей на царстве быть - ведь она не природная и не русская;
и ведаем мы, как она в полон взята: приведена подзнамя, в одной рубахе, и отдана под уараул; караульный, наш же офицер, надел на нее кафтан. Бог знает, какогоона чина. Мыла, говорят, сорочки с чухонками".
Я вспомнила об этом сегодня, когда ее высочество, здороваясь с царицею, по придворному этикету, хотелапоцеловать у нее платье. Правда, та не допустила этого сама обняла и поцеловала ее. Но какая все-таки насмешкасудьбы, что принцесса Вольфенбюттельская, наследницавеликих Вельфов, которые оспаривали корону у германских императоров еще в те дни, когда о Гогенцоллернахи Габсбургах никто не слыхал,- целует платье у этойженщины, мывшей белье с чухонками!
4 мая
После теплых, как будто летних, дней, вдруг опятьзима. Холод, ветер, мокрый снег с дождем. По Неве идетладожский лед. Говорят, впрочем, что здесь выпадаетснег и в июне.
Наш "дворец" доведен до такого запущения, что крыша оказалась дырявою, и сегодня ночью, во время сильного дождя, в спальне ее высочества текло с потолка, хорошо еще, что мимо постели. На полу образовалась лужа.
Потолок украшен аллегорической живописью: пылающий жертвенник, увитый розами; по бокам купидоны сдвумя гербами - русским орлом и брауншвейгским конем;
между ними две соединенные руки с надписью: "Non unquam junxit nobiliora tides. Никогда более благородныхне соединяла верность". Как раз на жертвеннике выступило черное пятно от сырости, и с пламени Гименея капала грязная, холодная вода.
Припомнилась мне свадебная речь археолога Экгарта, в которой доказывалось, что жених и невеста происходят от Византийского императора Константина Порфирородного. Хороша страна, где каплет едва не на брачноеложе Порфирородной наследницы!
7 МаЯ
Явился, наконец, кронпринц с другой половины дома, где живет отдельно от нас, так что мы не видим его иногдапо целым неделям. Произошло объяснение. Я слышалавсе из соседней комнаты, где должна была остаться пожеланию ее высочества.
На все ее просьбы и жалобы по Гидеоновскому делу, по невыдаче денег, он отвечал, пожимая плечами:
- Mich nichts angehen. Bekummere mich nicht an Sie.
Это меня не касается. Мне до вас дела нет!
Потом разразился упреками за то, что она, будто бы, наговаривает на него отцу.
- Как вам не стыдно?-заплакала ее высочество.Пощадите хоть собственную честь! В Германии нет такогосапожника или портного, который позволил бы так обращаться со своею женою...
- Вы в России, не в Германии.
- Я это слишком чувствую. Но если бы исполненобыло все, что обещано...
- Кто обещал?
- Не вы ли сами, вместе с царем, подписывали брачный договор?
- Halten Maul! Ich Sie nichts versprochen. Заткнитеглотку! Ничего я вам не обещал. Вы отлично знаете, чтомне навязали вас на шею!
Он вскочил и опрокинул стул, на котором сидел.
Я готова была броситься на помощь к ее высочеству.
Мне казалось, что он ее ударит. Я его так ненавидела вэту минуту, что, кажется, убила бы.
- Das danke Ihnen der Henker! Да наградит вас запалач!- воскликнула кронпринцесса, вне себя от гнева и горя.
С непристойным ругательством он вышел, хлопнувДверью.
Кажется, в этом человеке воплотилось все дикое иподлое, что только есть в этой дикой и подлой стране.
Одного не могу решить, кто он в большей мере - дуракили негодяй?
Бедная, Шарлотта!-ее высочество, которая с каждымднем оказывает мне все большую дружбу не по заслугам, сама просила, чтобы я ее называла так,- бедная , Шарлотта! Когда я подошла к ней, она кинулась в мои объятьяи долго не могла произнести ни слова, только вся дрожала.
наконец, сказала, рыдая: - Если бы я не была беременна и могла добрым путем возвратиться в Германию, я согласилась бы с радостьюпитаться там черствым хлебом и водою! Я почти с умасхожу от горя, не знаю, что говорю и делаю. Молю Бога, чтобы Он меня укрепил, и чтобы отчаянье не довело менядо чего-нибудь ужасного!
Потом прибавила уже с тихими слезами и с обычноюпокорностью, которая иногда меня пугает в ней большевсякого отчаянья:
- Я несчастная жертва семьи, которой не принеслаЯ ни малейшей пользы, а сама умираю от горя медленной смертью...
* * *
Мы еще обе плакали, когда пришли сказать, что пораехать на маскарад. Глотая слезы, мы стали наряжатьсяв маски. Таков здесь обычай: хочешь, не хочешь, а веселись, когда приказано.
Маскарад был на Троицкой площади, у кофейногодома, "австерии", под открытым небом. Так как это место-низкое, болотистое, с никогда не просыхающейгрязью, то часть площади устлали бревнами и сверхудосками; образовался помост, на котором и толпилисьмаски. К счастью, погода опять внезапно изменилась:
вечер был тихий и теплый. Но к ночи с реки поднялсятуман, густой-густой, белый, как молоко, и окутал всюплощадь. Многие, особенно дамы, в слишком легких нарядах, простуживались от сырости, чихали и кашляли. Вместолекарства поили их водкою. Гренадеры, по обыкновению, разносили ее в ушатах. В белом облаке тумана, освещен
него зеленоватым светом долгой зари - позже, в июнездесь заря во всю ночь - все эти маски - арлекины, скарамуши, паяцы, пастушки, нимфы, китайцы, арабы, медведи, журавли, драконы - казались смешными истрашными призраками.
Тут же, рядом с помостом, где мы танцевали, виднелись черные колья с железными спицами, на которыхторчали мертвые, почти истлевшие головы казненных.
В смолистом запахе весенней хвои, березовых почек, которым теперь наполнен весь город, чудился мне смрадэтих голов. И опять казалось, как постоянно здесь кажется,- что все это сон. ч
6 мая
Неожиданное примирение. Подойдя к полуоткрытойдвери в комнату ее высочества, я увидела нечаянно взеркале, что она сидит в кресле, а кронпринц, наклонившись к ней и держа голову ее обеими руками, целует в лобс почтительной нежностью. Я хотела было скрыться, ноона, заметив меня тоже в зеркале, сделала мне знак рукою.
Я поняла, что она приказывает мне остаться в соседнейкомнате. Бедняжке хотелось, должно быть, похвастатьсвоим счастьем.
- Der Mensch, der sagen, ich Sie nicht liebe habe, lugtwie Teuffel! Кто говорит, что я вас не люблю, лжет, какдьявол!- говорил царевич, как я догадалась, об однойиз тех презренных сплетен насчет ее высочества, которыхздесь ходит множество (ее обвиняют даже в измене мужу).- Я вам верю, знаю, что вы добрая, а те, кто говорито вас дурно, не стоят вашего мизинца...
Он расспрашивал ее о делах, неприятностях, об еездоровье, беременности, с таким участием, и слова, и чертыего лица полны были таким умом и добротою, что, казалось, предо мною совсем другой человек. Я глазам и ушамсвоим не верила, вспоминая то, что вчера еще происходило в этой самой комнате.
Когда он ушел и мы остались одни, Шарлотта сказала мне:
- Удивительный человек! Он вовсе не то, чем кажется.
Никто его не знает. Как он любит меня! Ах, милая Юльяна, только бы любовь - и все хорошо, все можно вынести... Когда у меня родится ребенок - молю Бога, чтобсын - я буду совсем счастлива!
Я не возражала; у меня не хватило бы духу разуверять ее; она была уже и теперь так счастлива. Надолголи? Бедная, бедная!
может быть, я несправедлива к царевичу? Можетбыть, действительно, "не то, чем кажется?"
Это самый скрытный из людей. Когда не пьян, сидит, запершись со своими старыми книгами и рукописями;
изучает, говорят, всемирную историю, теологию, не толькорусскую, но и католическую и протестантскую; раз восемь, будто бы, прочел немецкую Библию; или беседуетс монахами, странниками, старцами, людьми самого низкого звания.
Один из его служителей, Федор Эварлаков, молодойчеловек, не глупый и тоже большой любитель чтенияей берет у меня всякие книги, даже латинские - сказалмне однажды о кронпринце слова, которые я тогда жеНаписала по-русски, в памятную книжку, подарок Лейбница, которую всегда ношу с собою:
- Царевич имеет великое горячество к попам, и попык нему, и почитает их, как Бога; а они его все святым называют, и в народе ж ими всегда блажим.
Помню, Лейбниц мне рассказывал, что, представившись царевичу, летом 1711 года в Вольфенбюттеле, в герцогском замке, долго беседовал с ним о своем любимомпредмете - соединении Востока с Западом, Китая и России с Европою - и затем прислал ему, через его воспитателя, барона Гюйссена, извлечение из писем о китайскихделах. Лейбниц утверждал, что, наперекор всему, что говорят о царевиче, он очень умен; но ум у него совсем иной, чем у отца. "Должно быть, в деда",- заметил Лейбниц.
Ее высочество показывала мне копию с письма Королевской Берлинской Академии Наук к герцогу Людвигу Рудольфу Вольфенбюттельскому, отцу Шарлотты.
В письме этом говорится о предстоящей возможностираспространить истинное христианское просвещение в России, "благодаря особой и чрезвычайной склонности наследного принца к наукам и книгам".
Видела я также отчет о заседании той же БерлинскойАкадемии в 1711 году, где один из членов ее, конректорФриш, заявил: наследник царя еще больше любит науки, чем сам царь, и будет им в свое время не меньше покровительствовать.
Странно! Когда я сегодня смотрела на них обоих взеркале,- точно в волшебном "зеркале гаданий",- мнепочудилось в этих двух лицах, таких различных, одначерта сходства - тень какой-то предчувственной грусти, как будто оба они жертвы, и обоим предстоит великоестрадание. Или это мне только так показалось в темномзеркале?
8 мая
Присутствовали в Адмиралтействе при спуске большого семидесятипушечного корабля. Царь, одетый, какпростой плотник, в красной вязаной фуфайке, запачканной дегтем, с топором в руках, лазил между подпоркамипод самый киль, осматривая, все ли в порядке, не обращаявнимания на опасность - недавно, при спуске, два человека были убиты. "Тружусь, как Ной, над ковчегом России",- припомнились мне слова царя. Сняв шляпу передвеликим адмиралом, как подчиненный перед начальником, он спросил, пора ли начинать, и получив приказание, сделал первый удар топором. Сотни других топоров началирубить подпорки; в то же время снизу отдернули балки, державшие корабль со всех сторон на штапеле. Он скользил с намазанных жиром полозьев, сначала медленно, потом полетел, как стрела, так что полозья сломались вдребезги, и поплыл по воде, качаясь и впервые рассекая волны, при громе музыки, пушечной пальбы и кликах народа.
Мы сели на шлюпки и поехали на новый корабль. Царьбыл уже там. Переодевшись в мундир морского шаутбенахта - чин, в котором он теперь состоит - со звездоюи голубою орденскою лентою через плечо, принимал онгостей. Стоя на палубе, окрестили новорожденного первым кубком вина. Царь произнес речь. Вот отдельныеслова, которые мне припоминаются:
- Наш народ, как дети, которые за азбуку не примутся, пока приневолены не будут, и которым спервадосадно кажется, а как выучатся, то благодарят,- чтоясно из всех нынешних дел: не все ли невольно сделано?
и уже благодарение слышится за многое, от чего и плодпроизошел. Не приняв горького, не видать и сладкого...
- Не корми калачом, да не бей в спину кирпичом!заметил один из шутов, старых бояр, должно быть, ужепьяный, своему соседу на ухо, шепотом, как раз у меня заспиной.
- Имеем,- продолжал царь,- образцы других просвещенных в Европе народов, которые также начинали смалого. Пора и нам за свое приниматься, сперва за малое, а потом будут люди, кои не оставят и великих дел. Ведаю, что сам не совершу и не увижу сего, ибо долгота дней ненадежна.- однако начну, да будет другим после менялегче сделать. А с нас довольно ныне и сей единой славы, что мы начинаем...
Я любовалась царем. Он был прекрасен.
Спустились в каюты. Дамы сели отдельно от кавалеров, в смежной зале, куда во время пира не смел входитьНИКТО из мужчин, кроме царя. В перегородке, разделявшей обе залы, было небольшое, круглое, задернутое красною тафтою, оконце, вроде люка. Я села рядом с ним;
Приподымая занавеску, я могла видеть и отчасти слышатьи то, что происходило в мужском отделении. Кое-что пообыкновению записывала тут же в памятную книжку.
Длинные узкие столы, расположенные в виде подковы, уставлены были холодными закусками, острыми соленьями и копченьями, возбуждающими жажду. Еда дешевая, вина дорогие. На подобные празднества царь выдает изсобственной казны Адмиралтейству тысячу рублей пo-здешнему, деньги огромные. Садились, как попало, безсоблюдения чинов, простые корабельщики рядом с первыми сановниками. На одном конце стола восседал шутовской князь-папа, окруженный кардиналами. Он возгласилторжественно:
- Мир и благословение всей честной кумпании! Воимя Отца Бахуса, и Сына Ивашки Хмельницкого, и ДухаВинного причащайтесь! Пьянство Бахусово да будет свами!
- Аминь!- ответил царь, исполнявший при папедолжность протодьякона.
Все по очереди подходили к его святейшеству, кланялись ему в ноги, целовали руку, принимали и выпивали большую ложку перцовки: это чистый спирт, настоянный на красном индийском перце. Кажется, чтобы вынудить у злодеев признание, достаточно пригрозить им этойужасной перцовкой. А здесь ее должны пить все, дажедамы.
Пили за здравие всех членов царской семьи, кромецаревича с супругою, хотя они тут же присутствовали.
Каждый тост сопровождался пушечным залпом. Палилитак, что стекла на одном окне разбились.
Пьянели тем скорее, что в вино тайком подливаливодку. В низких каютах, набитых народом, стало душно.
Скидывали камзолы, срывали друг с друга парики насильно. Одни обнимались и целовались, другие ссорились, в особенности, первые министры и сенаторы, которыеуличали друг друга во взятках, плутовствах и мошенничествах.
- Ты имеешь метреску, которая тебе* вдвое коштуетпротив жалованья!- кричал один.
Коштует - стоит (от нем. kosten - стоить).
- А рыжечки меленькие в сулеечке забыл?-возражал другой.
Рыжечки были червонцы, преподнесенные ловкимпросителем в бочонке, под видом соленых грибов.
- А с пенькового постава в Адмиралтейство сколькохапнул?
- Эх, братцы, что друг друга корить? Всяка живадуша калачика хочет. Грешный честен, грешный плут, яко все грехом живут! .
- Взятки не что иное, как акциденция - Ничего не брать с просителей есть делосверхъестественное.
Акциденция (лат. accidentia - случай) - Однако, по закону...
- Что закон?- дышло. Куда хочешь, туда и воротишь..
Царь слушал внимательно. Таков у него обычай: когдауже все пьяно, ставится двойная стража у дверей с приказом не выпускать никого; в то же время царь, которыйсам, сколько бы ни пил, никогда не пьянел, нарочно ссорити дразнит своих приближенных; из пьяных перебранокчасто узнает то, чего никогда иначе не узнал бы. По пословице: когда воры бранятся, крестьянин получает краденый товар. Пир становится розыском.
Светлейший князь Меншиков поругался с вице-канцлером Шафировым. Князь назвал его жидом.
- Я жид, а ты пирожник - "пироги подовые"!возразил Шафиров.- Отец твой лаптем щи хлебал. Изпод бочки тебя тащили. Недорогой ты князь - взят изгрязи да посажен в князи!..
- Ах ты, жид пархатый! Я тебя на ноготок да щелкну, только мокренько будет...
Долго ругались. Русские вообще большие мастера наругань. Кажется, такого сквернословия, как здесь, нигдене услышишь. Им заражен воздух. В одном из ругательств, и самом позорном, которое, однако, употребляют все отмала до велика, слово мать соединяется с гнуснейшимисловами. Оно так и называется матерным словом. И этотнарод считает себя христианнейшим!
Истощив ругательства, вельможи стали плевать другдругу в лицо. Все стояли кругом, смотрели и смеялись.
Здесь подобные схватки - обычное дело и кончаютсябез всяких последствий.
Князь Яков Долгорукий подрался с князем-кесаремромодановским. Эти два почтенные, убеленные сединами, старца, ругаясь тоже по-матерному, вцепились друг другув волосы, начали душить и бить друг друга кулаками. Когдастали разнимать их, они выхватили шпаги.
- Ei, dat ist nitt parmittet! '- крикнул по-голландскицарь, подходя и становясь между ними.
Протодьякон Петр Михайлов имеет от папы указ: "вовремя шумства унимать словесно и ручно".
- Сатисфакции требую!- вопил князь Яков.- Учинен мне великий афронт...
- Камрат,- возразил царь,- на князя-кесаря где сыскать управы, кроме Бога? Я ведь и сам человек подневольный, у его величества в команде состою. Да и какойаффронт? Ныне вся кумпания от Бахуса не оскорблена.
auffen - rauffen, напьемся - подеремся, проспимся помиримся.
Врагов заставили выпить штраф перцовкою, и скороони вместе свалились под стол.
Шуты галдели, гоготали, блевали, плевали в лицо нетолько друг другу, но и порядочным людям. Особый хор, так называемая весна, изображал пение птиц в лесу, отсоловья до малиновки, разными свистами, такими громкими, что звук отражался от стены оглушающим эхом.
Раздавалась дикая плясовая песня с почти бессмысленными словами, напоминавшими крики на шабаше ведьм.
Ой, жги, ой, жги, Шинь-пень, шиварганьБей трепака, Не жалей каблука!
В нашем дамском отделении, пьяная старая баба-шутиха, князь-игуменья Ржевская, настоящая ведьма, тожепустилась в пляс, задрав подол и напевая хриплым сперепоя голосом: Заиграй, моя дубинка, Заваляй, моя волынка!
Свекор с печки свалился, За колоду завалился.
Кабы знала, возвестила, Я повыше б подмостила, Я повыше б подмостила, Свекру голову сломила.
Глядя на нее, царица, со сбившейся набок прическою, Вся потная, красная, пьяная, прихлопывала, притоптывала: "ой, жги! ой, жги!" и хохотала, как безумная. В начале попойки приставала она к ее высочеству, убеждаяпить довольно странными пословицами, которых на этотсчет у русских множество: "Чарка на чарку - не палкана палку. Без поливки и капуста сохнет. И курица пьет", Но, видя, что кронпринцессе почти дурно, сжалилась, оставила ее в покое и даже потихоньку сама подливалаей, а кстати и нам, фрейлинам, воды в вино, что на подобных пирах считается великим преступлением.
В конце ночи - мы просидели за столом от шестичасов вечера до четырех утра - несколько раз подходилацарица к дверям, вызывая царя и спрашивая: - Не пора ли домой, батюшка?
- Ничего, Катенька! Завтра день гулящий,- отвечал царь.
Приподымая занавеску и заглядывая в мужское отделение, я видела каждый раз что-нибудь новое.
Кто-то, шагая прямо через стол, попал сапогом в блюдо с рыбным студнем. Этот самый студень царь толькочто совал насильно в рот государственному канцлеру Головкину, который терпеть не мог рыбы; денщики держалиего за руки и за ноги; он бился, задыхался и весь побагровел. Бросив Головкина, царь принялся за ганноверского резидента Вебера; ласкал его, целовал, одною рукоюобнимал ему голову, другою - держал стакан у рта, умоляя выпить. Потом, сняв с него парик, целовал то в затылок, то в маковку; подымал ему губы и целовал в десны.
Говорят, причиной всех этих нежностей было желание царявыпытать у резидента какую-то дипломатическую тайну.
Мусин-Пушкин, которого щекотали под шеей - он оченьбоится щекотки, а царь приучает его к ней - визжал, какпоросенок под ножом. Великий адмирал Апраксин плакал навзрыд. Тайный советник Толстой ползал на четвереньках; он, впрочем, как оказалось впоследствии, небыл слишком пьян и притворялся, чтобы больше не пить.
Вице-адмиралу Крюйсу раскроили голову бутылкою. КнязьМеншиков упал замертво со страшно посиневшим лицом: его растирали и приводили в чувство, чтобы он не умер: натаких попойках часто умирают. Царского духовника, архимандрита Федоса, рвало. "Ох смерть моя! Матерь Пресвятая Богородица!"- жалобно стонал он. Князь-папа храпел, навалившись всем телом на стол. лицом в луже вина.
Свист, рев, звон разбитой посуды, матерная браньоплеухи, на которые уже никто не обращал внимания стояли в воздухе. Смрад, как в самом грязном кабаке.
Кажется, если бы прямо со свежего воздуха привели когонибудь сюда, его сразу стошнило бы.
У меня в глазах темнело; иногда я почти теряла сознание. Человеческие лица казались какими-то зверинымимордами, и страшнее всех было лицо царя - широкое, Округлое, с немного косым разрезом больших, выпуклых, точно выпученных, глаз, с торчащими кверху острымиусиками - лицо огромной хищной кошки или тигра. Онобыло спокойно и насмешливо. Взор ясен и проницателен.
Он один был трезв и с любопытством заглядывал в самые гнусные тайны, обнаженные внутренности человеческих душ, которые выворачивались перед ним наизнанкув этом застенке, где орудием пытки было вино.
Князя-папу разбудили и подняли со стола. Под столом князь-кесарь тоже успел выспаться. Их заставиливдвоем друг против друга плясать, поддерживая под руки, так как оба едва стояли на ногах. Папа в шутовскойтиаре, венчанный голым Вакхом, имел в руке крест изЧубуков. Кесарь - в шутовской короне, со скипетром вруке. Царевич лежал на полу, совершенно пьяный, какмертвый, между этими двумя шутами, двумя призракамиДревнего величия - русским царем и русским патриархом.
Что было потом, не помню, да и вспоминать не хочу слишком гадко.
На соседних кораблях пробили зорю. И у нас послышался звук барабана: сам царь- он отличный барабанщик - бил отбой. Это значило: "с Ивашкой Хмельницким (русским Вакхом) была великая баталия, и он всехпобедил. Гренадеры выносили на руках пьяных вельмож, как тела убитых с поля сражения.
Когда мы увидели небо, нам показалось, что мы выходим, говоря высоким слогом, из ада, а низким - из помойной ямы.
9 мая
Сегодня царь с большим флотом выехал из Петербургa для военных действий против шведов.
20 мая
Давно не писала дневника. Ее высочество была больнапосле попойки. Я от нее не отходила. Да и что писать?
Все так печально, что говорить и думать не хочется. Будьчто будет.
25 мая
Я не ошиблась. Мир оказался недолгим. Опять пробежала черная кошка между царевичем и ее высочеством;
опять по целым неделям не видятся. Он тоже болен. Доктора говорят, чахотка. Я думаю, просто водка.
4 июня
Пришел царевич, одетый по-дорожному, в сером немецком рейзероке, поговорил о чем-то постороннем ивдруг объявил: - Adieu. Ich gehe nach Karlsbad.
Прощайте. Я еду в Карлсбад (нем.).
Кронпринцесса так растерялась, что не нашлась, чтосказать, даже не спросила, надолго ли. Я думала, оншутит. Но оказалось, почти тотчас, выйдя от нас, царевичсел в почтовую карету - и был таков. Говорят, в самомделе, едет на воды лечиться.
И вот мы одни, без царя и царевича.
Родители ее высочества, должно быть, поверив глупымздешним сплетням, рассердились на нее и тоже пересталией писать. Мы покинуты всеми.
7 июля
Письмо царя к ее высочеству: "Я бы не хотел вас трудить також против совести моейдумать; но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предварить лаятество необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь.
И понеже уже везде прошел слух о чреватстве вашем вящшегода, того ради, когда благоволит Бог вам приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый анштальт учинить, о чем вам донесет г. канцлер гр. Головкин, по которомуизвольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были".
Учинили анштальт: приставили к ее высочеству трехпочти незнакомых ей женщин, канцлершу Головкину, генеральшу Брюс да старую бабу-шутиху, князь-игуменьюРжевскую, ту самую, что плясала во время попойки. Этитри мегеры не спускают с нее глаз, "охраняют" или попросту шпионят.
Что все это значит? Чего боятся? Какого обмана?
Неужели подмены ребенка, девочки мальчиком, по проискам тех, кто желает утвердить наследство за родом царевича? Или это чрезмерная любезность царицы?
Теперь мы только поняли, как подозревают и ненавидят нас. Вся вина Шарлотты в том, что она - женамужа своего. Отец против сына, а мы между них, как междудвух огней.
"Послушно исполню волю-вашего величества о назначении трех женщин для моей охраны,- ответила Шарлотта царю,- тем более, что мне и на ум никогда не приходило намерение обмануть ваше величество и кронпринца;
по сему столь странное и мною незаслуженное распоряжение мне весьма огорчительно. Казалось бы, многократнообещанные милость и любовь вашего величества должныбыли служить мне залогом, что никто не обидит меняклеветою, и что виновные будут наказаны, как преступники. Прискорбно, что мои завистники и преследователиимеют довольно силы к подобной интриге. Бог моя надежда на чужбине. И как всеми я покинута. Он услышитмои сердечные вздохи и сократит мои страданья!"
12 июля.
В 7 часов утра ее высочество благополучно разрешилась от бремени дочерью.
О царевиче ни слуху, ни духу.
1 августа
Получено известие о победе русских над шведами 27
июля при Гангуте; взята, будто бы, в плен целая эскадра шаутбенахтом Эрншильдом. Весь день трезвон в колокола и пальба из пушек. Здесь, впрочем, не жалеют пороха, и по поводу самых ничтожных побед, захватив три, четыре гнилые галеры, так палят, как будто мир побежден.
9 сентября
Царь вернулся в Петербург. Опять пальба, точно восажденном городе. Мы почти оглохли. Бесконечные триумфальные шествия, фейерверки с хвастливыми аллегориями: царь прославляется, как завоеватель вселенной, Цезарь и Александр. Была попойка, на которой, славаБогу, нас не было. Опять, говорят, напились, как свиньи.
13 сентября
Дождь, слякоть. В окнах - низкое, темное, точно каменное, небо. На голых сучьях мокрые вороны каркают.
Тоска, тоска!
19 сентября
Застала кронпринцессу плачущей над старыми письмами царевича, которые он писал женихом. Кривые бессвязные буквы на протянутых карандашом линейках.
Пустые комплименты, дипломатические любезности. Иона над ними плачет, бедняжка!
Мы узнали стороной, что царевич живет в Карлсбадеincognito; сюда вернется не раньше зимы.
20 сентября
Чтобы забыться, не думать о наших делах, решилазаписывать все. что вижу и слышу о царе.
Прав Лейбниц: "Quanto magis hujus Principis indolemprospicio, tanto earn magis admiror.4eM больше наблюдаюнрав этого государя, тем больше ему удивляюсь".
1 октября
Видела, как царь в адмиралтейской кузнице ковалжелезо. Придворные служили ему, разводили огонь, раздували меха, носили уголья, марая шелк и бархат шитыхзолотом кафтанов.
- Вот оно - царь так царь! Даром хлеба не ест. Лучше бурлака работает! - сказал один из стоявших тут простых рабочих.
Царь был в кожаном переднике, волосы подвязаныбечевкою, рукава засучены на голых, с выпуклыми мышцами, руках, лицо запачкано сажею. Исполинского ростакузнец, освещенный красным заревом горна, похож былна подземного титана. Он ударял молотом по раскаленному добела железу так, что искры сыпались дождем, наковальня дрожала, гудела, как будто готовая разлететьсявдребезги.
- Ты хочешь, государь, сковать из Марсова железановую Россию; да тяжело молоту, тяжело и наковальне!вспомнились мне слова одного старого боярина.
"Время подобно железу горячему, которое, ежелиостынет, не удобно кованию будет",- говорит царь.
И, кузнец России, он кует ее, пока железо горячо. Не знаетотдыха, словно всю жизнь спешит куда-то. Кажется, еслиб и хотел, то не мог бы отдохнуть, остановиться. Убиваетсебя лихорадочною деятельностью, неимоверным напряжением сил, подобным вечной судороге. Врачи говорят, чтосилы его надорваны, и что он проживет недолго. Постояннолечится железными Олонецкими водами, но при этом пьетводку, так что лечение только во вред.
Первое впечатление при взгляде на него - стремительность. Он весь - движение. Не ходит, а бегает. Цесарский посол '. граф Кинский, довольно толстый мужчина, уверяет, что согласился бы лучше выдержать несколькоСражений, нежели пробыть у царя два часа на аудиенции, ибо должен, при тучности своей, бегать за ним во все этовремя, так что весь обливается потом, даже в русскиймороз. "Время яко смерть,- повторяет царь.- Пропущение времени смерти невозвратной подобно".
* * *
Его стихии - огонь и вода. Он их любит, как существо, рожденное в них: воду - как рыба, огонь - какСаламандра. Страсть к пушечной пальбе, ко всяким опытам с огнем, к фейерверкам. Всегда сам их зажигает, лезет в огонь; однажды при мне спалил себе волосы. Говорит, что приучает подданных к огню сражений. Но этотолько предлог: он просто любит огонь.
Такая же страсть к воде. Потомок московских царей, которые никогда не видели моря, он затосковал о немеще ребенком в душных теремах Кремлевского дворца, как дикий гусеныш в курятнике. Плавал в игрушечныхлодочках по водовзводным потешным прудам. А как достиг до моря, то уже не расставался с ним. Большуючасть жизни проводит на воде. Каждый день после обедастоит на фрегате. Когда болен, совсем туда переселяется, морской воздух его почти всегда исцеляет. Летом встергофе, в огромных садах ему душно; Устроил себемыльню в Монплезире, домике, одна сторона которогоомывается волнами Финского залива; окна спальни прямоnа море. В Петербурге Подзорный дворец построен весьв воде, на песчаной отмели Невского устья. Дворец в Летнем саду также окружен водою с двух сторон: ступеникрыльца спускаются в воду, как в Амстердаме и Венеции.
Однажды зимою, когда Нева уже стала и только переддворцом оставалась еще полынья окружностью не большесотни шагов, он и по ней плавал взад и вперед на крошечной гичке, как утка в луже. Когда же вся река покрыласькрепким льдом, велел расчистить вдоль набережной пространство, шагов сто в длину, тридцать в ширину, каждыйдень сметать с него снег, и я сама видела, как он каталсяпо этой площадке на маленьких красивых шлюпках илибуерах, поставленных на стальные коньки и полозья. "Мы, говорит, плаваем по льду, чтоб и зимою не забыть морских экзерциций". Даже в Москве, на Святках, каталсяраз по улицам на огромных санях, подобии настоящихкораблей с парусами. Любит пускать на воду молодыхдиких уток и гусей, подаренных ему царицею. И как радуется их радости! Точно сам он водяная птица.
* * *
Говорит, что начал впервые думать о море, когда прочел сказание летописца Нестора о морском походе киевского князя Олега под Царьград. Если так, то он воскрешает в новом древнее, в чужом родное. От моря черезсушу к морю - таков путь России.
Иногда кажется, что в нем слились противоречия двухродных ему стихий - воды и огня - в одно существо, странное, чуждое - не знаю, доброе или злое, божескоеили бесовское - но нечеловеческое.
* * *
Дикая застенчивость. Я видела сама, как на пышномприеме послов, сидя на троне, он смущался, краснел, потел, часто для бодрости нюхал табак, не знал, куда деватьглаза, избегал даже взоров царицы; когда же церемониякончилась, и можно было сойти с трона, рад был, какшкольник. Маркграфиня Бранденбургская рассказываламне, будто бы при первом свидании с нею царь - правдатогда совсем еще юный - отвернулся, закрыл лицо руками, как красная девушка, и только повторял одно: "Jeне sais pas m'exprimer. Я не умею говорить..." Скоро, впрочем, оправился и сделался даже слишком развязным;
пожелал убедиться собственноручно, что не от природной костлявости немок зависит жесткость их талий, удивлявшая русских, а от рыбьего уса в корсетах. "II pourraitetre un peu plus poli! Он бы мог быть повежливее!"-заметила маркграфиня. Барон Мантейфель передавал мнео свидании царя с королевою прусскою: "Он был настольколюбезен, что подал ей руку, надев предварительно довольно грязную перчатку. За ужином превзошел себя: не ковырял в зубах, не рыгал и не производил другихнеприличных звуков (il n'a ni rote ni pete)".
Путешествуя по Европе, требовал, чтоб никто не смелсмотреть на него, чтоб дороги и улицы, когда он проезжал по ним, были пусты. Входил и выходил из домовпотайными ходами. Посещал музеи ночью. Однажды вГолландии, когда ему нужно было пройти через залу, где заседали члены Генеральных, Штатов,- просил, чтобыпрезидент велел им повернуться спиною; а когда те, изуважения к царю, отказались,- стащил себе на нос парик, быстро прошел через залу, прихожую и сбежал по лестнице. Катаясь в Амстердаме по каналу и видя, что лодкас любопытными хочет приблизиться,- пришел в такоебешенство, что бросил в голову кормчего две пустые бутылки и едва не раскроил ему черепа. Настоящий дикарьканнибал. В просвещенном европейце - русский леший.
Дикарь и дитя. Впрочем, все вообще русские - дети.
Царь среди них только притворяется взрослым. Никогдане забуду, как на сельской ярмарке близ Вольфенбюттеля герой Полтавы ездил верхом на деревянных лошадках дрянной карусели, ловил медные кольца палочкой изабавлялся, как маленький мальчик.
Дети жестоки. Любимая забава царя - принуждатьлюдей к противоестественному: кто не терпит вина, масла, сыра, устриц, уксуса, тому он, при всяком удобном случае, наполняет этим рот насильно. Щекочет боящихсящекотки. Многие, чтоб угодить ему, нарочно притворяЮтся, что не выносят того, чем он любит дразнить.
Иногда эти шутки ужасны, особенно во время святочных попоек, так называемого славления. "Сия потехаСвяток,- говорил мне один старый боярин,- так происхоДИТ трудная, что многие к тем дням приуготовляются, Как бы к смерти". Таскают людей на канате из прорубив прорубь. Сажают голым задом на лед. Спаивают доСмерти.
Так, играя с людьми, существо иной породы, фавнИли кентавр, калечит их и убивает нечаянно.
В Лейдене, в анатомическом театре, наблюдая, какпропитывают терпентином обнаженные мускулы трупа изаметив крайнее отвращение в одном из своих русскихспутников, царь схватил его за шиворот, пригнул к столуи заставил оторвать зубами мускул от трупа.
Иногда почти невозможно решить, где в этих шуткахкончается детская резвость и начинается зверская лютость.
Вместе с дикою застенчивостью - дикое бесстыдство, особенно с женщинами.
"Il faut que Sa Majeste ait dans ie corps une legion dedemons de luxure. Мне кажется, что в теле его величества целый легион демонов похоти",- говорит лейб-медикБлюментрост. Он полагает, что "скорбутика" царя происходит от другой застарелой болезни, которую получилон в ранней молодости.
По выражению одного русской) из новых, у царя "политическое снисхождение к плотским грехам". Чембольше грехов, тем больше рекрут - а они ему нужны.
Для него самого любовь - "только побуждение натуры".
Однажды в Англии, по поводу жалобы одной куртизанки, недовольной подарком в пятьсот гиней, он сказал Меншикову: "Ты думаешь, что и я такой же мот, как ты? За пятьсот гиней у меня служат старики с усердием и умом; а этахудо служила - сам знаешь чем!"
Царица совсем не ревнива. Он рассказывает ей всесвои похождения, но всегда кончает с любезностью: "тывсе-таки лучше всех, Катенька!"
О денщиках царя ходят странные слухи. Один из них, генерал Ягужинский, угодил, будто бы, царю такими средствами, о которых неудобно говорить. Красавец Лефорт, по слову одного здешнего старичка-любезника, находился у царя "в столь крайней конфиденции интриг амурных", что они имели общую любовницу. Говорят, и царица, прежде чем сойтись с царем, была любовницей Меншикова, который заменил Лефорта. Меншиков, этот"муж из подлости происшедший", который, по изречениюсамого царя, "в беззаконии зачат, во грехах рожденматерью и в плутовстве скончает живот свой",- имеетнад ним почти непонятную власть. Царь, бывало, бьет его, как собаку, повалит и топчет ногами; кажется, всему конец; а глядишь - опять помирились и целуются. Я собственными ушами слышала, как царь называл его своим"Алексашею миленьким", "дитятком сердешненьким"
(sein Herzenkind), и тот отвечал ему тем же. Этот бывшийуличный пирожник дошел до такой наглости, что однажды, правда, во хмелю, сказал царевичу: "Не видать тебекороны, как ушей своих. Она моя!"
8 октября
Сегодня хоронили одну голландскую купчиху, страдавшую водянкою. Царь собственноручно сделал ей операцию, выпустил воду. Она, говорят, умерла не столькоот болезни, сколько от операции. Царь был на похоронахи на поминках. Пил и веселился. Считает себя великимхирургом. Всегда носит готовальню с ланцетами. Все, укого какой-нибудь нарыв или опухоль, скрывают их, чтобцарь не начал их резать. Какое-то болезненное анатомическое любопытство. Не может видеть трупа без вскрытия. Ближайших родных своих после смерти анатомирует.
Любит также рвать зубы. Выучился в Голландии уплощадных зубодеров. В здешней кунсткамере целыймешок вырванных им гнилых зубов.
Циничное любопытство к страданиям и циническоемилосердие. Своему пажу арапчонку собственноручновытянул глисту.
Во всем существе - сочетание силы и слабости. Этои в лице: страшные глаза, от одного взора которых людипадают в обморок, глаза слишком правдивые; и губы тонкие, нежные, с лукавой усмешкой, почти женские. Подбородок мягкий, пухлый, круглый, с ямочкой.
О простреленной при Полтаве шляпе нам прожужжалиуши. Я не сомневаюсь, что он может быть храбрым, особенно в победе. Впрочем, все победители храбры. Но такли он всегда был храбр, как это кажется?
Саксонский инженер Галларт, участвовавший в Нарвском походе 1700 года, рассказывал мне, что царь, узнаво приближении Карла XII, передал все управление войсками герцогу де-Круи, с инструкцией, наскоро написанной, без числа, без печати, совершенно будто бы нелепою (nicht gehauen, nicht gestochen), а сам удалился в"сильном расстройстве".
У пленного шведа, графа Пиппера я видела медаль, выбитую шведами: на одной стороне царь, греющийсяпри огне своих пушек, из коих летят бомбы на осажденную Нарву; надпись: Петр стоял у огня и грелся - с намеком на апостола Петра во дворе Каиафы; на другой русские, бегущие от Нарвы и впереди Петр; царская корона валится с головы, шпага брошена; он утирает слезыплатком; надпись гласит: вышед вон, плакал горько.
Пусть все это ложь; но почему об Александре илиЦезаре так и солгать никто не посмел бы?
И в Прутском походе случилось нечто странное: всамую опасную минуту перед сражением царь готов былпокинуть войско, с тою целью, чтобы вернуться со свежимисилами. А если не покинул, то только потому, что отступление было отрезано. "Никогда,- писал он Сенату,как я начал служить, в такой дисперации не были". Этоведь тоже почти значит: "вышед вон, плакал горько".
Блюментрост говорит - а врачи знают о героях то, чего не узнают потомки - будто бы царь не выносит никакой телесной боли. Во время тяжелой болезни, которуюсчитали смертельною, он вовсе не был похож на героя.
"И не можно думать,- воскликнул при мне один русский, прославлявший царя,- чтобы великий и неустрашимый герой сей боялся такой малой гадины - тараканов!" Когда царь путешествует по России, то для его ночлегов строят новые избы, потому что трудно в русскихдеревнях отыскать жилье без тараканов. Он боится такжепауков и всяких насекомых. Я сама однажды наблюдала, как, при виде таракана, он весь побледнел, задрожал, лицо исказилось - точно призрак или сверхъестественноечудовище увидел; кажется, еще немного, и с ним сделалсябы обморок или припадок, как с трусливою женщиною.
Если бы пошутили с ним так, как он шутит с другими пустили бы ему на голое тело с полдюжины пауков илитараканов - он, пожалуй, умер бы на месте, и уж, конечно, историки не поверили бы, что победитель Карла XII умерот прикосновения тараканьих лапок.
Есть что-то поразительное в этом страхе царя исполина, которого все трепещут, перед крошечной безвреднойтварью. Мне вспомнилось учение Лейбница о монадах: как будто не физическая, а метафизическая, первозданная природа насекомых враждебна природе царя. Мнебыл не только смешон, но и страшен страх его: точно явдруг заглянула в какую-то древнюю-древнюю тайну.
* * *
Когда однажды в здешней кунсткамере ученый немец показывал царице опыты с воздушные насосом, и под хрустальный колокол была посажена ласточка, царь, видя, чтозадыхавшаяся птичка шатается и бьется крыльями, сказал: - Полно, не отнимай жизни у твари невинной; она не разбойник.
- Я думаю, детки по ней в гнезде плачут!- прибавила царица; потом, взяв ласточку, поднесла ее к окну ипустила на волю.
Чувствительный Петр! Как это странно звучит. А между тем, в тонких, нежных, почти женственных губах его, в пухлом подбородке с ямочкой, что-то похожее на чувствительность так и чудилось мне в ту минуту, когда царица говорила своим сладким голоском с жеманно-приторной усмешечкой: "детки по ней в гнезде плачут!"
Не в этот ли самый день издан был страшный указ: "Его Царское Величество усмотреть соизволил, чтоу каторжных невольников, которые присланы в вечнуюработу, ноздри выняты малознатны; того ради Его Царское Величество указал вынимать ноздри до кости, дабы, когда случится таким каторжным бежать,- вездеуТаиться было не можно, и для лучшей поимки былизнатны".
Или другой указ в Адмиралтейском Регламенте: "Ежели кто сам себя убьет, тот и мертвый за ногиповешен быть имеет".
* * *
Жесток ли он? Это вопрос.
"Кто жесток, тот не герой"- вот одно из тех изречений царя, которым я не очень верю: они слишком для потомства. А ведь потомство узнает, что, жалея ласточек, он замучил сестру, Царевну Софью.
мучает жену и, кажется, замучает сына.
Первую жену - Евдокию Лопухину.
* * *
Так ли он прост, как это кажется? Тоже вопрос. Знаю, сколько нынче ходит анекдотов о саардамском царе-плотнике. Никогда, признаюсь, не могла я их слушать безскуки: уж слишком все они нравоучительны, похожи накартинки к прописям.
"Verstellte Einfalt. Притворная простота",- сказал онем один умный немец. Есть и у русских пословица: простота хуже воровства.
В грядущих веках узнают, конечно, все педанты ишкольники, что царь Петр сам себе штопал чулки, чинилбашмаки из бережливости. А того, пожалуй, не узнают, что намедни рассказывал мне один русский купец, подрядчик строевого леса.
- Великое брусье дубовое лежит у Ладоги, пескомзасыпано, гниет. А людей за порубку дуба бьют плетьмида вешают. Кровь и плоть человечья дешевле дубовоголеса!
Я могла бы прибавить: дешевле дырявых чулков.
"C'est un grand poseur! Это большой актер!"- сказало нем кто-то. Надо видеть, как, провинившись в нарушении какого-нибудь шутовского правила, целует он рукукнязю-кесарю:
- Прости, государь, пожалуй! Наша братия, корабельщики, в чинах неискусны.
Смотришь и глазам не веришь: не различишь, гдецарь, где шут.
Он окружил себя масками. И "царь-плотник" не естьли тоже маска - "машкерад на голландский манир?"
И не дальше ли от простого народа этот новый царьв мнимой простоте своей, в плотничьем наряде, чем старыемосковские цари в своих златотканых одеждах?
- Ныне-де стало не по-прежнему жестоко,- жаловался мне тот же купец,- никто ни о чем доложить несмеет, не доводят правды до царя. В старину-то было попроще!
Царский духовник, архимандрит Феодос, однажды, примне хвалил царя в лицо за "диссимуляцию", Притворство (лат. dissimulatio).
которую будто бы "учителя политичные в первых царствованияполагают регулах".
Правило, принцип (лат. regula).
* * *
Я не сужу его. Говорю только то, что вижу и слышу.
Героя видят все, человека - немногие. А если и сосплетничаю - мне простится: я ведь женщина. "Это человек иочень хороший, и очень дурной",- сказал о нем кто-то.
А я повторяю еще раз: лучше ли он, хуже ли людей, незнаю, но мне иногда кажется, что он - не совсем человек.
* * *
Царь набожен. Сам читает Апостол на клиросе, Апостол- часть Нового Завета, включающая Деяния св.
Апостолов, Послания св. Апостолов и Апокалипсис (Откровение).
поет так же уверенно, как попы, ибо все часы и службы знаетнаизусть. Сам сочиняет молитвы для солдат.
Иногда, во время бесед о делах военных и государственных, вдруг подымает глаза к небу, осеняет себя крестным знамением и произносит с благоговением из глубины сердца краткую молитву: "Боже, не отними милостьСвою от нас впредь!" или: "О, буди. Господи, милостьТвоя на нас, яко же уповахом на Тя!"
Это не лицемерие. Он, конечно, верит в Бога, как самговорит, "уповает на крепкого в бранях Господа". Ноиногда кажется, что Бог его - вовсе не христианский Бог, а древний языческий Марс или сам рок - Немезида. Еслибыл когда-нибудь человек, менее всего- похожий на христианина, то это Петр. Какое ему дело до Христа? Какоесоединение между Марсовым железом и Евангельскимилилиями?
Рядом с набожностью кощунство.
У князя-папы, шутовского патриарха, панагию заменяют глиняные фляги с колокольчиками. Евангелие - книга-погребец со склянками водки; крест - из чубуков.
Во время устроенной царем, лет пять тому назад, шутовской свадьбы карликов, венчание происходило при всеобщем хохоте в церкви; сам священник от душившего егосмеха едва мог выговаривать слова. Таинство напоминалобалаганную комедию.
Это кощунство, впрочем,- бессознательное, детское идикое, так же, как и все его остальные шалости.
Прочла весьма любопытную новую книжку, изданнуюв Германии под заглавием:
"Curieuse Nachricht von der itzigen Religion I.K.M.
in Russland Petri Alexieviz und seines grossen Reiches, dass dieselbe itzo fast nach Evaiigelische-LutherischenGrundsatzen eingerichtet sei".
"Курьезное Известие о религии царя Петра Алексеевича о том, что оная в России ныне почти по Евангелически-Лютеранскому закону установлена".
Вот несколько выписок:
"Мы не ошибемся, если скажем, что Его Величество представляет себе истинную религию в образе лютеранства.
Царь отменил патриаршество и, по примеру протестантских князей, объявил себя Верховным Епископом, то есть, Патриархом церкви Российской. Возвратясь из путешествия в чужие земли, он тотчас вступил в диспуты со своимипопами, убедился, что они в делах веры ничего не смыслят, и учредил для них школы, чтоб они прилежнее учились, так как прежде едва умели читать.
И ныне, когда руссы разумно обучаются и воспитываются в школах, все их суеверные мнения и обычаи должныисчезнуть сами собою, ибо подобным вещам не может верить никто, кроме самых простых и темных людей. Система обучения в этих школах совершенно лютеранская, июношество воспитывается в правилах истинной евангелической религии. Монастыри сильно ограничены, так чтоне могут уже служить, как прежде, притоном для множества праздных людей, которые представляют для государства тяжелое бремя и опасность бунта. Теперь всемонахи обязаны учиться чему-нибудь полезному, и всеустроено похвальным образом. Чудеса и мощи также непользуются прежним уважением: в России, как и в Германии, стали уже верить, что в этих делах много наплутано".
Я знаю, что царевич читал эту книжку. С каким чувством он должен был ее читать?
* * *
Однажды при мне, за стаканом вина, в дубовой рощице в Летнем саду у дворца, где царь любит беседовать с духовенством, администратор духовных дел, архимандрит Феодос рассуждал о том, "коих ради вин и вкаком разуме были и нарицалися императоры римские, какязыческие, так и христианские, понтифексами, архиереямимногобожного закона". Выходило так, что царь есть верховный архиерей, первосвященник и патриарх. Очень искусно и ловко этот русский монах доказывал, по Левиафану английского атеиста "Гоббезиа" (Гоббса), civitatemet ecclesiam eandem rem esse, что "государство и церковьесть одно и то же", разумеется,не с тем, чтобы преобразитьгосударство в церковь, а наоборот, церковь в государство. Чудовищный зверь-машина. Левиафан проглатывалЦерковь Божию, так что от нее и следа не оставалось.
Рассуждения эти могли бы послужить любопытным памятником подобострастья и лести монашеской изволениюгосудареву.
* * *
Говорят, будто бы еще в конце прошлого 1714 года, царь, созвав духовных и светских сановников, торжественно объявил, что "хочет быть один начальником Российской Церкви и представляет учредить духовное собраниепод именем Святейшего Синода".
* * *
Царь замышляет поход на Индию по стопам Александра Великого. Подражание Александру и Цезарю, соединение Востока и Запада, основание новой всемирноймонархии - есть глубочайшая и сокровеннейшая мысльрусского царя.
Феодос говорит в лицо государю: "Ты бог земной".
Это ведь и значит: Divus Caesar, Кесарь божественный, Кесарь - Бог.
В Полтавском триумфе русский царь представлен былна одной аллегорической картине в образе древнего богасолнца, Аполлона.
* * *
Я узнала, что мертвые головы, которые торчат накольях у Троицкой церкви против Сената, головы раскольников, казненных за то, что они называли царя Антихристом.
20 октября
На кухню к нам заходит старенький инвалид-каптенармус. Жалобное, точно изъеденное молью, существо, с трясущейся головою, красным носом и деревянною ногою. Сам себя называет "магазейною крысою". Я егоугощаю табаком и водкою. Беседуем о русских военныхделах.
Он все смеется, говорит веселыми прибаутками "служил солдат сто лет, не выслужил ста реп; сыт крупицей, пьян водицей; шилом бреется, дымом греется; три у негодоктора: Водка, Чеснок да Смерть".
Поступив почти ребенком в "барабанную науку", участвовал во всех походах от Азова до Полтавы, а в наградуполучил от царя горсть орехов, да поцелуй в голову.
Когда говорит о царе, то как будто весь преображается.
Сегодня рассказывал о битве у Красной Мызы.
- Стояли мы храбро за дом Пресвятой Богородицы, за его, государево пресветлое величество и за веру христианскую, друг за друга умирали. Возопили все великимгласом: "Господи Боже, помогай!" И молитвами московских чудотворцев шведские полки, конные и пешие, порубили.
Старался также передать мне речь царя к войскам: "- Ребятушки, родил я вас потом трудов моих. Государству без вас, как телу без души, быть нельзя. Вылюбовь имели к Богу, ко мне и к отечеству - не щадилиживота своего..."
Вдруг вскочил на своей деревянной ноге; нос покраснелеще больше; слезинка повисла на кончике, как на спелойсливе роса; и махая старою шляпенкой, он воскликнул:
- Виват! Виват! Петр Великий, Император Всероссийский!
При мне еще никто не называл царя императором. Ноя не удивилась. В мутных глазах магазейной крысы заблестел такой огонь, что странный холод пробежал потелу моему - как будто пронеслось предо мной видениеДревнего Рима: шелест победных знамен, топот медныхкогорт и крик солдат, приветствие "Кесарю божественному": Divus Caesar Imperator!
23 октября
Ездили в Гостиный двор на Троицкой площади, мазанковый длинный двор, построенный итальянским архитектором Трезина, с черепичною кровлею и крытым ходом под арками, как где-нибудь в Вероне или Падуе.
Заходили в книжную лавку, первую и единственную вПетербурге, открытую по указу царя. Заведует ею тередорщик Василий Евдокимов.
Типографский рабочий (одна из специальностей).
Здесь, кроме славянских ипереводных книг, продаются календари, указы, реляции, азбуки, планы сражений, "царские персоны", то есть портреты, триумфальные входы. Книги идут плохо. Из целыхизданий в два, три года ни одного экземпляра не продано.
Лучше всего расходятся календари и указы о взятках.
Случившийся в лавке цейхдиректор первой петербургской типографии, некий Аврамов, очень странный, но глупый малый, рассказывает нам, с какими трудами переводятся иностранные книги на русский язык. Царь постоянно торопит и требует, под угрозой великого штрафа, то есть плетей, чтобы "книга не по Конец рук переведена была, но дабы внятным и хорошим штилем". А переводчики жалуются: "от зело спутанного немецкого штиляневозможно поспешить; вещь отнюдь невразуменная, стропотная и жестокая, случалось иногда, что десять строкв день не мог внятно перевесть". Борис Волков, переводчик иностранной коллегии, придя в отчаяние над переводом Le jardinage de Quintiny (Огородная книга) ибоясь царского гнева, перерезал себе жилы.
Нелегко дается русским наука.
Большая часть этих переводов, которые стоят неимоверных трудов, пота и, можно сказать, крови-никомуне нужна и никем не читается. Недавно множество книг, нe проданных и не помещавшихся в лавке, сложили вамбар на оружейном дворе. Во время наводнения залилоих водою. Одна часть подмочена, другая испорчена конопляным маслом, которое оказалось вместе с книгами, атреью съели мыши.
14 ноября
Были в театре. Большое деревянное здание, "комедиальный амбар", недалеко от Литейного двора. Начало представления в 6 часов вечера. "Ярлыки", входные билеты, на толстой бумаге, продаются в особом чулане. За самоепоследнее место 40 копеек. Зрителей мало. Если бы неДвор, актеры умерли бы с голоду. В зале, хотя стены обитывойлоками, холодно, сыро, дует со всех сторон. Сальныесвечи коптят. Дрянная музыка фальшивит. В партере всевремя грызут орехи, громко щелкая, и ругаются. ИгралиКомедию о Дон Педре и Дон Яне, русский перевод немецкой переделки французского Дон Жуана. После каждого явления, занавес, "шпалер", опускался, оставляя нас втемноте, что означало перемену места действия. Это оченьсердило моего соседа, камергера Бранденштейна. Он говорил мне на ухо: "Какая же это, черт, комедия; eichHund von Komodie ist dasi" Я едва удерживалась отсмеха. Дон Жуан в саду говорит соблазненной им женщине:
"Приди, любовь моя! Вспомяни удовольствования полное время, когда мы веселость весны без препятия и овощьЛюбви без зазрения употреблять могли. Позволь чрезсмотрение цветов наши очи и чрез изрядную оных вонючувствования наши наполнить".
Мне понравилась песенка:
Кто любви не знает, Тот не знает обманства.
Называют любовь богом, Однако ж, пуще мучит, нежели смерть.
После каждого действия следовала интермедия, которая оканчивалась потасовкою.
У Биберштейна, успевшего заснуть, вытащили из кармана платок, а у молодого Левенвольда серебряную табакерку.
Представлена была также Дафнис, гонением любовногоАполлона в древо лавровое превращенная.
Аполлон грозит нимфе: ц
Склоню невольно тя под мои руки, Да не буду так страдати сей муки.
Та отвечает:
Аще ты так нагло поступаешь, То имети мя отнюдь да не чаешь.
В это время у входа в театр подрались пьяные конюхи.
Их побежали усмирять; тут же высекли. Слова боганимфы заглушались воплями и непристойной бранью.
В эпилоге появились "махины и летания".
Наконец, утренняя звезда, Фосфорус, объявила:
Тако сие действо будет скончати: Покорно благодарим, пора почивати.
Нам дали рукописную афишу о предстоящем в другомбалагане зрелище: "С платежом по полтине с персоны, итальянские марионеты или куклы, длиною в два аршина, по театру свободно ходить и так искусно представлятьбудут, как почти живые. Комедию о Докторе Фавсте.
Також и ученая лошадь будет по-прежнему действовать".
Признаюсь, не ожидала я встретить Фауста в Петербурге, да еще рядом с ученою лошадью!
Недавно, в этом же самом театре, давались "Драгиесмеяныя", или "Дражайшее потешение", Presieuses ridicules Мольера.
В современном переводе "Смехотворные жеманницы".
Я достала и прочла. Перевод сделан, по приказанию царя, одним из шутов его, "СамоедскимКоролем", должно быть, с пьяных глаз, потому что ничегопонять нельзя. Бедный Мольер! В чудовищных самоедских "галантсриях" - грация пляшущего белого медведя.
23 ноября
Лютый мороз с пронзительным ветром- настоящаяледяная буря. Прохожие не успевают заметить, как отмораживают носы и уши. Говорят, в одну ночь между Петербургом и Кроншлотом замерзло 700 человек рабочих.
I..., На улицах, даже в середине города, появились волки.
На днях, ночью, где только что играли Дафниса и Аполлона,- волки напали на часового и свалили его с ног, другой солдат прибежал на помощь, но тотчас же был растерзан и съеден. Также на Васильевском острове, близдворца князя Меншикова, среди бела дня, волки загрызли женщину с ребенком.
Не менее волков страшны разбойники. Будки, шлагбаумы, рогатки, часовые с "большими грановитыми дубинами" и ночные караулы наподобие Гамбургских, повидимому, ничуть не стесняют мазуриков. Каждую ночь либо кража со взломом, либо грабеж с убийством.
30 ноября
Подул гнилой ветер - и все растаяло. Непроходимаягрязь. Вонь болотом, навозною жижей, тухлою рыбою.
повальные болезни - горловые нарывы, сыпные и брюшные горячки.
4 декабря
Опять мороз. Гололедица. Так скользко, что шагу ступить нельзя, не опасаясь сломить шею.
И такие перемены всю зиму.
Не только свирепая, но и как будто сумасшедшая природа.
Противоестественный город. Где уж тут искусствам инаукам процветать! По здешней пословице - не до жиру, быть бы живу.
10 декабря
Ассамблея у Толстого.
Зеркала, хрустали, пудра, мушки, приседанья и шарканья - совсем какв Париже или в Лондоне. фижмы и фантанжи, какв Европе, где-нибудь
Сам хозяин - человек любезный и ученый. Переводит"Метаморфосеос, то есть Пременение Овидиево" и "Николы Махиавеля, мужа благородного, флорентийского, уве
щания политические". Танцевал со мной менуэт. Говорил"куплименты" из Овидия - сравнивал меня с Галатеейза белизну кожи, "аки мрамора", и за черные волосы, "аки цвет гиацинта". Забавный старик. Умница, но ввысшей степени плут. Вот некоторые изречения этого нового Макиавелли:
"Надобно, когда счастье идет, не только руками, нои ртом хватать, и в себя глотать".
"В высокой фортуне жить, как по стеклянному полуходить".
"Без меры много давленный цитрон вместо вкусу, даетгоречь".
"Ведать разум и нрав человеческий - великая философия; и труднее людей знать, нежели многие книги наизусть помнить".
Слушая умные речи Толстого - он говорил со мной топо-русски, то по-итальянски - под нежную музыку французского менуэта, глядя на изящное собрание кавалерови дам, где все было почти совсем как в Париже или Лондоне, я не могла забыть того, что видела только что подороге: перед сенатом, на Троицкой площади те же самыеколья с теми же самыми головами казненных, которыеторчали там еще в мае, во время маскарада. Они сохли, мокли, мерзли, оттаивали, опять замерзали и все-таки ещене совсем истлели. Огромная луна вставала из-за Троицкой церкви, и на красном зареве головы чернели явственно. Ворона, сидя на одной из них, клевала лохмотьякожи и каркала. Это видение носилось предо мной во времябала. Азия заслоняла Европу.
Приехал царь. Он был не в духе. Так тряс головоюи подергивал плечом, что наводил на всех ужас. Войдя взалу, где танцевали, нашел, что жарко, и захотел открытьокно. Но окна забиты были снаружи гвоздями. Царьвелел принести топор и вместе с двумя денщиками принялся за работу. Выбегал на улицу, чтобы видеть, как ичем окно заколочено. Наконец-таки добился своего, вынул раму. Окно оставалось открытым недолго, и на двореопять начиналась оттепель, ветер дул прямо с запада. Новсе-таки по комнатам пошли такие сквозняки, что легкоодетые дамы и зябкие старички не знали, куда деваться.
Царь устал, вспотел от работы, но был доволен, дажеповеселел.
- Ваше Высочество,- сказал австрийский резидентПлейер, большой любезник,- вы прорубили окно в Европу.
* * *
На сургучной печати, которою скреплялись письма царяРоссию во время его первого путешествия по Европе, представлен молодой плотник, окруженный корабельнымиинструментами и военными орудиями с надписью: "Аз бо семь в чину учимых и учащих мя требую".
* * *
Другая эмблема царя: Прометей, возвращающийся клЮДЯМ от богов, с зажженным факелом.
* * *
Царь говорит: "Я создам новую породу людей".
- Из рассказов "магазейной крысы": царь, желая, чтобывезде разводим был дуб, садил однажды сам дубовыежелуди близ Петербурга, по Петергофской дороге. Заметив, что один из стоявших тут сановников трудам его усмехнулся,- царь гневно промолвил:
- Понимаю. Ты мнишь, не доживу я матерых дубов.
Правда. Но ты - дурак. Я оставляю пример прочим, дабы, делая то же, потомки со временем строили из них корабли. Не для себя тружусь, польза государству впредь.
* * *
Из тех же рассказов:
"По указу его величества ведено дворянских детейзаписывать в Москве и определять на Сухареву башнюдля учения навигации. И оное дворянство записало детейсвоих в Спасский монастырь, что за Иконным рядом, вМоскве, учиться по-латыни. И услыша то, государь жестоко прогневался, повелел всех дворянских детей Московскому управителю Ромодановскому из Спасского монастыря взять в Петербург, сваи бить по Мойке-реке, длястроения пеньковых амбаров. И об оных дворянских детях генерал-адмирал граф Федор Матвеевич Апраксин, светлейший князь Меншиков, князь Яков Долгорукий ипрочие сенаторы, не смея утруждать его величества, милостивейшую помощницу, государыню Екатерину Алексеевну просили слезно, стоя на коленях; токмо упросить от
гнева его величества невозможно. И оный граф и генераладмирал Апраксин взял меры собою представить: велелприсматривать, как его величество поедет к пеньковымамбарам мимо оных трудившихся дворянских детей, и, по объявлении, что государь поехал к тем амбарам, Апраксин пошел к трудившимся малолетним, скинул с себякавалерию и кафтан и повесил на шест, а сам с детьмибил сваи. И как государь возвратно ехал и увидел адмирала, что он с малолетними в том же труде, в битии свайупотребил себя,- остановяся, говорил графу:
- Федор Матвеевич,- ты генерал-адмирал и кавалер, для чего ты бьешь сваи?
И на оное ему, государю, адмцрал ответствовал: - Бьют сваи мои племянники и внучата. А я что зачеловек? Какое имею, в родстве, преимущество? А пожалованная от вашего величества кавалерия висит на древе-я ей бесчестия не принес.
И слыша то, государь поехал во дворец, и чрез суткиучиня указ об освобождении малолетних дворян, определил их в чужестранные государства для учения разнымхудожествам,- так разгневан, что и после биения свай неминовали в разные художества употреблены быть".
* * *
Один из немногих русских, сочувствующих новым порядкам, сказал мне о царе:
- На что в России ни взгляни, все его имеет началом, и что бы впредь ни делалось, от сего источника черпатьбудут. Сей во всем обновил, или паче вновь родил Россию.
28 декабря
Вернулся царевич так же внезапно, как уехал.
* * *
6 января 1715.
У нас были гости: барон Левенвольд, австрийскийрезидент Плейер, ганноверский секретарь Вебер, царскийлейб-медик Блюментрост. После ужина, за стаканами рейнского, зашла речь о вводимых царем новых порядках.
Так как не было никого постороннего и никого из русских, говорили свободно.
- Московиты,- сказал Плейер,-,делают все по принуждению, а умри царь - и прощай наука! Россия страна, где все начинают и ничего не оканчивают. На неедействует царь, как крепкая водка на железо. Науку вподданных своих вбивает батогами и палками, по русскойпословице: палка нема, да даст ума; нет того спорее, чтоКулаком по шее. Правду сказал Пуффендорф об этом народе: "рабский народ рабски смиряется и жестокостьюв страсти воздерживаться в повиновении любит". Можно быо них сказать и то, что говорит Аристотель о всех вообщеварварах: "Quod in libertate mali, in servitute boni sunt.
в свободе - злы, в рабстве - добры". Истинное просвещение внушает ненависть к рабству. А русский царь, посамой природе власти своей - деспот, и ему нужны рабы.
Вот почему усердно вводит он в народ цифирь, навигацию, фортификацию и прочие низшие прикладные знания, ноникогда не допустит своих подданных до истинного просвещения, которое требует свободы. Да он и сам не понимает и не любит его. В науке ищет только пользы. Perpetuummobile, эту нелепую выдумку шарлатана Орфиреуса, предпочитает всей философии Лейбница. Эзопа считает величайшим философом. Запретил перевод Ювенала. Объявил, что "за составление сатиры сочинитель будет подвергнутзлейшим истязаниям". Просвещение для власти русскихцарей все равно, что солнце для снега: когда оно слабо, снег блестит, играет; когда сильно - тает.
- Как знать,- заметил Вебер с тонкой усмешкой,может быть, русские более сделали чести Европе, принявее за образец, нежели она была того достойна? Подражание всегда опасно: добродетели не столь к нему удобны, как пороки. Хорошо сказал один русский: "Заразительнаягнилость чужеземная снедает древнее здравие душ и телроссийских; грубость нравов уменьшитесь, но оставленноеею место лестью и хамством наполнилось; из старогоума выжили, нового не нажили-дураками умрем!"
- Царь,- возразил барон Левенвольд,- вовсе не такой смиренный ученик Европы, как о нем думают. ОднажДЫ, когда восхищались при нем французскими нравамии обычаями, он сказал: "Добро перенимать у французовхудожества и науки; а в прочем Париж воняет". И прибавил с пророческим видом: "Жалею, что город сей отсмрада вымрет". Я сам не слышал, но мне передавали идругие слова его, которые не мешало бы помнить всемдрузьям русских в Европе: "L'Europe nous est necessairepour quelques dizaineS d'annees'; apres' sela nous lui tournerons ie dos. Европа нам еще нужна на несколько десятков лет; после того мы повернемся к ней спиною".
Граф Шиппер привел выдержки из недавно вышедшейкнижки La crise du NorcT-о войне России со Швецией, Северный кризис (франи,.).
где доказывается, что "победы русских предвещают светопреставление", и что "ничтожество России есть условие для благополучия Европы". Граф напомнил такжеслова Лейбница, сказанные до Полтавы, когда Лейбницбыл еще другом Швеции: "Москва будет второй Турциейи откроет путь новому варварству, которое уничтожитвсе европейское просвещение".
Блюментрост успокоил нас тем, что водка и венерическая проказа (venerische Seuche), которая в последниегоды с изумительной быстротой распространилась от границ Польши до Белого моря,- опустошат Россию меньшечем в одно столетие. Водка и сифилис - это, будто бы, два бича, посланные самим Промыслом Божиим для избавления Европы от нового нашествия варваров.
- Россия,- заключил Плейер,- железный колосс наглиняных ногах. Рухнет, разобьется - и ничего не останется!
Я не слишком люблю русских; но все-таки я не ожидала, что мои соотечественники так ненавидят Россию.
Кажется иногда, что в этой ненависти-тайный страх;
как будто мы, немцы, предчувствуем, что кто-то кого-тонепременно съест: или мы - их, или они - нас.
17 января
- Так как же вы полагаете, фрейлин Юлиана, ктоя такой, дурак или негодяй? - спросил меня царевич, встретившись со мной сегодня поутру на лестнице.
Я сначала не поняла, подумала, он пьян, и хотелапройти молча. Но он загородил дорогу и продолжал, глядя мне прямо в глаза:
- Любопытно было бы также знать, кто кого съест мы вас, или вы нас?
Тут только я догадалась, что он читал мой дневник.
Ее высочество брала его у меня ненадолго, тоже хотелапрочесть; царевич, должно быть, заходил к ней в комнату, когда ее не было там, увидел дневник и прочел.
Я так смутилась, что готова была провалиться сквозьземлю. Краснела, краснела до корня волос, чуть не плакала, как пойманная на месте преступления школьница.
А он все смотрел, да молчал, как будто любовался моимсмущением. Наконец, сделав отчаянное усилие, я сновапопыталась убежать. Но он схватил меня за руку. Я таки обмерла от страха.
- А что, попались-таки, фрейлен,- рассмеялся он веселым, добрым смехом.- Будьте впредь осторожнее. Хорошо еще, что прочел я. а не кто другой. Ну и острый жеязычок у вашей милости - бритва! Всем досталось. А ведь, что греха таить, много правды в том, что вы говоритео нас, ей, ей, много правды! И хоть не по шерстке гладите, а за правду спасибо.
Он перестал смеяться, и с ясной улыбкой, как товарищтоварищу, крепко пожал мне руку, точно в самом делеблагодарил за правду.
Странный человек. Странные люди вообще эти русские. Никогда нельзя предвидеть, что они скажут илисделают.
Чем больше думаю, тем больше кажется мне, что естьв них что-то, чего мы, европейцы, не понимаем и никогдане поймем: они для нас-как жители другой планеты.
2 февраля
Когда я проходила сегодня вечером по нижней галерее, царевич, должно быть, услыхав шаги мои, окликнулменя, попросил зайти в столовую, где сидел у камелька, один, в сумерках, усадил в кресло против себя и заговорил со мной по-немецки, а потом по-русски, так ласково, как будто мы были старыми друзьями. Я услышала отнего много любопытного.
Но всего не буду записывать: небезопасно и для меняи для него, пока я в России. Вот лишь несколько отдельных мыслей.
Больше всего удивило меня то, что он вовсе не такойзащитник старого, враг нового, каким его считают все.
- Всякая старина свою плешь хвалит,- сказал он мнерусской пословицей.- А неправда у нас, на Руси, весьмазастарела, так что, хоромины ветхой всей не разобрав ивсякого бревна не рассмотрев,- не очистить древней гнилости...
Ошибка царя, будто бы, в том, что он слишком торопится.
- Батюшке все бы на скорую руку: тяп-ляп и корабль.
А того не рассудит, что где скоро, там не споро. Сбил, сколотил, вот колесо, сел да поехал, ах, хорошо; оглянулсяназад - одни спицы лежат.
18 февраля
У царевича есть тетрадь, в которую он выписываетиз Церковно-Гражданской Летописи Барония статьи, каксам выражается, "приличные на себя, на отца и на других - в такой образ, что прежде бывало не так, как ныне".
Он дал мне эту тетрадь на просмотр. В заметках виденум пытливый и свободный. По поводу некоторых слишкомчудесных легенд, правда, католических,- примечание вскобках: "справиться с греческим";' "вещь сумнительная";
"сие не весьма правда".
Но всего любопытнее показалось мне заметки, в которых сравнивается прошлое чужое с настоящим русским.
"Лето 395.- Аркадий цесарь повелел еретиками зватьвсех, которые хоть малым знаком от православия отличаются". Намек на православие русского царя.
"Лето 455.- Валентин цесарь убит за повреждениеуставов церковных и за прелюбодеяние". Намек на уничтожение в России патриаршества, на брак царя с Екатериною при жизни первой жены, Авдотьи Лопухиной.
"Лето 514.- Во Франции носили долгое платье, акороткое Карлус Великий запрещал; похвала долгому, а короткому супротивное". Намек на перемену русскогоплатья.
"Лето 814.- Цесаря Льва монах прельстил на иконоборство. Также и у нас". Намек на царского духовника, монаха Федоса, который, говорят, советует царю отменитьпочитание икон.
"Лето 854.- Михаил цесарь церковными Тайнамииграл". Намек на учреждение Всепьянейшего Собора, свадьбу шутовского патриарха и многие другие забавыцаря.
Вот еще некоторые мысли.
О папской власти: "Христос святителей всех уравнял.
А что говорят, без решения Церкви спастися не можно и то ложь явная, понеже Христос сам сказал: веруяй вМя жив будет вовеки; -а не в церковь Римскую, которойв то время не было, и покамест проповедь Апостольскаяв Рим не дошла, много людей спаслося".
"Магометанские злочестия чрез баб расширилися. Охота баб к пророкам лживым".
В целых ученых исследованиях о Магомете сказаноменьше, чем в этих четырех словах, достойных великогоскептика Бейля!
Намедни Толстой, говоря о царевиче, сказал мне сосвоею лисьей усмешкой: - К приведению себя в любовь - сей наилучший способ: в нужных случаях уметь прикрыться кожею простейшего в скотах.
Я не поняла тогда; теперь только начинаю понимать.
В сочинении одного старинного английского писателя - имя забыла - под заглавием Трагедия о Гамлете, принце Датском, этот несчастный принц, гонимый врагами, притворяется не то глупцом, не то помешанным.
Примеру Гамлета не следует ли русский принц? Неприкрывается ли "кожею простейшего в скотах"?
* * *
Говорят, царевич осмелился однажды быть откровенным, доложил отцу о нестерпимых бедствиях народа. С тойпоры и впал в немилость.
23 февраля
Он любит свою дочку Наташу с нежностью.
Сегодня целое утро, сидя с нею на полу, строил будкi и домики из деревянных чурок; ползал на четвереньках, представлял собаку, лошадь, волка. Кидал мячик, и когда он закатывался под кровать или шкаф, лазилтуда за ним, пачкался в пыли и паутине. Уносил еев свою комнату, нянчил на руках, показывал всем и спрашивал:
- Хороша, небось, девочка? Где этакой другой сыскать?
Похож был сам на маленького мальчика.
Наташа умна не по возрасту. Если тянется к чемунибудь, и пригрозят, что скажут маме - сейчас присмиреет; если же просто велят перестать - начинает смеяться и шалить еще больше. Когда видит, что царевичне в духе, затихает, только смотрит на него пристально;
а когда он к ней обернется - громко хохочет и машет ручонками. Ласкает его, совсем как взрослая.
У меня странное чувство, когда смотрю на эти ласки: кажется, что малютка не только любит, но и жалеет царевича, словно что-то видит, знает о нем, чего никтоеще не знает. Странное, жуткое чувство - как тогда, когдая смотрела на отца и мать в темное-темное, словно пророческое, зеркало.
- Что она меня любит, я знаю: она ведь для менявсе покинула,- сказал он мне однажды о своей супруге.
Теперь, когда я лучше поняла царевича, я не могувинить его одного за то, что им так трудно вместе. Обаневинны, оба виновны. Слишком различны и несчастны, каждый по-своему. Малое, среднее горе сближает, слишком большое - разделяет людей.
Они, как два тяжело больные или раненые в однойпостели. Не могут друг другу помочь; всякое движениеодного причиняет боль другому.
Есть люди, которые так привыкли страдать, что, кажется, душа их в слезах - как рыба в воде, без слез как рыба на суше. Их мысли и чувства, раз поникнувдолу, уже никогда не подымутся, как ветви плакучей ивы.
Ее высочество из таких людей.
У царевича и своего горя много; а каждый раз, какприходит к ней,- видит и чужое горе, которому нельзяпомочь. Он жалеет ее. Но любовь и жалость не одно ито же. Кто хочет быть любимым, бойся жалости. Ах, знаю, по собственному опыту знаю, какая мука жалеть, когда нельзя помочь! Начинаешь, наконец, бояться того, кого слишком жалел.
Да, оба невинны, оба несчастны, и никто им не можетпомочь, кроме Бога. Бедные, бедные! Страшно подумать, чем это кончится, страшно - и все-таки уж лучше бы скорей конец.
7 марта
Ее высочество опять беременна.
Мы в Рождествене, мызе царевича, в Копорском уезде, в семидесяти верстах от Петербурга.
Я была долго больна. Думали, умру. Страшнее смерти была мысль умереть в России. Ее высочество увезламеня с собою сюда, в Рождествено, чтобы дать мне отдохнуть и окрепнуть на чистом воздухе.
Кругом лес. Тихо. Только деревья шумят, да птицыщебечут. Быстрая, словно горная, речка Оредежь журчитвнизу под крутыми обрывами из красной глины, на которой первая зелень берез сквозит, как дым, зелень елок чернеет, как уголь.
Деревянные срубы усадьбы похожи на простые избы.
Главные хоромы в два жилья с высоким теремом, как устарых московских дворцов, еще не достроены. Рядом часовенка с колокольнею и двумя маленькими колоколами, в которые царевич любит сам звонить. У ворот - стараяшведская пушка и горка чугунных ядер, заржавевших, проросших зеленой травой и весенними цветами. Все вместе - настоящий монастырь в лесу.
Внутри хором стены еще голые бревенчатые. Пахнетсмолою; всюду янтарные капли струятся, как слезы. Образа с лампадками. Светло, свежо, чисто и невинно-молодо.
Царевич любит это место. Говорит, жил бы здесь всегда, и ничего ему больше не надо, только бы оставили егов покое.
Читает, пишет в библиотеке, молится в часовне, работает в саду, в огороде, удит рыбу, бродит по лесам.
Вот и сейчас вижу его из окна моей комнаты. Толькочто копался в грядках, сажая луковицы гарлемских тюльпанов. Отдыхает, стоит, опершись на лопату, и весь точнозамер, к чему-то прислушиваясь. Тишина бесконечная.
Только топор дровосека стучит где-то далеко, далеко влесу да кукушка кукует. И лицо у него тихое, радостное.
что-то шепчет, напевает, должно быть, одну из любимыхмолитв - акафист своему святому, Алексею человекуБожьему, или псалом: "Буду петь Господу во всю жизнь мою, буду петьБогу моему, доколе семь".
Нигде я не видела таких вечерних зорь, как здесь.
- Сегодня был особенно странный закат. Все небо в крови.
Обагренные тучи разбросаны, как клочья окровавленныходежд, точно совершилось на небе убийство, или какая-тострашная жертва. И на землю с неба сочилась кровь. Среди черной, как уголь, острой щетины елового леса пятнакрасной глины казались пятнами крови.
Пока я смотрела и дивилась, откуда-то сверху, какбудто из этого страшного неба, послышался голос:
- Фрейлейн Юлиана! Фрейлейн Юлиана!
То звал меня царевич, стоя на голубятне, с длиннымшестом в руках, которым здесь гоняют голубей. Он доних большой охотник.
Я поднялась по шаткой лесенке и, когда вступила на площадку, белые голуби взвились, как снежные хлопья, на зарепорозовевшие, обдавая нас ветром и шелестом крыльев.
Мы сели на скамью и, слово за слово, начали спорить, как часто в последнее время - о вере.
- Ваш Мартин Лютер все свои законы издал по умствованию мира сего и по лакомству своему, а не подуховной твердости. А вы, бедные, обрадовались легкостному житию, что тот прелестник сказал легонько, томуи поверили, а узкий и трудный путь, от самого Христазавещанный, оставили. И он, Мартин, явился самый всесветный дурак, и в законе его сокровен великий яд адскогоаспида...
Я привыкла к русским любезностям и пропускаю ихмимо ушей. Спорить с ним доводами разума все равно, что выступать со шпагой против дубины. Но на этот разпочему-то рассердилась и вдруг высказала все, что у менядавно уже накипело на сердце.
Я доказывала, что русские, считая себя лучше всехнародов христианских, на самом деле живут хуже язычников; исповедуют закон любви и творят такие жестокости, каких нигде на свете не увидишь; постятся и вовремя поста скотски пьянствуют; ходят в церковь и в церкви ругаются по-матерному. Так невежественны, что у нас, немцев, пятилетний ребенок знает больше о вере, чем у нихвзрослые и даже священники. Из полдюжины русскихедва ли один сумеет прочесть Отче наш. На мой вопрос, кто третье лицо святой Троицы, одна благочестивая старушка назвала Николу Чудотворца. И действительно, этотНикола - настоящий русский Бог, так что можно подумать, что у них вовсе нет другого Бога. Недаром, в 1620 году, шведский богослов Иоанн Ботвид защищал в Упсальскойакадемии диссертацию: Христиане ли москвиты?
Не знаю, до чего бы я дошла, если бы не остановилменя царевич, который слушал все время спокойно - этото спокойствие меня и бесило.
- А что, фрейлейн, давно я вас хотел спросить, воХриста-то вы сами веруете?
- Как, во Христа! Да разве неизвестно вашему высочеству, что все мы - лютеране?..
-Я не о всех, а только о вашей милости. Говориля как-то с вашим уже учителем, Лейбницем, так тот вилял, вилял, водил меня за нос, а я тогда же подумал, что онпо-настоящему во Христа не верует. Ну, а вы - как?
Он смотрел на меня пристально. Я опустила глаза ипочему-то вдруг вспомнила все свои сомнения, споры сЛейбницем, неразрешимые противоречия метафизики итеологии.
- Я думаю,- начала я тоже вилять,- что Христос самый праведный и мудрый из людей...
- А не Сын Божий?
- Мы все сыны БожиИ...
- И Он,, как все?
Мне не хотелось лгать - я молчала.
- Ну вот то-то и есть! - проговорил он с таким выражением в лице, какого я еще никогда у него не видела.Мудры вы, сильны, честны, славны. Все у вас есть. А Христа нет. Да и на что вам? Сами себя спасаете. Мы жеглупы, нищи, наги, пьяны, смрадны, хуже варваров, хужесКОТОв и всегда погибаем. А Христос Батюшка с нами естьи будет во веки веков. Им, Светом, спасаемся!
Он говорил о Христе так, как, я заметила, здесь говорят о Нем самые простые люди-мужики: точно Ону них свой собственный, домашний, такой же, как они, Мужик. Я не знаю, что это - величайшая гордость и кощунство, или величайшее смирение и святость.
Мы оба молчали. Голуби опять слетались, и междунами, соединяя нас, трепетали их белые крылья.
От ее высочества пришли за мною.
Сойдя с вышки, я оглянулась на царевича в последний раз. Он кормил голубей. Они окружили его. Садились ему на руки, на плечи, на голову. Он стоял в вышине, над черным, словно обугленным, лесом, в красном, словноокровавленном, небе, весь покрытый, точно одетый, белыми крыльями.
31 октября 1715
Теперь, когда кончено все, кончаю и этот дневник.
В середине августа (мы вернулись в Петербург из Рождествена в конце мая), недель за десят до разрешения отбремени, ее высочество упала на лестнице и удариласьлевым боком о верхнюю ступень. Говорят, споткнулась оттого, что на туфле сломался каблук. На самом деле, лишилась чувств, увидев, как внизу царевич, пьяный, обнималИ целовал дворовую девку Афросинью, свою любовницу.
Он живет с нею давно, почти на глазах у всех. Вернувшись из Карлсбада, взял ее к себе в дом, на свою половину. Я не писала об этом в дневнике, боясь, чтоб не прочлаее высочество.
Знала ли она? Если и знала, то не хотела знать, неверила, пока не увидела. Холопка-соперница герцогиниВольфенбюттельской, невестки императора! "В России и небываемое бывает", как сказал мне один русский. Отец с портомоей. сын - с холопкою.
Одни говорят, что она чухонка, взятая в плен солдатами, подобно царице; другие - что дворовая девка царевичева дядьки, Никифора Вяземского. Кажется, последнее вернее.
Довольно красива, но сразу видна, как здесь говорят, "подлая порода". Высокая, рыжая, белая; нос немноговздернутый; глаза большие, светлые, с косым и длиннымкалмыцким разрезом, с каким-то диким, козьим взором;
и вообще в ней что-то козье, как у самки сатира в Вакханалии Рубенса. Одно из тех лиц, которые нас, женщин, возмущают, а мужчинам почти всегда нравятся.
Царевич от нее, говорят, без ума. При первой встрече с ним, она, будто бы, была невинна и долго ему сопротивлялась. Он ей вовсе не нравился. Ни обещания, ниугрозы не помогали. Но раз, после попойки, пьяный, онбросился на нее, в одном из тех припадков бешенства, которые бывают у него, так же как у отца, избил ее, чутьне убил, грозил ножом и овладел силою. Русское зверство, русская грязь!
И это тот самый человек, который так похож был насвятого, когда там, в лесах Рождествена, пел акафист Алексею человеку Божьему и, окруженный голубями, говорило "Христе-Батюшке"! Впрочем, соединять подобные крайности - особенный русский талант - то, чего нам, глупымнемцам, слава Богу, понять не дано.
- Мы, русские,-- сказал мне однажды сам царевич,меры держать не умеем ни в чем, но всегда по краямпропастям блудим.
Ее высочество, после падения на лестнице, чувствовала боль в левом боку. "Меня по всему телу точно булавками колет", говорила она. Но вообще была спокойна, словно что-то решила и знала, что ее решения уже ничтоне изменит. О царевиче больше никогда со мной не говорила и на судьбу не жаловалась. Раз только сказала:
- Я считаю гибель мою неизбежною. Надеюсь, чтострадания мои скоро прекратятся. Ничего на свете так нежелаю, как смерти. Это - мое единственное спасение.
12 октября благополучно разрешилась от бремени мальчиком, будущим наследником престола, Петром Алексеевичем. В первые дни после родов чувствовала себя хорошо. Но когда ее поздравляли, желали доброго здоровья, сердилась и просила всех молиться, чтобы Бог послал ейсмерть.
- Я хочу умереть и умру,- говорила она все с тоюже страшною спокойною решимостью, которая уже непокидала ее до конца. Врачей и бабки не слушалась, как будто нарочно делала все, что ей запрещали. На четвертый день села в кресло, велела вынести себя в другую комнату, сама кормила ребенка. В ту же ночь ейстало хуже; началась лихорадка, рвота, судороги и такиеболи в животе, что она кричала сильнее, чем во времяродов.
Узнав об этом, царь, который сам был болен, прислалКНЯЗЯ Меншикова с четырьмя лейб-медиками, Арескиным, Поликолою и двумя Блюментростами, чтобы составить консилиум. Они нашли ее при смерти - in mortislimine.
Когда убеждали ее принять лекарство, она бросалана пол стакан и говорила:
- Не мучьте меня. Дайте мне спокойно умереть. Я нехочу жить.
За день до смерти призвала барона Левенвольда исообщила ему свою последнюю волю: чтоб никто из приближенных, ни здесь, ни в Германии, не смел дурно говорить о царевиче; она умирает рано, прежде, чем думала, но довольна судьбой своей и никого ни в чем не винит.
Потом простилась со всеми. Меня благословила, какмать.
В последний день царевич не отходил отнее. У негобыло такое лицо, что страшно было смотреть. Три разападал в обморок. Она не говорила с ним, как будто неузнавала его. Только перед самым концом, когда он припал к ее руке, посмотрела на него долгим взором и что-тотихо сказала; я только расслышала: - Скоро... скоро... увидимся...
Отошла, точно уснула. У мертвой лицо было такоесчастливое, как никогда у живой.
По приказанию царя анатомировали тело. Он при этомсам присутствовал.
Похороны 27 октября. Долго спорили, полагается ли, пo придворному чину, стрелять из пушек при погребениикронпринцесс, и если полагается, то сколько раз. Расспрашивали всех иностранных послов. Царь беспокоилсяоб этой стрельбе больше, чем о всей судьбе ее высочества. Решили не стрелять.
Гроб вынесли по нарочно устроенным деревянным подмосткам из дверей дома прямо к Неве. За гробом шлицарь и царевич. Царицы не было. Она ждала с часу начас разрешения от бремени. На Неве стоял траурныйфрегат, весь обитый черным, с черными флагами.
Медленно, под звуки похоронной музыки, поплыли кПетропавловскому собору, еще недостроенному, где могила кронпринцессы Должна была оставаться до окончаниясвода под открытым небом. На живую шел дождь - будетидти и на мертвую.
Вечер был серый, тихий. Небо, как могильный свод;
Нева, как темное-темное зеркало; весь город в тумане точно призрак или сновидение. И все, что я испытала, видела и слышала в этом страшном городе,- теперь более чем когда-либо казалось мне сном.
Из собора ночью вернулись К дом царевича для поминальной трапезы. Здесь царь отдал сыну письмо, в котором, как я узнала впоследствии, грозил, в случае ежелицаревич нe исправится, лишением наследства и отцовскимпроклятием.
На следующий день царица разрешилась от бременисыном.
Между этими двумя детьми - сыном и внуком царя колеблются судьбы России.
1 ноября
Вчера перед вечером заходила к царевичу, чтобы переговорить о моем отъезде в Германию. Он сидел у топившейся печки и жег в ней бумаги, письма, рукописи. Должно быть, боится обыска.
Держал в руке и уже хотел бросить в огонь маленькуюкнижку в кожаном потертом переплете, когда с внезапноюнескромностью, которой теперь сама удивляюсь,- я спросила, что это. Он подал мне книжку. Я заглянула в нееи увидела, что это записки или дневник царевича. Сильнейшая страсть женщин вообще и моя в частности, любопытство, внушила мне еще большую нескромность попросить у него этот дневник для прочтения.
Он подумал с минуту, посмотрел на меня пристальнои вдруг улыбнулся своею милою, детскою улыбкою, которую я так люблю.
- Долг платежом красен. Я читал ваш дневник читайте мой.
Но взял с меня слово, что я ни с кем никогда не будуговорить об этих записках и возвращу их ему завтра утромдля сожжения.
Просидела над ним всю ночь. Это собственно старинный русский календарь, святцы киевской печати. Их подарил царевичу в 1708 году покойный митрополит Дмитрий Ростовский, которого считают в народе святым. Отчасти на полях и в пробелах на страницах самой книги, отчасти на отдельных, вложенных и вклеенных листках, царевич записывал свои мысли и события своей жизни.
Я решила списать этот дневник.
Не нарушу слова: пока я жива и жив царевич, никтоне узнает об этих записках. Но они не должны погибнутьбесследно.
Сына с отцом судить будет Бог. Но людьми царевичоклеветан. Пусть же этот дневник, если суждено ему дойтидо потомства, обличит или оправдает его, но, во всякомслучае, обнаружит истину.
ДНЕВНИК ЦАРЕВИЧА АЛЕКСЕЯ
Благослоьиши венец лета благости Твоея, Господи!
* * *
В Померании будучи, для сбора провианту, по указуродшего мя (Примечание Арнгейм: так называл царевичотца своего), слышал, что на Москве, в Успенском соборе митрополит Рязанский Стефан, обличая указ о фискалах, сиречь, доносителях по гражданским и духовнымделам, и прочие законы, церкви противные, в народкричал:
"Не удивляйтеся, что многомятежная Россия наша доселе в кровавых бурях волнуется. Законы человеческиесколь великое имеют расстояние от закона Божия".
И господа Сенат, придя к митрополиту, укоряли егои претили за то, что на бунт и мятеж народ возмущает, царской чести касается. И царю о том доносили.
И я говорил Рязанскому, чтоб примириться ему с батюшкой, как возможно; что-де в том прибыли, что межних несогласие? и чтоб весьма сего искал для того, чтокогда его бросят, то такого не будет.
Раньше той предикиПроповедь (от лат. praedicatio).
писывал он мне и я к нему, хотя не часто, кроме важных дел. А как о той предикеуслышал, то оную корреспонденцию пресек и к нему неезжу, и к себе не пускаю, понеже у родшего мя он естьв ненавидении великом, и того ради мне писать к немуопасно. А говорят, ему быть отлучену от сего управления, в нем же есть.
И оную предику кончал Рязанский молитвою косв. Алексию человеку Божью обо мне, рабе грешном:
"О, угодниче Божий! не забудь и тезоименника твоего, особенного заповедей Божиих хранителя и твоего преисправного последователя, царевича Алексия Петровича. Тыоставил дом свой: он также по чужим домам скитается;
ты лишен рабов и подданных, другов и сродников: онтакже; ты человек Божий; он также истинный раб Христов. Ей, молим, святче Божий, покрой своего тезоименника, нашу единую надежду, укрой его под покровомкрыл твоих, яко любимого птенца, яко зеницу, от всякогозла соблюди невредимо!"
* * *
Будучи в чужих краях, по указу же родшего мя, дляучения навигации, фортификации, геометрии и прочих наук, имел страх великий, дабы не умереть без покаяния. Писал о сем на Москву отцу нашему духовному Иакову так:
"Священника мы при себе не имеем и взять негде.
Молю вашу святыню, приищи какого попа на Москве, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, то есть, усы и бороду сбрив, также и гуменцо зарастив, или всю голову обрив и волосы накладные надеви немецкое платье. И сказался бы моим денщиком. Пожалуй, пожалуй, отче! Яви милосердие к душе моей, не дайумереть без покаяния! Не для чего иного он мне, толькодля смертного случая, также и здоровому для исповедитайной. А хорошо б, чтоб он под видом таким с Москвыот знаемых утаился. будто без вести пропал. А бритиебороды - не сомневался бы, ибо в нужде и закону пременение бывает: лучше малое преступить, нежели душупогубить без покаяния. Сочини сие безленостно, а буде неблаговолишь сего сочинить, души нашей взыщет на васБог".
* * *
Когда приехал из чужих краев к родшему мя в Санктпитербурх, принял он меня милостиво и спрашивал: незабыл ли я, чему учился? На что я сказал, будто незабыл, и он мне приказал к себе принести моего трудачертежи. Но я, опасаясь, чтобы меня не заставил чертить при себе, понеже бы не умел,- умыслил испортитьсебе правую руку, чтоб невозможно было оною ничего
делать, и набив пистоль, взяв ее в левую руку, стрелилпо правой ладони, чтоб пробить пулькою, и хотя пулькаминовала руки, однако ж порохом больно опалило, а пулька пробила стену в моей каморе, где и ныне видимо. И родший мя видел тогда руку мою опаленную и спрашивал о причине, как учинилось? Я ему тогда сказал иное, но не истину.
* * *
Устава Воинского глава VII, артикул 63: "Кто себя больным учинит или суставы свои преломает и к службе непотребными сочинит, оному надлежитноздри распороть и потом его на каторгу сослать".
* * *
Уложение царя Алексея Михайловича, глава XXII, статья 6:
"А буде, который сын учиет бить челом на отца,ему на отца ни в чем суда не давать, да его же, за такоечелобитье, бив кнутом, отдать отцу".
И сие не весьма справедливо, понеже, хотя чада волеродительской подлежат, но не как скоты бессловесные.
Не едино естество - токмо еже родить - но добродетельотцов творит.
Слышал, что родшему мя неугодно, кто на Москведомы строит, понеже воля его есть жить в Питербурхе.
* * *
Над собою всенародного обычая переменить невозможно.
Которая земля переставляет обычаи - и та земля недолго стоит.
Забыли русские люди воду своих сосудов и началилакомо напоеваться от чужих возмущенных вод.
* * *
Иов, архиерей Новгородский, мне сказал: "Тебе в Питербурхе худо готовится, только Бог тебяизбавит, чаю. Увидишь, что у вас будет".
* * *
Бог сделал над нами, грешными, так, что только наголовах наших Не ездят иноземцы.
Мы болеем чужебесием. Сия смертоносная немочьбешеная любовВ чужих вещей и народов заразила весьнаш народ. Право сказует пророк Варух: припусти к себечужеземца и разорит тя.
Немцы хвастают и за притчу говорят: кто-де хочетхлеб бездельно есть, да придет на Русь. Зовут нас барбарами и паче в скотском, нежели в человеческом числе поставляют. Тщатся учинить для всех народов хуже дохлыхсобак.
Иные их немецкие затейки можно бы приостановить.
А то, хоть притыка, хоть с боку-припеку - а мы тут.
С немецкой стати на дурацкую стать. Сами унижаем себя, свой язык и свой народ, выставляемся на посмех всех.
* * *
Чистота славянская от чужестранных языков засыпалась в пепел. Не знаю, на что б нужно нам чужие словаупотреблять? Разве хвастая? Только в том чести мало.
Иногда так говорят, что ни сами, ни другие понять немогут.
* * *
Не садись под чужой забор, а хоть на крапивку, дапод свой. Чужой ум до порога. Нам надлежит свой умдержать. Славны бубны за горами, а как ближе, так лукошко.
* * *
Много немцы умнее нас науками; а наши остротою, по благодати Божьей, не хуже их, а они ругают нас напрасно. Чувствую, что Бог создал нас не хуже их людьми.
* * *
Мне сумнительно, чтоб подлинно все благополучие человека в одной науке состояло. Почто в древние временаменьше учились, но более, нежели ныне, со многими науками, благополучия видели? С великим просвещением мож
но быть великому скареду. Наука в развращенном сердцеесть лютое оружие делать зло.
У нас людей не берегут. Тирански собирают с бедного подданства слезные и кровавые подати. Вымыслилисборы поземельные, подушные, хо^утейные, бородовые, мостовые, пчельные, банные, кожные и прочие, им же нестьчисла. С одного вола по две, по три шкуры дерут, а немогут и единой целой содрать, и, сколько ни нудятся, только лоскутье сдирают. Того ради никакие сборы и не споры, люди все тонеют. Мужику, говорят, не давай обрасти, но стриги его догола. И так творя, все царство пустошат.
Оскудение крестьянское - оскудение царственное. ПраMITCAH наши за кроху умирают, а где тысячи рублевпропадают, ни за что ставят.
На пиру Иродовом едят людей, а пьют кровь их даСлезы. Господам и до пресыщения всего много, а крестьянам бедным и укруха хлеба худого не стает. Сии объедаются, а те алчут.
Русские люди в последнюю скудость пришли. И никтоne доводит правды до царя. Пропащее наше государство.
* * *
Нам, русским, не надобен хлеб: мы друг друга едими сыты бываем.
* * *
Бояре - отпадшее зяблое дерево. Боярская толща царюзастит народ.
Куда батюшка - умный человек, а Меншиков его всегда обманывает.
* * *
В правителях все от мала до велика стали быть поползновенны. Древние уставы обветшали, и новые ни во что обращаются. Сколько их издано, а много ль в них действа?
И того ради все по-старому. Да и впредь не чаю ж прокубыть.
Когда, по указу родшего мя, в Новгородском уезделеса на скампавеиВоенные гребные быстроходные суда.
рубил, говорил с крестьянином селаПокровского, Ивашкою Посошковым о земском соборе ио народосоветии: подобает-де выбрать всякого звания людей и крестьян, в разуме смысленных, дабы сочинитьновую книгу законов, всем народам освидетельствовав самым вольным голосом. Понеже разделил Бог разум в людях на дробинки малые и каждому по силе дал. И маломысленными часто вещает волю и правду Свою. Унижатьих душевредно есть. Того ради без многосоветия и вольного голоса быть царю невозможно.
О должности царской.
Не на свое высокоумие полагаться, но о земле и народе, о странах и селах печаловаться; и любовь, и всякоепопечение, и рассмотрение, и заступление иметь о меньшейбратии Христовой, понеже суд великий бывает на великихи сильных. Меньший прощен будет; крепких же крепкоеждет истязание.
Сие весьма помнить, ежели дает Бог на царстве быть.
На день великомученика Евстафия праздновали кумпанию и гораздо подпияхом. Лики со тимпанами были.
Жибанде глаз подбили, да Захлюстке вышибли зуб. А яничего не помню, едва ушел. Зело был удовольствованБахусовым даром.
* * *
На Рождествене оставался один дома. Прошли дни, как воды протекли. Ничего, кроме тихости.
* * *
Время проходит, к смерти доводит - ближе конец днейнаших.
Тленность века моего ныне познаваю, Не желаю, не боюсь, смерти ожидаю.
* * *
Подпияхом отчасти.
Еремка, Еремка, поганый бог! От юности моея мнозиборют мя страсти. В окаянстве других обличаю, а сам окаяннее всех.
Афросинья. Беззаконья мои познах и греха моего непокрых. Отяготе на мне рука Твоя, Господи! Когда приидуи явлюся лицу Божию? Быша слезы моя хлеб мне деньи нощь, желает и скончевается душа моя во дворы Господни.
С Благовещенским протопресвитером, духовным отцомнашим Яковом, куликали до ночи. Пили не по-немецки, а по-русски. Поджарились изрядно.
Афроська! Афроська! (Примечание Арнгейм.: следуетНепристойное ругательство).
* * *
Из Полтавской службы стих на литии: Враг крестаГосподня - пели явно при всех, на подпитках, к лицу Феодосия, архимандрита Невского.
* * *
Дивлюся батюшке: за что любит Федоску? Разве зато, что вносит в народ люторские обычаи и разрешает нався? Сущий есть аферист, воистину враг креста Господня!
* * *
Экого плута тонкого мало я видал! Политик, зла явноне сотворит; только надобно с ним обхождение иметь опасное и жить не явно в противность, но лицемерно, когдауже так учинилось, что у него под командою быть.
* * *
Жалость дому Твоего снедает мя. Боже! Убоялся ивострепетал, да не погибнет до конца на Руси христианство!
* * *
Сопряженная мне (Примечание Арнгейм: так царевичназывает свою супругу, крон принцессу, Шарлотту) имеетво чреве.
Федоска ересиарх и ему подобные начали явно всюцерковь бороть, посты разорять, покаяние и умерщвлениеплоти в некое баснословие вменять, безженство и самовольное убожество в смех обращать и прочие стропотные иузкие пути жестокого христианского жития в стези гладкие и пространные изменять. Всякое развратное и слабоежитие иметь учат смело, и сим лаяньем любителей мирасего в такое бесстрашие и сластолюбие приводят, чтомногие и в эпикурские мнения впали: ешь, пей, веселись - по смерти же никакого воздаяния нет.
Иконы святые идолами называют, пение церковное бычачьим рыком. Часовни разоряют, а где стены остались - табаком торговать, бороды брить попустили. Чудотворные иконы на гнойных телегах, под скверными рогожами, нагло во весь народ ругаючись, увозят. На всеблагочестие и веру православную наступили, но таким образом и претекстом, будто не веру, а непотребное и весьмавредительное христианству суеверие искореняют. О, скольмногое множество под сим притвором людей духовныхистреблено, порастрижено и перемучено! Спроси ж, за что?
Больше ответа не услышишь, кроме сего: суевер, ханжа, пустосвят негодный. Кто посты хранит - ханжа, кто молится - пустосвят, кто иконам кланяется - лицемер.
Сие же все делают такою хитростью и умыслом, дабывовсе истребить в России священство православное и завесть свою новомышленную люторскую да кальвинскуюбеспоповщину.
Ей, нечувствен, кто не обоняет в них духа афейского!
* * *
Когда малый недуг сей люторства расширится и от многих размножится и растлит все тело - тогда что будет, разумевай!
Было бы суслице, доживем и до бражки.
* * *
Звоны церковные переменили. Звонят дрянью, как напожар гонят или всполох бьют. И во всем прочем пременение. Иконы не на досках, а на холстах, с немецких персон пишут неистово. Зри Спасов образ Иммануила"т. е. Христа.
весь, яко немчин, брюхат и толст, учинен по плотскомуумыслу. Возлюбили толстоту плотскую, опровергли долгорнее. И церкви не по старому обычаю, но шпицем наподобие кирок строить и во образ лютерских органов наколокольнях играть приказали.
Ох, ох, бедная Русь! Что-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев?
* * *
Монашество искоренить желают. Готовят указ, дабы отдне впредь никого не постригать, а на убылыя местамонастыри определять отставных солдат.
А в Евангелии сказано: грядущего ко Мне не изжену.
Но им Св. Писание - ничто.
* * *
Вера стала духовным артикулом, как есть Артикулвоинский.
Да какова та молитва будет, что по указу, под штрафомПролиться?
* * *
"Нищих брать за караул, бить батожьем нещадно иссылать на каторгу, чтоб хлеб не даром ели".
Таков указ царев, а Христов - на Страшном Судилище: Взалкахся бо, и не даете Ми ясти; возжаждахся, i не напоисте Мене; странен бых, и не введосте Мене;
и не одеясте Мене. Аминь, глаголю вам: понеже неотворите единому сих меньших, ни Мне сотворите.
Так-то, под наилучшим полицейским распорядком, учатругать самого Христа, Царя Небесного - в образе нищихбьют батожьем и ссылают на каторгу.
Весь народ Российский голодом духовным тает.
Сеятель не сеет, а земля не принимает; иереи не брешут, а люди заблуждаются. Сельские попы ничем от пахотных мужиков неотменны: мужик за соху, и поп за соху.
A христиане помирают как скот. Попы пьяные в алтаресквернословят, бранятся матерно. Риза на плечах златотканая, а на ногах лапти грязные; просфоры пекут ржаные; страшные Тайны Господни хранят в сосудцах зелогнусных, с клопами, сверчками и тараканами.
Чернецы спились и заворовались.
Все монашество и священство великого требует исправления, понеже истинного монашества и священстваедва след ныне обретается.
Мы носим на себе зазор, что ни веры своей, каковаона есть, ни благочиния духовного не разумеем, но живемЧуть не подобны бессловесным. Я мню, что и на Москверазве сотый человек знает, что есть православная христианская вера, или кто Бог, и как Ему молиться, и какволю Его творить.
Не обретается в нас ни знака христианского, крометого, что только именем слывем христиане.
* * *
Все объюродели. В благочестии аки лист древесныйколеблемся. В учения странные и различные уклонилися, одни - в римскую, другие - в люторскую веру, на обаколена хромаем, крещеные идолопоклонники. Оставили сосцы матери нашей Церкви, ищем сосцов египетских, иноземческих, еретических. Как слепые щенята поверженные, все розно бредем, а куда, того никто не ведает.
* * *
В Чудове монастыре Фомка цырульник, иконоборец, образ Чудотворца Алексия Митрополита железным косарем изрубил для того, что святых икон и животворящего Креста, и мощей угодников Божиих, он. Фомка, непочитает; святые-де иконы и животворящий Крест-деларук человеческих, а мощи, его. Фомку, не милуют; и догматы, и предания церковные не приемлет; и во Евхаристии не верует быть истинное Тело и Кровь Христовы, но просвира и вино церковное просто.
И Стефан митрополит Рязанский Фомку анафеме церковной и казни гражданской предал - сжег в срубе наКрасной площади.
А господа Сенат митрополита к ответу за то в Питербурх призывали и еретикам поноровку чинили: Фомкинаучителя, иконоборца Митьку Тверетинова лекаря оправдали, а святителя с великим стыдом из палаты судебнойвон изгнали; и, плача, шел и говорил:
- Христе Боже, Спаситель наш! Ты Сам сказал: Аще Мене изгнаша, и вас изженут. Вот меня выгоняют вон, но не меня. Самого Тебя изгоняют. Сам ты, Всевидче, зришь, что сей суд их неправеден,- Сам их исуди!
И как вышел митрополит из Сената на площадь, весьнарод сжалился над ним и плакал.
А родший мя на Рязанского в пущем гневе.
* * *
Церковь больше царства земного. Ныне же царствовозобладало над церковью.
Древле цари патриархам земно кланялись. Ныне жеместоблюститель патриаршего престола грамотки свои царюподписывает: "Вашего Величества раб и подножие, смиренный Стефан, пастушок рязанский".
Глава церкви стала подножием ног государевых,вся церковь - холопскою.
На что Дмитрий, митрополит Ростовский, святой былчеловек, а как родший мя напоил его венгерским, да стало делах духовной политики спрашивать, ничего святойстарец не ответствовал, а только все крестил да крестилцаря, молча. Так и открестился!
* * *
Против речного-де стремления, говорят отцы, нельзяплавать, плетью обуха не перешибешь.
А как же святые мученики кровей своих за церковьне щадили?
* * *
У царя архиереи на хлебах - а чей хлеб ем, того и вем.
* * *
Прежние святители печальники были всей земли русской, а нынешние архиереи не печалуются пред государем, но паче потаковники бывают и благочестивый сан царский растлевают.
* * *
Народ согрешит, царь умолит; царь согрешит, народне умолит. За государево прегрешение Бог всю землюказнит.
* * *
Намедни, на подпитках, пастушок рязанский родшемумя говорил: "Вы, цари, земные боги, уподобляетеся самому Царю Небесному".
А князь-папа, пьяный шут, над святителем ругался: - Я, говорит, хоть и в шутах патриарх, а такого быслова царю не сказал! Божие больше царева.
И царь шута похвалил.
* * *
На тех же подпитках, как заговорили архиереи о вдовстве церкви и о нужде патриаршества, родший мя в великом гневе выхватил из ножен кортик, так что все затряслись, думали, рубить начнет, ударил лезвеем плашмяпо столу, да закричал: - Вот вам патриарх! Оба вместе - патриарх и царь!
* * *
Федоска родшему мя приговаривает, дабы российскимцарям отныне титлу принять императорскую, сиречь, древних римских кесарей.
* * *
В Москве, на Красной площади, в 1709 году, в триумфованьи на Полтавскую викторию людьми чина духовного воздвигнуто некое подобие ветхо-римского храма сжертвенником - добродетелям Российского бога Аполлои Марса - сиесть, родшего мя. И на оном ветхоэллинском капище подписано:
"Basis et fundamentum reipublicae religio. Утверждениеи основание государства есть вера".
Какая вера? В коего Бога или в коих богов?
В оном же триумфованьи представлена ПолитиколепнаяАпофеозиз Всероссийского Геркулеса - сиесть, родшегомя, избивающего многих людей и зверей и, по совершениисих подвигов, возлетающего в небо на колеснице бога Иовиша, везомой орлами по Млечному пути - с подписью: "Viamque effectat Olympo".
"Пути желает в Олимп".
А в книжице, сочиненной от иеромонаха Иосифа, префекта академии, об оной Апофеозиз сказано:
"Ведати же подобает, яко сия не суть храм или церковь, во имя некоего от святых созданная, но политичная, сиесть, гражданская похвала".
* * *
Федоска родшему мя приговаривал, дабы в указе долженствующей быть коллегии духовной. Св. Синода, а то ив самой присяге российской объявить во весь народ симисловами:
"Имя Самодержца своего имели бы, яко главы своея, и отца отечества, и Христа Господня".
* * *
Хотят люди восхитить Божескую славу и честь Христа, вечного и единого Царя царей. Именно в сборникеРимских Законов читаются нечестивые и богохульные слова: Самодержец Римский есть всему свету Господь.
* * *
Исповедуем и веруем, что Христос един есть Царьцарей и Господь господей, и что нет человека, всего мирагоспода.
* *
Камень нерукосечный от несекомой горы, Иисус Христос, ударил и разорил Римское царство и разбил в прахглиняные ноги. Мы же паки созидаем и строим то, чтоБог разорил. Несть ли то - бороться с Богом?
* *
Смотри гисторию Римскую. Говорил цесарь Калигула: "Императору все позволено. Omnia licet".
Да не единым цесарям римским, а и всяким плутами хамам, и четвероногим скотам все позволено.
* *
Навуходоносор, царь Вавилонский, рече: Бог есмь аз.
Да не богом, а скотом стал.
* * *
На Васильевском острову, в доме царицы ПрасковьиМатвеевны живет старец Тимофей Архипыч, прибежищеотчаянных, надежда ненадежных, юродь миру, а не себе.
Совести человеческие знает.
Намедни ночью ездил к нему, беседовал. Архипычсказывает, что Антихрист-де есть ложный царь, истинныйхам. И сей Хам грядет.
* * *
Читал митрополита Рязанского Знаменья ПришествияАнтихристова и сего Хама Грядущего вострепетал.
На Москве Григория Талицкого сожгли за то, что внарод кричал об антихристовом пришествии. Талицкийбыл большого ума человек. И драгунского полка капитан, Василий Левин, что был со мною на пути из Львова вКиев в 1711 году, да светлейшего князя Меншиковадуховник, поп Лебедка, да подьячий Ларивон Докукин идругие многие по сему же мыслят об Антихристе.
По лесам и пустыням сами себя сожигают люди, страхаради антихристова.
Вне членов--брани, внутри членов--страхи, Вижу, что отовсюду погибаем, а помощи и спасения ниоткудане знаем. Молимся и боимся. Столько беззаконий, столькообид вопиют на небо и возбуждают гнев и отмщение божье-!
* * *
Тайна беззакония деется. Время приблизилось. Насамой громаде злобы стоим все, а отнюдь веры не имеем.
* * *
Некий раскольщик тайну Христову всю пролил подноги и ногами потоптал.
* * *
У Любеча пролет саранчи с полудня на полночь, а накрылах надпись: Гнев Божий.
* * * ,f
Дни, кратки и пасмурны. Старые люди говорят: непо-прежнему и солнце светит.
* * *
Подпияхом, водковали зело. Видит Бог, со страха пьем, дабы себя не помнить.
* * *
Страх смерти напал на меня.
Конец при дверях, секира при корени, коса смертнаянад главою.
* * *
Спаси, Господи, русскую землю! Заступись, помилуй, Матерь Пречистая!
* * *
Добре преподобный Семеон, Христа ради юродивый, другу своему, Иоанну диакону пред кончиною сказывал: "Между простыми людьми и земледельцами, которые в незлобии и простоте сердца живут, никого не обижают, ноот труда рук своих в поте лица едят хлеб свой,- междутакими многие суть великие святые, ибо видел я их, приходящих в город и причащающихся, и были они, какзолото чистое".
* * *
О, человеки, последних сих времен мученики, в васХристос ныне, яко в членах Своих, обитает. Любит Господь плачущих; а вы всегда в слезах. Любит Господьалчущих и жаждущих; а у вас есть и пить мало чего иному и половинного нестает хлеба. Любит страждущихневинно; а в вас страдания того не исчислишь - уже вком едва душа в теле держится. Не изнемогайте в терпении, нo благодарите Христа своего, а Он к вам по воскресении Своем будет в гости - не в гости только, нов неразлучное с вами пребывание. В вас Христос естьи будет, а вы скажите: аминь!
ДНЕВНИК ФРЕЙЛИНЫ АРНГЕИМ
Этими словами кончался дневник царевича Алексея.
Он при мне бросил его в огонь.
31 декабря 1715
Сегодня скончалась последняя русская царица МарфаМатвеевна, вдова брата Петрова, царя Феодора Алексеевича. При иностранных дворах ее считали давно умершею: Со смерти мужа, в течение тридцати двух лет, она былапомешанной, жила, как затворница, в своих покоях инИкогда никому не показывалась.
Ее хоронили в вечерние сумерки с большим великолепием. Погребальное шествие совершалось между двумярядами факелов, расставленных по всему пути от домаусопшей - она жила рядом с нами, у церкви Всех Скорбящих - к Петропавловскому собору, через Неву, по льду.
тот же самый путь, по которому, два месяца с лишнимназад, везли на траурном фрегате тело ее высочества.
хоронили первую чужеземную царевну; теперь последнюю русскую царицу.
Впереди шло духовенство в пышНых ризах, со свечамии кадилами, с похоронным пением. Гроб везли на санях.
за ним тайный советник Толстой нес корону, всю усыпанную драгоценными каменьями.
Царь впервые на этих похоронах отменил древнийрусский обычай надгробных воплей и причитаний: строго приказано было, чтобы никто не смел громко плакать.
Все шли молча. Ночь была тихая. Слышался лишьтреск горячей смолы, скрип шагов по снегу, да похоронноепение. Это безмолвное шествие навевало тихий ужас. Казалось, мы скользим по льду вслед за умершею, сами, какмертвые, в черную вечную тьму. Казалось также, что впоследней русской царице Россия новая хоронит старую, Петербург - Москву.
Царевич, любивший покойную, как родную мать, потрясен этой смертью. Он считает ее для себя, для всей
судьбы своей дурным предзнаменованием. Несколько раз, во время похорон, говорил мне на ухо: - Теперь всему конец!
1 января 1716
Завтра утром, вместе с баронами Левенвольдами, мывыезжаем из Петербурга прямо на Ригу и через Данцигв Германию. Навсегда покидаю Россию. Это моя последняя ночь в доме царевича.
Вечером заходила к нему проститься. По тому, как мырасстались, я почувствовала, что полюбила его и никогдане забуду.
- Кто знает,- сказал он,- может быть, еще увидимся. Хотелось бы мне снова в гости к вам, в Европу.
Мне тамошние места полюбились. Хорошо у вас, вольнои весело.
- За чем же дело стало, ваше высочество?
Он тяжело вздохнул: - Рад бы в рай, да грехи не пускают.
И прибавил со своею доброю улыбкою: - Ну, Господь с вами, фрейлейн Юлиана! Не поминайте лихом, поклонитесь от меня Европским краям и старику вашему, Лейбницу. Может быть, он и прав: дастБог, мы друг друга не съедим, а послужим друг другу!
Он обнял меня и поцеловал с братскою нежностью.
Я заплакала. Уходя, еще раз обернулась к нему, посмотрела на него последним прощальным взором, и опятьсердце мое сжалось предчувствием, как в тот день, когдая увидела в темном-темном, пророческом зеркале соединенные лица, Шарлотты и Алексея и мне показалось, чтооба они - жертвы, обреченные на какое-то великое страдание. Она погибла. Очередь за ним.
И еще мне вспомнилось, как в последний вечер в Рождествене он стоял на голубятне, в вышине, над черным, точно обугленным, лесом, в красном, точно окровавленном, небе, весь покрытый, словно одетый, белыми голубинымикрыльями. Таким он и останется навеки в моей памяти.
Я слышала, что узники, выпущенные на волю, иногдажалеют о тюрьме, Я теперь чувствую нечто подобноек России.
Я начала этот дневник проклятиями, Но кончу благословениями. Скажу лишь то, что может быть, многие вЕвропе сказали бы. если бы лучше знали Россию: таинственная стран?. таинсТвенный нярод.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
НАВОДНЕНИЕ
Царя предупреждали, при основании Петербурга, чтоместо необитаемо, по причине наводнений, что за двенадцать лет перед тем вся страна до Ниеншанца была потоплена, и подобные бедствия повторяются почти каждыепять лет; первобытные жители Невского устья не строилипрочных домов, а только малые хижины; и когда по приметам ожидалось наводнение, ломали их, бревна и доскисвязывали в плоты, прикрепляли к деревьям, сами жеспасались на Дудерову гору. Но Петру новый город казался "Парадизом", именно вследствие обилия вод. Самон любил их, как водяная птица, и подданных своихнадеялся здесь скорее, чем где-либо, приучить к воде.
В конце октября 1715 года начался ледоход, выпалснег, поехали на санях, ожидали ранней и дружной зимы.
Но сделалась оттепель. В одну ночь все растаяло. Ветерс моря нагнал туман - гнилую и душную желтую мглу, от которой люди болели.
"Молю Бога вывесть меня из сего пропастного места,писал один старый боярин в Москву.- Истинно опасаюсь, чтоб не занемочь; как началась оттепель, такой стал бальзамовый дух и такая мгла, что из избы выйти неможно, и многие во всем Парадизе от воздуху помирают".
Юго-западный ветер дул в продолжение девяти дней.
Вода в Неве поднялась. Несколько раз начиналось наводнение.
Петр издавал указы, которыми повелевалось жителямвыносить из подвалов имущество, держать лодки наготове, сгонять скот на высокие места. Но каждый раз водаубывала. Царь, заметив, что указы тревожат народ, и, заключив по особым, ему одному известным приметам, чтобольшого наводнения не будет, решил не обращать внимания на подъемы воды.
6 ноября назначена была первая зимняя ассамблеяв доме президента адмиралтейской коллегии, Федора Матвеевича Апраксина, на Набережной, против Адмиралтейства, рядом с Зимним дворцом.
Накануне вода опять поднялась. Сведущие людипредсказывали, что на этот раз не миновать беды. Сообщались приметы: тараканы во дворце ползли из погребов на чердак; мыши бежали из мучных амбаров; государыне приснился Петербург, объятый пламенем, а пожарснится к потопу. Не совсем оправившись после родов, немогла она сопровождать мужа на ассамблею и умоляла егоне ездить.
Петр во всех взорах читал TоT древний страх воды, с которым тщетно боролся всю жизнь: "жди горя с моря, беды от воды; где вода, там и беда; и царь воды не уймет".
Со всех сторон предупреждали его, приставали и наконец так надоели, что он запретил говорить о наводнении.
Обер-полициймейстера Девьера едва не отколотил дубинкою. Какой-то мужичок напугал весь город предсказаниями, будто бы вода покроет высокую ольху, стоявшую наберегу Невы, у Троицы. Петр велел срубить ольху и на томсамом месте наказать мужичка плетьми, с барабаннымбоем и "убедительным увещанием" к народу.
Перед ассамблеей приехал к царю Апраксин и просилпозволения устроить ее в большом доме, а не во флигеле, где она раньше бывала, стоявшем на дворе и соединеннымс главным зданием узкою стеклянною галереей, небезопасною в случае внезапного подъема воды: гости могли бытьотрезаны от лестницы, ведущей в верхние покои. Петрзадумался, но решил поставить на своем и назначил собрание в обычном ассамблейском домике.
"Ассамблея,- объяснялось в указе,- есть вольное собрание или съезд, не для только забавы, но и для дела.
Хозяин не повинен гостей ни встречать, ни провожать, ни потчевать.
Во время бытия в ассамблее вольно сидеть, ходить, играть, и в том никто другому прешкодить, или унимать, также церемонии делать вставаньем, провожаньем и прочим да не дерзает, под штрафом великого Орла".
Обе комнаты - в одной ели и пили, в другой танцевали - были просторные, но с чрезвычайно низкими потолками. В первой стены выложены, как в голландскихкухнях, голубыми изразцами; на полках расставлена оловянная посуда; кирпичный пол усыпан песком; огромнаякафельная печь жарко натоплена. На одном из трех длинных столов - закуски,- любимые Петром фленсбургскиеустрицы, соленые лимоны, салакуша; на другом - шашкии шахматы; на третьем-картузы табаку, корзины глиняных трубок, груды лучинок для раскуривания. Сальныесвсчи тускло мерцали в клубах дыма. Низенькая комната, набитая людьми, напоминала шкиперский погреб где-нибудь в Плимуте или Роттердаме. Сходство довершалосьмножеством английских и голландских корабельных мастеров. Жены их, румяные, толстые, гладкие, точно глянцевитые, уткнув ноги в грелки, вязали чулки, болтали и, видимо, чувствовали себя как дома.
Петр, покуривая кнастер из глиняной короткой носогрейки, попивая флип - гретое пиво с коньяком, леденцом и лимонным соком, играл в шашки с архимандритомФедосом.
Боязливо ежась и крадучись, как виноватая собака, подошел к царю обер-полициймейстер Антон МануйловичДевьер, не то португалец, не то жид, с женоподобнымлицом, с тем выражением сладости и слабости, котороеиногда свойственно южным лицам.
- Вода поднимается, ваше величество.
- Сколько?
- Два фута пять вершков.
- А ветер?
- Вест-зюйд-вест.
- Врешь! Давеча я мерил сам: зюйд-вест-зюйд.
- Переменился,- возразил Девьер с таким видом, какбудто виноват был в направлении ветра.
- Ничего,- решил Петр,- скоро на убыль пойдет.
Бурометр кажет к облегчению воздушному. Небось, необманет!
Он верил в непогрешимость барометра так же, как вовсякую механику.
- Ваше величество! Не будет ли какого указа? жалобно взмолился Девьер.- А то уж как и быть незнаю. Зело опасаются. Сведущие люди сказывают...
Царь посмотрел на него пристально.
- Одного из оных сведущих я уже у Троицы выпорол, и тебе по сему же будет, если не уймешься. Ступайпрочь, дурак!
Девьер, еще более съежившись, как ласковая сучкаЛизетта под палкой, мгновенно исчез.
- Как же ты, отче, о сем необычайном звоне полагаешь? - обратился Петр к Федосу, возобновляя беседу ополученном недавно донесении, будто бы по ночам вгородских церквах каким-то чудом гудят колокола: молвагласила, что гудение это предвещает великие бедствия.
Федоска погладил жиденькую бородку, поиграл двойной панагией с распятием и портретом государя, взглянул искоса на царевича Алексея, который сидел тут жерядом, сощурил один глаз, как будто прицеливаясь, ивдруг все его крошечное личико, мордочка летучей мыши, озарилось тончайшим лукавством:
- Чему бы оное бессловесное гудение человеков учило, может всяк имеющий ум рассудить: явно - от Противника; рыдает бес, что прелесть его изгоняется от народов российских - из кликуш, раскольщиков и старцевпустосвятов, об исправлении коих тщание имеет ваше величество.
И Федоска свел речь на свой любимый предмет, нарассуждение о вреде монашества.
- Монахи тунеядцы суть. От податей бегут, чтобыдаром хлеб есть. Что ж прибыли обществу от сего? Звание свое гражданское ни во что вменяют, суете сего мираприписуют - что и пословица есть: кто пострижется, говорят,- работал земному царю, а ныне пошел работатьНебесному. В пустынях скотское житие проводят. А тогоне рассудят, что пустыням прямым в России, студеногоради климата, быть невозможно.
Алексей понимал, что речь о пустосвятах - каменьв его огород.
Он встал. Петр посмотрел на него и сказал: - Сиди.
Царевич покорно сел, потупив глаза,- как сам он чувствовал, с "гипокритским" видом.
Лицемерным (франц. hypocrite).
Федоска был в ударе; поощряемый вниманием царя, который вынул записную книжку и делал в ней отметкидля будущих указов,- предлагал он все новые и новыемеры, будто бы для исправления, а в сущности, казалосьцаревичу, для окончательного истребления в России монашества.
- В мужских монастырях учредить гошпитали по регламенту для отставных драгун, также училища цыфирии геометрии; в женских - воспитательные дома для зазорных младенцев; монахиням питаться пряжею на мануфактурные дворы...
Царевич старался не слушать; но отдельные слова доносились до него, как властные окрики: - Продажу меда и масла в церквах весьма пресечь.
Пред иконами, вне церкви стоящими, свещевозжения весьма возбранить. Часовни ломать. Мощей не являть. Чудесне вымышлять. Нищих брать за караул и бить батожьемнещадно...
Ставни на окнах задрожали от напора ветра. По комнате пронеслось дуновенье, всколыхнувшее пламя свечей.
Как будто несметная вражья сила шла на приступ и ломилась в дом. И Алексею чудилась в словах Федоскита же злая сила, тот же натиск бури с Запада.
Во второй комнате, для танцев, по стенам были гарусные тканые шпалеры; зеркала в простенках; в шандалахвосковые свечи. На небольшом помосте музыканты с оглушительными духовыми инструментами. Потолок, с аллегорической картиной Езда на остров любви - такой низкий, что голые амуры с пухлыми икрами и ляжками почтикасались париков.
Дамы, когда не было танцев, сидели, как немые, скучали и млели; танцуя, прыгали как заведенные куклы;
на вопросы отвечали "да" и "нет", на комплименты озирались дико. Дочки словно пришиты к маменькиным юбкам; а на лицах маменек написано: "лучше б мы девиц своих в воду пересажали, чем на ассамблеи привозили!"
Вилим Иванович Монс говорил переведенный из немецкой книжки комплимент той самой Настеньке, котораявлюблена была в гардемарина и в Летнем саду на празднике Венус плакала над нежною цыдулкою:
- Чрез частое усмотрение вас, яко изрядного ангела, такое желание к знаемости вашей получил, что я того долеескрыть не могу, но принужден оное вам с достойнымпочтением представить. Я бы желал усердно, дабы вы, моя госпожа, столь искусную особу во мне обрели, чтоб ясвоими обычаями и приятными разговорами вас, мою госпожу, совершенно удовольствовать удобен был; но, понеже натура мне в сем удовольствии мало склонна есть, тоблаговолите только моею вам преданною верностью и услужением довольствоваться...
Настенька не слушала - звук однообразно жужжащихслов клонил ее ко сну. Впоследствии жаловалась онатетке на своего кавалера: "Иное говорит он, кажется, ипо-русски, а я, хоть умереть, ни слова не разумею".
Секретарь французского посланника, сын московскогоподьячего, Юшка Проскуров, долго живший в Париже ипревратившийся там в monsieur George' а, совершенногопетиметра и галантома, Петиметр (франц. petit-maitre)-молодой щеголь; галантом (франц. galant homme)-галантный человек.
пел дамам модную песенку опарикмахере Фризоне и уличной девке Додене:
La Dodun dit a Frison: Coiffez moi avec adresse.
Je pretends avec raisonInspirer de la tendresse.
Tignonnez, tignonnez, bichonnez moi!
Додена сказала. Фризону: Хорошенько меня причеши.
Я хочу с полным на то правомВнушать любовь.
Завивай, завивай, наряжай меня! (франц. )
Прочел и русские вирши о прелестях парижской жизни!
Красное место, драгой берег Сенской, де быть не смеет манир деревенской, Ибо все держит в себе благородно Богам и богиням ты -- место природно.
А я не могу никогда позабыти, Пока имею на земле быти!
Старые московские бояре, враги новых обычаев, сидели поодаль, греясь у печки, и вели беседу полунамеками, полузагадками:
- Как тебе, государь мой, питербурхская жизнь кажется?
- Прах бы вас побрал и с жизнью вашею! Финтифанты, немецкие куранты! От великих здешних кумплиментов и приседаний хвоста и заморских яств глаза смутились.
- Что делать, брат! На небо не вскочишь, в землюне закопаешься.
- Тяни лямку, пока не выкопают ямку.
- Трещи, не трещи, да гнись.
- Ой-ой-ошеньки, болят боченьки, бока болят, а лежать не велят.
Монс шептал на ухо Настеньке только что сочиненнуюпесенку: Без любви и без Страсти, Все дни суть неприятны: Вздыхать надо, чтоб сластиЛюбовны были златны.
На что и жить, Коль не любить?
Вдруг почудилось ей, что потолок шатается, как вовремя землетрясения, и голые амуры падают прямо ей наголову. Она вскрикнула. Вилим Иванович успокоил ее: - ЭTо ветер; шаталось полотно с картиной, прибитое к потолку и раздуваемое, как парус. Опять ставни задрожали, на этот раз так, что все оглянулись со страхом.
Но заиграл полонез, пары закружились-и бурю заглушила музыка. Только зябкие старички, греясь у печки, слышали, как ветер воет в трубе, и шептались, и вздыхали, и качали головами; в звуках бури, еще более зловещихсквозь звуки музыки, им слышалось: "жди горя с моря, беды от воды".
Петр, продолжая беседу с Федоскою, расспрашивалоб ереси московских иконоборцев, Фомки цирюльникаи Митьки лекаря.
Оба ересиарха, проповедуя свое учение, ссылались нанедавние указы царя: "Ныне-де у нас на Москве, говорили они, слава Богу, вольно всякому,- кто какую верусеебе изберет, в такую и верует".
- По-ихнему, Фомки да Митьки, учению,- говорилФедос с такой двусмысленной усмешкой, что нельзя былопонять, осуждает ли он ересь, или сочувствует,- праваявера от святых писаний и добрых дел познается, а неот чудес и преданий человеческих. Можно-де спастись вовсех верах, по слову апостола: делающий правду во всяком народе Богу угоден.
- Весьма разумно,-заметил Петр, и усмешка монахаотразилась в такой же точно усмешке царя: они понимали друг друга без слов.
- А иконы-де, учат, дела рук человеческих, суть идолы,- продолжал Федос.- Крашеные доски как могут чудеса творить? Брось ее в огонь - сгорит, как и всякоедерево. Нс иконам в землю, а R ту в небо подобаеткланяться. И кто-де им, угодникам Божьим, дал такиеуши долгие, чтоб с неба слышать моления земных? И если, говорят, сына у кого убьют ножом или палкою, то отецтого убитого как может ту палку или нож любить? Таки Бог как может любить древо, на коем распят Сын его?
И Богородицу, вопрошают, чего ради весьма почитаете?
Она-де подобна мешку простому, наполненному драгоценных каменьев и бисеров, а когда из мешка оные драгиекаменья иссыпаны, то какой он цены и чести достоин? И отаинстве Евхаристии мудрствуют: как может Христос повсюду раздробляем и раздаваем, и снедаем быть в службах, коих бывает в свете множество в един час? Да какможет хлеб переменяться в Тело Господне молитвами поповскими? А попы-де всякие бывают - и пьяницы, и блудники, и сущие злодеи. Отнюдь сего статься не может; и
усмехался все наглее, все зло
в том-де мы весьма усомневаемся: понюхаем - хлебом пахнет; также и Кровь, по свидетельству данных нам чувств, является красное вино просто...
- Сих непотребств еретических нам, православным, и слушать зазорно! - остановил Федоску царь.
Тот замолчал, но усмехался все наглее, радостнее.
Царевич поднял глаза и посмотрел на отца украдкою.
Ему показалось, что Петр смутился: он уже не усмехался;
лицо его было строго, почти гневно, но, вместе с тем, беспомощно, растерянно. Не сам ли он только что призналоснование ереси разумным? Приняв основание, как не принять и выводов? Легко запретить, но как возразить?
Умен царь; но не умнее ли монах и не ведет ли он царя, как злой поводырь - слепого в яму?
Так думал Алексей, и лукавая усмешка Федоски отразилась в точно такой же усмешке, уже не отца, а сына: царевич и Федоска теперь тоже понимали друг друга без слов.
- На Фомку да Митьку дивить нечего,- проговорилвдруг, среди общего неловкого молчания, Михаиле Петрович Аврамов.- Какова погудка, такова и пляска; кудапастух, туда и овцы...
И посмотрел в упор на Федоску. Тот понял намеки весь пришипился от злости.
В это мгновение что-то ударило в ставни - словно застучали в них тысячи рук - потом завизжало, завыло, заплакало и где-то в отдалении замерло. Вражья силавсе грознее шла на приступ и ломилась в дом.
Девьер каждые четверть часа выбегал во двор узнаватьо подъеме воды. Вести были недобрые. Речки Мья и Фонтанная выступали из берегов. Весь город был в ужасе.
Антон Мануйлович потерял голову. Несколько раз подходил к царю, заглядывал в глаза его, старался бытьзамеченным, но Петр, занятый беседою, не обращална него внимания. Наконец, не выдержав, с отчаянной решимостью, наклонился Девьер к самому уху царя и пролепетал:
- Ваше величество! Вода...
Петр молча обернулся к нему и быстрым, как будтоневольным, движением, ударил его по щеке. Девьер ничего не почувствовал, кроме сильной боли - дело привычное.
"Лестно,- говаривали птенцы Петровы,- быть битуот такого государя, который в одну минуту побьет и пожалует".
И Петр, со спокойным лицом, как ни в чем не бывало, обратившись к Аврамову, спросил, почему до сей поры ненапечатано сочинение астронома Гюйгенса "Мирозрениеили мнение о небесноземных глубусах".
Михайло Петрович смутился было, но, тотчас оправившись и смотря прямо в глаза царю, ответил с твердостью: - Оная книжица самая богопротивная, не чернилом, углем адским писанная и единому только скоромусожжению в срубе угодная...
- Какая ж в ней противность?
- Земли вращение около солнца полагается и множественность миров, и все оные миры такие же, будто, сутьземли, как и наша, и люди на них, и поля, и луга, и леса, и звери, и все прочее, как на нашей земле. И так вкрадчив, хитрит везде прославить и утвердить натуру, чтоесть жизнь самобытную. А Творца и Бога в небытиеизводит...
Начался спор. Царь доказывал, что "Коперников чертеж света все явления планет легко и способно изъясняет".
Под защитой царя и Коперника высказывались мысли все более смелые.
- Ныне уже вся философия механична стала! - объявил вдруг адмиралтейц-советник Александр ВасильевичСикин.- Верят ныне, что весь мир таков есть в своемвеАнчестве, как часы в своей малости, и что все в немделается чрез движение некое установленное, которое зависит от порядочного учреждения атомов. Единая всюдумеханика...
- Безумное атейское мудрование- Гнилое и нетвердое основание разума! - ужасался Абрамов, но его неслушали.
Все старались перещеголять друг друга вольномыслием.
- Весьма древний философ Дицеарх писал, что человека существо есть тело, а душа только приключение иодно пустое звание, ничего не значащее,- сообщил вицеканцлер Шафиров.
- Через микроскопиум усмотрели в семени мужскомживотных, подобных лягушкам, или головашкам,- ухмыльнулся Юшка Проскуров так злорадно, что вывод былясен: никакой души нет. По примеру всех парижскихЩеголей, была и у него своя "маленькая философия", "une petite philosophic", которую излагал он с такою жегалантною легкостью, с какою напевал парикмахерскуюпесенку: "tignonnez, tignonnez, bichonnez moi".
- По Лейбницеву мнению, мы только гидраулическиемыслящие махины. Устерц нас глупее...
- Врешь, не глупее тебя! - заметил кто-то, но Юшкапродолжал невозмутимо:
- Устерц глупее нас, душу имея прилипшую к раковине, и по сему пять чувств ему ненадобны. А можетбыть, в иных мирах суть твари о десяти и более чувствах, столь совершеннее нас, что они так же дивятся Невтонуи Лейбницу, как мы обезьяньим и пауковым действиям...
Царевич слушал, и ему казалось, что в этой беседепроисходит с мыслями то же, что со снегом во времяпетербургской оттепели: все расползается, тает, тлеет, превращается в слякоть и грязь, под веянием гнилого западного ветра. Сомнение во всем, отрицание всего, безоглядки, без удержу, росло, как вода в Неве, прегражденной ветром и грозящей наводнением.
- Ну, будет врать! - заключил Петр вставая.- Ктов Бога не верует, тот сумасшедший, либо с природы дурак. Зрячий Творца по творениям должен познать. А безбожники наносят стыд государству и никак не должныбыть в оном терпимы, поелику основание законов, на коихутверждается клятва и присяга властям, подрывают.
- Беззаконий причина,- не утерпел-таки, вставилФедоска,- не есть ли в гиппокритской ревности, паченежели в безбожии, ибо и самые афеисты учат, дабы внароде Бог проповедан был: иначе, говорят, вознерадитнарод о властях...
Теперь уже весь дом дрожал непрерывною дрожьюот натиска бури. Но к звукам этим так привыкли, чтоне замечали их. Лицо царя было спокойно, и видом своимон успокаивал всех.
Кем-то пущен был слух, что направление ветра изменилось, и есть надежда на скорую убыль воды.
- Видите?-сказал Петр, повеселев.-Нечего былои трусить. Небось, бурометр не обманет!
Он перешел в соседнюю залу и принял участие втанцах.
Когда царь бывал весел, то увлекал и заражал всехсвоею веселостью. Танцуя, подпрыгивал, притопывал, выделывал коленца - "каприоли", с таким одушевлением, что и самых ленивых разбирала охота пуститься в пляс.
В английском контрдансе дама каждой первой парыпридумывала новую фигуру. Княгиня Черкасская поцеловала кавалера своего, Петра Андреевича Толстого, истащила ему на нос парик, что должны были повторитьза нею все пары, а кавалер стоял при этом неподвижнокак столб. Начались возни, хохот, шалости. Резвилиськак школьники. И веселее всех был Петр.
Только старички по-прежнему сидели в углу своем, слушая завывание ветра, и шептались, и вздыхали, и качали головами.
- Многовертимое плясанье женское,- вспоминал одиниз них обличение пляски в древних святоотеческих книгах,- людей от Бога отлучает и во дно адово влечет.
Смехотворцы отыдут в плач неутешный, плясуны повешеныза пуп...
Царь подошел к старичкам и пригласил их участвоватьв танцах. Напрасно отказывались они, извиняясь неумением и разными немощами - ломотою, одышкою, подагroю - царь стоял на своем и никаких отговорок не слушал.
Заиграли важный и смешной гросфатер. Старичкиим дали нарочно самых бойких молоденьких дам - сначала еле двигались, спотыкались, путались и путали других; но, когда царь пригрозил им штрафным стаканомужасной перцовки, запрыгали не хуже молодых. Зато, по окончании танца, повалились на стулья, полумертвыеот усталости, кряхтя, стеная и охая.
Не успели отдохнуть, как царь начал новый, ещеболее трудный, цепной танец. Тридцать пар, связанныхносовыми платками, следовали за музыкантом - маленьким горбуном, который прыгал впереди со скрипкою.
Обошли сначала обе залы флигеля. Потом через галерею вступили в главное здание, и по всему дому, изкомнаты в комнату, с лестницы на лестницу, из жильяв жилье, мчалась пляска, с криком, гиком, свистом ихохотом. Горбун, пиликая на скрипке и прыгая неистово, корчил такие рожи, как будто бес обуял его. За ним, в первой паре, следовал царь, за царем остальные, такчто, казалось, он ведет их, как связанных пленников, аего самого, царя-великана, водит и кружит маленький бес.
Возвращаясь во флигель, увидели в галерее бегущихнавстречу людей. Они махали руками и кричали в ужасе: - Вода! Вода! Вода!
Передние пары остановились, задние с разбега налетели и смяли передних. Все смешалось. Сталкивались, падали, тянули и рвали платки, которыми были связаны.
Мужчины ругались, дамы визжали. Цепь разорвалась.
Большая часть, вместе с царем, кинулась назад к выходуиз галереи в главное здание. Другая, меньшая, находившаяся впереди, ближе к противоположному выходу вофлигель, устремилась было туда же, куда и прочие, ноне успела добежать до середины галереи, как ставня наодном из окон затрещала, зашаталась, рухнула, посыпались осколки стекол, и вода бушующим потоком хлынулав окно. В то же время, напором сдавленного воздухаснизу, из погреба, с гулами и тресками, подобными пушечным выстрелам, стало подымать, ломать и вспучивать пол.
Петр с другого конца галереи кричал отставшим: - Назад, назад, во флигель! Небось, лодки пришлю!
Слов не слышали, но поняли знаки и остановились.
Только два человека все еще бежали по наводненномуполу. Один из них - Федоска" Он почти добежал довыхода, где ждал его Петр, как вдруг сломанная половицаосела, Федоска провалился и начал тонуть. Толстая баба, жена голландского шкипера, задрав подол, перепрыгнула через голову монаха; над черным клобуком мелькнулитолстые икры в красных чулках. Царь бросился к нему напомощь, схватил его за плечи, вытащил, поднял и понес, как маленького ребенка, на руках, трепещущего, машущего черными крыльями рясы, с которых струилась вода, похожего на огромную мокрую летучую мышь.
Горбун со скрипкою, добежав до середины галереи, тоже провалился, исчез в воде, потом вынырнул, поплыл.
Но в это мгновение рухнула средняя часть потолка изадавила его под развалинами.
Тогда кучка отставших - их было человек десять видя, что уже окончательно отрезана водою от главногоздания, бросилась назад во флигель, как в последнееубежище.
Но и здесь вода настигала. Слышно было, как плещутся волны под самыми окнами. Ставни скрипели, трещали, готовые сорваться с петель. Сквозь разбитые стекла водапроникала в щели, сочилась, брызгала, журчала, теклапо стенам, разливалась лужами, затопляла пол.
Почти все потерялись. Только Петр Андреевич Толстой да Вилим Иванович Монс сохранили присутствиедуха. Они нашли маленькую, скрытую в стене за шпалерами дверь. За нею была лесенка, которая вела на чердак.
Все побежали туда. Кавалеры, даже самые любезные, теперь, когда в глаза глядела смерть, не заботились одамах; ругали, толкали их; каждый думал о себе.
На чердаке было темно. Пробравшись ощупью средибревен, досок, пустых бочек и ящиков, забились в самыйдальний угол, несколько защищенный от ветра выступомпечной трубы, еще теплой, прижавшись к ней, и некоторое время сидели так в темноте, ошеломленные, оглупелые от страха. Дамы, в легких бальных платьях, стучализубами от холода. Наконец, Монс решил сойти вниз, неидет ли помощи.
Внизу конюхи, ступая в воде по колено, вводили взалу хозяйских лошадей, которые едва не утонули встойлах. Ассамблейная зала превратилась в конюшню.
Лошадиные морды отражались в зеркалах. С потолкалетели и трепались клочья сорванного полотна с Ездойна остров любви. Голые амуры метались, как будто вTиHоM ужасе. Монс дал конюхам денег. Они досталифонарь, штоф сивухи и несколько овечьих тулупов. Онузнал от них, что из флигеля выхода нет: галерея разрушена; двор залит водою; им самим придется спастись начердак; ждут лодок, да, видно, не дождутся. Впоследтвии оказалось, что посланные царем шлюпки не моглиподъехать к флигелю: двор окружен был высоким забором, а единственные ворота завалены обломками рухнувшего здания.
Монс вернулся к сидевшим на чердаке. Свет фонарянемного ободрил. Мужчины выпили водки. Женщиныкутались в тулупы.
Ночь тянулась бесконечно. Под ними весь дом сотрясался от напора волн, как утлое судно перед крушением.
Над ними ураган, пролетая то с бешеным ревом и топотом, как стадо зверей, то с пронзительным свистом ишелестом, как стая исполинских птиц, срывал черепицыс крыш. И порой казалось, что вот-вот сорвет он и самуюкрышу и все унесет. В голосах бури слышались им воплиутопающих. С минуты на минуту ждали они, что весьдом провалится.
У одной из дам, жены датского резидента, сделались отиспуга такие боли в животе,- она была беременна,- чтобедняжка кричала, как под ножом. Боялись, что выкикет.
Юшка Проскуров молился: "Батюшка, Никола Чудотворец! Сергий Преподобный! помилуйте!" И нельзя былоповерить, что это тот самый вольнодумец, который давеча доказывал, что никакой души нет.
Михаиле Петрович Аврамов тоже трусил. Но злорадствовал.
- С Богом li поспоришь! 11рав"-д.ен унев Его.
сбился город сей с ляпа земли, как Содом и Гоморра.
извратила путь свой на земле. И сказал Господь Бог: конец всякой плоти пришел пред лице Мое. Я наведу наземлю потоп водный и истреблю все сущее с лица земли...
И слушая эти пророчества, люди испытывали новыйневедомый ужас, как будто наступал конец мира, светопреставление.
В слуховом окне вспыхнуло зарево на черном небе.
Сквозь шум урагана послышался колокол. То били внабат. Пришедшие снизу конюхи сказали, что горят избырабочих и канатные склады в соседней Адмиралтейскойслободке. Несмотря на близость воды, пожар был особенно страшен при такой силе ветра: пылающие головниразносились по городу, который мог вспыхнуть каждуюминуту со всех концов. Он погиоал между двумя стихиями - горел и тонул вместе. Исполнялось пророчество: "Питербурху быть пусту".
К рассвету буря утихла. В прозрачной серости тусклого дня кавалеры в париках, покрытых пылью и паутиною, дамы в робронах и фижмах "на версальский манир", под овечьими тулупами, с посиневшими от холодалицами, казались друг другу привидениями.
Монс выглянул в слуховое окно и увидел там, гдебыл город, безбрежное озеро. Оно волновалось - как будто не только на поверхности, но до самого дна кипело, бурлило, и клокотало, как вода в котле над сильным огнем. Это озеро была Нева - пестрая, как шкура на брюхе змеи, желтая, бурая, черная, с белыми барашками, усталая, но все еще буйная, страшная под страшным, серым как земля и низким небом.
По волнам носились разбитые барки, опрокинутые лодки, доски, бревна, крыши, остовы целых домов, вырванные с корнем деревья, трупы животных.
И жалки были, среди торжествующей стихии, следычеловеческой жизни - кое-где над водою торчавшие башни, шпицы, купола, кровли потопленных зданий.
Монс увидел вдали на Неве, против Петропавловскойкрепости, несколько гребных галер и буеров. Поднял валявшийся на полу чердака длинный шест из тех, которымигоняют голубей, привязал к нему красную шелковую косынку Настеньки, высунул шест в окно и начал махать, делая знаки, призывая на помощь. Одна из лодок отделилась от прочих и, пересекая Неву, стала приближатьсяк ассамблейному домику.
Лодки сопровождали царский буер.
Всю ночь работал Петр без отдыха, спасая людей отводы и огня. Как простой пожарный, лазил на горящиездания; огнем опалило ему волосы; едва не задавило рухнувшей балкою. Помогая вытаскивать убогие пожитки бедняков из подвальных жилищ, стоял по пояс в воде ипродрог до костей. Страдал со всеми, ободрял всех. Всюду, где являлся царь, работа кипела так дружно, что ей уступали вода и огонь.
Царевич был с отцом в одной лодке, но всякий раз, как пытался чем-либо помочь, Петр отклонял эту помощь, как будто с брезгливостью.
Когда потушили пожар и вода начала убывать, царьвспомнил, что пора домой, к жене, которая всю ночь провела в смертельной тревоге за мужа.
На возвратном пути захотелось ему подъехать к Летнему саду, взглянуть, какие опустошения сделала вода.
Галерея над Невою была полуразрушена, но ВенераЦела. Подножие статуи - под водою, так что казалось, богиня стоит на воде, и, Пенорожденная, выходит из волн, нo не синих и ласковых, как некогда, а грозных, темных, тяжких, точно железных, Стиксовых волн.
У самых ног на мраморе что-то чернело. Петр посмотрел в подзорную трубу и увидел, что это человек. По указу царя, солдат днем и ночью стоял на часах у драгоценной статуи. Настигнутый водою и нс смея бежать, онзалез на подножие Венеры, прижался к ногам ее, обнялих, и так просидел, должно быть, всю ночь, окоченелыйоT холода, полумертвый от усталости.
Царь спешил к нему на помощь. Стоя у руля, правилбуер наперерез волнам и ветру. Вдруг налетел огромныйвал, хлестнул через борт, обдал брызгами и накренил судно так, что, казалось, оно опрокинется. Но Петр былопытный кормчий. Упираясь ногами в корму, налегая всеютяжестью тела на руль, побеждал он ярость волн и правил твердою рукою прямо к цели.
Царевич взглянул на отца и вдруг почему-то вспомнил то, что слышал однажды в беседе "на подпитках" отсвоего учителя Вяземского:
- Федос, бывало, с певчими при батюшке твоем поют: Где хочет Бог, там чин естества побеждается -- и томуподобные стихи; и то-де поют, льстя отцу твоему: любоему, что его с Богом равняют; а того не рассудит, чтоне только от Бога,- но и от бесов чин естества побеждается: бывают и чуда бесовские!
В простой шкиперской куртке, в кожаных высокихсапогах, с развевающимися волосами,- шляпу только что
сорвало ветром - исполинский Кормчий глядел на потопленный город - и ни смущения, ни страха, ни жалостине было в лице его, спокойном, твердом, точно из камняизваянном - как будто, в самом деле, в этом человекебыло что-то нечеловеческое, над людьми и стихиями властное, сильное, как рок. Люди смирятся, ветры утихнут, волны отхлынут - и город будет там, где он велел бытьгороду, ибо чин естества побеждается, где хочет...
"Кто хочет?"-не смея кончить, спросил себя царевич: "Бог или бес?"
Несколько дней спустя, когда обычный вид Петербурга уже почти скрыл следы наводнения, Петр писал вшутливом послании к одному из птенцов своих:
"На прошлой неделе ветром вест-зюйд-вестом такуюводу нагнало, какой, сказывают, не бывало. У меня вхоромах было сверху пола 21 дюйм; а по огороду и подругой стороне улицы свободно ездили в лодках. И зелобыло утешно смотреть, что люди по кровлям и по деревьям, будто во время потопа сидели, не только мужики, нои бабы. Вода, хотя и зело велика была, а беды большойне сделала".
Письмо было помечено: Из Парадиза.
II
Петр заболел. Простудился во время наводнения, когда, вытаскивая из подвалов имущество бедных, стоял попояс в воде. Сперва не обращал внимания на болезнь, перемогался на ногах; но 15 ноября слег, и лейб-медикБлюментрост объявил, что жизнь царя в опасности.
В эти дни судьба Алексея решалась. В самый деньпохорон кронпринцессы, 28 октября, возвратясь из Петропавловского собора в дом сына для поминальной трапезы, Петр отдал ему письмо, "объявление сыну моему".
в котором требовал его немедленного исправления, подугрозой жестокого гнева и лишения наследства.
- Не знаю, что делать,- говорил царевич приближенным.- нищету ли принять, да с нищими скрыться довремени, отойти ли куда в монастырь, да быть с дьячками.
или отъехать в такое царство, где приходящих принимают и никому не выдают-'
- Иди в монахи,- убеждал адмиралтейц-советникАлександр Кикин, давний сообшник и поверенный Алексея.- Клобук не прибит к голове гвоздем: можноего и снять. Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь...
- Я тебя у отца с плахи снял,-говорил князь Василий Долгорукий.- Теперь ты радуйся, дела тебе ни дочего не будет. Давай писем отрицательных хоть тысячу.
ежели когда что будет; старая пословица: улита едет, колитo будет. Это не запись с неустойкою...
- Хорошо, что ты наследства не хочешь,- утешалкнязь Юрий Трубецкой.- Рассуди, чрез золото слезы нетекут ли?..
С Кикиным у царевича были многие разговоры о бегстве в чужие края, "чтоб остаться там где-нибудь, ни длячего иного, только бы прожить, отдалясь от всего, в покое".
- Коли случай будет,- советовал Кикин,- поезжайв Вену к цесарю. Там не выдадут. Цесарь сказал, чтопримет тебя как сына. А не то к папе, либо ко двору французскому. Там и королей под своею протекцией держат, тебя бы им было не великое дело...
Царевич слушал советы, но ни на что не решался ижил изо дня в день, "до воли Божьей".
Вдруг все изменилось. Смерть Петра грозила переворотом в судьбах не только России, но и всего мира.
ToT, кто вчера хотел скрыться с нищими, мог завтра вступить на престол.
Внезапные друзья окружили царевича, сходились, шептались, шушукались.
- Ждем подождем, а что-то будет.
- Вынется - сбудется,- а сбудется - не минуется.
- Доведется и нам свою песенку спеть.
- И мыши на погост кота волокут.
В ночь с 1 на 2 декабря царь почувствовал себя такплохо, что велел позвать духовника, архимандрита Федора. исповедался и приобщился. Екатерина и Меншиковне выходили из комнаты больного. Резиденты иностранных дворов, русские министры и сенаторы ночевали впокоях Зимнего дворца. Когда поутру приехал царевичузнать о здоровье государя, тот не принял его, но, повнезапному безмолвию расступившейся толпы, по раболепным поклонам, по ищущим взорам, по бледным лицам, ОСобенно мачехи и светлейшего, Алексей понял, как близко то, что всегда казалось ему далеким, почти невозможныM. Сердце у него упало, дух захватило, он сам не зналотчего - от радости или ужаса.
В тот же день вечером посетил Кикина и долго беседовал с ним наедине. Кикин жил на конце города, прямопротив Охтенских слобод, недалеко от Смольного двора.
Оттуда поехал домой.
Сани быстро неслись по пустынному бору и столь жепустынным, широким улицам, похожим на лесные просеки, с едва заметным рядом темных бревенчатых изб, занесенных снежными сугробами. Луны не было видно, новоздух пропитан был яркими лунными искрами, иглами.
Снег не падал сверху, а снизу клубился по ветру столбами, курился как дым. И светлая лунная вьюга играла, точнопенилась, в голубовато-мутном небе, как вино в чаше.
Он вдыхал морозный воздух с наслаждением. Емубыло весело, словно в душе его тоже играла светлая вьюга, буйная, пьяная и опьяняющая. и как за вьюгой луна, такза его весельем была мысль, которой он сам еще не видел, боялся увидеть, но чувствовал, что это ему от нее такпьяно, страшно и весело.
В заиндевелых окнах изб, под нависшими с кровельсосульками, как пьяные глаза под седыми бровями, тусклордели огоньки в голубоватой лунной мгле. "Может быть,подумал он, глядя на них,- там теперь пьют за меня, за надежду Российскую!" И ему стало еще веселее.
Вернувшись домой, сел у камелька с тлеющими углями и велел камердинеру Афанасьичу приготовить жженку. В комнате было темно; свечей не приносили; Алексей любил сумерничать. В розовом отсвете углей забилосьвдруг синее сердце спиртового пламени. Лунная вьюга заглядывала в окна голубыми глазами сквозь прозрачныецветы мороза, и казалось, что там, за ними, тоже бьетсяживое огромное синее пьяное пламя.
Алексей рассказывал Афанасьичу свою беседу с Кикиным: то был план целого заговора, на случай если быпришлось бежать и, по смерти отца, которой он чаялбыть вскоре - у царя-де болезнь эпилепсия, а такие людине долго живут - вернуться в Россию из чужих краев: министры, сенаторы-Толстой, Головкин,, Шафиров, Апраксин, Стрешнев, Долгорукие - все ему друзья, все кнему пристали бы - Боур в Польше, архимандрит Печерский на Украине,, Шереметев в главной армии: - Вся от Европы граница была бы моя!
Афанасьич слушал со своим обычным, упрямым и угрюмым видом: хорошо поешь, где-то сядешь?
- А Меншиков?-спросил он, когда Алексей кончил.
- А Меншикова на кол!
Старик покачал головою: - Для чего, государь-царевич, так продерзливо говоришь? А ну, кто прислушает, да пронесут? В совеститвоей не кляни князя и в клети ложницы твоей не клянибогатого, яко птица небесная донесет...
- Ну, пошел брюзжать! - махнул рукою царевич сдосадою и все-таки с неудержимою веселостью.
Афанасьич рассердился:
- Не брюзжу, а дело говорю! Хвали сон, когда сбудется. Изволишь, ваше высочество, строить гишпанскиеПаамки. Нашего мизерства не слушаешь. Иным веришь, а они тебя обманывают. Иуда Толстой, да Кикин безбожник - предатели! Берегись, государь: им тебя не первого кушать...
- Плюну я на всех: здорова бы мне чернь была! воскликнул царевич.- Когда будет время без батюшки шепну архиереям, архиереи приходским священникам, аСвященники прихожанам. Тогда учинят меня царем и нехотя!
Старик молчал, все с тем же упрямым и угрюмым видом: хорошо поешь, где-то сядешь?
- Что молчишь? -спросил Алексей.
- Что мне говорить, царевич? Воля твоя, а чтоб отбатюшки бежать, я не советчик.
- Для чего?
- Того ради: когда удастся, хорошо; а если не удастся, ты же на меня будешь гневаться. Уж и так от тебяпринимали всячину. Мы люди темненькие, шкурки нанас тоненькие...
- Однако же, ты смотри, Афанасьич, никому прото не сказывай. Только у меня про это ты знаешь, даКикин. Буде скажешь, тебе не поверят' я запруся, а тебястанут пытать...
О пытке царевич прибавил в шутку, чтобы подразнитьстарика.
- А что, государь, когда царем будешь, да так говорить и делать-изволишь-верных слуг пыткой стращать?
- Небось, Афанасьич! Коли будем царем, честью васвсех удовольствую... Только мне царем не быть,- прибавил он тихо.
- Будешь, будешь! - возразил старик с такою уверенностью, что у Алексея опять, как давеча, дух захватило от радости.
Бубенчики, скрип саней по снегу, лошадиное фырканьеи голоса послышались под окнами. Алексей переглянулсяс Афанасьичем: кто мог быть в такой поздний час? Ужне из дворца ли, от батюшки?
Иван побежал в сени. Это был архимандрит Федос.
Царевич, увидев его, подумал, что отец умер - и так побледнел, что, несмотря на темноту, монах заметил это, благословляя его, и чуть-чуть усмехнулся.
Когда они остались с глазу на глаз, Федоска селу камелька против царевича и, молча поглядывая на него, все с тою же, едва заметною усмешкою, начал греть озябшие руки над углями, то разгибая, то сгибая кривыепальцы, похожие на птичьи когти.
- Ну, что, как батюшка? - проговорил, наконец, Алексей, собравшись с духом.
- Плохо,- тяжело вздохнул монах,- так плохо, чтои в живых быть не чаем...
Царевич перекрестился: - Воля Господня.
- Видех человека, яко кедры Ливанские,- заговорилФедос нараспев, по-церковному,- мимо идох -и се не бе.
Изыдет дух его и возвратится в землю свою; в той жедень погибнут все помышления его...
Но вдруг оборвал, приблизил крошечное сморщенноеличико свое к самому лицу Алексея и зашептал быстрымбыстрым, вкрадчивым шепотом:
- Бог долго ждет, да больно бьет. Болезнь государюпришла смертельная от безмерного пьянства, женонеистовства и от Божиего отмщения за посяжку на духовный имонашеский чин, который хотел истребить. Доколе тиранство будет над церковью, дотоле добра ждать нечего. Какое тут христианство! Нешто турецкая хочет быть вера, но ив турках того не делается. Пропащее наше государство!..
Царевич слушал и не верил ушам своим. Всего ожидалон от Федоскиной наглости, только не этого.
- Да вы-то сами, архиереи, церкви Российской правители, чего смотрите? Кому бы и стоять за церковь, какне вам? - произнес он, глядя в упор на Федоску.
- И, полно, царевич! Какие мы правители? Архиереинаши так взнузданы, что куда хошь поведи. Что земскиеярыжки, наставлены. От кого чают, того и величают.
И так, и сяк готовы в один час перевернуться. Не архиереи, а шушера...
И, опустив голову, прибавил он тихо, как будто просебя - Алексею послышался голос веков в этом тихом слове монаха: - Были мы орлы, а стали ночные нетопыри!
В черном клобуке, с черными крыльями рясы, с безобразным востреньким личиком, озаренный снизу красным отсветом потухающих углей, он, в самом деле, походил на огромного нетопыря. Только в умных глазах тусклотлел огонь, достойный орлиного взора.
- Не тебе бы говорить, не мне бы слушать, ваше преподобие!-не выдержав, наконец, воскликнул царевич.Кто церковь царству покорил? Кто люторские обычаи в народ вводить, часовни ломать, иконы ругать, монашеский чинразорять царю приговаривал? Кто ему разрешает на вся?..
Вдруг остановился. Монах глядел на царевича такимпристальным, пронзающим взором, что ему стало жутко.
Уж не хитрость ли, не ловушка ли все это? Не подосланли к нему Федос шпионом от Меншикова, или от самогобатюшки?
- А знаешь ли, ваше высочество,- начал Федоска, прищурив один глаз, с бесконечно лукавой усмешкой,знаешь ли фигуру, в логике именуемую reducto ad absurdum, сведение к нелепому? Вот это самое я и делаю. Царь нацерковь наступил, да явно бороть не смеет, исподтишкаразоряет, гноит, да гношит. А по мне, ломать-так ломай! Что делаешь, делай скорее. Лучше прямое люторство, нежели кривое православие; лучше прямое атейство, нежели кривое люторство. Чем хуже, тем лучше! К томуведу. Что царь начинает, то я кончаю; что на ухо шепчет, то я во весь народ кричу. Им же самим его обличаю: пусть ведают все, как церковь Божия поругана. Слюбится - стерпится, а не слюбится - дождемся поры, так имы из норы. Отольются кошке мышкины слезки!..
- Ловко! - рассмеялся царевич, почти любуясь Федоскою и не веря ни единому его слову.-Ну и хитерже ты, отче, как бес...
- А ты, государь, не гнушайся и бесами. Нехотячерт Богу служит...
: - С чертом, ваше преподобие, себя равняешь?
- Политик я,- скромно возразил монах.- С волкамижить, по-волчьи выть. Диссимуляцию не только учителяполитичные в первых царствования полагают регулах, нои сам Бог политике нас учит: яко рыбарь облагает удильный крюк червем, так обложил Господь Дух Свой Плотью Сына и впустил уду в пучину мира и прехитрил, и уловил врага-диавола. Богопремудрое коварство! Небесная политика!
- А что, отче святый, в Бога ты веруешь? - опятьпосмотрел на него царевич в упор.
- Какая же, государь, политика без церкви, а церковьбез Бога? Несть, бо власть, аще не от Бога...
И странно, не то дерзко, не то робко, хихикнув, прибавил:
- А ведь и ты умен, Алексей Петрович! Умнее батюшки. Батюшка, хотя и умен, да людей не знает - мыего, бывало, частехонько за нос поваживаем. А ты умныхлюдей знать будешь лучше... Миленький!..
И вдруг, наклонившись, поцеловал руку царевича такбыстро и ловко, что тот не успел ее отдернуть, только весьвздрогнул.
Но, хотя он и почувствовал, что лесть монаха-мед наноже, все же сладок был этот мед. Он покраснел и, чтобыскрыть смущение, заговорил с притворною суровостью:
- Смотри-ка ты, брат Федос, не сплошай! Повадилсякувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. Ты-децаря батюшку, словно кошка медведя, задираешь лапою, а как медведь тот, обратясь, да давнет тебя - и дух твойне попахнет!..
Личико Федоски болезненно сморщилось, глаза расширились, и, оглядываясь, точно кто-то стоял у него за спиною, зашептал он, как давеча, быстрым, бессвязным, словно горячечным шепотом:
- Ох, миленький, ох, страшно, и то! Всегда я думал, что мне от его руки смерть будет. Как еще в младыхлетах приехал на Москву с прочею шляхтою, и приведены в палату и пожалованы к ручке, кланялся я дяде твоему, царю Иоанну Алексеевичу; а как пришел до рукицаря Петра Алексеевича - такой на меня страх напал, такой страх, что колена потряслися, едва стою, и от сеговремени всегда рассуждал, что мне от той же руки смертьбудет!..
Он и теперь весь дрожал от страха. Но ненавистьбыла сильнее страха. Он заговорил о Петре так, что Алексею почудилось, будто Федоска не лжет, или не совсемлжет. В мыслях его узнавал он свои собственные самыетайные, злые мысли об отце:
- Великий, говорят, великий государь! А в чем еговеличество? Тиранским обычаем царствует. Топором дакнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор инструмент железный - не велика диковинка: дать двегривны! Все-то заговоров, бунтов ищет. А того не видит, что весь бунт от него. Сам он первый бунтовщик и есть.
Ломает, валит, рубит с плеча, а все без толку. Скольколюдей переказнено, сколько крови пролито! А воровствоне убывает. Совесть в людях незавязанная. И кровь невода - вопиет о мщении. Скоро, скоро снидет гнев Божийна Россию, и как станет междоусобие, тут-то и увидятвсе, от первых до последних; такая раскачка пойдет, такоеглав посечение, что только - швык - швык - швык...
Он проводил рукою по горлу и "швыкал", подражаязвуку топора.
- И тогда-то, из великих кровей тех, выйдет церковьБожия, омытая, паче снега убеленная, яко Жена, солнцемодеянная, над всеми царящая...
Алексей глядел на лицо его, искаженное яростью, наглаза, горевшие диким огнем,- и ему казалось, что передним сумасшедший. Он вспомнил рассказ одного из келейников Лаврских: "бывает над ним, отцом Феодосием, меленколия, и мучим бесом, падает на землю, и что делает, сам не помнит".
- Сего я чаял, к сему и вел,- заключил монах.Да сжалился, видно. Бог над Россией: царя казнил, народ помиловал. Тебя нам послал, тебя, избавитель ты наш, радость наша, дитятко светлое, церковное, благочестивыйгосударь Алексей Петрович, самодержец всероссийский, ваше величество!..
Царевич вскочил в ужасе. Федоска тоже встал, повалился ему в ноги, обнял их и возопил с неистовою и неприреклонною, точно грозящею, мольбою:
- Призри, помилуй раба твоего! Все, все, все тебе отдам! Отцу твоему не давал, сам хотел для себя, сам думалпатриархом быть; а теперь не хочу, не надо мне, не надоничего!.. Все - тебе, миленький, радость моя, друг сердечный, свет-Алешенька! Полюбил я тебя!.. Будешь царем и патриархом вместе! Соединишь чемное и небесное, венец Константинов, Белый Клобук с венцом Мономаховым! Будешь больше всех царей на земле! Ты - первый, ты-один! Ты, да Бог!.. А я-раб твой, пес твой, червь у ног Твоих,- Федоска мизерный! Ей, ваше величество, яко самого Христа ножки твои объемля, кланяюсь!
Он поклонился ему до земли, и черные крылья рясыраспростерлись, как исполинские крылья нетопыря, и алмазная панагия с портретом царя и распятием, ударившись об пол, звякнула. Омерзение наполнило душу царевича, холод пробежал по телу его, как от прикосновениягадины. Он хотел оттолкнуть его, ударить, плюнуть в лицо;
но не мог пошевелиться, как будто в оцепенении страшного сна. И ему казалось, что уже не плут "Федоска мизерный", а кто-то сильный, грозный, царственный лежиту ног его - тот, кто был орлом и стал ночным нетопырем - не сама ли Церковь, Царству покоренная, обесчещенная? И сквозь омерзение, сквозь ужас безумный восторг, упоение властью кружили ему голову. Словно ктото подымал его на черных исполинских крыльях ввысь, показывал все царства мира и всю славу их и говорил: Все это дам тебе, если падши поклонишься мне.
Угли в камельке едва рдели под пеплом. Синее сердце спиртного пламени едва трепетало. И синее пламя лунной вьюги померкло за окнами. Кто-то бледными очамизаглядывал в окна. И цветы Мороза на стеклах белели, как призраки мертвых цветов.
Когда царевич опомнился, никого уже не было в комнате. Федоска исчез, точно сквозь землю провалился, или рассеялся в воздухе.
"Что он тут врал? что он бредил? - подумал Алексей, как будто просыпаясь от сна.- Белый Клобук... Венец Мономахов... Сумасшествие, меленколия!.. И почемон знает, почем знает, что отец умрет? Откуда взял?
Сколько раз в живых быть не чаяли, а Бог миловал"...
Вдруг вспомнил слова Кикина из давешней беседы: - Отец твой не болен тяжко. Исповедывается и причащается нарочно, являя людям, что гораздо болен, а всепритвор; тебя и других испытывает, каковы-то будете, когда его не станет. Знаешь басню: собралися мыши котахоронить, скачут, пляшут, а он как прыгнет, да цапнет и пляска стала... Что же причащается, то у него законна свою стать, не на мышиную...
Тогда от этих слов что-то стыдное и гадкое кольнулоцаревичу сердце. Но он пропустил их мимо ушей нарочно: уж очень ему было весело, ни о чем не хотелосьдумать.
"Прав Кикин! - решил он теперь, и словно чья-томертвая рука сжала сердце.- Да, все - притвор, обман, диссимуляция, чертова политика, игра кошки с мышкою.
Как прыгнет, да цапнет... Ничего нет, ничего не было.
Все надежды, восторги, мечты о свободе, о власти только сон, бред, безумие"...
Синее пламя в последний раз вспыхнуло и потухло.
Наступил мрак. Один только рдеющий под пеплом угольвыглядывал, точно подмигивал, смеясь, как лукаво прищуренный глаз. Царевичу стало страшно; почудилось, чтоФедоска не уходил, что он все еще тут, где-то в углу притаился, пришипился и вот-вот закружит, зашуршит, зашелестит над ним черными крыльями, как нетопырь, и зашепчет ему на ухо: Тебе дам власть над всеми царствами и славу их, ибо она передана мне, и я, кому хочу, даю ее...
- Афанасьич!-крикнул царевич.-Огня! Огня скорее!
Старик сердито закашлял и заворчал, слезая с теплойлежанки.
"И чему обрадовался? - спросил себя царевич в первый раз за все эти дни с полным сознанием.- Неужели?.."
Афанасьич, шлепая босыми ногами, внес нагоревшуюсальную свечку. Прямо в глаза Алексею ударил свет, после темноты, ослепительный, режущий.
И в душе его как будто блеснул свет: вдруг увиделон то, чего не хотел, не смел видеть - от чего ему былотак весело - надежду, что отец умрет.
Помнишь, государь, как в селе Преображенском, в спальне твоей, перед святым Евангелием, спросил я тебя: будешь ли меня, отца своего духовного, почитать за ангела Божия и за апостола, и за судию дел своих, и веруешь ли, что и я, грешный, такую же имею власть священства, коей вязать и разрешать могу, какую даровалХристос апостолам? И ты отвечал: верую.
Это говорил царевичу духовник его, протопоп собораСпаса-на-Верху в Кремле, отец Яков Игнатьев, приехавший в Петербург из Москвы, три недели спустя послесвидания Алексея с Федосом.
Лет десять назад, он, Яков для царевича был тем же, что для деда его, Тишайшего царя Алексея Михайловича, патриарх Никон. Внук исполнил завет деда: "Священство имейте выше главы своей, со всяким покорением, безвсякого прекословия; священство выше царства". Средивсеобщего поругания и порабощения церкви, сладко былоцаревичу кланяться в ноги смиренному попу Якову. В лицепастыря видел он лицо самого Господа и верил, что Господь - Глава над всеми главами. Царь над всеми царями.
Чем самовластнее был о. Яков, тем смиреннее царевич, итем слаще ему было это смирение. Он отдавал отцу духовному всю ту любовь, которую не мог отдать отцу по плоти. То была дружба ревнивая, нежная, страстная, как бывлюбленная. "Самим истинным Богом свидетельствуюсь, не имею во всем Российском государстве такого друга, кроме вашей святыни,- писал он о. Якову из чужих краев.Не хотел бы говорить сего, да так и быть, скажу: дайБоже вам долговременно жить; но если бы вам переселениеот здешнего века к будущему случилось, то уже мне весьма в Российское государство не желательно возвращение".
Вдруг все изменилось.
У о. Якова был зять, подьячий Петр Анфимов. Попросьбе духовника, царевич принял к себе на службу Анфимова и поручил ему управление своей Порецкою вотчиною в Алаторской волости Нижегородского края. Подьячий разорил мужиков самоуправством и едва не довелих до бунта. Много раз били они челом царевичу, жаловались на Петьку-вора. Но тот выходил сух из воды, потому что о. Яков покрывал и выгораживал зятя. Наконец, мужики догадались послать ходока в Петербург к своему земляку и старому приятелю, царевичеву камердинеру, Ивану Афанасьевичу. Иван ездил сам в Порецкуювотчину, расследовал дело и, вернувшись, донес о нем так, что не могло быть сомнения в Петькиных плутнях и дажезлодействах, а главное, в том, что о. Яков знал о них.
Это был жестокий удар для Алексея. Не за себя и не закрестьян своих, а за церковь Божию, поруганную, казалось ему, в лице недостойного пастыря, восстал царевич.
Долго не хотел видеть о. Якова, скрывал свою обиду, молчал, но наконец не выдержал.
Под кличкою о. Ада, вместе с Жибандою, Засыпкою, Захлюсткою и прочими собутыльниками, участвовал протопоп в "кумпании", "всепьянейшем соборе" царевича, малом подобии большого батюшкина собора. На одной изпопоек Алексей стал обличать русских иереев, называяих "Иудами предателями", "христопродавцами".
- Когда-то восстанет новый Илья пророк, дабы сокрушить вам хребет, жрецы Вааловы! - воскликнул он, глядяпрямо в глаза о. Якову.
- Непотребное изволишь говорить, царевич,- началбыло тот со строгостью.- Не довлеет тебе так укорятьи озлоблять нас, ничтожных своих богомольцев...
- Знаем ваши молитвы,- оборвал его Алексей,"Господи, прости да и в клеть пусти, помоги нагрести, да и вынести". Хорошо сделал батюшка, царь Петр Алексеевич - пошли ему Господь здоровья - что поубавил вампуху, длинные бороды! Не так бы вас еще надо, фарисеи, лицемеры, порождения ехиднины, гробы повапленные!..
Отец Яков встал из-за стола, подошел к царевичуи спросил торжественно:
- Кого разумеешь, государь? Не наше ли смирение?..
В эту минуту "велелепнейший отец протопресвитер Верхоспасский" похож был на патриарха Никона; но сын Петрауже не был похож на Тишайшего царя Алексея Михайловича.
- И тебя,- ответил царевич, тоже вставая и по-прежнему глядя в упор на о. Якова,- и тебя, батька, из дюжины не выкинешь! И ты черту душу продал, поискал Иисуса не для Иисуса, а для хлеба куса. Чего гордынею дуешься? В патриархи, небось, захотелось? Так не та, брат, вера. Далеко кулику до Петрова дня! Погоди, ужо низринет тебя Господь от Златой Решетки, что у Спаса-наВерху, пятами вверх, да рожей вниз - прямо в грязь, в грязь, в грязь!..
Он прибавил непристойное ругательство. Все расхохотались. У о. Якова в глазах потемнело; он был тожеПьян, но не столько от вина, сколько от гнева.
- Молчи, Алешка! - крикнул он.- Молчи, щенок!..
О. Яков весь побагровел, затрясся, поднял обе рукинад головой царевича и тем самым голосом, которым некогда, в Благовещенском соборе, будучи протодиаконом, возглашал с амвона анафему еретикам и отступникам, крикнул:
- Прокляну! Прокляну! Властью, данною нам от самого Господа через Петра Апостола...
- Чего, поп, глотку дерешь?-возразил царевич соЗлобною усмешкою.- Не Петра Апостола, а Петра Анфимова, подьячего, вора, зятюшку своего родного помилуй!
Он в тебе и сидит, он из тебя и вопит - Петька хам, Петька бес!..
О. Яков опустил руку и ударил Алексея по щеке "заградил уста нечестивому".
Царевич бросился на него, одною рукою схватил за бороду, другою уже искал ножа на столе. Искривленное судорогою, бледное, с горящими глазами, лицо Алексея вдругстало похоже мгновенным, страшным и точно нездешним, Призрачным сходством на лицо Петра. Это был один изТех припадков ярости, которые иногда овладевали царевичем, и во время которых он способен был на злодейство.
Собутыльники вскочили, кинулись к дерущимся, схватили их за руки, за ноги и, после многих усилий, оттащили, розняли.
Ссора эта, как и все подобные ссоры, кончилась ничем: кто, мол, пьян не живет; дело привычное, напьются подерутся, проспятся - помирятся. И они помирились. Нопрежней любви уже не было. Никон пал при внуке, точнотак же, как при деде.
О. Яков был посредником между царевичем и целымтайным союзом, почти заговором врагов Петра и Петербурга, окружавших "пустынницу", опальную царицу Авдотью, заточенную в Суздале. Когда пришла весть о смертельной, будто бы, болезни царя, о. Яков поспешил в Петербург, по поручению из Суздаля, где ожидали великихсобытий со вступлением Алексея на престол.
Но к приезду протопопа все изменилось. Царь выздоравливал, и так быстро, что исцеление казалось чудесным, или болезнь мнимою. Исполнились предсказание Кикина: кот Котабрыс вскочил - и стала мышиная пляска, бросились все врассыпную, попрятались опять в подполье. Петрдостиг цели, узнал, какова будет сила царевича, если он, государь, действительно умрет.
До Алексея доходили слухи, что отец на него в жестоком гневе. Кто-то из шпионов-не сам ли Федос?-шепнул, будто бы, отцу, что царевич изволил веселиться о смертибатюшки, лицом-де был светел и радостен, точно именинник.
Опять вдруг все его покинули, отшатнулись от него, как от зачумленного. Опять с престола на плаху. И онзнал, что теперь ему уже не будет пощады. Со дня надень ждал страшного свидания с отцом.
Но страх заглушали ненависть и возмущение. Гнуснымказался ему весь этот обман, "диссимуляция", кошачьяхитрость, кощунственная игра со смертью. Припоминаласьи другая "диссимуляция" батюшки: письмо с угрозою лишения наследства, "объявление сыну моему", переданноев самый день смерти кронпринцессы Шарлотты, 22 октября 1715 года, подписано было 11 того же октября, то естькак раз накануне рождения у царевича сына, Петра Алексеевича. Тогда не обратил он внимания на эту подменучисел. Но теперь понял, какая тут хитрость: после того, как родился у него сын, нельзя было батюшке не упомянуть о нем в Объявлении, нельзя было грозить безусловным лишением наследства, когда явился новый наследник. Подлогом чисел дан вид законный беззаконию.
Царевич усмехнулся горькой усмешкой, когда вспомнил, как батюшка любил казаться человеком правдивым.
Все простил бы он отцу - все великие неправды и злодейства - только не эту маленькую хитрость.
В этих мыслях и застал царевича о. Яков. Алексейобрадовался ему в своем одиночестве, как и всякой живойдуше. Но в протопопе силен был дух Никона: чувствуя, что царевич теперь более, чем когда-либо, нуждается впомощи его, он решил напомнить ему старую обиду.
- Ныне же, государь-царевич,- продолжал о. Яков,то обещание свое, данное нам в Преображенском, предсвятым Евангелием, уничтожил ты, в игру или в глумление вменил. Имеешь меня не за ангела Божия и не заАпостола Христова и за судию дел твоих, но сам судишьнас, уязвляешь словами ругательными. И по делу зятянашего Петра Анфимова с мужиками порецкими, плачмногий в домишко наш водворил, и меня, отца своегодуховного, за бороду драл, чего милости твоей чинить ненадлежало, за страх Бога живого. Хотя грешен и скверен семь - но служитель пречистому Телу и Крови Господней. Имеем же о том судиться, с тобою, чадо, пред Царем царствующих, в день второго пришествия, где нет лицеприятия. Когда земная власть изнеможет, там и царькак един от убогих предстанет...
Царевич поднял на него глаза молча, но с таким выражением не скорби, не отчаяния, а бесчувственной, точномертвой, пустоты, что о. Яков вдруг замолчал. Понял, чтотеперь сводить старые счеты не время. Он был человекдобрый и Алексея любил как родного.
- Ну, Бог простит, Бог простит,- договорил он.И ты, дружок, прости меня, грешного...
Потом прибавил, заглядывая в лицо его, с нежноютревогою:
- Да что ты такой скучный, Алешенька?..
Царевич опустил голову и ничего не ответил.
- А я тебе гостинец привез,-усмехнулся с веселым итаинственным видом о. Яков,-письмецо от матушки. Ездилнынче к пустынным. Тамошняя радость весьма обвеселила;
были паки видения, гласы-скоро-де, скоро совершится...
Он полез в карман за письмом.
- Не надо,- остановил его царевич,-- не надо, Игнатьич! Лучше не показывай. Что пользы? И без тоготяжко. Еще пронесут - отец узнает. Смотрельщиков занами много. Не езди ты к пустынным и писем ко мневпредь не вози. Не надо...
О. Яков посмотрел на него опять долго и пристально.
- Вот до чего довели,- подумал,- сын от матери, кровьот крови отрекается!"
- Аль плохо у батюшки? - спросил он шепотом.
Алексей махнул рукою и еще ниже опустил голову.
О. Яков понял все. Слезы навернулись на глазах старика. Он склонился к царевичу и положил одну руку на руку его, другою начал ему гладить волосы, с тихоюласкою, как больному ребенку, приговаривая:
- Что ты, светик мой? Что ты, родненький? Господьс тобою! Коли есть на сердце что, скажи, не таись - легчебудет, вместе рассудим. Я ведь батька твой. Хоть и грешен, а может, умудрит Господь...
Царевич все еще молчал, отвертывался. Но вдруг лицоего сморщилось, губы задрожали. С глухим бесслезнымрыданием упал он к ногам отца Якова:
- Тяжко мне, батюшка, тяжко!.. Не знаю, что и делать... Сил больше нет... Я ведь отцу моему...
И не кончил, как будто сам испугался того, что хотелсказать.
- Пойдем в крестовую! Пойдем скорее! Там все скажу. Исповедаться хочу. Рассуди меня, отче, с отцом передГосподом!..
В крестовой, маленькой комнатке рядом со спальней, стены уставлены были сплошь старинными иконами в золотых и серебряных, усыпанных дорогими камнями, окладах - наследием царя Алексея Михайловича. Ни одинлуч дневного света не проникал сюда; в вечном сумракетеплились неугасимые лампады.
Царевич стал на колени перед аналоем, на котором лежалоЕвангелие. О. Яков, облаченный в ризы, торжественный, какбудто весь преобразившийся-лицо у него было вблизи самоепростое, мужицкое, несколько отяжелевшее, обрюзгшее отстарости, но издали все еще благообразное, напоминавшеелик Христа на древних иконах,-держал крест и говорил:
- Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое; не усрамися, ниже убойся и да не скроешичто от мене, но не обинуяся рцы вся, елика содслал еси, даприемлеши оставление от Господа нашего Иисуса Христа.
И по мере того, как, называя грехи, один за другим, по чину исповеди, духовный отец спрашивал, и кающийсяотвечал,- ему становилось все легче и легче, словно кто-тосильный снимал с души его бремя за бременем, кто-то легкий легкими перстами прикасался к язвам совести-и ониисцелялись. Сладко ему было и страшно; сердце горело, как будто не о. Яков стоял перед ним, а сам Христос.
- РЦЫ ми, чадо, не убил ли еси человека волеюили неволею?
Это был тот вопрос, которого ждал и боялся царевич.
- Грешен, отче,- пролепетал он чуть слышно,- неделом, не словом, но помышлением. Я отцу моему...
И опять, как давеча, остановился, словно сам испугавшись того, что хотел сказать. Но всевидящий взор проникал в самую тайную глубину его сердца. От этоговзорА нельзя было скрыть ничего.
С усилием, дрожа и бледнея, обливаясь холодным потом, он кончил:
- Когда батюшка был болен, я ему смерти желал.
И весь сжался, съежился, опустил голову, закрыл глаза, чтобы не видеть Того, Кто стоял перед ним, замерот ужаса, как будто ждал, что раздастся слово, подобноегрому небесному - последнее осуждение или оправдание, как на Страшном суде.
И вдруг знакомый, обыкновенный, человеческий голосo. Якова произнес:
- Бог тебя простит, чадо. Мы и все ему желаем смерти.
Царевич поднял голову, открыл глаза и увидел то жезнакомое, обыкновенное, человеческое, совсем не страшноелицо - тонкие морщинки около добрых и немного хитрыхкарих глаз, бородавку с тремя волосками на круглой пухлой щеке, рыжеватую с проседью бороду-ту самую, за которую некогда он таскал батьку, пьяный, во время драки.
Поп как поп-ничего и никого не было за ним. Но если бы, в самом деле, разразился над царевичем гром, он бы, кажется, был меньше поражен, чем этими простымисловами; "Бог тебя простит. Мы и все ему желаемсмерти".
А священник продолжал, как ни в чем не бывало, спрашивать по чину Требника:
- Рцы ми, чадо: не ял ли еси мертвечины, или крове, или удавленное, или волкохищное, или птицею пораженное? Не осквернился ли еси от иного чесоже, яже заповедана суть в священных правилах? Или во святуючетыредесятницу, или в среду, или в пяток - от маслаили сыра?
- Отче! - воскликнул царевич.- Велик мой грех, видит Бог, велик...
- Оскоромился? - спросил о. Яков с тревогою.
- Не о том я, отче! Я о государе батюшке. Как жетак? Ведь родной я ему, родной сын, кровь от крови.
Смерти сын отцу пожелал. А кто кому смерти желает, тот того убийца. Мысленный семь отцеубийца. Страшно, Игнатьич, страшно. Ей, отче, яко самому Христу, тебеисповедуюсь. Рассуди, помоги, помилуй. Господи!..
Отец Яков посмотрел на него сначала с удивлением, потом с гневом.
- Что на отца по плоти восстал - каешься, а что наотца по духу - о том и не вспомнишь? Колико же духпаче плоти, толико отец духовный паче отца плотского...
И опять заговорил длинно, книжно, пусто, все об одноми том же: "священство имети выше главы своей".
- Ты же, чадо, освоеволился. Яко исступленный, илияко блекотливый козел, вопил на меня. Да не вменит тебесего Господь, ибо не от тебя сие, но дьявол пакоствуетмне через тебя,-взнуздал тебя, яко худую клячу, и ездитна тебе, величаяся, как на свиние, по видению святых отец, куда хочет, пока в совершенную погибель не вринет...
И слово за слово, свел таки речь на дело о мужиках порецких и о зяте своем, Петре Алфимове.
Что-то серое-серое, сонное, липкое, как паутина, застилало глаза царевичу - и расплывалось, двоилось, как в тумане, лицо того, кто стоял перед ним, как будто выступало из-за этого лица другое, тоже знакомое - с красным востреньким носиком, вечно нюхающим воздух, с подслеповатыми, слезящимися хитрыми хищными глазками - лицо Петьки подьячего; как будто в лице "его превосходительства, велелепнейшего отца протопресвитераВерхоспасского", благообразном, напоминавшем лик Христа на древних иконах, соединялась, смешивалась в страшном и кощунственном смешении с ликом Господним гнусная рожица Петьки-вора, Петьки-хама.
- Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию ищедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо Алексие, вся согрешения твоя,-произнес о. Яков, покрывая голову царевичу эпитрахилью,-и аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
Пустота была в сердце Алексея, и слова эти звучалидля него-пустые, без власти, без тайны, без ужаса.
Он чувствовал, что прощалось здесь, но не простилосьтам; разрешалось на земле, но не разрешалось на небе.
В тот же день перед вечером пошел о. Яков паритьсяв баню. Вернувшись, сел у камелька против царевичапить горячий сбитень, дымившийся в котле из яркойкрасной меди, в которой отражалось красное как медьлицо протопопа. Пил, не торопясь, кружку за кружкой ивытирал пот большим клетчатым платком. Он и в банепарился, и сбитень пил, точно обряд совершал. В том, как прихлебывал и причмокивал, и закусывал хрустящим сдобным бубликом, была такая же благолепная чинность и важность, как в церковнослужении; виден былхранитель дедовских обычаев, слышен завет всей стари
ны православной: буди неподвижен, яко мраморный столп, не склоняйся ни на шуе, ни на десно.
Царевич слушал рассуждения о том, какими вениками мягче париться; от какой травы, мяты или калуферабывает слаще в бане дух; и повествование, как матушкапротопопица на Николу Зимнего едва до смерти не запарилась. А также, к слову - поучения и назидания от святых отцов: "червь смирен зело, и худ, ты же славени горд; но аще разумен еси, то сам уничижи гордость свою, помышляя, яко крепость и сила твоя снедь червям будет.
Высокоумия хранися, гневодержания удаляйся..."
И опять, опять - о деле мужиков порецких, о неизбежном Петьке Анфимове.
Царевичу хотелось спать, и порой казалось ему, чтоэто не человек перед ним говорит, а вол жует и отрыгает, и снова жует бесконечную сонную жвачку.
Надвигались унылые сумерки. На дворе была оттепель с желтым, грязным туманом. На окнах бледныецветы мороза таяли, плакали. И в окна глядело небо, грязное, подслеповатое, слезящееся, как хитрые, подлыеглазки Петьки подьячего.
О. Яков сидел против царевича на том же месте, гдетри недели назад сидел архимандрит Федос. И Алексейневольно сравнивал обоих пастырей церкви старой и новой.
"Не архиереи, а шушера! Были мы орлы, а стали ночные нетопыри",- говорил поп Федос. "Были мы орлы, а стали волы подъяремные",- мог бы сказать поп Яков.
За Федоской был вечный Политик, древний князьмира сего; и за о. Яковом был тот же Политик, новыйкнязь мира сего-Петька-хам. Один стоил другого; древнее стоило нового. И неужели за этим' двумя лицами, прошлым и будущим - единое третье - лицо всей Церкви?
Он смотрел то на грязное небо, то на красное лицопротопопа. И здесь, и там было что-то плоское-плоское, пошлое, вечное в пошлости, то, что всегда есть и что всетаки призрачнее самого дикого бреда. И пустота была всердце его и скука, страшная, как смерть.
И опять, как тогда, зазвенел колокольчик, сперва глухо, вдали, потом все громче, ближе.
Царевич прислушался и вдруг весь насторожился.
- Едет кто-то,-сказал о. Яков.-Не сюда ли?
Послышалось шлепанье лошадиных копыт в лужах талого снега, визг полозьев по голым камням, голоса накрыльце, шаги в передней. Дверь открылась и вошел великан с красивым глупым лицом, странною смесью римского легионера с русским Иванушкой-дурачком. То былденщик царя, Преображенской гвардии капитан Александр Иванович Румянцев.
Он подал письмо царевичу. Тот распечатал и прочел: "Сын. Изволь быть к нам завтра на Зимний двор.- Петр".
Алексей не испугался, не удивился; как будто заранеезнал об этом свидании - и ему было все равно.
В ту ночь приснился царевичу сон, который частоснился ему, всегда одинаковый.
Сон этот связан был с рассказом, который слышалон в детстве.
Во время стрелецкого розыска царь Петр велел вырыть погребенное в трапезе церкви Николы-на-Столпахи пролежавшее семнадцать лет в могиле тело врага своего, друга Софьи, главного мятежника, боярина Ивана Милославского; открытый гроб везти на свиньях в Преображенское и там, в застенке, поставить под плахою, где рубилиголовы изменникам, так, чтобы кровь лилась в гроб на покойника; потом разрубить труп на части и зарыть их тутже, в застенке, под дыбами и плахами-"дабы, гласил указ, оные скаредные части вора Милославского умножаемоюворовскою кровью обливались вечно, по слову Псаломскому: Мужа кровей и льсти гнушается Господь".
В этом сне своем Алексей сначала как будто ничегоне видел, только слышал тихую-тихую, страшную песенкуиз сказки о сестрице Аленушке и братце Иванушке, которую часто в детстве ему сказывала бабушка, старая царица Наталья Кирилловна Нарышкина, мать Петра. БратецИванушка, превращенный в козлика, зовет сестрицу Аленушку; но во сне, вместо "Аленушка", звучало "Алешенька"- грозным и вещим казалось это созвучье имен:
Алешенька, Алешенька!
Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят тебя зарезати.
Потом видел он глухую пустынную улицу, рыхлыйталый снег, ряд черных бревенчатых срубов, свинцовыемаковки старенькой церкви Николы-на-Столпах. Раннее, темное, как будто вечернее, утро. На краю неба огромная "звезда с хвостом", комета, красная, как кровь. Чудские свиньи, жирные, голые, черные, с розовыми пятнами, тащат шутовские сани. На санях открытый гроб. В гробу что-то черное, склизкое, как прелые листья в гниломрупле, В луче кометы бледные маковки отливают кровью.
Под санями тонкий лед весенних луж хрустит, и чернаягрязь брызжет, как кровь. Такая тишина - как перед кончиной мира, перед трубой архангела. Только свиньи хрюкают. И чей-то голос, похожий на голос седенького старичка в зеленой полинялой ряске, св. Дмитрия Ростовского, которого видел Алеша в детстве, шепчет ему наухо: Мужа кровей и льсти гнушается Господь. И царевич знает, что муж кровей - сам Петр.
Он проснулся, как всегда от этого сна, в ужасе. В окноглядело раннее, темное, словно вечернее, утро. Была такаятишина - как перед кончиною мира.
Вдруг послышался стук в дверь и заспанный, сердитый голос Афанасьича:
- Вставай, вставай, царевич! К отцу пора!
Алексей хотел крикнуть, вскочить и не мог. Все члены точно отнялись. Он чувствовал тело свое на себе, какчужое. Лежал, как мертвый, и ему казалось, что сон продолжается, что он во сне проснулся. И в то же времяслышал стук в дверь и голос Афанасьича: - Пора, пора к отцу!
А голос бабушки, дряхлый, дребезжащий, как блеяньекозлика, пел над ним тихую-тихую, страшную песенку:
Алешенька, Алешенька!
Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят тебя зарезати.
Петр говорил Алексею:
- Когда война со шведом началась, о, коль великоегонение, ради нашего неискусства, претерпели; с какою горестью и терпением сию школу прошли, доколе сподобились видеть, что оный неприятель, от коего трепетали, едва не вяще от нас ныне трепещет! Что все моими бедными и прочих истинных сынов Российских трудами достижено. И доселе вкушаем хлеб в поте лица своего, поприказу Божию к прадеду нашему, Адаму. Сколько могли, потрудились, яко Ной, над ковчегом России, имеявсегда одно в помышлении: на весь свет славна бы Русьбыла. Когда же сию радость, Богом данную отечествунашему, рассмотрев, обозрюсь на линию наследства, едване равная радости горесть меня снедает, видя тебя весьмана правление дел государственных непотребна...
Подымаясь по лестнице Зимнего дворца и проходямимо гренадера, стоявшего на часах у двери в конторку - рабочую комнату царя, Алексей испытывал, как всегда перед свиданием с отцом, бессмысленный животныйстрах. В глазах темнело, зубы стучали, ноги подкашивались; он боялся, что упадет.
Но, по мере того, как отец говорил спокойным ровным голосом длинную, видимо, заранее обдуманную и, как будто, наизусть заученную речь, Алексей успокаивался. Все застывало, каменело в нем - и опять было емувсе равно - точно не о нем и не с ним говорил отец.
Царевич стоял, как солдат, навытяжку, руки по швам, слушал и не слышал, украдкою оглядывая комнату, с рассеянным и равнодушным любопытством.
Токарные станки, плотничьи инструменты, астролябии, ватерпасы, компасы, глобусы и другие математические, артиллерийские, фортификационные приборы загромождали тесную конторку, придавая ей сходство с каютою.
По стенам, обитым темным дубом, висели морские видылюбимого Петром голландского мастера Адама Сило, "полезные для познания корабельного искусства". Все - предметы, с детства знакомые царевичу, рождавшие в немцелые рои воспоминаний: на газетном листке, голландских курантах - большие круглые железные очки, обмотанные синей шелковинкой, чтобы не терли переносицы;
рядом - ночной колпак из белого дорожчатого канифасас шелковой зеленой кисточкой, которую Алеша, играя, однажды оборвал нечаянно, но отец тогда не рассердился, а, бросив писать указ, тут же пришил ее собственноручно.
За столом, заваленным бумагами, Петр сидел в старых кожаных креслах с высокою спинкою, у жарко натопленной печи. На нем был голубой, полинялый и заношенный халат, который царевич помнил еще до Полтавского сражения, с тою же заплатою более яркого цветана месте, прожженном трубкою; шерстяная красная фуфайка с белыми костяными пуговицами; от одной из них, сломанной, оставалась только половинка; он узнал ее и сосчитал, как почему-то всегда это делал, во время длинныхукоризненных речей отца - она была шестая снизу; исподнее платье из грубого синего стамеда; серые гарусныештопаные чулки, старые, стоптанные туфли. Царевич рассматривал все эти мелочи, такие привычные, родные, чуждые. Только лица батюшки почти не видел. Из окна, закоторым белела снежная скатерть Невы, косой луч желтого зимнего солнца падал между ними, тонкий, длинныйи острый, как меч. Он разделял их и заслонял друг отдруга. В солнечном четырехугольнике оконной рамы наполу, у самых ног царя, спала, свернувшись в клубочек, его любимица, рыжая сучка Лизетта.
И ровным, однозвучным, немного сиповатым от кашляголосом царь говорил, точно писаный указ читал: - Бог не есть виновен в твоем непотребстве, ибо рaзума тебя не лишил, ниже крепость телесную отнял: хотяне весьма крепкой природы, однако и не слабой; пачеже всего, о воинском деле и слышать не хочешь, чем оттьмы к свету мы вышли, и за что нас, которых не зналив свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охоч был воеватьбез законной причины, но любить сие дело и всею возможностью снабдевать и учить; ибо сие есть единое издвух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. От презрения к войне общая гибель следовать будет, как то в падении Греческой монархии явный пример имеем: не от сего ли пропали, что оружие оставилии единым миролюбием побеждены, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемое рабство тиранам отдал? Если же кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять, тосие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать: до чего охотник начальствующий, до того и все; а от чего отвращаешься, о томне радят и прочие. К тому же не имея охоты, ни в чем необучаешься и так не знаешь дел воинских. А не зная, как повелевать оными можешь и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не разумея силы в их деле?
Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть.
Слабостью ли здоровья отговаривая аься, что воинскихтрудов понести не можешь? Но и сие не резон. Ибо нетрудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Думаешь ли, что многие не хотят самина войну, а дела правятся? Правда, хотя не ходят, ноохоту имеют, как и умерший король Французский, Людвиг, который немного на войне сам был, но какую охотувеликую имел к тому и какие славные дела показал, чтоего войну театром и школою света называли,- и не только к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил! Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая. Ибоя семь человек и смерти подлежу...
Разделявший их солнечный луч отодвинулся, и Алексей взглянул на лицо Петра. Оно так изменилось, какбудто не месяц, а годы прошли с тех пор, как он виделотца в последний раз; тогда Петр был в цвете сил и мужества, теперь - почти старик. И царевич понял, что болезнь отца была не притворною, что, может быть, действительно он ближе был к смерти, чем думал сам, чемдумали все. В оголенном черепе,-волосы спереди вылезли - в мешках под глазами, в выступавшей вперед нижней челюсти, во всем бледно-желтом, одутловатом, точноналитом и опухшем лице было что-то тяжкое, грузное, застывшее, как в маске, снятой с мертвого. Только в слишком ярком, словно воспаленном блеске огромных расширенных, как у пойманной хищной птицы, выпуклых, словно выпученных, глаз, было прежнее, юное, но теперь ужебесконечно усталое, слабое, почти жалкое.
И Алексей понял также, что хотя много думал о смерти отца и ждал, и желал этой смерти, но никогда не понимал ее, как будто не верил, что отец действительно умрет. Только теперь в первый раз вдруг поверил. И недоумение было в этом чувстве и новый, никогда не испытанный страх, уже не за себя, а за него: чем должна бытьдля такого человека смерть? как он будет умирать?
- Ибо я семь человек и смерти подлежу,- продолжал Петр,- то кому сие начатое с помощью Вышнегонасаждение и уже некоторое взращенное оставлю? Тому, кто уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю, сиречь, все, что Бог дал, бросил! Еще же и сие вспомяну, какого злого нрава и упрямого ты исполнен. Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не только бранил, но и бивал; к тому же скольколет, почитай, не говорю с тобою. Но ничто сие успело, ничто пользует; все даром, все на сторону, и ничего делатьне хочешь, только б дома в прохладу жить и всегда веселиться, хоть от другой половины и все противно идет!
Ибо с единой стороны имеешь царскую кровь высокогорода, с другой же - мерзкие рассуждения, как бы наинизший из низких холопов, всегда обращаясь с людьми непотребными, от коих ничему научиться не мог, опричь злыхи пакостных дел. И чем воздаешь за рождение отцу своему? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях итрудах, достигши столь совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть. Но паче ненавидишь делмоих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья, делаю и, конечно, по мне разорителем оных будешь!
Что все размышляя с горестью и видя, что ничем тебясклонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе объявить и еще мало пождать, ащенелицемерно обратишься. Если же нет, то известен будь...
На этом слове закашлялся он долгим, мучительным кашлем, который остался после болезни. Лицо побагровело, глазавытаращились, пот выступил на лбу, жилы вздулись. Онзадыхался и от яростных тщетных усилий отхаркнуть ещебольше давился, как неумеющие кашлять маленькие дети.
В этом детском, старческом было смешное и страшное.
Лизетта проснулась, подняла мордочку и уставилась нагосподина умным, как будто жалеющим, взором. Царевичтоже взглянул на отца-и вдруг что-то острое-острое пронзило ему сердце, точно ужалило: "И пес жалеет, а я..."
Петр наконец отхаркнул, выплюнул, выругался своимобычным, непристойным ругательством и, вытирая платкомпот и слезы с лица, тотчас же продолжал с того места, гдеостановился, хотя еще более хриплым, но по-прежнемубесстрастным, ровным голосом, точно писаный указ читал: - Паки подтверждаю, дабы ты известен был...
Платок нечаянно выпал из рук его; он хотел наклониться, чтобы поднять, но Алексей предупредил его, бросился, поднял, подал. И эта маленькая услуга вдруг напомнила ему то робкое, нежное, почти влюбленное, чтоон когда-то чувствовал к отцу.
- Батюшка! - воскликнул он с таким выражением влице и в голосе, что Петр посмотрел на него пристальнои тотчас опустил глаза.- Видит Бог, ничего лукавого посовести не учинил я пред тобою. А лишения наследствая и сам для слабости моей желаю, понеже что на себябрать, чего не снесть. Куда уж мне! И разве я, батюшка...
для тебя, для тебя... о. Господи!
Голос его оборвался. Он отчаянно судорожно поднялруки, точно хотел схватиться за голову, и замер так, состранною, растерянной усмешкой на губах, весь бледный, Дрожащий. Он сам не знал, что это,- только чувствовал, как росло, подымалось что-то, рвалось из груди с потрясающей силой. Одно слово, один взор, один знак отца и сын упал бы к ногам его, обнял бы их, зарыдал бы такими слезами, что распалась бы, растаяла, как лед от солнца, страшная стена между ними. Все объяснилось бы, нашел бы такие слова, что отец простил бы, понял бы, как онлюбил его всю жизнь, его одного, и теперь еще любит, сильнее, чем прежде - и ничего не нужно ему - только быон позволил любить его, умереть за него, только б хотьраз пожалел и сказал, как было говаривал в детстве, прижимая к сердцу своему: "Алеша, мальчик мой милый!"
- Младенчество свое изволь оставить! - раздалсягрубый, но как будто нарочно грубый, а, на самом деле, смущенный и старающийся скрыть смущение, голос Петра.- Не чини отговорки ничем. Покажи нам веру от делсвоих, а словам верить нечего. И в Писании сказано: не может древо злое плодов добрых приносить...
Избегая глаз Алексея, Петр глядел в сторону; а между тем в лице его что-то мелькало, дрожало, словно сквозьмертвую маску сквозило живое лицо, царевичу слишкомзнакомое, милое. Но Петр уже овладел своим смущением.
По мере того, как он говорил, лицо становилось все мертвенней, голос все тверже и беспощаднее:
- Ныне тунеядцы не в высшей степени суть. Ктохлеб ест, а прибытку не делает Богу, царю и отечеству, подобен есть червию, которое токмо в тлю все претворяет, а пользы людям не чинит ни малой, кроме пакости. А Апостол глаголет: праздный да не яст, и проклят есть тунеядец. Ты же явился, яко бездельник...
Алексей почти не слышал слов. Но каждый звук ранилдушу его и врезался в нее с нестерпимою болью, какнож врезается в живое тело. Это было подобно убийству.
Он хотел закричать, остановить его, но чувствовал, чтоотец ничего не поймет, не услышит. Опять между нимивставала стена, зияла пропасть. И отец уходил от негос каждым словом все дальше и дальше, все невозвратнее, как мертвые уходят от живых.
Наконец, и боль затихла. Все опять окаменело в нем. Опятьему было все равно. Томила лишь сонная скука от этого мертвого голоса, который даже не ранил, а пилил, как тупая пила.
Чтобы кончить, уйти поскорее, он выбрал минуту молчания и произнес давно обдуманный ответ, с таким же, каку батюшки, мертвым лицом и таким же мертвым голосом:
- Милостивый государь батюшка! Иного донести неимею, только, буде изволишь за мою непотребность менякороны Российской наследия лишить,- буди по воле вашей. О чем я вас, государя, всенижайше прошу, видясебя к делу о сем неудобна и непотребна, понеже памятивесьма лишен, без коей ничего не можно делать, и всемисилами умными и телесными от различных болезней ослабел и негоден стал к толикаго народа правлению, где надобно человека не столь гнилого, как я. Того ради, наследия Российского по вас - хотя бы и брата у меня небыло, а ныне, слава Богу, брат есть, которому дай Божездравие,- не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога свидетеля полагаю на душу мою и, ради истинного свидетельства, написать сию клятву готов рукоюсвоею. Детей вручаю в волю вашу, себе же прошу пропитания до смерти.
Наступило молчание. В тишине зимнего полдня слышнобыло лишь мерное, медное тиканье маятника на стенных часах.
- Отречение твое токмо протяжка времени, а не истина! - произнес, наконец, Петр.- Ибо, когда ныне не боишься и не зело смотришь на отцово прощение, то какпо мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить нельзя, жестокосердия ради твоего. К томуи Давидово слово: всяк человек ложь. Также, хотяи подлинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить длинные бороды, попы, да старцы, которые, ради тунеядства своего, не в авантаже ныне обретаются,- к ним же ты склонен зело. Того для, так осlaться. как желаешь, ни рыбою, ни мясом, невозможно.
о, или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, ибо дух наш без сего спокоен быть не может, аособливо ныне, что мало здоров стал,-или будь монах...
Алексей молчал, опустив глаза. Лицо его казалосьтеперь такою же мертвою маской, как лицо Петра. Маскапротив маски - и в обеих внезапное, странное, как будтопризрачное, сходство - в противоположностях подобье.
Как будто широкое, круглое, пухлое лицо Петра, отражаясь в длинном и тощем лице Алексея, точно во вогнутом зеркале, чудовищно сузилось, вытянулось.
Молчал и Петр. Но в правой щеке, в углу рта и глаза, во всей правой стороне лица его началось быстроедрожание, подергивание; постепенно усиливаясь, перешлооно в судорогу, которая сводила лицо, шею, плечо, рукуи ногу. Многие считали его одержимым падучею, илидаже бесноватым за эти судорожные корчи, которые предвещали припадки бешенства. Алексей не мог смотреть наотца в такие минуты без ужаса. Но теперь он был спокоен, точно окружен невидимой, непроницаемой бронею. Чтоеще мог ему сделать батюшка? Убить? Пусть. Разве то, что он уже сделал только что, не хуже убийства?
- Что молчишь? - крикнул вдруг Петр, ударяя кулаком по столу в одном из судорожных движений, сотрясшем все его тело.-Берегись, Алешка! Думаешь, не знаютебя? Знаю, брат, вижу насквозь! На кровь свою восстал, щенок, отцу смерти желаешь!.. У, тихоня, святоша проклятый! От попов да старцев, небось, научился оной политике? Недаром Спаситель ничего апостолам бояться не велел, а сего весьма велел: берегитесь, сказал, закваски фарисейской, что есть лицемерие монашеское - диссимуляция!..
Тонкая злая усмешка сверкнула в потупленном взорецаревича. Он едва удержался, чтобы не спросить отца: что значит подлог чисел в Объявлении сыну моему октября 11 вместо 22? У кого-де сам батюшка научилсяэтой диссимуляции, плутовству, достойному Петьки подьячего, Петьки-хама, или Федоски, "князя мира", с его"богопремудрым коварством", "небесной политикой"?
- Последнее напоминание еще,- заговорил Петропять прежним, ровным, почти бесстрастным голосом, неимоверным усилием воли сдерживая судорогу.- Подумайобо всем гораздо и, взяв резолюцию, дай о том ответнемедленно. А ежели нет, то известен будь, что я весьматебя наследства лишу. Ибо, когДа гангрена сделалась впальце моем, не должен ли я отсечь оный, хотя и частьтела моего? Так и тебя, яко уд гангренный, отсеку! И немни, что сие только в устрастку тебе говорю: воистину, Богу извольшу, исполню. Ибо за народ мой и отечествоживота своего не жалел и не жалею - то как могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный. О чем паки подтверждаем, дабыучинено было, конечно, одно из сих двух - либо нравотменить, либо постричься. А буде того не учинишь...
Петр поднялся во весь свой исполинский рост. Опять одолевала его судорога; тряслась голова, дергались руки и ноги.
Кривлявшаяся, как будто шутовские рожи корчившая, мертвая маска лица с неподвижным воспаленным взоромбыла ужасна. Глухое рычание зверя послышалось в голосе.
- А буде того не учинишь, то я с тобою, как с злодеем, поступлю!..
- Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивогосоизволения,- произнес царевич тихим, твердым голосом.
Он лгал. Петр знал, что он лжет. И Алексей знал, что отец его знает. Злая радость мщения наполняла душуцаревича. В его бесконечной покорности было бесконечное упрямство. Теперь сын был сильнее отца, слабыйсильнее сильного. Что пользы царю в пострижении сына?
"Клобук не гвоздем к голове прибит, можно-де и снять".
Вчера - монах, завтра - царь. Повернутся в земле костибатюшки, когда над ним надругается сын - все расточит, разорит, не оставит камня на камне, погубит Россию. Непостричь, а убить бы его, истребить, стереть с лица земли.
- Вон! - простонал Петр в бессильном бешенстве.
Царевич поднял глаза и посмотрел на отца в упор, исподлобья: так волчонок смотрит на старого волка, оскалив зубы, ощетинившись. Взоры их скрестились, какшпаги в поединке - и взор отца потупился, точно сломался, как нож о твердый камень.
И опять зарычал он, как раненый зверь, и с матерным ругательством вдруг поднял кулаки над головоюсына, готовый броситься, избить, убить его.
Вдруг маленькая, нежная и сильная ручка опустиласьна плечо Петра.
Государыня Екатерина Алексеевна давно уже подслушивала у дверей комнаты и пыталась подглядеть в замочную скважину. Катенька была любопытна. Как всегда, Явилась она в самую опасную минуту на выручку мужа.
притворила дверь неслышно и подкралась к нему сзадина цыпочках.
- Петенька! Батюшка!- заговорила она с видом смиренным и немного шутливым, притворным, как добрыеняни говорят с упрямыми детьми, или сиделки с больными.-- Не замай себя, Петенька, не круши, светик, сердцамоеего. А то паче меры утрудишься, да и сляжешь опять, расхвораешься... А ты ступай-ка, царевич, ступай, родной, с Богом! Видишь, государю неможется...
Петр обернулся, увидел спокойное, почти веселое лицоКатеньки и сразу опомнился. Поднятые руки упали, повисли как плети, и все громадное, грузное тело опустилось в креслу, точно рухнуло, как мертвое, в корне подрубленное дерево.
Алексей, глядя на отца по-прежнему в упор, исподлобья, сгорбившись, точно ощетинившись, как зверь назверя, медленно пятился к выходу и только на самом пороге вдруг быстро повернулся, открыл дверь и вышел.
А Катенька присела сбоку на ручку кресла, обнялаголову Петра и прижала ее к своей груди, толстой, мягкой как подушка, настоящей груди кормилицы. Рядом сжелтым, больным, почти старым лицом его, совсем ещемолодым казалось румяное лицо Катеньки, все в маленьких пушистых родинках, похожих на мушки, в миловидных шишечках и ямочках, с высокими соболиными бровями, с тщательно завитыми колечками крашеных черных волос на низком лбу, с большими глазами навыкате, неизменною, как на царских портретах, улыбкою. Всяона, впрочем, похожа была не столько на царицу, сколькона немецкую трактирную служанку, или на русскую бабусолдатку - портомою, как называл ее сам царь,- котораясопровождала "старика" своего во всех походах, собственноручно "обмывала", "обшивала" его, а когда "припадалему рез", грела припарки, терла живот Блюментростовоймазью и давала "проносное".
Никто, кроме Катеньки, не умел укрощать тех припадков безумного царского гнева, которых так боялисьприближенные. Обнимая голову его одной рукой, она Другою - гладила ему волосы, приговаривая все одни и теже слова: "Петенька, батюшка, свет мой, дружочек сердешненькой!.." Она была как мать, которая баюкает больного ребенка, и как ласкающая зверя укротительницальвов. Под этою ровною тихою ласкою царь успокаивался, точно засыпал. Судорога в теле слабела. Только мертвая маска лица, теперь уже совсем окаменелая, с закрытыми глазами, все еще порою дергалась, как будто корчила шутовские рожи.
За Катенькой вошла в комнату обезьянка, привезенная в подарок Лизаньке, младшей царевне, одним голландским шкипером., Шалунья мартышка, следуя как паж зацарицей, ловила подол ее платья, точно хотела приподнять его с дерзким бесстыдством. Но, увидев Лизетту, испугалась, вскочила на стол, со стола на сферу, изображавшую ход небесных светил по системе Коперника,тонкие медные дуги погнулись под маленьким зверьком, шар вселенной тихо зазвенел,- потом еще выше, на самый верх стоячих английских часов в стеклянном ящикекрасного дерева. Последний луч солнца падал на них, и, качаясь, маятник блестел, как молния. Мартышка давноуж не видела солнца. Точно стараясь что-то припомнить, глядела она с грустным удивлением на чужое бледноезимнее солнце и щурилась, и корчила смешные рожицы, как будто передразнивая судорогу в лице Петра. И страшно было сходство шутовских кривляний в этих двух лицах - маленькой зверушки и великого царя.
Алексей возвращался домой.
С ним было то, что бывает с людьми, у которых отрезали ногу или руку: очнувшись, стараются они ощупатьместо, где был член, и видят, что его уже нет. Так царевич чувствовал в душе своей место где была любовь к отцу, и видел, что ее уже нет. "Яко уд гангренный, отсеку",вспоминалось ему слово батюшки. Как будто, вместе с любовью, из него вынули все. Пусто - ни надежды, ни страха. ни скорби, ни радости - пусто, легко и страшно.
И он удивлялся, как быстро, как просто исполнилосьего желание: умер отец.
КНИГА ПЯТАЯ
МЕРЗОСТЬ ЗАПУСТЕНИЯ
Как ездил царь в Воронеж корабли строить в1701 году,-волею Божией пожар на Москве учинился великий. Весь государев дом на Кремле погорел, деревянныеlopoMbi, и в каменных нутры, и святые церкви, и кресты, кровли, и внутри иконостасы, и образа горели. И наИване Великом колокол большой в 8.000 пуд подгорели упал, и раскололся, также Успенский разбился, и другие колокола падали. И так было, что земля горела...
Это говорил царевичу Алексею Московского Благоценского собора ключарь, о. Иван, семидесятилетнийстарик.
Петр уехал в чужие края тотчас после болезни, 27 января 1716 года. Царевич остался один в Петербурге. Неполучая от отца известий, последнее решение - либо исправить себя к наследству, либо постричься - он "отложил вдаль" и по-прежнему жил изо д"(я в день, до волиБожьей. Зиму провел в Петербурге, весну и лето в Рождествене. Осенью поехал в Москву повидаться с родными.
10 сентября, вечером, накануне отъезда, навестил своего старого друга, мужа кормилицы, ключаря Благовещенского, и вместе с ним пошел осматривать опустошенныйпожаром старый Кремлевский дворец.
Долго ходили они из палаты в палату, из терема втерeM, по бесконечным развалинам.. Что пощадило пламя, тo разрушалось временем. Многие палаты стояли без дверей, без окон, без полов, так что нельзя было войти вних. Трещины зияли на стенах. Своды и крыши обвалились. Алексей не находил или не узнавал покоев, в которых провел детство.
Без слов угадывал он мысль о. Ивана о том, что пожар, случившийся в тот самый год, как Царь начал старину ломать, был знаменьем гнева Господня.
Они вошли в маленькую ветхую домовую церковь, гдееще царь Грозный молился о сыне, которого убил.
Сквозь трещину свода глядело небо, такое глубокое, синее, какое бывает только на развалинах. Паутина между краями трещины отливала радугой, и, готовый упасть, едва висел на порванных цепях сломанный бурею крест.
Оконницы слюдяные ветром все выбило. В дыры налетали галки, вили гнезда под сводами и пакостили иконостас. Одна половина царских врат была сорвана. В алтаре перед престолом стояла грязная лужа.
О. Иван рассказал царевичу, как священник этой церкви, почти столетний старик, долго жаловался во все приказы, коллегии и даже самому государю, моля о починкехрама, ибо "за ветхостью сводов так умножилась теча, что опасно - святейшей Евхаристии не учинилось бы повреждения". Но никто его не слушал. Он умер с горя, ицерковь разрушилась.
Потревоженные галки взвились со зловещими криками. Сквозной ветер ворвался в окно, застонал и заплакал.
Паук забегал в паутине. Из алтаря что-то выпорхнуло, должно быть, летучая мышь, и закружилось над самойголовой царевича. Ему стало жутко. Жалко поруганнойцеркви. Вспомнилось слово пророка о мерзости запустения на месте святом.
Пройдя мимо Золотой Решетки, по передним переходам Красного крыльца, они спустились в Грановитую палату, которая лучше других уцелела. Но, вместо прежнихпосольских приемов и царских выходов, здесь теперь давались новые комедии, диалогии; праздновались свадьбышутов. А чтобы старое не мешало новому, бытейскоеписьмо по стенам забелили известью, замазали вохрою свеселеньким узорцем на новый "немецкий манир".
В одном из чуланов подклетной кладовой о. Иванпоказал царевичу два львиные чучела. Он тотчас узналих, потому что видел часто в детстве. Поставленные вовремена царя Алексея Михайловича в Коломенском дворце подле престола царского, они, как живые, рыкали, двигали глазами, зияли устами. Медные туловища оклеены были под львиную стать бараньими кожами. Механика, издававшая "львово рыканье" и приводившая в движение их пасти и очи, помещалась рядом, в особом чулане, где устроен был стан с мехами и пружинами. Должнобыть, для починки перевезли их в Кремлевский двореци здесь в кладовой, среди хлама, забыли. Пружины сломались, меха продырявились, шкуры облезли, из брюха висела гнилая мочала - и жалкими казались теперь грозныенекогда львы российских самодержцев. Морды их полны
были овечьей глупостью.
В запустелых, но уцелевших палатах помещались новые коллегии. Так, в набережных, ответной и панихидной,- камер-коллегия, под теремами - сенатские департаменты, в кормовом и хлебном дворце - соляная контора, военная коллегия, мундирная и походная канцелярии, в конюшенном дворце - склады сукон и амуниции. Каждая коллегия переехала не только со своими архивами, чиновниками, сторожами, просителями, но и с колодниками, которые проживали по целым годам в дворцовыхподклетях. Все эти новые люди кишели, копошились в старом дворце, как черви в трупе, и была от них нечистотавеликая.
- Всякий пометный и непотребный сор от нужникови от постою лошадей, и от колодников,- говорил царевичу о. Иван,- подвергают царскую казну и драгоценные утвари, кои во дворце от древних лет хранятся,немалой опасности. Ибо от сего является дух смрадный.
И золотой, и серебряной посуде, и всей казне царскойможно ожидать от оного духу опасной вреды - отчего б не почернело. Очистить бы сор, а подколодниковсвесть в иные места. Много мы о том просили, жаловались, да никто нас не слушает...-заключил старикуныло.
День был воскресный, в коллегиях пусто. Но в воздухе стоял тяжелый дух. Всюду видны были сальные следы от спин посетителей, которые терлись о стены, чернильные пятна, похабные рисунки и надписи. А из тусклойпозолоты древней стенописи все еще глядели строгиелики пророков, праотцев и русских святителей.
В самом Кремле, вблизи дворцов и соборов, у Тайницких ворот, был питейный дом приказных и подьячих, называвшийся Каток, по крутизне сходов с Кремлевскойгоры. Он вырос, как поганый гриб, и процветал многолет втихомолку, несмотря на указы: "из Кремля вывестьоный кабак немедленно вон, а для сохранения питейногосбора толикой же суммы вместо того одного кабака, хотя, по усмотрению, прибавить несколько кабаков, в месте удобном, где приличествует".
В одной из канцелярских палат была такая духотаи вонь, что царевич поскорей открыл окно. Снизу изКатка, набитого народом, донесся дикий, точно звериный, рев, плясовой топот, треньканье балалайки и пьяная песня: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине,
знакомая песня, которую певала князь-игуменья Ржевская на батюшкиных пиршествах.
И царевичу казалось, что из Катка, как из темнойзияющей пасти, с этою песнью и матерным ругательством, и запахом сивухи подымается к царским чертогами наполняет их удушающий смрад, от которого тошнило, в глазах темнело, и сердце сжималось тоскою смертною.
Он поднял глаза к своду палаты. Там изображеныбыли "беги небесные", лунный и солнечный круг, ангелы, служащие звездам, и всякие иные "утвари Божьи";
и Христос Еммануил, сидящий на Небесных радугах с колесами многоочитыми; в левой руке Его златой потир, в правой - палица; на главе седмиклинный венец; по золотому и празеленому полю надпись: Предвечное СловоОтчее, иже во образе Божием сый и составляй тварьот небытия в бытие, даруй мир церквам Твоим, победыверному царю.
А снизу песня заливалась:
Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке.
Царевич прочел надпись в солнечном кругу: Солнце позна запад свой, и бысть нощь.
И слова эти отозвались в душе его пророчеством: древнее солнце московского царства познало запад свойв темном чухонском болоте, в гнилой осенней слякоти и бысть нощь - не черная, а белая страшная петербургская ночь. Древнее солнце померкло. Древнее золото, венец и бармы Мономаха почернели от нового смрадногодуха. И стала мерзость запустения на месте святом.
Как будто спасаясь от невидимой погони, он бежализ дворца, без оглядки, по ходам, переходам и лестницам, так что о. Иван на своих старых ногах едва поспевал за ним. Только на площади, под открытым небом, царевич остановился и вздохнул свободнее. Здесь осеннийвоздух был чист и холоден. И чистыми, и новыми казались древние белые камни соборов.
В углу, у самой стены Благовещения, при церкви придела св. великомученика Георгия, под кельями, где жило. Иван, была низенькая лавочка, вроде завалинки; наней он часто сиживал, грея старые кости на солнце.
Царевич опустился в изнеможении на эту лавочку.
Старик пошел домой, чтоб позаботиться о ночлеге. Царевич остался один.
Он чувствовал себя усталым, как будто прошел тысячи верст. Хотелось плакать, но не было слез; сердцегорело, и слезы сохли на нем, как вода на раскаленномкамне.
Тихий свет вечерний теплился, как свет лампады, набелых стенах. Золотые соборные главы рдели как жар.
Небо лиловело, темнело; цвет его подобен был цвету увядающей фиалки. И белые башни казались исполинскимицветами с огненными венчиками.
Раздался бой часов, сначала на Спасских, Тайницких, Ризположенских воротах, потом на разных других, близких и далеких башнях. В чутком воздухе дрожалимедленные волны протяжного гула и звона, как будточасы перекликались, переговаривались о тайнах прошлогои будущего. Старинные - били "перечасным боем" множества малых колоколов, подзванивавших "в подголос"
большому боевому колоколу, с охрипшею, но все еще торжественною, церковною музыкой; а новые голландскиеотвечали им болтливыми курантами и модными танцами, "против манира, каковы в Амстердаме". И все эти древние и новые звуки напоминали царевичу дальнее-дальнеедетство.
Он смежил глаза, и душа его погрузилась в полузабытье, в ту темную область между сном и явью, где обитают тени прошлого. Как пестрые тени проходят по белойстене, как солнечный луч проникает сквозь щель в темнуюкомнату, проходили перед ним воспоминания - виденья.
И над всеми царил один ужасающий образ - отец. И какпутник, озираясь ночью с высоты, при блеске молнии, вдруг видит весь пройденный путь, так он, при страшномблеске этого образа, видел всю свою жизнь.
Ему шесть лет. В старинной царской колымаге "нарыдванную стать", раззолоченной, но неуклюжей и тряской, как простая телега, внутри обитой гвоздишным бархатом, со слюдяными затворами и тафтяными завесами, он сидит на руках бабушки, среди пуховых подушеки пухлых, как подушки, постельниц и мам. Тут же матьего, царица Авдотья. В подубруснике с жемчужными ряснами - у нее круглое, белое, всегда удивленное лицо, совсем как у маленькой девочки.
Он глядит сквозь занавеску в открытое оконце колымаги на триумфальное шествие войск по случаю Азовского похода. Ему нравится однообразная стройность полков, блестящие на солнце медные пушки и грубо намалеванные на щитах аллегории: два скованные туркаи надписью:
Ах! Азов мы потерялиИ тем бедств себе достали.
И в море синем, как синька, красный голый человек, "слывущий бог морской Нептунус" - на чешуйчатом зеленом звере Китоврасе, с острогой в руках: Се, и азпоздравляю взятием Азова и вйм покоряюсь. Великолепным кажется ему в наряде римского воина ученыйнемец Виниус, гласящий российские вирши с высоты триумфальных ворот в полуторасаженную трубу.
В строю, рядом с простыми солдатами, идет Преображенской роты бомбардир, в темно-зеленом кафтане скрасными отворотами и в треугольной шляпе. Он ростомвыше всех, так что виден издали. Алеша знает, что этоотец. Но лицо у него такое юное, почти детское, чтоон кажется Алеше не отцом, а старшим братом, милымтоварищем, таким же маленьким мальчиком, как он. Душно в старой колымаге, среди пуховых подушек и пухлых, как подушки, нянюшек-мамушек. Хочется на волю и солнце, к этому веселому кудрявому быстроглазому мальчику.
Отец увидел сына. Они улыбались друг другу, и сердце Алеши забилось от радости. Царь подходит к дверямколымаги, открывает их, почти насильно берет сына изрук бабушки - мамы так и взахались - нежно, нежнеематери, обнимает, целует его; потом, высоко подняв на руках, показывает войску, народу, и, посадив к себе наплечо, несет над полками. Сначала вблизи, потом вседальше и дальше, над морем голов, раздается, подобныйвеселому грому, тысячеголосый крик:
- Виват! Виват! Виват! Здравствуй, царь с царевичем!
Алеша чувствует, что все на него смотрят и любятего. Ему страшно и весело. Он крепко держится за шеюотца, прижимается к нему доверчиво, и тот несет его бережно - небось, не уронит. И кажется ему, что все движения отца - его собственные движения, вся силаотца - его собственная сила, что он и отец - одно. Емухочется смеяться и плакать - так радостны крики народа и грохот пушек, и звон колоколов, и золотые главы
соборов, и голубое небо, и вольный ветер, и солнце. Голова кружится, захватывает дух - и он летит, летит прямов небо, к солнцу.
А из окна колымаги высовывается голова бабушки.
Смешно и мило Алеше ее старенькое и добренькое сморщенное личико. Она машет рукою и кричит, и молит, чутьне плачет:
- Петенька, Петенька, батюшка! Не замай Олешеньку!
И опять его укладывают нянюшки и мамушки в пуховую постельку, под мягкое одеяльце из кизылбашскойзолотой камки на собольих пупках, и баюкают, и нежат, чешут пяточки, чтобы слаще спалось, и укутывают, иукручивают, чтобы ветром на него не венуло, берегут, как зеницу ока, царское дитятко. Прячут, как краснуюдевушку за вековыми запанами и завесами. Когда идет онв церковь, то со всех сторон несут полы суконные, чтоб никто не мог видеть царевича, пока его не "объявят", по старому обычаю; а как объявят, то из дальних мест люди будут ездить нарочно смотреть на него, как на "дивовище".
В низеньких теремных покойцах душно. Двери, ставни, окна, втулки тщательно обиты войлоком, чтоб ниоткуда недунуло. На полу - также войлоки, "для тепла и мягкогохождения". Муравленые печки жарко натоплены. Пахнетгуляфною водкою и росным ладаном, которые подкладывают в печные топли "для духу". Свет дневной, проникая сквозь слюду косящатых оконниц, становится янтарно-желтым. Всюду теплятся лампады. Алеше темно, нопокойно и уютно. Он как будто вечно дремлет и не может проснуться. Дремлет, слушая однообразные беседы отом, как "дом свой по Богу строить - все было бы упрятано, и причищено, и приметено, убережено от всякойпакости - не заплесневело бы, не загноилось - и всегдазамкнуто, и не раскрадено, и не распрокужено, добромубыла бы честь, а худому гроза"; и как "обрезки бережноберечи"; как рыбу прудовую в рогожку вертеть; рыжечки, грузди моченые в кадушках держать - и теплою верою в неразделимую Троицу веровать. Дремлет, под унылые звуки домры слепых игрецов домрачеев, которые воспевают древние былины, и под сказки столетних старцев бахарей, которые забавляли еще деда его. Тишайшего царя Алексея Михайловича. Дремлет и грезит наяву, под рассказы верховых богомольцев, нищих странничково горе Афоне, острой-преострой, как еловая шишка - насамом верху ее, выше облаков, стоит Матерь ПресвятаяБогородица и покровом ризы своей гору осеняет; о Симеоне столпнике, который, сам тело свое гноя, весь червямикишел; о месте рая земного, которое видел издали с корабля своего Моислав-новгородец; и о всяких иных чудесахБожиих и наваждениях бесовских. Когда же Алешенькестанет скучно, то, по приказу бабушки, всякие дуракии дурки-шутихи, юродивые, девочки-сиротинки, валяютсяна полу, таскают друг друга за волосы и царапаютсядо крови. Или старушка сажает его к себе на колени и начинает перебирать у него пальчики, один за другим, отбольшого к мизинцу, приговаривая: "Сорока-ворона кашуварила, на порог скакала, гостей созывала; этому дала, этому дала, а этому не досталось - шиш на головку!"
И бабушка щекочет его, а он смеется, отмахивается. Онаобкармливает его жирными караваями и блинцами, и луковниками, и левашниками, и оладийками в ореховоммаслице, кисленькими, и драченою в маковом молоке, ибелью можайскою, и грушею, и дулею в патоке.
- Кушай, Олешенька, кушай на здоровье, светик мой!
А когда у Алеши заболит животик, является бабазнахарка, которая пользует малых детей шепотами, лечиттравами от нутряных и кликотных болезней, горшки набрюха наметывает, наговаривает на громовую стрелку, дана медвежий ноготь, и от того людям бывает легкость.
Едва чихнет, или кашлянет-поят малиною, натирают винным духом с камфарою, или проскурняком в корыте парят.
Только в самые Жаркие дни водят гулять в КрасныйВерхний сад, на взрубе береговой Кремлевской горы. Этоподобие висячих садов - продолжение терема. Тут все искусственно: тепличные цветы в ящиках, крошечные пруды в ларях, ученые птицы в клетках. Он смотрит нарасстилающуюся у ног его Москву, на улицы, в которыхникогда не бывал, на крыши, башни, колокольни, на далекое Замоскворечье, на синеющие Воробьевы горы, на легкие золотистые облака. И ему скучно. Хочется прочьиз терема и этого игрушечного сада в настоящий лес, на поле, на реку, в неизвестную даль; хочется убежать, улететь - он завидует ласточкам. Душно, парит. Тепличные цветы и лекарственные травы - маерам, темьян, чабер, пижма, иссоп - пахнут пряно и приторно. Ползетсиняя-синяя туча. Побежали вдруг тени, пахнуло свежестью, и брызнул дождь. Он подставляет под него лицои руки, жадно ловит холодные капли. А нянюшки и мамушки уже ищут, кличут его:
- Олешенька! Олешенька! Пойдем домой, дитятко!
Ножки промочишь.
Но Алеша не слушает, прячется в кусты сереборинника. Запахло мятой, укропом, сырым черноземом, и влажнаязелень стала темно-яркою, махровые пионы загорелисьалым пламенем. Последний луч прорезал тучу-и солнцесмешалось с дождем в одну золотую дрожащую сетку. У негоуже промокли ноги и платье. Но любуясь, как в лужахкрупные капли дробятся алмазною пылью, он скачет, пляшет, бьет в ладоши и напевает веселую песенку под шумдождя, повторяемый гулким сводом водовзводной башни.
Дождик, дождик, перестань!
Мы поедем на Иордань, Богу молиться, Христу поклониться.
Вдруг, над самой головой его, словно раскололасьтуча - сверкнула ослепляющая молния, грянул гром, и закрутился вихрь. Он замер весь от ужаса и радости, кактогда, на плече у батюшки, в триумфованьи Азовскойвиктории. Вспомнился ему веселый кудрявый быстроглазый мальчик - и он почувствовал, что любит его так же, как эту страшную молнию. Голова закружилась, дух захватило. Он упал на колени и протянул руки к черномунебу, боясь и желая, чтоб опять сверкнула молния ещегрознее, еще ослепительнее.
Но трепетные старческие руки уже подхватывают его, несут, раздевают, укладывают в постельку, натирают винным духом с камфарою, дают внутрь водки-апоплектикии поят липовым цветом до седьмого пота, и укутывают, и укручивают. И опять он дремлет. И снится ему Аспид-зверь, живущий в каменных горах, лицо имеющийдевичье, хобот змеиный, ноги василиска, коими железо рассекает; ловят его трубным гласом, не стерпя которого, он прокалывает себе уши и умирает, обливаякамни синею кровью. Снится ему также Сирин птицарайская, что поет песни царские, на востоке, в Эдемскихсадах пребывает, праведным радость возвещает, которуюГосподь им обещает; всяк человек, во плоти живя, неможет слышать гласа ее, а ежели услышит, то весь пленяется мыслью и, шествуя вслед, и слушая пение, умирает. И кажется Алеше, что идет он за поющим Сириноми, слушая сладкую песню, умирает, засыпает вечным сном.
Вдруг точно буря влетела в комнату, распахнула двери, завесы, пологи, сорвала с Алеши одеяло и обдалаего холодом. Он открыл глаза и увидел лицо батюшки.
Но не испугался, даже не удивился, как будто знал и ждал, что он придет. С еще звеневшею в ушах райскою песнею
Сирина, с нежною сонною улыбкой, протянул он руки, вскрикнул: "Батя! Батя! Родненький!"-вскочил и бросился к отцу на шею. Тот обнял его крепко, до боли, и прижал к себе, целуя лицо и шейку, и голые ножки, и все его теплое под ночною рубашечкой сонное тельце.
Отец привез ему из-за моря хитрую игрушку: в ящикедеревянном под стеклом три немки вощаные, да ребенок, а за ними зеркальце; внизу костяная ручка; ежели вертеть ее, то и немки с ребенком вертятся, пляшут подмузыку. Игрушка нравится Алеше. Но он едва взглянулна нее - и уже опять глядит, не наглядится на батюшку.
Лицо у него похудело, осунулось, он возмужал, как будтоеще вырос. Но Алеше кажется, что, хотя он и большойбольшой, а все-таки маленький, все такой же, как прежде, веселый кудрявый быстроглазый мальчик. От него пахнетвином и свежим воздухом.
- А у бати усики выросли. Да какие махонькие!
Чуть видать...
И с любопытством проводит он пальчиком над верхнею губой отца по мягкому темному пуху.
- А на бороде ямочка. Точь-в-точь, как у бабушки!
Он целует его в ямочку.
- А отчего у бати на руках мозоли?
- От топора, Алешенька: корабли за морем строил. Погоди, ужо вырастешь, и тебя возьму с собою. Хочешь за море?
- Хочу. Куда батя, туда и я. Хочу всегда с батей...
- А бабушки не жаль?
Алеша вдруг заметил в полуотворенных дверях перепуганное лицо старушки и бледное-бледное, точно мертвое, лицо матери. Обе смотрят на него издали, не смеяподойти, и крестят его, и сами крестятся.
- Жаль бабушки!..-проговорил Алеша и удивился, почему отец не спрашивает его также о матери.
- А кого любишь больше, меня или бабушку?
Алеша молчит, ему трудно решить. Но вдруг ещекрепче прижимается к отцу и, весь дрожа, замирая от стыдливой нежности, шепчет ему на ухо: - Люблю батю. больше всех люблю!..
...И сразу все исчезло - и теремные покойчики, ипуховая постелька, и мать, и бабушка, и нянюшки. Онточно провалился в какую-то черную яму, выпал, какптенец из гнезда, прямо на мерзлую жесткую землю.
Большая холодная комната с голыми серыми стенами, с железными решетками в окнах. Он теперь уже не спит, а только всегда хочет спать и не может выспаться - будят
слишком рано. Сквозь туман, который ест глаза, видныдлинные казармы, желтые цейхгаузы, полосатые будки, земляные валы с пирамидами ядер, с жерлами пушек, и Сокольничье поле, покрытое талым серым снегом, подсерым небом, с мокрыми воронами и галками. Слышнабарабанная дробь, окрики военных экзерциций: Во фрунт!
Мушкет на плечо! Мушкет на караул! Направо кругом! и сухой треск ружейной пальбы, и опять барабанная дробь.
С ним - тетка, царевна Наталья Алексеевна, стараядева с желтым лицом, костлявыми пальцами, которые пребольно щиплют, и злыми колючими глазами, которыесмотрят на него так, как будто хотят съесть: "У, паршивый, Авдотькин щенок!"...
Лишь долгое время спустя узнал он, что случилось.
Царь, вернувшись из Голландии, сослал жену, царицуАвдотью, в Суздальский монастырь, где насильно постригли ее под именем Елены, а сына взял из Кремлевскихтеремов в село Преображенское, в новый Потешный дворец. Рядом с дворцом - застенки Тайной Канцелярии, где производится розыск о стрелецком бунте. Там каждый день пылает более тридцати костров, на которыхпытают мятежников.
Наяву, или во сне было то, что ему вспоминалось потом, он и сам не знал. Крадется, будто бы, ночью вдольострых бревен забора, которым окружен тюремный двор.
Оттуда слышатся стоны. Свет блеснул в щель междубревнами. Он приложил к ней глаз и увидел подобие ада.
Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят тебя зарезати.
Людей жарят на огне; подымают на дыбу и растягивают, так что суставы трещат; раскаленными докраснажелезными клещами ломают ребра,- "подчищают ногти", колют под них разожженными иглами. Среди палачей - царь. Лицо его так страшно, что Алеша не узнаетотца: это он и не он- как будто двойник его, оборотень.
Он собственноручно пытает одного из главных мятежников. Тот терпит все и молчит. Уже тело его - как окровавленная туша, с которой мясники содрали кожу. Но онвсе молчит, только смотрит прямо в глаза царю, как будтосмеется над ним.
Умирающий вдруг поднял голову и плюнул в глаза царю.
- Вот тебе, собачий сын. Антихрист!..
Царь выхватил кортик из ножен и вонзил ему в горло.
Кровь брызнула царю в лицо.
Алеша упал без чувств. Утром нашли его солдаты подзабором, на краю канавы. Он долго пролежал больным, без памяти.
Едва оправившись, присутствовал, по воле батюшки, на торжественном посвящении дворца Лефорта богу Бахусу. Алеша - в новом немецком кафтане с жесткими фалдами на проволоках, в огромном парике, который давитголову. Тетка - в пышном роброне. Они в особой комнате, смежной с тою, где пируют гости. Тафтяные завесы, последний остаток теремного затвора, скрывают их от гостей. Но Алеше видно все: члены всепьянейшего собора, несущие, вместо священных сосудов, кружки с вином, фляги с медом и пивом; вместо Евангелия - открывающийся в виде книги погребец со склянками различных водок; курящийся в жаровнях табак - вместо ладана. Верховный жрец, князь-папа, в шутовском подобье патриаршей ризы, с нашитыми игральными костями и картами, в жестяной митре, увенчанной голым Вакхом, и с посохом, украшенным голою Венерою, благословляет гостей двумячубуками, сложенными крест-накрест. Начинается попойка. Шуты ругают старых бояр, бьют их, плюют им в лицо, обливают вином, таскают за волосы, режут насильно бороды, выщипывают их с кровью и мясом. Пиршество становится застенком. Алеше кажется, что он все это видит вбреду. И опять не узнает отца: это двойник его, оборотень.
"Светлопорфирный великий государь царевич АлексейПетрович, сотворив о Безначальном альфы начало, и в немного ж времени, совершив литер и слогов учение, пообычаю аз-буки, учит Часослов",- доносил царю "последнейший раб", Никишка Вяземский, царевичев дядька. Онучил Алешу по Домострою, "как всякой святыни касаться: чудотворные образа и многоцелебные мощи целоватьс опасением и губами не плескать, и дух в себе удерживать, ибо мерзко Господу наш смрад и обоняние; просвиру святую вкушать бережно, крохи наземь не уронить, зубами не откусывать, как прочие хлебы, но, уламываючикусочками, класть в рот и есть с верою и со страхом".
Слушая эти наставления, Алеша вспоминал, как во дворцеЛефорта перед бесстыжею немкою Монсихой пьяный Никишка, вместе с князем-папою и прочими шутами, отплясывал вприсядку под свист "весны" и кабацкую песенку:
На поповском лугу, их! вох!
Потерял я дуду, их! вох!
Ученый немец, барон Гюйссен представил царю Меthodus instructionis, "Наказ, по коему тот, ему же учениеего высочества государя царевича поверено будет, постурать имеет".
"В чувстве и сердце любовь к добродетелям всегданасаждать и утверждать, також о том трудиться, дабыему отвращение' и мерзость ко всему, еже пред Богом злодеяние именуется, внушено, и из того происходящие тяжкие последствия основательно представлены и прикладамииз Божественного Писания и светских гисторий освидетельствованы были. Французскому языку учить, которыйни чрез что иное лучше, как чрез повседневное обходительство, изучен быть может. Расцвеченные маппы географические показывать. К употреблению цыркуля помалуприучать, изрядство и пользу геометрии представлять.
Начало к военным экзерцициям, штурмованью, танцованью и конской езде учинить. К доброму русскому штилю, то есть слогу приводить. Во все почтовые дни французские куранты с Меркурием гисторическим прилежночитать, и купно о том политические и нравоучительныенапоминания представлять. Телемака к наставлению еговысочества, яко зерцало и правило предбудущего его правительства, во всю жизнь употреблять. А дабы непрестанным учением и трудами чувств не наскучить, к забавеигру труктафель в умеренное употребление привесть. Всетруды сии возможно в два года удобно отправить и потомего высочество в науках к совершенству приводить, без потеряния времени, дабы он к основательному известию приступить мог: о всех делах политических в свете; о истиннойпользе сего государства; о всех потребных искусствах, якоже фортификации, артиллерии, архитектуре гражданской, навигации и прочее, и прочее - к наивящей его величестварадости и к собственной его высочеств, бессмертной славе".
Для исполнения Наказа выбрали первого попавшегосянемца. Мартына Мартыновича Нейбауера. Он учил Алешуправилам "европейских кумплиментов и учтивств", покнижке "Юности честное зерцало".
"Наипаче всего должны дети отца в великой честисодержать. И когда от родителей что им приказано, всегдашляпу в руках держать и не с ним в ряд, но немного уступя, позади оных, к стороне стоять, подобно яко паж некоторый, или слуга. Также встретившего, на три шага не дошед и шляпу приятным образом сняв, поздравлять. Иболучше, когда про кого говорят: он есть вежлив, смиренный кавалер и молодец, нежели когда скажут: он естьспесивый болван. На стол, на скамью, или на что иноене опираться, и не быть подобным деревенскому мужику,
который на солнце валяется. Младые отроки не должныносом храпеть и глазами моргать. И сия есть не малаягнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу трубит, или громко чихает, и тем других людей, или в церквидетей малых устрашает. Обрежь ногти, да не явятся, якобы оные бархатом обшиты. Сиди за столом благочинно, прямо, зубов ножом не чисти, но зубочисткою, и одноюрукою прикрой рот, когда зубы чистишь. Над ествою нечавкай, как свинья, и головы не чеши, ибо так делают крестьяне. Младые отроки должны всегда между собою иностранными языками говорить, дабы тем навыкнуть могли, иможно бы их от других незнающих болванов распознать".
Так пел в одно ухо царевичу немец, а в другое - русский: "Не плюй, Олешенька, направо - там ангел хранитель; плюй налево - там бес. Не обувай, дитятко, левую ножку наперед правой - грешно. Собирай в бумажкуи храни ноготки свои стриженные, было бы чем на горуСионскую, в царство небесное лезть". Немец смеялсянад русским, русский над немцем - и Алеша не знал, комуверить. "Горделивый студент, мещанский сын из Гданска"
ненавидел Россию. "Что это за язык? - говаривал он.Риторики и грамматики на этом языке быть не может.
Сами русские попы не в силах объяснить, что они в церквичитают. От русского языка одно непросвещение и невежество!" Он всегда был пьян и, пьяный, еще пуще ругался: - Вы-де ничего не знаете, у вас все варвары! Собаки, собаки! Гундсфоты!..
Сукины дети, подлецы (нем. Hundsfott).
Русские дразнили немца "Мартынушкой - мартышкою" и доносили царю, что "вместо обучения государяцаревича, он, Мартын, подает ему злые приклады, сочиняет противность к наукам и к обхождению с иностранными". Алеше казалось, что оба дядьки - и русский, и немец - одинаковые хамы.
Так надоест, ему, бывало, Мартын Мартынович задень, что ночью снится в виде ученой мартышки, которая, по правилам европейских кумплиментов и учтивств, кривляется перед Юности честным зерцалом. Кругомстоят, как на стенах Золотой палаты с иконописнымиликами, древние московские цари, патриархи, святители.
А Мартышка смеется над ними, ругается: "Собаки, собаки! Гундсфоты! Вы все ничего не знаете, у вас все варвары!" И чудится Алеше сходство этой обезьяньей мордыс искаженным судорогой, лицом не царя, не батюшки, аi того, другого, страшного двойника его, оборотня. И мохнатая лапа тянется к Алеше и хватает его за руку, и тащит.
И опять он проваливается, теперь уже на самый крайсвета, на плоское взморье со мшистыми кочками ржавыхболот, с бледным, точно мертвым, солнцем, с низким, точно подземным, небом. Здесь все туманно, похоже напризрак. И он сам себе кажется призраком, как будтоумер давно и сошел в страну теней.
Тринадцати лет записан царевич в солдаты бомбардирской роты и взят в поход под Нотебург. Из Нотебурга в Ладогу, из Ладоги в Ямбург, в Копорье, в Нарву,всюду таскают его за войском в обозе, чтоб приучить квоенным экзерцициям. Почти ребенок, терпит он со взрослыми опасности, лишения, холод, голод, бесконечнуюусталость. Видит кровь и грязь, все ужасы и мерзостивойны. Видит отца, но мельком, издали. И каждый раз, как увидит - сердце замрет от безумной надежды: вотподойдет, подзовет, приласкает. Одно бы слово, одинвзор - и Алеша ожил бы, понял, чего хотят от него. Ноотцу все некогда: то шпага, то перо, то циркуль, то топорв руке его. Он воюет со Шведом и вбивает первые сваи, строит первые домики Санкт-Питерсбурха.
"Милостивый мой Государь Батюшка, прошу у тебя, Государя, милости, прикажи о своем здравии писаниемпосетить, мне во обрадование, чего всегда слышать усердножелаю.
Сынишко твой Алешка благословения твоего прошуи поклонение приношу.
Из Питербурха. 25 августа 1703".
И в письмах, которые пишет под диктовку учителя, не смеет прибавить сердечного слова - ласки или жалобы.
Одинокий, одичалый, запуганный, растет, как под забором полковых цейхгаузов или в канаве сорная трава.
Нарва взята приступом. Царь, празднуя победу, делает смотр войскам, при пушечной пальбе и музыке. Царевич стоит перед фронтом и видит издали, как подходит к нему юный великан с веселым и грозным лицом.
Это он, он сам - не двойник, не оборотень, а настоящийпрежний родной батюшка. Сердце у мальчика бьется, замирает опять от безумной надежды. Глаза их встретились - и точно молния ослепила Алешу. Подбежатьбы к отцу, броситься на шею, обнять и целовать, и плакать от радости.
Но резко и отчетливо, как барабанная дробь, раздаются слова, подобные словам указов и артикулов:
- Сын! Для того я взял тебя в поход, чтобы ты видел, что я не боюсь ни трудов, ни опасностей. Понеже я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то помни, что радости мало получишь, ежели не будешьмоему примеру следовать. Никаких трудов не щади дляблага общего. Но если разнесет мои советы ветер, и незахочешь делать то, что я желаю, то не признаю тебя своимсыном и буду молить Бога, чтоб Он тебя наказал и в сей, и в будущей жизни...
Отец берет Алешу за подбородок двумя пальцамии смотрит ему в глаза пристально. Тень пробегает по лицуПетра. Как будто в первый раз увидел он сына: этот слабенький мальчик, с узкими плечами, впалою грудью, упрямым и угрюмым взором - его единственный сын, наследник престола, завершитель всех его трудов и подвигов.
Полно, так ли? Откуда взялся этот жалкий заморыш, галчонок в орлином гнезде? Как мог он родить такого сына?
Алеша весь сжался, съежился, как будто угадывалвсе, что думал отец, и был виноват перед ним неизвестною, но бесконечною виною. Так стыдно и страшно ему, что он готов разреветься, как маленький мальчик, в видувсего войска. Но, сделав над собой усилие, дрожащимголоском лепечет заученное приветствие:
- Всемилостивейший государь батюшка! Я еще слишком молод и делаю, что могу; но уверяю ваше величество, что, как покорный сын, я буду всеми силами старатьсяподражать вашим деяниям и примеру. Боже сохрани васна многие годы в постоянном здравии, дабы еще долго ямог радоваться столь знаменитым родителем...
По наставлению Мартына Мартыновича, шляпу сняв"приятным образом, как смиренный кавалер", он делаетнемецкий "кумплимент":
- Meines gnadigsten Papas gehorsamster Diener und SohnМоего досточтимого батюшки покорнейший слуга и сын (нем.).
И чувствует себя перед этим исполином, прекрасным, как юный бог, маленьким уродцем, глупою мартышкою.
Отец сунул ему руку. Он поцеловал ее. Слезы брызнули из глаз Алеши, и ему показалось, что отец с отвращением, почувствовав теплоту этих слез, отдернул руку.
Во время триумфального входа войск в Москву, 17 декабря 1704 года, По случаю Нарвской победы, царевичшел в строевом Преображенском платье, с ружьем, какпростой солдат. Была стужа. Озяб, чуть не замерз. Водворце, за обычной попойкой, первый раз в жизни выпилстакан водки, чтобы согреться, и сразу охмелел. Головазакружилась, в глазах потемнело. Сквозь эту тьму, смутно зелеными и красными, быстро вертящимися, переплетающимися кругами, видел ясно только лицо батюшки, который смотрел на него с презрительной усмешкою.
Алеша почувствовал боль нестерпимой обиды, Шатаясь, встал он, подошел к отцу, посмотрел на него исподлобья, как затравленный волчонок, хотел что-то сказать, что-тосделать, но вдруг побледнел, слабо вскрикнул, покачнулся и упал к ногам отца, как мертвый.
Уже временная жизнь моя старостью кончается, безгласием, и глухотою, и слепотою. Того ради милостипрошу уволить меня от ключарства, отпустить на покойво святую обитель...
Погруженный в воспоминания, царевич не слышалоднообразно журчащих слов о. Ивана, который, выйдя изкельи, сел снова рядом с ним на лавочку.
- Еще и домишко мой, и домовые пожитчонки, ирухледишко излишний продал бы, и двух сироток, у меняживущих, племянниц моих безродных, управить бы вкакой монастырь. А что приданого соберется, то принестибы вкладу в обитель, дабы мне, грешному, не туне ястимонастырские хлеба, и дабы то от меня приято было, какот вдовицы Евангельской две лепты. И пожить бы мнееще малое время в безмолвии и в покаянии, доколе Божьимповелением не взят буду от здешней в грядущую жизнь.
А лета мои мню быть при смерти моей, понеже и родительмой, в сих летах быв, преставился...
Очнувшись, как от глубокого сна, царевич увидел, чтодавно уже ночь. Белые башни соборов сделались воздушноголубыми, еще более похожими на исполинские цветы, райские лилии. Золотые главы тускло серебрились в черносинем звездном небе. Млечный путь слабо мерцал. И вдуновении горней свежести, ровном, как дыхание спящего, сходило на землю предчувствие вечного сна - тишина бесконечная.
И с тишиной сливались медленно журчавшие слова о. Ивана: - Отпустили б меня на покой во святую обитель, пожить бы в безмолвии, доколе не взят буду от здешнейв грядущую жизнь...
Он говорил еще долго, умолкал, опять говорил; уходил, возвращался, звал царевича ужинать. Но тот ничегоне видел и не слышал. Опять смежил глаза и погрузилсяв забвенье, в ту темную область между явью и сном, гдеобитают тени прошлого. Опять проходили перед ним воспоминанья - видения, образ за образом, как длиннаяцепь звено за звеном; и над всеми царил один ужасающий образ - отец. И как путник, озираясь ночью с высоты при блеске молнии, вдруг видит весь пройденныйпуть, так он, при страшном блеске этого образа, виделвсю свою жизнь.
Ему семнадцать лет - те годы, когда на прежнихмосковских царевичей, только что "объявленных", людисъезжались смотреть, как на "дивовище". А на Алешууже взвален труд непосильный: ездит из города в город, закупает провиант для войска, рубит и сплавляет лес дляфлота, строит фортеции, печатает книги, льет пушки, пишет указы, набирает полки, отыскивает кроющихсянедорослей под страхом смертной казни, почти ребенок, над такими же ребятами, как он, "без всякого пардона, чинит экзекуцию", сам накрепко смотрит за всем, "дабы фальшиво не было", и посылает батюшке точнейшие реляции.
От немецких склонений к болверкам, Крепостным валам, бастионам.
от болверковк попойкам, от попоек к сыску беглых - голова кругомидет. Чем больше старается, тем больше требуют. Нисроку, ни отдыху. Кажется, издохнет от усталости, какзагнанная лошадь. И знает, что напрасно все - "на батюшку не угодит никто ничем".
В то же время учится, как школьник. "Недели двебудем твердить одного немецкого языка, чтоб склонениямв твердость было, а потом будем учить французского иарифметики. А учение бывает по вся дни".
Наконец, надорвался. В январе 1709 года, в великиеморозы, когда отводил из Москвы к отцу в Украину, вгород Сумы, пять полков, которые сам набрал, и которыедолжны были участвовать в Полтавском бою, по дороге простудился, заболел и несколько недель пролежалбез памяти - "отчаян был в смерть".
Очнулся в солнечный день ранней весны. Вся комнатазалита косыми лучами желтого света. За окнами еще снежные сугробы. Но с ледяных сосулек уже падают капли.
Журчат весенние воды, и в небесах звенит, как колокольчик, песня жаворонка. Алеша видит над собой склоненное лицо батюшки, прежнее, милое, полное нежностью.
- Светик мой родненький, легче ли?..
Не имея сил ответить, Алеша только улыбается.
- Ну, слава Богу, слава Богу!- крестится отец благоговейно.- Помиловал Господь, услышал молитвы мои.
Теперь, небось, поправишься!
Царевич узнал впоследствии, что батюшка не отходилот него во время болезни, забросил все свои дела, ночейне спал. Когда становилось ему хуже, назначал молебствия и дал обет построить церковь во имя св. АлексияЧеловека Божия.
Наступили радостные медленные дни выздоровления.
Алеше казалось, что ласки отца, как солнечный свет итепло, исцеляют его. В блаженной истоме, со сладостнойслабостью в теле, целыми днями лежал неподвижно, смотрел и не мог насмотреться на простое величавое лицобатюшки, на светлые страшные милые очи, на прелестную, как будто немного лукавую, улыбку женственно-тонких, извилистых губ. Отец не знал, как приласкать Алешу, какугодить ему. Однажды подарил собственного изделия, точеную из слоновой кости табакерку, с надписью: Малое, толькоoт доброго сердца. Царевич хранил ее долгие годы, и каждыйраз, бывало, как взглянет на нее,- что-то острое, жгучее, подобное безмерной жалости к отцу, пронзит ему сердце.
В другой раз, тихонько гладя сыну волосы, Петр проговорил смущенно и робко, точно извиняясь: - Ежели сказал я тебе, или сделал что огорчительное, то для Бога, не имей о том печали. Прости, Алеша.
В трудном житии и малая противность приводит в сердце.
А житие мое истинно трудно: не с кем ни о чем подумать!
Ни единого помощника!..
Алеша, как бывало в детстве, обвил отцу шею руками, и весь дрожа, замирая от стыдливой нежности, шепнулему на ухо:
- Батя милый, родненький, люблю, люблю!..
Но по мере того. как возвращался он к жизни, отецуходил от него. Словно положен был на них беспощадныйзарок: быть вечно друг другу родными и чуждыми, тайнодруг друга любить, явно ненавидеть.
И все пошло опять по-старому: сбор провианта, сыск беглых, литье пушек, рубка лесов, строенье болверков, скитаньеиз города в город. Опять работает, как каторжный. А батюшка все недоволен, все ему кажется, сын ленится- "дела оставив, ходит за бездельем". Иногда Алеше хочется напомнить ему о том, что было в Сумах. Но язык не поворачивается.
"Зоон! Объявляем вам ехать в Дрезден. Между темприказываем, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению, а именно языкам, геометрии ифортификации, также отчасти и политических дел. А когдагеометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам".
В чужих краях жил покинутый всеми изгнанником.
Отец опять забыл о нем. Вспомнил, чтобы женить. Невеста, дочь Вольфенбюттельского герцога Шарлотта, ненравилась царевичу. Ему не хотелось жениться на иноземке. "Вот жену мне на шею чертовку навязали!"-ругался он, пьяный.
Перед свадьбою должен был вести унизительный торго приданом. Царь старался оттягать у немцев каждыйгрош.
Прожив с женою полгода, покинул ее для новой "волокиты": из Штетина в Мекленбург, из Мекленбурга вАбо, из Або в Новгород, из Новгорода в Ладогу - опятьбесконечная усталость, бесконечный страх.
Этот страх перед каждым свиданьем с отцом возрастал до безумного ужаса. Подходя к дверям батюшкинойкомнаты, царевич шептал, крестясь: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его"; бессмысленно твердилурок навигации, не в силах запомнить варварских слов: круп-камеры, балк-вегерсы, гайген-блокены, анкар-штоки,и щупал на груди ладанку, подарок няни, с наговоренною травкою, вмятою в воск, и бумажкою, на которойнаписан был древний заговор - для умягчения сердцародительского:
"На велик день я родился, тыном железным оградилсяи пошел я к своему родимому батюшке. Загневался мойродимый родушка, ломал мои кости, щипал мое тело, топтал меня в ногах, пил мою кровь. Солнце ясное, звездысветлые, море тихое, поля желтые - все вы стоите смирнои тихо; так был бы тих и смирен мой родимый батюшка, по вся дни, по вся часы, в нощи и полунощи".
- Ну, брат, нечего сказать, изрядная фортеция!разглядывая поданный сыном чертеж, пожимал плечамиотец.- Многому ты, видно, в чужих краях научился.
Алеша окончательно терялся, пугался, как провинившийся школьник перед розгою.
Чтоб избавиться от этой пытки, принимал лекарства, "притворял себе больным".
Ужас превращался в ненависть.
Перед Прутским походом царь тяжело заболел - "нечаял живота себе". Когда царевич узнал об этом, у неговпервые промелькнула мысль о возможной смерти отца, вместе с радостью. Он испугался этой радости, отогналее, но истребить не мог. Она притаилась где-то в самойглубине души его, как зверь в засаде.
Однажды, во время попойки, когда царь, по обыкновению, ссорил пьяных, чтоб узнать из перебранки тайныемысли своих приближенных, царевич, тоже пьяный, заговорил о делах государственных, об угнетении народа.
jite- Все притихли, даже шуты перестали галдеть. Царь слушал внимательно. У Алеши сердце замирало от надежды: чTо, если поймет, послушает?
- Ну, полно врать!- вдруг остановил его царь, с тоюусмешкою, которая была так знакома и ненавистна Алешe.- Вижу, брат, что ты политичные и гражданские деластоль остро знаешь, сколь медведь играть на органах...
И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять загалдели. Князь Меншиков, пьяный, с другими вельможами пустился в пляс.
Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимсяголосом. Но отец, не обращая на него внимания, притопывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим:
Тары-бары, растобары, Белы снеги выпадали, Серы зайцы выбегали.
Ой, жги! Ой, жги!
И лицо у него было солдатское, грубое - лицо того, кто писал: "неприятелю от нас добрый трактамент был, что и младенцев немного оставили".
Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдругперед царевичем, руки в боки, с наглою усмешкою, в которой отразилась усмешка царя.
- Эй, царевич!-крикнул светлейший, произнося "царевич", по своему обыкновению, так, что выходило "псаревич".
- Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка, с нами попляши!
Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчасопомнился и, не глядя на него, проговорил сквозь зубы: - Смерд!..
- Что? Что ты сказал, щенок?..
Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза ипроизнес громко:
- Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани...
В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искаженное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицутак, что кровь полилась изо рта, из носу; потом схватилего за горло, повалил на пол и начал душить. Старыесановники, Ромодановский,. Шереметев, Долгорукие, которым царь сам поручил удерживать его в припадкахбешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащилиот сына - боялись, что убьет.
Дабы "учинить сатисфакцию" светлейшему, царевичавыгнали из дома и поставили на караул у дверей, какставят в угол школьника. Была зимняя ночь, мороз и вьюга.
Он - в одном кафтане, без шубы. На лице слезы и кровьзамерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела и плясала, пьяная. И за освещенными окнами дома, тоже плясала и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржевская. С диким воем вьюги сливалось дикая песня:
Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине.
Такая тоска напала на Алешу, что он готов был размозжить себе голову о стену.
Вдруг, в темноте, кто-то сзади подкрался к нему, накинул на плечи шубу, потом опустился перед ним на колении начал целовать ему руки-точно лизал их ласковый пес.
То был старый солдат Преображенской гвардии, случайный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник.
Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что, видно, готов был за него отдать душу свою, и плакал, ишептал, словно молился за него.
- Государь царевич, свет ты наш батюшка, солнышкокрасное! Сиротка бедненький-ни отца, ни матери. Сохрани тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!..
Отец бивал Алешу не раз, и без чинов кулаками, ипо чину дубинкою. Царь делал все по-новому, а сына билпо-старому, по Домострою о. Сильвестра, советника царяГрозного, сыноубийцы:
"Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро, донележе ростет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет, но здравее будет".
Алеша чувствовал животный страх побоев - "убьет, искалечит" - но к душевной боли и стыду привык. Порой загоралась в нем злобная радость. "Ну, что ж, бей!
Не меня, себя срамишь"- как будто говорил он отцу, глядя на него бесконечно-покорным и бесконечно-дерзкимвзглядом.
Но, должно быть, отец догадался об этом; он прекратил побои и придумал злейшее: перестал говорить сним вовсе. Когда Алеша сам заговаривал,- молчал, точноне слышал, и глядел на него, как на пустое место. Молчание длилось недели, месяцы, годы. Он чувствовал еговсегда, везде, и с каждым днем оно становилось все нестерпимее. Оскорбительнее всякой брани, страшнее всяких побоев. Оно казалось ему медленным убийством такою жестокостью, которой не простят ни люди, ни Бог.
Это молчание было конец всего. Дальше - ничего, кроме мрака, и во мраке - мертвое, неподвижное, точнокаменная маска, лицо батюшки, каким видел он его в последний раз. И мертвые слова из мертвых уст: "Яко уд гангренный отсеку, как со злодеем поступлю!" .....
Нить воспоминаний оборвалась. Он очнулся и открылглаза. Ночь все так же тиха; так же синеют белые башнисоборов; золотые главы тускло серебрятся в черном звездном небе; млечный путь слабо мерцает. И в дуновениигорней свежести, ровном, как дыхание спящего, с неба наземлю сходит предчувствие вечного сна - тишина бесконечная.
Царевич испытывал в это мгновение как будто усталость всей своей жизни; спину, руки, ноги, все члены ломило; кости ныли от усталости.
Хотел встать, но не было сил, только руки поднял кнебу и простонал, точно позвал Того, Кто мог ответить: - Боже мой! Боже мой!..
Но никто не ответил. Молчанье было на земле и нанебе, как будто и Отец Небесный покинул его, так же, как земной.
Он закрыл лицо руками, склонился головой на каменную лавку и заплакал, сначала тихо, жалобно, как плачут брошенные дети; потом - все громче и громче, всебезумнее. Рыдал и бился головой о камни и кричал отобиды, от возмущения, от ужаса. Плакал о том, что нетотца - и в этом плаче был вопль Голгофы, вечный вопльСына к Отцу:
Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?
Вдруг услышал, как тогда, зимнею ночью, на карауле, что кто-то в темноте подошел к нему, склонился и обнял.
То был о. Иван, старый ключарь Благовещенский.
-Что ты, родимый? Господь с тобой! Кто обиделтебя, светик мой?..
- Отец!.. Отец!..- мог только простонать Алеша.
Старик понял все. Тяжело вздохнул, помолчал, потом зашептал с такою безнадежною покорностью, что, казалось, устами его говорит сама дряхлая мудрость веков.
- Что делать, Алешенька? Смирись, смирись, дитятко! Плетью обуха не перешибешь. С царем не поспоришь. Бог на небе, царь на земле. Несудима воля царская. Одному Богу государь ответ держит. А он тебе нетолько царь, но и отец богоданный...
- Не отец, а злодей, мучитель, убийца!- крикнулАлеша.- Будь он проклят, будь он проклят, изверг!..
- Государь царевич, ваше высочество, не гневи Бога, не говори слов неистовых! Велика власть отчая. И в Писании сказано: чти отца своего...
Царевич перестал вдруг плакать, быстро обернулсяи посмотрел на старика долго, пристально.
- А ведь и другое тоже, батька, в Писании сказано: не приидох вложити мир, но рать и нож - приидох разлучити человека сына от отца. Слышишь, старик? Господь разлучил меня от отца моего! От Господа я - рать и нож в сердце родшаго мя, я - суд и казньему от Господа! Не за себя я восстал, а за церковь, за царство, за весь народ христианский! Ревнуя, поревновало Господе! И не смирюсь, не покорюсь ему - даже досмерти! Тесно нам обоим в мире! Или он, или я!..
С лицом, искаженным судорогой, с трясущейся нижнеючелюстью, с глазами, горящими грозным огнем, он сталпохож на отца внезапным, точно призрачным, сходством.
Старик смотрел на него в ужасе, как на одержимого, и крестил его, и сам крестился, и качал головою, и шамкал дряхлыми устами слова дряхлой мудрости: - Смирись, смирись, дитятко! Покорись отцу!..
И казалось, древние стены Кремля, и дворцы, и соборы, и самая земля с гробами отцов - здесь все повторяло: "Смирись, смирись!"
Когда царевич вошел в дом ключаря Благовещенского, сестра его, Алешина кормилица, старушка Марфа Афанасьевна, взглянув на лицо его, подумала, что он болен.
Она еще больше перепугалась, когда он отказался от ужина и прошел прямо в спальню. Старушка хотела былонапоить его липовым цветом и натереть камфарою с винным духом. Чтоб успокоить ее, он должен был принятьводки-апоплектики. Собственными руками она уложилаего в постель, мягкую-премягкую, с целою горою пуховиков и подушек, в такой он уже давно не спал. Такмирно теплилась лампада перед образом; веяло такимзнакомым запахом сушеных лекарственных трав, кипарисаи ладана; так усыпителен был шепот старушки, котораясказывала старые детские сказки об Иване царевиче исером волке, о петушке-золотом-гребешке, о лапте, пузыре да соломинке, что хотели вместе реку перейти, соломинка сломалась, лапоть потонул, а пузырь дулся, дулсяи лопнул; - что Алеше казалось сквозь дремоту, будто быон, маленький мальчик, лежит в своей постельке, у бабушки в тереме, и всего, что было, не было, и не Марфа Афанасьевна, а бабушка склоняется над ним, укрывает его, укутывает, укручивает, и крестит, и шепчет: "Спи, свет Олешенька, спи с Богом, дитятко". И тихо, тихо. И Сирин, птица райская, поет песни царские. И слушая сладкое пение, он, точно умирает, засыпает вечным сном без сновидений.
Но перед утром приснилось ему, будто бы идет он вКремле, по Красной площади, среди народа, совершаяШествие на Осляти в Неделю Ваий - Воскресение Вербное.
В большом царском наряде, в златой порфире, златомвенце и бармах Мономаха, ведет за повод Осля, на котором сидит патриарх, старенький-старенький, седенький, весь белый, светлый от седины. Но вглядевшись пристальнее, Алеша видит, что это не старик, а юноша в одеждебелой, как снег, с лицом, как солнце,- Сам Христос. Народ не видит или не узнает Его. У всех лица страшные, серые, землистые, как у покойников. И все молчат - такая тишина, что Алеша слышит, как бьется его собственное сердце. И небо тоже страшное, полное трупною серостью, как перед затмением солнца. А под ногами у неговсе вертится горбун, в треуголке, с глиняной трубкою взубах, и дымит ему прямо в нос вонючим голландскимканастером, и что-то лопочет, и нагло ухмыляется, указывая пальцем туда, откуда доносится растущий, приближающийся гул, подобный гулу урагана. И видит Алеша, что это - встречное шествие: протодиакон всепьянейшегособора, царь Петр Алексеевич, ведет за повод, вместоосляти, невиданного зверя; на звере сидит некто с темнымликом; Алеша рассмотреть его не может, но кажется, чтоон похож на плута Федоску и на Петьку-вора, Петьку-хама, только страшнее, гнуснее обоих; а перед ними-бесстыжаяголая девка, не то Афроська, не то петербургская Венус.
Встречное шествие, звонят во все колокола и в самый большой, на Иване Великом, называемый Ревутом. И народ кричит, как на бывшей свадьбе князя-папы, Никиты Зотова.
- Патриарх женился! Патриарх женился! Да здравствует патриарх с патриаршею!
И падая ниц, поклоняется Зверю, Блуднице и ХамуГрядущему: - Осанна! Осанна! Благословен Грядый!
Покинутый всеми, Алеша - один со Христом, средиобезумевшей черни. И дикое шествие мчится прямо наних, с криком и гиком, с мраком и смрадом, от которогочернеет золото царских одежд и самое солнце Лика Христова. Вот налетят, раздавят, растопчут, все сметут и станет на месте святом мерзость запустения.
Вдруг все исчезло. Он на берегу широкой пустыннойреки, как будто на большой дороге из Польши в Украину.
Поздний вечер поздней осени. Мокрый снег, черная грязь.
Ветер срывает последние листья с дрожащих осин. Нищийв лохмотьях, озябший, посиневший, просит жалобно: "Христа ради, копеечку!" - "Вишь, клейменый,- думает Алеша, глядя на руки и ноги его с кровавыми язвами,- должно быть, беглый из рекрут". И так жалеет"малаго озяблаго", что хочет дать ему не копеечку, а семьгульденов. Вспоминает во сне, что записал в путевом дневнике, среди прочих расходов: "22 ноября - За перевозчерез реку 3 гульдена; за постой в жидовской корчме 5
гульденов; малому озяблому 7 гульденов". Уже протягивает руку нищему - вдруг чья-то грубая рука ложитсяна плечо Алеши, и грубый голос, должно быть, караульного солдата при шлагбауме, говорит:
- За подаянье милостыни штрафу пять рублев, а нищих, бив батожьем, и ноздри рвав, ссылать на Рогервик.
- Смилуйся.- молит Алеша.- Лисицы имеют норы, и птицы - гнезда, а Сей не имеет, где приклонить голову...
И вглядываясь в малого озяблого, видит, что лицоЕго, как солнце, что это - Сам Христос.
"Мой сын!
Понеже, когда прощался я с тобою и спрашивал тебяо резолюции твоей на известное дело, на что ты всегдаодно говорил, что к наследству быть не можешь за слабостью своею и что в монастырь удобнее желаешь; но ятогда тебе говорил, чтобы еще ты подумал о том гораздои писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего я ждалсемь месяцев; но по ся поры ничего о том не пишешь. Тогодля, ныне (понеже время довольное на размышлениеимел), по получении сего письма, немедленно резолюциювозьми - или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, приезжай сюда, ибоеще можешь к действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши, куды и в которое время, и день (дабыя покой имел в своей совести, чего от тебя ожидать могу).
А сего доносителя пришли с окончанием: буде по первому, то когда выедешь из Питербурха; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобысие конечно учинено было, ибо я вижу, что только времяпроводишь в обыкновенном своем неплодии".
Курьер Сафонов привез письмо из Копенгагена намызу Рождествено, куда царевич вернулся из Москвы.
Он ответил отцу, что едет к нему тотчас. Но никакойрезолюции не взял. Ему казалось, что тут не выбор одногоиз двух - или постричься или исправить себя к наследству - а только двойная ловушка: постричься с мыслью, что клобук-де не гвоздем к голове прибит, значило датьБогу лживую клятву - погубить душу; а для того, чтобыисправить себя к наследству, как требовал батюшка, нужно было снова войти в утробу матери и снова родиться.
Письмо не огорчиЛо и не испугало царевича. На негонашло то бесчувственное и бессмысленное оцепенение, которое в последнее время все чаще находило на него.
В таком состоянии он говорил и делал все, как во сне, самне зная, что скажет и сделает в следующую минуту. Страшная легкость и пустота были в сердце - не то отчаяннаятрусость, не то отчаянная дерзость.
Он поехал в Петербург, остановился в доме своем уцеркви Всех Скорбящих и велел камердинеру Ивану Афанасьеву Большому "убрать, что надобно в путь противпрежнего, как в немецких краях с ним было".
- К батюшке изволишь ехать?
- Еду, Бог знает, к нему или в сторону,- проговорилАлексей вяло.
- Государь царевич, куда в сторону?- испугалсяили притворился Афанасьич испуганным.
- Хочу посмотреть Венецию...-усмехнулся было царевич, но тотчас прибавил уныло и тихо, как будто про себя:
- Я не ради чего иного, только бы мне себя спасти...
Однако ж, ты молчи. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин..
- Я тайну твою хранить готов,- ответил старик со своею обычной угрюмостью, под которою, однако, светиласьтеперь в глазах его бесконечная преданность.- Тольконам беда будет, когда ты уедешь. Осмотрись, что делаешь...
- Я от батюшки не чаял к себе присылки быть,продолжал царевич все так же сонно и вяло.- И в умемоем того не было. А теперь вижу, что мне путь правитБог. А се, и сон я ныне видел, будто церкви строю, а то значит - путь достроить...
И зевнул.
- Многие, ваша братья,- заметил Афанасьич,спасалися бегством. Однако в России того не бывало, и никто не запомнит...
Прямо из дому царевич поехал к Меншикову и сообщил ему, что едет к отцу. Князь говорил с ним ласково.
Под конец спросил:
- А где же ты Афросинью оставишь?
- Возьму до Риги, а потом отпущу в Питербурх,ответил царевич наугад, почти не думая о том. что говорит; он потом сам удивился этой безотчетной хитрости.
- Зачем отпускать?- молвил князь, заглянув емупрямо в глаза.- Лучше возьми с собою...
Если бы царевич был внимательнее, он удивился бы: не мог не знать Меншиков, что сыну, который желал "исправить себя к наследству", нельзя было явиться к батюшкев лагерь "для обучения воинских действ" с непотребною девкою Афроською. Что же значили эти слова? Когда впоследствии узнал о них Кикин, то внушил царевичу благодаритькнязя письмом за совет; "может-де быть, что отец найдет письмо твое у князя и будет иметь о нем суспект.' в твоем побеге".
На прощание Меншиков велел ему зайти в Сенат, чтобы получить паспорт и деньги на дорогу.
В Сенате все старались наперерыв услужить царевичу, как будто желали тайно выразить сочувствие, в которомнельзя было признаться. Меншиков дал ему на дорогу
1.000 червонных. Господа Сенат назначили от себя другую тысячу и тут же устроили заем пяти тысяч золотоми двух мелкими деньгами у обер-комиссара в Риге. Никтоне спрашивал, все точно сговорились молчать о том, начто царевичу может понадобиться такая куча денег.
После заседания князь Василий Долгорукий отвел егов сторону.
- Едешь к батюшке?
- А как же быть, князь?
Долгорукий осторожно оглянулся, приблизил свои толстые, мягкие, старушечьи губы к самому уху Алексеяи шепнул:
- Как? А вот как: взявши шлык да в подворотнюшмыг, поминай как звали - был не был. а и след простыл, по пусту месту хоть обухом бей!..
И помолчав, прибавил, все так же на ухо шепотом: - Кабы не государев жестокий нрав да не царица, я бы веНтетин первый изменил, лытка бы задал!
Он пожал руку царевичу, и слезы навернулись нахитрых и добрых глазах старика.
- Ежели в чем могу впредь служить, то рад хотя быи живот за тебя положить...
- Пожалуй, не оставь, князенька!- проговорил Алексей, без всякого чувства и мысли, только по старой привычке.
Вечером он узнал, что вернейший из царских слуг, князь Яков Долгорукий посылал ему сказать стороной, чтоб он к отцу не ездил: "худо-де ему там готовится".
На следующее утро, 26 сентября 1716 года, царевич выехал из Петербурга в почтовой карете, с Афросиньей и братом ее, бывшим крепостным человеком, Иваном Федоровым.
Он так и не решил, куда едет. Из Риги, однако, взялс собою Афросинью дальше, сказав, что "ведено ему ехатьтайно в Вену, для делания алианцу против Турка, и чтобытам жить тайно, дабы не сведал Турок".
В Либаве встретил его Кикин, возвращавшийся из Вены.
- Нашел ты мне место какое?- спросил его царевич.
- Нашел: поезжай к цесарю, там не выдадут. Сам цесарьсказал вице-канцлеру Шенборну, что примет тебя, как сына.
Царевич спросил:
- Когда ко мне будут присланные в Данциг от батюшки, что делать?
- Уйди ночью,- ответил Кикин,- или возьми детину одного; а багаж и людей брось. А ежели два присланыбудут, то притвори себе болезнь, и из тех одного пошлинаперед, а от другого уйди.
Заметив его нерешительность, Кикин сказал: - Попомни, царевич: отец не пострижет тебя ныне, хотя б ты и хотел. Ему друзья твои, сенаторы приговорили, чтоб тебя ему при себе держать неотступно и с собою возить всюду, чтоб ты от волокиты умер, понеже-детруда не понесешь. И отец сказал: хорошо-де так. И рассуждал ему князь Меншиков, что в чернечестве тебепокой будет и можешь долго жить. И по сему слову, я дивлюсь. что давно тебя не взяли. А может быть, и так сделают: как будешь в Дацкой земле, и отец, под протекстом обучения, посадя на один воинский свой корабль, даст указ капитану вступить в бой со шведским кораблем, который будет в близости, чтобы тебя убить, о чемиз Копенгагена есть ведомость. Для того тебя ныне и зовут, и, кроме побегу, тебе спастись ничем нельзя. А самому лезть в петлю - сие было бы глупее всякого скота!заключил Кикин и посмотрел на царевича пристально;
- Да что ты такой сонный, ваше высочество, словноне в себе? Аль не можется?
- Устал я очень,- ответил царевич просто.
Когда они уже простились и разошлись, Кикин вдругвернулся, догнал его, остановил и, глядя ему прямо в глаза, проговорил медленно, упирая на каждое слово - итакая уверенность была в этих словах, что у царевича, несмотря на все его равнодушие, мороз пробежал по телу:
- Буде отец к тебе пришлет кого тебя уговаривать, чтоб ты вернулся, и простить обещает, то не езди: он тебеголову отсечет публично.
При отъезде из Либавы Алексей точно так же ничегоне решил, как при отъезде из Петербурга. Он, впрочем, надеялся, что и решать не придется, потому что в Данциге ждут посланные от батюшки. С Данцига дорога разделялась на две: одна на Копенгаген, другая через Бреславль на Вену. Посланных не оказалось. Нельзя быломедлить решением. Когда хозяин вирцгауза, Здесь: гостиница, постоялый двор (нем. Wirtshaus).
где царевичостановился на ночь, пришел вечером спросить, куда емуугодно заказать лошадей на завтра, он посмотрел на негос минуту рассеянно, как будто думал о другом, потомпроизнес, почти не сознавая, что говорит: - В Бреславль.
И тотчас же сам испугался этого слова, которое решалосудьбу его. Но подумал, что можно перерешить утром.
Утром лошади были поданы, оставалось сесть и ехать.
Он отложил решение до следующей станции; на следующей станции - до Франкфурта-на-Одере, во Франкфуртедо Цибингена, в Цибингене до Гросена - и так без конца.
Ехал все дальше и уже не мог остановиться, точно сорвался и катился вниз по скользкой круче. Та же силастраха, которая прежде его удерживала, теперь гнала вперед. И по мере того, как он ехал, страх возрастал. Онпонимал, что бояться нечего - отец еще не мог знать опобеге. Но страх был слепой, бессмысленный. Кикин снабдил его ложными пасами. Царевич выдавал себя то запольского кавалера Кременецкого, то за полковника Коханского, то за поручика Балка, то за купца из русскойармии. Но ему казалось, что хозяева вирцгаузов, ландкучера, фурманы, почтмейстеры - все знают, что он русский царевич и бежит от отца. На ночевках просыпался и вскакивал в ужасе от каждого шороха, скрипашагов и треска половицы. Когда однажды в полутемнуюстоловую, где он ужинал, вошел человек в сером кафтане, похожем на дорожное платье отца, и почти такого же роста, как батюшка, царевичу едва не сделалось дурно. Всюдумерещились ему шпионы. Щедрость, с которою он сыпалденьгами, действительно, внушала подозрение бережливымИ немцам, что они имеют дело с особою царственной крови.
На экстрапочтах давали ему лучших лошадей, и кучерагнали их во весь опор. Раз в сумерки, когда он увидел ехавшую сзади карету, ему представилось, что это погоня. Он пообещал фурману на водку десять гульденов. Тот поскакалсломя голову. На повороте ось зацепила за камень, колесоотскочило. Должны были остановиться и вылезти. Ехавшиесзади настигали. Царевич так перепугался, что хотел бросить все и уйти с Афросиньей пешком в лес, чтобы спрятаться. Он уже тащил ее за руку. Она едва его удержала.
Проехав Бреславль, он уже почти нигде не останавливался. Скакал днем и ночью, без отдыха. Не спал, не ел.
Горло сжимала судорога, когда он старался проглотитькусок. Стоило ему задремать, чтобы тотчас проснуться, вздрогнув всем телом и обливаясь холодным потом. Хотелось умереть, или сразу быть пойманным, только бы избавиться от этой пытки.
Наконец, после пяти бессонных ночей, заснул мертвымсном.
Проснулся в карете ранним, еще темным утром. Соносвежил его. Он чувствовал себя почти бодрым.
Рядом с ним спала Афросинья. Было холодно. Он укутал ее теплее и поцеловал спящую. Они проезжали неизвестный маленький город с высокими узкими домами итесными улицами, в которых отдавался гулко грохот колес.
Ставни были заперты; должно быть, все спали. Посередине рыночной площади, перед ратушей, журчали струифонтана, стекая с краев зелено-мшистой каменной раковины, которую поддерживали плечи сгорбленных тритонов. Лампада теплилась в углублении стены перед Мадонною.
Проехав город, поднялись на холм. С холма дорогаспускалась на широкую, слегка отлогую равнину. Карета, запряженная шестеркою цугом, мчалась, как стрела. Колесамягко шуршали по влажной пыли. Внизу еще лежал ночной туман. Но вверху уже светлело, и туман, оставляяна сухих былинках цепкие нити паутины, унизанные каплями росы, точно бисером, подымался, как занавес. Открылось голубое небо. Там осенняя станица журавлей, озаренная первым лучом на земле еще не взошедшегосолнца, летела с призывными криками. На краю равнинысинели горы; то были горы Богемии. Вдруг сверкнул из
за них ослепляющий луч прямо в глаза царевичу. Солнцевсходило - и радость подымалась в душе его, ослепляющая, как солнце. Бог спас его, никто, как Бог!
Он смеялся и плакал от радости, как будто в первыйраз видел землю, и небо, и солнце, и горы. Смотрел нажуравлей - и ему казалось, что у него тоже крылья, ичто он летит.
Свобода! Свобода!
Курьер Сафонов, посланный из Петербурга вперед, донес государю, что вслед за ним едет царевич. Но прошлодва месяца, а он не являлся. Цорь долго не верил, чтосын бежал - "куда ему, не посмеет"! - но, наконец, поверил, разослал по всем городам сыщиков и дал резиденту в Вене, Авраму Веселовскому, собственноручныйуказ: "Надлежит тебе проведывать в Вене, в Риме, в Неаполе, Милане, Сардинии, а также в Швейцарской земле.
Где проведаешь сына нашего пребывание, то, разведав отом подлинно, ехать и последовать за ним во все места, и тотчас о том, чрез нарочные стафеты и курьеров, писать к нам; а себя содержать весьма тайно".
Веселовский, после долгих поисков, напал на след.
"След идет до сего места,- писал он царю из Вены.Известный подполковник Коханский стоял в вирцгаузеЧерного орла, за городом. Кельнер сказывает, что он признал его, за некоторого знатного человека, понеже платилденьги с великою женерозитеЩедрость (франц. generosite).
и показался-де подобенцарю московскому, яко бы его сын, которого царя виделздесь, в Вене".
Петр удивился. Что-то странное, как будто жуткое, былодля него в этих словах: "показался подобен царю". Никогда не думал он о том, что Алексей похож на него лицом.
"Только постояв одни сутки в том месте,-продолжал Веселовский,- вещи свои перевез на наемном фурмане; а сам на другой день, заплатя иждивение, пешкомотошел от них, так что они неизвестны, не отъехал ликуды. А будучи в том вирцгаузе, купил готовое мужскоеплатье кофейного цвету своей жене, и оделась она в мужской убор". Далее след исчезал. "Во всех здешних вирцгаузах и почтовых дворах, и в партикулярных и публичных домах спрашивал, но нигде еще допроситься не мог;
также через шпионов искал; ездил по двум почтовым дорогам, ведущим отсюда к Италии, по тирольской да каринтийской: никто не мог дать мне известия".
Царь, догадываясь, что царевича принял и скрыл всвоих владениях цесарь, послал ему из Амстердама письмо:
"Пресветлейший, державнейший Цесарь!
Я принужден вашему цесарскому величеству с сердечною печалью своею о некотором мне нечаянно случившемсяслучае в дружебнобратской конфиденции объявить, аименно о сыне своем Алексие, как оный, яко же чаю вашему величеству, по имеющемуся ближайшему свойствуне безызвестно есть, к высшему нашему неудовольству, всегда в противном нашему отеческому наставлению явлЯЛСЯ, також и в супружестве с вашею сродницею непорядочно жил. Пред нескольким временем,,. получа от насповеление, дабы ехал к нам, чтобы тем отвлечь его отнепотребного жития и обхождения с непотребными людьми,- не взяв с собой никого из служителей своих, от насему определенных, но прибрав несколько молодых людей,с пути того съехав, незнамо куды скрылся, что мы по севремя не могли уведать, где обретается. И понеже мычаем, что он к тому превратному намерению, от некоторыхлюдей совет приняв, заведен, и отечески о нем сожалеем, чтоб тем своим бесчинным поступком не нанес себе невозвратной пагубы, а наипаче не впал бы каким случаем вруки неприятелей наших, того ради, дали комиссию резиденту нашему при дворе вашего величества пребывающему, Веселовскому, онаго сыскивать и к нам привезть.
Того ради, просим вашего величества. Что ежели он в вашихобластях обретается тайно или явно, повелеть его с симнашим резидентом, придав для безопасного проезду несколько человек ваших офицеров, к нам прислать, дабымы его отечески исправить для его благосостояния могли, чем обяжете нас вечно к своим услугам и приязни. Мыпребываем при сем
вашего цесарского величества верный братПетр"
В то же время доведено стороною до сведения цесаря, что, ежели не выдаст он царевича по доброй воле, царьбудет искать его, как изменника, "вооруженною рукою".
Каждое известие о сыне было оскорблением для царя.
Под лицемерным сочувствием сквозило тайное злорадствоЕвропы.
"Некий генерал-майор, возвратившийся сюда из Ганновера,- доносил Веселовский,- будучи при дворе, говорил мне явно, в присутствии мекленбургского посланника сожалея о болезни, приключившейся вашему величествуот печалей, из коих знатнейшая та, что-де ваш кронпринц "невидим учинился", а по-французски в сих терминах: Il est eclipse. Я спросил, от кого такую фальшивую ведомость имеет. Отвечал, что ведомость правдиваяи подлинная; я слышал ее от ганноверских министров. Я возражал, что это клевета по злобе ганноверского двора".
"Цесарь имеет не малый резон кронпринца секундовать,Помочь (франц. seconder).
сообщал Веселовский мнение, открыто высказываемое при чужеземных дворах,- понеже-де оный кронпринц прав перед отцом своим и имел резон спастись изземель отцовых. Вначале, будто, даше величество, вскорепосле рождения царевича Петра Петровича, принудилиего силою дать себе реверс, по силе коего он отрекся откороны и обещал ретироваться во всю свою жизнь в пустыню. И как ваше величество в Померанию отлучились, и видя, что он, по своему реверсу, в пустыню не пошел, тогда, будто, вы вымыслили иной способ, а именно призвать его к себе в Дацкую землю и под претекстомПредлог (франц. pretexte).
обучения, посадя на один воинский свой корабль, дать указкапитану вступить в бой со шведским кораблем, которыйбудет в близости, чтоб его, царевича, убить. Чего радипринужден был от такой беды уйти".
Царю доносили также о тайных переговорах цесаря скоролем английским, Георгом 1: "Цесарь, который, породству, по участию к страданиям царевича и по великодушию цесарского дома к невинно гонимым, дал сыну царяпокровительство и защиту", спрашивал английского короля, не намерен ли и он, "как курфирст и родственник брауншвейгского дома, защищать принца", причемуказывалось на "бедственное положение - miseranda сопditio - доброго царевича", и на "явное и непрерывноетиранство отца - clara et continua paterna tyrannidis, небез подозрения яда и подобных русских galanterien".
Иронич. "учтивостей, галантностей" (нем.).
Сын становился судьею отца.
А что еще будет? Царевич может сделаться оружиемв руках неприятельских, зажечь мятеж внутри России, поднять войною всю Европу - и Бог весть, чем это кончится.
"Убить, убить его мало!"-думал царь в ярости.
Но ярость заглушалась другим, доселе неведомым чувством: сын был страшен отцу.
КНИГА ШЕСТАЯ
ЦАРЕВИЧ В БЕГАХ
Царевич с Евфросиньей катались в лодке лунноюночью по Неаполитанскому заливу.
Он испытывал чувство, подобное тому, которое рождает музыка: музыка - в трепете лунного золота, чтопротянулось, как огненный путь, по воде, от Позилипподо края небес; музыка-в ропоте моря и в чуть слышном дыхании ветра, приносившего, вместе с морскою соленою свежестью, благоухание апельсинных и лимонныхрощ от берегов Сорренто; и в серебристо-лазурных, замесячной мглою, очертаниях Везувия, который курилсябелым дымом и вспыхивал красным огнем, как потухающий жертвенник умерших, воскресших и вновь умерших богов.
- Маменька, друг мой сердешный, хорошо-то как!прошептал царевич.
Евфросинья смотрела на все с таким же равнодушным видом, как, бывало, на Неву и Петропавловскуюкрепость.
- Да, тепло; на воде, а не сыро,- ответила она, подавляя зевоту.
Он закрыл глаза, и ему представилась горница в домеВяземских на Малой Охте; косые лучи весеннего вечернего солнца; дворовая девка Афроська в высоко подоткнутой юбке, с голыми ногами, низко нагнувшись, моетмочалкою пол. Самая обыкновенная деревенская девкаиз тех, о которых парни говорят: вишь, ядреная, кругла, бела, как мытая репка. Но иногда, глядя на нее, вспоминал он о виденной им в Петергофе у батюшки старинной голландской картине -: Искушение св. Антония: перед отшельником стоит голая рыжая дьяволица с раздвоенными козьими копытами на покрытых шерстьюногах, как у самки фавна. В лице Евфросиньи - в слиш
ком полных губах, в немного вздернутом носе, в большихсветлых глазах с поволокою и слегка скошенным, удлиненным разрезом - было что-то козье, дикое, невиннобесстыдное. Вспоминал он также изречения старых книжников о бесовской прелести жен: от жены начало греху, итою мы все умираем; в огонь и в жену впасть едино есть.
Как это случилось, он и сам не знал, но почти сразу полюбил ее грубою, нежною, сильною, как смерть, любовью.
Она была и здесь, на Неаполитанском заливе, всета же Афроська, как в домике на Малой Охте; и здесьточно так же, как, бывало, сидя по праздникам на завалинке с дворнею,- грызла, за неимением подсолнухов, кедровые орешки, выплевывая скорлупу в лунно-золотыеволны: только, наряженная по французской моде, в мушках, фижмах и роброне, казалась еще более непристойнособлазнительной, невинно-бесстыдною. Не даром пялилина нее глаза два цесарских драбанта и сам изящный молоденький граф Эстергази, который сопровождал царевича во всех его выездах из крепости Сант-Эльмо. Алексею были противны эти мужские взоры, которые вечнольнули к ней, как мухи к меду.
- Так как же, Езопка, надоело тебе здешнее житье, хочется, небось, домой?- проговорила она ленивым певучим голосом, обращаясь к сидевшему рядом с нею влодке, маленькому, плюгавенькому человеку, корабельному ученику, Алешке Юрову; Езопкою звали его зашутовство.
- Ей, матушка, Евфросинья Федоровна, житие намздесь пришло самое бедственное. Наука определена такая премудрая, что, хотя нам все дни жизни на той наукетрудить, а не принять будет, для того - не знамо, учитьсяязыка, не знамо - науки. А в Венеции ребята наши помирают, почитай, с голоду - дают всего по три копейкина день, и воистину уже пришли так, что пить, есть нечего, и одежишки нет, ходят срамно и наго. Оставляютнас бедных помирать, как скотину. А паче всего в томтягость моя, что на море мне быть невозможно, тогоради, что весьма болен. Я человек не морской! Моя смертьбудет, ежели не покажут надо мною милосердия божеского. В Петербург рад и готов пешком идти, только чтобморем не ехать. Милостыню буду просить на дороге, аморем не поеду-воля его величества!..
- Ну, брат, смотри, попадешь из кулька в рогожку: в Петербурге-то тебя плетьми выпорют за то, что сбежал от учения,- заметил царевич.
Плохо твое дело, Езопка! Что же с тобой, сиротой, будет? Куда денешься? - сказала Евфросинья.
- А куда мне, матушка, деваться? Либо удавлюсь, либо на Афон уйду, постригусь...
Алексей посмотрел на него с жалостью и невольносравнил судьбу беглого навигатора с судьбою беглогоцаревича.
- Ничего, брат, даст Бог, счастливо вместе вернемсяв отечество!- молвил он с доброю усмешкою.
Выехав из лунного золота, возвращались они к темному берегу. Здесь, у подошвы горы, была запустевшаявилла, построенная во времена Возрождения, на развалинах древнего храма Венеры.
По обеим сторонам полуразрушенной лестницы кморю, теснились, как факельщики похоронного шествия, Исполинские кипарисы; их растрепанные острые верхушки, вечно нагибаемые ветром с моря, так и оставались навсегда склоненными, точно грустно поникшиеголовы. В черной тени изваяния богов белели, как призраки. И струя фонтана казалась тоже бледным призраком. Светляки под лавровою кущею- горели, как погребальные свечи. Тяжелый запах магнолий напоминал благовоние, которым умащают мертвых. Один из павлинов, Оживших на вилле, пробужденный голосами и шумом весел, выйдя на лестницу, распустил хвост, заигравшийв лунном сияньи, как опахало из драгоценных камней, тусклою радугой. И жалобные крики пав похожи былина пронзительные вопли плакальщиц. Воды фонтана, стекая с нависшей скалы по длинных и тонким, как волосы, травам, падали в море, капля за каплей; как тихиеслезы,- словно там, в пещере, плакала нимфа о своихпогибших сестрах. И вся эта грустная вилла напоминалатемный Элизиум, подземную рощу теней, кладбище умерших, воскресших и вновь умерших богов.
- Веришь ли, государыня милостивая,- в бане вот ужтретий год не парился!- продолжал Езопка свои жалобы.
- Ох, веничков бы свеженьких березовых да послебаньки медку вишневого!- вздохнула Евфросинья.
- Как здешнюю кислятину пьешь да вспомнишь оводке, индо заплачешь!- простонал Езопка.
- Икорки бы паюсной!- подхватила Евфросинья.
- Балычка бы солененького!
- Снеточков белозерских!
Так они перекликались, растравляя друг другу сердечные раны.
Царевич слушал их, глядел на виллу и невольно усмехался: странно было противоречие этих будничных грези призрачной действительности.
По огненной дороге в море двигалась другая лодка, оставляя черный след в дрожащем золоте. Послышалсязвук мандолины и песня, которую пел молодой женскийголос.
Quant е bella giovinezza, Che si fugge tuttavia.
Chi vuol' esser' lieto, siaDi doman non c'e certezza.
Эту песню любви сложил Лоренцо Медичи Великолепный для триумфального шествия Вакха и Ариаднына флорентийских праздниках. В ней было краткое веселье Возрождения и вечная грусть о нем.
Царевич слушал, не понимая слов; но музыка наполняла душу его сладкою грустью.
О, как молодость прекрасна.
Но мгновенна! Пой же, смейся, Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся.
- А ну-ка, матушка, русскую!- взмолился Езопка, хотел даже стать на колени, но покачнулся и едва не упалв воду: он был не тверд на ногах, потому что все времятянул "кислятину" из плетеной фляжки, которую стыдливо прятал под полой кафтана. Один из гребцов, полуголый смуглый красавец, понял, улыбнулся Евфросинье, подмигнул Езопке и подал ему гитару. Он забренчална ней, как на трехструнной балалайке.
Евфросинья усмехнулась, поглядела на царевича ивдруг запела громким, немного крикливым, бабьим голосом, точно так же, как певала в хороводах на вечернейзаре весною у березовой рощи над речкою. И берегаНеаполя, древней Партенопеи, огласились неслыханнымизвуками:
Ах, вы сени мои, сени, сени новые мои, Сени новые, кленовые, решетчатые!
Бесконечная грусть о прошлом была в песне чужой:
Chi vuol esser' lieto, sia Di doman nоn c'е certezza.
Бесконечная грусть о будущем была в песне родной:
Полети ты, мой сокол, высоко и далеко, И высоко, и далеко, на родиму сторону!
На родимой, на сторонке грозен батюшка живет;
Он грозен, сударь, грозен, да немилостивый.
Обе песни, своя и чужая, сливались в одну.
Царевич едва удерживал слезы. Никогда еще, казалось, он так не любил Россию, как теперь. Но он любилee новою всемирною любовью, вместе с Европою; любил чужую землю, как свою. И любовь к родной и любовь к чужой земле сливались, как эти две песни, в одну.
Цесарь, приняв под свое покровительство царевича, поселил его, чтобы вернее укрыть от отца, под видом некоторого Венгерского графа, или, как сам царевич выражался, под невольницким лицом, в уединенном неприступном замке Эренберг, настоящем орлином гнезде, навершине высокой скалы, в горах Верхнего Тироля, подороге от Фюссена к Инсбруку.
"Немедленно, по получении сего,- сказано было вцесарской инструкции коменданту крепости,- прикажиизготовить для главной особы две комнаты, с крепкимидверями и железными в окнах решетками. Как солдатам, так и женам их, не дозволять выходить из крепости подОпасением жестокой казни, даже смерти. Если главныйарестант захочет говорить с тобою, ты можешь исполнить его желание, как в сем случае, так и в других: если, например, он потребует книг, или чего-либо иного к своему развлечению, даже если пригласит тебя к обеду иликакой-нибудь игре. Можешь, сверх того, дозволить емупрогулку в комнатах, или во дворе крепости, для чистоговоздуха, но всегда с предосторожностью, чтоб не ушел".
В Эренберге прожил Алексей пять месяцев - отдекабря до апреля.
Несмотря на все предосторожности, царские шпионы, гвардии капитан Румянцев с тремя офицерами, имевшиетайное повеление схватить "известную персону" во чтобы то ни стало и отвезти ее в Мекленбургию, узналио пребывании царевича в Эренберге, прибыли в Верхний Тироль и поселились тайно в деревушке Рейте, усамой подошвы Эренбергской скалы.
Резидент Веселовский объявил, что государю его "будет зело чувственно слышать ответ министров именемцесаря, будто известной персоны в землях цесарских необретается, между тем, как посланный курьер видел людей ее в Эренберге, и она находится на цесарском коште.
Не только капитан Румянцев, но и вся, почитай, Европаведает, что царевич в области цесаря. Если бы эрцгерцог, отлучась отца своего, искал убежища в землях Российского государя, и оно было бы дано тайно, скольболезненно было бы это цесарю!"
"Ваше величество,- писал Петр императору,- можете сами рассудить, коль чувственно то нам, яко отцу, быть иметь, что наш первородный сын, показав нам такое непослушание и уехав без воли нашей, содержитсяпод другою протекциею или арестом, чего подлинно неможем признать и желаем на то от вашего величестваизъяснения".
Царевичу объявили, что император предоставляетему возвратиться в Россию, или остаться под его защитою, но в последнем случае признает необходимым перевести его в другое, отдаленнейшее место, именно вНеаполь. Вместе с тем, дали ему почувствовать желание цесаря, чтобы он оставил в Эренберге, или вовсеудалил от себя своих людей, о которых с неудовольствием отзывался отец его в письме, дабы тем отнять уцаря всякий повод к нареканию, будто император принимает под свою защиту людей непотребных. То былнамек на Евфросинью. Казалось, в самом деле, непристойным, что, умоляя цесаря о покровительстве именемпокойной, Шарлотты, сестры императрицы, царевич держит у себя "зазорную девку", с коей вступил в связь, как молва гласила, еще при жизни супруги.
Он объявил, что готов ехать, куда цесарь прикажет, и жить, как велит,- только бы не выдавали его отцу.
15-го апреля, в 3 часа ночи, царевич, не взирая нашпионов, выехал из Эренберга под именем императорского офицера. При нем был только один служитель Евфросинья, переодетая пажем.
"Наши неаполитанские пилигримы благополучно прибыли,- доносил граф Шенборн.- При первой возможности пришлю секретаря моего с подробным донесением об этом путешествии, столь забавном, как только можносебе представить. Между прочим, наш маленький паж, наконец, признан, женщиною, но без брака, по-видимому, также и без девства, так как объявлен любовницей инеобходимой для здоровья".- "Я употребляю все возможные средства, чтобы удержать наше общество от частого и безмерного пьянства, но тщетно",- доносил секретарь, Шенборна, сопровождавший царевича.
Он ехал через Инсбрук, Мантую, Флоренцию, Рим.
В полночь 6-го мая 1717 года прибыл в Неаполь и остановился в гостинице Трех Королей. Вечером на следующий день вывезен в наемной карете из города к морю, затем тайным ходом введен в королевский дворец, и оттуда, через два дня, по изготовлении особых покоев, вкрепость Сант-Эльмо, стоявшую на высокой горе надНеаполем.
Хотя и здесь он жил под "невольницким лицом", ноне скучал и не чувствовал себя в тюрьме; чем выше былистены и глубже рвы крепости, тем надежнее они защищали его от отца.
В покоях окна с крытым ходом перед ними выходилипрямо на море. Здесь проводил он целые дни; кормил, также, как, бывало, в Рождествене, отовсюду слетавшихсяк нему и быстро прирученных им голубей, читал исторические и философские книги, пел псалмы и акафисты, глядел на Неаполь, на Везувий, на горевшие голубым огнем, точно сапфирные, Исхию, Прочиду, Капри, но большевсего на море - глядел и не мог наглядеться. Ему казалось, что он видит его в первый раз. Северное, серое, торговое, военное море Корабельного Регламента и петербургского Адмиралтейства, то, которое любил отец,непохоже было на это южное, синее, вольное.
С ним была Евфросинья. Когда он забывал об отце, то был почти счастлив.
Ему удалось, хотя с большим трудом, выхлопотатьдля Алексея Юрова пропуск в Сант-Эльмо, несмотряна строжайшие караулы. Езопка сумел сделаться необходимым человеком: потешал Евфросинью, которая скучала, играл с нею в карты и шашки, забавлял ее шутками, сказками и баснями, как настоящий Эзоп.
Охотнее всего рассказывал он о своих путешествияхпо Италии. Царевич слушал его с любопытством, сновапереживая свои собственные впечатления. Как ни стремился Езопка в Россию, как ни тосковал о русской банеи водке, видно было, что и он, подобно царевичу, полюбил чужую землю, как родную, полюбил и Россию, вместес Европою, новою всемирною любовью.
- Альпенскими горами путь зело прискорбен и труден,- описывал он перевал через Альпы.- Дорога самаятесная. С одной стороны - горы, облакам высокостьюподобные, а по другую сторону - пропасти зело глубокие, в которых от течения быстрых вбд шум непрестанный, как на мельнице. И от видения той глубокостиприходит человеку великое ужасание. И на тех горахвсегда лежит много снегов, потому что солнце промежими никогда лучами своими не осеняет...
А как съехали с гор, на горах еще зима, а внизууж лето красное. По обе стороны дороги виноградов идерев плодовитых, лимонов, померанцев и всяких иныхмножество, и лозное плетение около дерев изряднымифигурами. Вся, почитай, Италия - единый сад, подобьерая Божьего! Марта в седьмой день видели плоды лимоны и померанцы зрелые и мало недозрелые, и гораздо зеленые, и завязь, и цвет - все на одном дереве...
- Там, у самых гор, на месте красовитом, построеннекий дом, именуемый виллою, зело господственный, изрядною архитектурою. И вокруг того дома - предивные сады и огороды: ходят в них гулять для прохладу.
И в тех садах деревья учинены, по пропорции, и листьяна них обрываны по пропорции ж. И цветы и травысажены в горшках и ставлены архитектурально. Першпектива зело изрядная! И в тех же садах поделано фонтан преславных множество, из коих воды истекают зелочистые всякими хитрыми штуками. И вместо столпов, подорогам ставлены мужики и девки мраморные: Иовиш, Бахус, Венус и иные всякие боги поганские работы изрядной, как живые. А те подобья древних лет из земливырыты...
О Венеции он сказывал такие чудеса, что Евфросиньядолго не верила и смешивала Венецию с Леденцом-городом, о котором говорится в русских сказках.
- Врешь ты все, Езопка!- смеялась она, но слушалас жадностью.
- Венеция вся стоит на море, и по всем улицам ипереулкам - вода морская, и ездят в лодках. А лошадейи никакого скота нет; также карет, колясок, телег никаких нет, а саней и не знают. Воздух летом тягостен, и бывает дух зело грубый от гнилой воды, как и у нас, в Петербурге, от канавы Фонтанной, где засорено. И по всемугороду есть много извозчичьих лодок, которые называются гундалами, а сделаны особою модою: длинны даузки, как бывают однодеревые лодки; нос и корма острые, на носу железный гребень, а на середине чердак с окончинами хрустальными и завесами камчатными; и те гундалы все черные, покрыты черными сукнами, похожи нагробы; а гребцы - один человек на носу, другой на корме гребет, стоя, тем же веслом и правит; а руля нет, однакож, и без него управляют изрядно...
- В Венеции оперы и комедии предивные, которыхв совершенство описать никто не может, и нигде во всемсвете таких предивных опер и комедий нет и не бывает.
И те палаты, в которых те оперы действуют,- великие, округлые, и называют их итальяне театрум. И в техпалатах поделаны чуланы многие, в пять рядов вверх, прехитрыми золочеными работами. А играют на тех операх во образ древних гишторий о преславных мужах ибогах эллинских да римских: кто которую гишторию излюбит, тот в своем театруме и сделает. И приходит в теоперы множество людей в машкерах, по-славянски в харях, чтоб никто никого не познал. Также и все время карнавала, сиречь, масляной, ходят в машкерах и в странномплатье; и гуляют все невозбранно, кто где хочет, и ездят в гундалах с музыкою, и танцуют, и едят сахары, ипьют всякие изрядные лимонаты и чекулаты. И так всегда в Венеции увеселяются и не хотят быть никогда безувеселения, в которых своих веселостях и грешат много, понеже, когда сойдутся в машкерах, то многие жены идевицы берут за руки иноземцев и гуляют с ними, изабавляются без стыда. А народ женский в Венеции зелоблагообразен, высок и строен, и политичен, убираетсязело чисто, а к ручному делу не охочь, больше заживают в прохладах, всегда любят гулять и быть в забавах, и ко греху телесному слабы, ни для чего иного, токмодля богатства, что тем богатятся, а иного никакого промыслу не имеют. И многие девки живут особыми домами и в грех и в стыд себе того не вменяют, ставят себето вместо торгового промыслу; а другие, у которых своихдомов нет, те живут в особых улицах, в поземных малыхпалатах; из каждой палаты поделаны на улицу двери, и когда увидят человека приходящего к ним, того с великим прилежанием каждая к себе зазывает; и на который день у которой будет приходящи' больше, и та себетот день вменяет за великое счастье; и от того сами страждут францоватыми болезнями, также и приходящих теми своим богатством наделяют довольно и скоро. А духовные особы им в том возбраняют поучением, а не принуждением. А болезней францоватых в Венеции лечитьзело горазды...
С таким же сочувствием, как венецианские увеселения, описывал он и всякие церковные святыни, чудесаи мощи.
- Сподобился видеть крест: в оном кресте под стеклом устроено и положено: часть Пупа Христова и частьОбрезания. А в ином кресте - часть малая от святогоКрестителева носа. В городе Баре видел мироточивыемощи св. Николы Чудотворца: видна кость ноги его; истоит над оною костью миро святое, видом подобное чистому маслу, и никогда не оскудевает; множественноечисло того святого мира молебщики приезжие на всякийдень разбирают; однакож, никогда не умаляется, как водаиз родника течет; и весь мир тем святым миром преизобилует и освящается. Видел также кипение крови св. Януария и кость св. мученика Лаврентия - положена такость в хрусталь, а как поцелуешь, то сквозь хрустальявляется тепло, чему есть немалое удивление...
С неменьшим удивлением описывал он и чудеса науки: - В Падве, в академии дохтурской, бальзамные младенцы, которые бывают выкидки, а другие выпоротыеиз мертвых матерей, в спиртусах плавают, в склянницахстеклянных, и стоят так, хотя тысячу лет, не испортятся. Там же, в библиотеке, видел зело великие глобусы, земные и небесные, изрядным математицким мастерствомустроенные...
Езопка был классик. Средневековое казалось емуварварским. Восхищало подражание древнему зодчеству - всякая правильность, прямолинейность, "пропорция" - то, к чему глаз его привык уже и в юном Петербурге.
Флоренция ему не понравилась.
- Домов самых изрядных, которые были бы нарочитой пропорции, мало; все дома Флоренские древнего здания; палаты есть и высокие, в три, четыре жилья, дастроены просто, не по архитектуре...
Больше всего поразил его Рим. Он рассказывал онем с тем благоговейным, почти суеверным чувством, которое Вечный город всегда внушал варварам.
- Рим есть место великое. Ныне еще значится старого Риму околичность - и знатно, что был Рим неудобьсказуемого величества; которые места были древле в середине города, на тех местах ныне великие поля и пашни, где сеют пшеницы и винограды заведены многие, и буйволов, и быков, и всякой иной животины пасутся стада;
и на тех же полях есть много древнего строения каменного, безмерно великого, которое от многих лет развалилось, преславным мастерством построенного, по самойизрядной пропорции, как ныне уже никто строить неможет. И от гор до самого Риму видны древнего строения столбы каменные с перемычками, а вверху тех столбов колоды каменные, по которым из гор текла ключевая вода, зело чистая. И те столбы - акведуки именуются, а поля-Кампанья ди Рома...
Царевич только мельком видел Рим; но теперь, когдаон слушал и вспоминал,- словно какая-то грозная тень"неудобь-сказуемого величества" проносилась над ним.
- И на тех полях меж разваленного зданья римскогоесть вход в пещеры. В пещерах тех скрывались христианево время гонений, и были мучены; и доныне там обретаются многие кости тех святых мучеников. Которые пещеры, именуемые катакумбы, так велики, что под землею, сказывают, проход к самому морю; и другие естьпроходы неисповедимые. И близ тех катакумбов, в единоймалой церковке, стоит Гроб Бахусов, из камня порфиравысечен, зело великий, и в том гробу нет никого - стоитпуст. А в древние лета, сказывают, было в нем тело нетленное, лепоты неописуемой, наваждением дьявольским богу нечистому Бахусу видом подобилось. И святыемужи ту погань извергли, и место освятили, и церковьпостроили...
- Потом приехал я в иное место, именуемое Кулизей, где, при древних цесарях римских, которые былигонители на христианскую веру и мучители за имя Христово, святых мучеников отдавали на съедение зверям.
То место сделано округло - великая махина - вверхбудет сажен пятнадцать; стены каменные, по которымоные древние мучители ходили и смотрели, как святыхмучеников звери терзали. И при тех стенах в земле поделаны печуры каменные, в коих жили звери. И в одномКулизее съеден от зверей св. Игнатий Богоносец; и земляв том месте вся обагрена есть кровью мучеников...
Царевич помнил, как твердили ему с детства, чтоодна на свете Русь - земля святая, а все остальные народы - поганые. Помнил и то, что сам говорил однаждыфрейлине Арнгейм на голубятне в Рождествене: "толькос нами Христос". Полно, так ли?-думал он теперь. Что, если у них тоже Христос, и не только Россия, но и всяЕвропа - святая земля? Земля в том месте вся обагренакровью мучеников. Может ли быть такая земля поганою?
Что третьему Риму, как называли Москву старики, далеко до первого настоящего Рима, так же, как и Петербурской Европе до настоящей,- в этом он убедился воочию.
- Как Москвы еще початку не слыхивано,- утверждал Езопка,- на западе много было иных государств, которые старее и честнее Москвы...
Описание венецианского карнавала заключил он словами, которые запомнились царевичу: - Так всегда веселятся и ни в чем друг друга не зазирают, и ни от кого ни в чем никакого страха никто не имеет: всякий делает по своей воле, кто что хочет. И та вольность в Венеции бывает, и живут венециане всегда вовсяком покое, без страху и без обиды, и без тягостныхподатей...
Недосказанная мысль была ясна: не то-де, что у насна Руси, где никто ни о какой вольности пикнуть несмей.
- Особливо же тот порядок у всех европейскихнародов хвален есть,- заметил однажды Езопка,- чтодети их никакой косности, ни ожесточения от своих родителей, ни от учителей не имеют, но от доброго и старого наказания словесного, паче нежели от побоев, в прямой воле и смелости воспитываются. И ведая то, в старинулюди московские для науки в чужие земли детей своихне посылали вовсе, страшась того: узнав тамошних земельверы и обычаи, и вольность благую, начали бы своюверу отменять и приставать к иным, и о возвращении кдомам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили. А ныне, хотя и посылают, да все толку мало, понеже, как птице без воздуху, так наукам без волибыть не можно; а у нас-де и новому учат по-старому: палка нема, да даст ума; нет того спорее, чем кулакомпо шее...
Так оба они, и беглый навигатор, и беглый царевич, смутно чувствовали, что та Европа, которую вводил Петрв Россию - цифирь, навигация, фортификация - еще невся Европа и даже не самое главное в ней; что у настоящей Европы есть высшая правда, которой царь не знает.
А без этой правды, со всеми науками - вместо старогомосковского варварства, будет лишь новое петербургскоехамство. Не обращался ли к ней, к этой вольности благой, и сам царевич, призывая Европу рассудить его сотцом?
Однажды Езопка рассказал Гисторию о российском матросе Василии Кориотском и о прекрасной королевне Ираклии Флоренской земли.
Слушателям, может быть, так же, как самому рассказчику, темен и все же таинственно-внятен был смыслэтой сказки: венчание Российского матроса с королевною Флоренции, весенней земли Возрождения - прекраснейшим цветом европейской вольности - как прообразеще неизвестного, грядущего соединения России с Европою.
Царевич, выслушав Гисторию, вспомнил об однойкартине, привезенной отцом из Голландии: царь, в матросском платье, обнимающий здоровенную голландскуюдевку. Алексей невольно усмехнулся, подумав, что этойкраснорожей девке так же далеко до "сияющей, акисолнце неодеянное", королевны Флоренской, как и всейРоссийской Европе - до настоящей.
- А небось, в Россию-то матрос твой не вернулся?спросил он Езопку.
-Чего он там не видел?-проворчал тот, с внезапным равнодушием к той самой России, в которую ещенедавно так стремился.- В Питербурхе-то его, пожалуй, по указу о беглых, кошками бы выдрали, да на Рогервик сослали, а королевну Флоренскую - на прядильныйдвор, яко девку зазорную!..
Но Евфросинья заключила неожиданно: - Ну, вот видишь, Езопка - наукою каких чиновматрос твой достиг; а если б от учения бегал, как ты,не видать бы ему королевны Флоренской, как ушей своих.
Что же здешнюю вольность хвалишь, так не вороньемуклюву рябину клевать. Дай вам волю - совсем измотаетесь. Как же вас, дураков, не учить палкою, коли добром не хотите? Спасибо царю-батюшке. Так вас и надо!
Тихий Дон-река, Родной батюшка, Ты обмой меня, Сыра земля, Мать родимая, Ты прикрой меня.
Евфросинья пела, сидя у окна за столом в покояхцаревича в крепости Сант-Эльмо и спарывая краснуютафтяную подкладку с песочного камзола своего мужского наряда; она объявила, что ни за что больше не будетрядиться шутом гороховым.
На ней был шелковый, грязный, с оторваннымипуговицами шлафор, серебряные, стоптанные, на босуюногу туфли. В стоящей перед ней жестяной скрыне рабочей шкатулке, валялись в беспорядке пестрые лоскутки и ленточки, "махальце женское" - веер, "рукавицы" лайковые - перчатки, любовные письма царевичаи бумажки с курительным порошком, ладан от святогостарца и пудра Марешаль от знаменитого парикмахераФризона с улицы Сент-Оноре, афонские четки и париж
ские мушки и баночки с "поматом". Целые часы проводила она в притираниях и подкрашиваниях, вовсе ненужных, потому что цвет лица у нее был прекрасный.
Царевич за тем же столом писал письма, которыепредназначались для того, чтобы их "в Петербурхе подметывать", а также подавать архиереям и сенаторам.
"Превосходительнейшие господа сенаторы.
Как вашей милости, так, чаю, и всему народу не безсумления мое от Российских краев отлучение и пребывание безвестное, на что меня принудило ничто иное, только всегдашнее мне безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале предилого года - едва былои в черную одежду не облекли меня силою, без всякой, как вам всем известно, моей вины. Но всемилостивыйГосподь, молитвами всех оскорбляемых Утешительницы, пресвятой Богородицы и всех святых, избавил меня отсего и дал мне случай сохранить себя отлучением от любезного отечества, которого, если бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить. И ныне обретаюся благополучно и здорово под хранением некоторого великогогосударя, до времени, когда сохранивший меня Господьповелит явиться мне паки в Россию, при котором случаепрошу, не оставьте меня забвенна. Будс же есть какиеведомости обо мне, дабы память обо мне в народе изгладить, что меня в живых нет, или иное что зло, не извольте верить и народ утвердите, чтобы не имели веры.
Богу хранящу мя, жив семь и пребываю всегда, как вашей милости, так и всему отечеству доброжелательныйдо гроба моегоАлексей".
Он взглянул сквозь открытую дверь галереи на море.
Под свежим северным ветром оно было синее, мглистое, точно дымящееся, бурное, с белыми барашками и белымипарусами, надутыми ветром, крутогрудыми, как лебеди.
Царевичу казалось, что это то самое синее море, о котором поется в русских песнях, и по которому вещий Олегсо своею дружиной ходил на Царьград.
Он достал несколько сложенных вместе листков, исписанных его рукою по-немецки крупным, словно детским, почерком. На полях была приписка: "Nehmen sienicht Uebel, das ich so schlecht geschrieben, weil ich kannnicht besser. He посетуйте, что я так плохо написал, потому что не могу лучше". Это было длинное письмок цесарю, целая обвинительная речь против отца. Ондавно уже начал его, постоянно поправлял, перечеркивал, снова писал и никак не мог кончить: то, что казалосьверным в мыслях, оказывалось неверным в словах; между словом и мыслью была неодолимая преграда - и самого главного нельзя было сказать никакими словами.
"Император должен спасти меня,- перечитывал онотдельные места.- Я не виноват перед отцом; я былему всегда послушен, любил и чтил его, по заповедиБожьей. Знаю, что я человек слабый. Но так воспиталменя Меншиков: ничему не учил, всегда удалял от отца, обходился, как с холопом или собакой. Меня нарочноспаивали. Я ослабел духом от смертельного пьянства иот гонений. Впрочем, отец в прежнее время был ко мнедобр. Он поручил мне управление государством, и всешло хорошо - он был мною доволен. Но с тех пор, каку жены моей пошли дети, а новая царица также родиласына, с кронпринцессой стали обращаться дурно, заставляли ее служить, как девку, и она умерла от горя. Царицаи Меншиков вооружили против меня отца. Оба они исполнены злости, не знают ни Бога, ни совести. Сердцеу царя доброе и справедливое, ежели оставить его самомусебе; но он окружен злыми людьми, к тому же неимоверно вспыльчив и во гневе жесток, думает, что, как Бог, имеет право на жизнь и смерть людей. Много пролилкрови невинной и даже часто собственными руками пытал и казнил осужденных. Если император выдаст меняотцу, то все равно, что убьет. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков не успокоятся, пока не запоят, или не отравят меня. Отреченье от престола вынудилиу меня силою; я не хочу в монастырь; у меня довольноума, чтобы царствовать. Но свидетельствуюсь Богом, что никогда не думал я о возмущении народа, хотя этоне трудно было сделать, потому что народ меня любит, а отца ненавидит за его недостойную царицу, за злых иразвратных любимцев, за поругание церкви и старыхдобрых обычаев, а также за то, что, не щадя ни денег, ни крови, он есть тиран и враг своего народа"...
"Враг своего народа?"- повторил царевич, подумали вычеркнул эти слова: они показались ему лживыми.
Он ведь знал, что отец любит народ, хотя любовь егоиногда беспощаднее всякой вражды: кого люблю, того ибью. Уж лучше бы, кажется, меньше любил. И его, сына, тоже любит. Если бы не любил, то не мучил бы так. И теперь, как всегда, перечитывая это письмо, он смутно чувствовал. что прав перед отцом, но не совсем прав; одначерта, один волосок отделял это "не совсем прав" от "совсем не прав", и он постоянно, хотя и невольно, в своихобвинениях переступал за эту черту. Как будто у каждого из них была своя правда, и эти две правды былинавеки противоположны, навеки непримиримы. И однадолжна была уничтожить другую. Но, кто бы ни победил, виноват будет победитель, побежденный - прав.
Все это не мог бы он сказать словами даже самомусебе, не то что другим. Да и кто п"эйял бы, кто поверил бы?
Кому, кроме Бога, быть судьею между сыном и отцом?
Он отложил письмо с тягостным чувством, с тайнымжеланием его уничтожить, и прислушался к песне Евфросиньи, которая, кончив пороть, примеряла перед зеркалом новые французские мушки. Это вечное тихое пениев тюремной скуке у нее было невольно, как пение птицыв клетке: она пела, как дышала, почти сама не сознаваятого, что поет. Но царевичу странным казалось противоречие между вознею с французскими мушками и родною унылою песней:
Сырая земля, Мать родимая, Ты прикрой меня, Соловей в бору, Милый братец мой, Ты запой по мне.
Кукушечка в лесу, Во дубровушке, Сестрица моя, Покукуй по мне.
Белая березушка, Молода жена, Пошуми по мне.
По гулким переходам крепости послышались шаги, перекликанье часовых, звон отпираемых замков и засовов.
Караульный офицер постучал в дверь и доложил о Вейнгарте, кригс-фельдконциписте, секретаре вице-короля по русскому произношению, вице-роя, цесарского наместника в Неаполе.
В комнату вошел, низко кланяясь, толстяк с одышкою, с лицом красным, как сырое мясо, с отвислоюнижнею губою и заплывшими свиными глазками. Как многие плуты, он имел вид простодушный. "Этот претолстыйнемец - претонкая бестия",- говорил о нем Езопка.
Вейнгарт принес ящик старого фалернского и мозельвейна в подарок царевичу, которого называл, соблюдаяинкогнито при посторонних, высокородным графом; аЕвфросинье, у которой поцеловал ручку - он был большой дамский угодник - корзину плодов и цветов.
Передал также письма из России и на словах поручения из Вены.
- В Вене охотно услышали, что высокородный графв добром здравии и благополучьи обретается. Ныне надобно еще терпение, и более, нежели до сих пор. Сообщитьимею, как новую ведомость, что уже в свете начинаютговорить: царевич пропал. Одни полагают, что он от свирепости отца ушел; по мнению других, лишен жизни еговолею; иные думают, что он умерщвлен в пути убийцами. Но никто не знает подлинно, где он. Вот копия сдонесения цесарского резидента Плейера на тот случай, ежели любопытно будет высокорожденному графу узнать, что пишут о том из Петербурга. Его величества цесаряслова подлинные: милому царевичу к пользе советуетсядержать себя весьма скрытно, потому что, по возвращениигосударя, отца его, в Петербург, будет великий розыск.
И наклонившись к уху царевича, прибавил шепотом: - Будьте покойны, ваше высочество! Я имею самыеточные сведения: император ни за что вас не покинет, а ежели будет случай, после смерти отца, то и вооруженною рукою хочет вам помогать на престол...
- Ах, нет, что вы, что вы! Не надо...- остановилего царевич с тем же тягостным чувством, с которым толькочто отложил письмо к цесарю.- Да"т Бог, до того недойдет, войны из-за меня не будет. Я вас не о том прошу только чтоб содержать меня в своей протекции! А этогоя не желаю... Я, впрочем, благодарен. Да наградит Господь цесаря за всю его милость ко мне!
Он велел откупорить бутылку мозельвейна из подаренного ящика, чтобы выпить за здоровье цесаря.
Выйдя на минуту в соседнюю комнату за какими-тонужными письмами и вернувшись, застал Вейнгарта объясняющим mademoiselle Eufrosyne с галантною любезностью, не столько впрочем словами, сколько знаками, что напрасно не носит она больше мужского платья оно ей очень к лицу:
- L'Amour тете пе saurait se presenter avec plus degraces!
Сам Амур не мог бы явиться с большим изяществом (франц.) заключил он по-французски, глядя на нее вупор свиными глазками тем особенным взором, которыйтак противен был царевичу.
Евфросинья, при входе Вейнгарта, успела накинутьна грязный шлафор новый щегольский кунтыш тафтыдвуличневой, на нечесаные волосы - чепец дорогогобрабантского кружева, припудрилась и даже налепиламушку над левою бровью, точно так, как видела на Корсов Риме у одной приезжей из Парижа девки. Выражениескуки исчезло с лица ее, она вся оживилась, и, хотя нислова не понимала ни по-немецки, ни по-французски, поняла и без слов то, что говорил немец о мужскомнаряде, и лукаво смеялась, и притворно краснела, и закрывалась рукавом, как деревенская девка.
"Этакая туша свиная! Тьфу, прости Господи! Нашла скем любезничать,- посмотрел на них царевич с досадою.Ну, да ей все равно кто, только бы новенький. Ох, евиныдочки, евины дочки! Баба да бес. один в них вес"...
По уходе Вейнгарта, он стал читать письма.
Всего важнее было донесение Плейера.
"Гвардейские полки, составленные большею частьюиз дворян, вместе с прочею армией, учинили заговор вМекленбургии, дабы царя убить, царицу привезти сюдас младшим царевичем и обеими царевнами, заточить в тотсамый монастырь, где ныне старая царица, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить".
Царевич выпил залпом два стакана мозельвейна, встали начал ходить быстро по комнате, что-то бормоча и размахивая руками.
Евфросинья молча, пристально, но равнодушно следила за ним глазами. Лицо ее, по уходе Вейнгарта, приняло обычное выражение скуки.
Наконец, остановившись перед ней, он воскликнул: - Ну, маменька, снеточков Белозерских скоро кушать будешь! Вести добрые. Авось, Бог даст нам случайвозвратиться с радостью...
И он рассказал ей подробно все донесение Плейера;
последние слова прочел по-немецки, видимо, не нарадуясь на них:
- "Alles zum Aufstand allhier sehr geneiget ist. Bceде в Питербурхе к бунту зело склонны. Все жалуются, что знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни от строениягородов и кораблей разорились".
Евфросинья слушала молча, все с той же равнодушной скукой на лице, и только когда он кончил, спросиласвоим протяжным, ленивым голосом:
- А что, Алексей Петрович, ежели убьют царя и затобой пришлют,- к бунтовщикам пристанешь?
И посмотрела на него сбоку так, что, если бы он меньше был занят своими мыслями, то удивился бы, можетбыть, даже почувствовал бы в этом вопросе тайное жало.
Но он ничего не заметил.
- Не знаю,- ответил, подумав немного.- Ежелиприсылка будет по смерти батюшки, то, может быть, ипристану... Ну да что вперед загадывать. Буди воля Господня!- как будто спохватился он.- А только вот говорю я, видишь, Афросьюшка, что Бог делает: батюшкаделает свое, а Бог свое!
И усталый от радости, опустился на стул и опять заговорил, не глядя на Евфросинью, как будто про себя:
- Есть ведомость печатная, что шведский флот пошелк берегу лифляндскому транспортовать людей на берег.
Велико то худо будет, ежели правда: у нас в Питербурхе не согласится у князя Меншикова с сенаторами.
А войско наше главное далеко. Они друг на друга сердятся, помогать не станут - великую беду шведы починить могут. Питербурх-то под боком! Когда зашли далеко в Копенгаген, то не потерять бы и Питербурха, какАзова- Недолго ему быть за нами: либо шведы возьмут, либо разорится. Быть ему пусту, быть пусту!- повторялон, как заклинание, пророчество тетушки, царевны Марфы Алексеевны.
- А что ныне там тихо - и та тишина не даром. Вотдядя Аврам Лопухин пишет: всех чинов люди говорятобо мне, -спрашивают и жалеют всегда, и стоять за меняготовы, а кругом-де Москвы уже заворашиваются. И нанизу, на Волге, не без замешанья б^хет в народе. Чемудивить? Как и по ею пору еще терять? А не пройдетдаром. и, чай, не стерпя что-нибудь да сделают. А тут ив Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я! Со всехсторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет - только пыль столбом. Такая раскачкапойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке!..
Первый раз в жизни он чувствовал себя сильным истрашным отцу. Как тогда, в ту памятную ночь, во времяболезни Петра, когда за морозным окном играла луннаявьюга, синяя, точно горящая синим огнем, пьяная - унего захватило дух от радости. Радость опьяняла сильнее вина, которое он продолжал пить, почти сам того незамечая, стакан за стаканом, глядя на море, тоже синее, точно горящее синим огнем, тоже пьяное и опьяняющее.
- В немецких курантах пишут: Куранты - газеты, ведомости (устар.).
младшего-то братца моего, Петиньку, нынешним летом в Петергофе чуть громом не убило; мама на руках его держала, так едва живаосталась; а солдата караульного зашибло до смерти. С тойпоры младенец все хиреет, да хиреет - видно, не жилецна свете. А уж ведь как берегли, как холили! ЖальПетиньки. Младенческая душенька, пред Богом неповинная. За чужие грехи терпит, за родительские, бедненький. Спаси его Господь и помилуй! А только вот, говорю, воля-то Божья, чудо-то, знаменье! И как батюшка не вразумится? Страшно, страшно впасть в руки Бога живого!..
- А кто из сенаторов станет за тебя?- спросилавдруг Евфросинья, и опять та же странная искра промелькнула в глазах ее и тотчас потухла - словно пронесли свечу за темным пологом.
- А тебе для чего?-посмотрел на нее царевич судивлением, как будто совсем забыл о ней и теперь тольковспомнил, что она его слушает.
Евфросинья больше не спрашивала. Но едва уловимая чуждая тень прошла между ними.
- Хоть и не все мне враги, а все злодействуют, вугоду батюшке, потому что трусы,- продолжал царевич.- Да мне никого и не нужно. Плюну я на всех здорова бы мне чернь была!- повторил он свое любимое слово.- Как буду царем, старых всех выведу, а изберу новых, по своей воле. Облегчу народ от тягостей пусть отдохнет. Боярскую толщу поубавлю, будет имжиру нагуливать - о крестьянстве порадею, о слабых исирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть вседоводят правду до царя, без страха, самым вольным голосом, дабы царство и церковь исправить многосоветиемобщим и Духа Святого нашествием на веки вечные!..
Он грезил вслух, и грезы становились все туманнее, все сказочнее.
Вдруг злая острая мысль ужалила сердце, как овод: ничему не бывать; все врешь; славу пустила синица, аморя не зажгла.
И представилось ему, что рядом с отцом - исполином, кующим из железа новую Россию - сам он со своими грезами - маленький мальчик, пускающий мыльныепузыри. Ну куда ему тягаться с батюшкой?
Но он тотчас прогнал эту мысль, отмахнулся от нее, какот назойливой мухи: буди воля Божья во всем; пусть батюшка кует железо на здоровье, он делает свое, а Бог - свое;
захочет Бог - и лопнет железо, как мыльный пузырь.
И он еще слаще отдался мечтам. .Чувствуя себя ужене сильным, а слабым - но это была приятная слабость с улыбкой, все более кроткой и пьяной, слушал, как морешумит, и чудилось ему в этом шуме что-то знакомое, давnееe-давнее-то ли бабушка баюкает, то ли Сирин, птицарайская, поет песни царские.
- А потом, как землю устрою и народ облегчус великим войском и флотом пойду на Царьград. Турокповыбью, славян из-под ига неверных освобожу, на Св.
Софии крест водружу. И соберу вселенский собор длявоссоединения церквей. И дарую мир всему миру, да притекут народы с четырех концов земли под сень СофииПремудрости Божией, в царство священное, вечное, восретение Христу Грядущему!..
Евфросинья давно уже не слушала,- все время зевала и крестила рот; наконец, встала, потягиваясь и почесываясь.
- Разморило меня что-то. С обеда, чай, немца-тождавши, не выспалась. Пойду-ка-сь я, Петрович, лягу, что ль?
- Ступай, маменька, спи с Богом. Может и я приду, погодя - только вот голубков покормлю.
Она вышла в соседнюю комнату - спальню, а царевич - на галерею, куда уже слетались голуби, ожидаяобычного корма.
Он разбрасывал им крошки и зерна с тихим ласковым зовом: - Гуль, гуль, гуль.
И так же, как, бывало, в Рождествене, голуби, воркуя, толпились у ног его, летали над головой, садилисьна плечи и руки, покрывали его, точно одевали, крыльями. Он глядел с высоты на море, и в трепетном веяньикрыльев казалось ему, что он сам летит на крыльях туда, в бесконечную даль, через синее море, к светлой, каксолнце, Софии Премудрости Божией.
Ощущение полета было так сильно, что сердце замирало, голова кружилась. Ему стало страшно. Он зажмурил глаза и судорожно схватился рукою за выступ ограды: почудилось, что он уже не летит, а падает.
Нетвердыми шагами вернулся он в комнату. Туда жеиз спальни торопливо вышла Евфросинья уже совсемраздетая, в одной сорочке, с босыми ногами влезла настул и стала заправлять лампадку перед образом. Этобыла старинная любимая царевичева икона Всех Скорбящих Матери; всюду возил он ее за собою и никогда нерасставался с нею.
- Грех-то какой? Завтра Успение Владычицы, а язабыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка.
Часы-то, Петрович, будешь читать? Налой готовить ли?
Перед каждым большим праздником, за неимениемпопа, он сам справлял службы, читал часы и пел стихеры.
- Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.
- Вина бы меньше пил, батюшка.
- Не от вина, чай - от мыслей: вести-то больнорадостные?..
Засветив лампадку и возвращаясь в спальню, она остановилась у стола, чтобы выбрать в подаренной немцемкорзине самый спелый персик: в постели перед сномлюбила есть что-нибудь сладкое.
Царевич подошел к ней и обнял ее.
- Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль нерада? Ведь будешь царицею, а Селебеный...
"Серебряный" или, нежнее, как выговаривают маленькие дети -- "Селебеный" было прозвище ребенка, непременно, думал он, сына, который должен был родитьсяу Евфросиньи: она была третий месяц беременна. "Тыу меня золотая, а сынок будет серебряный", говорил оней в минуты нежности.
- Будешь царицею, а Селебеный наследником?продолжал царевич.- Назовем его Ваничкой - благочестивейший, самодержавнейший царь всея России, ИоаннАлексеевич?..
Она освободилась тихонько из его объятий, оглянулась через плечо, хорошо ли лампадка горит, закусилаперсик и, наконец, ответила ему спокойно:
- Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть?
- а женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковымже образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевнатоже не знамо какого роду была - сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же царствует. Будешь и ты, Евфросинья Федоровна, царицею, небось не хуже других?..
Он хотел и не умел сказать ей все, что чувствовал: за то, может быть, и полюбил он ее, что она простаяхолопка; ведь и он, хотя царской крови - тоже простой, спеси боярской не любит, а любит чернь; от черни-то ицарство примет; добро за добро: чернь сделает его царем, а он ее, Евфросинью, холопку из черни - царицею.
Она молчала, потупив глаза, и по лицу ее видно былотолько, что ей хочется спать. Но он обнимал ее все крепче и крепче, ощущая сквозь тонкую ткань упругость исвежесть голого тела. Она сопротивлялась, отталкиваяруки его. Вдруг нечаянным движением потянул он внизполурасстегнутую, едва державшуюся на одном плечесорочку. Она совсем расстегнулась, соскользнула и упалак ее ногам.
Вся обнаженная, в тусклом золоте рыжих волос, какв сиянии, стояла она перед ним. И странною и соблазнительною казалась черная мушка над левою бровью.
И в скошенном, удивленном разрезе глаз было что-токозье, чуждое и дикое.
- Пусти, пусти же, Алешенька. Стыдно?
Но если она стыдилась, то не очень: только немногоотвернулась со своей обычною, ленивою, как будто презрительной усмешкою, оставаясь, как всегда, под ласкамиего, холодною, невинною, почти девственной, несмотряна чуть заметную округлость живота, которая предрекaла полноту беременности. В такие минуты казалось ему, что тело ее ускользает из рук его, тает, воздушное, какпризрак.
- Афрося? Афрося?- шептал он, стараясь поймать, удержать этот призрак, и вдруг опустился перед ней наколени.
- Стыдно,- повторила она.- Перед праздником.
Вон и лампада горит... Грех, грех?
Но тотчас опять равнодушно, беспечно поднесла закушенный персик ко рту, полураскрытому, алому и свежему, как плод.
"Да, грех,- мелькнуло в уме его,- от жены началогреху, и тою мы все умираем"...
И он тоже невольно оглянулся на образ, и вдругвспомнил, как точно такой же образ в Летнем саду, ночью, во время грозы, упал из рук -батюшки и разбилсяу подножия Петербургской Венус - Белой Дьяволицы.
В четырехугольнике дверей, открытых на синее море, тело ее выступало, словно выходило, из горящей синевыморской, золотисто-белое, как пена волн. В одной рукедержала она плод, другую опустила, целомудреннымдвижением закрывая наготу свою, как Пеннорожденная.
А за нею играло, кипело синее море, как чаша амврозии, и шум его подобен был вечному смеху богов.
Это была та самая дворовая девка Афроська, которая однажды весенним вечером в домике Вяземских наМалой Охте, наклонившись низко в подоткнутой юбке, мыла пол шваброю. Это была девка Афроська и богиняАфродита - вместе.
"Венус, Венус, Белая Дьяволица!" - подумал царевичв суеверном ужасе и готов был вскочить, убежать. Ноот грешного и все-таки невинного тела, как из раскрытогоцветка, пахнуло на него знакомым упоительными страшным запахом, и, сам не понимая, что делает - он ещениже склонился перед ней и поцеловал ее ноги, и заглянул ей в глаза, и прошептал, как молящийся: - Царица! Царица моя!..
А тусклый огонек лампадки мерцал перед святым искорбным Ликом.
Наместник цесаря в Неаполе, граф Даун пригласилцаревича на свидание к себе в Королевский дворец вечером 26-го сентября.
В последние дни в воздухе чувствовалось приближение сирокко, африканского ветра, приносящего из глубинСахары тучи раскаленного песку. Должно быть, урагануже разразился и бушевал в высочайших воздушныхслоях, но внизу была бездыханная тишь. Листья пальми ветви мимоз висели, недвижные. Только море волновалось громадными беспенными валами мертвой зыби, которые разбивались о берег с потрясающим грохотом.
Даль была застлана мутною мглою, и на безоблачномнебе солнце казалось тусклым, как сквозь дымчатыйопал. Воздух пронизан тончайшею пылью. Она проникала всюду, даже в плотно запертые комнаты, покрывала серым слоем белый лист бумаги и страницы книг;
хрустела на зубах; воспаляла глаза и горло. Было душно, и с каждым часом становилось все душнее. В природечувствовалось то же, что в теле, когда нарывает нарыв.
Люди и животные, не находя себе места, метались в тоске. Народ ожидал бедствий - войны, чумы, или извержения Везувия.
И действительно, в ночь с 23-го на 24-е сентября жители Торре дель Греко, Резины и Портичи почувствовали первые подземные удары. Появилась лава. Огненный поток уже приближался к самым верхним, расположенным по склону горы, виноградникам. Для умилостивления гнева Господня совершались покаянные шествияс заженными свечами, тихим пением и громкими воплями самобичующихся. Но гнев Божий не утолялся. ИзВезувия днем валил черный дым, как из плавильнойпечи, расстилаясь длинным облаком от Кастелламаредо Позиллиппо, а ночью вздымалось красное пламя, какзарево подземного пожара. Мирный жертвенник боговпревращался в грозный факел Евменид. Наконец, в самом Неаполе послышались, точно подземные громы, первые гулы землетрясения, как будто снова пробуждались древние Титаны. Город был в ужасе. Вспоминалисьдни Содома и Гоморры. А по ночам, среди мертвойтишины, где-нибудь в щелях окна, под дверью или в трубеочага раздавался тонкий-тонкий, ущемленный визг, точнопойманный комар жужжал: то сирокко заводило своипесни. Звук разрастался, усиливался, и казалось, вотвот разразится неистовым воем,- но вдруг замирал, обрывался - и опять наступала тишина, еще более мертвая.
Как будто злые духи, и внизу, и вверху, перекликались, совещались о страшном дне Господнем, которым долженкончиться мир.
Все эти дни царевич чувствовал себя больным. Новрач успокоил его, сказав, что это с непривычки от сирокко, и прописал освежающую кислую микстуру, от которойему действительно сделалось легче. В назначенный деньи час поехал он во дворец на свидание с наместником.
Встретивший его в передней караульный офицер передал ему почтительнейшее извинение графа Дауна, чтоего высочеству придется несколько минут подождать вприемной зале, так как наместник принужден был отлучиться по важному и неотложному делу.
Царевич вошел в огромную и пустынную приемнуюзалу, убранную с мрачною, почти зловещею, испанскоюроскошью: кроваво-красный шелк обоев, обилие тяжелойпозолоты, резные шкафы из черного дерева, подобныегробницам, зеркала, такие тусклые, что в них, казалось, отражались только лица призраков. По стенам - большие, темные полотна - благочестивые картины старинных мастеров: римские солдаты, похожие на мясников, жгли, секли, резали, пилили и всякими иными способамитерзали христианских мучеников; это напоминало бойню, или застенки, Святейшей Инквизиции. А вверху, на потолке, среди раззолоченных завитков и раковин - ТриумфОлимпийских богов: в этом жалком ублюдке Тицианаи Рубенса виден был конец Возрождения - в утонченной изнеженности варварское одичание и огрубение искусства; груды голого тела, голого мяса - жирные спины,
пухлые, в складках, животы, раскоряченные ноги, чудовищно-отвислые женские груди. Казалось, что все этибоги и богини, откормленные, как свиные туши, и маленькие амуры, похожие на розовых поросят,- весь этот скотоподобный Олимп предназначался для христианскойбойни, для пыточных орудий Святейшей Инквизиции.
Царевич долго ходил по зале, наконец, устал и сел.
В окна вползали сумерки, и серые тени, как пауки, ткалипаутину по углам. Кое-где лишь выступала, светлея, позолоченная львиная лапа и острогрудый гриф, которыеподдерживали яшмовую или малахитовую доску круглогостола, да закутанные кисеею люстры тускло поблескивали хрустальными подвесками, как исполинские коконыв каплях росы. Царевичу казалось, что удушье сироккоувеличивается от этого множества голого тела, гологомяса, упитанного, языческого - вверху, и страдальческого, христианского - внизу. Рассеянный взгляд его, блуждая по стенам, остановился на одной картине, непохожей на другие, выступавшей среди них, как светлоепятно: обнаженная до пояса девушка с рыжими волосами, с почти детскою, невинною грудью, с прозрачножелтыми глазами и бессмысленной улыбкою: в приподнятых углах губ и в слегка скошенном, удлиненном разрезе глаз было что-то козье, дикое и странное, почтижуткое, напомнившее девку Афроську. Ему вдруг смутнопочуялась какая-то связь между этою усмешкою и нарывающим удушением сирокко. Картина была плохая, снимок со старинного произведения ломбардской школы, ученика учеников Леонардо. В этой обессмысленной, новсе еще загадочной усмешке отразилась последняя теньблагородной гражданки Неаполя, моны Лизы Джоконды. '
Мона Лиза была жительницей Флоренции.
Царевич удивлялся, что наместник, всегда изысканно.
вежливый заставляет его ждать так долго; и куда запропастился Вейнгарт, и почему такая тишина - весь дворецточно вымер?
Хотел встать, позвать кого-нибудь, велеть принестисвечи. Но на него напало странное оцепенение, как будтои он был заткан, облеплен тою серою паутиною, которуютени, как пауки, ткали по углам. Лень было двинуться.
Глаза слипались. Он открывал их с усилием, чтобы незаснуть. И все-таки заснул на несколько мгновений. Нокогда проснулся, ему показалось, что прошло много времени.
Он видел во сне что-то страшное, но не мог вспомнить что. Только в душе осталось ощущение несказанной тяжести, и опять почудилась ему связь между этимстрашным сном, бессмысленной усмешкой рыжей девушки и нарывающим удушьем сирокко. Когда он открыл глаза, то увидел прямо перед собою лицо бледное-бледное, подобное призраку. Долго не мог понять, что это. Наконец понял, что это его же собственное лицо, отраженноев тусклом простеночном зеркале, перед которым, сидя вкресле, он заснул. В том же зеркале, как раз у него заспиною, видна была закрытая дверь. И ему казалось, чтосон продолжается, что дверь сейчас откроется, и в неевойдет то страшное, что он только. что видел во сне ичего не мог вспомнить.
Дверь отворилась беззвучно. В ней появился свет восковых свечей и лица. Глядя по-прежнему в зеркало, необорачиваясь, он узнал одно лицо, другое, третье. Вскочил, обернулся, выставив руки вперед, с отчаянною надеждою, что это ему только почудилось в зеркале, ноувидел в действительности то же, что в зеркале - и изгруди его вырвался крик беспредельного ужаса: - Он! Он! Он!
Царевич упал бы навзничь, если бы не поддержалего сзади секретарь Вейнгарт.
- Воды! Воды! Царевичу дурно!
Вейнгарт бережно усадил его в кресло, и Алексейувидел над собою склоненное доброе лицо старого графаДауна. Он гладил его по плечу и давал ему нюхать спирт.
- Успокойтесь, ваше высочество! Ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые...
Царевич пил воду, стуча зубами о края стакана. Неотводя глаз от двери, он дрожал всм телом непрерывною мелкою дрожью, как в сильном ознобе.
- Сколько их?- спросил он графа Дауна шепотом.
- Двое, ваше высочество, всего двое.
- А третий? Я видел третьего...
- Вам, должно быть, почудилось.
- Нет, я видел его! Где же он?
- Кто он?
- Отец!..
Старик посмотрел на него с удивлением.
- Это от сирокко,-объяснил Вейнгарт.- Маленький прилив крови в голове.. Часто бывает. Вот и у меняс утра нынче все какие-то синие зайчики в глазах прыгают. Пустить кровь - и как рукой снимет.
- Я видел его!- повторял царевич.- Клянусь Богом, это был не сон! Я видел его, граф, вот как вас теперьвижу...
- Ах, Боже мой. Боже мой!- воскликнул старик сискренним огорчением.- Если бы только знал, что вашевысочество не совсем хорошо себя чувствует, я ни за чтоне допустил бы... Можно, впрочем, и теперь еще отложитьсвидание?..
- Нет, не надо - все равно. Я хочу знать,- проговорил царевич.- Пусть подойдет ко мне один старик, А того, другого, не допускайте...
Он судорожно схватил его за руку:
- Ради Бога, граф, не допускайте того!.. Он - убийца!.. Видите, как он смотрит... Я знаю: он послан царем, чтобы зарезать меня!..
Такой ужас был в лице его, что наместник подумал: "А кто их знает, этих варваров, может быть, и в самомделе?.."-И вспомнились ему слова императора из подлинной инструкции:
"Свидание должно быть устроено так, чтобы никто измосквитян (отчаянные люди и на все способные!) не напал на царевича и не возложил на него рук, хотя я тогоне ожидаю".
- Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей отвечаю, что они не сделают вам никакогозла.
И наместник шепнул Вейнгарту, чтобы он велел усилить стражу.
А в это время уже подходил к царевичу неслышнымискользящими шагами, выгнув спину с почтительнейшимвидом и нижайшими поклонами, Петр Андреевич Толстой.
Спутник его, капитан гвардии, царский денщик исполинского роста с добродушным и красивым лицом не торимского легионера, не то русского Иванушки-дурачка, Александр Иванович Румянцев, по знаку наместникаостановился в отдалении у дверей.
- Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо от батюшки,- проговорил Толстой и, склонившись еще ниже, так что левою рукою почти коснулся пола, правою передал ему письмо.
Царевич узнал в написанном на обертке одном толькослове Сыну почерк отца, дрожащими руками распечаталписьмо и прочел:
"Мой сын!
Понеже всем есть известно, какое ты непослушаниеи презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему; но, наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию между нашихдетей, но ниже между нарочитых подданных. Чем какуюобиду и досаду отцу своему, и стыд отечеству своемуучинил! Того ради, посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей сделал, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде жепобоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Goсподом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет;
но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, тояко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебянавечно; а яко государь твой, за изменника объявляю ине оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателюотцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине.
К тому помяни, что я все не насильством тебе делал; акогда 6 захотел, то почто на твою волю полагаться? Что6 хотел, то б сделал.
Петр"
Прочитав письмо, царевич взглянул опять на Румянцева. Тот поклонился и хотел подойти. Но царевич побледнел, задрожал, привстал в кресле и проговорил: - Петр Андреич... Петр Андреич... не вели ему подходить!.. А то уйду... уйду сейчас... Вот и граф говорит, чтоб не смел...
По знаку Толстого, Румянцев опять остановился, снедоумением на своем красивом и неумном лице.
Вейнгарт подал стул. Толстой придвинул его к царевичу, сел почтительно на самый кончик, наклонился, заглянул ему прямо в глаза простодушным доверчивымвзором и заговорил так, как будто ничего особенного неслучилось, и они сошлись для приятной беседы.
Это был все тот же изящный и превосходительныйгосподин тайный советник и кавалер, Петр АндреевичТолстой: черные бархатные брови, мягкий бархатныйвзгляд, ласковая бархатная улыбка, вкрадчивый бархатный голос - бархатный весь, а жальце есть.
И хотя царевич помнил изречение батюшки: "Толстой - умный человек; но когда с ним говоришь, следуетдержать камень за пазухой" - он все-таки слушал его судовольствием. Умная, деловитая речь успокаивала его, пробуждала от страшных видений, возвращала к действительности. В этой речи все умягчалось, углаживалось.
Казалось, можно было устроить так, что и волки будутсыты, и овцы целы. Он говорил, как опытный старыйхирург, который убеждает больного в почти приятнойлегкости труднейшей операции.
"Употреблять ласку и угрозы, приводя, впрочем, удобьвымышленные рации и аргументы",- сказано было в царской инструкции,- и если бы царь его слышал, то осталсябы доволен.
Толстой подтвердил на словах то, что было в письме совершенную милость и прощение в том случае, ежелицаревич вернется.
Затем привел подлинные слова царя из данной ему, Толстому, инструкции о переговорах с цесарем, причем вголосе его сквозь прежнюю уветливую ласковость звучала твердость.
- "Буде цесарь станет говорить, что сын наш отдалсяпод его протекцию, что он не может против воли его выдать, и иные отговорки и затейные опасения будет объявлять,- представить, что нам не может то иначе, как чувственно быть, что он хочет меня с сыном судить, понеже, по натуральным правам, особливо же нашего государства, никто и меж партикулярными подданными особами отцас сыном судить не может: сын должен повиноваться волеотцовой. А мы, самодержавный государь, ничем цесарюне подчинены, и вступаться ему не следует, а надлежитего к нам отослать; мы же,- как отец и государь, по должности родительской, его милостиво паки примем и тот егопроступок простим, и будем его наставлять, чтобы, оставив прежние непотребные дела, поступал в пути добродетели, последовал нашим намерениям; таким образомможет привратить к себе паки наше отеческое сердце;
чем его царское величество покажет и над ним милостьи заслужит себе от Бога воздаяние, а от нас благодарение;
да и от сына нашего более будет за вечно возблагодарен, нежели за то, что ныне содержится, как невольник илизлодей, за крепким караулом, под именем некоторого бунтовщика, графа венгерского, к предосуждению чести нашей и имени. Но буде, паче чаяния, цесарь в том весьмаоткажет,- объявить, что мы сие примем за явный разрыви будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы и искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обидуотомстить".
- Пустое!- перебил царевич.- Николи из-за менябатюшка с цесарем войны не начнет.
- Я чаю, войны не будет,- согласился Толстой.цесарь и без войны тебя выдаст. Никакой ему пользынет, но больше есть трудность, что ты в его области пребываешь. А свое обещание тебе он уже исполнил, протектовал, доколе батюшка изволил простить, а ныне, какпростил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы противвсех прав удерживать тебя и войну с цесарем чинить будучи и кроме того в войне с двух сторон, с турками даГишпанцами: и тебе, чай, ведомо, что флот гишпанскийстоит ныне между Неаполем и Сардинией и намерен атаковать Неаполь, понеже тутошняя шляхта сделала комплотЗаговор (франц. complot).
и желает быть лучше под властью гишпанскою, нежели цесарскою. Не веришь мне, так спроси вице-роя:
получил от цесаря письмо саморучное, дабы всемиверами склонил тебя ехать к батюшке, а по последнейвере, куды ни есть, только бы из его области выехал. А когда добром не выдадут, то государь намерен тебя доставать и оружием; конечно, для сего и войска свои в Польшедержит, чтобы их вскоре поставить на квартиры зимовыев Слезию: а оттуда недалече и до владений цесарских...
Толстой заглянул ему в глаза еще ласковее и тихонькодотронулся до руки его:
- Государь-царевич батюшка, послушай-ка увещанияродительского, возвратись к отцу! "А мы, говорит царь,слова его величества подлинные,- простим и примемего паки в милость нашу, и обещаем содержать отеческиво всякой свободе и довольстве, без всякого гнева и принуждения".
Царевич молчал.
- "Буде же, говорит, к тому весьма не склонится,продолжал Толстой с тяжелым вздохом,-объявить емуименем нашим, что мы, за такое прослушание, предавего клятве отеческой и церковной, объявим во все государство наше изменником; пусть-де рассудит, какой емубудет живот? Не думал бы, что может быть безопасен; разве вечно в заключении и за крепким караулом. И так душесвоей в будущем, а телу и в сем еще веке мучение заслужит. Мы же искать не оставим, всех способов к наказаниюнепокорства его; даже вооруженною рукою цесаря к выдаче его принудим. Пусть рассудит, что из того последует".
Толстой умолк, ожидая ответа, но царевич тоже молчал. Наконец поднял глаза и посмотрел на Толстого пристально.
- А сколько тебе лет, Петр Андреич?
- Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило,- ответил старик с любезною улыбкою.
- А кажись, по Писанию-то, семьдесят - пределжизни человеческой. Как же ты, Петр Андреич, однойногой во гробе стоя, за этакое дело взялся? А я-то еще думал, что ты любишь меня...
- И люблю, родимый, видит Бог, люблю! Ей, допоследнего издыхания, служить тебе рад. Одно только вмыслях имею-помирить тебя с батюшкой. Дело святое: блаженны-де, сказано, миротворцы...
- Полно-ка врать, старик! Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить нечего. А ты, ты, Андреич... На будущего царя и самодержца руку поднял! Убийцы, убийцывы оба! Зарезать меня батюшкой присланы!..
Толстой в ужасе всплеснул руками.
- Бог тебе судья, царевич!..
Такая искренность была в лице его и в голосе, что, как ни знал его царевич, все-таки подумал: не ошибсяли, не обидел ли старика напрасно? Но тотчас рассмеялся - даже злоба прошла: в этой лжи было что-то простодушное, невинное, почти пленительное, как в лукавстве женщин и в игре великих актеров.
- Ну, и хитер же ты, Петр Андреич! А только никакою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь.
- Это отца-то волком разумеешь?
- Волк не волк, а попадись я ему - и костей моихне останется! Да что мы друг друга морочим? Ты исам, чай, знаешь...
- Алексей Петрович, ах, Алексей Петрович, батюшка!
Когда моим словам не веришь, так ведь вот же в письмесобственной его величества рукой написано: обещаю Богоми судом Его. Слышишь, Богом заклинается! Ужли жецарь клятву преступит перед всею Европою?..
- Что ему клятвы?- перебил царевич.- Коли самне разрешит, так Федоска. За архиереями дело не станет. Разрешат соборне. На то самодержец российский!
Два человека на свете, как боги - царь Московский дапапа Римский: что хотят, то и делают... Нет, Андреич, даром слов не трать. Живым не дамся!
Толстой вынул из кармана золотую табакерку с пастушком, который развязывает пояс у спящей пастушки,не торопясь, привычным движением пальцев размял понюшку, склонил голову на грудь и произнес, как будтопро себя, в глубоком раздумьи:
- Ну, видно, быть так. Делай как знаешь. Меня, старика, не послушал - может быть, отца послушаешь.
Он и сам, чай, скоро будет здесь...
- Где здесь?.. Что ты врешь, старик?-произнесцаревич, бледнея, и оглянулся на страшную дверь.
Толстой, по-прежнему не торопясь, засунул понюшкусначала в одну ноздрю, потом в другую - затянулся, стряхнул платком табачную пыль с кружева на груди ипроизнес:
- Хотя объявлять не велено, да уж, видно, все равно, проговорился. Получил я намедни от царского величестваписьмо саморучное, что изволит немедленно ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцус тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификультыТрудность, затруднение (франц. difficulte).
нет, кроме токмоизволения царского величества. А то тебе и самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен, нынеже наипаче для сего случая всемерно поедет.
Еще ниже опустил он голову, и все лицо его вдругсморщилось, сделалось старым-престарым, казалось, онготов был заплакать - даже как будто слезинку смахнул.
И еще раз услышал царевич слова, которые так часто слышал.
- Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везденайдет. У царя рука долга. Жаль мне тебя, Алексей Петрович, жаль, родимый...
Царевич встал, опять, как в первые минуты свидания, дрожа всем телом.
- Подожди, Петр Андреич. Мне надобно графу дваслова сказать.
Он подошел к наместнику и взял его за руку.
Они вышли в соседнюю комнату. Убедившись, чтодвери заперты, царевич рассказал ему все, что говорилТолстой, и в заключение, схватив руки старика похолодевшими руками, спросил:
- Ежели отец будет требовать меня вооруженноюрукою, могу ли я положиться на протекцию цесаря?
- Будьте покойны, ваше высочество! Император довольно силен, чтобы защищать принимаемых им под своюпротекцию, во всяком случае...
- Знаю, граф. Но говорю вам теперь не как наместнику императора, а как благородному кавалеру, какдоброму человеку. Вы были ко мне так добры всегда. Скажите же всю правду, не скрывайте от меня ничего, радиБога, граф! Не надо политики! Скажите правду!.. О, Господи!.. Видите, как мне тяжело!..
Он заплакал и посмотрел на него так, как смотрятзатравленные звери. Старик невольно потупил глаза.
Высокий, худощавый, с бледным, тонким лицом, несколько похожим на лицо Дон Кихота, человек добрый, но слабый и нерешительный, с двоящимися мыслями, рыцарь и политик граф Даун вечно колебался междустарым неполитичным рыцарством и новою нерыцарскойполитикой. Он чувствовал жалость к царевичу, но, вместес тем, страх, как бы не впутаться в ответственное дело страх пловца, за которого хватается утопающий.
Царевич опустился перед ним на колени.
- Умоляю императора именем Бога и всех святыхне покидать меня! Страшно подумать, что будет, если япопадусь в руки отцу. Никто не знает, что это за человек... я знаю... Страшно, страшно!
Старик наклонился к нему, со слезами на глазах.
- Встаньте, встаньте же, ваше высочество! Богом клянусь, что говорю вам всю правду, без всякой политики: насколько я знаю цесаря, ни за что не выдаст он вас отцу;
это было бы унизительно для чести его величества и противно всесветным правам - знаком варварства!
Он обнял царевича и поцеловал его в лоб с отеческоюнежностью.
Когда они вернулись в приемную, лицо царевича былобледно, но спокойно и решительно. Он подошел к Толстому и, не садясь и его не приглашая сесть, видимо, даваяпонять, что свидание кончено, сказал:
- Возвратиться к отцу опасно и пред разгневанноелицо явиться не бесстрашно; а почему не смею возвратиться, о том донесу письменно протектору моему, цесарскому величеству. Отцу, может быть, буду писать, ответствуя на его письмо, и тогда уже дам конечный ответ. А сегочасу не могу ничего сказать, понеже надобно мыслить отом гораздо.
- Ежели, ваше высочество,- начал опять Толстойвкрадчиво,- какие предложить имеешь кондиции, можешь и мне объявить. Я чай, батюшка на все согласится.
И на Евфросинье жениться позволит. Подумай, подумай, родной. Утро вечера мудрее. Ну, да мы еще поговоритьуспеем. Не в последний раз видимся...
- Говорить нам, Петр Андреич, больше не о чем ивидеться незачем. Да ты долго ли здесь пробудешь?
- Имею повеление,- возразил Толстой тихо и поСмотрел на царевича так, что ему показалось, будто изглаз его глянули глаза батюшки,- имею повеление неудаляться отсюда, прежде чем возьму тебя, и если быперевезли тебя в другое место,- и туда буду за тобоюследовать.
Потом прибавил еще тише:
- Отец не оставит тебя, пока не получит, живымили мертвым.
Из-под бархатной лапки высунулись когти, но тотчасже спрятались. Он поклонился, как при входе, глубочайшим поклоном, хотел даже поцеловать руку царевича, но тот ее отдернул.
- Всемилостивейшей особы вашего высочества всепокорный слуга!
И вышел с Румянцевым в ту же дверь, в которую вошел.
Царевич проводил их глазами и долго смотрел на этудверь неподвижным взором, словно промелькнуло передним опять ужасное видение.
Наконец опустился в кресло, закрыл лицо руками и согнулся, съежился весь, как будто под страшною тяжестью.
Граф Даун положил руку на плечо его, хотел сказатьчто-нибудь в утешение, но почувствовал, что сказать нечего, и молча отошел к Вейнгарту.
- Император настаивает,- шепнул он ему,- чтобцаревич удалил от себя ту женщину, с которой живет.
У меня не хватило духу сказать ему об этом сегодня. Когданибудь, при случае скажите вы.
"Мои дела в великом находятся затруднении,- писалТолстой резиденту Веселовскому в Вену.- Ежели не отчаится наше дитя протекции, под которою живет, никогдане помыслит ехать. Того ради, надлежит вашей милостиво всех местах трудиться, чтобы ему явно показали, чтоего оружием защищать не будут; а он в том все Твое упование полагает. Мы должны благодарствовать усердиездешнего вице-роя в нашу пользу; да не можем преломитьзамерзелого упрямства. Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта отходит".
Толстому случалось не раз бывать в великих затруднениях, и всегда выходил он сух из воды. В молодостиучаствовал в стрелецком бунте - все погибли - он спасся.
Сидя на Устюжском воеводстве, пятидесяти лет от роду, имея жену и детей, вызвался ехать, вместе с прочими "российскими младенцами", в чужие края для изучения навигации - и выучился. Будучи послом в Константинополе, трижды попадал в подземные тюрьмы Семибашенногозамка и трижды выходил оттуда, заслужив особую милость царя. Однажды собственный секретарь его написална него донос в растрате казенных денег, но не успев отослать, умер скоропостижно; а Толстой объяснил: "Вздумалподьячий Тимошка обусурманиться, познакомившись стурками; Бог мне помог об этом сведать; я призвал еготайно и начал говорить, и запер в своей спальне до ночи, а ночью выпил он рюмку вина и скоро умер: так его Богсохранил от беды".
Недаром он изучал и переводил на русский язык "Николы Макиавеля, мужа благородного флорентийского, Увещания Политические". Сам Толстой слыл МакиавелемРоссийским. "Голова, голова, кабы не так умна ты была, давно б я отрубить тебя велел!"- говорил о нем царь.
И вот теперь боялся Толстой, как бы в деле царевичаэта умная голова не оказалась глупою, Макиавель Российский - в дураках. А между тем он сделал все, чтоможно было сделать; опутал царевича тонкою и крепкоюсетью: внушил каждому порознь, что все остальные тайножелают выдачи его, но сами, стыдясь нарушить слово, поручают это сделать другим: цесарева '-цесарю, цесарьканцлеру, канцлер - наместнику, наместник - секретарю.
Последнему Толстой дал взятку в 160 червонных и пообещал прибавить, ежели он уверит царевича, что цесарьпротектовать его больше не будет. Но все усилия разбивались о "замерзелое упрямство".
Хуже всего было то, что он сам напросился на этупоездку. "Должно знать свою планету",- говаривалон. И ему казалось, что его планета есть поимка царевича, и что ею увенчает он все свое служебное поприще, получит андреевскую ленту и графство, сделается родоначальником нового дома графов Толстых, о чем всюжизнь мечтал.
Что-то скажет царь, когда он вернется ни с чем?
Но теперь он думал не о потере царской милости, андреевской ленты, графского титула; как истинный охотник, все на свете забыв, думал он только о том, чтозверь уйдет.
Через несколько дней после первого свидания с царевичем, Толстой сидел за чашкой утреннего шоколада набалконе своих роскошных покоев, в гостинице Трех Королей на самой бойкой улице Неаполя, Виа-Толедо. В ночноM шлафоре, без парика, с голым черепом, с остатками седых волос только на затылке, он казался оченьстарым, почти дряхлым. Молодость его - вместе с книгой"Метаморфосеос, или "Пременение Овидиево", которуюон переводил на русский язык - его собственная метаморфоза, баночки, кисточки и великолепный алонжевыйпарик с юношескими черными как смоль кудрями лежали в уборной на столике перед зеркалом.
На сердце кошки скребли. Но, как всегда, в минутыглубоких раздумий о делах политики, имел он вид беспечный, почти легкомысленный; переглядывался с хорошенькою соседкою, тоже сидевшею на балконе в домечерез улицу, смуглолицою черноглазою испанкою из тех, которые, по слову Езопки, "к ручному труду не охочи, а заживают больше в прохладах"; улыбался ей с галантною любезностью, хотя улыбка эта напоминала улыбку мертвого черепа, и напевал своего собственного сочинения любовную песенку "К девице", подражание Анакреону:
Не бегай ты от меня, Видя седу голову;
Не затем, что красотыБлистает в тебе весна, Презирай мою любовь.
Посмотри хотя в венцахСколь красивы, с белымиЛандышами смешанны, Розы нам являются!
Капитан Румянцев рассказывал ему о своих любовных приключениях в Неаполе.
По определению Толстого, Румянцев "был человексложения веселого, жизнь оказывал приятную к людями паче касающееся до компании; но более был счастлив, нежели к высоким делам способен - только имел смельство доброго солдата" - попросту, значит, дурак. Но онего не презирал за это, напротив, всегда слушал и пороюслушался: "Дураками-де свет стоит,- замечал Петр Андреич.- Катон, советник римский, говаривал, что дураки умным нужнее, нежели умные дуракам".
Румянцев бранил какую-то девку Камилку, котораявытянула у него за одну неделю больше сотни ефимок.
- Тутошние девки к нашему брату зело грабительницы!
Петр Андреевич вспомнил, как сам был влюблен многолет назад, здесь же, в Неаполе; про эту любовь рассказывал он всегда одними и теми же словами:
- Был я инаморат в синьору Франческу, и онуюимел за метресу во всю ту свою бытность. И так былинаморат, что не мог ни часу без нее быть, которая коштовала мне в два месяца 1.000 червонных. И рассталсяс великою печалью, аж до сих пор из сердца моего тотамор не может выйти...
Он томно вздохнул и улыбнулся хорошенькой соседке.
- А что наш зверь?- спросил вдруг с видом небрежным, как будто это было для него последнее дело.
Румянцев рассказал ему о своей вчерашней беседе снавигатором Алешкой Юровым, Езопкою.
Напуганный угрозою Толстого схватить его и отправить в Петербург, как беглого. Юров, несмотря на своюпреданность царевичу, согласился быть шпионом, доноситьобо всем, что видел и слышал у него в доме.
Румянцев узнал от Езопки много любопытного и важного для соображений Толстого о чрезмерной любвицаревича к Евфросинье.
- Она девка весьма в амуре профитует и, в большойконфиденции плезиров ночных, такую над ним силу взяла, что он перед ней пикнуть не смеет. Под башмакомдержит.. Что она скажет, то он и делает. Жениться хочет, только попа не найдет, а то б уж давно повенчались.
Рассказал также о своем свидании с Евфросиньей, устроенном, благодаря Езопке и Вейнгарту, тайно от царевича, во время его отсутствия.
- Персона знатная, во всех статьях - только волосом рыжая. По виду тиха, воды, кажись, не замутит, адолжно быть, бедовая,- в тихом омуте черти водятся.
- А как тебе показалось,- спросил Толстой, у которого мелькнула внезапная мысль,- к амуру инклинацию '
имеет?
Склонность (франц. inclination).
- То есть, чтобы нашего-то зверя с рогами сделать?усмехнулся Румянцев.- Как и все бабы, чай, рада. Даведь не с кем...
- А хотя бы с тобой, Александр Иванович. Небось, с этаким-то молодцом всякой лестно!- лукаво подмигнул Толстой.
Капитан рассмеялся и самодовольно погладил своитонкие, вздернутые кверху, так же, как у царя кошачьиусики.
- С меня и Камилки будет! Куда мне двух?
- А знаешь, господин капитан, как в песенке поется: Перестань противляться сугубому жару: Две девы в твоем сердце вместятся без свару.
Не печалься, что будешь столько любви иметь, Ибо можно с услугой к той и другой поспеть;
Уволив первую, уволь и вторую!
А хотя б и десяток - немного сказую.
Вишь ты какой, ваше превосходительство, бедовый!- захохотал Румянцев, как истый денщик, показывая все свои белые ровные зубы.- Седина в бороду, а бес в ребро!
Толстой возразил ему другою песенкой:
Говорят мне женщины: "Анакреон, ты уж стар.
Взяв зеркало, посмотрись, Волосов уж нет над лбом".
Я не знаю, волосыНа голове ль, иль сошли;
Одно только знаю - то, Что наипаче старикуДолжно веселиться, Ибо к смерти ближе он.
- Послушай-ка, Александр Иванович,- продолжалон, уже без шутки,- заместо того, чтоб с Камилкой-тобез толку хороводиться, лучше бы ты с оною знатноюперсоной поамурился. Большая из того польза для делабыла б. Дитя наше так жалузиейРевностью (франц. jalousie).
опутали бы, что никудане ушел бы, сам в руки дался. На нашего брата, кавалера, нет лучше приманки, как баба!
- Что ты, что ты, Петр Андреич? Помилуй! Я думал, шутить изволишь, а ты и впрямь. Это дело щекотное. А ну, как он царем будет, да про тот амур узнает так ведь на моей шее места не хватит, где топоров ставить...
- Э, пустое! Будет ли Алексей Петрович царем, это, брат, вилами на воде писано, а что Петр Алексеевич тебянаградит, то верно. Да еще как наградит-то! АлександрИваныч, батюшка, пожалуй, учини дружбу, родной, ввекне забуду!..
- Да я, право, не знаю, ваше превосходительство, как за этакое дело и взяться?..
- Вместе возьмемся! Дело не мудреное. Я тебя научу, ты только слушайся...
Румянцев еще долго отнекивался, но, наконец, согласился, и Толстой рассказал ему план действий.
Когда он ушел, Петр Андреевич погрузился в раздумье, достойное Макиавеля Российского.
Он давно уже смутно чувствовал, что одна толькоЕвфросинья могла бы, если бы захотела, убедить царевича вернуться - ночная-де кукушка дневную перекукует - и что, во всяком случае, на нее - последняя надежда. Он и царю писал: "невозможно описать, как царевич оную девку любит и какое об ней попечение имеет".
Вспомнил также слова Вейнгарта: "больше всего боитсяон ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. А я-денамерен его ныне постращать, будто отнимут ее немедленно, ежели к отцу не поедет; хотя и неможно мне сегобез указа учинить, однако ж, увидим, что из того будет".
Толстой решил ехать тотчас к вицерою и требовать, чтобы он велел царевичу, согласно с волей цесаря, удалитьот себя Евфросинью. "А тут-де еще и Румянцев сосвоим амуром - подумал он с такою надеждою, что сердцеу него забилось.- Помоги, матушка Венус! Авось-де, чего умные с политикой не сделали, то сделает дурак самуром".
Он совсем развеселился и, поглядывая на соседку, напевал уже с непритворною резвостью:
Посмотри хотя в венцахСколь красивы, с белымиЛандышами смешанны, Розы нам являются!
А плутовка, закрываясь веером, выставив из-под черного кружева юбки хорошенькую ножку' в серебрянойтуфельке, в розовом чулочке с золотыми стрелками, делала глазки и лукаво смеялась,- как будто в образеэтой девочки сама богиня Фортуна, опять, как уже столькораз в жизни, улыбалась ему, суля успех, андреевскуюленту и графский титул.
Вставая, чтобы идти одеваться, он послал ей черезулицу воздушный поцелуй, с галантнейшей улыбкой: казалось, Фортуне-блуднице улыбается бесстыдною улыбкой мертвый череп.
Царевич подозревал Езопку в шпионстве, в тайныхсношениях с Толстым и Румянцевым. Он прогнал его изапретил приходить. Но однажды, вернувшись домой неожиданно, столкнулся с ним на лестнице. Езопка, увидевего, побледнел, задрожал, как пойманный вор. Царевичпонял, что он пробирался к Евфросинье с каким-то тайным поручением, схватил его за шиворот и столкнул слестницы.
Во время встряски выпала у него из кармана круглаяжестянка, которую он тщательно прятал. Царевич поднялее. Это была коробка "с французским чекуладом лепе
шечками" и вложенною в крышку запискою, которая начиналась так: "Милостивая моя Государыня, Евфросинья Феодоровна!
Поелику сердце во мне не топорной работы, но рождено уже с нежнейшими чувствованиями..."
А кончалась виршами:
Я не в своей мочи огнь утушить, Сердцем я болею, да чем пособить?
Что всегда разлучно - без тебя скучно;
Легче 6 тя не знати, нежель так страдати.
отвергнешь, то в Везувий ввергнешь.
Вместо подписи - две буквы: А. Р. "Александр Румянцев",- догадался царевич.
У него хватило духу не говорить Евфросинье об этойнаходке.
В тот же день Вейнгарт сообщил ему полученный, будто бы, от цесаря указ - в случае, ежели царевич жеЛает дальнейшей протекции, немедленно удалить от себяЕвфросинью.
На самом деле указа не было; Вейнгарт только исполнял свое обещание Толстому: "я-де намерен его постращать, и хотя мне и неможно сего без указу чинить, однакож, увидим, что из того будет".
В ночь с 1 на 2 октября разразилось, наконец, сирокко.
С особенной яростью выла буря на высоте Сант-Эльмо.
Внутри замка, даже в плотно запертых покоях, шум ветрабыл так силен, как в каютах кораблей под самым сильным штормом. Сквозь голоса урагана - то волчий вой, то детский плач, то бешеный топот, как от бегущегостада, то скрежет и свист, как от исполинских птиц с железными крыльями - гул морского прибоя похож был надалекие раскаты пушечной пальбы. Казалось, там, за стенами, рушилось все, наступил конец мира, и бушует беспредельный хаос.
В покоях царевича было сыро и холодно. Но развести огонь в очаге нельзя было, потому что дым из трубывыбивало ветром. Ветер пронизывал стены, так что сквозняки ходили по комнате, пламя свечей колебалось, и капливоска на них застывали висячими длинными иглами.
Царевич ходил быстрыми шагами взад и вперед покомнате. Угловатая черная тень его мелькала по белымстенам, то сокращалась, то вытягивалась, упираясь впотолок, переламывалась.
Евфросинья, сидя с ногами в кресле и кутаясь в шубку, следила за ним глазами, молча. Лицо ее казалосьравнодушным. Только в углу рта что-то дрожало едвауловимою дрожью, да пальцы однообразным движениемто расплетали, то скручивали оторванный от застежки нашубе золотой шнурок.
Все было так же, как полтора месяца назад, в тот день, когда получил он радостные вести.
Царевич, наконец, остановился перед ней и произнесглухо:
- Делать нечего, маменька! Собирайся-ка в путь.
Завтра к папе в Рим поедем. Кардинал мне тутошнийсказывал, папа-де примет под свою протекцию...
Евфросинья пожала плечами.
- Пустое, царевич! Когда и цесарь держать не хочетдевку зазорную, так где уж папе. Ему, чай, нельзя, и почину духовному. И войска нет, чтоб защищать, коли батюшка тебя с оружием будет требовать.
- Как же быть, как же быть, Афросьюшка?..всплеснул он руками в отчаяньи.- Указ получен от цесаря, чтоб отлучить тебя немедленно. До утра едва ждатьсогласились. Того гляди, силой отнимут. Бежать, бежатьнадо скорее!..
- Куда бежать-то? Везде поймают. Все равно одинконец - поезжай к отцу.
- И ты, и ты, Афрося! Напели тебе, видно. Толстойда Румянцев, а ты и уши развесила.
- Петр Андреич добра тебе хочет.
- Добра!.. Что ты смыслишь? Молчи уж, бабаволос долог, ум короток! Аль думаешь, не запытают итебя? Не мысли того. И на брюхо не посмотрят: у насде то не диво, что девки на дыбах раживали...
- Да ведь батюшка милость обещал.
- Знаю, знаю батюшкины милости. Вот они мнегде!-показал он себе на затылок.-Папа не приметтак во Францию, в Англию, к Шведу, к Турку, к чертуна рога, только не к батюшке! Не смей ты мне и говоритьоб этом никогда, Евфросинья, слышишь, не смей!..
- Воля твоя, царевич. А только я с тобой к папе непоеду,- произнесла она тихо.
- Как не поедешь? Это ты что еще вздумала?
- Не поеду,- повторила она все так же спокойно, глядя ему в глаза пристально.- Я уж и Петру Андреи
чу сказывала: не поеду-де с царевичем никуды, кромебатюшки; пусть едет один, куда знает, а я не поеду.
- Что ты, что ты, Афросьюшка?- заговорил он, бледнея, вдруг изменившимся голосом.- Христос с тобою, маменька! Да разве... о. Господи!... разве я могу без тебя?..
- Как знаешь, царевич. А только я не поеду. И непроси.
Она оторвала от петли и бросила шнурок на пол.
- Одурела ты, девка, что ль?- крикнул он, сжимаякулаки, с внезапною злобою.- Возьму, так поедешь!
Много ты на себя воли берешь! Аль забыла, кем была?
- Кем была, тем и осталась: его царского величества, государя моего, Петра Алексеича раба верная. Кудацарь велит, туда и поеду. Из воли его не выйду. С тобой против отца не пойду.
- Вот ты как, вот ты как заговорила!.. С Толстымда с Румянцевым снюхалась, со злодеями моими, с убийцами!.. За все, за все добро мое, за всю любовь!.. Змеяподколодная! Хамка, отродие хамово...
- Вольно тебе, царевич, лаяться! Да что же толку?
Как сказала, так и сделаю.
Ему стало страшно. Даже злоба прошла. Он весь ослабел, изнемог, опустился в кресло рядом с нею, взял ее заруку и старался заглянуть ей в глаза:
- Афросьюшка, маменька, друг мой сердешненький, что же, что же это такое? Господи! Время ли ссориться?
Зачем так говоришь? Знаю, что того не сделаешь - одного в такой беде не покинешь - не меня, так Селебеного, чай, пожалеешь?..
Она не отвечала, не смотрела, не двигалась - точномертвая.
- Аль не любишь?- продолжал он с безумно молящею ласкою, с жалобной хитростью любящих.- Нучто ж? Уходи, коли так. Бог с тобой. Держать силой небуду. Только скажи, что не любишь?..
Она вдруг встала и посмотрела, усмехаясь так, чтосердце у него замерло от ужаса.
- А ты думал, люблю? Когда над глупой девкойругался, насильничал, ножом грозил,- тогда б и спрашивал, люблю, аль нет!..
- Афрося, Афрося, что ты? Аль слову моему не веришь? Ведь женюсь на тебе, венцом тот грех покрою.
Да и теперь ты мне все равно что жена!..
- Челом бью, государь, на милости! Еще бы не милость! На холопке царевич изволит жениться! А ведьвот, поди ж ты, дура какая - этакой чести не рада! Терпела, терпела-мочи моей больше нет! Что в петлю, альв прорубь, то за тебя постылого! Лучше б ты и впрямьубил меня тогда, зарезал! Царицей-де будешь - вишь, чем вздумал манить. Да, может, мне девичий-то стыди воля дороже царства твоего? Насмотрелась я на вашироды царские - срамники вы, паскудники! У вас во дворе, что в волчьей норе: друг за дружкой так и смотрите, ктокому горло перервет. Батюшка - зверь большой, а ты малый: зверь зверушку и съест. Куда тебе с ним спорить?
Хорошо государь сделал, что у тебя наследство отнял.
Где этакому царствовать? В дьячки ступай грехи замаливать, святоша! Жену уморил, детей бросил, с девкойприблудной связался, отстать не может! Ослаб, совсемослаб, измотался, испаскудился! Вот и сейчас баба ругаетв глаза, а ты молчишь, пикнуть не смеешь. У, бесстыдник! Избей я тебя, как собаку, а потом помани только, свистни - опять за мной побежишь, язык высуня, чтокобель за сукою! А туда же, любви захотел! Да развеэтаких-то любят?..
Он смотрел на нее и не узнавал. В сиянии огненнорыжих волос, бледное, точно нестерпимым блеском озаренное, лицо ее было страшно, но так прекрасно, как ещеникогда. "Ведьма!"- подумал он, и вдруг ему почудилось, что от нее - вся эта буря за стенами, и что дикиевопли урагана повторяют дикие слова:
- Погоди, ужо узнаешь, как тебя люблю! За все, за все. заплачу! Сама на плаху пойду, а тебя не покрою!
Все расскажу батюшке - как ты оружия просил у цесаря, чтобы войной идти на царя, возмущению в войскерадовался, к бунтовщикам пристать хотел, отцу смертижелал, злодей! Все, все донесу, не отвертишься! Запытает тебя царь, плетьми засечет, а я стану смотреть, даспрашивать: что, мол, свет Алешенька, друг мой сердешненький, будешь помнить, как Афрося любила?.. А щенкатвоего, Селебеного, как родится - я своими руками...
Он закрыл глаза, заткнул уши, чтобы не видеть, неслышать. Ему казалось, что рушится все, и сам он проваливается. Так ясно, как еще никогда, понял вдруг, что нетспасения - и как бы ни боролся, что бы ни делал - всеравно погиб.
Когда царевич открыл глаза, Евфросиньи уже не былов комнате. Но виден был свет сквозь щель неплотно притворенной двери в спальню. Он понял, что она там, подошел и заглянул.
Она торопливо укладывалась, связывала вещи в узел, как будто собиралась уходить от него тотчас. Узел былмаленький: немного белья, два-три простых платья, которые она сама себе сшила, да слишком ему памятная старенькая девичья шкатулка, со сломанным замком и облезлою птицей, клюющей кисть винограда, на крышке та самая, в которой, еще дворовою девкою в доме Вяземских, она копила приданое. Дорогие платья и другие вещи, подаренные им, тщательно откладывала, должно быть, не хотела брать его подарков. Это оскорбило его больше, чем все ее злые слова.
Кончив укладку, присела к ночному столику, очинилаперо и принялась писать медленно, с трудом, выводя, точно рисуя, букву за буквою. Он подошел к ней сзади нацыпочках, нагнулся, заглянул ей через плечо и прочиталпервые строки: "Александр Иванович.
Понеже царевич хочит ехать к папе а я отгаваривала штопне ездил токмо не слушаит зело сердитуит то исволь вашамилость прислати за мной наискарян а лучшеп сам приехалне увесбы мне силой а чай без меня никуды не поедит".
Половица скрипнула. Евфросинья быстро обернулась, вскрикнула и вскочила. Они стояли, молча, не двигаясь, лицом к лицу, и смотрели друг другу в глаза долгимвзглядом, точно так же, как тогда, когда он бросился на нее, грозя ножом.
- Так ты и впрямь к нему?- прошептал он хриплым шепотом.
Чуть-чуть побледневшие губы ее искривились тихоюусмешкою.
- Хочу - к нему, хочу - к другому. Тебя не спрошусь.
Лицо его исказилось судорогою. Одной рукой схватил он ее за горло, другою за волосы, повалил и началбить, таскать, топтать ногами.
- Тварь! Тварь! Тварь!
Тонкое лезвие кортика-грифа, который носила она, одеваясь пажем, и которым только что, вместо ножа, отрезалаот большого листа бумаги четвертушку для письма,сверкало на столе. Царевич схватил его, замахнулся. Ониспытывал безумный восторг, как тогда, когда овладевалею силою; вдруг понял, что она его всегда обманывала, не принадлежала ему ни разу, даже в самых страстныхласках, и только теперь, убив ее, овладеет он ею до конца, утолит свое неимоверное желание.
Она не кричала, не звала на помощь и боролась молча, ловкая, гибкая, как кошка. Во время борьбы он толкнулстол, на котором стояла свеча. Стол опрокинулся. Свечаупала и потухла. Наступил мрак. В глазах его, быстро, точно колеса, завертелись огненные круги. Голоса ураганазавыли где-то совсем близко от него, как будто над самымухом, и разразились неистовым хохотом.
Он вздрогнул, словно очнулся от глубокого сна, и в тоже мгновение почувствовал, что она повисла на руке его, не двигаясь, как мертвая. Разжал руку, которою все ещедержал ее за волосы. Тело упало на пол с коротким безжизненным стуком, Его обуял такой ужас, что волосы на голове зашевелились. Он далеко отшвырнул от себя кортик, выбежалв Соседнюю комнату, схватил шандал с нагоревшими свечами, вернулся в спальню и увидел, что она лежит на полураспростертая, бледная, с кровью на лбу и закрытымиглазами. Хотел было снова бежать, кричать, звать напомощь. Но ему показалось, что она еще дышит. Он упална колени, наклонился к ней, обнял, бережно поднял иположил на постель.
Потом заметался по комнате, сам не помня, что делает: то давал ей нюхать спирт, то искал пера, вспомнив, чтожженым пером пробуждают от обморока, то мочил ейголову водою. То опять склонялся над нею, рыдая, целовал ей руки, ноги, платье и звал ее, и бился головой обугол кровати, и рвал на себе волосы.
- Убил, убил, убил, окаянный!..
То молился.
- Господи Иисусе, Матерь Пречистая, возьми душумою за нее!..
И сердце его сжималось с такою болью, что ему казалось, он сейчас умрет.
Вдруг заметил, что она открыла глаза и смотрит нанего со странною улыбкою.
- Афрося, Афрося... что с тобою, маменька?.. Непослать ли за дохтуром?..
Она продолжала смотреть на него молча, все с тою женепонятною улыбкою.
Сделал усилие, чтобы приподняться. Он ей помоги вдруг почувствовал, что она обвила его шею руками иприжалась щекой к щеке его с такою тихою детски-доверчивой ласкою, как еще никогда:
- Что, испугался небось? Думал, до смерти убил?
Пустое! Не так-то легко бабу убить. Мы, что кошки, живучи. Милый ударит - тела прибавит!
- Прости, прости, маменька, родненькая!..
Она смотрела в глаза его, улыбалась и гладила емуволосы с материнскою нежностью.
- Ах, мальчик ты мой, мальчик глупенький. Посмотрюя на тебя - совсем дитятко малое. Ничего не смыслишь, не знаешь ты нашего норова бабьего. Ах, глупенький, так, ведь, и поверил, что не люблю? Поди-ка, я тебе на ушкословечко скажу.
Она приблизила губы к самому уху его и шепнуластрастным шепотом:
- Люблю, люблю, как душу свою, душа моя, радостьмоя! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть?
Лучше бы мне - душа моя с телом рассталась. Аль неверишь?
- Верю, верю!..- плакал он и смеялся от счастия.
Она прижималась к нему все крепче и крепче.
- Ох, свет мой, батюшка мой, Алешенька, и за чтоты мне таков мил?.. Где твой разум, тут и мой, где твоеслово, тут и мое - где твое слово, тут и моя голова! Всявсегда в воле твоей... Да вот горе мое: и все-то мы, бабыглупые, злые, а я пуще всех.. Что же мне делать, коли такову меня Бог бессчастную родил? Дал мне сердце несытое, жадное. И вижу, что любишь меня, а мне все мало, чегохочу, сама не знаю.. Что-то, думаю, что-то мальчик мойтакой тихонький да смирненький, никогда поперек словане молвит, не рассердится, не поучит меня, глупую? Рученьки его я над собою не слышу, грозы не чую. Не мимоде молвится: кого люблю, того и бью. Аль не любит? А нука рассержу его, попытаю, что из того будет... А ты вот ты каков! Едва не убил! Совсем в батюшку. Аж духиз меня вон от страху-то. Ну, да впредь наука, помнитьбуду и любить буду, вот как!..
Он как будто в первый раз видел эти глаза, горящиегрозным тусклым огнем, эти полураскрытые, жаркие губы;
чувствовал это скользящее, Как змея, трепещущее тело.
"Вот она какая!"-думал он с блаженным удивлением.
- А ты думал, ласкать не умею?- как будто угадывая мысль его, засмеялась она тихим смехом, которыйзажег в нем всю кровь.- Погоди, ужо так ли еще приласкаю... Только утоли ты, утоли мое сердце глупое, сделай, о чем попрошу, чтоб знала я, что любишь ты меня, как я тебя - до смерти!.. Ох, жизнь моя, любонька, лапушка!.. Сделаешь? Сделаешь?..
- Все сделай"! Видит Бог, нет того на свете, чего быне сделал. На смерть пойду - только скажи...
Она не шепнула, а как будто вздохнула чуть слышнымвздохом: - Вернись к отцу!
И опять, как давеча, сердце у него замерло от ужаса.
Почудилось, что из-под нежной руки тянется и хватаетего за сердце железная рука батюшки. "Лжет!"- блеснуло в нем, как молния. "Пусть лжет, только бы любила!"прибавил он с беспечностью.
- Тошно мне,- продолжала она,- ох, смерть моя, тошнехонько - во грехе с тобой да в беззаконьи жить!
Не хочу быть девкой зазорною, хочу быть женою честноюпред людьми и пред Богом! Говоришь: и ныне-де я тебевсе равно что жена. Да полно, какая жена? Венчаливокруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Селебеный, приблудным родится. А как вернешься к отцу, так и женишься. И Толстой говорит: пусть-де царевич предложитбатюшке, что вернется, когда позволят жениться; а батюшка, говорит, еще и рад сему будет, только б-де он, царевич, от царства отрекся да жил в деревнях на покое.
Что-де на рабе жениться, что клобук одеть - едино не бывать ему же царем. А мне-то, светик мой, Алешенька, только того и надобно. Боюсь я, ох, родненький, царства-тоя пуще всего и боюсь! Как станешь царем - не до менятебе будет. Голова кругом пойдет. Царям любить некогда.
Не хочу быть царицей постылою, хочу быть любонькойтвоею вечною! Любовь моя - царство мое! Уедем в деревни, либо в Порецкое, либо в Рождествено, будем втишине да в покое жить, я да ты, да Селебеный - ни дочего нам дела не будет... Ох, сердце мое, жизнь моя, радость моя!.. Аль не хочешь? Не сделаешь... Аль царстважаль?..
- Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь-сделаю...
- Вернешься к отцу?
- Вернусь.
Ему казалось, что теперь происходит обратное тому, что произошло между ними когда-то: уже не он - ею, аона овладевала им силою; ее поцелуи подобны были ранам, ее ласки - убийству.
Вдруг она вся замерла, тихонько его отстраняя, отталкивая и вздохнула опять чуть слышным вздохом: - Клянись!
Он колебался, как самоубийца в последнюю минуту, когда уже занес над собою нож. Но все-таки сказал: - Богом клянусь!
Она потушила свечу и обняла его всего одной бесконечною ласкою, глубокою и страшною как смерть.
Ему казалось, что он летит с нею, ведьмою, белоюдьяволицей, в бездонную тьму на крыльях урагана.
Он знал, что это - погибель, конец всему, и рад былконцу.
На следующий день, 3 октября. Толстой писал царюв Петербург:
"Всемилостивейший Государь!
Сим нашим всеподданнейшим доносим, что сын вашеговеличества, его высочество государь царевич АлексейПетрович изволил нам сего числа объявить свое намерение: оставя все прежние противления, повинуется указувашего величества и к вам в С.-Питербурх едет беспрекословно с нами, о чем изволил к вашему величеству саморучно писать и оное письмо изволил нам отдать незапечатанное, чтобы его к вашему величеству под своим кувертом послали, с которого при сем копия приложена, а оригинальное мы оставили у себя, опасаясь при сем случае отпустить. Изволит предлагать токмо две кондиции: первая: дабы ему жить в его деревнях, которые близ С.-Питербурха; а другая: чтоб ему жениться на той девке, которая ныне при нем. И когда мы его сначала склоняли, чтобык вашему величеству поехал, он без того и мыслить нехотел, ежели вышеписанные кондиции ему позволены небудут. Зело, государь, стужает, чтобы мы ему исходатайствовали от вашего величества позволения обвенчаться стою девкою, не доезжая до С.-Питербурха. И хотя сиигосударственные кондиции паче меры тягостны, однакож, я и без указу осмелился на них позволить словесно. О семя вашему величеству мое слабое мнение доношу: ежелинет в том какой противности,- чтоб ему на то позволить, для того, что он тем весьма покажет себя во весь свет, какого он состояния, еже не от какой обиды ушел, токмодля той девки; другое, что цесаря весьма огорчит, и онуже никогда ему ни в чем верить не будет; третье, чтоуже отнимется опасность о его пристойной женитьбе кдоброму свойству, от чего еще и здесь не безопасно. И ежели на то позволишь, государь,- изволил бы ко мне вписьме своем, при других делах, о том написать, чтоб яему мог показать, а не отдать. А ежели ваше величествоизволит рассудить, что непристойно тому быть, то не благоволишь ли его токмо ныне милостиво обнадежить, чтоможет то сделаться не в чужом, но в нашем государстве, чтоб он, будучи тем обнадежен, не мыслил чего иного иехал к вам без всякого сумнения. И благоволи, государь, о возвращении к вам сына вашего содержать нескольковремени секретно для того: когда сие разгласится, то небезопасно, дабы кто-либо, кому то есть противно, не написал к нему какого соблазна, от чего (сохрани Боже!) может, устрашась, переменить свое намерение. Также, государь, благоволи прислать ко мне указ к командирам войсксвоих, ежели которые обретаются на том пути, которымпоедем, буде понадобится конвой, чтоб дали.
Мы уповаем выехать из Неаполя сего октября в 6, или конечно в 7 день. Однакож, царевич изволит преждесъездить в Бар, видеть мощи св. Николая, куда и мы с нимпоедем. К тому же дороги в горах безмерно злые, и хотяб, нигде не медля, ехать, но поспешить невозможно. А онаядевка ныне брюхата уже четвертый, аль пятый месяц, и сия причина путь наш продолжить может, понеже ондля нее скоро не поедет: ибо невозможно описать, как еелюбит и какое об ней попечение имеет.
И так, с рабскою покорностью и высоким решпектомвсеподданнейше пребываемПетр Толстой
P. S. А когда, государь, благоволит Бог мне быть вС.-Питербурхе, уже безопасно буду хвалить Италию иштрафу за то пить не буду, понеже не токмо действительный поход, но и одно намерение быть в Италии добрыйэффект вашему величеству и всему Российскому государству принесло".
Он писал также резиденту Веселовскому в Вену:
"Содержите все в высшем секрете, из опасения чтобыкакой дьявол не написал к царевичу и не устрашил бы егоот поездки. Какие в сем деле чинились трудности, одномуБогу известно!
О наших чудесах истинно описать не могу".
Петр Андреевич сидел ночью один в своих покоях вгостинице Трех Королей за письменным столом передсвечкою.
Окончив письмо государю и сняв копию с письма царевича, он взял сургуч, чтобы запечатать их вместе в один
конверт. Но отложил его, еще раз перечел подлинноеписьмо царевича, глубоко, отрадно вздохнул, открыл золотую табакерку, вынул понюшку и, растирая табак междупальцами, с тихой улыбкой задумался. Он едва верилсвоему счастью. Ведь еще сегодня утром он был в такомотчаяньи, что, получив записку от царевича: "самую нуждуимею с тобою говорить, что не без пользы будет",- нехотел к нему ехать: "только-де разговорами время продолжает".
И вот вдруг "замерзелаго упрямства" как не бывало он согласен на все. "Чудеса, истинно чудеса! Никто, какБог, да св. Никола!.." Недаром Петр Андреевич всегдаособенно чтил Николу и уповал- на "святую протекцию"
Чудотворца. Рад был и ныне ехать с царевичем в Бар.
"Есть-де за что угоднику свечку поставить!" Ну, конечно, кроме св. Николы, помогла и богиня Венус, которую онтоже чтил усердно: не постыдила-таки, вывезла матушка!
Сегодня на прощанье поцеловал он ручку девке Афроське.
Да что ручку - он бы и в ножки поклонился ей, как самой богине Венус. Молодец девка! Как оплела царевича!
Ведь, не такой он дурак, чтоб не видеть, на что идет. В томто и дело, что слишком умен. "Сия генеральная регула,вспомнил Толстой одно из своих изречений,- что мудрыхлегко обмануть, понеже они, хотя и много чрезвычайногознают, однакож, ординарного в жизни не ведают, в чемнаибольшая нужда; ведать разум и нрав человеческий великая философия, и труднее людей знать, нежели многие книги наизусть помнить".
С какою беспечною легкостью, с каким веселым лицом объявил сегодня царевич, что едет к отцу. Он былточно сонный или пьяный; все время смеялся каким-тожутким, жалким смехом.
"Ах, бедненький, бедненький!- сокрушенно покачалПетр Андреевич головою и, затянувшись понюшкою, смахнул слезинку, которая выступила на глазах, не то оттабаку, не то от жалости.- Яко агнец безгласный ведомна заклание. Помоги ему, Господь!"
Петр Андреевич имел сердце доброе и даже чувствительное.
"Да, жаль, а делать нечего,- утешился он тотчас, на то и щука в море, чтоб карась не дремал! Дружба дружбою, а служба службою". Заслужил-таки он, Толстой, царю и отечеству, не ударил лицом в грязь, оказался достойным учеником Николы Макиавеля, увенчал свое поприще: теперь уже сама планета счастия сойдет к нему нагрудь андреевской звездою - будут, будут графамиТолстые и ежели в веках грядущих прославятся, достигнут чинов высочайших, то вспомнят и Петра Андреевича!
"Ныне отпущаеши раба Твоего, Господи!".
Мысли эти наполнили сердце его почти шаловливоюрезвостью. Он вдруг почувствовал себя молодым, какбудто лет сорок с плеч долой. Кажется, так бы и пустилсяв пляс, точно на руках и ногах выросли крылышки, как убога Меркурия.
Он держал сургуч над пламенем свечи. Пламя дрожало, и огромная тень голого черепа - он снял на ночьпарик - прыгала на стене, словно плясала и корчила шутовские рожи, и смеялась, как мертвый череп. Закипели, закапали красные, как кровь, густые капли сургуча. И онтихонько напевал свою любимую песенку:
Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы, Но сладко уязвленыЛюбовною стрелоюТвоею золотою, Любви все покорены.
В письме, которое Толстой отправлял государю, царевич писал:
"Всемилостивейший Государь-батюшка!
Письмо твое, государь, милостивейшее через господТолстого и Румянцева получил, из которого - также изустного мне от них милостивое от тебя, государя, мне, всякой милости недостойному, в сем моем своевольномотъезде, буде я возвращуся, прощение принял; о чем сослезами благодаря и припадая к ногам милосердия вашего, слезно прошу о оставлении преступлений моих мне, всяких казней достойному. И надеяся на милостивое обещание ваше, полагаю себя в волю вашу и с присланнымиот тебя, государя, поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в Санкт-Питербурх.
Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сыномАлексей"
КНИГА СЕДЬМАЯ
ПЕТР ВЕЛИКИЙ
Петр встал рано. "Еще черти в кулачки не били",- ворчал сонный денщик, затоплявший печи. Ноябрьское черное утро глядело в окна. При свете сального огарка, в ночном колпаке, халате и кожаном переднике, царь сиделза токарным станком и точил из кости паникадило в соборПетра и Павла, за полученное от Марциальных вод облегчение болезни; потом из карельской березы - маленькогоВакха с виноградною гроздью - на крышку бокала. Работал с таким усердием, как будто добывал этим хлеб насущный.
В половине пятого пришел кабинет-секретарь, АлексейВасильевич Макаров. Царь стал к налою - ореховой конторке, очень высокой, человеку среднего роста по шею, иначал диктовать указы о коллегиях, учреждаемых в России по совету Лейбница, "по образцу и прикладу другихполитизованных государств".
"Как в часах одно колесо приводится в движение другим,- говорил философ царю,- так в великой государственной машине одна коллегия должна приводить в движение другую, и если все устроено с точною соразмерностью и гармонией, то стрелка жизни непременно будетпоказывать стране счастливые часы".
Петр любил механику, и его пленяла мысль превратить государство в машину. Но то, что казалось легким вмыслях, оказывалось трудным на деле.
Русские люди не понимали и не любили коллегий, называли их презрительно калегами и даже калеками.
Царь пригласил иностранных ученых и "в правостях искусных людей". Они отправляли дела через толмачей.
Это было неудобно. Тогда посланы были в Кенигсбергрусские молодые подьячие "для научения немецкомуязыку, дабы удобнее в коллегиум были, а за ними надзиратели, чтоб не гуляли". Но надзиратели гуляли вместес надзираемыми. Царь дал указ: "Всем коллегиям надлежит ныне на основании шведского устава сочинить вовсех делах и порядках регламент по пунктам; а которыепункты в шведском регламенте не удобны, или с ситуациею здешнего государства несходны,-оные ставить посвоему рассуждению". Но своего рассуждения не было, ицарь предчувствовал, что в новых коллегиях дела пойдуттак же, как в старых приказах. "Все тщетно,- думал он,пока у нас не познают прямую пользу короны, чего и восто лет неуповательно быть".
Денщик доложил о переводчике чужестранной коллегии, Василии Козловском. Вышел молодой человек, бледный, чахоточный. Петр отыскал в бумагах и отдалему перечеркнутую, со многими отметками карандашом наполях, рукопись - трактат о механике.
- Переведено плохо, исправь.
- Ваше величество!-залепетал Козловский, робея изаикаясь.- Сам творец той книги такой стилус положил, что зело трудно разуметь, понеже писал сокращенно иприкрыто, не столько зря на пользу людскую, сколько насубтильность своего философского письма. А мне за краткостью ума моего невозможно понять.
Царь терпеливо учил его.
- Не надлежит речь от речи хранить, но самый смыслвыразумев, на свой язык уже так писать, как внятнее, только храня то, чтоб дела не проронить, а за штилем их негнаться.. Чтоб не праздной ради красоты, но для пользыбыло, без излишних рассказов, которые время тратят и учитающих охоту отнимают. Да не высоким славянскимштилем, а простым русским языком пиши, высоких словкласть ненадобно, посольского приказу употреби слова.
Как говоришь, так и пиши, просто. Понял?
- Точно так, ваше величество!- ответил переводчик, как солдат по команде, и понурил голову с унылым видом, как будто вспомнил своего предшественника, тожепереводчика иностранной коллегии, Бориса Волкова, который, отчаявшись над французскою Огородною книгою, Le jardinage de Quintiny и убоясь царского гнева, перерезал себе жилы.
- Ну, ступай с Богом. Явись же со всем усердием.
Да скажи Аврамову: печать в новых книгах перед прежней толста и нечиста. Литеры буки и покой переправить почерком толсты. И переплет дурен, а паче оттого, что вкорне гораздо узко вяжет - книги таращатся. Надлежитслабко и просторно в корне вязать.
Когда Козловский ушел, Петр вспомнил мечты Лейбиица о всеобщей русской Энциклопедии, "квинтэссенциинаук, какой еще никогда не бывало", о ПетербургскойАкадемии, верховной коллегии ученых правителей с царемво главе, о будущей России, которая, опередив Европув науках, поведет ее за собою.
"Далеко кулику до Петрова дня!"- усмехнулся царьгорькою усмешкою. Прежде чем просвещать Европу, надосамим научиться говорить по-русски, писать, печатать, переплетать, делать бумагу.
Он продиктовал указ:
- В городах и уездах по улицам пометный негодныйвсякий холст и лоскутья сбирая, присылать в Санктпетербургскую канцелярию, а тем людям, кто что оного собравобъявит, платить по осьми денег за пуд.
Эти лоскутья должны были идти на бумажные фабрики.
Потом указы - о сальном топлении, об изрядном плетении лаптей, о выделке юфти для обуви: "понеже юфть, которая употребляется на обуви, весьма негодна к ношению, ибо делается с дегтем, и когда мокроты хватит, распалзывается и вода проходит, того ради оную надлежитделать с ворваньим салом".
Заглянул в аспидную доску, которую вешал с грифелем на ночь у изголовья постели, чтобы записывать, просыпаясь, приходившие ему в голову мысли о будущихуказах. В ту ночь было записано:
"Где класть навоз?- Не забывать о Персии.- О рогожах."
Велел Макарову прочитать вслух письмо посланникаВолынского о Персии.
"Здесь такая ныне глава, что, чаю, редко такого дурачка можно сыскать и между простых, не только из коронованных. Бог ведет к падению сию корону. Хотя настоящая война наша шведская нам и возбраняла б, однако, как я здешнюю слабость вижу, нам не только целою армиею, но и малым корпусом великую часть Персии присовокупить без труда можно, к чему удобнее нынешнеговремени будет".
Отвечая Волынскому, приказал отпустить купчину поАмударье реке, дабы до Индии путь водяной сыскать, и все описывая, делать карту; заготовить также грамотук Моголу - Далай-Ламе Тибетскому.
Путь в Индию, соединение Европы с Азией было давнею мечтой Петра.
Еще двадцать лет тому назад в Пекине основана былаправославная церковь во имя Св. Софии ПремудростиБожьей. "Le czar peut unir la Chine avec l'Europe. Царь может соединить Китай с Европою",- предсказывал Лейбниц. "Завоеваниями царя в Персии основано будет государство сильнее Римского",- предостерегали своих государей иностранные дипломаты. "Царь, как другой Александр, старается всем светом завладеть",- говорил султан. Петр достал и развернул карту земного шара, которую сам начертил однажды, размышляя о будущихсудьбах России; надпись Европа -к западу, надписьАзия - к югу, а на пространстве от Чукотского мысадо Немана и от Архангельского до Арарата - надписьРоссия - такими же крупными буквами, как Европа, Азия. "Все ошибаются,- говорил он,- называя Россиюгосударством, она часть света".
Но тотчас, привычным усилием воли, от мечты вернулся к делу, от великого к малому.
Начал диктовать указы о "месте, приличном для навозных складов"; о замене рогожных мешков для сухарейна галеры - волосяными; для круп и соли - бочками, или мешками холщовыми; "а рогож отнюдь бы не было", о сбережении свинцовых пулек при учении солдат стрельбе;
о сохранении лесов; о неделании выдолбленных гробов "делать только из досок сшивные"; о выписке в Россиюобразца английского гроба.
Перелистывал записную книжку, проверяя, не забылли чего-нибудь нужного. На первой странице была надпись: In Gottes Namen - Во имя Господне. Следовалиразнообразные заметки; иногда в двух, трех словах обозначался долгий ход мысли:
"О некотором вымышлении, через которое многиеразные таинства натуры можно открывать.
Пробовательная хитрость. Как тушить нефть купоросом. Как варить пеньку в селитренной воде. Купитьсекрет, чтоб кишки заливные делать.
Чтоб мужикам учинить какой маленький регул о законе Божием и читать по церквам для вразумления.
О подкидных младенцах, чтоб воспитывать.
О заведении китовой ловли.
Падение греческой монархии от презрения войны.
Чтобы присылали французские ведомости.
О приискании в Немецкой земле комедиантов за большую плату.
О русских пословицах. О лексиконе русском.
О химических секретах, как руду пробовать.
Буде мнят законы естества смышленые, то для чегоживотные одно другое едят, и мы на что им такое бедство чиним?
О нынешних и старых делах, против афеистов.
Сочинить самому молитву для солдат: "Боже великий, вечный и святый, и проч."
Дневник Петра напоминал дневники Леонардо да Винчи.
В шесть часов утра стал одеваться. Натягивая чулки, заметил дыру. Присел, достал иголку с клубком шерстии принялся чинить. Размышляя о пути в Индию, по следам Александра Македонского, штопал чулки.
Потом выкушал анисовой водки с кренделем, закурилтрубку, вышел из дворца, сел в одноколку с фонарем, потому что было еще темно, и поехал в Адмиралтейство.
Игла Адмиралтейства в тумане тускло рдела от пламени пятнадцати горнов. Недостроенный корабль чернелголыми ребрами, как остов чудовища. Якорные канатытянулись, как исполинские змеи. Визжали блоки, гуделимолоты, грохотало железо, кипела смола. В багровом отблеске люди сновали, как тени. Адмиралтейство похожебыло на кузницу ада.
Петр обходил и осматривал все.
Проверял в оружейной палате, точно ли записан калибрчугуных ядер и гранат, сложенных пирамидами под кровлями, "дабы ржа не брала"; налиты ли внутри салом флинты и мушкеты; исполнен ли указ о пушках: "надлежитзеркалом высмотреть, гладко ль проверчено, и нет ликаких раковин, или зацепок от ушей к дулу; ежели явятся раковины, надлежит освидетельствовать трещоткою, сколь глубоки".
По запаху различал достоинство моржового сала, наощупь - легкость парусных полотен - от тонкости линиток или от редкости тканья эта легкость. Говорил смастерами, как мастер.
- Доски притесывать плотно. Выбирать хотя и двухгодовалые, а что более, то лучше, понеже когда не высохнут и выконопачены будут, то не токмо рассохнутся, но еще от воды разбухнут и конопать сдавят...
- Вегерсы сшивать нагелями сквозь борт. По концамкласть букбанды, крепить в баркгоуты и внутри расклепывать...
- Дуб надлежит в дело самый добрый зеленец, видом бы просинь, а не красен был. Из такого дуба корабльуподобится железному, ибо и пуля фузейная не весьмаего возьмет, полувершка не проест...
В пеньковых амбарах брал из бунтов горсти пенькимежду колен, тщательно рассматривал, встряхивал и разнимал по-мастерски.
- Канаты корабельные становые дело великое и страшное: делать надлежит из самой доброй и здоровой пеньки.
Ежели канат надежен, кораблю спасение, а ежели худ, кораблю и людям погибель.
Всюду слышались гневные окрики царя на поставщикови подрядчиков:
- Вижу я, в мой отъезд все дело раковым ходомпошло!
- Принужден буду вас великим трудом и непощаднымштрафом живота паки в порядок привесть!
- Погодите, задам я вам памятку, до новых вениковне забудете!
Длинных разговоров не терпел. Важному иностранцу, который говорил долго о пустяках, плюнул в лицо, выругал его матерным словом и отошел.
Плутоватому подьячему заметил:
- Чего не допишешь на бумаге, то я тебе допишу наспине!
На ходатайство об увеличении годовых окладов господам адмиралтейцам-советникам положил резолюцию:
- Сего не надлежит, понеже более клонится к лакомству и карману, нежели к службе.
Узнав, что на нескольких судах галерного флота "солонина явилась гнилая, пять недель одних снятков ржавыхи воду солдаты употребляли, отчего 1.000 человек заболелои службы лишились",- разгневался не на шутку. Старого, почтенного капитана, отличившегося в битве приГангуте, едва не ударил по лицу:
- Ежели впредь так станешь глупо делать, то непеняй, что на старости лет обесчещен будешь! Для чегос таким небрежением делается главное дело, которое тысячи раз головы твоей дороже? Знать, что устав воинскийредко чтешь! Повешены будут офицеры оных галер, и тыза слабую команду едва не тому ж последовать будешь!
Но опустил поднятую руку и сдержал гнев.
- Никогда б я от тебя того не чаял,- прибавилуже тихо, с таким упреком, что виновному было бы легче, если бы царь его ударил.
- Смотри же,- сказал Петр,- дабы отныне такогодисмилосердия не было, ибо сие пред Богом паче всех грехов. Слышал я намедни, что и здесь, в Питербурхе, пригаванной работе, летошний год так без призрения людибыли, особливо больные, что по улицам мертвые валялись, что противно совести и виду не только христиан, но и варваров. Как у вас жалости нет? Ведь не скоты, а души христианские. Бог за них спросит!
В своей одноколке Петр ехал по набережной в Летний дворец, где в тот год зажился до поздней осени, потому что в Зимнем шли перестройки.
Думал о том, почему прежде возвращаться домой кобеду и свиданию с Катенькой было радостно, а теперьПочти в тягость. Вспомнил подметные письма с намекамина жену и молоденького смазливого немчика, камер-юнкера Монса.
Катенька всегда была царю верною женою, доброюпомощницей. Делила с ним все труды и опасности. Следовала с ним в походах, как простая солдатка.. В Прутском походе, "поступая по-мужски, а не по-женски", спаславсю армию. Он звал ее своею "маткою". Оставаясь безнее, чувствовал себя беспомощным, жаловался, как ребенок: "Матка! обшить, обмыть некому".
Они ревновали друг друга, шутя. "Письмо твое прочитав, гораздо я задумался. Пишешь, чтоб я не скоро к тебеприезжал, якобы для лекарства, а делом знатно, сыскалакого-нибудь моложе меня: пожалуй, отпиши, из наших илииз немцев? Так-то вы, Евины дочки, делаете над нами, стариками!" - "Стариком не признаваю,- возражалаона,- и напрасно затеяно, что старик, а надеюсь, что ивновь к такому дорогому старику с охотою сыщутся. Таково-то мне от вас! Да и я имею ведомость, будто королевашведская желает с вами в амуре быть: и мне в том не безсумнения".
Во время разлуки обменивались, как жених и невеста, подарками. Катенька посылала ему за тысячи верст венгерского, водки-"крепыша", свежепросольных огурцов, "цытронов", "аплицынов",- "ибо наши вам приятнее будут. Даруй Боже во здравие кушать".
Но самые дорогие подарки были дети. Кроме двухстарших, Лизаньки и Аннушки, рождались они хилыми искоро умирали. Больше всех любил он самого последнего, Петиньку, "Шишечку", "Хозяина Питербурхского", объявленного, вместо Алексея, наследником престола. Петинька родился тоже слабым, вечно болел и жил одними лекарствами. Царь дрожал над ним, боялся, что умрет. Катенька утешала царя, "я чаю, что ежели б наш дорогой старикбыл здесь, то и другая шишечка на будущий год поспела".
В этой супружеской нежности была некоторая слащавость - неожиданная для грозного царя, галантная чувствительность. "Я здесь остригся, и хотя неприятно будет, однако ж, обрезанные свои волосища посылаю тебе"."Дорогие волосочки ваши я исправно получила и о здоровьи вашем довольно уведомилась". - "Посылаю тебе, друг мой сердешненькой, цветок да мяты той, что ты самасадила. Слава Богу, все весело здесь, только когда на загородный двор придешь, а тебя нет, очень скушно",писал он из Ревеля, из ее любимого сада Катериненталя.
В письме были засохший голубенький цветок, мята ивыписка из английских курантов: "В прошлом году, октября 11 дня, прибыли в Англию из провинции Моумут два человека, которые по женитьбе своей жили 110 лет.
а от рождения мужского полу -126 лет, женского125 лет". Это значило: Дай Боже и нам с тобою прожитьтак же долго в счастливом супружестве.
И вот теперь, на склоне лет, в это унылое осеннее утро, вспоминая прожитую вместе жизнь и думая о том, чтоКатенька может ему изменить, променять своего "старика"
на первого смазливого мальчишку, немца подлой породы, он испытывал не ревность, не злобу, не возмущение, абеззащитность ребенка, покинутого "маткою".
Отдал вожжи денщику, согнулся, сгорбился, опустилголову, и от толчков одноколки по неровным камням головаего качалась, как будто от старческой слабости. И весь онказался очень старым, слабым.
Куранты за Невою пробили одиннадцать. Но свет утрапохож был на взгляд умирающего. Казалось, дня совсем небудет.. Шел снег с дождем. Лошадиные копыта шлепалипо лужам. Колеса брызгали грязью. Сырые тучи, медленно ползущие, пухлые, как паучьи брюха, такие низкие, что застилали шпиц Петропавловской крепости, серыеводы, серые дома, деревья, люди - все, расплываясьв тумане, подобно было призракам.
Когда въехали на деревянный подъемный мостик Лебяжьей канавы, из Летнего сада запахло земляною, точномогильною, сыростью и гнилыми листьями - садовникив аллеях сметали их метлами в кучи. На голых липах каркали вороны. Слышался стук молотков; то мраморныестатуи на зиму, чтоб сохранить от снега и стужи, заколачивали в узкие длинные ящики. Казалось, воскресшихбогов опять хоронили, заколачивали в гробы.
Меж лилово-черных мокрых стволов мелькнули светложелтые стены голландского домика с железною крышеюшашечками, жестяным флюгером в виде Георгия Победоносца, белыми лепными барельефами, изображавшимибасни о чудах морских, тритонах и нереидах, с частымиокнами и стеклянными дверями прямо в сад. Это былЛетний дворец.
Во дворце пахло кислыми щами. Щи готовились кобеду. Петр любил их так же, как другие простые солдатские кушанья.
В столовую через окно прямо из кухни, очень опрятной, выложенной изразцами, с блестящей медной посудойпо стенам, как в старинных голландских домах, подавались блюда быстро, одно за другим - царь не охотникбыл долго сидеть за столом - кроме щей и каши, фленСбургские устрицы, студень, салакуша, жареная говядинас огурцами и солеными лимонами, утиные ножки в кисломсоусе. Он вообще любил кислое и соленое; сладкого нетерпел. После обеда - орехи, яблоки, лимбургский сыр.
Для питья квас и красное французское вино - Эрмитаж.
Прислуживал один только денщик.
К обеду, как всегда, приглашены были гости: ЯковБрюс, лейб-медик Блюментрост, какой-то английскийшкипер, камер-юнкер Монс и фрейлина Гамильтон. Монсапригласил Петр неожиданно для Катеньки. Но, когда онаузнала об этом, то пригласила в свою очередь фрейлинуГамильтон, может быть, для того, чтобы дать понятьмужу, что и ей кое-что известно об его "метресишках".
Это была та самая Гамильтон "девка Гаментова", шотландка, по виду, гордая, чистая и холодная, как мраморная Диана, о которой шептались, когда нашли в водопроводе фонтана в Летнем саду труп младенца, завернутыйв дворцовую салфетку.
За столом сидела она, бледная, ни кровинки в лице, и все время молчала.
Разговор не клеился, несмотря на усилия Катеньки.
Она рассказала свой сегодняшний сон: сердитый зверь, с белою шерстью, с короной на голове и тремя зажженными свечами в короне, часто кричал: салдореф! салдореф!
Петр любил сны и сам нередко ночью записывал ихгрифелем на аспидной доске. Он тоже рассказал свойсон: все - вода, морские экзерциции, корабли, галиоты;
заметил во сне, что "паруса да мачты не по пропорции".
- Ах, батюшка!- умилилась Катенька.- И во снето тебе нет покою: о делах корабельных печешься!
И когда он опять угрюмо замолчал, завела речь оновых кораблях.
- "Нептун" зело изрядный корабль и так ходок, что, почитай, лучший во флоте. "Гангут" также хорошо ходити послушен рулю, только для своей высоты не гораздоштейф - от легкого ветру более других нагибается; чтото будет на нарочитой погоде? А большой шлюпс-бот, что делал бас Фон-Рен, я до вашего прибытия не спущала и на берегу, чтобы не рассохся, велела покрыть досками.
Она говорила о кораблях, как о родных детях: - "Гангут", да "Лесной" - два родные братца, имдруг без друга тошно; ныне же, как вместе стоят, воистину радостно на них смотреть. А покупные против нашихподлинно достойны звания - приемыши, ибо столь отстоятот наших, как отцу приемыш от родного сына!..
Петр отвечал неохотно, как будто думал о другом.
Поглядывал украдкою то на нее, то на Монса. С твердыми гладким, точно из розового камня выточенным, лицом, с голубыми, точно бирюзовыми, глазами, изящный камерюнкер напоминал фарфоровую куклу.
Катенька чувствовала, что "старик" наблюдает за ними.
Но владело собой в совершенстве. Если и знала о доносе, то не обнаружила ничем своей тревоги. Только разве вглазах, когда глядела на мужа, была более вкрадчиваяласковость, чем всегда; да говорила, может быть, чересчур много,- быстро переходя от одного к другому, какбудто искала, чем бы занять мужа,- "заговаривает зубы", мог бы он подумать.
Не успела кончить о кораблях, как начала о детях, Лизаньке и Аннушке, которые летом "едва оспою личиксвоих не повредили", о, Шишечке, который "в здоровьисвоем к последним зубкам слабенек стал".
- Однако же, ныне, при помощи Божьей, в свое состояние приходит. Уж пятый зубок благополучно вырезался - дай Боже, чтоб и все так! Только вот глазок правый болит.
Петр опять на минуту оживился, начал расспрашивать лейб-медика о здоровьи, Шишечки.
- Глазку его высочества есть легче,- сообщил Блюментрост.-Также и зубок на другой стороне внизу оказался. Изволит ныне далее пальчиками щупать - знатно, что и коренные хотят выходить.
- Храбрый будет генерал!-вмешалась Катенька.Все бы ему играть в солдатики, непрестанно веселитьсямуштрованьем рекрут да пушечною стрельбою. Речи жеего: папа, мама, солдат! Да прошу, батюшка мой, обороны, понеже немалую имеет со мною ссору за вас, когда уезжаете. Как помяну, что папа уехал, то не любит той речи, но более любит и радуется, как молвишь, что здесь папа,протянула она певучим голоском и заглянула в глаза мужус приторною улыбкой.
Петр ничего не ответил, но вдруг посмотрел на нее ина Монса так, что всем стало жутко. Катенька потупилась и чуть-чуть побледнела. Гамильтон подняла глаза иусмехнулась тихою усмешкою. Наступило молчание. Всемстало страшно.
Но Петр, как ни в чем не бывало, обратился к ЯковуБрюсу и заговорил об астрономии, о системе Ньютона, опятнах на солнце, которые видны в зрительную трубу, ежели покоптить ближайшее к глазу стекло, и о предстоящем солнечном затмении. Так увлекся разговором, что необращал ни на что внимания до конца обеда. Тут же, застолом, вынув из кармана памятную книжку, записал: "Объявлять в народе о затмениях солнечных, дабычудо не ставили, понеже, когда люди про то ведают прежде, то не есть уже чудо. Чтоб никто ложных чудес вымышлять и к народному соблазну оглашать не дерзал".
Все облегченно вздохнули, когда встал Петр из-застола и вышел в соседнюю комнату.
Он сел в кресло у топившегося камина, надел круглые железные очки, закурил трубку и начал просматривать новые голландские куранты, отмечая карандашомна полях, что надо переводить на русские ведомости.
Опять вынул книжку и записал:
"О счастьи и иесчастьи все печатать, что делается ине утаивать ничего".
Бледный луч солнца блеснул из-за туч, робкий, слабый, как улыбка смертельно больного. Светлый четырехугольник от оконной рамы протянулся на полу до камина, и красное пламя сделалось жиже, прозрачнее. За окномна расплавлеино-ссребряном небе вырезались тонкие сучья, как жилки. Апельсинное деревцо в кадке, которое садовники переносили из одной оранжереи в другую, нежное, зябкое, обрадовалось солнцу, и плоды зардели в темнойподстриженной зелени, как золотые шарики. Меж черныхстволов забелели мраморные боги и богини, последние, еще не заколоченные в гробы - тоже зябкие, голые как будто торопясь погреться на солнце.
В комнату вбежали две девочки. Старшая, девятилетняя Аннушка - с черными глазами, с очень белым лицом и ярким румянцем, тихая, важная, полная, немноготяжелая на подъем - "дочка-бочка", как звал ее Петр.
Младшая, семилетняя Лизанька - золотокудрая, голубоглазая, легкая, как птичка, резвая шалунья, ленивая кученью, любивддая только игры, танцы, да песенки, оченьхорошенькая и уже кокетка.
- А, разбойницы!- воскликнул Петр и, отложив куранты, протянул к ним руки с нежною улыбкою. Обнял их, поцеловал и усадил одну на одно, другую на другое колено.
Лизанька стащила с него очки. Они ей не нравились, потому что старили его - он казался в них дедушкой.
Потом зашептала ему на ухо, поверяя свою давнюю мечту:
- Сказывал голландский шкипер Исай Кониг, естьв Амстердаме мартышечка зеленого цвета, махонькаямахонькая, что входит в индийский орех. Вот бы мне этумартышечку, папа, папочка миленький!
Петр усумнился, чтобы мартышки могли быть зеленогоцвета, но обещал торжественно - трижды должен былповторить: ей Богу!- со следующей почтой написать вАмстердам. И Лизанька в восторге занялась игрой: старалась просунуть ручку, как в ожерелья, в голубые кольца табачного дыма, которые вылетали из трубки Петра.
Аннушка рассказывала чудеса об уме и кротости любимца своего Мишки, ручного тюленя в среднем фонтанеЛетнего сада.
- Отчего бы, папочка, не сделать Мишке седло и неездить на нем по воде, как на лошади?
- А ну, как нырнет, ведь утонешь?- возражал Петр.
Он болтал и смеялся с детьми, как дитя.
Вдруг увидел в простеночном зеркале Монса и Катеньку. Они стояли рядом в соседней комнате перед баловнем царицы, зеленым гвинейским попугаем и кормилиего сахаром.
"Ваше Величество... дурак!" пронзительно хрипел попугай. Его научили кричать "здравия желаю, ваше величество!" и "попка дурак!" но он соединил то и другое вместе.
Монс наклонился к царице и говорил ей почти на ухо.
Катенька опустила глаза, чуть-чуть зарумянилась и слушалас жеманною сладенькой улыбочкой пастушки из "Ездына остров любви".
Лицо Петра внезапно омрачилось. Но он все-такипоцеловал детей и отпустил их ласково:
- Ну, ступайте, ступайте с Богом, разбойницы! Мишке от меня поклонись, Аннушка.
Луч солнца померк. В комнате стало мрачно, сыро ихолодно. Над самым окном закаркала ворона. Застучалмолоток. То заколачивали в гробы, хоронили воскресшихбогов.
Петр сел играть в шахматы с Брюсом. Играл всегдахорошо, но сегодня был рассеян. С четвертого ходапотерял ферзя.
- Шах королеве!-сказал Брюс.
"Ваше Величество дурак!"-кричал попугай.
Петр, нечаянно подняв глаза, опять увидел в том жезеркале Монса с Катенькой. Они так увлеклись беседою, что не заметили, как маленькая, похожая на бесенка, мартышка подкралась к ним сзади и, протянув лапку, скорчив плутовскую рожицу, приподняла подол платья уКатеньки.
Петр вскочил и опрокинул ногою шахматною доску, всефигуры полетели на пол. Лицо его передернула судорога.
Трубка выпала изо рта, разбилась, и горящий пепел рассыпался. Брюс тоже вскочил в ужасе. Царица и Монсобернулись на шум.
В то же время в комнату вошла Гамильтон. Она двигалась, как сонная, словно ничего не видя и не слыша.
Но, проходя мимо царя, чуть-чуть склонила голову и посмотрела на него пристально. От прекрасного, бледного, точно мертвого, лица ее веяло таким холодом, что, казалось, то была одна из мраморных богинь, которых заколачивали в гробы.
Царь проводил ее глазами до двери. Потом оглянулсяна Брюса, на опрокинутую шахматную доску, с виноватою улыбкой:
- Прости, Яков Вилимович... нечаянно!
Вышел из дворца, сел в шлюпку и поехал отдыхатьна яхту.
Сон Петра был болезненно чуток. Ночью запрещенобыло ездить и даже ходить мимо дворца. Днем, так какнельзя в жилом доме избегнуть шума, он спал на яхте.
Когда лег, почувствовал сильную усталость: должнобыть, слишком рано встал и замучился в Адмиралтействе. Сладко зевнул, потягиваясь, закрыл глаза И уженачал засыпать, но вдруг весь вздрогнул, как от внезапной боли. Эта боль была мысль о сыне, царевиче Алексее.
Она всегда в нем тупо ныла. Но порою, в тишине, в уединении, начинала болеть с новою силою, как разбереженная рана.
Старался заснуть, но сна уже не было. Мысли самисобой лезли в голову.
На днях получил он письмо, которым Толстой извещал, что Алексей ни за что не вернется. Неужели придется самому ехать в Италию, начинать войну с цесареми Англией, может быть, со всей Европою, теперь, когданадо бы думать только об окончании войны с шведами ио мире? За что наказал его Бог таким сыном?
- Сердце Авессаломле, сердце Авессаломле, Авессалом, сын царя Давида, поднял мятеж против отца.
все дела отеческие возненавидевшее и самому отцу смерти желающее!..- глухо простонал он, сжимая голову руками.
Вспомнил, как сын перед цесарем, перед всем светомназывал его злодеем, тираном, безбожником; как друзьяАлексея, "длинные бороды", старцы да монахи, ругалиего, Петра, "антихристом".
"Глупцы!"- подумал со спокойным презрением. Даразве мог бы он сделать то, что сделал, без помощи Божьей?
И как ему не верить в Бога, когда Бог - вот Он - всегдас ним, от младенческих лет до сего часа.
И пытая совесть свою, как бы сам себя исповедуя, припоминал всю свою жизнь.
Не Бог ли вложил ему в сердце желанье учиться?
Шестнадцати лет едва умел писать, знал с грехом пополам сложение и вычитание. Но тогда уже смутно чуял то, что потом ясно понял: "Спасение России - в науке; всепрочие народы политику имеют, чтоб Россию в неведениисодержать и до света разума, во всех делах, а наипачев воинском, не допускать, чтобы не познала силы своей".
Решил ехать сам в чужие края за наукою. Когда узналио том на Москве,- патриарх и бояре, и царицы и царевныпришли к нему, положили к ногам его сына Алешенькуи плакали, били челом, чтоб не ездил к немцам - от начала Руси того не бывало. И народ плача провожал его, как на смерть. Но он все-таки уехал - и неслыханноедело свершилось: царь, вместо скипетра взял в руки топор, сделался простым работником. "Аз семь в чину учимыхи учащих мя требую. Того никакою ценою не купишь, что сделал сам". И Бог благословил труды его: из потешных, которых Софья с презрением называла "озорникамиконюхами", вышло грозное войско; из маленьких игрушечных стружков, в которых плавал он по водовзводнымпрудам Красного сада,- победоносный флот.
Первый бой со шведом, поражение при Нарве. "Всето дело яко младенческое играние было, а искусства нижевида. И ныне, как о том подумаю, за милость Божиюпочитаю, ибо, когда сие несчастие получили, тогда неволяленость отогнала и к трудолюбию и к искусству день иночь принудила". Поражение казалось отчаянным. "Русскую каналью,- хвастал Карл,- мы могли бы не шпагой, а плетью из всего света,- не то что из собственной землиих выгнать!" Если бы Господь не помог Петру тогда, онбы погиб.
Не было меди для пушек; велел переливать колоколана пушки. Старцы грозили - Бог-де накажет. А он знал, что Бог с ним. Не было коней; люди, впрягаясь, тащилина себе орудия новой артиллерии, "слезами омоченной".
Все дела "идут, как молодая брага". Извне - война, внутри - мятеж. Астраханский, булавинский бунт. Карлперешел Вислу, Неман, вступил в Гродно, два часа спустяпосле того, как Петр оттуда выехал. Он ждал со дня надень, что шведы двинутся на Петербург, или Москву, укреплял оба города, готовил к осаде. И в это же времябыл болен, так что "весьма отчаялся жизни". Но опять чудо Божие. Карл, наперекор всем ожиданиям и вероятиям, остановился, повернул и пошел на юго-восток, вМалороссию. Бунт сам собою потух "Господь чуднымобразом огнь огнем затушить изволил, дабы могли мывидеть, что вся не в человеческой, но в Его суть воле".
Первые победы над шведами. В битве при Лесном, поставив позади фронта казаков и калмыков с пиками, дал повеление колоть беглецов нещадно, не исключая и егосамого, царя. Весь день стояли в огне, шеренг не помешали, пядени места не уступили; четыре раза от стрельбыружья разгорались, четыре раза сумы и карманы патронами наполняли. "Я, как стал служить, такой игрушки не видал; однако, сей танец в очах горячего Карлуса изрядностанцевали!" Отныне "шведская шея мягче гнуться стала".
Полтава. Никогда во всю свою жизнь не чувствовалон так помогающей руки Господней, как в этот день.
Опять - чуду подобное счастие. Карл накануне ночьюранен шальною казацкою пулей. В самом начале боя ударило ядро в носилки короля; шведы подумали, что онубит - ряды их смешались. Петр глядел на бегущих шведов, и ему казалось, что его несут невидимые крылья;
знал, что день Полтавы - "день русского воскресения", илучезарное солнце этого дня - солнце всей новой России.
"Ныне уже совершенно камень во основание СанктПитербурха положен. Отселе в Питербурхе спать будетпокойно". Этот город, созданный, наперекор стихиям, среди болот и лесов - "яко дитя в красоте растущее, святая земля. Парадиз, рай Божий" - не есть ли тоже великоечудо Божие, знаменье милости Божией к нему - уженепрестанное, явное, пред лицом грядущих веков?
И вот теперь, когда почти все сделано,- рушитсявсе. Бог отступил, покинул его, Дав победы над врагамивнешними, поразил внутри сердца, в собственной кровии плоти его - в сыне.
Самые страшные союзники сына - не полки чужеземные, а кишащие внутри государства полчища, плутов, тунеядцев, взяточников и всяких иных непотребных людишек. По тому, как шли дела в последний отъезд его изРоссии, Петр видел, как они пойдут, когда его не станет: за эти несколько месяцев все заскрипело, зашаталось, как в старой гнилой барке, севшей на мель, под штормом.
"Явилось воровство превеликое". О взяточниках следовали указы за указами, один жестче другого. Почтикаждый начинался словами: "ежели кто презрит сей нашпоследний указ", но за этим последним следовали Другие с теми же угрозами и прибавлением, что последний.
Иногда опускались у него руки в отчаяньи. Он чувствовал страшное бессилие. Один против всех. Как большой зверь, заеденный насмерть комарами да мошками.
Видя, что ничего не возьмешь силою, прибегал к хитростям. Поощрял доносы. Учредил особую должностьфискалов. Тогда началась по всей стране кляуза и ябеда.
"Фискалы ничего не смотрят, живут, как сущие тунеядцы, и покрывают друг друга, потому что у них общая компания". Плуты доносят на плутов, доносчики - на доносчиков, фискалы - на фискалов, и сам архифискал, кажется - архиплут.
Гнусная пропасть, бездонная помойная яма. Авгиевыконюшни, которых никакой Геркулес не вычистит. Всетечет грязью, расползается, как в оттепель. Выходит наружу "древняя гнилость". Такой смрад по всей России как после сражения под Полтавою, откуда армия должнабыла уйти, потому что люди задыхались от смрада бесчисленных трупов.
Тьма в сердцах, потому что тьма в умах. Добра нехотят, потому что добра не знают. Шляхта и простой народ, как Ерема да Фома в присловьи: Ерема не учит, Фома не умеет. Ничего никакими указами и тут не поделаешь.
- Разумы наши тупы, и руки неуметельны; людинашего народа суть косного разума,- говорили ему старики.
Однажды слышал он от голландского шкипера старинное предание: корабельщики видели среди океананеведомый остров, причалили, высадились и развели костер, чтобы сварить пищу; вдруг земля заколебалась, опустилась в воду, и они едва не утонули: то, что казалосьим островом, было спиною спящего кита. Все новое просвещение России не есть ли огонь, разведенный на спинеЛевиафана, на косной громаде спящего народа?
Проклятая, Сизифова работа, подобная работе каторжных на Рогервике, где строят мол; не успеет поднятьсябуря, как в один час разрушит все, что годами воздвигнуто; опять строят, опять рушится - и так без конца.
- Видим мы все,- говорил ему однажды умныймужик,- как ты, великий государь, трудишь себя; да ничего не успеешь, потому что пособников мало: ты на горуаще и сам-десять тянешь, а под гору миллионы,- то какоедело споро будет?
- Бремя, бремя несносное!..-лежа на койке без сна, стонал Петр в такой тоске, как будто вправду навалиласьна него одного вся тяжесть России.
- Для чего ты мучишь раба Твоего?- повторялслова Моисея к Богу.- И почему я нс нашел милости предочами Твоими, и Ты возложил и на меня бремя всего народа сего? Разве я носил во чреве весь народ сей и развея родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребенка, к земле, которую Ты обещал?
Я один не могу нести всего народа сего, потому что онтяжел для меня. Когда Ты так поступаешь со мною, толучше умертви меня, если я и не нашел милости пред очами Твоими, чтоб мне не видеть бедствия моего.
Вдруг опять вспомнил сына и почувствовал, что всяэта страшная тяжесть, мертвая косность России - в нем, в нем одном - в сыне!
Наконец, неимоверным усилием воли овладел собою, позвал денщика, оделся, сел в шлюпку и вернулся водворец, где ожидали его вызванные по делу о плутовствеи взятках сенаторы.
Князь Меншиков, князья Яков и Василий Долгорукие, Шереметев, Шафиров, Ягужинский, Головкин, Апраксин ипрочие теснились в маленькой приемной рядом с токарною.
Все были в страхе. Помнили, как года два назад двухвзяточников, князя Волконского и Опухтина, публично секли кнутом, жгли им языки раскаленным железом. Передавались шепотом странные слухи: будто бы офицеры гвардии и другие военные чины назначены судьями сенаторов.
Но за страхом была надежда, что минует гроза, и всепойдет по-старому. Успокаивали изречения древней мудрости: "кто пред Богом не грешен, кто пред царем не виноват? Неужто всех станут вешать? У всякого Ермишкисвои делишки. Всяка жива душа калачика хочет. Грешный честен, грешный плут, яко все грехом живут".
Вошел Петр. Лицо его было сурово и неподвижно;
только глаза блестели, да в левом углу рта была легкаясудорога.
Ни с кем не здороваясь, не приглашая сесть, обратился он к сенаторам с речью, видимо заранее обдуманной:
- Господа Сенат! Понеже я писал и говорил вамсколько крат о нерадении вашем и лакомстве, и презрениизаконов гражданских; но ничего слова не пользуют, и всеуказы в ничто обращаются; того ради, ныне паки и в последний подтверждаю: всуе законы писать, когда их нехранить, или ими играть, как в карты, прибирая масть кмасти, чего нигде в свете так нет, как у нас. Что же из сегопоследует? Видя воровство ненаказанное, редкий кто непрельстится - и так мало-помалу все в бесстрашие придут, людей разорят. Божий гнев подвигнут, и сие пачепартикулярной измены может быть всему государству нетокмо бедство, но и конечное падение. Того ради, надлежит взяточников так наказывать, яко бы кто в самый бойдолжность свою преступил, или как самого государственногоизменника...
Он говорил, не глядя им в глаза. Опять чувствовалсвое бессилие. Все слова, как об стену горох. В этих покорных, испуганных лицах, смиренно опущенных глазах-все та же мысль: "Грешный честен, грешный плут, яко все грехом живут".
- Отныне чтоб никто не надеялся ни на какие своизаслуги!- заключил Петр, и голос его задрожал гневом.Сим объявляю: вор, в каком бы звании ни был, хотя б исенатор, судим быть имеет военным судом...
- Нельзя тому статься!-заговорил князь ЯковДолгорукий, грузный старик, с длинными белыми усамина одутловатом, сизо-багровом лице, с детски-яснымиглазами, которые смотрели прямо в глаза царю.- Нельзятому статься, государь, чтоб солдаты судили сенаторов.
Не токмо чести нашей, но и всему государству Российскому сим афронт учинишь неслыханный!
- Прав князь Яков!-вступился Борис, Шереметев, рыцарь Мальтийского ордена.- Ныне вся Европа российских людей за добрых кавалеров почитает. Для чего же тыбесчестишь нас, государь, кавалерского звания лишаешь?
Не все же воры...
- Кто не вор.- изменник! - крикнул Петр, с лицом, искаженным яростью.- Аль думаешь, не знаю вас? Знаю, брат, вижу насквозь! Умри я сейчас - ты первый станешь за сына моего, злодея! Все вы с ним заодно!..
Но опять неимоверным усилием воли победил свойгнев. Отыскал глазами в толпе князя Меншикова и проговорил глухим, сдавленным, но уже спокойным голосом: - Александра, ступай за мною!
Они вместе вышли в токарную. Князь, маленький, сухонький, с виду хрупкий, на самом деле, крепкий какжелезо, подвижный как ртуть, с худощавым, приятнымлицом, с необыкновенно живыми, быстрыми и умнымиглазами, напоминавшими того уличного мальчишку-разносчика, который некогда кричал: "Пироги подовы!"юркнул в дверь за царем, весь съежившись, как собачонка, которую сейчас будут бить.
Низенький, толстый Шафиров отдувался и вытиралпот с лица. Длинный, как шест, тощий Головкин весьтрясся, крестился и шептал молитву. Ягужинский упалв кресло и стонал; у него подвело живот от страху.
Но, по мере того, как из-за дверей слышался гневныйголос царя и однообразно-жалобный голос Меншикова слов нельзя было разобрать - все успокаивались. Иныедаже злорадствовали: светлейшему-де не впервой: костиу него крепкие - с малых лет к царской дубинке привык.
Ништо ему! Изловчится, вывернется!
Вдруг за дверью послышался шум, крики, вопли. Обеполовинки двери распахнулись, и вылетел Меншиков.
Шитый золотом кафтан его был разодран; голубая андреевская лента в клочьях, ордена и звезды на грудиболтались, полуоторванные; парик из царских волос некогда Петр в знак дружбы дарил ему свои волосы, каждый раз, когда стригся - сбит на сторону; лицо окровавлено. За ним гнался царь с обнаженным кортиком ис неистовым криком:
- Я тебя, сукин сын!..
- Петинька! Петинька!- раздался голос царицы, которая, как всегда, в самую нужную минуту точно из-подземли выросла.
Она удержала его на пороге, заперла дверь токарной, и оставшись наедине с ним, прижалась к нему всем теломи уцепилась, повисла у него на шее.
- Пусти, пусти! Убью...- кричал он в бешенстве.
Но она обнимала его все крепче и крепче, повторяя: - Петинька! Петинька! Господь с тобою, друг мойсердешненький! Брось ножик, ножик-то брось, беды наделаешь...
Наконец, кортик выпал из рук его. Сам он повалилсяв кресло. Страшная судорога сводила ему члены.
Точно так же, как тогда, во время последнего свидания отца с сыном, Катенька присела на ручку кресел, обняла ему голову, прижала к своей груди, и начала тихонько гладить волосы, лаская, баюкая, как мать - больногоребенка. И мало-помалу, под этою тихою ласкою, он успокаивался. Судорога слабела. Иногда еще вздрагивал всемтелом, но все реже и реже. Не кричал, а только стонал, точно всхлипывал, плакал без слез:
- Трудно, ох, трудно, Катенька! Мочи нет!.. Не скем подумать ни о чем. Никакого помощника. Все одинда один!.. Возможно ли одному человеку? Не только человеку, ниже ангелу!.. Бремя несносное!..
Стоны становились все тише и тише, наконец, совсемзатихли - он уснул.
Она прислушалась к его дыханию. Оно было ровно.
Всегда после таких припадков он спал очень крепко, такчто ничем не разбудишь, только бы от него не отходилаКатенька.
Продолжая обнимать его голову одной рукой, Другою, как будто тоже лаская, она шарила, щупала на грудиего под кафтаном быстрым воровским движением пальцев.
Нащупав пачку писем в боковом кармане, вытащила, пересмотрела, увидела большое, запачканное, должно быть, подметное, в синей обертке, за печатью красного воска, нераспечатанное, догадалась, что это то самое, которогоона ищет: второй донос на нее и Монса, более страшный, чем первый. Монс предупреждал ее об этом синемписьме; сам он узнал о нем из разговора пьяных денщиков.
Катенька удивилась, что муж не распечатал письма.
Или боялся узнать истину?
Чуть-чуть побледнев, крепко стиснув зубы, но не теряя присутствия духа, заглянула в лицо его. Он спалсладко - как маленькие дети, наплакавшись. Она тихонько положила голову его на спинку кресла, расстегнула на груди своей несколько пуговиц, скомкала письмо, сунула в углубление груди, наклонилась, подняла кортик, надпорола карман, где лежали письма, и снизу полукафтана по самому шву так, что можно было принять этинадрезы за случайные дыры, и положила остальную пачкуна прежнее место в карман. Если бы он заметил пропажусинего письма, то подумал бы, что оно завалилось за подкладку и оттуда сквозь нижнюю прореху выпало и потерялось. Дыры случались нередко в заношенном платье царя.
Мигом кончила все это Катенька. Потом опять взялаголову Петиньки, положила ее к себе на грудь и началатихонько гладить, лаская, баюкая, глядя на спящего исполина, как мать на больного ребенка, или укротительницальвов на страшного зверя.
Через час проснулся он бодрым и свежим, как ни вчем не бывало.
Недавно умер царский карлик. В тот день назначеныбыли похороны - одно из тех шутовских маскарадныхшествий, которые так любил Петр. Катенька убеждалаего отложить на завтра похороны, и сегодня больше никуда не ездить, отдохнуть. Но Петр не послушался, велелбить в барабаны, выкинуть флаги для сбора, поспешно, как будто для самого важного дела, собрался, нарядилсяв полутраурное, полумаскарадное платье и поехал.
"О монстрах или уродах.
Понеже известно есть, что как в человеческой породе, так в зверской и птичьей, случается, что родятся монстры, то есть, уроды, которые всегда во всех государствах сбираются для диковинки, чего для, пред несколькими летами уже указ сказан, чтобы оных приносили; но таятневежды, чая, что такие уроды родятся от действа диавольского, через ведовство и порчу, чему быть невозможно, ибо един Творец всея твари Бог, а не диавол, которому нинад каким созданием власти нет,- но от повреждениявнутреннего, также от страха и мнения матерного во время бремени, как тому многие есть примеры,- чего испужается мать, такие знаки на дитяти бывают; того ради, паки сей указ подновляется, дабы, конечно, такие, какчеловечьи, так скотские, звериные и птичьи уроды, приносили в каждом городе к комендантам своим, и им за тобудет давана плата, а именно: за человеческую - по десятирублев, за скотскую и звериную - по пяти, а за птичью по три рубли, за мертвых. А за живые, за человеческую по сту рублев, за скотскую и звериную - по пятнадцатирублев, за птичью - по семи рублев. А ежели гораздочудное, то дадут и более. А кто против сего указу будеттаить, на таких возвещать; а кто обличен будет, на томштрафу брать в десятую против платежа за оные, и теденьги отдавать изветчикам. Вышереченные уроды, какчеловечьи, так и животных, когда умрут, класть в спирты, буде же того нет, то в двойное, а по нужде в простое винои закрыть крепко, дабы не испортилось, за которое винозаплачено будет из аптеки особливо".
Петр любил своего карлика - "нарочитую монстру"
и устроил ему великолепные похороны.
Впереди шло попарно тридцать певчих - все маленькие мальчики. За ними - в полном облачении, с кадиломв руках, крошечный поп, которого из всех петербургскихсвященников выбрали за малый рост, Шесть маленькихвороных лошадок, в черных до земли попонах, везли маленький, точно детский, гробик на маленьких, точно игрушечных, дрогах. Потом выступали торжественно, взявшисьза руки, под предводительством крошечного маршала сбольшим жезлом, двенадцать пар карликов в длинныхтраурных мантиях, обшитых белым флером, и столькоже карлиц - все по росту, меньшие впереди, большиепозади, наподобие органных дудок - горбатые, толстобрюхие, косолапые, криворожие, кривоногие, как собакибарсучьей породы, и множество других, не столько смешных, сколько страшных уродов. По обеим сторонам шествия, рядом с карликами, шли великаны-гренадеры ицарские гайдуки, с горящими факелами и погребальнымисвечами в руках. Одного из этих великанов, наряженного в детскую распашонку, вели на помочах два самыхкрошечных карлика с длинными седыми бородами; другого, спеленатого, как грудной младенец, везли в тележкешесть ручных медведей.
Шествие заключал царь со всеми своими генераламии сенаторами. В наряде голландского корабельного барабанщика, шел он все время пешком и, с таким вИдом какбудто делал самое нужное дело, бил в барабан.
Невской першпективой, от деревянного моста на речкеФонтанной к Ямской Слободе, где было кладбище, двигалось шествие и за ним толпа. Люди выглядывали изокOн, выбегали из домов, и в суеверном страхе не зналиправославные - креститься или отплевываться. А немцыговорили: "такого-де шествия едва ли где придется увидеть, кроме России!"
Был пятый час вечера. Быстро темнело., Шел мокрыйснег хлопьями. По обеим сторонам першпективы два рядаголых липок и крыши низеньких домиков белели от снега.
Густел туман. И в мутно-желтом тумане, и в мутнокрасном свете факелов это шествие казалось бредом, наваждением дьявольским.
Но толпа, хотя и в страхе, бежала, не отставая, шлепаяпо грязи и рассказывая шепотом страшные, тоже подобныебреду, слухи о нечистой силе, которая будто бы завеласьв Петербурге.
Намедни ночью караульный у Троицы слышал в трапезе церковной стук, подобием бегания; и в колокольнекто-то бегал по деревянной лестнице, так что ступенитряслись; а утром псаломщик, когда пошел благовестить, увидел, что стремянка-лестница оторвана, и веревка, спущенная для благовесту, обернута вчетверо.
- Никто другой, как черт,- догадывались одни.
- Не черт, а кикимора,- возражали другие.
Старушка селедочница с Охты собственными глазамивидела кикимору, как она пряжу прядет:
- Вся голая, тонешенька, чернешенька, а головенкамахонькая, с наперсточек, а туловища не опознать с соломинкой.
- Не домовой ли?-спросил кто-то.
- Домовых в церкви не водится,- отвечали ему.
- А может, какой заблудящий? На них-де бываетчума, что на коров и собак - оттого и проказят.
- То к весне: по веснам домовые линяют, стараяшкура сползает-тогда и бесятся.
- Домовой ли, черт ли, кикимора,- а только знатно, сила нечистая!-решили все.
В мутно-желтом тумане, в мутно-красном свете факелов, от которого бегали чудовищные тени гигантов и карликов, само это шествие казалось нечистою силою, петербургскою нежитью.
Сообщались еще более страшные вести.
На Финляндской стороне какой-то поп "для соделаниянекоего неистовства" нарядился в козью шкуру с рогами, которая тотчас к нему приросла, и в сем виде повезут егоночью на казнь. Драгунский сын Зварыкин продал душудьяволу, объявившемуся у Литейного двора, в образе
немца, и договор подписал кровью. В Аптекарском саду, на кладбище разрыли воры могилу, разбили заступамигроб, принялись тащить покойника за ноги, но не вытащили, испугались и убежали; утром увидел кто-то ноги, торчавшие из могилы,- и прошел слух о воскресениимертвых. В Татарской слободе, за крепостным Кронверком, родился младенец с коровьим рогом вместо носа; ана Мытном дворе - поросенок с человечьим лицом. "Незнаменуется благое в городах, где такое рождается!" Гдето явился пастух о пяти ногах. На Ладоге выпал кровавый дождь; земля тряслась и ревела, как вол; на небе былотри солнца.
- Быть худу, быть худу,- повторяли все.
- Питербурху пустеть будет!
- Не одному Питербурху - всему миру конец! Светопреставление! Антихрист!
Наслушавшись этих рассказов, маленький мальчик, которого мать тащила за руку в толпе, вдруг заплакал, закричал от страха. Женщина в отрепьях, с полоумнымлицом, должно быть, юродивая, нечеловеческим голосомзакликала. Ее поскорее увели в соседний двор. Царь нелюбил шутить с кликушами: выгонял из них бесов кнутом.
"Хвост кнута длиннее хвоста бесовского!"-говорил он, когда ему докладывали о "суеверных шалостях".
Среди вельмож и сенаторов было тоже много испуганных лиц. Перед самым выступлением шествия, Шафировподнес государю только что полученные с курьером письмаиз Неаполя от Толстого и царевича. Государь спрятал ихв карман, не распечатав,- должно быть, не хотел читатьпри свидетелях., Шафиров, однако, из полученной им коротенькой записки Толстого уже знал страшную весть.
Она тотчас облетела всех: - Царевич едет сюда!
- Иуда, Петр Толстой выманил - ему-де не первогокушать.
- Батюшка, слышь, посулил его на Афросинье женить.
- Женить? Как бы не так. Держи карман. Жолвему, а не женитьба!
- А ну, как даст Бог свадьбу?
- Венчали ту свадьбу на Козьем болоте, а дружкада свашка - топорик да плашка!
- Дурак, дурак! Погубит он себя напрасно.
- Быть бычку на обрывочке!
- Не сносить ему головы своей!
- Под обух идет!
- А может и помилуют? Не чужой ведь,- родной: и змея своих черев не ест. Поучат и помилуют!
- Учить поздно, распашонка на нем не сойдется.
- Не учили, покуда поперек лавки укладывался, а во всю вытянулся, не научишь!
- Поди ко мне- в ступу, я тя пестом приглажу - вотвся и наука!
- Уняньчат дитятку, что не пикнет,- упестуют!
- Да и нам, чай, всем такая будет баня, что небо совчинку покажется.
- Беда, братцы, беда - тут и о двух головах пропадешь!
И в толпе вельмож все повторяли, так же, как в толпенарода:
- Быть худу! быть худу!
А царь все шагал да шагал по грязи и бил в барабан, заглушая унылое пение: Со святыми упокой. Вечнаяпамять!
Туман густел. Все расплывалось в нем, таяло, делалось призрачным - и вот-вот, казалось, весь город, совсеми своими людьми и домами, и улицами, подымется, вместе с туманом, и разлетится, как сон.
Вернувшись с похорон в Летний дворец, Петр селв маленькую верейку, переехал через темную ночную Неву, один, без гребцов, сам работая веслами, и причалилу небольшой деревянной пристани на противоположномберегу.
Здесь, почти у самой реки, недалеко от Троицкогособора, стоял маленький низенький домик, один из первых домов, построенных голландскими плотниками, присамом основании Петербурга - первый дворец Петра, похожий на бедные хижины саардамских корабельщиков.
Он был срублен из соснового леса, который рос тутже, на диком болоте Кейвусари, Березового острова;
выкрашен масляною краскою под кирпич и крыт дощечкамипод черепицу.
Комнаты низенькие, тесные - всего три: направо отсеней конторка, налево столовая и за нею спальня самая крошечная из трех, четыре аршина в длину, трив ширину - едва повернуться. Убранство, хотя очень простое, но уютное и опрятное, на голландский образец.
Потолок и стены обиты выбеленным холстом; окна широкие, низкие, с переплетом из свинцовых желобков и мелкими стеклами, с дубовыми ставнями на железныхболтах. Двери не по росту Петра-он должен был наклоняться, чтобы не удариться головой о притолку.
После постройки Летнего и Зимнего дворца, стоялэтот домик пустой. Только изредка царь ночевал в нем, когда ему хотелось остаться совсем одному, даже безКатеньки.
Войдя в сени, растолкал храпевшего на войлоке денщика, велел дать огня, прошел ц конторку, запер дверьна ключ, поставил свечу на стол, сел в кресло, вынул изкармана письма Толстого, Румянцева и царевича, но передтем, чтоб их распечатать, остановился, как будто в нерешимости, прислушиваясь к мерному гулкому бою часов наколокольне у Троицы. Пробило девять. Последний звукзамер, и наступала тишина, такая же, как в те дни, когдаПетербурга еще не было, и кругом этого бедного домикабыли только бесконечные леса да непроходимые топи.
Наконец, распечатал. Пока читал, лицо чуть-чуть побледнело, руки задрожали. Когда же прочел последние слова в письме царевича: "поеду из Неаполя на сих днях ктебе, государю, в Санктпитербурх" - дух захватило отрадости. Дальше не мог читать. Перекрестился.
Это ли еще не знаменье, не чудо Божие? Только чтоизнемогал, отчаивался, думал, что Бог забыл его, отступил навсегда - и вот опять рука Господня поддерживает.
Почувствовал себя вновь сильным и бодрым, как будтопомолодевшим, готовым ко всякому труду и подвигу.
Потом опустил голову и, глядя на пламя свечи, глубокозадумался.
Когда сын вернется, что с ним делать? "Убить!" в ярости думал он прежде, когда не надеялся на возвращение. Но теперь, когда знал, что вернется,- яростьпотухла, и он спрашивал себя впервые, спокойно, разумно: что делать?
Вдруг вспомнил слова свои в первом письме, отправленном в Неаполь с Толстым и Румянцевым: "обещаюсьБогом и судом Его, что никакого наказания не будет, нолучшую любовь покажу тебе,, ежели возвратишься".
Теперь, когда сын поверил этой клятве, она приобреталастрашную силу.
Но как исполнить ее?
Простить сына не значит ли простить и всех остальных, таких же, как он, изменников, злодеев царю и отечеству?
Все людишки негодные, взяточники, воры, тунеядцы, ханжи, лицемеры, длинные бороды соединятся с ним и в такое бесстрашие придут, что никакой грозы на них не будет. Учинят всему государству падение конечное. И ежелисын над отцом надругается так, при жизни его, то чтоже будет после смерти? Все разорит, расточит, не оставиткамня на камне, погубит Россию!
Нет, хотя б и клятву нарушить, а нельзя простить.
Значит, опять - розыск, опять - пытки, костры, топоры, плахи и кровь?
Вспомнилось ему, как однажды, во время стрелецкихказней, когда он ехал верхом на Красную площадь, где в тот же день должно было пасть более трехсотголов,- вышел к нему навстречу патриарх с чудотворнойиконой Божией Матери просить о пощаде стрельцов.
Царь поклонился иконе, но патриадха отстранил рукоюгневно и сказал: "Зачем пришел сюда? Я Матерь Божиючту не меньше твоего. Но долг велит мне добрых миловать, а злых казнить. Ступай же прочь, старик! Я знаю, чтоделаю".
Патриарху сумел ответить, но как-то ответит Богу?
И представился ему, как в видении, бесконечный рядголов, лежащих у Лобного места, на длинном бревне, вместо плахи, затылками вверх, лицами вниз - русые, рыжие, черные, седые, лысые, кудрявые. Навеселе, только что с попойки, вместе с Данилычем и прочими гостями, он ходитс топором в руках, засучив рукава, как палач, и рубитодну за другой эти головы. А когда устает, гости беруту него топор, по очереди, и тоже рубят. Все пьяны открови. Платье обрызгано кровью; на земле лужи крови;
ноги скользят в крови. Вдруг одна из этих голов, когдаон уже занес над нею топор, тихонько приподымается, оборачивается и глядит ему прямо в глаза. Это он, Алеша!
"Алешенька, мальчик мой родненький!" - представилось ему другое видение - как, вернувшись из чужих краев, пробрался он тайком ночью в спальню царевича, наклонился над его постелькой, взял на руки сонного, и обнимал, и целовал, чувствуя сквозь рубашку теплоту его голого тельца.
"Убить сына" - только теперь понял он, что это значит.
Почувствовал, что это самое страшное, самое важноево всей его жизни - важнее, чем Софья, стрельцы, Европа, наука, армия, флот, Петербург, Полтава; что тут решается вечное: на одну чашу весов положится все, чтоон сделал великого, доброго, на другую - кровь сына и как знать, что перевесит? Не померкнет ли вся егослава от этого кровавого пятна? Что скажет Европа, чтоскажет потомство о клятвопреступнике, сыноубийце?
Труден разбор его невинности тому, кто не знает всего.
А кто знает все?
И перед Богом может ли человек, хотя б и за благоотечества, взять на душу такой грех, как пролитиекрови от крови своей?
Но что же, что делать? Простить сына - погубитьРоссию; казнить его - погубить себя. Он чувствовал, что этого никогда не решит.
Да и нельзя решить одному, нo кто поможет? Церковь? Что на земле свяжете, то связано будет на небе, и что разрешите на земле, то разрешено будет на небе.
Так было прежде. А теперь - где церковь? Патриарх?
Его уже нет. Он сам отменил патриаршество. Или митрополит, "Степка холопка", который, пав до земли, челомбьет государю? Или администратор дел духовных, плутФедоска, с прочими архиереями, которые "так взнузданы, что куда хошь поведи?" Что он им скажет, то онии сделают. Он сам - патриарх, сам - церковь. Он одинперед Богом.
И чему, безумец, радовался только что? Да, рука Господня простерлась к нему и отяготела на нем страшноютяжестью. Страшно, страшно впасть в руки Бога живого!
Точно пропасть разверзлась у ног его, и повеяло оттудаужасом, от которого на голове его зашевелились волосы.
Он закрыл лицо руками.
- "Отступи от меня, Господи! Избавь душу мою откровей. Боже, Боже спасения моего!"
Потом встал и пошел в спальню, где в углу, над изголовьем постели неугасимая лампада теплилась перед чудотворною иконою Спаса Нерукотворенного, писаннойв поднос царю Алексею Михайловичу жалованным царским иконописцем, Симоном Ушаковым и хранившейся некогда вверху, в сенях Кремлевских палат. То был русскийперевод с незапамятно древнего, византийского образа: попреданию, когда Господь восходил на Голгофу, то, изнемогая под ношею крестной, вытер пот с лица полотенцем - убрусом, и на нем отпечатался Лик.
С тех пор, как мать Петра, царица Наталья Кирилловна. благословила сына этим образом, он уже никогдане расставался с ним. Во всех походах и путешествиях, на кораблях и в палатках, при основании Петербургаи на полях Полтавы - везде образ был с ним.
Войдя в спальню, прибавил в лампадку масла и поправил светильню. Пламя затеплилось ярче, и в золотомокладе, вокруг темного Лика в терновом венце, заблестели алмазы, как слезы, рубины, как кровь.
Стал на колени и начал молиться.
Икона была такая привычная, что он уже почти не видел ее, и сам того не сознавая, всегда обращалсяс молитвой к Отцу, а не к Сыну - не к Богу, умирающему, изливающему кровь Свою на Голгофу, а к Богуживому, крепкому и сильному во брани, Воителю грозному, Победодавцу праведному - Тому, Кто говорит о Себеустами пророка: "Я топтал народы во гневе Моем и попирал их в ярости Моей; кровь их брызгала на ризыМои, и Я запятнал все. одеяние Свое".
Но теперь, когда поднял взор на икону и хотел, каквсегда, обратиться с молитвою мимо Сына к Отцу,не мог. Как будто в первый раз увидел скорбный Ликв терновом венце, и Лик этот ожил и заглянул ему в душукротким взором; как будто в первый раз понял то, о чемслышал с детства и чего никогда не понимал: что значит - Сын и Отец.
И вдруг вспомнил страшную древнюю повесть, тожеоб отце и сыне:
"Бог искушал Авраама и сказал ему: возьми сынатвоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака и принеси его во всесожжение. И устроил Авраамжертвенник и, связав сына своего, положил его на жертвенник. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобызаколоть сына своего".
Это лишь земной прообраз еще более страшной жертвынебесной. Бог так возлюбил мир, что не пожалел для негоСына Своего, Единственного своего, и вечно изливаемоюКровью Агнца, Кровью Сына Отчий гнев утоляется.
Тут чувствовал он какую-то самую близкую, самуюнужную тайну, но такую страшную, что не смел думатьо ней. Мысль его изнемогала, как в безумии.
Хочет или не хочет Бог, чтоб он казнил сына? Простится или взыщется на нем эта кровь? И что, еслине только - на нем, но и на детях его и внуках, и правнуках - на всей России?
Он упал лицом на пол и долго лежал так, распростертый, недвижимый, как мертвый.
Наконец, опять поднял взор на икону, но уже с отчаянной, неистовой молитвой мимо Сына к Отцу:
- Да падет сия кровь на меня, на меня одного! Казнименя. Боже,- помилуй Россию!
КНИГА ВОСЬМАЯ
ОБОРОТЕНЬ
Царевич смотрел на дверь, в которую должен был войтиПетр.
Маленькую приемную Преображенского дворца, почтитакого же бедного, как петербургский домик царя, заливало февральское солнце. В окнах был вид, знакомыйцаревичу с детства - снежное поле с черными галками, серые стены казарм, тюремный острог, земляной вал с пирамидами ядер, караульною будкою и неподвижным часовымна прозрачно-зеленом небе. Воробьи на подоконникахчирикали уже по-весеннему. С ледяных сосулек падалисветлые капли, как слезы. Был предобеденный час. Пахлопирогами с капустою. В тишине маятник стенных часоводнообразно тикал.
На пути из Италии в Россию царевич был спокоен, даже весел, но точно в полусне, или забытьи. Не совсемпонимал, что с ним происходит, куда и для чего везутего.
Но теперь, сидя с Толстым в приемной и так же, как тогда ночью в королевском дворце, в Неаполе, во время бреда, глядя на страшную дверь,- как будтопробуждался, начинал понимать. И так же, как тогда, весь дрожал непрерывною мелкою дрожью, точно в сильном ознобе. То крестился и шептал молитвы, то хваталза руку Толстого:
- Петр Андреич, ох, Петр Андреич, что-то будет, родимый? Страшно! Страшно!..
Толстой успокаивал его своим бархатным голосом: - Будьте благонадежны, ваше высочество! Повиннуюголову меч не сечет. Даст Бог, потихоньку да полегоньку, ладком да мирком...
Царевич не слушал и твердил, чтобы не забыть, приготовленную речь:
"Батюшка, я ни в чем оправдаться не могу, но слезнопрошу милостивого прощения и отеческого рассуждения, понеже, кроме Бога и твоей ко мне милости, иного никакого надеяния не имею и отдаюсь во всем в волю твою".
За дверью послышались знакомые шаги. Дверь отворилась. Вошел Петр.
Алексей вскочил, пошатнулся и упал бы навзничь, еслибы Толстой не поддержал его.
Перед ним, как бы в мгновенном превращении оборотня, промелькнули два лица: чуждое, страшное, как мертвая маска, и родное, милое, каким он помнил отца тольков самом раннем детстве.
Царевич подошел к нему и хотел упасть к его ногам, но Петр протянул к нему руки, обнял и прижал к своейгруди.
- Алеша, здравствуй! Ну, слава Богу, слава Богу!
Наконец-то, свиделись.
Алексей почувствовал знакомое прикосновение пухлыхбритых щек и запах отца - крепкого табаку с потом; увидел большие темные ясные глаза, такие страшные, такиемилые, прелестную, немного лукавую улыбку на извилистых, почти женственно-тонких губах. И, забыв свою длинную речь, пролепетал только: - Прости, батюшка...
И вдруг зарыдал неудержимым рыданием, все повторяя: - Прости! Прости!..
Сердце его растаяло мгновенно, как лед в огне.
- Что ты, что ты, Алешенька!..
Отец гладил ему волосы, целовал его в лоб, в губы, в глаза, с материнскою нежностью.
А Толстой, глядя на эти ласки, думал: "Зацелует ястреб курочку до последнего перышка!"
По знаку царя он исчез. Петр повел сына в столовую.
Сучка Лизетта сперва зарычала, но потом, узнав царевича, смущенно завиляла хвостом и лизнула ему руку. Столнакрыт был на два прибора. Денщик принес все блюдасразу и вышел. Они остались одни. Петр налил две чаркианисовой.
- За твое здоровье, Алеша!
Чокнулись. У царевича так дрожали руки, что он пролил половину чарки.
Петр приготовил для него свою любимую закуску ломоть черного хлеба с маслом, рубленым луком и чесноком. Разрезал хлеб пополам, одну половину для себя, другую - для сына.
- Вишь, ты как отощал на чужих-то хлебах,- молвил он, вглядываясь в сына.- Погоди, живо откормим станешь гладкий! Сытнее-де русский хлеб немецкого.
Угощал с прибаутками.
- Чарка на чарку - не палка на палку. Без троицыдом не строится. Учетверить - гостей развеселить.
Царевич ел мало, но много пил и быстро пьянел, нестолько, впрочем, от вина, сколько от радости.
Все еще робел, не мог прийти в себя, не верил глазами ушам своим. Но отец говорил с ним так просто и весело, что нельзя было не верить. Расспрашивал обо всем, чтоон видел и слышал в Италии, о войске и флоте, о папеи цесаре, Шутил, как товарищ с товарищем.
- А у тебя губа не дура;"- подмигнул смеясь.Афрося - девка хоть куда! Годов бы мне десять с плеч, так пришлось бы, чего доброго, сынку батьки беречься, чтоб с рогами не быть. Недалеко, видно, яблочко от яблони падает. Батька - с портомоей, сынок - с поломоей;
полы-де, говорят, Афрося мыла у Вяземских. Ну, да ведьи Катенька белье стирала... А жениться охота?
- Ежели позволишь, батюшка.
- Да что мне с тобой делать? Обещал, небось, такпозволю.
Петр налил красного вина в хрустальные кубки.
Подняли, сдвинули. Хрусталь зазвенел. Вино в луче солнцазардело, как кровь.
- За мир, за дружбу вечную! - сказал Петр.
Оба выпили сразу до дна.
У царевича голова кружилась. Он точно летел. Сердцето замирало, то билось так, что казалось, вот-вот разорвется, и он сейчас умрет от радости. Настоящее, прошлое, будущее - все исчезло. Он помнил, видел, чувствовал только одно: отец любит его. Пусть на мгновение. Если бынадо было снова принять муку всей жизни за одно такоемгновение, он принял бы.
И ему захотелось сказать все, признаться во всем.
Петр, как будто угадывая мысль его, положил свою рукуна руку сына, с тихою ласкою.
- Расскажи-ка, Алеша, как ты бежал.
Царевич почувствовал, что судьба его решается. И вдругясно понял то, о чем все время, с той самой минуты, как решил ехать к отцу, старался не думать. Одно из двух: или сказать все, выдать сообщников и сделаться предателем; или запереться во всем и допустить, чтобы сновавырылась бездна, встала глухая стена между ним и отцом.
Он молчал, потупив глаза, боясь увидеть опять, вместородного лица, то другое, чуждое, страшное, как мертваямаска. Наконец, встал, подошел к отцу и упал передним на колени. Лизетта, спавшая в ногах Петра на подушке, проснулась, поднялась и отошла, уступив царевичуместо. Он опустился на подушку. Лежать бы так вечно у ноготца, как собака, смотреть ему в глаза и ждать ласки.
- Все скажу, батюшка, только прости всех, как меняпростил! - поднял он взор с бесконечной мольбою.
Отец наклонился к нему и положил ему руки на плечи, все с тою же тихою ласкою.
- Слушай. Алеша. Как прощу, когда вины не знаю, ниже виновных? За себя могу простить, не за отечество.
Бог сие взыщет. Кто злым попускает, сам зло творит.
Одно обещаю: кого назовешь, помилую, а чью вину скроешь, тем лютая казнь. Итак, не доносчик, но паче заступникбудешь друзей своих. Говори же все, не бойся. Никогоне обижу. Вместе рассудим...
Алексей молчал. Петр обнял, прижал к себе его головуи, тяжело вздохнув, прибавил:
- Ах, Алеша, Алеша, если бы видел ты сердцемое, знал скорбь мою! Тяжко мне, тяжко, сынок!.. Никогоне имею помощника. Все один да один. Все враги, все злодеи. Пожалей хоть ты отца. Будь другом. Аль не хочешь, не любишь?..
- Люблю, люблю, батенька родненький!..- прошепталцаревич, с тою же стыдливою нежностью, как, бывало, в детстве, когда отец приходил к нему ночью тайкоми брал его на руки, сонного.- Все, все скажу, спрашивай!..
И рассказал все, назвал всех.
Но, когда кончил, Петр ждал еще главного. Искалдела, а никакого дела не было; были только слова, слухи, сплетни - неуловимые призраки, за которые и ухватитьсянельзя было для настоящего розыска.
Царевич принимал всю вину на себя и оправдывал
всех.
- Я, пьяный, всегда вирал всякие слова и рот имелнезатворенный в компаниях, не мог быть без противныхразговоров и такие слова с надежи на людей бреживал.
- Кроме слов, не было ль умысла к делу, возмущеньюнародному, или чтоб силой учинить тебя наследником?
- Не было, батюшка, видит Бог, не было! Все пустое.
- Знала ли мать о побеге твоем?
- Не знала, чай...
И подумав, прибавил: - Подлинно о том не ведаю.
Вдруг замолчал, потупив глаза. Вспомнились ему видения, пророчества епископа ростовского Досифея и прочих старцев, которым верила и радовалась мать,- о погибели Петербурга, о смерти Петра, о воцарении сына.
Скажет ли он о том? Предаст ли мать? Сердце его сжалось тоскою смертною. Он почувствовал, что нельзя обэтом говорить. Да ведь батюшка и не спрашивает. Что емуза дело? Такому ли, как он, бояться бабьих бреден?
- Все ли? Или еще что есть в тебе? - спросилПетр.
- Есть еще одно. Да как сказать, не знаю. Страшно...
Он весь прижался к отцу, спрятал лицо на груди его.
- Говори. Легче будет. Объяви и очисти себя, как насущей исповеди.
- Когда ты был болен,- шепнул ему царевич на ухо,думал я, что умрешь, и радовался. Желал тебе смерти...
Петр тихонько отстранил его, посмотрел ему прямо вглаза и увидел в них то, чего никогда не видел в глазахчеловеческих.
- Думал ли с кем о смерти моей?
- Нет, нет, нет! -- воскликнул царевич с таким ужасом в лице и в голосе, что отец поверил.
Они молча смотрели друг другу в глаза одинаковымвзором. И в этих лицах, столь разных, было сходство.
Они отражали и углубляли друг друга, как зеркала, добесконечности.
Вдруг царевич усмехнулся слабою усмешкою и сказалпросто, но таким странным, чуждым голосом, что казалось, что не он сам, а кто-то другой, далекий, из него говорит.
- Я ведь знаю, батюшка: может быть, и нельзя тебепростить меня. Так не надо. Казни, убей. Сам я умруза тебя. Только люби, люби всегда! И пусть о том никтоне ведает. Только ты да я. Ты да я.
Отец ничего не ответил и закрыл лицо руками.
Царевич смотрел на него, как бы ждал чего-то.
Наконец, Петр отнял руки от лица, опять наклонилсяк сыну, обнял голову его обеими руками, поцеловал молча в голову, и царевичу показалось, что первый раз в жизни он видит на глазах отца слезы. Алексей хотел еще что-тосказать. Но Петр быстро встал и вышел.
В тот же день вечером явился к царевичу новый духовник его, о. Варлаам.
По приезде в Москву, Алексей просил, чтобы допустили к нему прежнего духовника его, о. Якова Игнатьева.
Но ему отказали и назначили о. Варлаама. Это был старичок, по виду "самый немудреный - сущая курочка", как шутил о нем Толстой. Но царевич и ему был рад, только бы поскорей исповедаться. На исповеди повторилвсе, что давеча сказал отцу. Прибавил и то, что скрылот него - о матери царице Авдотье, о тетке царевнеМарье и дяде Аврааме Лопухине - об их общем желании"скорого совершения", смерти батюшки.
- Надо бы отцу правду сказать,- заметил о. Варлаами как-то вдруг заспешил, засуетился.
Что-то промелькнуло между ними странное, жуткое, но такое мгновенное, что царевич не мог дать себе отчета, было ли что-нибудь действительно, или ему только померещилось.
Через день после первого свидания Петра с Алексеем, утром в понедельник 3 февраля 1718 г., велено было министрам, сенаторам, генералам, архиереям и прочим гражданским и духовным чинам собираться в Столовую Палату, Аудиенц-залу старого Кремлевского дворца, для выслушания манифеста об отрешении царевича от престолаи для присяги новому наследнику Петру Петровичу.
Внутри Кремля, по всем площадям, дворцовым переходам и лестницам стояли батальоны Преображенской лейбгвардии. Опасались бунта.
В Аудиенц-зале от старой Палаты оставалась толькоживопись на потолке - "звездотечное движение, двенадцать месяцев и прочие боги небесные". Все остальноеубранство было новое: голландские тканые шпалеры, хрустальные шандалы, прямоспинные стулья, узкие зеркалав простенках. Посередине палаты, под красным шелковымпологом, на возвышении с тремя ступенями - царскоеместо - золоченое кресло с вышитым по алому бархатузолотым двуглавым орлом и ключами св. Петра.
Из окон косые лучи солнца падали на белые парикисенаторов и черные клобуки архиереев. На всех лицах былстрах и то жадное любопытство, которое бывает в толпевовремя казней. Застучал барабан. Толпа всколыхнулась, раздвинулась. Вошел царь и сел на трон.
Двое рослых преображенцев, со шпагами наголо, ввелицаревича, как арестанта.
Без парика и без шпаги, в простом черном платье, бледный, но спокойный и как будто задумчивый, он шел, не спеша, опустив голову. Подойдя к трону и увидев отца, улыбнулся тихою улыбкою, напоминавшею деда, царя Алексея Тишайшего.
Длинный, узкий в плечах, с узким лицом, обрамленным жидкими косицами прямых, гладких волос, похожийне то на сельского дьячка, не то на иконописногоАлексея человека Божьего, среди всех этих новых петербургских лиц казался он далеким, чуждым всему, как бывыходцем иного мира, призраком старой Москвы. И сквозьлюбопытство, сквозь страх во многих лицах промелькнула жалость к этому призраку.
Остановился у трона, не зная, что делать.
- На коленки, на коленки и говори, как заучено,шепнул ему на ухо подбежавший сзади Толстой.
Царевич опустился на колени и произнес громкимспокойным голосом:
- Всемилостивейший государь, батюшка! Понеже узнав свое согрешение перед вами, яко родителем и государемсвоим, писал повинную и прислал из Неаполя,- так и нынеоную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивогопрощения и помилования.
И не по чину церемонии, а от всего сердца поклонилсяв ноги отцу.
По знаку царя, вице-канцлер, Шафиров начал читатьманифест, который в тот же день должны были прочестьна Красной площади народу:
"Мы уповаем, что большей части верных подданных наших ведомо, с каким прилежанием и попечением мы сынасвоего перворожденного Алексея воспитать тщились. Новсе сие радение ничто пользовало, и семя учения на каменипало, понеже не токмо одному оному не следовал, но и ненавидел, и ни к воинским, ни к гражданским делам никакойсклонности не являл, упражняясь непрестанно в обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубыеи замерзелые обыкности имели".
Алексей почти не слушал. Он искал глазами глаз отца.
Но тот смотрел мимо него неподвижным, непроницаемымвзором.
"Притворство, диссимуляция! - успокаивал себя царевич.- Теперь, хоть ругай, хоть бей - знаю, что любишь!"
"И видя мы его упорность в тех непотребных поступках,- продолжал читать Шафиров,- объявили ему, чтоежели он впредь следовать воле нашей не будет, то еголишим наследства. И дали ему время на исправление.
Но он, забыв страх и заповеди Божий, которые повелевают послушну быть и простым родителям, а не то чтовластелинам, заплатил нам за столь многие вышеобъявленные наши родительские о нем попечения и радения неслыханным неблагодарением. Ибо, когда по отъезде нашемдля воинских действий в Дацкую землю оставили его вСанктпитербурге и потом писали к нему, чтоб он был к намв Копенгаген для присутствия в компании военной и лучшего обучения, то он, сын наш, вместо того, чтоб к намехать,- забрав с собою деньги и некую жонку, с коейбеззаконно свалялся, уехал и отдался под протекцию цесарскую. И объявляя многие на нас, яко родителя своегои государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабыего не токмо от нас скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против нас, аки некакого ему неприятеля и мучителя, от которого будто он чает пострадатьсмерть. И как тем своим поступком стыд и бесчестиепред всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в историях сыскать трудно! И хотя он, сын наш, за все сиипреступления достоин смерти, но мы, отеческим сердцемо нем соболезнуя, прощаем его и от всякого наказанияосвобождаем... Однакож..."
Прерывая чтение, раздался глухой, сиповатый и грозный голос Петра, полный таким гневом и скорбью, чтовся церемония как будто исчезла, и все вдруг понялиужас того, что совершается:
- Не могу такого наследника оставить, который бырастерял то, что чрез помощь Божию отец получил, и ниспроверг бы славу и честь народа Российского - к томуже и боясь Суда Божия - вручить такое правление, знавнепотребного к тому! А ты...
Он посмотрел на царевича так, что у него сердце упало: ему показалось, что это уже не притворство.
- А ты помни: хотя и прощаю тебя, но ежели всейвины не объявишь и что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй: за сие пардон не в пардон. Казненбудешь смертью!
Алексей поднял было руки и весь потянулся к отцу, хотел что-то сказать, крикнуть,- но тот уже опять смотрелмимо него неподвижным непроницаемым взором. По знакуцаря, Шафиров продолжал чтение:
"И тако мы, сожалея о государстве своем и верных подданных, властию отеческою и яко самодержавный государь, лишаем его, сына своего Алексея, за те вины и преступления, наследства по нас престола Всероссийского, хотя б ни единой персоны нашей фамилии по нас не осталось. И определяем и объявляем помянутого престола наследником другого сына нашего, Петра, хотя еще и малолетна суща, ибо иного возрастного наследника не имеем.
И заклинаем сына нашего родительскою нашею клятвою, дабы того наследства не искал. Желаем же от всех верныхнаших подданных и всего народа Российского, дабы по семунашему изволению и определению, сего от нас назначенногов наследство наше сына нашего Петра за законного наследника признавали и почитали, и на сем обещанием предсвятым алтарем, над святым Евангелием и целованиемКреста утвердили. Всех же тех, кто сему нашему изволениюв которое-нибудь время противны будут и сына нашегоАлексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут, изменниками нам и отечеству объявляем".
Царь встал, сошел с трона и велел присутствующим, не дожидаясь его, идти в Успенский собор для целованиякреста.
Когда все, кроме Толстого, Шафирова и несколькихдругих ближайших сановников, двинулись к выходу и залаопустела, Петр сказал ему: - Ступай!
Они вместе прошли через сени столовой в Тайник Ответной палаты, откуда в старину московские цари, скрытыеза тафтяными пологами, слушали совещания посольские.
Это была маленькая комната, вроде кельи, с голымистенами, со слюдяным оконцем, пропускавшим янтарножелтый, как бы вечно-вечерний, свет. В углу, перед образом Спасителя с темным ликом в терновом венце и кротким скорбным взором, теплилась неугасимая лампада. Петрзапер дверь и подошел к сыну.
Опять, как тогда в Неаполе, во время бреда, и намеднив Преображенском,- царевич весь дрожал непрерывноюмелкою дрожью, точно в сильном ознобе. Но все еще надеялся: вот сейчас обнимет, приласкает, скажет, что любит - и все эти страхи кончатся уже навсегда.
"Знаю, что любишь! Знаю, что любишь!" -- твердилпро себя, как заклятие. Но все-таки сердце билось от ужаса.
Он опустил глаза и не смел их поднять, чувствуяна себе тяжелый, пристальный взор отца. Оба молчали.
Было очень тихо.
- Слышал ли,- произнес наконец Петр,- что давечаперед всем народом объявлено - ежели что укроешь, то смерть?
- Слышал, батюшка.
- И ничего донести не имеешь к тому, что третьегодня объявил?
Царевич вспомнил о матери и опять почувствовал, чтоне предаст ее, хотя бы ему грозила смерть сейчас же.
- Ничего,- как будто не сам он, а кто-то за него проговорил чуть слышно.
- Так ничего? - повторил Петр.
Алексей молчал.
- Говори!..
У царевича в глазах темнело, ноги подкашивались.
Но опять, как будто не сам он, а кто-то за него ответил: - Ничего.
- Лжешь! - крикнул Петр, схватив его за плечо и сжавтак, что казалось, раздробятся кости.-Лжешь! Утаил оматери, о тетках, о дяде, о Досифее Ростовском, обовсем гнезде их проклятом-корне злодейского бунта!..
- Кто тебе сказал, батюшка? - пролепетал царевичи взглянул на него в первый раз.
- Аль не правда? - посмотрел ему отец прямо в глаза.
Рука его все тяжелела, тяжелела. Вдруг царевич зашатался, как тростинка, под этой тяжестью и упал к ногамотца.
- Прости! Прости! Ведь матушка! Родная мне!..
Петр склонился к нему и занес кулаки над головойего с матерной бранью.
Алексей протянул руки, как будто защищаясь от смертельного удара, поднял взор и увидел над собой в такомже быстром, как намедни, но теперь уже обратном превращении оборотня, вместо родного лица, то, другое, чуждое, страшное, как мертвая маска - лицо зверя.
Он слабо вскрикнул и закрыл глаза руками.
Петр повернулся, чтобы уйти. Но царевич, услышавэто движение отца, бросился к нему на коленках, ползком, как собака, которую бьют, и которая все-таки молитпрощения,- припал к ногам его, обнял их, ухватилсяза них.
- Не уходи! Не уходи! Лучше убей!..
Петр хотел оттолкнуть его, освободиться. Но Алексей держал его, не пускал, цеплялся все крепче икрепче.
И от этих судорожно хватающих, цепляющихся рукпробегала по телу Петра леденящая дрожь того омерзения, которое он чувствовал всю жизнь к паукам, тараканам и всяким иным копошащимся гадам.
- Прочь, прочь, прочь! Убью! - кричал он в ярости, смешанной с ужасом.
Наконец, с отчаянным усилием, стряхнул его, отшвырнул, ударил ногой по лицу.
Царевич, с глухим стоном, упал ничком на пол, как мертвый.
Петр выбежал из комнаты, точно спасаясь от какого-тострашилища.
Когда он проходил мимо сановников, ожидавших егов Столовой палате, они поняли по лицу его, что случилось недоброе.
Он только крикнул: - В собор.
И вышел.
Одни побежали за ним, другие - в том числе Толстойи Шафиров - в Тайник Ответной, к царевичу.
Он лежал по-прежнему ничком на полу, как мертвый.
Стали поднимать его, приводить в чувство.. Члены неразгибались, как будто окоченели, сведенные судорогой.
Но это не был обморок. Он дышал часто, глаза былиоткрыты.
Наконец, подняли его, поставили на ноги. Хотелипровести в соседнюю комнату, чтоб уложить на лавку.
Он оглядывался мутным, словно невидящим, взором ибормотал, как будто старался припомнить: - Что такое?.. Что такое?..
- Небось, небось, родимый! - успокаивал Толстой.Дурно тебе стало. Упал, должно быть, ушибся. До свадьбы заживет. Испей водицы. Сейчас дохтур придет.
- Что такое?.. Что такое?-повторял царевич бессмысленно.
- Не доложить ли государю? - шепнул Толстой Шaфирову.
Царевич услышал, обернулся, и вдруг бледное лицоего побагровело. Он весь затрясся и начал рвать насебе воротник рубашки, как будто задыхался.
- Какому государю? - в одно и то же время заплакал и засмеялся он таким диким плачем и смехом, что всем стало жутко.
- Какому государю? Дураки, дураки! Да разве невидите?.. Это не он! Не государь и не батюшка мне, а барабанщик, жид проклятый, Тришка Отрепьев, самозванец, оборотень! Осиновый кол ему в горло-и делуконец!..
Прибежал лейб-медик Арескин.
Толстой, за спиной царевича, указал сперва на него, потом на свой лоб: в уме-де царевич мешается.
Арескин усадил больного в кресло, пощупал ему пульс, дал понюхать спирта, заставил выпить успокоительныхкапель и хотел пустить кровь, но в это время пришел посланный и объявил, что царь ждет в соборе и требуетк себе царевича немедленно.
- Доложи, что его высочеству неможется,- началбыло Толстой.
- Не надо,- остановил его царевич, как будто очнувшись от глубокого сна.- Не надо. Я сейчас. Только отдохнуть минутку, и вина бы...
Подали венгерского. Он выпил с жадностью. Арескинположил ему на голову полотенце, смоченное холоднойводой с уксусом.
Его оставили в покое. Все отошли в сторону, совещаясь, что делать.
Через несколько минут он сказал: - Ну, теперь ничего. Прошло. Пойдем.
Ему помогли встать и повели под руки.
На свежем воздухе, при переходе из дворца в собор, он почти совсем оправился.
Но все же, когда проходил через толпу, все заметилиего бледность.
На амвоне, перед открытыми царскими вратами, ожидал новопоставленный архиерей Псковский, Феофан Прокопович, в полном облачении, с крестом и Евангелием.
Рядом стоял царь.
Алексей взошел на амвон, взял поданный, Шафировымлист и стал читать слабым, чуть внятным голосом,- нобыло так тихо в толпе, что слышалось каждое слово:
"Я, нижеименованный, обещаю пред святым Евангелием, что, понеже я за преступление мое пред родителем моими государем лишен наследства престола Российского, то ради признаваю то за праведно и клянусь всемогущим, в Троице славимым Богом и судом Его той волиродительской во всем повиноваться и наследства того никогда не искать и не желать, и не принимать ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследникабрата моего, царевича Петра Петровича. И на том целую святый крест и подписуюсь собственною моеюрукою".
Он поцеловал крест и подписал отречение.
В это же самое время читали манифест народу.
Петр через Толстого передал сыну "вопросные пункты".
Царевич должен был ответить на них письменно. Толстой советовал ему не скрывать ничего, так как царь, будто бы, уже знает все и требует от него только подтверждения.
- От кого батюшка знает? - спрашивал царевич.
Толстой долго не хотел говорить. Но, наконец, прочелему указ, пока еще тайный, но впоследствии, при учреждении Духовной Коллегии - Святейшего Синода, объявленный:
"Ежели кто на исповеди духовному отцу своему некоезлое и нераскаянное умышленно на честь и здравие государево, наипаче же измену или бунт объявит, то должендуховник донести вскоре о том, где надлежит, в Преображенский приказ, или Тайную канцелярию. Ибо сим объявлением не порокуется исповедь и духовник не преступает правил евангельских, но еще исполняет учение Христово: обличи брата, аще же не послушает, повеждь церкви. Когда уже так о братнем согрешении Господь повелевает, токольми паче о злодейственном на государя умышлении".
Выслушав указ, царевич встал из-за стола - они разговаривали с Толстым наедине за ужином - и, точно также, как намедни во время припадка в тайнике Ответнойпалаты, бледное лицо его вдруг побагровело. Он посмотрелна Толстого так, что тот испугался и подумал, что с нимопять припадок. Но на этот раз кончилось благополучно.
Царевич успокоился и как будто задумался.
В течение нескольких дней не выходил он из этой задумчивости. Когда с ним заговаривали, глядел рассеянно, как будто не совсем понимал, о чем говорят, и весь как-товнезапно осунулся - стал как не живой, по слову Толстого.
Написал, однако, точный ответ на вопросные пункты и подтвердил все, что сказал на исповеди, хотя предчувствовал, что это бесполезно, и что отец ничему не поверит.
Алексей понял, что о. Варлаам нарушил тайну исповеди,- и вспомнил слова св. Дмитрия Ростовского:
"Если бы какой государь или суд гражданский повелели силой понуждал иерея открыть грех духовного сынаи если бы мукой и смертью грозил, иерей должен умереть, паче и мученическим венцом венчаться, нежели печать исповеди отрешить".
Вспомнились ему также слова одного раскольничьегостарца, с которым он беседовал однажды в глуши новго
родских лесов, где рубил сосну на скампавеи, по указу батюшки:
"Благодати Божией нет ныне ни в церквах, ни в попах, ни в таинствах, ни в чтении, ни в пении, ни в иконахи ни в какой вещи,- все взято на небо. Кто Бога боится, тот в церковь не ходит. Знаешь ли, чему подобен агнецвашего причастия? Разумей, что говорю: подобен псу мертву, поверженну на стогнах града. Как причастился,только и житья тому человеку - умер бедный! Таково-топричастие ваше емко, что мышьяк аль сулема - во всякости и мозги пробежит скоро, до самой души лукавойпромчит - отдыхай-ка после в геене огненной да в пеклегорящем стони, яко Каин, необратный грешник!"
Слова эти, которые тогда казались царевичу пустыми, теперь приобрели вдруг страшную силу. Что, в самом деле, если мерзость запустения стала на месте святом - церковьот Христа отступила, и Антихрист в ней царствует?
Но кто же Антихрист?
Тут начинался бред.
Образ отца двоился: как бы в мгновенном превращенииоборотня, царевич видел два лица - одно доброе, милое, лицо родимого батюшки, другое - чуждое, страшное, какмертвая маска - лицо зверя. И всего страшнее было то, чтоне знал он, какое из этих двух лиц настоящее - отца илизверя? Отец ли становится зверем или зверь отцом? И такой ужас овладел им, что ему казалось, он сходит с ума.
В это время в застенках Преображенского приказашел розыск.
На следующий день после объявления манифеста, 4-го февраля, поскакали курьеры в Петербург и Суздаль, с повелением привезти в Москву всех, на кого донесцаревич.
В Петербурге схватили Александра Кикина, царевичевакамердинера Ивана Афанасьева, учителя Никифора Вяземского и многих других.
Кикин, по дороге в Москву, пытался задушить себякандалами, но ему помешали.
На допросе под пыткою он показал на князя ВасилияДолгорукого, как на главного советника Алексея.
"Взят я из С.-Питербурха нечаянно,- рассказывалвпоследствии сам князь Василий,- и повезен в Москвуокован, от чего был в великой десперацииОтчаяние (лат. desperatio).
и беспамятстве, и привезен в Преображенское, и отдан под крепкийарест, и потом приведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе, видя, что слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность".
За князя Василия заступился родственник его, князьЯков Долгорукий.
"Помилуй, государь,- писал он царю.- Да не снидемв старости нашей во гроб с именем рода злодеев, котороеможет не токмо отнять доброе имя, но и безвременновервь живота пресечь. И паки вопию: помилуй, помилуй, премилосердый!"
Тень подозрения пала и на самого князя Якова. Кикинпоказал, что Долгорукий советовал царевичу не ездитьк отцу в Копенгаген.
Петр не тронул старика, но пригрозил ему так, чтокнязь Яков счел нужным напомнить царю свою прежнююверную службу: "за что мне ныне в воздаяние обещана, какя слышу, лютая на коле смерть", заключал он с горечью.
Еще раз почувствовал Петр свое одиночество. Ежелии праведный князь Яков - изменник, то кому же верить?
Капитан-поручик Григорий Скорняков-Писарев привезв Москву из Суздаля бывшую царицу Авдотью, инокинюЕлену. Она писала с дороги царю:
"Всемилостивейший государь!
В прошлых годах, а в котором, не помню, по обещанию своему, пострижена я в Суздальском Покровскоммонастыре в старицы, и наречено мне имя Елена. И попострижении, в иноческом платье ходила с полгода; и не восхотя быть инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытье объявилось чрез ГригорьяПисарева. И ныне я надеюсь на человеколюбные вашеговеличества щедроты. Припадая к ногам вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мнебезгодною смертью не умереть. А я обещаюся по-прежнему быть инокою и пребыть во иночестве до смерти своейи буду молить Бога за тебя, государя.
Вашего величества нижайшая рабабывшая жена ваша Авдотья".
Того же монастыря старица-казначея Маремьяна показала:
- Мы не смели говорить царице, для чего платье сняла? Она многажды говаривала: "все-де наше, государево;
и государь за мать свою что воздал стрельцам, ведь вы знаете; а и сын мой из пеленок вывалялся!" Да как был в Суздале для набора солдат майор Степан Глебов, царица егок себе в келью пускала: запершися говаривали между собою, а меня отсылали телогрей кроить в свою келью, и давгривну, велят идтить молебны петь. И как являл себяГлебов дерзновенно, то я ему говаривала: "что ты ломаешься? народы знают!" И царица меня за то бранила: "черттебя спрашивает? Уж ты и за мною примечать стала".
И другие мне говорили: "что ты царицу прогневала?"
Да он же, Степан, хаживал к ней по ночам, о чем сказывали мне дневальный слуга, да карлица Агафья: "мимо насГлебов проходит, а мы не смеем и тронуться".
Старица Каптелина призналась:
- К ней, царице-старице Елене, езживал по вечерамГлебов и с нею целовался и обнимался. Я тогда выхаживала вон. Письма любовные от Глебова я принимала.
Сам Глебов показал кратко:
- Сшелся я с нею, бывшею царицею, в любовь и жилс нею блудно.
Во всем остальном заперся. Его пытали страшно: секли, жгли, морозили, ломали ребра, рвали тело клещами, сажали на доску, убитую гвоздями, водили босого по деревянным кольям, так что ноги начали гнить. Но он перенес все муки и никого не выдал, ни в чем не признался.
Бывшая царица показала: "Февраля в 21 день я, старица Елена, привожена на Генеральный двор и со СтепаномГлебовым на очной ставке сказала, что я с ним блудножила, и в том я виновата. Писала своею рукою - Елена".
Это признание царь намерен был впоследствии объявитьв манифесте народу.
Царица показала также:
- Монашеское платье скинула потому, что епископДосифей пророчествовал, говорил о гласах от образови о многих видениях, что будет гнев Божий и смущениев народе, и государь скоро умрет, и она-де, царица, впредьцарствовать будет, вместе с царевичем.
Схватили Досифея, обнажили от архиерейского сана соборне и назвали расстригою Демидом.
- Только я один в сем деле попался,.- говорил Досифей на соборе.-Посмотрите и у всех что на сердцах?
Извольте пустить уши в народ-что говорят!
Расстрига Демид в застенке подыман и спрашиван: "для чего желал царскому величеству смерти?" - "Желалдля того, чтоб царевичу Алексею Петровичу на царствебыть, и было бы народу легче, и строение С.-Питербурхаумалилось бы и престало",- отвечал Демид.
Он донес на брата царицы, дядю царевича, Авраама Лопухина. Его тоже схватили и пытали на очной ставке с Демидом. Лопухину дано 15 ударов, Демиду 19. Оба признались, что желали смерти государю и воцарения царевичу.
Показал Демид и на царевну Марью, сестру государя.
Царевна говорила: "Когда государя не будет, я-де царевичу рада о народе помогать, сколько силы будет, и управлять государство". Да она же говорила: "Для чего вы, архиереи, за то не стоите, что государь от живой жены надругой женился? Или бы-де взял бывшую царицу и с неюжил, или бы умер!" И когда, на присяге Петру Петровичу, он, расстрига Демид, приехал из собора к ней, царевнеМарье, она говорила: "Напрасно-де государь так учинил, что большего сына оставил, а меньшего произвел; он толькодвух лет, а тот уже в возрасте".
Царевна заперлась; но когда ее привели в застенокна очную ставку с Демидом, созналась во всем.
Розыск длился более месяца. Почти каждый день присутствовал Петр в застенках, следил за пытками, иногдасам пытал. Но, несмотря на все усилия, не находилглавного, чего искал,- настоящего дела, "корня злодейского бунта". Как в показаниях царевича, так и всех прочихсвидетелей, никакого дела не было, а были только слова, слухи, сплетни, бред кликуш, юродивых, шушуканье полоумных стариков и старух по монастырским углам.
Иногда он смутно чувствовал, что лучше бы все этобросить, плюнуть на все, презреть - простить. Но уже немог остановиться и предвидел, что один конец всему смерть сына.
Все это время царевич жил под караулом во дворцеПреображенском, рядом с Генеральным двором и застенками. Днем и ночью слышались или чудились ему воплипытаемых. Постоянно водили его на очные ставки. Ужаснее всего была встреча с матерью. До царевича дошлислухи, будто бы отец собственноручно сек ее кнутом.
Почти каждый день к вечеру Алексей бывал пьяндо бесчувствия. Лейб-медик Арескин предсказывал ему белую горячку. Но, когда переставал он пить, на него нападала такая тоска, что нельзя было вынести, и он опять спешилнапиться. Арескин предупреждал и государя о болезни, грозящей царевичу. Но Петр ответил:
- Сопьется, околеет - туда ему и дорога. Собаке собачья смерть!
Впрочем, в последнее время и водка уже не давала царевичу забвения, а лишь заменяла страшную действительность еще более страшными снами. Не только ночью во сне, но и наяву, среди белого дня, мучили видения. Он жилдвумя жизнями - действительной и призрачной; и они перемежались, перепутывались, так что не умел он отличитьодну от другой, не знал, что было во сне, что наяву.
То снилось ему, будто бы в застенке отец сечет мать;
он слышит свист кнута в воздухе и гнусное, как будто мокрое шлепанье ударов по голому телу; видит, как ложатся, одна за другой, темно-багровые полосы на это бледноебледное тело, и, отвечая на страшный крик матери еще более страшным криком, падает мертвый.
То, будто бы, решив отомстить отцу за мать, за себяи за всех, просыпается ночью в постели, достает из-подподушки бритву, встает в одной рубахе, крадется по темнымпереходам дворца; перешагнув через спящего на пороге денщика, входит в спальню отца, наклоняется над ним, нащупывает горло и режет, и чувствует, что кровь у него холодная, как сукровица мертвых тел; в ужасе бросает недорезанного и бежит без оглядки.
То, будто бы, вспомнив слова Писания об Иуде Предателе: пошел и удавился,- пробирается в чулан под лестницей, где свален всякий хлам. становится на сломанный трехногий стул, подперев его опрокинутым ящиком, снимаетс крюка на потолке веревку, на которой висит фонарь, делает петлю, накидывает ее на шею и перед тем, чтобы оттолкнуть ногою стул, хочет перекреститься, но не может, рука не подымается-и вдруг," откуда ни возьмись, большой черный кот прыгает ему под ноги. ластится, трется, мурлычет, выгибает спину; и, став на задние лапы, передниекладет ему на плечи - и это уже не кот, а исполинскийзверь. И царевич узнает в звериной морде лицо человечье - широкоскулое, пучеглазое, с усами торчком, каку "Кота-котабрыса". И хочет вырваться из лап его. Нозверь, повалив его, играет с ним, как кошка с мышью, тосхватит, то выпустит и ласкает, и царапает. И вдруг впивается когтями в сердце. И он узнает того, о ком сказано: "Поклонились Зверю, говоря: кто подобен Зверю сему икто может сразиться с ним?"
В Воскресение Православия, 2 марта, совершал богослужение в Успенском соборе новопоставленный архиерейПсковский, Феофан Прокопович.
В собор пускали только знатных и чиновных лиц.
У одного из четырех исполинских столбов, поддерживавших свод, покрытых иконописными темными ликами потусклому золоту, под шатровой синью, где молились Древние московские цари, стоял Петр. Рядом с ним Алексей.
Глядя на Феофана, царевич вспомнил то, что слышало нем.
Феофан заменил Федоску, главного администраторадел духовных, который устарел и в последнее время все чаще впадал в "меланколию". Это он, Феофан, сочинил указ, повелевавший доносить о преступлениях государственных, открытых на исповеди. Он же составлял Духовный Регламент, по коему имел учрежден быть Святейший Синод.
Царевич с любопытством вглядывался в нового архиерея.
Родом черкас - малоросс, лет тридцати восьми, полнокровный, с лоснящимся лицом, лоснящейся черной бородой и большими лоснящимися черными усами, он походил на огромного жука. Усмехаясь, шевелил усами, как жук.
По одной этой усмешке видно было, что он любит скоромные латинские шуточки - фацетии Поджо не менее, чемжирные галушки, и острую диалектику не менее, чем добрую горилку. Несмотря на святительскую важность, в каждой черточке лица его так и дрожало, так и бегало, как живчик, что-то слишком веселое, точно пьяное: он был пьянсобственным умом своим, этот румянорожий Силен в архиерейской рясе. "О, главо, главо, разума упившись, куда сяпреклонишь?" говаривал в минуты откровенности.
И царевич дивился удивлением великим, как сказанов Апокалипсисе, думая о том, что этот бродяга, беглыйуниат, римского костела присягатель, ученик сперва иезуитов, а потом протестантов и безбожных философов, можетбыть и сам безбожник, сочиняет Духовный Регламент, от которого зависят судьбы русской церкви.
По возглашении соборным протодиаконом обычнойв Воскресение Православия анафемы всем еретикам и отступникам, от Ария до Гришки Отрепьева и Мазепы, архиерей взошел на амвон и сказал слово О власти и честицарской.
В слове этом доказывалось то, что должно было сделаться краеугольным камнем Святейшего Синода: государьглава церкви.
Вопиет учитель народов, апостол Павел: месть бо властьаще не от Бога; сущия же власти от Бога учинены суть.
Тем же противляяйся власти, Божию повелению про
тивляется. Дивная воистину вещь! Сказал бы, что от самих государей послан был Павел на проповедь, такприлежно увещевает, как бы молотом толчет, тоже пакии паки повторяет: от Бога, от Бога власть. Молю всякого рассудить: что бы мог сказать больше самый верныйминистр царский? Приложим же еще учению сему, как бывенец, имена и титлы властям высоким приличные, которые паче украшают царей, нежели порфиры и диадимы.
Какие же титлы? какие имена? Богами и Христами самодержцы нарицаются. За власть от Бога данную богами, сиесть наместниками Божиими на земле наречены. Другоеже имя - Христос, сиесть. Помазанный,- глаголется отдревней оной церемонии, когда елеем помазаны были цари.
И апостол Павел говорит: раби, послушайте господий своих, якоже и Христа. Се, господ со Христом равняет апостол. Но что весьма удивляет нас и как бы адамантовоюбронею истину сию утверждает,- того преминуть не можем: не только добрым, но и злым и неверным, и нечестивым властям повиноваться велит Писание. Ведомо всякомуапостола Петра слово: Бога бойтеся. Царя чтите. Равноповинуйтеся во всяком страхе владыкам, не точию благими кротким, но и строптивым. И Давид пророк, сам царь, царя Саула, от Бога отверженного, нечестивого, ХристомГосподним нарицает. Яко, рече, Христос Господень есть.
Но, скажешь: каков бы ни был Саул, однако, явнымповелением Божиим на царство помазан, и того ради тойчести сподобился. Добро! Но скажи, кто был Кир Персидский, кто Навуходоносор Вавилонский? Однако же, нарицает их сам Бог у пророков помазанниками Своими, сиречь, по слову Давидову, Христами Господними. КтоНерон, римский кесарь? Однако же, учит апостол Петр повиноваться и ему, лютому христиан мучителю, яко Помазаннику, Христу Господню. Остается единое сумнительство: что не все-де люди сею должностью повиновения царям обязаны суть, но некие выключаются, именно священство и монашество. Се терн, или паче жало, жало змеино!
Папежский се дух! Ибо священство иной чин есть в народе, а не иное царство. И как одно дело-воинству, другое-гражданству, и врачам, и купцам, и мастерам различным, так и пастыри, и все духовные имеют собственноедело свое - быть служителями Божиими, однако же, покорены суть властям державным. В церкви ветхозаветнойлевиты царям израильским подчинены были во всем.
Если же так в Ветхом, почто и не в Новом завете? Ибо закон о властях непременный и вечный, с пребыванием мирасего пребывающий.
И, наконец, вывод:
- Все люди Российского царства, не только мирские, но и духовные, да имеют имя самодержца своего, благочестивейшего государя Петра Алексеевича, яко главы своей и отца отечества, и Христа Господня!
Последние слова произнес он громким голосом, глядяпрямо в лицо государю и подняв правую руку к сводусобора, где на тусклом золоте темнел Лик Христа.
И опять царевич дивился удивлением великим.
Ежели, думал он, все цари, даже отступники от Бога, суть Христы Господни, то кто же последний и величайшийиз них, грядущий царь земли - Антихрист?
Кощунство это произносилось архиереем православной церкви в древнейшем соборе Москвы, перед цареми народом. Казалось бы, земля должна, раскрывшись, поглотить богохульника, или попалить его огонь небесный.
Но все было спокойно. За косыми снопами лучей, за голубыми волнами дыма кадильного, в глубине свода, исполинский Лик Христов как будто возносился от земли, недосягаемый.
Царевич взглянул на отца. Он был тоже спокоен и слушал с благоговейным вниманием.
Поощренный этим вниманием, Феофан заключил торжественно:
- Благодушествуй, Россия! Величься, хвалися! Давзыграют все пределы- и грады твои: се бо на твоем оризонте, аки светозарное солнце, восходит пресветлейшего сына царева, трехлетнего младенца. Богом избранного наследника, Петра Петровича, слава! Да здравствует всерадостно, дацарствует благополучно Петр Вторый, Петр Благословенный! Аминь.
Когда Феофан умолк,, из толпы раздался голос, не громкий, но внятный:
- Боже, спаси, сохрани и помилуй единого истинногонаследника престола всероссийского, благочестивейшегогосударя царевича Алексея Петровича!
Толпа, как один человек, дрогнула и замерла от ужаса.
Потом зашумела, заволновалась: - Кто это? Кто это?
- Полоумный, что ль?
- Кликуша, чай, бесноватый.
-Чего караульные смотрят? Как впустили?
- Схватить бы скорей, а то уйдет - в толпе не сыщешь...
В дальних концах собора, где ничего не было виднои слышно, распространялись нелепые слухи: - Бунт! Бунт!
- Пожар! В алтаре загорелось!
- С ножом человека поймали: царя убить хотел!
И тревога все увеличивалась.
Не обращая на нее внимания, Петр подошел к архиерею, приложился ко кресту и, вернувшись на прежнее место, велел привести к себе человека, кричавшего "слова неистовые".
Капитан Скорняков-Писарев и два караульные сержанта подвели к царю маленького худенького старичка.
Старичок подал царю бумагу - печатный лист присягиновому наследнику. Внизу, на месте, оставленном для подписи, что-то было написано тесным крючковатым приказным почерком.
Петр взглянул на бумагу, потом опять на старичкаи спросил: - Ты кто?
- Артиллерийского приказа бывший подьячий Ларивон Докукин.
Стоявший рядом царевич посмотрел на него и узналтотчас: это был тот самый Докукин, которого весною1715 года встретил он в Петербурге, в Симеоновскойцеркви, и который потом в день праздника Венус в Летнемсаду приходил к нему на дом.
Он был все тот же: обыкновенный подьячий из тех, которых зовут чернильными душами, приказными строками - весь жесткий, точно окаменелый, тусклый, серый, какте бумаги, над которыми корпел он в своем приказе леттридцать, пока не выгнали его по фискальному доношениюо взятках. Только в самой глубине глаз светилась, так жекак тогда, три года назад, неподвижная мысль.
Докукин тоже взглянул на царевича украдкою, и что-топромелькнуло в жестких чертах старика, что вдруг напомнило Алексею, как Докукин молил его порадеть за верухристианскую, и плакал, и обнимал ему ноги, и называлего надеждою российскою.
- Присягать не хочешь? -проговорил Петр спокойно, как будто с удивлением.
Докукин, глядя царю прямо в глаза, тем же, какдавеча, голосом, не громким, но внятным, так что слышнобыло по всему собору, повторил наизусть то, что написано было его рукой на печатном листе: - "За неповинное отлучение и изгнание от престолавсероссийского единого истинного наследника, Богом хранимого государя Алексея Петровича не присягаю и на томпресвятым Евангелием не клянусь, и животворящего Креста не целую, и наследника царевича Петра Петровичаза истинного не признаваю. Хотя за то и царский гневна мя прозлиется, буди в том воля Господа Бога моего, Иисуса Христа. Аминь, аминь, аминь".
Петр посмотрел на него еще с большим удивлением.
- А знаешь ли, что за такую противность воле нашей - смерть?
- Знаю, государь. С тем и пришел, чтобы пострадать за слово Христово,-ответил Докукин просто.
- Ну, храбрый же ты, старик. Да погоди, то ли ужозапоешь, как вздерну на дыбу!..
Докукин молча поднял руку и перекрестился широкимкрестом.
- Слышал ли,- продолжал царь,- что архиерей говорил о повиновении властям предержащим? Несть бовласть аще не от Бога...
- Слышал, государь. От Бога всякая власть, а чтоне от Бога, то и не власть. Называть же царей нечестивейших. Антихристов Христами Господними не подобает, и за такое слово язык бы вырвать изрекшему!
- Да ты и меня, что ль, почитаешь Антихристом? спросил Петр, с едва уловимою, печальною и почти доброюусмешкою.- Говори правду!
Старик потупился было, но тотчас же поднял взор иопять посмотрел царю прямо в глаза.
- Благочестивейшим православным царем и самодержцем всероссийским, помазанником Божиим тебя почитаю,- произнес он твердо.
- А коли так, слушался бы воли нашей да молчал бы.
- Царь-государь, ваше величество! Ин и хотел бы молчать, да невозможное дело - горит во утробе моей, якопламя палит, понеже совесть нудит - претерпеть не могу...
Ежели нам умолчать, то камни возопиют!
Он упал к ногам царя.
- Государь, Петр Алексеевич, батюшка, послушай нас, бедных, вопиющих к тебе! Преложить или пременитьничего мы не смеем, но как родители твои и прародители, и святейшие патриархи спасалися, так и мы хотим спастися и горняго Иерусалима достигнуть. Бога ради истинного, взыщи истины. Крови ради Христовой, взыщи истины! Своего ради спасения, взыщи истины! Умири церковь святую, матерь твою. Рассуди нас без гнева и ярости. Помилуй народ свой, помилуй царевича!..
Петр слушал сперва со вниманием и даже с любопытством, как будто стараясь понять. Но потом отвернулся, пожимая плечами со скукой.
- Ну, будет. Не переслушаешь тебя, старик. Мало я, видно, вас, дураков, казнил да вешал. И чего вы лезете?
Какого вам рожна? Аль думаете, меньше вашего я церковьБожию чту и во Христа, Спасителя моего, верую? И ктопоставил вас, рабов, судить между царем и Богом? Какдерзаете?
Докукин встал и поднял взор к темному Лику в сводесобора. Упавший оттуда луч солнца окружил сияющимвенцом седую голову.
- Как дерзаем, царь? - воскликнул он громким голосом.- Слушай, ваше величество! Божественное писаниеглаголет: что есть человек, что помнишь его. Господи, илисын человеческий, что посещаешь его? Умалил его малымчем от ангелов, славою и честью венчал его, поставилнад делами рук Твоих, все покорил ему под ноги его. И самовластну поведено человеку быть!..
Медленно, как будто с усилием, Петр отвел глаза отглаз Докукина,- уходя, повернулся к стоявшему рядомТолстому и произнес:
- Взять в приказ, держать за крепким караулом дорозыску.
Старика схватили. Он отбивался и кричал, все ещепорываясь что-то сказать. Его связали, подняли на рукии понесли.
- О, таинственные мученики, не ужасайтесь и не отчаивайтесь! - продолжал он кричать, глядя на царевича.Потерпите, мало еще потерпите. Господи Иисусе! Аминь!
Царевич смотрел и слушал, весь бледный, дрожащий.
"Вот как нужно, вот как нужно!"-думал он, словнотолько теперь вдруг понял всю свою жизнь, и точно всеперевернулось, опрокинулось в душе его: то, что было тяжестью, сделалось крыльями. Он знал, что опять впадетв слабость, уныние, отчаяние; но также знал, что не забудет того, что понял.
И он, как Докукин, поднял взор к темному Лику в сводесобора. И почудилось ему, что в косых лучах солнца, в голубых волнах дыма кадильного этот исполинскийЛик движется, но уже не уходит прочь от земли, какдавеча, а спускается, сходит с неба на землю, и что этосам Господь грядет.
И с радостью, подобной ужасу, повторял он: - Ей, гряди. Господи Иисусе.! Аминь.
Московский розыск окончен был к 15 марта. Приговором царя и министров на Генеральном дворе в Преображенском решена участь обвиняемых.
Царицу-инокиню Елену отправить в Старую Ладогув девичий монастырь, а царевну Марью в , Шлиссельбург; держать обеих под крепким караулом. АвраамаЛопухина - в С.-Петербург, в Петропавловскую крепостьдо нового розыска. Прочих казнить.
В тот же день утром на Красной площади, у Лобного места, начались казни. Накануне железные спицы, накоторых торчали в течение двадцати лет головы стрельцов, обезглавленных в 1698 году, очистили, для того, чтобывоткнуть новые головы.
Степана Глебова посадили на кол. Железный кол череззатылок вышел наружу. Внизу была дощечка для сиденья.
Чтоб не замерз и мучился долее, на него надели меховоеплатье и шапку. Три духовника сторожили по очередиднем и ночью,' не откроет ли он чего-нибудь передсмертью. "И с того времени,- доносил один из них,как посажен Степка на кол, никакого покаяния им, учителям, не принес; только просил в ночи тайно через иеромонаха Маркелла, чтобы он сподобил его св. Тайн, какбы он мог принести к нему каким образом тайно; и в томдушу свою испроверг, марта против 16 числа, по полунощив 8 часу, во второй четверти".
Архиерея Ростовского, расстригу Демида колесовали.
Рассказывали, будто бы секретарь, которому поручена былаказнь, ошибся: вместо того, чтобы отрубить голову, а труп сжечь, колесовал архиерея.
Кикина также колесовали. Мучения его были медленны, с промежутками: ломали руки и ноги, одну за другою;
пытка длилась более суток. Жесточайшее страдание былооттого, что туго привязанный к колесу, не мог пошевелиться ни одним членом, только стонал и охал, умоляяо смерти. Рассказывали также, будто бы на другой деньцарь, проезжая мимо Кикина, наклонился к нему и сказал: "Александр, ты человек умный. Как же дерзнул на такоедело?" - "Ум любит простор; а от тебя ему тесно",ответил, будто бы, Кикин.
Третьим колесован духовник царицы, ключарь ФедорПустынный, за то, что свел ее с Глебовым.
Кого не казнили смертью, тем резали носы, языки, рвали ноздри. Многих, которые только слышали о пострижении царицы и видели ее в мирском платье, велено"бить батоги нещадно".
На площади поставлен четырехугольный столп из белого камня, вышиною в шесть локтей, с железными по бокамспицами; на них воткнуты головы казненных; на вершинестолпа-широкий плоский камень; на нем трупы; междуними - Глебов, как бы сидящий в кругу сообщников.
Царевич должен был присутствовать при всех этихказнях.
Последним колесован Ларион Докукин. На колесе объявил, что имеет нечто открыть государю; снят с колесаи привезен в Преображенское. Когда царь подошел к нему, он был уже в предсмертном бреду, лепетал что-то невнятное о Христе Грядущем. Потом как будто пришел в себяна мгновение, посмотрел в глаза царю пристально и сказал:
- Ежели, государь, казнишь сына, то падет сия кровьна весь твой род, от главы на главу, до последнихцарей. Помилуй царевича, помилуй Россию!
Петр молча отошел от него и велел отрубить ему голову.
На другой день после казней, накануне отъезда царяв Петербург, назначено было в Преображенском "нощеденствие" всепьянейшего собора.
В эти кровавые дни, так же, как во время стрелецких казней и как вообще в самые черные дни своейжизни, Петр усерднее, чем когда-либо, занимался шутовским собором. Как будто нарочно оглушал себя смехом.
Недавно был избран на место покойного Никиты Зотова новый князь-папа, Петр Иванович Бутурлин, бывший"Санкт-Петербурхский митрополит". Избрание "Бахусоподражительного отца" совершилось в Петербурге, рукоположение в Москве, перед самым приездом царевича.
Теперь, в Преображенском, предстояло облачение новоизбранного папы в ризы и митру - шутовское подобиеоблачения патриаршего.
Царь нашел время среди Московского розыска самсочинить и расписать весь чин церемонии.
"Нощеденствие" происходило в обширной бревенчатой, обитой алыми сукнами, освещенной восковыми свечамипалате, рядом с Генеральным двором и пыточным застенком. Узкие длинные столы расположены были подковою;
среди них - возвышение со ступенями, на которых сиделижрецы-кардиналы и другие члены собора; под бархатным пологом - трон из бочек, уставленный сверху донизу стеклянными шкаликами и бутылками.
Когда все собрались, ключарь и кардинал-протодиакон - сам царь - ввели торжественно под руки новоизбранного папу. Перед ним несли две фляги с "виномпьянственнейшим", одну-позолоченную, другую-посеребренную, и два блюда, одно - с огурцами, другое с капустою, а также непристойные иконы голого Бахуса.
Князь-папа, трижды кланяясь князю-кесарю и кардиналам, поднес его величеству дары - фляги и блюда.
Архижрец спросил папу:
- Зачем, брате, пришел и чего от нашей немерностипросишь?
- Еже облеченным быть в ризы отца нашего Бахуса,отвечал папа.
- Как содержишь закон Бахусов и во оном подвизаешься?
- Ей, всепьянейший отче! Возставь поутру, еще тьмесущей и свету едва являющуюся, а иногда и о полунощи, слив две-три чарки, испиваю и остальное время дня нетуне, но сим же образом препровождаю, разными питиямичрево свое, яко бочку, добре наполняю, так что иногдаи яства мимо рта моего ношу от дрожания десницыи предстоящей в очах моих мглы; и так всегда творюи учить мне врученных обещаюсь, инако же мудрствующихотвергаю и яко чуждых, анафематствую всех пьяноборцев.
Аминь.
Архижрец возгласил:
- Пьянство Бахусово да будет с тобою, затмевающееи дрожащее, и валяющее, и безумствующее, во все днижизни твоей!
Кардиналы возвели папу на амвон и облачили его вризы - шутовское подобие саккоса, омофора, эпитрахили, набедренника с вышитыми изображениями игральных костей, карт, бутылок, табачных трубок, голой Венус и гологоЕремки - Эроса. На шею надели ему, вместо панагии, глиняные фляги с колокольчиками. Вручили книгу-погребец со склянками различных водок, и крест из чубуков.
Помазали крепким вином голову и около очей "образомкруга":
- Так да будет кружиться ум твой, и такие кругиразными видами да предстанут очам твоим от сего дня вовсе дни живота твоего!
Помазали также обе руки и четыре пальца, которымичарка приемлется:
- Так да будут дрожать руки твои во все дни жизнитвоей!
В заключение архижрец возложил ему на голову жестяную митру:
- Венец мглы Бахусовой да будет на главе твоей!
Венчаю аз пьяный сего нетрезвого Во имя всех пьяниц, Во имя всех стекляниц, Во имя всех дураков, Во имя всех шутов, Во имя всех вин, Во имя всех пив, Во имя всех бочек, Во имя всех ведер, Во имя всех табаков, Во имя всех кабаков Яко жилища отца нашего Бахуса.
Аминь!
Возгласили: - Аксиос! Достоин!
Потом усадили папу на трон из бочек. Над самойголовой его висел маленький серебряный Вакх верхомна бочке. Наклонив ее, папа мог цедить водку в стаканили даже прямо в рот.
Не только члены собора, но и все прочие гости подходили к его святейшеству по очереди, кланялись ему в ноги, принимали, вместо благословения, удар по голове свинымпузырем, обмоченным в водке, и причащались из огромной деревянной ложки перцовкою.
Жрецы пели хором:
- О, честнейший отче Бахус, от сожженной Семелырожденный, в Юпитеровом недре взрощенный, изжательзиноградного веселия! Просим тя со всем сим пьянейшимсобором: умножи и настави стопы князя - папы вселенского, во еже тещи вслед тебе. И ты, всеславнейшая Венус...
Следовали непристойные слова.
Наконец, сели за стол. Против князя-папы ФеофанПрокопович, рядом с ним Петр, тут же Федоска, противПетра царевич.
Царь заговорил с Феофаном про только что полученные вести о многотысячных самосожжениях раскольниковв лесах Керженских и Чернораменских за Волгою. Пьяныепесни и крики шутов мешали беседе.
Тогда, по знаку царя, жрецы прервали песнь Бахусу, всепритихли и в этой внезапно наступившей тишине раздалсяголос Феофана:
- О, окаянные сумасброды, неистовые страдальцы!
Ненасытною похотью жаждут мучения, волей себя передают сожжению, мужественно в пропасть адскую летят и другим путь показуют. Мало таких называть бешеными: есть некое зло, равного себе не имеющее имени! Да отвержет их всяк и поплюет на них...
- Что же делать? -спросил Петр.
- Объяснить надлежит увещанием, ваше величество, что не всякое страдание, но только законно бываемоебогоугодно есть. Ибо не просто глаголет Господь: блаженны изгнанные, но: блаженны изгнанные правды ради.
Такового же, правды ради, гонения никогда в Российском, яко православном, государстве опасаться не подобает, понеже то и быть не может...
- Увещания! - злобно ухмыльнулся опальный Федоска.- Проймешь их, небось, увещаниями! Сокрушить бычелюсти отступникам! Ибо, ежели в церкви ветхозаветной повелено убивать непокорных, тем паче в новойблагодати - понеже там образы, здесь же истина. Самимеретикам полезно умереть, и благодеянье им есть, когдаих убивают: чем более живут, тем более согрешают, множайшие прелести изобретают, множайших развращают.
А руками убить грешника, или молитвою - едино есть.
- Не подобает сего,- возразил Феофан спокойно, неглядя на Федоску.- Таковыми лютостями более раздражается, нежели преклоняется сердце мучимых. Обращатьдолжно к церкви святой не страхом и принуждением, но прямой евангельской любви проповеданием.
- Истинно так,- согласился Петр.- Совести человеческой приневоливать не желаем и охотно оставляем каждому пещись о блаженстве души своей. По мне, пусть веруют, чему хотят, и если уж нельзя обратить их рассудком, то, конечно, не пособят ни меч, ни огонь. А за глупостьмучениками быть - ни они той чести, ни государствопользы не будет иметь.
- Потихоньку да полегоньку - глядишь, все и уладится,- подхватил Феофан.
- Однако же,- прибавил он вполголоса, наклонившись к царю,- постановить бы двойной оклад с раскольщиков, дабы под тесноту штрафов удобнее к церкви святой присоединить заблудших. Также и при наказаниионых, буде возможно, явную вину сыскать, кроме раскола,- таковых, бив кнутом и ноздри рвав, ссылать на галеры, по закону, а буде нет причины явной, поступатьпо указу словесному...
Петр молча кивнул головой. Царь и архиерей понимали друг друга.
Федоска хотел что-то сказать, но промолчал, толькоехидная усмешка скривила его маленькое личико - мордочку летучей мыши - и весь он съежился, пришипился, позеленел, точно ядом налился, от злости. Он понимал, чтозначит "поступать по указу словесному". Питирим епископ, посланный на Керженец для увещания раскольников, доносил недавно царю: "зело жестоко пытаны и рваны, даже внутренностям их являтися". И царь в указахсвоих запрещал возбранять о. Питириму "в сем его равноапостольном подвиге". Любовь - на словах, а на деле, какжаловались раскольники, "немые учителя в застенках у дыбстоят; вместо Евангелия, кнутом просвещают; вместо апостола, огнем учат". Это, впрочем, и была та "духовнаяполитика - диссимуляция", которую проповедовал самФедоска. Но Феофан перехитрил его, и он чувствовал, что песенка его спета.
- Да не диво то,- продолжал архиерей опять громко, во всеуслышание,- что мужики грубые, невежды крайние, так заблуждая, беснуются. Воистину же диво есть, что и в высоком звании шляхетском, среди самих слугцарских, мудрецы обретаются некие, смиренники мрачные, что злее раскольщиков. До того пришло, что уже самыебездельные в дело, да в дело мерзкое и дерзкое! Ужеи дрожжи народа, души дешевые, люди, ни к чему иному, токмо к поядению чужих трудов рожденные -и те на царясвоего, и те на Христа Господня! Да вам, когда хлеб ядите, подобало бы удивляться и говорить: откуда нам сие?
Возобновилась повесть о царе Давиде, на кого слепые и хромые бунт подняли. Монарх наш благоверный, сколькоРоссию пользовавший, коего промыслом славу и беспечалие все получили, сам имя хульное и житие многобедное имеет. И когда трудами тяжкими сам себе безвременную старость привлекает, когда за целость отечества, вознерадев о здравии своем, как бы скороходным бегом, самспешит к смерти,- тогда возмнилося неким - долго живет!
О, скорбь, о, стыд России! Остережемся, дабы не выросла в мире сия притча о нас: достоин-де царь такогоцарства, да не стоит народ такого царя.
Когда Феофан умолк, заговорил Петр: - Богу известны сердце и совесть моя, сколько блага желаю отечеству. Но враги демонские пакости деют.
Едва ли кто из государей сносил столько бед и напастей, как я. Говорят чужестранцы, что я управляю рабами.
Но английская вольность здесь не у места - что к стенегорох. Надлежит знать народ, как оным управлять. Труденразбор невинности моей тому, кто всего дела не знает.
Един Бог зрит правду. Он мой Судия...
Никто не слушал царя.- Все были пьяны.
Он умолк, не кончив, сделал знак - и жрецы сновазатянули песнь Бахусову; шуты загалдели; хор - весна засвистел разными птичьими высвистами, от соловья домалиновки, так пронзительно, что стены отражали звук.
Все было, как всегда. Также опивались, обжирались добесчувствия. Почтенные сановники дрались, таскали другдруга за волосы и потом, помирившись, сваливались вместепод стол. Князь, Шаховской, кавалер потешного орденаИуды, принимал за деньги пощечины. Старому боярину, который отказался пить, вливали водку в рот воронкою.
Князя-папу рвало с высоты престола на парики и кафтаны сидевших внизу. Пьяная баба-шутиха, князь-игуменьяРжевская плясала, бесстыдно задравши подол, и пелахриплым голосом:
ШInь-пень, шиваргань!
Эх, раз, по два-раз, Расподмахивать горазд!
Ей присвистывали, притопывали так, что пыль стояластолбом:
Ой, жги! Ой, жги!
Все было, как всегда. Но Петр чувствовал скуку.
Нарочно пил как можно больше самой крепкой английской водки - pepper and brandy, чтобы поскорей опьянеть, но хмель не брал его. Чем больше пил, тем становилосьскучнее. Вставал, садился, опять вставал, бродил между телами пьяных, лежавших на полу, как тела убитых на полесражения, и не находил себе места. Что-то подступалок сердцу тошнотою смертною. Убежать бы или разогнатьвсю эту сволочь!
Когда же со смрадною мглою и тусклым светом догоревших свечей смешался холодный свет зимнего утра, человеческие лица сделались еще страшнее, еще более похожи на звериные морды или чудовищные призраки.
Взор Петра остановился на лице сына.
Царевич был пьян. Лицо мертвенно бледно; длинныежидкие пряди волос прилипли к потному лбу; глаза осоловели; нижняя губа отвисла; пальцы, которыми держал онполную рюмку, стараясь не расплескать вина, тряслись, как у пропойцы.
- Винцо не пшеничка - прольешь, не подклюешь! бормотал он, поднося рюмку ко рту.
Проглотил, поморщился, крякнул и, желая закусить моченым рыжиком, долго и тщетно тыкал вилкою в скользкий гриб - так и не поймал его, бросил, сунул в рот мякиш черного хлеба и начал жевать медленно.
- Друг ты мой сердешный, пьян я? Скажи мне правду, пьян я? - приставал он к сидевшему рядом Толстому.
- Пьян, пьян! - согласился Толстой.
- Ну, вот то-то и есть,-заплетающимся языкомпродолжал царевич.- Мне ведь что? Покуда чарки не выпил, так его и хоть бы и век не было. А как выпил одну, то и пропал. Сколько ни подноси, не откажусь. Хорошо еще, что я во хмелю-то угож...
Он захихикал пьяным смешком и вдруг посмотрелна отца.
- Батя, а, батя!. Что ты такой скучный? Поди-ка сюда, выпьем вместе. Я тебе спою песенку. Веселее будет, право!
Улыбнулся отцу, и в этой улыбке было прежнее, милое, детское.
"Совсем дурачок, блаженненький! Ну, как такого казнить?" - подумал Петр, и вдруг дикая, страшная, лютаяжалость вгрызлась ему в сердце, как зверь.
Он отвернулся и сделал вид, что слушает Феофана, который говорил ему об учреждении Св. Синода. Но ничего не слышал. Наконец, подозвал денщика, велел подавать лошадей, чтобы тотчас ехать в Петербург, и в ожидании опять пошел бродить, скучный, трезвый между пьяными. Сам того не замечая - словно какая-то сила влеклаих друг к другу - подошел к царевичу, присел рядомза стол и снова отвернулся от него, притворился, что занят беседою с князем Яковом Долгоруким.
- Батя, а, батя! - тихонько до ронулся царевич доруки отца.- Да что ты такой скучный? Аль он тебя обижает? Осиновый кол ему в горло - и делу конец!..
- Кто он? - обернулся Петр к сыну.
- А я почем знаю, кто?- усмехнулся царевич такоюстранною усмешкою, что Петру стало жутко.- Знаю только, что вот теперь ты настоящий, а тот, черт его знает кто, самозванец, что ли, зверь проклятый, оборотень?..
- Что ты?-посмотрел на него отец пристально.Ты бы, Алексей, поменьше пил...
- И пить - помрешь, и не пить - помрешь; уж лучшеже умереть да пить! И тебе лучше: помру, казнитьне надо!..- захихикал он опять, совсем как дурачок, и вдруг запел тихим-тихим, чуть слышным голосом, доносившимся будто издали:
Пойду, млада, тишком-лужком, Тишком-лужком, бережочком, Нарву, млада, синь цветочек, Синь цветочек василечек.
Совью, млада, я веночек, Пойду, млада, я на речку, Брошу веночек вдоль по речке, Задумаю про милого...
- Снилось мне, батя, намедни: сидит, будто бы, ночьюв поле на снегу Афрося, голая да страшная, точномертвая, качает, баюкает ребеночка, тоже, будто бы, мертвого, и поет, словно плачет, эту самую песенку.
Мой веночек тонет-тонет, Мое сердце ноет-ноет.
Мой веночек потонет, Меня милый покидает.
Петр слушал - и жалость, дикая, страшная, лютаягрызла ему сердце, как зверь.
А царевич пел и плакал. Потом склонил голову настол, опрокинув стакан с вином,- по скатерти разлиласькрасная, точно кровавая, лужа,- подложил руку под голову, закрыл глаза и заснул.
Петр долго смотрел на это бледное, как будто мертвое, лицо рядом с красною, словно кровавою, лужею.
Денщик подошел к царю и доложил, что лошади поданы.
Петр встал, последний раз взглянул на сына, наклонился к нему и поцеловал его в лоб.
Царевич, не открывая глаз, улыбнулся отцу во сне такоюнежною улыбкою, как бывало в детстве, когда он брал егок себе на руки, сонного.
Царь вышел из палаты, где продолжалась попойка, никем не замеченный, сел в кибитку и поехал в Петербург.
КНИГА ДЕВЯТАЯ
КРАСНАЯ СМЕРТЬ
В лесах Ветлужских был скит раскольничий ДолгиеМхи. Непроходимые топи залили все дороги в тот скит.
Летом едва пробирались в него по узеньким кладкам сквозьтакие чащи, что и днем в них было почти так же темно, как ночью; зимой - на лыжах.
Предание гласило, будто бы трое старцев из лесовОлонецких, с озера Толвуя, по разорении тамошних скитов никонианами, следуя за чудотворной иконой БожиейМатери, шедшей по воздуху, пришли в те места, поставили малую хижину там, где икона опустилась на землю, и начали жить пустынным житием, пахать пашню копорюгою и, сожигая лес по кряжам, сеять под гарью. Братия сходилась к ним. Старцы завещали ей, умирая, всетрое в тот же день и в тот же час: "Живите тут, где мы благословили, детушки, хотя и много ходите даищете, такого места не найдете - тут сорока-ворона кашуварила, и быть скиту большому".
Пророчество исполнилось: выросла в дебрях лесныхобитель и расцвела, как лилия райская, под святым покровом Богородицы.
"Чудо великое!- говорилось в скитском житии.Светлая Россия потемнела, а мрачная Ветлуга воссияла, преподобными пустыня наполнилась - налетели, яко шестокрылые".
Здесь, после долгих странствий по лесам Керженскими Чернораменским, поселился проповедник самосожжения, старец Корнилий с учеником своим, беглым школяром, стрелецким сыном, Тихоном Запольским.
Однажды июньскою ночью, вблизи Долгомшинскойобители, на крутом обрыве над Ветлугою, пылал костер.
Пламя освещало снизу ветви старой сосны с прибитой кстволу меднолитой поморской иконою. У огня сиделидвое - молодая скитница Софья и послушник Тихон.
Она ходила в лес за пропавшею телкою. Он возвращался от схимника из дальней пустыни, куда носил от старцаграмоту. Встретились на перекрестке двух тропинок, ночью поздно, когда ворота обители были уже заперты, и решили вместе у огня дождаться утра.
Софья, глядя на огонь, пела вполголоса:
Как возговорит сам Христос, Царь Небесный: Не сдавайтесь вы. Мои светы, Тому Змию седмиглаву.
Вы бегите в горы, вертепы, Вы поставьте там костры большие, Положите в них серы горючей, Свои телеса вы сожгите.
Пострадайте за Меня, Мои светы, За Мою веру Христову, Я за то вам, Мои светы, Отворю райские светлицыИ введу вас в царство небесно, И Сам буду с вами жить вековечно.
- Так-то, братец,- заключила девушка, посмотревна Тихона долгим взором.- Кто сожжется, тот и спасется. Добро всем погореть за любовь Сына Божьего!
Он молчал и, глядя на ночных мотыльков, кружившихся над пламенем, падавших в него и сгоравших, вспоминал слова старца Корнилия: "яко комары или мошки, чем больше их давят, тем больше пищат и в глаза лезут, так и русачки миленькие рады мучиться - полками дерзают в огонь!"
- Что думаешь, братец?- опять заговорила девушка.- Аль боишься печи той? Дерзай, плюнь на нее, небось! В огне здесь мало потерпеть - аки оком мигнуть так душа из тела и выступит! До печи страх-от, а какв нее вошел, то и забыл все. Загорится, а ты и видишьХриста и ангельские лики с Ним - вынимают душу изтела, а Христос-надежда Сам благословляет и силу ейдает божественную. И не тяжка тогда уже бывает, но яковосперенна, туда же летает со ангелами, ровно птичкапопархивает - рада, из темницы той, из тела вылетела.
Вот пела до того, плакала: изведи из темницы душу моюизведатися имени Твоему. Ну, а то выплакала. Темницата горит в печи, а душа, яко бисер и яко злато чисто, возносится к Господу!..
В глазах ее была такая радость, как будто она уже видела то, о чем говорила.
- Тиша, Тишенька миленький, аль тебе красной смерти не хочется? Аль боишься?- повторила вкрадчивымшепотом.
- Боюсь греха, Софьюшка! Есть ли воля Господня, чтоб жечься? Божье ли то в нас, полно, не вражье ли?
- Где же деться? Нужда стала!- заломила она своибледные, худенькие, совсем еще детские, руки.
- Не уйти, не укрыться от Змия ни в горах, ни в вертепах, ни в пропастях земных. Отравил он своим богоборным ядом и землю, и воду, и воздух. Все скверно, всепроклято!
Ночь была тиха. Звезды невинны, как детские очи.
Опрокинутый ущербный месяц лежал на черных верхушках елового леса. Внизу, в болотном тумане, коростелискрипели усыпительно. Сосновый бор дышал сухим тепломсмолистой хвои. У самого костра лиловый колокольчик, освещенный красным пламенем, склонялся на стебель, как будто кивал своей нежной и сонной головкою.
А мотыльки все летели, летели на огонь и падали, исгорали.
Тихон смежил глаза, утомленные пламенем. Вспомнился ему летний полдень, запах елей, в котором свежесть яблок смешана с ладаном, лесная прогалина, солнце, пчелы над кашкой, медуницей и розовой липкой дремой; среди поляны ветхий полусгнивший голубец-крест, должно быть, над могилою святого отшельника. "Прекрасная мати пустыня!"- повторял он свой любимый стих.
Исполнил, наконец. Господь его желание давнее - привелв "благоутишное пристанище". Он стал на колени, раздвинул высокие травы, припал к земле и целовал, и плакал, и молился:
Чудная Царица Богородица, Земля, земля, Мати сырая!
И глядя на небо, твердил: С небес сойдет Мати Всепетая, Госпожа Владычица Богородица!
И земля, и небо были одно. В лике небесном, подобномсолнцу. Лик Жены огнезрачной, огнекрылой. СвятойСофии Премудрости Божией он видел лик земной, который хотел и боялся узнать. Потом встал, пошел дальшев лес. Куда и сколько времени шел, не помнит. Наконец, увидел озеро, малое, круглое, как чаша, в крутыхберегах, поросших ельником и отражавшихся в воде, какв зеркале сплошными зелеными стенами. Вода, густая, каксмола, зеленая, как хвоя, была так тиха, что ее почти невидно было, и она казалась провалом в подземное небо.
На камне у самой воды сидела скитница Софья. Он узнали не узнал ее. Венок из белых купав на распущенныхкосах, черная скитская ряска приподнята, голые белыеноги в воде, глаза, как у пьяной. И покачиваясь мерно, глядя на подземное небо, пела она тихую песню, подобную тем, что певали в хороводах среди купальных огней.
в Иванову ночь, на древних игрищах:
Солнышко, солнышко красное!
Ой, дид Ладо, ой, дид Ладо!
Цветки, цветики, милые!
Ой, дид Ладо, ой, дид Ладо!
Земля, земля, мати сырая!
И древнее, дикое было в этой песне, похожей на грустную жалобу иволги в мертвом затишье полдня передгрозой. "Точно русалка!"- подумал он, не смея шевельнуться, притаив дыхание. Под ногой его хрустнул сучок.
Девушка обернулась, вскрикнула, спрыгнула с камня и убежала в лес. Только от венка, упавшего в озеро, медленные круги расходились по воде. И жутко ему стало, какбудто в самом деле увидел он чудо лесное, наваждениебесовское. И вспомнив лик земной в Лике Небесном, онузнал сестру Софью - и кощунственной показаласьмолитва сырой Земле Матери.
Никогда ни с кем не говорил он о том, что видел там, на Круглом озере, но часто думал об этом и, сколько ниборолся с искушением, не мог победить его. Порой, в самых чистых молитвах, узнавал земной лик в Лике Небесном.
Софья, по-прежнему глядя на пламя костра неотступно-жадным взором, пела стих о св. Кирике, младенцемученике, которого неверный царь Максимиан бросилв печь раскаленную:
Кирик-свет в печи стоит, Стихи поет херувимские.
В печи растет трава-мурава, Цветут цветочки лазоревы.
Во цветах младенец играет.
На нем риза солнцем сияет.
Тихон тоже глядел на огонь, и ему казалось, что впрозрачно-синем сердце огня видит он райские цветы, окоторых говорилось в песне. Синева их, подобная чистомунебу, сулила блаженство нездешнее; но надо было пройтичерез красное пламя - красную смерть, чтобы достигнутьэтого неба.
Вдруг Софья обернулась к нему, положила руку наруку его, приблизила лицо к лицу его, так что он почувствовал ее дыхание, жаркое, страстное, как поцелуй, и зашептала вкрадчивым шепотом:
- Вместе, вместе сгорим, братец мой, светик мой, родненький! Одной страшно, сладко с тобой! Вместе пойдем ко Христу на вечерю брачную!..
И она повторяла, как бесконечную ласку: - Сгорим! Сгорим!..
В бледном лице ее, в черных глазах, отражавших блескпламени, опять промелькнуло то древнее, дикое, что и там, на Круглом озере - в песне купальных огней.
- Сгорим, сгорим, Софьюшка!- прошептал он сужасом, который тянул его к ней, как мотыльков тянетк огонь.
Внизу на тропинке, которая шла по обрыву, послышались шаги.
- Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных!- произнес чей-то голос.
- Аминь!- ответили Тихон и Софья.
То были странники. Они заблудились в лесу, едва неувязли в болоте; наконец увидели пламя костра и коекак выбрались.
Все уселись кругом, у огня.
- До скита, родимые, далече ли?
- Тут под горою сейчас,- молвил Тихон и, вглядевшись в лицо говорившей, узнал Виталию, ту самую, которая "птичье житие имела", всюду "привитала", странствовала, и которую видел он два года назад на плотахцаревича Алексея в Петербурге, на Неве, в ночь праздника Венус. Она также узнала Тихона и обрадовалась.
С нею была ее неразлучная спутница Киликея-кликуша, беглый рекрут Петька Жизла с высохшею рукою, клейменой казенным клеймом, печатью Антихриста, и старыйлодочник Иванушка-дурачок, который каждую ночь, встречая Христа, пел песню гробополагателей.
- Откуда, православные?- спросила Софья.
- Мы люди странные,- ответила Виталия,- странствуем по миру, скитаемся, гонимы от веры еретической, настоящего града не имеем, грядущего взыскуем.
А ныне с Керженца идем. Там гонение лютое. Питирим, велк хищный, церковный кровоядец, семьдесят семьскитов разорил и спасительное житие в киновиях все испроверг.
Начались рассказы о гонениях.
Одного святого старца в трех застенках били, клещами ломали ребра, пуп тянули; потом в "зимнее время, в жестокий мороз, обнажили и студеную воду со льдомна голову лили, пока от бороды до земли соски не смерзли, аки поросшие; наконец, огнем сожгли, и так скончался".
Иных томили в хомутах железных; "хомуты те стягивают голову, руки и ноги в одно место, от коего злейшегомучительства кости хребта по суставам сокрушают, и кровьизо рта, из ноздрей, из глаз, из ушей брызжет".
Иных насильно причащали, вкладывая в рот кляп.
Одного отрока приволокли солдаты в церковь, положилина лавку, поп да диакон пришли с чашею, а дьячки растянули его, раскрыли рот и насильо влили причастие. Онвыплюнул. Тогда диакон ударил его кулаком по скуламтак, что отскочила нижняя челюсть. От этой раны страдалец умер.
Одна женщина, чтобы уйти от гонителей, пробила вольду прорубь и сначала семерых малолетных детей своихопустила под лед, а потом сама утопилась.
Некий муж благочестивый перекрестил жену беременную с тремя детьми и в ту же ночь сонных зарезал. А поутру пришел в приказ и объявил: "Я мучитель был своим, а вы будете мне; и так, они - от меня, а я от вас пострадаю; и будем вкупе за старую веру в царстве небесноммученики".
Многие, убегая от Антихриста, сами сжигаются.
- И добро делают. Блажен извол сей о Господе!
Понеже впадшим в руки Антихриста и Бог не помогает, нельзя стерпеть мучения, никто не устаевает. Лучше вогонь здешний, нежели в вечный!- заключила Виталия.
- В огонь да в воду только и уходу!- подтвердилаСофья.
Звезды меркли. По краю неба меж туч тянулись бледные полосы. Тусклою сталью в тумане блестели извивыреки среди бесконечных лесов. Внизу, под обрывами, у самой Ветлуги, выступала из мрака обитель, огороженнаяостроверхим тыном из бревен, похожая на древнее лесноегородище. С реки - большие врата рубленые, над нимиобраз Деисуса. Внутри ограды -"стая" бревенчатых избна высоких подклетях, с крыльцами, сенями, переходами, тайниками, светелками, летниками, вышками, смотрильнями с узкими оконцами, наподобие крепостных бойниц, с крутыми тесовыми двускатными кровлями; кроме братских келий - разные хозяйственные службы - кузня, швальня, кожевня, чеботная, больница, громотная, иконная, гостиная; часовня во имя Божьей Матери Толвуйской - тоже простой бревенчатый сруб, но больше всехпрочих, с деревянным крестом и тесовой чешуйчатой маковкой, рядом колокольня-звонница, черневшая на бледном небе.
Послышался тонкий, жалобно-певучий звон: то ударили к заутрене в била - служившие колоколами дубовые доски, подвешенные на веревках из крученых воловьихструн; ударяли в них большим гвоздем троетесным; попреданию. Ной таким благовестом созывал животных вковчег. В чутком безмолвии лесов был сладостно грустени нежен этот деревянный звон.
Странники крестились, глядя на святую обитель последнее убежище гонимых.
- Святися, святися. Новый Иерусалиме, слава боГосподня на тебе возсыя! - запела Киликея с умиленноюрадостью на прозрачно-бледном, точно восковом, лице.
- Все скиты разорили, а этого не тронули!-заметила Виталия.- Покрывает, видно, сама Царица Небесная дом свой покровом святым. В Откровении-де писано: дано Жене два крыла орлия, да парит в пустыню...
- У царя рука долга, а сюда не хватит,- проговорил один из странников.
- Последняя Русь здесь!- заключил другой.
Звон умолк, и все притихли. То был час великого безмолвия, когда, по преданию - воды покоятся, и ангелыслужат, и серафимы ударяют крыльями в священном ужасе перед престолом Всевышнего.
Иванушка-дурачок, сидя на корточках, обняв коленируками, глядел недвижным взором на светлеющий востоки пел свою вечную песенку:
Древян гроб сосновенРади меня строен: Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.
И опять, как тогда, на плотах в Петербурге, в ночьпраздника Венус - заговорили о последних временах, обАнтихристе.
- Скоро, скоро, при дверях есть!- начала Виталия.-Ныне еще кое-как перебиваемся; а тогда, приАнтихристе, и пошевелить губами нельзя будет, развесердцем держаться Бога...
- Тошно! тошно!- стонала Киликея кликуша.
- Сказывал намедни Авилка, беглый казак с Дону,Продолжала Виталия,- было-де ему в степи видение: подошли к хате три старца, все трое образом равны, а
говорят по-русски, только на греческую речь походит.
Откуда, говорит, идете и куда?- Из Иерусалима, говорят, от Гроба Господня в Санкт-Питербурх смотретьАнтихриста.- А какой, говорит, там Антихрист?- Которого, говорят, называете царь Петр Алексеевич - тоти Антихрист. Он-де Царьград возьмет и соберет жидов, и пойдет во Иерусалим, и там станет царствовать. И жиды-де познают, что он - Антихрист подлинный. И на нем век сей кончается...
Все опять смолкли, как будто ждали чего-то. Вдругиз леса, еще темного, раздался протяжный крик, похожийна плач ребенка - должно быть, крик ночной птицы. Всевздрогнули, - Ох, братики, братики!-залепетал Петька Жизла, заикаясь и всхлипывая.- Страшно... Называем его Антихристом, а нет ли его здесь, в лесу?.. Видите, какое смятение и между нами...
- Дураки вы, дураки, бараньи головы!- произнесвдруг чей-то голос, похожий на сердитое, медвежье ворчанье.
Оглянулись и увидели странника, которого не замечали раньше. За разговором, должно быть, вышел онпрямо из лесу, сел поодаль, в тени, и все время молчал.
Это был высокий старик, сутулый, сгорбленный, обросший волосами рыжими с проседью. Лица почти не виднобыло в утренних сумерках.
- Куда ему, царю Петру, в Антихристы, такому пьянице, блудяге, бабоблудишке! - продолжал старик.- Так, разве - шиш Антихристов. Последний-то черт не на техсанях поедет, да будет у него догадок не с Петрове, ни!..
- Авва отче,- взмолилась Виталия, вся трясясь отстраха и любопытства,- научи ты нас, глупых, просветисветом истины, поведай все по подробну: как быть имеетпришествие Сына Погибели?
Старик закряхтел, завозился и, наконец, с трудом поднялся на ноги. Было что-то грузное, медвежье, косолапоево всем его огромном облике.- Мальчик подал ему рукуи подвел к огню. Под заскорузлым овчинным тулупом, видимо, никогда не снимавшимся, висели каменные веригина железных цепях, одна плита спереди, другая сзади;
на голове - железный колпак; на пояснице - железныйпояс, вроде обруча с петлею. Тихон вспомнил про житиедревнего подвижника Муромского Капитона Великого: петля была ему пояс, а крюк - в потолке, и то постеля;
процепя крюк в петлю, да так повиснув, спал.
Старик присел на корневище сосны и обернул лицо кЗаре. Она осветила его бледным светом. Вместо глаз быличерные впадины - язвы с кровавыми бельмами. Остриягвоздей, которыми подбит был железный колпак спереди, впивались в кости черепа, и оттого глаза вытекли, и онослеп. Все лицо страшное, а улыбка нежная, детская.
Он заговорил так, как будто слепыми глазами виделто, о чем говорил.
- Ох, батюшки, батюшки бедненькие! Чего испугались? Самого-то нет еще, не видим и не слышим. ПредтеЧи были многие и ныне есть, и по сих еще будут. Путьему гладок творят. А как выгладят, да вычистят все, тутсам он и явится. От нечистой девы родится, и войдет внего сатана. И во всем уподобится льстец Сыну Божию: Чистоту соблюдет; будет постен и кроток, и милостив;
больных исцелит, голодных накормит, бездомных приютити успокоит страждущих. И придут к нему званые и незваные, и поставят царем над всеми народами. И соберет онвсю силу свою, от восхода солнца до запада; убелит морепарусами, очернит поле щитами. И скажет: обойму вселенную горстью моею, яко гнездо, и яко оставленныеяйца, восхищу! И чудеса сотворит и великие знаменья: Переставит горы, пойдет по водам стопами немокрыми, Сведет огонь с неба и бесов покажет, яко ангеловсвета, и воинства бесплотных, им же нет числа; и с трубами и гласами, и воплем крепким, и неимоверными песнями, возблистает, яко солнце, тьмы начальник, и на небовзлетит, и на землю сойдет, со славою многою. И сядетво храме Бога Всевышнего и скажет: Бог семь аз. И поклонятся ему все, говоря: Ты Бог, и нет иного Бога, крометебя. И станет мерзость запустения на месте святом. И тогда восплачется земля, и возрыдает море; небо не даст росысвоей, тучи - дождя; море исполнится смрада и гнуса;
реки иссохнут, студенцы оскудеют. Люди будут умиратьот глада и жажды. И придут к Сыну Погибели, и скажут: дай нам есть и пить. И посмеется над ними и поругается.
И познают, яко Зверь есть. И побегут от лица его, но нигде не укроются. И тьма на них будет - плач на плач, горе на горе. И будут видом человеки, как мертвые, и лепоты увянут женские, и у мужей не станет похоти. Повергнут злато и сребро на торжищах - и никто не подымет.
И будут издыхать от скорби своей, и кусать языки свои, И хулить Бога Живого. И тогда силы небесные поколеблются, и явится знамение Сына Человеческого на небе.
Се грядет. Ей, гряди. Господи! Аминь. Аминь. Аминь.
Он умолк и вперил слепые глаза на восток, как будтоуже видел то, чего еще никто не видел, там, на краю небес, в громадах темных туч, залитых кровью и золотом.
Огненные полосы ширились по небу, как огненные крыльясерафимов, павших ниц, во славе грядущего Господа. Надчерною стеною леса появился раскаленный уголь, ослепительный. Лучи его, дробясь об острые верхушки черных елей, заиграли многоцветной радугой. И огонь костра померк в огне солнца. И земля, и небо, и воды, и листья, и птицы - вся тварь - и сердца человеческие восклицали с великою радостью: ей, гряди, Господи!
Тихон испытывал знакомый ему с детства ужас и радость конца, Софья, крестясь на солнце, призывала крещение огненное, вечное солнце - красную смерть.
А Иванушка-дурачок, по-прежнему сидя на корточках, обняв колени руками, тихонько покачиваясь и глядяна Восток - начало дня, пел вечному Западу - концувсех дней:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые, Всем есте, гробы, домовища вечные!
День к вечеру приближается, Солнце идет к Западу, Секира лежит при корени, Приходят времена последние.
В скиту был братский сход для совещания о спорныхписьмах Аввакумовых.
Многострадальный протопоп послал на Керженецдругу своему, старцу Сергию письма о св. Троице снадписью: "прими, Сергий, вечное сие Евангелие, немною, но перстом Божиим писанное".
В письмах утверждалось: "Существо св. Троицы секомо на три равных и раздельных естества. Отец, Сын и ДухСвятый имеют каждый особое сидение на трех престолах, как три ЦаРЯ Небесные. Христос сидит на четвертомпрестоле, особом, соцарствуя св. Троице. Сын Божийвоплотился во утробу Девы, кроме существа, только благодатью, а не Ипостасью".
Диакон Федор обличал Аввакума в ереси. СтарецОнуфрий, ученик Аввакума обличал в том же диаконаФедора. Последователи Федора, единосущники, обзывали онуфриян трисущниками, а те в свою очередь поносили единосущников кривотолками. И учинилось великоерассечение, "и вместо горящей прежней любви, вселиласяв братию ненависть и оболгание, и всякая злоба".
Дабы утолить раздор церковный, собран был сход вДолгие Мхи, и призван для ответа ученик старца Онуфрия, по кончине его, единый глава и учитель онуфриеватолка, о. Иерофей.
Сошлись у матери Голиндухи в келье, стоявшей наполяне среди леса, вне скитской ограды. Онуфрияне отказалИСЬ вести спор в самом скиту, опасаясь обычной рукопашной схватки, которая могла для них кончиться плохо, так как единосущников было больше, чем трисущников.
Тихон присутствовал на сходе. А старец Корнилий непошел: "Чего болтать попусту,- говорил он,- горетьнадо; в огне и познаешь истину".
Келья, просторная изба, разделялась на две половины: малую боковушку - жилую светлицу - и большуюмоленную. Кругом, вдоль бревенчатых стен, стояли наполках образа. Перед ними теплились лампады и свечи.
На подсвечниках висели тетеревиные хвосты для гашения свечей. По стенам лавки. На них толстые книги вкожаных и деревянных переплетах с медными застежками и рукописные тетрадки; самые древние писания великих пустынных отцов - на бересте.
Было душно и темно, несмотря на полдень: ставнинa окнах с паюсными окончинами из мутного рыбьего пузыря закрыты от солнца. Лишь кое-где из щелей протянулись иглы света, от которых огни лампад и свечей краснели тускло. Пахло воском, кожей, потом и ладаном. Дверьна крыльцо была открыта, сквозь нее видна залитая солнцем поляна и темный лес.
Старцы в черных рясах и куколях-кафтырях теснились, окружая стоявшего посредине Моленной, перед налоем, о. Иерофея. У него был вид степенный, лицо белое, как просвирка, сытое, глаза голубые, немного раскосыеи с разным выражением: в одном - христианское смирение, в другом - "философское кичение". Голос имел онуветливый, "яко сладковещательная ластовица". Одет щеголем; ряса тонкого сукна, кафтырь бархатный, наперсныйкрест с ладами. От золотистых седин его веяло благоуханием розового масла. Среди убогих старцев, лесных мужейиноков-настоящий боярин, или архиерей никонианский.
О. Иерофей был муж ученый; "книжную мудростьИ разум, яко губа воду, в себя почерпал". Но враги утверждали, что мудрость его не от Бога; имел он, будто бы, Два учения: одно явное, православное - для всех; другоетайное, еретическое - для избранных, большею частьюзнатных и богатых людей. Простых же и бедных прельщал милостыней.
С раннего утра до полудня прелися единосущникис трисущниками, но ни к чему не пришли. О. Иерофейвсе увиливал -"глаголал семо и вамо". Как ни наседалина него старцы, не могли обличить.
Наконец, в жару спора, ученик о. Иерофея, брат Спиридон, востроглазый, черномазый, с кудерками, похожимина пейсы жидовские, вдруг выскочил вперед и крикнулво весь голос:
- Троица рядком сидит. Сын одесную, а Дух ошуююОтца. На разных престолах, не спрятався, сидят три ЦаряНебесные, а Христос на четвертом престоле особном!
- Четверишь Троицу!- закричали отцы в ужасе.
- А по-вашему кучею надобно, едино Лицо? Врешь, не едино, а три, три, три!-махал о. Спиридон рукою, какбудто рубил топором.- Веруй в Трисущную, Несекомую секи, небось, едино не трое, а Естество Христа-четвертое!..
И он пустился толковать различие существа от естества: Существо-де Сына внутрь, а Естество подле ногОтца сидит.
- Не существом, а естеством единым Бог вочеловечился. Аще бы существом сошел на землю, всю бы вселенную попалило, и пречистой Богоматери чрево не возмогло быпонести всего Божества - так бы и сожгло ей чрево-то!
- О, заблудший и страстный, вниди в совесть свою, познай Господа, исторгни от себя корень ереси, престани, покайся, миленький!- увещевали старцы.- Кто тебе сказал, или когда видел: особно и не спрятався, сидят триЦаря Небесные? Его же бо ангелы и архангелы не могутзрети, а ты сказал: не спрятався, сидят! И как не опалился язык сказавшаго такое?..
Но Спиридон продолжал вопить, надседаясь: - Три, три, три! Умру за три! У меня-де и огнем издуши не выжжешь!..
Видя, что с ним ничего не поделаешь, приступили опятьк самому о. Иерофею.
- Чего мотаться? Говори прямо: как веруешь, в Единосущную, аль Трисущную?
О. Иерофей молчал и только брезгливо усмехнулся вбороду. Видно было, что он презирает с высоты своейучености всех этих простецов, как смердов.
Но отцы приставали к нему все яростнее - "яко козлы, на него пырскали".
- Чего молчишь? Аль оглох? Затыкаешь уши свои, яKо аспид глухий!
- Зашибся и вознесся, яко гордый Фараон!
- Не захотел с отцами в совете быть, всех возгнушался, рассек любовь отеческую!
- Мятежник и смутитель христианский!
- Чего лезете?-не выдержав, наконец, огрызнулсяИерофей, отступая незаметно к дверям боковуши.не находите! Не вам за меня отвечать. Спасусь ли, альне спасусь, вам какое дело? Вы себе живите, а мы себе.
Нам с вами не сообщно. Пожалуйте, не находите!
О. Пров, седой, как лунь, но еще крепкий и кряжистый старик, махал перед самым носом о. Иерофея вязовоюдубиною.
- Еретичище безумный! Как такою дубиною судиярадской да станет тя по бокам похаживать, так ты скажешь едину у себя веру, трисущную, либо единосущную.
Что стало тебе на воле, так и бредишь, что хошь...
- Мир вам, братья о Христе!- раздался голос тихий, такой не похожий на другие голоса, что его услышали.
то говорил схимник о. Мисаил, пришедший из дальнейпустыни, великий подвижник - "летами млад, но ум столений".-Что се будет, родимые батюшки? Не диавол ли воюет вас и распаляет мятежом братоубийственным ? И никтоне ищет воды живой, дабы пламень сатанинский угасить, Но всяк ищет смолы, изгребия и тростия сухого на распаление горшее. Ей, отцы, не слыхал я и в никонианах такогобратоненавидения! И ежели они про то уведают и начнутнас паки мучить и убивать, то уже неповинны будут предБогом, и нам те муки начало болезням будут вечных мук.
Все замолчали, как будто вдруг опомнились.
О. Мисаил стал на колени и поклонился в ноги сперва всему сходу, потом отдельно о. Иерофею.
- Простите, отцы! Прости, Иерофеюшка, братец миленький! Велика премудрость твоя, огненный в тебе ум. Помилуй же нас, убогих, отложи письма спорные, сотвори любовь!
Он встал и хотел обнять Иерофея. Но тот не позволил, сам опустился на колени и поклонился в ноги о. Мисаилу.
- Прости, отче! Я-кто? Мертвый пес. И как могуразуметь выше собора вашего священного? Ты говоришь, Евгиенный во мне ум. Ей, тщету наводишь душе моей! Я-человек, равный роду, живущему в тинах кальных, ихже лягушками зовут. Яко свиния от рожец, наполняючрево свое. Аще бы не Господь помогал мне, вмале не воад вселилась бы душа моя. Еле-еле отдыхаю от похотей, задавляющих мя. Ох, мне, грешнику! А тебя, Мисаилушка, спаси Бог, на поученьи твоем...
О. Мисаил с кроткой улыбкой опять протянул былоруки, что бы обнять о. Иерофея. Но тот поднялся на ноги '
и оттолкнул его, с лицом, искаженным такою гордынейи злобою, что всем стало жутко.
- Спаси Бог на поучении твоем,- продолжал онвдруг изменившимся, дрожащим от ярости голосом,что нас, неразумных, поучаешь и наказуешь! А хорошо бы, друг, и меру свою знать! Высоко летаешь, да лишь бы свысоты той не свалиться вниз! Rт кого ты учительской-отсан восприял, и кто тебя в учители поставил? Все нынеучители стали, а послушать некому! Горе нам и временисему, и живущим в нем! Дитя ты молоденькое, а дерзаешь высоко. Нам, право, и слушать-то тебя не хочется.
Учи себе, кто твоему разуму последует, а от нас поотступи, пожалуй. Хороши учители! Иной дубиной грозит, а иной любовью льстит. Да что в любви той, когда наразрушение истины любимся. И сатана любит верныхсвоих. Мы же, яко сытости не имеем любить Христа, так иврагов Его ненавидеть! Аще и умереть мне Бог изволит, несоединюсь с отступниками! Чист семь аз и прах прилипшийот ног своих отрясаю пред вами, по писанному: лучшеодин творящий волю Божию, нежели тьмы беззаконных!
И среди всеобщего смятения, о. Иерофей, прикрываемый своими подручными, шмыгнул в дверь боковуши.
О. Мисаил отошел в сторону и начал тихонько молиться, повторяя все одно и то же:
- Беда идет, беда идет. Помилуй, Матерь Пречистая!
А старцы опять закричали, заспорили, пуще прежнего.
- Спирка, а, Спирка, поганец, слушай: Сын одеснуюОтца на престоле сидит. Да и ладно так, дитятка бешеное, не замай Его, не пихай поганым своим языком с престола того царского к ногам Отца!..
- Проклят, проклят, проклят! Анафема! Аще бы иангел возвестил что паче Писания, анафема!
- Невежды вы! Не умеете рассуждать Писания. Чтос вами, деревенскими олухами, речи терять!
- Затворил тя Бог в противление истине! Погибайсо своими, окаянный!
- Да не буди нам с вами общения ни в сем веке, нив будущем!
Все говорили вместе, и никто никого не слушал.
Теперь уже не только единосущники трисущникам, но и братья братьям в обоих толках готовы были перервать горло из-за всякой малости: крестообразного илитроекратного каждения, ядения чесноку в день Благовещенья и Сорока мучеников, воздержания попов от лукуза день до литургии, правила не сидеть в говении, возложивши ноги на ногу, чтения вовеки веком, или вовеки веков - из-за каждой буквы, запятой и точки в старыхкнигах.
- И малая-де опись содевает великую ересь!
- Умрем за один аз!
- Тверди, как в старых книгах писано, да молитвуИсусову грызи - и все тут!
- Разумей, Федька, враг Божий, собака, блядин сын, адов пес - Христос и Петров крест: у Христова чебышок над колодкою, а у Петрова нет чебышка,- доказывал осипшим голосом брат Улиан, долгомшинский начетчик. всегда тихий и кроткий, а теперь точно исступленный.
с пеною у рта, со вздувшимися на висках жилами и налитыми кровью глазами.
- Чебышок, чебышок над колодкою!-надрывалсяФедоська.
- Нет чебышка! Нет чебышка!- вопил Улиан.
А на поддачу ему, о. Трифилий, другой начетчиквыскочил, рассказывали впоследствии, "яко ерш из воды, выя колом, глава копылом, весь дрожа и трясыйся, от великой ревности; кости сжимахуся, члены щепетаху, брадаубо плясаша, а зубы щелкаху, глас его бяша, яко верблюда в мести, непростим, и неукротим, и ужасен от дикости".
Он уже ничего не доказывал, а только ругался по-матерному. Ему отвечали тем же. Начали богословием, кончили сквернословием.
- Сатана за кожу тебе залез!..
- Чернечишка плут, за стекляницу вина душу продал!..
- О, дерзости, о, мерзости! Свинья сый, окаянныйи земли недостойный, ниже света сего зрети! Заблудящий скот!..
- Обретаются некоторые гады, из чрева своего гадят, будто бы св. Троица...
- Слушайте, слушайте о Троице!..
- Есть чего слушать? Не мощно твоего плетениярасковыряти: яко лапоть сковырял, да и концы потерял...
- Я небесныя тайны вещаю, мне дано!
- Полно молоть! Заткни хайло онучей!
- Прокляты! Прокляты! Анафема!
На мужичьем соборе в Ветлужских лесах спорили почти так же, как четырнадцать веков назад, во времена Юлиана Отступника, на церковных соборах при дворе византийских императоров.
Тихон глядел, слушал - ему казалось, что не людиспорят о Боге, а звери грызутся, и что тишина его прекрасной матери - пустыни навеки поругана этими кощунственными спорами.
Под окнами кельи послышались крики. Мать Голиндуха, мать Меропия и мать Улея старая выглянули в окнаи увидели, что целая толпа выходит на поляну из лесу, со стороны обители. Тогда вспомнили, как однажды, вовремя такого же братского схода на Керженце в Ларионовом починке, подкупленные бе^ьцы, трудники и бортники пришли к избе, где был сход, с пищалями, рогатинами, дреколием и напали на старцев.
Опасаясь, как бы и теперь не случилось того же, матери бросились в моленную и задвинули наружную дверьтолстыми дубовыми засовами в то самое мгновение, когда толпа уже ломилась и стучалась: - Отворите! Отворите!
Кричали и еще что-то. Но мать Голиндуха, котораявсем распоряжалась, тугая на ухо, не расслышала. А прочиематери только без толку метались и кудахтали, как перепуганные курицы. Оглушали их и крики внутри моленной, где отцы, не обращая ни на что внимания, продолжали спорить.
О. Спиридон объявил, что "ухом-де Христос внидев Деву и неизреченно боком изыде".
О. Трифилий плюнул ему в лицо. О. Спиридон схватил о. Трифилия за бороду, сорвал с него кафтырь и хотел ударить по плеши медным крестом. Но старец Проввязовою дубиною вышиб у о. Спиридона крест из руки.
Онуфрианский начетчик, здоровенный детина Архипка.
ринулся на о. Прова и так хватил его кулаком по виску, что старик упал замертво. Началась драка. Точно бесыобуяли старцев. В душной тьме, едва озаренной тусклымсветом лампад и тонкими иглами солнца, мелькали страшные лица, сжатые кулаки, ременные четки, которымихлестали по глазам друг друга, разорванные книги, оловянные подсвечники, горящие свечи, которыми тоже дрались.
В воздухе стояла матерная брань, стон, рев, вой, визг.
Снаружи продолжали стучать и кричать: - Отворите! Отворите!
Вся изба тряслась от ударов: то рубили топором ставню.
Мать Улия, рыхлая, бледная, как мучная опара, опустилась на пол и закликала таким пронзительным икающим кликом, что все ужаснулись.
Ставня затрещала, рухнула, и в лопнувший рыбийпузырь просунулась голова скитского шорника о. Миныс вытаращенными глазами и разинутым кричащим ртом: - Команда, команда идет! Чего, дураки, заперлись?
Выходи скорее!
Все онемели. Кто как стоял с поднятыми кулаками, или пальцами, вцепившимися в волосы противника, так изамер на месте, окаменев, подобно изваянию.
Наступила тишина мертвая. Только о. Мисаил плакал и молился:
- Беда пришла, беда пришла. Помилуй, Матерь Пречистая!
Очнувшись, бросились к дверям, отперли их и выбежали вон.
На поляне от собравшейся толпы узнали страшнуювесть: воинская команда, с попами, понятыми и подьячими, пробирается по лесу, уже разорила соседний Морошкин скит на реке Унже и не сегодня, завтра будет вДолгих Мхах.
Тихон увидел старца Корнилия, окруженного толпоюскитников, мужиков, баб и ребят из окрестных селений.
- Всяк верный не развешивай ушей и не задумывайся,- проповедовал старец,- гряди в огонь с дерзновением, Господа ради, постражди! Так размахав, да и впламя! На вось, диавол, еже мое тело: до души моей делатебе нет! Ныне нам от мучителей - огонь и дрова, земляи топор, нож и виселица; там же - ангельские песни иславословие, и хвала, и радование. Когда оживотворятсямертвые тела наши Духом Святым - что ребенок из брюха, вылезем паки из земли-матери. Пророки и праотцыне уйдут от искуса, всех святых лики пройдут реку огненную - только мы свободны: то-де нам искус, что нынесгорели; то нам река огненная, что сами - в огонь. Загоримся, яко свечи, в жертву Господу! Испечемся, якохлеб сладок. Св. Троице! Умрем за любовь Сына Божьего! Краше солнца красная смерть!
- Сгорим! Сгорим! Не дадимся Антихристу!- заревела толпа неистовым ревом.
Бабы и дети громче мужиков кричали: - Беги, беги в полымя! Зажигайся! Уходи от мучителей!
- Ныне скиты горят,- продолжал старец,- а потом и деревни, и села, и города зажгутся! Сам взял быя огонь и запалил бы Нижний, возвеселился бы, дабыиз конца в конец сгорел! Ревнуя же нам Россия и всяпогорит!..
Глаза его пылали страшным огнем; казалось, что этоогонь того последнего пожара, которым истребится мир.
Когда он кончил, толпа разбрелась по поляне и поопушке леса.
Тихон долго ходил по рядам, прислушиваясь к тому, что говорили в отдельных кучках. Ему казалось, что всесходят с ума.
Мужик говорил мужику:
- Само царство небесное в рот валится, а ты откладываешь: ребятки-де малые, жена молода, разориться нехочется. А ты, душа, много ли имеешь при них? Развемешок да горшок, а третье - лапти на ногах. Баба, и та вогонь просится. А ты - мужик, да глупее бабы. Ну, детейпереженишь и жену утешишь. А потом что? Не гроб ли?
Гореть не гореть, все одно умереть!
Инок убеждал инока:
- Какое-де покаянье - десять лет эпитимья! Где-топоститься да молиться? А то, как в огонь, так и покаяниевсе - ни трудись, ни постись, да часом в рай вселись: все-то грехи очистит огонь. Как уж сгорел, ото всего ушел!
Дед звал деда:
- Полно уже, голубок, жить. Репа-де брюхо проела.
Пора на тот свет, хоть бы в малые мученики!
Парнишки играли с девчонками:
- Пойдем в огонь! На том свете рубахи будут золотые, сапоги красные, орехов и меду, и яблок довольно.
- Добро и младенцы сгорят,- благословляли старцы,- да не согрешат, выросши, да не брачатся и не родятся, но лучше чистота да не растлится!
Рассказывали о прежних великих гарях.
В скиту Палеостровском, где со старцем Игнатием сожглось 2.700 человек, было видение: когда загорелась церковь - после большого дыму, из самой главы церковной, изшел о. Игнатий со крестом, а за ним прочие старцыи народа множество, все в белых одеждах, в великой славеи светлости, рядами шли на небо и, прошедши небесныедвери, сокрылись.
А на Пудожском погосте, где сгорело душ 1.920, ночьюкараульные солдаты видели спустившийся с неба столпсветлый, цветами разными цветущий, подобно радуге; и
с высоты столпа сошли три мужа в ризах, сиявших каксолнце, и ходили около огнища по-солонь; один благословлял крестом, другой кропил водой, третий кадил фимиамом, и все трое пели тихим гласом; и так обойдя трикраты, опять вошли в столп и поднялись на небо. После того многие видели в кануны Вселенских суббот в ночи на том жеместе горящие свечи и слышали пение неизреченное.
А мужику в Поморье было иное видение. Огневицейлежал он без памяти и увидел колесо вертящееся, огненное, и в том колесе человеков мучимых и вопиющих: семесто не хотевших самосгореть, но во ослабе живущих иАнтихристу работающих; иди и проповеждь во всю землю, да все погорят!- Уканула же ему капля на губу отколеса. Мужик проснулся, а губа сгнила. И проповедаллюдям: добро-де гореть, а се-де мне знаменье на губе покойники сделали, кои не хотели гореть.
Кликея кликуша, сидя на траве, пела стих о жене Аллилуевой.
Когда жиды, посланные Иродом, искали убить младенца Христа, жена Аллилуева укрыла Его, а свое собственное дитя бросила в печь.
Как возговорит ей Христос, Царь Небесный: Ох ты гой еси, Аллилуева жена милосерда, Ты скажи Мою волю всем Моим людям, Всем православным христианам, Чтобы ради Меня они в огонь кидалисьИ кидали бы туда младенцев безгрешных.
Но кое-где уже слышались голоса против самосожжения: - Батюшки миленькие,- умолял о. Мисаил,- доброревновать по Боге, да знать меру! Самовольно-мученичество не угодно Богу. Един путь Христов: не взятымутекать, взятым же терпеть, а самим не наскакивать. Отдохните от ужаса, бедные!
И неистовый о. Трифилий соглашался с кротким о. Мисаилом.
- Не полено есть, чтоб ни за что гореть! Ужли же, собравшись, яко свиньи в хлеве, запалитесь?
- Бессловесие глубокое!- брезгливо пожимал плечами о. Иерофей.
Мать Голендуха, которая уже горела раз, да не сгорела - вытащили и водой отлили,- устрашала всех рассказами о том, как тела в огне пряжатся и корчатся, голова с ногами аки вервью скручиваются, а кровь кипит ипенится,, точно в горшке варево. Как, после гари, телалежат, в толстоту велику раздувшись и огнем упекшись, мясом жареным пахнут; иныя же целы, а за что ни потянешь, то и оторвется. Псы ходят, рыла зачернивши, печеных тех мяс жрут, окаянные. На пожарище смрад тяжкий исходит долгое время, так что невозможно никомупройти, не заткнувши носа. А во время самой гари, вверху пламени, видели однажды двух бесов черных, наподобие эфиопов, с нетопырьими крыльями, ликующих и плещущих руками, и вопиющих; наши, наши есте! И многиегоды на месте том каждую ночь слышались гласы плачевные: ох, погибли! ох, погибли!
Наконец, противники самосожжения приступили к старцу Корнилию:
- Почто сам не сгорел? Когда это добро, вам бы, учителям, наперед! А то послушников бедных в огонь пихаете, животишек ради отморных себе на разживу. Все-то вытаковы, саможжения учители; хорошо, хорошо, да иным, а не вам. Бога побойтесь, довольно прижгли, хоть останки помилуйте!
Тогда, по знаку старца, выступил парень Кирюха, лютый зажигатель. Помахивая топором, крикнул он зычным голосом:
- Кто гореть не хочет добром, выходи с топором будем биться. Кто кого зарубит, тот и прав будет. Меня убьет - неугодно-де Богу сожжение, а я убью - зажигайся!
Никто не принял вызова, и за Кирюхой осталась победа.
Старец Корнилий вышел вперед и сказал: - Хотящие гореть-стань одесную, не хотящие-ошую!
Толпа разделилась. Одна половина окружила старца;
другая отошла в сторону. Самосожженцев оказалось душвосемьдесят, не желавших гореть - около ста.
Старец осенил насмертников крестным знаменем и, подняв глаза к небу, произнес торжественно:
- Тебя ради. Господи, и за веру Твою, и за любовьСына Божия Единородного умираем. Не щадим себя сами, души за Тя полагаем, да не нарушим своего крещения, принимаем второе крещение огненное, сожигаемся. Антихриста ненавидя. Умираем за любовь Твою пречистую!
- Гори, гори! Зажигайся!- опять заревела толпанеистовым ревом.
Тихону казалось, что, если он останется дольше в этойбезумной толпе, то сам сойдет с ума.
Он убежал в лес. Бежал до тех пор, пока не смолкликрики. Узкая тропинка привела его к знакомой лужайке, поросшей высокими травами и окруженной дремучими
елями, где некогда молился он сырой земле-матери. Натемных верхушках гасло вечернее солнце. По небу плылизолотые тучки. Чаща дышала смолистою свежестью. Тишина была бесконечная.
Он лег ничком на землю, зарылся в траву и опять, как тогда, у Круглого озера, целовал землю, молилсяземле, как будто знал, что только земля может спасти егоот огненного бреда красной смерти:
Чудная Царица Богородица, Земля, земля, Мати сырая!
Вдруг почувствовал, что кто-то положил ему руку наплечо - обернулся и увидел Софью.
Она склонилась над ним и смотрела в лицо его молча, пристально.
Он тоже молчал, глядя на нее снизу, так что лицо девушки, под черным скитским платком в роспуск, выделялось четко на золотистой лазури неба, как лик святой на золоте иконы. Бледною ровною матовой бледностью, с губамиалыми и свежими, как полураскрытый цветок, с глазамидетскими и темными, как омут-лицо это было так прекрасно, что дух у него захватило, точно от внезапного испуга.
- Вот ты где, братец!- проговорила, наконец, Софья.- А старец-то ищет везде, ума не приложит, кудапропал. Ну, вставай же, пойдем, пойдем скорее!
Она была вся торопливая и радостная, словно праздничная.
- Нет, Софья,- произнес он спокойно и твердо.Не пойду я больше туда. Полно, будет с меня. Насмотрелся, наслушался. Уйду, совсем уйду из обители...
- И гореть не будешь?
- Не буду.
- Без меня уйдешь?
Он взглянул на нее с мольбою.
- Софьюшка, голубушка! Не слушай безумных.
Не надо гореть,- нет на то воли Господней! Грех великий, искушение бесовское! Уйдем вместе, родная!..
Она склонилась к нему еще ниже, с лукавой и нежной улыбкою, приблизила к его лицу лицо свое, уста кустам, так что он почувствовал ее горячее дыхание.
- Не уйдешь никуда! - прошептала страстным шепотом.-Не пущу тебя, миленький!..
И вдруг охватила голову его обеими руками, и губы ихслились.
- Что ты, что ты, сестрица? Разве можно? Увидят...
- Пусть видят1 Все можно, все очистит огонь. Толькоскажи, что хочешь гореть... Хочешь?- спросила она чутьслышным вздохом, прижимаясь к нему все крепче и крепче.
Без мысли, без силы, без воли, ответил он таким жевздохом: - Хочу!
На темных елях последний луч солнца погас, и золотые тучки посерели, как пепел. Воздух дохнул благовонною влажностью. Лес приосенил их дремучею тенью.
Земля укрыла высокими травами.
А ему казалось, что лес и трава, и земля, и воздух, инебо - все горит огнем последнего пожара, которым должен истребиться мир - огнем красной смерти. Но он ужене боялся и верил, что краше Солнца Красная Смерть.
Скит опустел. Иноки разбежались из него, как муравьииз разоренного муравейника.
Самосожженцы собрались в часовню, стоявшую в стороне от скита, на высоком холме, так что приближениекоманды не могли не заметить издали.
Это был сруб из очень ветхого сухого леса, построенный так, чтоб из него нельзя было во время гари "выкинуться". Окна - как щели. Двери - такие узкие, что едвамог войти в них один человек. Крыльцо и лестницу сломали. К дверям прикрепили щиты для запора. На окнаопустили слеги и запуски - все из толстых бревен. Потомстали поджогу прилаживать: набросали кудель, солому, пеньку, смолье, бересту; стены обмазали дегтем; в особыхдеревянных желобах, обнимавших строение, насыпалипороху, а несколько фунтов оставили про запас, чтобы впоследнюю минуту рассыпать по полу дорожками. Накрышу поставили двух караульных, которые должныбыли, сменяясь, днем и ночью сторожить, не идут ли гонители.
Работали радостно, словно готовились к празднику.
Дети помогали взрослым. Взрослые становились, как дети.
И все были веселы, точно пьяны. Веселее всех ПетькаЖизла. Он работал за пятерых. Высохшая рука его, сказенным клеймом, печатью Зверя, исцелялась, начиналадвигаться.
Старец Корнилий бегал, сновал, как паук в паутине.
В глазах его, таких светлых, что, казалось, они должныв темноте светиться, как зрачки у кошки - с тяжелым иласковым взглядом, были странные чары: на кого этиглаза смотрели, тот становился без воли и творил волюстарца во всем.
- Ну-ка, дружнее, ребятушки!- шутил он с насмертниками. Я старик кряжик, а вы детки подгнедки: взъедемпрямо на небо, что Илья пророк на колеснице огненной!
Когда все было готово, стали запираться. Окна, кромеодного, самого узкого, и входные двери забили наглухо.
Все слушали в молчании удары молотка: казалось, что надними, живыми, заколачивают крышку гроба.
Только Иванушка-дурачок пел свою вечную песенку:
Древян гроб сосновенРади меня строен.
Буду в нем лежати, Трубна гласа ждати.
Желавшим исповедаться старец говорил: - Полно-ка, детушки!. Чего-де вам каяться? Вы теперь, как ангелы Божьи, и паче ангелов - по слову Давидову-аз рече: вы вози есте. Победили всю силу вражью.
Нет над вами власти греха. Уже согрешить не можете.
И аще бы кто из вас отца родного убил да соблудил с матерью - свят есть и праведен. Все очистит огонь!
Старец приказал Тихону читать Откровение Иоанново, которое никогда ни на каких церковных службах не читается.
- И видех небо ново и землю нову: первое бо небо иземля первая приидоша. И рече Седяй на престоле: сенова вся творю. И глагола ми: напиши, яко сии слова истинна и верна суть. И рече ми: совершишася.
Тихон, читая, испытывал знакомое чувство конца, стакою силою, как еще ни разу в жизни. Ему казалось, чтостены сруба отделяют их от мира, от жизни, от времени, как стены корабля от воды: там, извне, еще продолжается время, а здесь оно уже остановилось, и наступил конец - совершилося.
- Вижу... вижу... вижу... ох, батюшки миленькие!прерывая чтение, закричала Киликея кликуша, вся бледная, с искаженным лицом и неподвижным взором широкооткрытых глаз.
- Что видишь, мать?- спросил старец.
- Вижу град великий, святый Иерусалим, нисходящс небеси от Бога, подобен камени драгому, яко каменияснису кристалловидну, и смарагду, и сапфиру, и топазию.
И двенадцать врат-двенадцать бисеров. И стогны града - злато чисто, яко стекло пресветло. А солнца нет, нослава Божия просвещает все. Ох, страшно, страшно, батюшки!.. Вижу Лицо Его светлее света солнечного...
Вот Он, вот Он!.. К нам идет!..
И слушавшим ее казалось, что они видят все, о чем онаговорит.
Когда наступила ночь, зажгли свечи и, стоя на коленях, запели тропарь:
- Се Жених грядет во полунощи, и блажен раб, его жеобрящет бдяща. Блюди убо, душе моя, да не сном отяготися, да не смерти предана будеши и Царствия вне затворишися;
но воспряни, -зовущи: свят, свят, свят. Боже, Богородицеюпомилуй нас. День он страшный помышляюще, душе моя, побди, вжигающе свеш,у твою, елеем просвещаюши; невеси бо, когда приидет к тебе глас глаголящий: се Жених!
Софья, стоя рядом с Тихонов, держала его за руку.
Он чувствовал пожатие трепетной руки ея, видел на лицеее улыбку застенчивой радости: так улыбается невестажениху под брачным венцом. И ответная радость наполнила душу его. Ему казалось теперь, что прежний страхего - искушение бесовское, а воля Господня - краснаясмерть: ибо, кто хочет душу свою спасти, погубит ее, а ктопогубит душу свою. Меня ради и Евангелия, тот спасет ее.
Ждали в ту же ночь прихода команды. Но она не пришла. Настало утро и, вместе с ним - усталость, подобнаятяжелому похмелью.
Старец зорко следил за всеми. Кто унывал и робел, темдавал катыши, вроде ягод, из пахучего темного теста, должно быть, с одуряющим зельем. Съевший такую ягодуприходил в исступление, переставал бояться огня и бредил им, как райским блаженством.
Чтоб ободрить себя, рассказывали о несравненно, будто бы, более страшной, чем самосожжение, голоднойсмерти в морильнях.
Запощеванцев, посхимив, сажали в пустую избу, бездверей, без окон, только с полатями. Чтоб не умертвилисебя, снимали с них всю одежду, пояс и крест. Спускали визбу потолком и потолок закрепляли, чтоб кто не "выдрался". Ставили караульных с дубинами. Насмертники мучились по три, по четыре, по шести дней. Плакали, молили: "дайте нам есть!" Собственное тело грызли и проклинали Бога.
Однажды двадцать человек, посаженных в ригу, чтостояла в лесу для молотьбы хлеба - как стало им тошно, взявши каменья, выбили доску и поползли вон; а сторожадубинами по голове их били и двоих убили, и загородивши дверь, донесли о том старцу: что с ними делать велит?
И велел соломой ригу окласть и сжечь.
- Куда-де легче красная смерть: сгоришь - не почувствуешь!- заключали рассказчики.
Семилетняя девочка Акулька, все время сидевшаясмирно на лавке и слушавшая внимательно, вдруг вся затряслась, вскочила, бросилась к матери, ухватила ее заподол и заплакала, закричала пронзительно: - Мамка, а, мамка! Пойдем, пойдем вон! Не хочу гореть!..
Мать унимала ее, но она кричала все громче, все неистовее:
- Не хочу гореть! Не хочу гореть!
И такой животный страх был в этом крике, что всесодрогнулись, как будто вдруг поняли ужас того, чтосовершалось.
Девочку ласкали, грозили, били, но она продолжалакричать и, наконец, вся посиневшая, задохшаяся от крика, упала на пол и забилась в судорогах.
Старец Корнилий, склонившись над ней, крестил ее, ударял четками и читал молитвы на изгнание беса.
- Изыде, изыде, душе окаянный!
Ничто не помогало. Тогда он взял ее на руки, открылей рот насильно и заставил проглотить ягоду из темноготеста. Потом начал тихонько гладить ей волосы и что-тошептал на ухо. Девочка мало-помалу затихла, как будтозаснула, но глаза были открыты, зрачки расширены, и взорнеподвижен, как в бреду. Тихон прислушался к шепотустарца. Он рассказывал ей о царствии небесном, о райскихсадах.
- А малина, дяденька, будет?- спросила Акулька.
- Будет, родимая, будет, во какая большущая каждая ягодка с яблоко - и душистая да сладкая, пресладкая.
Девочка улыбалась. Видно было, что у нее слюнкитекут от предвкушения райской малины. А старец продолжал ее ласкать и баюкать с материнскою нежностью. НоТихону чудилось в светлых глазах его что-то безумное, жалкое и страшное, паучье. "Словно к мухе паук присосался!"- подумал он.
Наступила вторая ночь, а команда все еще не приходила.
Ночью одна старица выкинулась. Когда все заснули, даже сторожа, она взлезла к ним на вышку, хотела спуститься на связанных платках, но оборвалась, упала, расшиблась и долго стонала, охала под окнами. Наконец, замолкла, должно быть, отползла, или прохожие подобрали и унесли.
В часовне было тесно. Спали на полу вповалку, братьяна правой, сестры на левой стороне. Но греза ли сонная, или наваждение бесовское - только в середине ночи сталишнырять в темноте осторожные тени, справа налево и слеванаправо.
Тихон проснулся и прислушался. За окном пел соловей, и в этой песне слышалась лунная ночь, свежесть росистого луга, запах елового леса, и воля, и нега, и счастьеземли. И точно в ответ соловью, слышались в часовне странные шепоты, шелесты, шорохи, звуки, подобные вздохами поцелуям любви. Силен, видно, враг человеческий: неугашал и страх смерти, а распалял уголь грешной плоти.
Старец не спал. Он молился и ничего не видел, неслышал, а если и видел, то, верно, прощал своих "бедненьких детушек":
"Един Бог оез греха, а человек немощен-падает, якоглина, и восстает, яко ангел. Не то блуд, еже с девицею, или вдовицею, не то блуд, еже в вере блудить: не мы блудим, егда телом дерзаем, но церковь, когда ересь держит".
Тихону вспомнился рассказ о том, как два старца увели одну девушку в лес, верст за двадцать, и среди лесаначали нудить: "Сотвори с нами, сестра. Христову любовь".-"Какую, говорит, любовь Христову имею с вамитворить?"-"Буди, говорят, с нами совокуплением плотским - то есть любовь Христова". Плачет девица: "Богапобойтесь!" А старцы утешают: "Огонь-де нас очистит".
Еще бедная упрямится, а они запрещают: "Аще не послушаешь, венца не получишь!"
Вдруг Тихон почувствовал, что кто-то обнимает его иприжимается к нему. Это была Софья. Ему стало страшно.
Но он подумал: все очистит огонь. И ощущая сквозьчерную скитскую ряску теплоту и свежесть невинноготела, припал к ее устам устами с жадностью.
И ласки этих двух детей в темном срубе, в общем гробу, были так же безгрешны, как некогда ласки пастушка Дафниса и пастушки Хлои на солнечном Лесбосе.
А Иванушка-дурачок, сидя в углу на корточках, сосвечою в руках и мерно покачиваясь, ожидая "петелеваглашения", пел свою вечную песенку:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые, Всем есте, гробы, домовища вечные!
И соловей тоже пел, заливался о воле, о неге, о счастьеземли. И в этом соловьином рокоте слышался как будтонежный и лукавый смех над гробовою песнью дурачкаИванушки.
И вспомнилась Тихону белая ночь, кучка людей наплоту над гладью Невы, между двумя небесами - двумябезднами - и тихая, томная музыка, которая доносиласьпо воде из Летнего сада, как поцелуи и вздохи любвииз царства Венус:
Покинь, Купидо, стрелы: Уже мм все не целы, Но сладко уязвленныЛюбовною стрелоюТвоею золотою, Любви все покоренны.
Перед рассветом восьмидесятилетний старик Минейхотел тоже выкинуться. Его поймал Кирюха. Они подрались, и Миней едва не зарубил Кирюху топором. Старикасвязали, заперли в чулане. Он кричал оттуда и бранилстарца Корнилия непристойною бранью.
Когда на заре Тихон выглянул в окошко, чтобы узнать, не пришла ли команда, то увидел лишь пустынную, залитую солнцем поляну, ласково-хмурые, сонные ели илучезарную радугу в каплях росы. На него пахнуло такойблаговонною свежестью хвои, таким нежным теплом восходящего солнца, таким кротким затишьем голубого неба, что опять показалось ему все, что делалось в срубе, сумасшедшим бредом, или злодейством.
Опять потянулся долгий летний день, и напала навсех тоска ожидания.
Грозил голод. Воды и хлеба было мало - только кульржаных сухарей, да корзины две просфор. Зато вина много, церковного красного. Его пили с жадностью. Кто-то, напившись, затянул вдруг веселую кабацкую песню. Онабыла ужаснее самого дикого вопля.
Начинался ропот. Сходились по углам, перешептывались и смотрели на старца недобрыми глазами. А что, если команда не придет? Умирать, что ли, с голоду? Однитребовали, чтобы выломали дверь и послали за хлебом;
но в глазах у них видна была тайная мысль: убежать. Другие хотели зажечься тотчас, не дожидаясь гонителей. Иныемолились, но с таким выражением в лице, точно богохульствовали. Иные, наевшись ягод с дурманом, которые старецраздавал все чаще, бредили - то смеялись, то плакали.
Один парень, придя в исступление, бросился, схватил свечу, горевшую перед образом, и начал зажигать поджогу.
Едва потушили. Иные целыми часами сидели в молчанье, в оцепенении, не смея смотреть друг другу в глаза.
Софья сидя рядом с Тихоном, который лежал на полу, ослабев от бессонных ночей и от голода, напевала унылуюпесенку, которую пели хлысты на радениях - о великом.
сиротстве души человеческой, покинутой в жизни, как в темном лесу. Господом Батюшкой и Богородицей Матушкой:
Тошным было мне, тошнехонько, Грустным было мне, грустнехонько.
Мое сердце растоскуется, Мне к Батюшке в гости хочется.
Я пойду, млада, ко Батюшке, Что текут ли реки быстрые, Как мосты все размостилися.
Перевозчики отлучилися.
Мне пришло, младой, хоть вброд брести.
Как вброд брести, обмочитися, У Батюшки обсушитися.
Мое сердце растоскуйся, Сердечный ключ подымается;
Мне к Матушке в гости хочется, Со любезною повидеться, Со любезною побеседовать.
И песня кончалась рыданием:
Пресвятая Богородица, Упроси, мой Свет, об нас!
Без Тебя, мой Свет, много грешных на земле, На сырой земле, на матушке, На сударыне кормилице!
Никто их не видел. Софья склонила голову на плечоТихона, прислонилась щекой к щеке его, и он почувствовал, что она плачет.
- Ох, жаль мне тебя, жаль, Тишенька родненький!шептала ему на ухо.- Загубила я твою душеньку, окаянная!.. Хочешь бежать? Веревку достану. Аль старцу скажу: подземный ход есть в лес - он тебя выведет...
Тихон молчал в бесконечной усталости и только улыбался ей сонною детской улыбкою.
В уме его проносились далекие воспоминания, подобные бреду: самые отвлеченные математические выводы: почему-то теперь он особенно чувствовал их стройное истрогое изящество, их ледяную прозрачность и правильность, за которую, бывало, старый Глюк сравнивал математику с музыкой -- с хрустальною музыкой сфер. Припомнился также спор Глюка с Яковом Брюсом о Комментариях Ньютона к Апокалипсису и сухой, резкий, точнодеревянный, смех Брюса, и слова его, которые отозвалисьтогда в душе Тихона таким предчувственным ужасом: "В то самое время, когда Ньютон сочинял свои Комментарии,- на другом конце мира, именно здесь, у нас, вМосковии, дикие изуверы, которых называют раскольниками, сочиняли тоже свои комментарии к Апокалипсису и пришли почти к таким же выводам, как Ньютон.
Ожидая со дня на день кончины мира и второго пришествия, одни из них ложатся в гробы и сами себя отпевают, другие сжигаются. Так вот что, говорю я, всего любопытнее: в этих апокалипсических бреднях крайний Западсходится с крайним Востоком и величайшее просвещение - с величайшим невежеством, что действительно, могло бы, пожалуй, внушить мысль, что конец мира приближается, и что все мы скоро отправимся к черту!" Иновый, грозный смысл приобретало пророчество Ньютона: "Hypotheses nоn fungo! Я не сочиняю гипотез! Как мотылек, летящий на огонь, комета упадет на солнце - иот этого падения солнечный жар возрастет до того, чтовсе на земле истребится огнем. В Писании сказано: небесас шумом прейдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят. Тогда исполнятся обапророчества - того, кто верил, и того, кто знал". Припомнилось ветхое, изъеденное мышами октаво из библиотекиБрюса, под номером 461, с безграмотной русскою надписью: "Лионардо Давинчи трактат о живописном письме нанемецком языке", и вложенный в книгу портрет Леонардо - лицо Прометея, или Симона Мага. И вместе с этимлицом - другое, такое же страшное - лицо исполина вкожаной куртке голландского шкипера, которого однаждывстретил он в Петербурге на Троицкой площади у кофейного дома. Четырех Фрегатов - лицо Петра, некогда стольненавистное, а теперь вдруг желанное. В обоих лицах былочто-то общее, как бы противоположно-подобное: в одном - великое созерцание, в другом - великое действиеразума. И от обоих лиц веяло на Тихона таким же благодатным холодом, как от горных снегов на путника, изможденного зноем долин. "О физика, спаси меня от метафизики!"- вспоминалось ему слово Ньютона, котороетвердил, бывало, пьяный Глюк. В обоих лицах было единое спасение от огненного неба Красной Смерти -"земля, земля, Мати сырая".
Потом все смешалось, и он заснул. Ему приснилось, будто бы он летит над каким-то сказочным городом, нето над Китежем-градом, или Новым Иерусалимом, не тоСтекольным, подобным "стклу чисту и камени иасписукристалловидну"; и математика - музыка была в этомсияющем Граде.
Вдруг проснулся. Все суетились, бегали и кричали срадостными лицами.
- Команда, команда пришла!
Тихон выглянул в окно и увидел вдали, на опушкелеса, в вечернем сумраке, вокруг пылавшего костра, людей в треуголках, в зеленых кафтанах с красными отворотами и медными пуговицами: это были солдаты.
- Команда, команда пришла! Зажигайся, ребята!
С нами Бог!
Капитан Пырский имел предписание нижегородской архиерейской канцелярии:
"До раскольничьего жительства дойти секретно, такчтобы не зажглись. А буде в скииту своем, или часовнезапрутся, то команде стоять около того их пристанища денно и нощно, со всяким остерегательством, неоплошно ратным строем, и смотреть, и беречь их накрепко, и жечься им отнюдь не давать, и уговаривать, чтобсдались и принесли вину свою, весьма обнадеживая, чтобудут прощены без всякого озлобления. И буде сдадутся, то всех переписать и положа им на ноги колодки, или что может заблагоприобретено быть, чтоб в дороге утечки не учинили и со всеми их пожитками, при конвое, отправить в Нижний. А буде, по многому увещанию, повиновения не принесут и учнут сидеть в запоре упорно, то потеснить их и добывать, как возможно, чтоб конечнотех воров переимать, а распространению воровства их недопустить и взять бы их взятьем, или голодом выморить без кровопролития. А буде они свои воровскиепристанища или часовню зажгут, то вам бы те пристанища заливать водою и, вырубя или выломав двери и окна, выволакивать их живыми".
Капитан Пырский, храбрый старый солдат, раненыйпри Полтаве, считал разорение скитов "кляузной выдумкой долгогривой поповской команды" и лучше пошел быв самый жестокий огонь под шведа и турку, чем возитьсяс раскольниками. Они сжигались, а он был в ответе и получал выговоры: "Оному капитану и прочим светским командирам такие непорядочные поступки воспретить, ибо повсему видно, что предали себя сожжению, видя от него, капитана, страх". Он объяснил, что "раскольники не от страха, а от замерзелости своей умирают, понеже надуты страшною злобою и весьма нас имеют отпад ших от благочестия, и объявляют, что стоят даже до смерти и переменять себя к нынешнему обыкновению не будут - стольнадуты и утверждены в такой безделице". Но объясненийэтих не слушали, и архиерейская канцелярия требовала: "Понеже раскольники чинят самосожжения притворные, чтобы не платить двойного оклада, на самом же деле в глухих местах поселяются и, скрывшись там, свободно предаЮтся своему мерзкому злочестию, то светским командирамнадлежит по требухам сгоревших сосчитывать и, сосчитав, в реестр записывать, того для, что требуха в пожаре, хотяи в каком великом строении, в пепел сгореть не может".
Но капитан, полагая это для военного звания своегоунизительным, требуху считать не ездил и получил за тоновый выговор.
В Долгих Мхах решил он быть осторожнее и сделатьвсе, что возможно, чтоб не давать раскольникам жечься.
Перед наступлением ночи, приказав команде отойтиподальше от сруба и не трогаться с места, подошел к часовне, один, без оружия, оглядел ее тщательно и постучался под окном, творя молитву по-раскольничьи: - Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
Никто не ответил. В срубе было тихо и темно, какв гробу. Кругом пустыня. Верхушки деревьев глухо шумели. Подымался ночной свежий ветер. "Если зажгутся, - подумал капитан, постучал и повторил: - Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
Опять молчание: только коростели на болоте скрипели, да где-то далеко завыла собака. Падучая звезда сверкнула огненной дугою по темному небу и рассыпались искрами. Ему стало вдруг жутко, как будто, в самом деле, стучался он в гроб к мертвецам.
- Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! - произнес он в третий раз.
Ставня на окне зашевелилась. Сквозь узкую щель блеснул огонек. Наконец, окно открылось медленно, и головастарца Корнилия высунулась.
- Чего надобно? Что вы за люди и зачем пришли?
- По указу его величества, государя Петра АлексеевиЧа, пришли мы вас увещевать: объявили бы вы о себе, какого вы звания, чину и роду, давно ли сюда в лес пришлии с какими отпусками из домов своих вышли, и по какимуказам и позволениям жительствуете? И ежели на святуювосточную церковь и тайны ее какое сумнительство имеете, О том показали бы письменно и наставников своихвыдали бы для разглагольствия с духовным начальствомбез всякого страха и озлобления...
- Мы, крестьяне и разночинцы, собрались здесь всево имя Исуса Христосика, и жен, и детей своих убереми упокоим,- ответил старец тихо и торжественно.- Хотимумереть огнесожжением за старую веру, а вам, гонителям, в руки не дадимся, понеже-де у вас вера новая. А ежеликто хочет спастись, тот бы с нами шел сюда гореть: мыныне к самому Христу отходим.
- Полно, братец! - возразил капитан ласково.- Господь с вами, бросьте вы свое мерзкое намерение сжигаться, разойдитесь-ка по домам, никто на вас не подыметруки своей. Заживите по-старому в деревнях своих припеваючи. Будете лишь дань платить, двойной оклад...
- Ну, капитан, ты сказывай это малым зубочнымребятам, а мы таковые обманы уже давно знаем: по усамтекло, да в рот не попало.
- Честью клянусь, всех отпущу, пальцем не трону! воскликнул Пырский.
Он говорил искренно: он, в самом деле, решил отпуститьих, вопреки указу, на свой собственный страх, ежели онисдадутся.
- Да чего нам с тобою глотку-то драть, охрипнем!прибавил с доброй улыбкой.- Вишь, высоко до окна, неслышно. А ты вот что, старик; вели-ка выкинуть ремень, я подвяжусь, а вы меня к себе подымайте в окошко, только не в это, в другое, пошире, а то не пролезу.
Я один, а вас много, чего вам бояться? Потолкуем,даст Бог, и поладим...
- Что с вами говорить? Куда же нам, нищим и убогим, с такими тягаться? - усмехнулся старец, наслаждаясь, видимо, своей властью и силой.- Пропасть великая междунами и вами утвердилася,- заключил он опять торжественно,- яко да хотящие прийти отсюда к вам не возмогут, ниже оттуда к нам приходят... А ты ступай-ка прочь, капитан, а то, смотри, сейчас загоримся!
Окошко захлопнулось. Опять наступило молчание.
Только ветер шумел в верхушках деревьев, да коростелина болоте скрипели.
Пырский вернулся к солдатам, велел им дать по чаркевина и сказал:
- Драться мы с ними не станем. Мало-де, слышь, у них мужиков, а все бабы да дети. Выломаем дверии без оружия голыми руками всех переловим.
Солдаты приготовили веревки, топоры, лестницы, ведра, бочки с водою, чтобы заливать пожар, и особые длинныешесты с железными крючьями - кокоты, чтобы выволачивать горящих из пламени. Наконец, когда совсем стемнело, двинулись к часовне, сперва обходом, по опушкелеса, потом по полянке, крадучись ползком в высокихтравах и кустах, словно охотники на облаву зверя.
Подойдя вплотную к срубу, начали приставлять лестницы. В срубе все было темно и тихо, как в гробу.
Вдруг окошко открылось и старец крикнул: - Отойдите! Как начнет селитра и порох рвать, тогдавас побьет бревнами!
- Сдавайтесь! - кричал капитан.- Все равно с боювозьмем! Видите, у нас мушкеты да пистоли...
- У кого пистоли, а у нас дубинки Христовы! ответил чей-то голос из часовни.
В задних рядах команды появился поп с крестом и сталчитать увещание пастырское от архиерея: - "Аще кто беззаконно постраждет, окаяннейший естьвсех человек: и временное свое житие мучением погубит, и муки вечной не избегнет"...
Из окошка высунулось дуло ветхой дедовской пищали, и грянул выстрел холостым зарядом: стреляли не дляубийства, а только для устрашения гонителей.
Поп спрятался за солдатские спины. А вдогонку емустарец, грозя кулаком, закричал с неистовой яростью: - Адские преисподние головни! Содомского пламенивстанки! Разоренного вавилонского столпотворения семя!
Дайте только срок, собаки, не уйдете от меня - я вам, и лучшим, наступлю на горло о Христе Исусе, Господенашем! Се, приидет скоро и брань сотворит с вами мечомуст Своих, и двигнет престолы, и кости ваши предастпсам на съядение, якож Иезавелины! Мы горим здешнимогнем, вы же огнем вечным и ныне горите и там горетьбудете! Куйте же мечи множайшие, уготовляйте муки лютейшие, изобретайте смерти страшнейшие, да и радостьнаша будет сладчайшая!.. Зажигайся, ребята! С нами Бог!
В окно полетели порты, сарафаны, гулупы, рубахи ичуйки:
- Берите их себе, гонители! Метайте жеребий! Намничего не нужно. Нагими родились и предстанем нагимипред Господом!..
- Да пощадите же хоть детей своих, окаянные! воскликнул капитан с отчаяньем.
Из часовни послышалось тихое, как бы надгробное, пение.
- Взлезай, руби, ребята!- скомандовал Пырский.
Внутри сруба все было готово. Поджога прилажена. Кудель, пенька, смолье, солома и береста навалены грудами.
Восковые свечи перед образами прикреплены к паникадилам так слабо, что от малейшего сотрясения должны былипопадать в желоба с порохом: это всегда делали нарочнодля того, чтобы самосожжение походило как можно меньшена самоубийство. Ребят-подростков усадили на лавки; одежду их прибили гвоздями так, чтобы они не могли оторваться; скрутили им руки и ноги веревками, чтобы не метались;
рты завязали платками, чтоб не кричали. На полу в череповой посуде зажгли ладан фунта с три, чтоб дети задохлись раньше взрослых и не видели самого ужаса гари.
Одна беременная баба только что родила девочку. Ееположили тут же на лавке, чтобы крестить крещениемогненным.
Потом, раздевшись донага, надели новые белые рубахисаваны, а на головы - бумажные венцы с писанными красным чернилом, осьмиконечными крестами и стали на коленирядами, держа в руках свечи, дабы встретить Женихас горящими светильниками.
Старец, воздев руки, молился громким голосом: - Господи Боже, призри на нас, недостойных рабовТвоих! Мы слабы и немощны, того ради не смеем в рукигонителям вдатися. Призри на сие собранное стадо. Тебе, Доброму Пастырю последующее, волка же лютаго. Антихриста убегающее. Спаси и помилуй, ими же веси судьбамиСвоими, укрепи и утверди на страдание огненное. Помилуй нас. Господи, помилуй нас! Всякого бо ответа недоумевающе, сию Ти молитву, яко Владыце, грешные приносим: помилуй нас! Умираем за любовь Твою пречистую!
Все повторили за ним в один голос - и жалок, и страшен был этот вопль человеческий к Богу: - Умираем за любовь Твою пречистую!
В то же время, по команде Пырского, солдаты, окружив со всех сторон часовню и взлезая на лестницы, рубили толстые бревенчатые стены сруба, запуски и слегина окнах, щиты на дверях.
Стены дрожали. Свечи падали, но все мимо желоба с порохом. Тогда, по знаку старца, Кирюха схватил пуксвечей, горевших перед иконой Божьей Матери, бросил прямо в порох и отскочил. Порох взорвало. Поджога вспыхнула. Огненные волны разлились по стенам и стропилам.
Густой, сперва белый, потом черный, дым наполнилчасовню. Пламя задыхалось, гасло в нем; только длинныекрасные языки выбивались из дыма, свистя и шипя, какзмеиные жала - то тянулись к людям и лизали их, тоотпрядывали, словно играя.
Послышались неистовые вопли. И сквозь вопли горящих, сквозь грохот огня звучала песнь торжествующей радости: - Се, Жених грядет во полунощи.
С того мгновения, как вспыхнул огонь и до того, какТихон потерял сознание, прошли две, три минуты, но онувидел и навеки запомнил все, что делалось в часовне.
Старец схватил новорожденную, перекрестил: "Во имяОтца, Сына и Духа Святаго!" - и бросил в огонь первую жертву.
Иванушка-дурачок протянул руки к огню, как будтовстречая грядущего Господа, которого ждал всю жизнь.
На Киликее кликуше рубаха затлела и волосы вспыхнули, окружая голову ей огненным венцом; а она, не чувствуя боли, окаменела, с широко-раскрытыми глазами, какбудто видела в огне великий Град, святой Иерусалим, входящий с неба.
Петька Жизла кинулся в огонь вниз головой, как веселый купальщик в воду.
Тихону тоже чудилось что-то веселое, пьяное в страшном блеске огня. Ему вспомнилась песня: В печи растет трава-мурава, Цветут цветочки лазоревы.
И, Казалось, что в прозрачно-синем сердце огня он видитрайские цветы. Синева их, подобная чистому небу, сулила блаженство нездешнее; но надо было пройти через красное пламя - красную смерть, чтобы достигнуть этого неба.
Осаждавшие выбили два, три бревна. Дым хлынул в полое место. Солдаты, просунув кокоты, стали выволакивать горевших и отливать водой. Столетнюю матьФеодулию вытащили за ноги, обнажив ее девичий срам.
Старица Виталия уцепилась за нее и тоже вылезла, но тотчас испустила дух: все тело ее от обжогов былокак один сплошной пузырь. О. Спиридон, когда его вытащили, схватил спрятанный за пазухой нож и зарезался.
Он был еще жив четыре часа, непрестанно на себедвоеперстный крест изображал, ругал никониан и радовался, как сказано было в донесении капитана, "что такнад собою учинить ему удалось смертную язву".
Иные, после первых обжогов, сами кидались к пробоине, падали, давили друг друга, лезли вверх по груде свалившихся тел, как по лестнице, и кричали солдатам: - Горим, горим! Помогите, ребятушки!..
На лицах ангельский восторг сменялся зверским ужасом.
Бегущих старались удержать оставшиеся. Дедушка Михей ухватился обеими руками за край отверстия, чтобывыскочить, но семнадцатилетний внук ударил его бердышомпо рукам, и дед упал в огонь. Баба урвалась из пламени, сынишка - за нею, но отец ухватил его за ноги, раскачал и ударил головой о бревно. Тучный скитскийкелейник, упавший навзничь в лужу горящей смолы, корчился и прыгал, точно плясал: "Как карась на сковороде!"- подумал Тихон с ужасным смехом и закрылглаза, чтобы не видеть.
Он задыхался от жара и дыма. Темно-лиловые колокольчики на кроваво-красном поле закивали ему, зазвенели жалобно. Он почувствовал, что Софья обнимает его, прижимается к нему. И сквозь полотно ее рубахи-саванасвежесть невинного тела, как бы ночного цветка, былапоследнею свежестью в палящем зное.
А голоса живых раздавались все еще сквозь воплиумирающих: - Се, Жених грядет...
- Жених мой, Христос мой возлюбленный! - шептала Софья на ухо Тихону. И ему казалось, что огонь, горящий во теле его - сильнее огня Красной Смерти. Онипоникли вместе, как будто обнявшись легли, жених и невеста, на брачное ложе. Жена огнезрачная, огнекрылая, уносила его в пламенную бездну.
Жар был так силен, что солдаты должны были отступить. Двух спалило. Один упал в сруб и сгорел.
Капитан ругался:
- Ах, дурачки, дурачки окаянные! Легче со шведоми с туркой, чем с этою сволочью!
Но лицо старика было бледнее, чем когда лежал онраненый на поле Полтавского боя.
Раздуваемое бурным ветром, пламя вздымалось всевыше, и шум его подобен был грому. Головни летели поветру, как огненные птицы. Вся часовня была как однараскаленная печь, и в этой печи, как в адском огне, копошилась груда сваленных, скорченных, скрюченных тел.
Кожа на них лопалась, кровь клокотала, жир кипел. Слышался смрад паленого мяса.
Вдруг балки обвалились, крыша рухнула. Огненныйстолб взвился под самое небо, как исполинский светоч.
И землю, и небо залило красное зарево, точно это был, в самом деле, последний пожар, которым должен истребиться мир.
Тихон очнулся в лесу, на свежей росистой траве.
Потом он узнал, что в последнее мгновение, когда лишился он чувств, старец с Кирюхою подхватили его вдвоемна руки, бросились в алтарь часовни, где под престоломбыла дверца, вроде люка, в подполье, спустились в этотникому неведомый тайник и подземным ходом вышли в лес, в самую густую чащу, где не могли отыскать их гонители.
Так поступали почти все учители самосожжения: других сжигали, а себя и ближайших учеников своих спасалидо новой проповеди.
Тихон долго не приходил в себя; долго старец с Кирюхою отливали его водою; думали, что он умрет. Обжары, впрочем, на нем были не тяжкие.
Наконец, очнувшись, он спросил: - Где Софья?
Старец посмотрел на него своим светлым и ласковымВЗГлЯДОМ:
- Не замай себя, дитятко, не горюй о сестрицелисвестушке! В царствии небесном душенька пречистая, купно с прочими святыми страдальцами.
И подняв глаза к небу, перекрестился с умиленноюрадостью:
- Рабам Божиим, самовольно сгоревшим вечная память! Почиваете, миленькие, до общего воскресения и о насмолитеся, да и мы ту же чашу испием о Господе, егда часНаш приидет. А ныне еще не пришел, поработать еще надохристу... Прошел и ты, чадо, искус огненный,- обратился он к Тихону,- умер для мира, воскрес для Христа. Потщися же сию вторую жизнь не себе пожить, но Господу.
Облекись в оружие света, стань добре, будь воин о ХристеИсусе, в красной смерти проповедник, яко же и мы, грешные!
И прибавил с почти резвой веселостью: - На Океан гулять пойдем, в пределы Поморские.
Запалим и там огоньки! Да учиним похрабрее, прижжембатюшек миленьких поболее. Ревнуя же нам, даст Бог, Россия и вся погорит, а за Россией - вселенная.
Тихон молчал, закрыв глаза. Старец, подумав, что онопять впал в забытье, прошел в землянку, чтобы приготовить травы, которыми лечил обжоги.
А Тихон, оставшись один, отвернулся от неба, всееще пылавшего кровавым заревом, и припал лицом к земле-.
Сырость земли утоляла боль обжогов, и ему казалось, что земля услышала мольбу его, спасла от огненногонеба Красной Смерти, и что снова выходит он из чреваземли, как младенец рождающийся, мертвец воскресающий.
И он обнимал, целовал ее, как живую, и плакал, и молился:
Чудная Царица Богородица, Земля, земля, Мати сырая!
Через несколько дней, когда старец уже собирался впуть, Тихон от него бежал.
Он понял, что церковь старая не лучше новой, и решилвернуться в мир, чтоб искать истинной церкви, пока ненайдет.
КНИГА ДЕСЯТАЯ
СЫН И ОТЕЦ
Церковь перестала быть церковью для царевича с техпор, как узнал он о царском указе, которым нарушаласьтайна исповеди. Ежели Господь допустил такое поруганиецеркви, значит. Он отступил от нее,- думал царевич.
По окончании московского розыска, в канун Благовещения, 24 марта, Петр вернулся в Петербург. Он занялсясвоим Парадизом, постройкою флота, учреждением коллегий и другими делами так усердно, что многим казалось, будто розыск совсем кончен, и дело предано забвению. Царевича, однако, привезли из Москвы под караулом, вместе с прочими колодниками, и поместили в особом доме, рядом с Зимним дворцом. Здесь держали его, как арестанта: никуда не пускали, никому не показывали. Ходили слухи, что он помешался в уме от безмерного пьянства.
Наступила Страстная.
Первый раз в жизни царевич не говел. К нему подсылали священников уговаривать его, но он отказывался слушать их: все они казались ему сыщиками.
13 апреля была Пасха. Светлую Заутреню служилив Троицком соборе, заложенном при основании Петербурга, маленьком, темном, бревенчатом, похожем на сельскую церковь. Государь, государыня, все министры и сенаторы присутствовали. Царевич не хотел было идти, но, поприказу царя, повели его насильно.
В полутемной церкви, над Плащаницею, канон Великой Субботы звучал, как надгробное пение:
Содержай вся на кресте, вознесеся, и рыдает вся тварь, Того видяща нага, висяща на древе, солнце лучи сокры, и звезды отложиша свет.
Священнослужители вышли из алтаря еще в черных, великопостных ризах, подняли Плащаницу, внесли в алтарьи затворили царские врата - погребли Господа.
Пропели последний тропарь полунощницы: Егда снисшел ecu к смерти. Животе Бессмертный.
И наступила тишина.
Вдруг толпа зашевелилась, задвигалась, будто спешноготовясь к чему-то. Стали затепливать свечи одна о другую. Церковь вся озарилась ярким тихим светом. И в этойсветлой тишине было ожидание великой радости.
Алексей зажег свечу о свечу соседа, Петра Андреевича Толстого, своего "Иуды Предателя". Нежное пламя напомнило царевичу все, что он когда-то чувствовал во времяСветлой Заутрени. Но теперь заглушал он в себе эточувство, не хотел и боялся его, бессмысленно глядя наспину стоявшего впереди князя Меншикова, старался думать только о том, как бы не закапать воском золотого шитья на этой спине.
Из-за царских врат послышался возглас диакона: Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех.
Врата открылись, и оба клира запели: И нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити.
Священнослужители, уже в светлых, пасхальных ризах, вышли из алтаря, и крестный ход двинулся.
Загудел соборный колокол, ему ответили колоколадругих церквей; начался трезвон, и грохот пушечной пальбы с Петропавловской крепости.
Крестный ход вышел из церкви. Наружные двери закрылись, храм опустел, и опять затихло все.
Царевич стоял неподвижно, опустив голову, глядя передсобою все так же бессмысленно, стараясь ничего невидеть, не слышать, не чувствовать.
Снаружи раздался старчески слабый голос митрополита Стефана:
Слава святей и единосущней, и животворящей, и неразделимей Троице, всегда, ныне и присно и во веки веков.
И сначала глухо, тихо, точно издали, послышалось: Христос воскресе из мертвых.
Потом все громче, громче, все ближе и радостней.
Наконец, двери церкви раскрылись настежь и, вместе с шумом входящей толпы, грянула песнь, как победный вопль, потрясающий небо и землю:
Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправи сущим во гробех живот даровав.
И такая радость была в этой песне, что ничто немогло устоять перед ней. Казалось, вот-вот исполнитсявсе, чего ждет мир от начала своего - совершится чудо.
Царевич побледнел; руки его задрожали; свеча едва невыпала из них. Он все еще противился. Но уже подымалась, рвалась из груди нестерпимая радость. Вся жизнь, все муки и самая смерть перед ней казались ничтожными.
Он заплакал неудержимо и, чтобы скрыть свои слезы, вышел из церкви на паперть.
Апрельская ночь была тиха и ясна. Пахло талым снегом, влажною корою деревьев и нераспустившимися почками. Церковь окружал народ, и внизу, на темной площади, теплились свечи, как звезды, и звезды мерцаликак свечи вверху, на темном небе. Пролетали тучки, легкие, как крылья ангелов. На Неве шел лед. Радостный гул и треск ломающихся льдин сливался с гуломколоколов. Казалось, что земля и небо поют: Христосвоскресе.
После обедни царь, выйдя на паперть, христосовалсясо всеми, не только с министрами, сенаторами, но и с придворными служителями, до последнего истопника и поваренка.
Царевич смотрел на отца издали, не смея подойти. Петрувидел сына и сам подошел к нему.
- Христос воскресе, Алеша! - сказал отец с доброю, милою, прежней улыбкой.
- Воистину воскресе, батюшка!
И они поцеловались трижды.
Алексей почувствовал знакомое прикосновение бритых пухлых щек и мягких губ, знакомый запах отца. И вдругопять, как бывало в детстве, сердце забилось, дух захватило от безумной надежды: "что, если простит, помилует!"
Петр был так высок ростом, что, целуясь, должен был, почти для всех, нагибаться. Спина и шея у него заболели. Он спрятался в алтарь от осаждавшей толпы.
В шесть часов утра, когда уже рассвело, перешли изсобора в сенат, мазанковое, низенькое, длинное здание, вроде казармы, тут же рядом, на площади. В тесных присутственных палатах приготовлены были столы с куличами, пасхами, яйцами, винами и водками для разговенья.
На крыльце сената князь Яков Долгорукий догналцаревича, шепнул ему на ухо, что Ефросинья на дняхбудет в Петербург и, слава Богу, здорова, только на последних сносях, не сегодня, завтра должна родить.
В сенях встретился царевич с государыней. В голубойандреевской ленте через плечо, с бриллиантовой звездою, в пышном роброне из ьелои парчи, с унизаннымжемчугом и алмазами двуглавым орлом, слегка нарумяненная и набеленная, казалась Катенька молодой и хорошенькой. Встречая гостей, как добрая хозяйка, улыбалась всем своей однообразною, жеманною улыбкою. Улыбнулась и царевичу. Он поцеловал у нее руку. Она похристосовалась в губы, обменялась яичком и хотела ужеотойти, как вдруг он упал на колени так внезапно, посмотрел на нее так дико, что она попятилась.
- Государыня матушка, смилуйся! Упроси батюшку, чтоб дозволил на Евфросинье жениться... Ничего мне большe не надо, видит Бог, ничего! И жить-то, чай, недолго...
Только б уйти от всего, умереть в покое... Смилуйся, матушка, ради светлого праздника!..
И опять посмотрел на нее так, что ей стало жутко. Вдруглицо ее сморщилось. Она заплакала. Катенька любилаи умела плакать: недаром говорили русские, что глазау нее на мокром месте, а иностранцы, что, когда онаплачет, то, хотя и знаешь, в чем дело,- все-таки чувствуешь себя растроганным, "как на представлении Андромахи". Но на этот раз она плакала искренно: ей, в самомделе, было жаль царевича.
Она склонилась к нему и поцеловала в голову. Сквозьвырез платья увидел он пышную белую грудь с двумятемными прелестными родинками, или мушками. И по этимродинкам понял, что ничего не выйдет.
- Ох, бедный, бедный ты мой! Я ли за тебя не рада, Алешенька!.. Да что пользы? Разве он послушает? Какбы еще хуже не вышло...
И, быстро оглянувшись - не подслушал бы кто и приблизив губы к самому уху его, прошептала торопливым шепотом:
- Плохо твое дело, сынок, так плохо, что, коли можешь бежать, брось все и беги.
Вошел Толстой. Государыня, отойдя от царевича, незаметно смахнула слезинки кружевным платком, обернулась к Толстому с прежним веселым лицом и спросила, не видал ли он, где государь, почему не идет разговляться.
Из дверей соседней палаты появилась высокая, костлявая, празднично и безвкусно одетая немка, с длиннымузким лошадиным стародевическим лицом, принцесса ОстФрисландская, гофмейстерина покойной, Шарлотты, воспитательница двух ее сирот. Она шла с таким решительным, вызывающим видом, что все невольно расступалисьперед ней. Маленького Петю несла на руках, четырехлетнюю Наташу вела за руку.
Царевич едва узнал детей своих-так давно их не видел.
- Mais saluez done monsieur votre pere, mademoiselle! Поздоровайтесь же с вашим батюшкой, мадмуазель! (франц.) подталкивала немка Наташу, которая остановилась, видимо, тоже не узнавая отца. Петя сперва уставился нанего с любопытством, потом отвернулся, замахал ручонками и разревелся.
- Наташа, Наташа, деточка! - протянул к ней руки царевич.
Она подняла на него большие грустные, совсем как уматери, бледно-голубые глаза, вдруг улыбнулась и бросилась к нему на шею.
Вошел Петр. Он взглянул на детей и сказал принцессе гневно по-немецки:
- Зачем их сюда привели? Им здесь не место. Ступайте прочь!
Немка посмотрела на царя, и в добрых глазах ее блеснуло негодование. Она хотела что-то сказать, но увидев, что царевич покорно выпустил Наташу из рук, пожалаплечами, яростно встряхнула все еще ревевшего Петю, яростно схватила девочку за руку и молча направиласьк выходу, с таким же вызывающим видом, как вошла.
Наташа, уходя, обернулась к отцу и посмотрела нанего взглядом, который напомнил ему, Шарлотту: в этомвзгляде ребенка было такое же, как у матери, тихоеотчаяние. Сердце царевича сжалось. Он почувствовал, чтоне увидит больше детей своих никогда.
Сели за стол. Царь - между Феофаном Прокоповичеми Стефаном Яворским. Против них князь-папа со всешутейшим собором. Там уже успели разговеться и начинали буянить.
Для царя был праздник двойной: Пасха и вскрытиеНевы. Думая о спуске новых кораблей, он весело поглядывал в окно на плывущие, как лебеди, по голубому простору, в утреннем солнце, белые льдины.
Зашла речь о делах духовных.
- А скоро ли, отче, патриарх наш поспеет?
спросил Петр Феофана.
- Скоро, государь: уж рясу дошиваю,- ответил тот.
- А у меня шапка готова! - усмехнулся царь.
Патриарх был Св. Синод; ряса - Духовный Регламент, который сочинял Прокопович; шапка - указ об учрежденииСинода.
Когда Феофан заговорил о пользе новой коллегии,в каждой черточке лица его заиграло, забегало, как живчик, что-то слишком веселое: казалось иногда, что он сам смеется над тем, что говорит.
- Коллегиум свободнейший дух в себе имеет, нежелиправитель единоличный. Велико и сие, что от соборногоправления - не опасаться отечеству бунтов. Ибо простойнарод не ведает, как разнствует власть духовная от самодержавной, но великого высочайшего пастыря честьюи славою удивляемый, помышляет, что таковой правитель есть второй государь, самодержцу равный, илибольше его. И когда услышится некая между онымираспря, все духовному паче, нежели мирскому последуют, и за него поборствовать дерзают, и льстят себя, окаянные, что по самом Боге поборствуют, и руки свои неоскверняют, но паче освящают, аще бы и на кровопролитие устремилися. Изречь трудно, коликое отсюда бедствиебывает. Вникнуть только в историю Константинопольскую, ниже Иустиниановых времен - и много того покажется.
Да и папа не иным способом превозмог и нс токмо государство римское пополам рассек и себе великую часть похитил, но и прочие государства едва не до крайнегоразорения потряс. Да не вспомянутся подобные и у насбывшие замахи! Таковому злу в соборном духовном правительстве нет места. Народ пребудет в кротости и весьмаотложит надежду иметь помощь к бунтам своим от чинадуховного. Наконец, в таком правительстве соборномбудет аки некая школа правления духовного, где всякудобно может научиться духовной политике. И так, в России, помощью Божией, скоро и от духовного чина грубость отпадет, и надеяться должно впредь всего лучшего...
Глядя прямо в глаза царю с усмешкою подобострастною, но, вместе с тем, такою хитрою, что она казалась почти дерзкою, заключил архиерей торжественно:
- Ты ecu Петр, К-амень, и на сем камени созиждуцерковь Мою.
Наступило молчание. Только члены всепьянейшего собора галдели, да праведный князь Яков Долгорукийбормотал себе под нос, так что никто не слышал: - Воздадите Божия Богови и кесарева кесаревы.
- А ты, отче, что скажешь? - обернулся царь к Стефану.
Пока говорил Прокопович, Стефан сидел, опустив голову, смежив глаза, как будто дремал, и старчески бескровное лицо его казалось мертвым. Но Петру чудилось в этом
лице то, чего боялся и что ненавидел он больше всего смиренный бунт. Услышав голос царя, старик вздрогнул, как будто очнулся, и произнес тихо:
- Куда уж мне говорить о толиком деле, ваше величество! Стар я да глуп. Пусть говорят молодые, а мыпослушаем...
И опустил голову еще ниже,-еще тише прибавил: - Против речного стремления нельзя плавать.
- Все-то ты, старик, хнычешь, все куксишься! - пожал царь плечами с досадою.- И чего тебе надо? Говорил бы прямо!
Стефан посмотрел на царя, вдруг съежился весь, и с таким видом, в котором было уже одно смирение, без всякогобунта, заговорил быстро-быстро и жадно, и жалобно, словно спеша и боясь, что царь не дослушает:
- Государь премилостивейший! Отпусти ты меня на покой, на безмолвие. Служба моя и трудишки единомуБогу суть ведомы, а отчасти и вашему величеству, на которых силу, здравие, а близко того, и житие погубил. Зрение потемнело, ноги ослабли, в руках персты хирагмаскривила, камень замучил. Одначе, во всех сих бедствияхмоих, единою токмо милостию царскою и благопризрением отеческим утешался, и все горести сахаром тем усладился. Ныне же вижу лицо твое от меня отвращеннои милость не по-прежнему. Господи, откуда измена сия?..
Петр давно уже не слушал: он занят был пляскойкнязь-игуменьи Ржевской, которая пустилась вприсядку, под песню пьяных шутов:
Заиграй, моя дубинка, Заваляй, моя волынка.
- Отпусти меня в Донской монастырь, либо где будетволя и произволение вашего величества,- продолжал"хныкать" Стефан.- А ежели имеешь об удалении моем какое сумнительство, кровь Христа да будет мне в погибель, аще помышляю что лукавое. Петербург ли, Москвали, Рязань - везде на мне власть самодержавия вашего, от нее же укрыться не можно, и нет для чего укрываться. Камо ' бо пойду от дцха Твоего и от лица Твоегокамо бегу...
Куда (церковнослав.).
А песня заливалась.
Заиграй, моя волынка.
Свекор с печи свалился, За колоду завалился.
Кабы знала, возвестила, Я повыше 6 подмостила, Я повыше 6 подмостила, Свекру голову сломила.
И царь притоптывал, присвистывал: Ой, жги! Ой, жги!
Царевич взглянул на Стефана. Глаза их встретились.
Старик умолк, как будто вдруг опомнился и застыдился.
Он потупил взор, опустил голову, и две слезинкискатились вдоль дряхлых морщин. Опять лицо его стало, как мертвое.
А Феофан, румянорожий Силен, усмехался. Царевичсравнивал невольно эти два лица. В одном прошлое, в другом - будущее церкви.
В низеньких и тесных палатах было душно. Петр велелоткрыть окна.
На Неве, как это часто бывает во время ледохода, поднялся холодный ветер с Ладожского озера. Веснапревратилась вдруг в осень. Тучки, которые казались ночьюлегкими, как крылья ангелов, стали тяжелыми, серымии грубыми, как булыжники; солнце - жидким и белесоватым, словно чахоточным.
Из питейных домов и кружал, которых было множество по соседству с площадью, в Гостином дворе и далееза Кронверком, на Съестном и Толкучем рынке, доносилсягул голосов, подобных звериному реву. Где-то шла драка, и кто-то вопил:
- Бей его гораздо, он, Фома, жирен!
И врывавшийся в окна, вместе с этим пьяным ревом, оглушительный трезвон колоколов казался тоже пьяным.
грубым и наглым.
Перед самым Сенатом среди площади, над грязноюлужею, по которой плавали скорлупы красных пасхальных яиц, стоял мужик, в одной рубахе - должно быть, все остальное платье пропил - шатался, как будто раздумывал, упасть, или не упасть в лужу, и непристойнобранился, и громко, на всю площадь, икал. Другой ужесвалился в канаву, и торчавшие оттуда босые ноги барахтались беспомощно. Как ни строга была полиция, но в этотдень ничего не могла поделать с пьяными: они валялисьвсюду по улицам, как тела убитых на поле сражения. Весьгород был сплошной кабак.
И Сенат, где разговлялся царь с министрами, былтот же кабак; здесь так же галдели, ругались идрались.
Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскимипевчими, кто лучше поет. Одни запели: Христос воскреси из мертвых.
А другие продолжали петь:
Заиграй, моя дубинка, Заваляй, моя волынка.
Царевич вспомнил святую ночь, святую радость, умиление, ожидание чуда - и ему показалось, что он упалс неба в грязь, как этот пьяный в канаву. Стоилотак начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и небудет, а есть только мерзость запустения на месте святом, Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в немкаждое лето, сам наблюдал за устройством "плезирскихсадов, огородных линей, кашкад и фонтанов".
"Одну кашкаду,- приказывал царь,- сделать с брызганьем, а другую, дабы вода лилась к земле гладко, какстекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами;
перед большою, наверху, историю Еркулову, который дерется с гадом седмиглавым, называемым Гидрою, из которых голов будет идти вода; также телегу Нептунову с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртовпойдет вода, и по уступам делать тритоны, яко бы игралив трубы морские, и действовали бы те тритоны водою, и образовали бы различные игры водяные. Велеть срисовать каждую фонтанну, и прочее хорошее место в першпективе, как французские и римские сады чертятся".
Была белая майская ночь над Петергофом. Взморьегладко, как стекло. На небе, зеленом, с розовым отливомперламутра, выступали черные ели и желтые стены дворцов. В их тусклых окнах, как в слепых глазах, мерцалунылый свет зари неугасающей. И все в этом свете казалосьбледным, блеклым; зелень травы и деревьев серой, какпепел, цветы увядшими. В садах было тихо и пусто. Фонтаны спали. Только по мшистым ступеням кашкад, дас ноздревых камней, под сводами гротов, падали редкиекапли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели, как призраки, бесчисленные мраморные боги - целыйОлимп воскресших богов. Здесь, на последних пределахземли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь, подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях теней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто, воскреснув, они опять умирали уже второю смертью, откоторой нет воскресения.
Над низеньким стриженым садом, у самого моря, стоялкирпичный голландский домик - государев дворец Монплезир. Здесь также все было тихо и пусто. Только в одном окне свет: то горела свеча в царской конторке.
За письменным столом сидели друг против друга Петри Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, какв эту ночь, казались призрачно-бледными.
В первый раз, по возвращении в Петербург, царьдопрашивал сына.
Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувствовал страха перед отцом, а только усталость и скуку.
- Кто из светских, или духовных ведал твое намерениепротивности, и какие слова бывали от тебя к ним, илиот них к тебе?
- Больше ничего не знаю,- в сотый раз отвечалАлексей.
- Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех здорова бы мне чернь была?
- Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню.
Я пьяный всегда вирал всякие слова и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Самведаешь, батюшка, пьян-де кто не живет... Да это все пустое!
Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, чтотому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.
Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и показал царевичу.
- Твоя рука?
- Моя.
То была черновая письма, писанного в Неаполе, к архиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.
- Волей писал?
- Неволей. Принуждал секретарь графа, Шенборна, Кейль. "Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, тогоради, пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держатьне станем" - и не вышел вон, покамест я не написал.
Петр указал пальцем на одно место в письме; тобыли слова:
"Прошу вас ныне меня не оставить ныне".
Слово ныне повторено было дважды и дважды зачеркнуто.
- Сие ныне в какую меру писано и зачем почернено?
- Не упомню,- ответил царевич и побледнел.
Он знал, что в этом зачеркнутом ныне - единственный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смерти отца, о возможном убийстве его.
- Истинно ли писано неволею?
- Истинно.
Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал денщика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и началзаписывать последние показания царевича.
За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алексей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств.
На пороге стояла Евфросинья.
Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была беременна. Должно быть, родила в крепости, куда посадилиее, тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от ЯковаДолгорукова.
"Где Селебеный?"- подумал царевич и задрожал, потянулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальнымвзором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрелана него, как будто не видала вовсе.
Петр обратился к ней ласково:
- Правда Ли, Феодоровна, сказывает царевич, чтописьмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?
- Неправда,- отвечала она спокойно.- Писал один, и при том никого иноземцев не было, а были только яда он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе подметывать, а иные архиереям подавать и сенаторам.
- Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?..-залепетал царевич в ужасе.
- Не ведает она, забыла, чай спутала,- обернулсяон к отцу опять с тою странною усмешкой, от которойстановилось жутко.- Я тогда план Белгородской атакиотсылал секретарю вицероеву, а не то письмо...
- То самое, царевич. При мне и печатал. Аль забыл?
Я видела,- проговорила она все так же спокойно и вдругпосмотрела на него в упор тем самым взором, как тригода назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросилсяна нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом.
По этому взору он понял, что она предала его.
- Сын,- сказал Петр,- сам, чай, видишь, что делосие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, тоявно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежнихповинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однакоже, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний спрашиваю, правда ль, что волей писал?
Царевич молчал.
- Жаль мне тебя, Феодоровна,- сказал Петр,- а делать нечего. Буду пытать.
Алексей взглянул на отца, на Евфросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.
- Правда,- произнес он чуть слышно, и только что этопроизнес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.
Глаза Петра блеснули радостью.
- В какую же меру ныне писал?
- В ту меру, чтоб за меня больше вступилисьв народе, применяясь к ведомостям печатным о бунтевойск в МеКленбургии. А потом подумал, что дурно, ивымарал...
- Так значит бунту радовался?
Царевич не ответил.
-А когда радовался,-продолжал Петр, как будтоуслышав неслышный ответ,- то, чаю, не без намерения;
ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
- Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаялбыть присылке по смерти вашей, для того...
Остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием: - Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живогоотлучили от царства, не чаял...
- А когда бы при живом? - спросил Петр поспешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.
- Ежели б сильны были, то мог бы и при живом,ответил Алексей так же тихо.
- Объяви все, что знаешь,- опять обратился Петрк Евфросинье.
- Царевич наследства всегда желал прилежно,- заговорила она быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть.- А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, .что у тебя меньшой сын царерич Петр Петровичболен, говорил мне: "Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог-свое!" И надежду имел на сенаторей: "Я-де старых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле".
И когда слыхал о каких видениях, или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишинанедаром: "либо-де отец мой умрет, либо бунт будет"...
Она говорила еще долго, припоминала такие слова его, которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердцаего, которых он сам не видел.
- А когда господин Толстой приехал в Неаполь, царевич хотел из цесарской протекции к папе римскому, и я его удержала,- заключила Евфросинья.
- Все ли то правда? - спросил Петр сына.
- Правда,- ответил царевич.
- Ну, ступай, Феодоровна. Спасибо тебе!
Царь подал ей руку. Она поцеловала ее и повернулась, чтобы выйти.
- Маменька! Маменька! - опять вдруг весь потянулсяк ней царевич и залепетал, как в бреду, сам не помня, что говорит.-Прощай, Афросьюшка!.. Ведь, может быть, больше не свидимся. Господь с тобой!..
Она ничего не ответила и не оглянулась.
- За что ты меня так?..- прибавил он тихо, безупрека, только с бесконечным удивлением, закрыл лицоруками и услышал, как за нею затворилась дверь.
Петр, делая вид, что просматривает бумаги, поглядывална сына исподлобья, украдкою, как будто ждал чего-то.
Был самый тихий час ночи, и тишина казалась ещеглубже, потому что было светло, как днем.
Вдруг царевич отнял руки от лица. Оно было страшно.
- Где ребеночек?.. Ребеночек где?..-заговорил он, уставившись на отца недвижным и горящим взором.Что вы с ним сделали?..
- Какой ребенок? - не сразу понял Петр.
Царевич указал на дверь, в которую вышла Евфросинья.
- Умер,- сказал Петр, не глядя на сына.- Родиламертвым.
- Врешь! - закричал Алексей и поднял руки, словногрозя отцу.-Убили, убили!.. Задавили, аль в воду какщенка выбросили!.. Его-то за что, младенца невинного?..
Мальчик, что ль?
- Мальчик.
- Когда б судил мне Бог на царстве быть,- продолжал Алексей задумчиво, как будто про себя,- наследником бы сделал... Иваном назвать хотел... Царь ИоаннАлексеевич... Трупик, трупик-то где?.. Куда девали?..
Говори!..
Царь молчал.
Царевич схватился за голову. Лицо его исказилось, побагровело.
Он вспомнил обыкновение царя сажать в спирт мертворожденных детей, вместе с прочими "монстрами", для сохранения в кунсткамере.
- В банку, в банку со спиртом!.. Наследник царейвсероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! - захохотал он вдруг таким диким хохотом, что дрожь пробежала по телу Петра. Он подумал опять: "Сумасшедший!" - и почувствовал то омерзение, подобное нездешнему ужасу, которое всегда испытывал к паукам, тараканам и прочим гадам.
Но в то же мгновение ужас превратился в ярость: емупоказалось, что сын смеется над ним, нарочно "дурака ломает", чтоб запереться и скрыть свои злодейства.
- Что еще больше есть в тебе? - приступил он сновак допросу, как будто не замечая того, что происходитс царевичем.
Тот перестал хохотать так же внезапно, как начал, откинулся головой на спинку кресла, и лицо его побледнело, осунулось, как у мертвого. Он молча смотрел наотца бессмысленным взором.
- Когда имел надежду на чернь,- продолжал Петр, возвышая голос и стараясь сделать его спокойным,- неподсылал ли кого к черни о том возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь хочет бунтовать?
Алексей молчал.
- Отвечай! - крикнул Петр, и лицо его передернуласудорога.
Что-то дрогнуло и в лице Алексея. Он разжалгубы с усилием и произнес: - Все сказал. Больше говорить не буду.
Петр ударил кулаком по столу и вскочил.
- Как ты смеешь!..
Царевич тоже встал и посмотрел на отца в упор. Опятьони стали похожи друг на друга мгновенным и как будтопризрачным сходством.
- Что грозишь, батюшка?-проговорил Алексейтихо.- Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взялу меня, все погубил, и душу, и тело. Больше взять нечего.
Разве убить. Ну что ж. убей! Мне все равно.
И медленная, тихая усмешка искривила губы его. Петру почудилось в этой усмешке бесконечное презрение.
Он заревел, как раненый зверь, бросился на сына, схватил его за горло, повалил и начал душить, топтатьногами, бить палкою, все с тем же нечеловеческимревом.
Во дворце проснулись, засуетились, забегали, но никтоне смел войти к царю. Только бледнели да крестились, подходя к дверям и прислушиваясь к страшным звукам, которые доносились оттуда: казалось, там грызет человеказверь.
Государыня спала в Верхнем дворце. Ее разбудили.
Она прибежала, полуодетая, но тоже не посмела войти.
Только когда все уже затихло, приотворила дверь, заглянула и вошла на цыпочках, крадучись за спиною мужа.
Царевич лежал на полу без чувств, царь - в креслах, тоже почти в обмороке..
Послали за лейб-медиком Блюментростом. Он успокоилгосударыню, которая боялась, что царь убил сына. Царевич был избит жестоко, но опасных ран и переломовне было. Он скоро пришел в себя и казался спокойным.
Царю было хуже, чем сыну. Когда его перевели, почти перенесли на руках в спальню, с ним сделалисьтакие судороги, что Блюментрост опасался паралича.
Но к утру полегчало, а вечером он уже встал и, несмотря на мольбы Катеньки и предостережения лейбмедика, велел подать шлюпку и поехал в Петербург.
Царевича везли рядом в другой закрытой шлюпке.
На следующий день, 14-го мая, объявлен был народувторой манифест о царевиче, в котором сказано, что государь изволил обещать сыну прощение, "ежели он истинноево всем принесет покаяние, и ничего не утаит; но понежеон, презрев такое отцово милосердие, о намерении своем получить наследство, чрез чужестранную помощь, или чрезбунтовщиков силою, утаил, то прощение не в прощение".
В тот же день назначен был над царевичем, как надгосударственным изменником, Верховный суд.
Через месяц, 14-го июня, привезли его в гварнизонПетропавловской крепости и посадили за караул в Трубецкой раскат.
"Преосвященным митрополитам, и архиепископам, иепископам, и прочим духовным. Понеже вы нЫне уже довольно слышали о малослыханном в свете преступлениисына моего против нас, яко отца и государя своего, и, хотя я довольно власти над оным, по божественными гражданским правам, имею, а особливо, по правамРоссийским (которые суд между отца и детей, и у партикулярных людей, весьма отмещут), учинить за пре
ступление по воле моей, без совета других, а однако ж, боюсь Бога, дабы не погрешить: ибо натурально есть, чтолюди в своих делах меньше видят, нежели другие в их; тако ж и врачи: хотя б и всех искуснее которыйбыл, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призываетдругих; - подобным образом и мы сию болезнь свою вручаем вам, прося лечения оной, боясь вечныя смерти. Ежели б один сам оную лечил, иногда бы не познал силы в своей болезни, а наипаче в том, что я, с клятвою судаБожия, письменно обещал оному своему сыну прощение ипотом словесно подтвердил,- ежели истинно вины своискажет. Но, хотя он сие и нарушил утайкою наиважнейших дел и особливо замысла своего бунтовного противу нас, яко родителя и государя своего, однакож, мы, вспоминая слово Божие, где увещевает в таковых делах вопрошать и чина священного, как написано во главе17 Второзакония, желаем от вас архиереев и всего духовного чина, яко учителей слова Божия,- не издадитекаковый о сем декрет, но да взыщете и покажете от Священного Писания нам истинное наставление и рассуждение, какого наказания сие богомерзкое и Авессаломовуприкладу уподобляющееся намерение сына нашего по божественным заповедям и прочим святого Писания прикладам и по законам, достойно. И то нам дать за подписанием рук своих на письме, дабы мы, из того усмотря, неотягченную совесть в сем деле имели. В чем мы на вас, яко по достоинству блюстителей заповедей Божиих и верныхпастырей Христова стада и доброжелательных отечествия, надеемся и судом Божиим и священством вашим заклинаем, да без всякого лицемерства и пристрастия в томпоступите.
Петр"
Архиереи ответили:
"Сие дело весьма есть гражданского суда, а не духовного, и власть превысочайшая суждению подданных своих неподлежит, но творит, что хочет, по своему усмотрению, без всякого совета степеней низших, однакож, понеже велено нам, приискали мы от Священных Писаний то, чтовозмнилося быть сему ужасному и бесприкладному делусообщно".
Следовали выписки из Ветхого и Нового Завета, а в заключение повторялось:
"Сие дело не нашего суда; ибо кто нас поставилсудьями над тем, кто нами обладает? Как могут главунаставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обладаемы? К тому же суд наш духовный по духу долженбыть, а не по плоти и крови; ниже вручена есть духовномучину власть меча железного, но власть духовного меча.
Все же сие превысочайшему монаршескому рассуждениюс должным покорением подлагаем, да сотворит Государь, что есть благоугодно пред очами его: ежели, по делами по мере вины, хочет наказать падшего, имеет образцыВетхого Завета; ежели благоизволит помиловать, имеетобраз самого Христа, который блудного сына принял и милость паче жертвы превознес. Кратко сказав: сердцеЦарево в руце Божией. Да изберет ту часть, куда Божия рука его преклоняет".
Подписались:
"Смиренный Стефан, митрополит Рязанский.
Смиренный Феофан, епископ Псковский".
Еще четыре епископа, два митрополита греческих, Ставропольский и Фифандский, четыре архимандрита, в томчисле Федос, и два иеромонаха - все будущие членыСвятейшего Правительствующего Синода.
На главный вопрос государя - о клятве, данной сыну, простить его, во всяком случае - отцы не, ответиливовсе.
Петр, когда читал это рассуждение, испытывал жуткоечувство: словно то, на что он хотел опереться, провалилось под ним, как истлевшее дерево.
Он достиг того, чего сам желал, но, может быть, слишком хорошо достиг: церковь покорилась царю так, чтоее как бы не стало вовсе; вся церковь - он сам.
А царевич об этом рассуждении сказал с горькойусмешкой:
- Хитрее-де черта смиренные! Еще духовной коллегиинет, а уже научились духовной политике.
Еще раз почувствовал он, что церковь для него перестала быть церковью, и вспомнил слово Господне тому, о ком сказано: "Ты - Петр, Камень, и на сем камнесозижду Церковь Мою".
Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил куда хотел; а когда состареешься, то прострешьруки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда нехочешь.
Первое заседание Верховного суда назначено было17-го июня в аудиенц-зале Сената.
В числе судей были министры, сенаторы, генералы, губернаторы, гвардии и флота капитаны, майоры, поручики, подпоручики, прапорщики, обер-кригс-комиссары, чины новых коллегий, и старые бояре, стольники, окольничьи-всего гражданского и воинского чина 127 человек - с борка, да с сосенки, жаловались знатные. Иныедаже не умели грамоте, так что не могли подписатьсяпод приговором.
Отслужив обедню Духу Святому у Троицы, для испрошения помощи Божией в столь трудном деле, судьи перешли из собора в Сенат.
В палате открыли окна и двери, не только для свежего воздуха - день был знойный, предгрозный,- но и длятого, чтобы суд имел вид всенародный. Загородили, однако, рогатками, заперли шлагбаумами соседние улицы, и целый батальон лейб-гвардии стоял под ружьем на площади, не пропуская "подлого народа".
Царевича привели из крепости как арестанта, под караулом четырех офицеров со шпагами наголо.
В аудиенц-зале находился трон. Но не на трон, а напростое кресло, в верхнем конце открытого четырехугольника, образуемого рядами длинных, крытых алымисукнами, столов, за которыми сидели судьи, сел царь прямо против сына, как истец против ответчика.
Когда заседание объявили открытым, Петр встал и произнес:
- Господа Сенат и прочие судьи! Прошу вас, дабыистиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируяи не похлебствуя, и отнюдь не опасаясь того, что, ежелидело сие легкого наказания достойно, и вы так учините, мне противно было б,- в чем клянусь самим Богоми судом Его! Також не рассуждайте того, что суднадлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей, чтоб совести наши осталисьчисты в день страшного испытания, и отечество нашебезбедно.
Вице-канцлер, Шафиров прочел длинный перечень всехпреступлений царевича, как старых, уже объявленныхв прежних повинных, так и новых, которые он, будто бы, скрыл на первом розыске.
- Признаешь ли себя виновным? -спросил царевичакнязь Меншиков, назначенный президентом собрания.
Все ждали того, что, так же, как в Москве, в Столовойпалате, царевич упадет на колени, будет плакать и молитьо помиловании. Но по тому, как он встал и оглянулсобрание спокойным взором, поняли, что теперь будет не то.
- Виновен я, иль нет, не вам судить меня, а Богуединому,- начал он и сразу наступила тишина; все слушали, притаив дыхание.- И как судить по правде, без вольногоголоса? А ваша воля где? Рабы государевы-в рот емусмотрите: что велит, то и скажете. Одно звание суда, а делом - беззаконие и тиранству лютое! Знаете басню, как с волком ягненок судился? И ваш суд волчий. Какова ни будь правда моя, все равно засудите. Но еслибы не вы, а весь народ Российский судил меня с батюшкой, то было бы на том суде не то, что здесь. Я народ пожалел. Велик, велик, да тяжеленек Петр - и невздохнуть под ним. Сколько душ загублено, сколько кровипролито! Стоном стонет земля. Аль не видите, не слышите?.. Да что говорить! Какой вы Сенат - холопы царские, хамы, хамы все до единого!..
Ропот возмущения заглушил последние слова царевича.
Но никто не смел остановить его. Все смотрели на царя, ждали, что он скажет. А царь молчал. На застывшем, как будто окаменелом лице его ни один мускул не двигался. Только взор горящих, широко раскрытых глаз уставился в глаза царевичу.
- Что молчишь, батюшка? - вдруг обернулся он котцу с беспощадной усмешкою.- Аль правду слушать вдиковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б слова не молвил. А вздумал судиться, так любо, не любо,слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской, не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь?
Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Европою! Самодержец Российский - клятворугатель и лжец!
- Сего слушать не можно! Оскорбление величества!
Помешался в уме! Вывести, вывести вон! - послышался гулголосов.
К царю подбежал Меншиков и что-то сказал ему наухо. Но царь молчал, как будто ничего не видел и неслышал в своем оцепенении, подобном столбняку, и мертвое лицо его было как лицо изваяния.
- Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольешь! - опять заговорил царевич, и казалось, чтоон уже не от себя говорит: слова его звучали, как пророчество.- И падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебянакажет Бог Россию!..
Петр зашевелился медленно, грузно, с неимовернымусилием, как будто стараясь приподняться из-под страшнойтяжести; наконец, поднялся, лицо исказилось неистовойсудорогой - точно лицо изваяния ожило - губы разжались, и вылетел из горла сдавленный хрип: - Молчи, молчи... прокляну!
- Проклянешь? - крикнул царевич в исступлении, бросился к царю и поднял над ним руки.
Все замерли в ужасе. Казалось, что он ударит отца илиплюнет ему в лицо.
- Проклянешь?.. Да я тебя сам... Злодей, убийца, зверь. Антихрист!.. Будь проклят! проклят! проклят!..
Петр повалился навзничь в кресло и выставил руки вперед, как будто защищаясь от сына.
Все вскочили. Произошло такое смятение, как во времяпожара или убийства. Одни закрывали окна и двери; другие выбегали вон из палаты; иные окружили царевичаи тащили прочь от отца; иные спешили на помощь к царю.
Ему было дурно. С ним сделался такой же припадок, какмесяц назад, в Петергофе. Заседание объявили закрытым.
Но в ту же ночь Верховный суд опять собрался и приговорил царевича пытать.
"Обряд, како обвиненный пытается.
Для пытки приличившихся в злодействах сделаноособливое место, называемое застенок, огорожен палисадником и покрыт, для того, что при пытках бываютсудьи и секретарь и для записки пыточных речей подьячий.
В застенке же для пытки сделана дыба, состоящаяв трех столбах, из которых два вкопаны в землю, а третий сверху, поперек.
И когда назначено будет время, то кат или палачявиться должен в застенок с инструментами; а оные суть: хомут шерстяной, к нему пришита веревка долгая; кнутьяи ремень.
По приходе судей в застенок, долгую веревку палачперекинет через поперечный в дыбе столб и взяв подлежащего к пытке, руки назад заворотит, и положа их в хомут, через приставленных для того людей встягивает, дабыпытанный на земле не стоял, у которого руки и выворотит совсем назад, и он на них висит; потом свяжетремнем ноги и привязывает к сделанному нарочно впереди дыбы столбу; и растянувши сим образом, бьет кнутом, где и спрашивается о злодействах и все записывается, что таковой сказывать станет".
Когда утром 19 июня привели царевича в застенок, он еще не знал о приговоре суда.
Палач Кондрашка Тютюн подошел к нему и сказал: - Раздевайся!
Он все еще не понимал.
Кондрашка положил ему руку на плечо. Царевич оглянулся на него и понял, но как будто не испугался. Пустотабыла в душе его. Он чувствовал себя как во сне; и в ушахего звенела песенка давнего вещего сна: Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Точат ножи булатные, Хотят тебя зарезати.
- Подымай! - сказал Петр палачу.
Царевича подняли на дыбу. Дано 25 ударов.
Через три дня царь послал Толстого к царевичу: - Сегодня, после обеда, съезди, спроси и запиши не длярозыску, но для ведения:
1. Что есть причина, что не слушал меня и нимало нив чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людяхне водится, также грех и стыд?
2. Отчего так бесстрашен были не опасался наказания?
3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотелнаследства?
Когда Толстой вошел в тюремный каземат Трубецкого раската, где заключен был царевич, он лежал на койке. Блюментрост делал ему перевязку, осматривал на спинерубцы от кнута, снимал старые бинты и накладывалновые, с освежительными примочками. Лейб-медику веленобыло вылечить его, как можно скорее, дабы приготовитьк следующей пытке.
Царевич был в жару и бредил:
- Федор Францович! Федор Францович! Да прогониты ее, прогони, ради Христа... Вишь, мурлычит, проклятая, ластится, а потом как выскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать...
Вдруг очнулся и посмотрел на Толстого: - Чего тебе?
- От батюшки.
- Опять пытать?..
- Нет, нет, Петрович! Не бойся. Не для розыска, а только для ведения...
- Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! - застонал и заметался царевич.- Оставьте меня! Убейте, только не мучьте! А если убить не хотите, дайте яду, альбритву,- я сам... Только скорее, скорее, скорее!..
- Что ты, царевич! Господь с тобою,-глядя на негонежным бархатным взором, заговорил Толстой тихим бархатным голосом.
- Даст Бог, все обойдется. Перемелется, мука будет.
Полегоньку, да потихоньку. Ладком, да мирком. Мало личего на свете не бывает. Дело житейское. Бог терпел инам велел. Аль думаешь, мне тебя не жаль, родимый?..
Он вынул свою неизменную табакерку с аркадскимпастушком и пастушкою, понюхал и смахнул слезинку.
- Ох, жаль, болезный ты наш, так тебя жаль, что, кажись, душу бы отдал!..
И, наклонившись к нему, прибавил быстрым шепотом: - Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал и теперь желаю...
Вдруг запнулся, не кончил под взором широко открытых недвижных глаз царевича, который медленно приподымался с подушек:
- Иуда Предатель! Вот тебе за твое добро! - плюнулон Толстому в лицо и с глухим стоном - должно быть, повязка слезла - повалился навзничь.
Лейб-медик бросился к нему на помощь и крикнулТолстому:
- Уходите, оставьте его в покое, или я ни за что неотвечаю!
Царевич опять начал бредить:
- Вишь, уставилась... Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем как у батюшки... Брысь, брысь!.. Федор Францович, Федор Францович, да прогони ты ее, ради Христа!..
Блюментрост давал ему нюхать спирт и клал лед наголову.
Наконец, он опять пришел в себя и посмотрел наТолстого, уже без всякой злобы, видимо, забыв об оскорблении.
- Петр Андреич, я ведь знаю, сердце у тебя доброе.
Будь же другом, заставь за себя Бога молить! Выпросиу батюшки, чтоб с Афросей мне видеться...
Толстой припал осторожно губами к перевязанной рукеего и проговорил голосом, дрожавшим от искренних слез: - Выпрошу, выпрошу, миленький, все для тебя сделаю! Только бы вот как-нибудь нам по вопросным-топунктам ответить. Немного их, всего три пунктика...
Он прочел вслух вопросы, писанные рукою царя.
Царевич закрыл глаза в изнеможении.
- Да ведь что ж отвечать-то, Андреич? Я все сказал, видит Бог, все. И слов нет, мыслей нет в голове. Совсемодурел...
- Ничего, ничего, батюшка?! - заторопился Толстой, придвигая стол, доставая бумагу, перо и чернильницу.Я тебе говорить буду, а ты только пиши...
- Писать-то сможет? - обратился он к лейб-медикуи посмотрел на него так, что тот увидел в этом взоре непреклонный взор царя.
Блюментрост пожал плечами, проворчал себе под нос: "Варвары!" и снял повязку с правой руки царевича.
Толстой начал диктовать. Царевич писал с трудом, кривыми буквами, несколько раз останавливался; головакружилась от слабости, перо выпадало из пальцев. ТогдаБлюментрост давал ему возбуждающих капель. Но лучшекапель действовали слова Толстого:
- С Афросьюшкой свидишься. А может, и совсем простит, жениться позволит! Пиши, пиши, миленький!
И царевич опять принимался писать.
"1718 года, июня в 22 день, по пунктам, по которымспрашивал меня господин Толстой, ответствую:
1. Моего к отцу непослушания причина та, что с младенчества моего жил с мамой и с девками, где ничемуиному не обучился, кроме избных забав, а также научился ханжить, к чему я и от натуры склонен. И отец мой, имея о мне попечение, чтоб я обучался делам, которыепристойны царскому сыну, велел мне учиться немецкомуязыку и другим наукам, что мне было зело противно, ичинил то с великою леностью, только чтоб время проходило, а охоты к тому не имел. А понеже отец мой частотогда был в воинских походах и от меня отлучался, тогоради те люди, которые при мне были, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подпивать, в том во всем не токмо мне не претили, но и сами то ж со мною делали. И отводили меняот отца моего, и мало-помалу, не токмо воинские и прочиеотца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела.
2. А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца своего наказания,- и то происходило ни отчего иного, токмо от моего злонравия, как сам истинно признаю,-понеже, хотя имел страх от него, но не сыновский.
3. А для чего я иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когдая уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чемотцу моему последовать, то каким же было иным образомискать наследства, кроме того, как я делал, хотя своеполучить через чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, дабы вооруженною рукою доставать мне короны Российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войскРоссийских в помощь себе против какого-нибудь своегонеприятеля, или бы пожелал великой суммы денег, то б явсе по его воле учинил, также и министрам его и генералам дал бы великие подарки. А войска его, которые бымне он дал в помощь, чем бы доступать короны Российской, взял бы я на свое иждивение и, одним словомсказать, ничего бы не пожалел, только чтобы исполнитьв том свою волю.
Алексей"
Подписав, он вдруг опомнился, как будто очнулся отбреда, и с ужасом понял, что делает. Хотел закричать, что все это ложь, схватить и разорвать бумагу. Но языки все члены отнялись, как у погребаемых заживо, которыевсе слышат, все чувствуют и не могут пошевелиться, воцепенении смертного сна. Без движения, без голоса, смотрел он, как Толстой складывал и прятал бумагу в карман.
На основании этого последнего показания, прочитанного в присутствии Сената, 24 июня. Верховный суд постановил:
"Мы, нижеподписавшиеся, министры, сенаторы, и воинского, и гражданского стану чины, по здравому рассуждению и по христианской совести, по заповедям БожиимВетхого и Нового Заветов, по священным писаниям святого Евангелия и Апостол, канонов и правил соборовсвятых отец и церковных учителей, по статьям римскихи греческих цесарей и прочих государей христианских, також по правам всероссийским, единогласно и без всякого прекословия, согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за умысел бунтовный против отца и государя своего и намеренный из давних лет подыск и произыскивание к престолу отеческому, при животе государяотца своего не токмо чрез бунтовщиков, но и чрез чужестранную цесарскую помощь и войска иноземные, с разорением всего государства,- достоин смерти".
В тот же день его опять пытали. Дали 15 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что Блюментрост объявил, что царевич плох и может умереть подкнутом.
Ночью сделалось ему так дурно, что караульный офицер испугался, побежал и доложил коменданту крепости, что царевич помирает,- как бы не помер без покаяния. Комендант послал к нему гварнизонного попа, о. Матфея. Тот сначала не хотел идти и молил коменданта:
- Увольте, ваше благородие! Я к таковым делам необычен. Дело сие страшное, царственное. Попадешь в ответе - не открутишься. У меня жена, дети... Смилуйтесь!
Комендант обещал все взять на себя, и о. Матфей, скрепя сердце, пошел.
Царевич лежал без памяти, никого не узнавал и бредил.
Вдруг открыл глаза и уставился на о. Матфея.
- Ты кто?
- Гварнизонный священник, отец Матфей. Исповедывать тебя прислали.
- Исповедывать?.. А почему у тебя, батька, голователячья?.. Вот и лицо в шерсти, и рога на лбу...
О. Матфей молчал, потупив глаза.
- Так как же, государь царевич, угодно исповедаться? - наконец, проговорил он с робкою надеждой, чтотот откажется.
- А знаешь ли, поп, царский указ, коим об открытойна исповеди измене, или бунте вам, духовным отцам, втайную канцелярию доносить повелевается?
- Знаю, ваше высочество.
- И буде я тебе что на духу открою, донесешь?
- Как же быть, царевич? Мы люди подневольные...
Жена, дети...- пролепетал о. Матфей и подумал: "Ну вот, начинается!"
- Так прочь, прочь, прочь от меня, телячья твоя голова! - крикнул царевич яростно.- Холоп царя Российского! Хамы, хамы вы все до единого! Были орлы, а стали волы подъяремные! Церковь Антихристу продали! Умру без покаяния, а Даров твоих не причащусь!.. Кровьзмеина, тело сатанино...
О. Матфей отшатнулся в ужасе. Руки у него так задрожали, что он едва не выронил чаши с Дарами.
Царевич взглянул на нее и повторил слова раскольничьего старца:
- Знаешь ли, чему подобен Агнец ваш? Подобен псумертву, повержену на стогнах града! Как причастился только и жития тому человеку: таково-то Причастие вашеемко - что мышьяк, аль сулема; во все кости и мозгипробежит скоро, до самой души лукавой промчит - отдыхай-ка после в геенне огненной и в пламени адскомстони, яко Каин, необратный грешник... Отравить меняхотите, да не дамся вам!
О. Матфей убежал.
Черный кот-оборотень вспрыгнул на шею царевичуи начал душить его, царапать ему сердце когтями.
- Боже мой. Боже мой, для чего Ты меня оставил? - стонал и метался он в смертной тоске.
Вдруг почувствовал, что у постели, на том самом месте, где только что сидел о. Матфей, теперь сидит ктото другой. Открыл глаза и взглянул.
Это был маленький, седенький старичок. Он опустилголову так, что царевич неясно видел лицо его. Старичокпохож был не то на о. Ивана, ключаря Благовещенского, не то на столетнего деда-пасечника, которого Алексей встретил однажды в глуши Новгородских лесов, и который все, бывало, сидел в своем пчельнике, среди ульев, грелся насолнце, весь белый, как лунь, пропахший насквозь медоми воском; его тоже звали Иваном.
- Отец Иван? аль дедушка? - спросил царевич.
- Иван, Иван - я самый и есть! - молвил старичокласково, с тихою улыбкой, и голос у него был тихий, какжужжание пчел или далекий благовест. От этого голосацаревичу стало страшно и сладко. Он все старался увидеть лицо старичка и не мог.
- Не бойся, не бойся, дитятко, не бойся, родненький,- проговорил он еще тише и ласковей.- Господь послал меня к тебе, а за мной и Сам будет скоро.
Старичок поднял голову. Царевич увидел лицо юное, вечное и узнал Иоанна, сына Громова.
- Христос воскресе, Алешенька!
- Воистину воскресе! - ответил царевич, и великаярадость наполнила душу его, как тогда, у Троицы, наСветлой Христовой заутрене.
Иоанн держал в руках своих как бы солнце: то былачаша с Плотью и Кровью.
- Во имя Отца и Сына, и Духа Святого.
Он причастил царевича. И солнце вошло в него, и он почувствовал, что нет ни скорби, ни страха, ни боли, ни смерти, а есть только вечная жизнь, вечное солнце - Христос.
Утром, осматривая больного, Блюментрост удивился: лихорадка прошла, раны затягивались; улучшение былотак внезапно, что казалось чудом.
- Ну, слава Богу, слава Богу,- радовался немец,теперь все до свадьбы заживет!
Весь день чувствовал себя царевич хорошо; с лицаего не сходило выражение тихой радости.
В полдень объявили ему смертный приговор.
Он выслушал его спокойно, перекрестился и спросил, вкакой день казнь. Ему ответили, что день еще не назначен.
Приносили обед. Он ел охотно. "Потом попросил открыть окно.
День был свежий и солнечный, как будто весенний.
Ветер приносил запах воды и травы. Под самым окном, из щелей крепостной стены росли желтые одуванчики.
Он долго смотрел в окно; там пролетали ласточкис веселыми криками; сквозь тюремные решетки небо казалось таким голубым и глубоким, как никогда на воле.
К вечеру солнце осветило белую стену у изголовьяцаревича. И почудился ему в этом луче белый как луньстаричок с юным лицом, с тихой улыбкой и чашей вруках, подобный солнцу. Глядя на него, заснул он тактихо и сладко, как уже давно не спал.
На следующий день, в четверг, 26 июня, в 8 часовутра, опять собрались в гварнизонном застенке Царь, Меншиков, Толстой, Долгорукий, , Шафиров, Апраксини прочие министры. Царевич был так слаб, что его перенесли на руках из каземата в застенок.
Опять спрашивали: "Что еще больше есть в тебе?
Не поклепал ли, не утаил ли кого?" - но он уже ничегоне отвечал.
Подняли на дыбу. Сколько дано было плетей, никто не знал - били без счета.
После первых ударов он вдруг затих, перестал стонать и охать, только все члены напряглись и вытянулись, как будто окоченели. Но сознание, должно быть, не покидало его. Взор был ясен, лицо спокойно, хотя что-тобыло в этом спокойствии, от чего и самым привычнымк виду страданий становилось жутко.
- Нельзя больше бить, ваше величество! - говорилБлюментрост на ухо царю.- Умереть может. И бесполезно. Он уже ничего не чувствует: каталепсия...
- Что?-посмотрел на лейб-медика царь с удивлением.
- Каталепсия - это такое состояние...- начал тот объяснять по-немецки.
- Сам ты каталепсия, дурак!-оборвал его Петр иротвернулся.
Чтобы перевести дух, палач остановился на минуту.
- Чего зеваешь? Бей!-крикнул царь.
Палач опять принялся бить. Но царю казалось, что онуменьшает силу ударов нарочно, жалея царевича. Жалость ивозмущение чудилось Петру на лицах всех окружающих.
- Бей же, бей! - вскочил он и топнул ногою в ярости; все посмотрели на него с ужасом: казалось, что онсошел с ума.- Бей во всю, говорят! Аль разучился?
- Да я и то бью. Как еще бить-то? - проворчалсебе под нос Кондрашка и опять остановился.- По-русски бьем, у немцев не учились. Мы люди православные.
Долго ли греха взять на душу? Немудрено забить идо смерти. Вишь, чуть дышит, сердечный. Не скотиначай,-тоже душа христианская!
Царь подбежал к палачу.
- Погоди, чертов сын, ужо самого отдеру, так научишься!
- Ну что ж, государь, поучи - воля твоя! - посмотрел тот на царя исподлобья угрюмо.
Петр выхватил плеть из рук палача. Все бросилисьK царю, хотели удержать его, но было поздно. Он замахнулся и ударил сына изо всей силы. Удары были неумелые, но такие страшные, что могли переломить кости.
Царевич обернулся к отцу, посмотрел на него, как будто хотел что-то сказать, и этот взор напомнил Петру взортемного Лика в терновом венце на древней иконе, передкоторой он когда-то молился Отцу мимо Сына и думал, содрогаясь от ужаса: "Что это значит-Сын и Отец?"
И опять, как тогда, словно бездна разверзлась у ног его, и оттуда повеяло холодом, от которого на голове егозашевелились волосы.
Преодолевая ужас, поднял он плеть еще раз, но почувствовал на пальцах липкость крови, которой была смочена плеть, и отбросил ее с омерзением.
Все окружили царевича, сняли с дыбы и положилина пол.
Петр подошел к сыну.
Царевич лежал, закинув голову; губы полуоткрылись, как будто с улыбкою, и лицо было светлое, чистое, юное, как у пятнадцатилетнего мальчика. Он смотрел на отцапо-прежнему, словно хотел ему что-то сказать.
Петр стал на колени, склонился к сыну и обнял головуего.
- Ничего, ничего, родимый! - прошептал царевич.Мне хорошо, все хорошо. Буди воля Господня во всем.
Отец припал устами к устам его. Но он уже ослабели поник на руках его; глаза помутились, взор потух.
Петр встал, шатаясь.
- Умрет? - спросил он лейб-медика.
- Может быть, до ночи выживет,- ответил тот. Всеподбежали к царю и повлекли его вон из палаты.
Петр вдруг весь опустился, ослабел, присмирел и сталпослушен, как ребенок: шел, куда вели, делал, что хотели.
В сенях застенка Толстой, заметив, что у царя рукив крови, велел подать рукомойник. Он стал покорно умываться. Вода порозовела.
Его вывели из крепости, усадили в шлюпку и отвезли во дворец.
Толстой и Меншиков не отходили от царя. Чтобы занять и развлечь, говорили о посторонних делах. Он слушалспокойно, отвечал разумно. Давал резолюции, подписывалбумаги. Но потом не мог вспомнить того, что делал тогда, как будто провел все это время во сне или в обмороке.
О сыне сам не заговаривал, точно забыл о нем вовсе.
Наконец, в шестом часу вечера, когда донесли Толстому и Меншикову, что царевич при смерти, они должны были напомнить о нем государю. Тот выслушал рассеянно, как будто не понимал, о чем говорят. Однако селопять в шлюпку и поехал в крепость.
Царевича перенесли из пыточной палаты в каземат напрежнее место. Он уже не приходил в себя.
Государь и министры пошли в комнату умирающего.
Когда узнали, что он не причащался, то захлопотали, забегали с растерянным видом. Послали за соборным протопопом, о. Георгием. Он прибежал, запыхавшись, с таким же испуганным видом, как у всех, торопливо вынулиз дароносицы запасные Дары, совершил глухую исповедь, пробормотал разрешительные молитвы, велел приподнять голову умирающего, поднес потир и лжицу к самым губам его. Но губы были сжаты; зубы крепко стиснуты. Золотая лжица ударялась о них и звенела в трепетной руке о. Георгия. На плат спадали капли крови. Налицах у всех был ужас.
Вдруг в бесчувственном лице Петра промелькнулачевная мысль.
Он подошел к священнику и сказал: - Оставь! Не надо.
И царю показалось, или только почудилось, что умирающий улыбнулся ему последнею улыбкою.
В тот же самый час, как вчера, на том же самом месте, у изголовья царевича, солнце осветило белую стену. Белый
как лунь старичок держал в руках чашу, подобную солнцу.
Солнце потухло. Царевич вздохнул, как вздыхают засыпающие дети.
Лейб-медик пощупал руку его и сказал что-то на ухоМеншикову. Тот перекрестился и объявил торжественно:
- Его высочество, государь царевич Алексей Петрович преставился.
Все опустились на колени, кроме царя. Он был неподвижен. Лицо его казалось мертвее, чем лицо умершего.
"В России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом, и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу противцаря",- писал ганноверский резидент Вебер из Петербурга, извещая о смерти царевича.
"Кронпринц скончался не от удара, как здесь утверждают, а от меча или топора,- доносил резидент императорский, Плейер.- В день его смерти никого не пускалив крепость, и перед вечером заперли ее. Голландский плотник, работавший на новой башне собора и оставшийсятам на ночь незамеченным, вечером видел сверху, близпыточного каземата, головы каких-то людей и рассказало том своей теще, повивальной бабке голландского резидента. Тело кронпринца положено в простой гроб из плохих досок; голова несколько прикрыта, а шея обвязанаплатком со складками, как бы для бритья".
Голландский резидент Яков де Би послал донесениеГенеральным, Штатам, что царевич умер от растворенияжил, и что в Петербурге опасаются бунта.
Письма резидентов, вскрываемые в почтовой конторе, представлялись царю. Якова де Би схватили, привели впосольскую канцелярию и допрашивали "с пристрастием".
Взяли за караул и голландского плотника, работавшегона Петропавловском шпице, и тещу его, повивальную бабку.
В опровержении этих слухов, послано от имени царярусским резидентам при чужеземных дворах составленноеШафировым, Толстым и Меншиковым известие о кончине царевича: "По объявлении сентенции суда сыну нашему, мы, якоотец, боримы были натуральным милосердия подвигом содной стороны, попечением же должным о целости и впредьбудущей безопасности государства нашего с другой,- и немогли еще взять в сем многотрудном и важном деле своейрезолюции. Но всемогущий Бог, восхотев чрез Собственную волю и праведным Своим судом, по милости Своей, нас от такого сумнения и дом наш, и государство от опасности и стыда освободити, пресек вчерашнего дня (писаноиюня в 27 день) его, сына нашего Алексея, живот, поприключившейся ему, при объявлении оной сентенции иобличении его столь великих против нас и всего государства преступлений, жестокой болезни, которая вначалебыла подобна апоплексии. Но, хотя пото^ он и паки вчистую память пришел и, по должности христианской, исповедался и причастился Св. Тайн, и нас к себе просил, к которому мы, презрев все досады его, со всеминашими здесь сущими министры и сенаторы пришли, ион чистое исповедание и признание тех всех своих преступлений против нас, со многими покаятельными слезами и раскаянием, нам принес и от нас в том прощениепросил, которое мы, по христианской и родительской должности, и дали. И тако, он сего июня 26, около 6 часовпополудни, жизнь свою христиански скончал".
Следующий за смертью царевича день, 27 июня, девятую годовщину Полтавы, праздновали, как всегда: накрепости подняли желтый, с черным орлом, триумфальный штандарт, служили обедню у Троицы, палили изпушек, пировали на почтовом дворе, а ночью - в Летнемсаду, на открытой галерее над Невою, у подножия петербургской Венус, как сказано было в реляции, довольновеселились, под звуки нежной музыки, подобной вздохамлюбви из царства Венус:
Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы...
В ту же ночь тело царевича положено в гроб и перенесено из тюремного каземата в пустые деревянные хоромыблиз комендантского дома в крепости.
Утром вынесено к Троице, и "дозволено всякого чиналюдям, кто желал, приходить ко гробу его, царевича ивидеть тело его, и со оным прощаться".
В воскресенье, 29 июня, опять был праздник - тезоименитство царя. Опять служили обедню, палили изпушек, звонили во все колокола, обедали в Летнем дворце; вечером прибыли в адмиралтейство, где спущен был
новый фрегат "Старый Дуб"; на корабле происходилаобычная попойка; ночью сожжен фейерверк, и опять веселились довольно.
В понедельник, 30 июня, назначены похороны царевича. Отпевание было торжественное. Служили митрополитРязанский, Стефан, епископ Псковский, Феофан, еще шестьархиереев, два митрополита палестинских, архимандриты, протопопы, иеромонахи, иеродиаконы и восемнадцать приходских священников. Присутствовали государь, государыня, министры, сенаторы, весь воинский и гражданскийстан. Несметные толпы народа окружали церковь.
Гроб, обитый черным бархатом, стоял на высоком катафалке, под золотою белою парчою, охраняемый почетным караулом четырех лейб-гвардии Преображенского полка сержантов, со шпагами наголо.
У многих сановников головы болели от вчерашней попойки: в ушах звенели песни шутов: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке.
И в этот ясный летний день казались особенно мрачными тусклое пламя надгробных свечей, тихие звукинадгробного пения: Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, идежечесть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.
И заунывно повторяющийся возглас диакона: Аще молимся о упокоении души усопшаго раба БожияАлексия, и о еже проститися ему всякому прегрешениювольному же и невольному.
И глухо замирающий вопль хора: Надгробное рыдание творяще песнь: аллилуиа!
Кто-то в толпе вдруг заплакал громко, и дроганиепронеслось по всей церкви, когда запели последнюю песнь:
Зряще мя безгласна и бездыханна, приидите, ecu любящие мя, и целуйте мя последним целованием.
Первым подошел прощаться митрополит Стефан. Старик едва держался на ногах. Его вели под руки два протодиакона. Он поцеловал царевича в руку и в голову, потом наклонился и долго смотрел ему в лицо. Стефанхоронил в нем все, что любил - всю старину Московскую, патриаршество, свободу и величие древней церкви, свою последнюю надежду - "надежду Российскую".
После духовных по ступеням катафалка взошел царь.
Лицо его было такое же мертвое, как все последние дни.
Он взглянул в лицо сына.
Оно было светло и молодо, как будто еще просветлелои помолодело после смерти. На губах улыбка говорила: все хорошо, буди воля Господня во всем.
И в неподвижном лице Петра что-то задрожало, задвигалось, как будто открывалось с медленным, страшным усилием - наконец, открылось - и мертвое лицо ожило, просветлело, точно озаренное светом от лица усопшего.
Петр склонился к сыну и прижал губы к холоднымгубам его. Потом поднял глаза к небу - все увидели, чтоон плачет - перекрестился и сказал: - Буди воля Господня во всем.
Он теперь знал, что сын оправдает его перед ВечнымСудом и там объяснит ему то, чего не мог понять онздесь: что значит - Сын и Отец? '*
Народу объявили так же, как чужеземным дворам, что царевич умер от удара.
Но народ не поверил. Одни говорили, что он умерот побоев отца. Другие покачивали головами сомнительно: "Скоро-де это дело сделалось!", а иные утверждалипрямо, что, вместо царевича, положено в гроб тело какогото лейб-гвардии сержанта, который лицом похож на него, а сам царевич, будто бы, жив, от отца убежал не то вскиты за Волгу, не то в степные станицы, "на вольныереки", и там скрывается.
Через несколько лет, в Яменской казачьей станице, нареке Бузулук, появился некий Тимофей Труженик, повиду нищий бродяга, который на вопросы: кто он и откуда? - отвечал явно:
- С облака, с воздуха. Отец мой - костыль, сума матушка. Зовут меня Труженик, понеже тружусь Богуна дело великое.
А тайно говорил о себе:
- Я не мужик и не мужичий сын; я орел, орлов сын, мне орлу и быть! Я - царевич Алексей Петрович. Естьу меня на спине крест, а на лядвееНа бедре (церковнослав.).
шпага родимая...
И другие говорили о нем:
- Не простой он человек, и быть ему такому человеку, что потрясется вся земля!..
И в ярлыках подметных, которые рассылались от негопо казачьим станицам, было сказано: "Благословен еси Боже наш! Мы, царевич АлексейПетрович, идем искать своих законов отчих и дедовских, и на вас, казаков, как на каменную стену покладаемся, дабыпостояли вы за старую веру и за чернь, как было приотцах и дедах наших. И вы, голытьба, бурлаки, босякибесприютные, где нашего гласа не заслышите, идите донас денно и нощно!"
Труженик ходил по степям и собирал вольницу, обещая "открыть Городище, в коем есть знамение ПресвятыяБогородицы, и Евангелие, и Крест, и знамена царя Александра Македонского; и он, царевич Алексей Петрович, будет по тем знаменам царствовать; и тогда придет конецвека и наступит Антихрист; и сразится он, царевич, совсею силой вражьей и с самим Антихристом".
Труженика схватили, пытали и отрубили ему головукак самозванцу.
Но народ продолжал верить, что истинный царевичАлексей Петрович, когда придет час его,- явится, сядетна отчий престол, бояр переказнит, а чернь помилует.
Так для народа остался он и после смерти своей "надеждой Российскою".
Окончив розыск о царевиче, Петр 8 августа выехализ Петербурга в Ревель морем, во главе флота из 22 военных судов. Царский корабль был новый, недавно спущенный с Адмиралтейской верфи, девяностопушечный фрегат "Старый Дуб" - первый корабль, построенный по чертежам царя, без помощи иноземцев, весь из русскоголеса, одними русскими мастерами.
Однажды вечером, при выходе из Финского залива вБалтийское море, Петр стоял на корме у руля и правил.
Вечер был ненастный. Тяжкие, черные, словно железные, тучи громоздились низко над тяжкими, черными, тоже словно железными гребнями волн. Была сильнаякачка. Бледные клочья пены мелькали, как бледные рукияростно грозящих призраков. Порою волны перехлестывали за борт и дождем соленых брызг окачивали всех, стоявших на палубе, и больше всех царя-кормчего. Платьена нем вымокло; ледяная сырость пронизывала; ледянойветер бил в лицо. Но, как всегда на море, он чувствовалсебя бодрым, сильным и радостным. Смотрел пристальнов темную даль и твердою рукою правил. Все исполинскоетело фрегата дрожало от натиска волн, но крепок был"Старый Дуб" и слушался руля, как добрый конь - узды, прыгал с волны на волну, иногда опускался, как будтонырял, в седые пучины - казалось, не вынырнет,- нокаждый раз вылетал, торжествующий.
Петр думал о сыне. В первый раз думал обо всем, како прошлом - с великою грустью, но без страха, без мукии раскаяния, чувствуя и здесь, как во всей своей жизни, волю Вышних Судеб. "Велик, велик, да тяжеленек Петр и не вздохнуть под ним. Стоном стонет земля!" - вспомнились ему слова сына перед Сенатом.
"Как же быть?- думал Петр.-Стонет, небось, наковальня под молотом. Он, царь, и был в руке Господней молотом, который ковал Россию. Он разбудил ее страшным ударом.
Но если бы не он, спала бы она и доныне сном смертным".
И что случилось бы, останься царевич в живых?
Рано или поздно, воцарился бы, возвратил бы властьпопам, да старцам, длинным бородам, а те повернули быназад от Европы в Азию, угасили бы свет просвещения и погибла бы Россия.
- Будет шторм! - молвил старый голландский шкипер, подходя к царю.
Тот ничего не ответил и продолжал смотреть пристально вдаль.
Быстро темнело. Черные тучи спускались все ниже иниже к черным волнам.
Вдруг, на самом краю неба, сквозь узкую щель из-подтуч, сверкнуло солнце, как будто из раны брызнула кровь.
И железные тучи, железные волны обагрились кровью.
И чудно, и страшно было это кровавое море.
"Кровь! Кровь!" - подумал Петр и вспомнил пророчество сына:
"Кровь сына, кровь русских царей ты, первый, на плаху прольешь - и падет сия кровь от главы на главу допоследних царей, и погибнет весь род наш в крови. Затебя накажет Бог Россию!"
- Нет, Господи! - опять, как тогда, перед старой иконой с темным Ликом в терновом венце, молился Петр, мимо Сына Отцу, который жертвует Сыном.- Накажименя. Боже,- помилуй Россию!
- Будет шторм! - повторил старый шкипер, думая, что царь не расслышал его.-Говорил я давеча вашемувеличеству - лучше бы вернуться назад...
- Не бойся,- ответил Петр с улыбкою.- Крепок нашновый корабль: выдержит бурю. С нами Бог!
И твердою рукою правил Кормчий по железным икровавым волнам в неизвестную даль.
Солнце зашло, наступил мрак, и завыла буря.
ЭПИЛОГ
ХРИСТОС ГРЯДУЩИЙ
- Не истинна вера наша - и постоять не за что. О, еслибы нашел я самую истинную веру, то отдал бы за нееплоть свою на мелкие части раздробить!
Эти слова одного странника, который прошел все верыи ни одной не принял, часто вспоминал Тихон в своихдолгих скитаниях, после бегства из лесов Ветлужских, отКрасной Смерти.
Однажды, позднею осенью, в Нижегородской Печерской обители, где остановился он для отдыха и служилкнигописцем, один из монахов, о. Никодим, беседуя с нимнаедине о вере, сказал:
- Знаю, чего тебе надо, сынок. Живут на Москвелюди умные. Есть у них вода живая. Той воды напившись, жаждать не будешь вовек. Ступай к ним. Ежелисподобишься, откроют они тебе тайну великую...
- Какую тайну? - спросил Тихон жадно.
- А ты не спеши, голубок,- возразил монах строгои ласково,- поспешишь, людей насмешишь. Ежели ивпрямь хочешь тайне той приобщиться, искус молчанияприми. Что ни увидишь, ни услышишь,-- знай, молчи, да помалкивай. Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзание Ти дам, яко Иуда. Разумеешь?
- Разумею, отче! Как мертвец, безгласен буду...
- Ну, ладно,- продолжал о. Никодим.- Дам я тебеграмотку к Парфену Парамонычу, купцу Сафьянникову, мукой на Москве торгует. Отвезешь ему поклон мой, дагостинчик махонький, морошки керженской моченой кадушку. Кумовья мы с ним старые. Он тебя примет. Тыпо счетной части горазд, а ему такого молодца в лавкунадобно... Сейчас пойдешь, что ль, аль до весны погодишь? Время-то скоро зимнее. А у тебя одежишка плохенькая. Как бы не замерз?
- Сейчас, отче, сейчас!
- Ну, с Богом, сынок!
О. Никодим благословил Тихона в путь и дал емуобещанную грамотку, которую позволил прочесть:
"Возлюбленному брату во Христе, Парфену Парамонычу - радоваться.
Се - отрок Тихон.. Черствым хлебом не сыт, пирожковхочет мягоньких. Накорми голодного. Мир вам всем ирадость о Господе.
Смиренный о. Никодим"
По зимнему первопутку, с Макарье^ским рыбнымобозом, отправился Тихон в Москву.
Мучные лавки Сафьянникова находились на углу Третьей Мещанской и Малой Сухаревой площади.
Здесь приняли Тихона, несмотря на письмо о. Никодима, подозрительно. Назначили на испытание подручнымк дворнику для черной работы. Но видя, что он малыйтрезвый, усердный и хорошо умеет считать, перевели влавку и засадили за счетные книги.
Лавка была как лавка. Покупали, продавали, говорилиоб убытках и прибылях. Иногда только шептались о чемто по углам.
Однажды Митька крючник, простодушный, косолапыйвеликан, весь обсыпанный белою мучною пылью, таскаяна спине кули, запел при Тихоне странную песню:
Как у нас было на святой Руси, В славной матушке, каменной Москве, Во Мещанской Третьей улице Не два солнышка сокатилися, Тут два гостя ликовалися: Поклоняется гость Иван ТимофеевичДорогому гостю богатому, Даниле Филипповичу: Ты добро, сударь, пожаловалВ мою царскую палатушкуХлеба с солью покушати, И я рад тебя послушати, Про твое время последнее, И про твой Божий страшный суд.
- Митя, а Митя, кто такие Данило Филиппович даИван Тимофеевич? - спросил Тихон.
Застигнутый врасплох, Митька остановился, согнувшись под тяжестью огромного куля и выпучил глаза отудивления: - Аль Бога Саваофа да Христа не знаешь?
- Как же так Бог Саваоф, да Христос на ТретьейМещанской улице?.. - посмотрел на него Тихон с ещебольшим удивлением.
Но тот уже спохватился и, уходя, проворчал угрюмо: - Много будешь знать, рано состаришься...
Вскоре после того у Митьки сделалась ломота в пояснице - должно быть, надорвался, таскавши кули. Целыедни лежал он в своей подвальной каморке, стонал и охал.
Тихон посещал больного, поил шалфейной настойкой, натирал камфарным духом и другими зельями от знакомогонемца-аптекаря и, так как в подвале было сыро, то перевел Митьку в свою теплую светелку во втором жильенад главным амбаром. У Митьки сердце было доброе.
Он привязался к Тихону и стал беседовать с ним откровеннее.
Из этих бесед, а также из песен, которые певал онпри нем, узнал Тихон, что в начале царствования Алексея Михайловича, в Муромском уезде, в Стародубскойволости, в приходе Егорьевском, близ деревень Михайлицы и Бобынина, на гору Городину, перед великим собранием людей, "сокатил" на колеснице огненной, с ангелами и архангелами, херувимами и серафимами, сам Господь Бог Саваоф. Ангелы взлетели на небо, а Господьостался на земле, вселился в пречистую плоть ДанилыФилипповича, беглого солдата, а мужика оброчного, Ивана Тимофеевича, объявил своим Сыном Единородным, Иисусом Христом. И пошли они ходить по земле в образах нищенских.
Бегая от гонителей, терпели холод и голод, укрывалисьв свином хлеву, в яме падежной, в стогах соломы. Однажды спрятала их баба в подполье скотной избы. На полустоял теленок и намочил - "мокро полилося под пол;
Данило Филиппович, увидев то, сказал Ивану Тимофеевичу: тебя замочит! - а тот отвечал: чтобы Царя-то незамочило!"
Последние годы жили они в Москве, на Третьей Мещанской, в особом доме, который назван Сионским. Тутоба скончались и вознеслись на небеса во славе.
После Ивана Тимофеевича так же, как до него, "открывались" многие христы. "ибо Господь нигде так любезно обитать не желает, как в пречистой плоти человеческой, по реченному: вы есте храм Бога живого. Богтогда Христа рождает, когда все умирает. Христос во единой плоти подвиг свой кончил, а в других плотях начинает.
- Значит, много христов? - спросил Тихон.
- Дух един, плотей много,- отвечал Митька.
- И ныне есть? - продолжал Тихон, у которого сердце вдруг замерло от предчувствия тайны.
Митька молча кивнул головою.
- Где же Он?
- Не пытай. Сказать не можно. Сам увидишь, ежелисподобишься...
И Митька замолчал, как воды в рот набрал.
Не бо врагом Твоим тайну повем - вспомнил Тихон.
Несколько дней спустя, сидел он вечером в лавке надсчетными книгами.
Вечер был субботний. Торговля уже кончилась. Ноподъехал новый обоз, и крючники таскали кули с подвод. В отворявшуюся дверь врывались клубы морозногопара, скрип шагов по снегу и вечерний благовест. Снежные белые крыши черных бревенчатых домиков ТретьейМещанской светились долгим и ровным, розовым светомна ясном, золотисто-лиловом небе. В лавке было темно;
только в глубине ее, среди наваленных до потолка мучных кулей, перед образом Николы Чудотворца теплиласьлампадка.
Парфен Парамоныч Сафьянников, толстый, белобородый, красноносый старик, похожий на дедушку-Мороза, и старший приказчик Емельян Ретивой, сутулый, рыжий, лысый, с безобразным и умным лицом, напоминавшимдревнюю маску Фавна, пили горячий сбитень и слушалирассказы Тихона про житие старцев заволжских.
- А ты, Емельян Иваныч, как мыслишь, по старым, аль новым книгам спастись надлежит? - спросил Тихон.
- Жил-был человек на Руси, Данилой Филипповичемзвать,- произнес Емельян, усмехаясь,- читал книги, читал, все прочел, а толку, видит, мало - собрал их в куль, да бросил в Волгу. Ни в старых-де книгах, ни в новыхнет спасения,- а нужна единая
Книга золотая, Книга животная, Книга голубиная Сам Сударь Дух Святой!
Последние слова он спел на тот же лад, как Митькапевал свои странные песни.
- Где ж эта книга? - допытывался Тихон робко ижадно.
- А вон, гляди!
Он указал ему в открытую дверь на небо.
- Вот тебе и книга! Солнышком, что перышком златым, сам Господь Бог пишет в ней словеса жизни вечной. Как прочтешь их,- постигнешь всю тайну небеснуюи тайну земную...
Емельян посмотрел на него пристально, и от этоговзора стало вдруг Тихону жутко, как будто заглянул онв бездонно-прозрачную темную воду.
А Емельян, перемигнувшись с хозяином, внезапноумолк.
- Так значит ни в старой, ни в новой церкви нетспасения? - заговорил поспешно Тихон, боясь, чтобы онсовсем не замолчал, как давеча Митька.
- Что ваши церкви? -пожал Емельян плечами презрительно.- Мурашиные гнезда, синагоги ветхие, толкучки жидовские! Воры рубили, волы возили. Благодать-товся у вас окаменела. Духом была и огнем, стала дорогимкаменьем, да золотом на иконах ваших, да ризах поповских. Очерствело слово Божие, сухарями стало черствыми - не сжуешь, только зубы обломаешь!
И наклонившись к Тихону, прибавил шепотом: - Есть церковь истинная, новая, тайная, светлица светлая, из кипариса, барбариса и аниса срубленная, горницаСионская! Не сухарей тех черствых, а пирожков горяченьких, да мягоньких, прямо из печи там кушают слов живых из уст пророческих; там веселие райское, небесное, пиво духовное, о нем же церковь поет; приидите, пиво паем новое, нетления источник, из гроба одождившаХриста.
- То-то пивушко! .Человек устами не пьет, а пьян живет,- воскликнул Парфен Парамоныч и, вдруг закативглаза к потолку, фистулою неожиданно тонкой запел вполголоса:
Варил пивушко-то Бог, Затирал Святой Дух...
И Ретивой, и Митька подпевали, подтягивали, притопывали в лад ногами, подергивали плечами, словно подмывало их пуститься в пляс. И у всех троих глаза сталипьяные.
Варил пивушко-то Бог, Затирал Святой Дух, Сама Матушка сливала, Вкупе с Богом пребывала;
Святы ангелы носили, Херувимы разносили.
Тихону казалось, что до него доносится топот бесчисленных ног, отзвук стремительной пляски, и было вэтой песне что-то пьяное, дикое, страшное, от чего захватывало дух и хотелось слушать, слушать без конца.
Но сразу, так же внезапно как начали, умолкли всетрое.
Емельян стал просматривать счетные книги. Митькаподнял сброшенный куль и понес дальше, а Парфен Парамоныч провел рукою по лицу, как будто стирая с негочто-то, встал, зевнул, лениво потягиваясь, перекрестил роти проговорил обыкновенным хозяйским голосом, каким, бывало, каждый вечер говаривал:
- Ну, молодцы, ступай ужинать! Щи да каша простынут.
И опять лавка стала, как лавка - словно ничего ине было.
Тихон очнулся, тоже встал, но вдруг, точно какая-тосила бросила его на пол - весь дрожащий, бледный, упална колени, протянул руки и воскликнул:
- Батюшки родимые! Сжальтесь, помилуйте! Мочимоей больше нет, истомилась душа моя, желая во дворыГосподни! Примите в общение святое, откройте мне тайну вашу великую!..
- Вишь, какой прыткий! - посмотрел на него Емельян со своей хитрой усмешкой.- Скоро, брат, сказка сказывается, да не скоро дело делается. Надо сперва спроситьБатюшку. Может, и сподобишься. А пока ешь пирог сгрибами, да держи язык за зубами - знай, молчи дапомалкивай.
И все пошли ужинать, как ни в чем не бывало.
Ни в этот день, ни в следующий не было речи ни окаких тайнах. Когда Тихон сам заговаривал, все молчалии глядели на него подозрительно. Словно какая-то завеса приподнялась перед ним и тотчас вновь опустилась.
Но он уже не мог забыть того, что видел.
Был сам не свой, ходил, как потерянный, слушал и непонимал, отвечал невпопад, путал счеты. Хозяин бранилего. Тихон боялся, что его совсем прогонят из лавки.
Но в субботу, ровно через неделю, поздно вечером, когда он сидел у себя в светелке один, вошел Митька.
- Едем! - объявил он поспешно и радостно.
- Куда?
- К Батюшке в гости.
Не смея расспрашивать, Тихон торопливо оделся, сошел вниз и увидел у крыльца хозяйские сани.
В них сидел Емельян и Парфен Парамоныч, закутанный в шубу.
Тихон примостился у ног их, Митька сел на облучок, и они понеслись по ночным пустынным улицам. Ночьбыла тихая, светлая. Луна - в чешуе перламутровых тучек. Переехали по льду через Москву-реку и долго кружили по глухим переулкам Замоскворечья. Наконец, мелькнули в лунной мгле, среди снежного поля, мутно-розовые, с белыми зубцами и башнями, стены Донского монастыря.
На углу Донской и Шабельской слезли с саней. Митька въехал во двор и, оставив там сани с лошадьми, вернулся. Пошли дальше пешком вдоль длинных, покривившихся, занесенных снегом, заборов. Завернули в тупик, где по колено увязли в снегу. Подойдя к воротам о двухщитках с железными петлями, постучались в калитку.
Им отворили не сразу, сперва окликнули, кто и откуда.
За калиткой был большой двор со многими службами.
Но, кроме старика-привратника, кругом ни души - ниогня, ни лая собаки-точно все вымерло. Двор кончился, и они стали пробираться узенькою, хорошо протоптанноютропинкою, между высокими сугробами снега, по каким-тозадворкам, не то пустырям, не то огородам. Пройдя вторые ворота, уже с незапертою калиткою, вошли в плодовый сад, где яблони и вишни белели в снегу, как в весеннем цвету. Была такая тишина, словно за тысячи верстот жилья. В конце сада виделся большой, деревянныйдом. Взошли на крыльцо, опять постучались, опять изнутри окликнули. Отворил угрюмый малый в скуфейке идолгополом кафтане, похожий на монастырского служку.
В просторных сенях висело по стенам, лежало на сундуках и лавках много верхнего платья, мужского и женского, простые тулупы, богатые шубы, старинные русскиешапки, новые немецкие трехуголки и монашеские клобуки.
Когда вошедшие сняли шубы, Ретивой спросил Тихона трижды:
- Хочешь ли, сыне, причаститься тайне Божьей?
И Тихон трижды ответил: - Хочу.
Емельян завязал ему глаза платком и повел за руку.
Долго шли по бесконечным переходам, то спускались, то подымались по лестницам.
Наконец, остановившись, Емельян велел Тихону раздеться донага и надел на него длинную, полотняную рубаху, на ноги нитяные чулки без сапог, произнося словаОткровения: - Побеждаяй, той облечется в ризы белыя.
Потом пошли дальше. Последняя лестница была такаякрутая, что Тихон должен был держаться обеими рукамиза плечи Митьки, шедшего впереди, чтоб не оступитьсясослепу.
Пахнуло земляною сыростью, точно из погреба, илиподполья. Последняя дверь отворилась, и они вошли вжарко натопленную горницу, где, судя по шепоту и шелесту шагов, было много народу. Емельян велел Тихонустать на колени, трижды поклониться в землю и произносить за ним слова, которые говорил ему на ухо:
- Клянусь душою моею, Богом и страшным судом Егопретерпеть кнут и огонь, и топор, и плаху, и всякую мукуи смерть, а от веры святой не отречься, и о том, что увижу, или услышу, "икому не сказывать, ни отцу родному, ниотцу духовному. Не бо врагам Твоим тайну повем, нилобзание Ти дам, яко Иуда. Аминь.
Когда он кончил, усадили его на лавку и сняли с глазповязку.
Он увидел большую низкую комнату; в углу образа;
перед ними множество горящих свечей; на белой штукатурке стен - темные пятна сырости; кое-где даже струйкиводы, которая стекала с потолка, просачиваясь в щели межчерных просмоленных досок. Было душно, как в бане.
Пар стоял в воздухе, окружая пламя свечей туманноюрадугой. На лавках по стенам сидели мужчины с однойстороны, с другой - женщины, все в одинаковых длинных белых рубахах, видимо, надетых прямо на голое телои в нитяных чулках без сапог.
- Царица! Царица! - пронеслось благоговейным шепотом.
Открылась дверь и вошла высокая стройная женщинав черном платье и с белым платком на голове. Все всталии поклонились ей в пояс.
- Акулина Мокеевна, Матушка, Царица Небесная! шепнул Тихону Митька.
Женщина прошла к образам и села под ними, самакак образ. Все стали подходить к ней, по очереди, кланяться в ноги и целовать в колено, как будто прикладывались к образу.
Емельян подвел Тихона и сказал: - Изволь крестить. Матушка! Новенький...
Тихон стал на колени и поднял на нее глаза: онабыла смугла, уже не молода, лет под сорок, с тонкимиморщинками около темных, словно углем подведенных век, густыми, почти сросшимися, черными бровями, с чернымпушком над верхней губой - "точно цыганка, аль черкешенка", подумал он. Но когда она глянула на него своимибольшими тускло-черными глазами, он вдруг понял, какона хороша.
Трижды перекрестила его Матушка свечою, почти касаясь пламенем лба, груди и плеч.
- Во имя Отца и Сына и Духа Святого, крещаетсяраб Божий Тихон Духом Святым и огнем!
Потом легким и быстрым, видимо, давно привычнымдвижением, распахнула на себе платье, и он увидел всеее прекрасное, юное, как у семнадцатилетней девушки, золотисто-смуглое, точно из слоновой кости точеное, тело.
Ретивой подталкивал его сзади и шептал ему на ухо: - Целуй во чрево пресвятое, да в сосцы пречистые!
Тихон потупил глаза в смущеньи.
- Не бойся, дитятко! - проговорила Акулина с такоюласкою, что ему почудилось, будто бы слышит он голосматери и сестры, и возлюбленной вместе.
И вспомнилось, как в дремучем лесу у Круглого озера, целовал он землю и глядел на небо, и чувствовал, чтоземля и небо - одно, и плакал, и молился:
Чудная Царица Богородица, Земля, земля, Мати сырая!
С благоговением, как образ, поцеловал он триждыэто прекрасное тело. На него повеяло страшным запахом; лукавая усмешка промелькнула на губах ее-и отэтого запаха и от этой усмешки ему стало жутко.
Но платье запахнулось - и опять сидела она передним, величавая, строгая, святая - икона среди икон.
Когда Тихон с Емельяном вернулись на прежнее место, все запели хором, по-церковному, уныло и протяжно:
Дай нам. Господи, Исуса Христа, Дай нам. Сударь, Сына Божия, И Святого Духа Утешителя!
Умолкли на минуту; потом начали снова, но уже другим, веселым, быстрым, словно плясовым, напевом, притопывая ногами, прихлопывая в ладоши - и у всех глаза
стали пьяные.
Как у нас на ДонуСам Спаситель во дому, И со ангелами, Со архангелами, С херувимами. Сударь, С серафимамиИ со всею Силою Небесною.
Вдруг вскочил с лавки старик благообразного постноговида, каких пишут на иконах св. Сергия Радонежского, выбежал на середину горницы и начал кружиться.
Потом девушка, лет четырнадцати, почти ребенок, ноуже беременная, тоненькая как тростинка, с шеей длинной, как стебель цветка, тоже вскочила и пошла кругом, плавно, как лебедь.
- Марьюшка-дурочка,- указал на нее Емельян Тихону,- немая, говорить не умеет, только мычит, а как Духнакатит, поет что твой соловушко!
Девушка пела детским, как серебро звенящим голосом:
Полно, пташечки, сидеть, Нам пришла пора лететьИз острогов, из затворов, Из темничныих запоров.
И махала рукавами рубахи, как белыми крыльями.
Парфен Парамоныч сорвался с лавки, словно вихремподхваченный, подбежал к Марьюшке, взял ее за рукии завертелся с нею, как белый медведь со Снегурочкой.
Никогда не поверил бы Тихон, чтоб эта грузная тушамогла плясать с такою воздушною легкостью. Кружась, как волчок, заливался он, пел своею тонкой фистулою:
На седьмом на небесиСам Спаситель закатал.
Ай, душки, душки, душки!
У Христа-то башмачки, Ведь сафьяненькие, Мелкостроченные!
Все новые и новые начинали кружиться.
Плясал, и не хуже других, человек с деревяшкойвместо ноги - как узнал впоследствии Тихон - отставнойкапитан Смурыгин, раненный при штурме Азова.
Низенькая, кругленькая тетка, с почтенными седымибуклями, княжна Хованская вертелась, как шар. А рядомс нею долговязый сапожный мастер, Яшка Бурдаев прыгал, высоко вскидывая руки и ноги, кривляясь и корчась, как тот огромный вялый комар, с ломающимися ногами, которого зовут караморой, и выкрикивал:
Поплясахом, погорахомНа Сионскую гору!..
Теперь уже почти все плясали, не только в "одиночку"
и "всхватку" - вдвоем, но и целыми рядами - "стеночкой", "уголышком", "крестиком", "кораблем Давидовым", "цветочками и ленточками".
- Сими различными круженьями,- объяснял Емельян Тихону,- изображаются пляски небесные ангелов иархангелов, парящих вкруг престола Божия, маханьем жерук,- мановенье крыл ангельских. Небо и земля единосуть: что на небеси горе, то и на земле низу.
Пляска становилась все стремительней, так что вихрьнаполнял горницу, и, казалось, не сами они пляшут, акакая-то сила кружит их с такой быстротою, что не видно было лиц, на голове вставали дыбом волосы, рубахираздувались, как трубы, и человек превращался в белыйвертящийся столб.
Во время кружения, одни свистели, шипели, другиегоготали, кричали неистово, и казалось тоже, что не самиони, а кто-то за них кричит:
Накатил! Накатил!
Дух, Свят, Дух, Кати, кати! Ух!
И падали на пол, в судорогах, с пеною у рта, какбесноватые, и пророчествовали, большею частью, впрочем, невразумительно. Иные в изнеможении останавливались, с лицами красными как кумач, или белыми как полотно;
пот лил с них ручьями; его вытирали полотенцами, выжимали мокрые насквозь рубахи, так что на полу стоялилужи; это потение называлось "банею пакибытия". И едвауспев отдышаться, опять пускались в пляс.
Вдруг все сразу остановились, пали ниц. Наступилатишина мертвая, и, так же как давеча при входе Царицы, пронеслось благоговейнейшим шепотом: - Царь! Царь!
Вошел человек лет тридцати в белой длинной одеждеиз ткани полупрозрачной, так что сквозило тело, с женоподобным лицом, таким же нерусским, как у АкулиныМокеевны, но еще более чуждой и необычайной прелести.
- Кто это? - спросил Тихон рядом с ним лежавшегоМитьку.
- Христос Батюшка! - ответил тот.
Тихон узнал потом, что это беглый казак, АверьянкаБеспалый, сын запорожца и пленной гречанки.
Батюшка подошел к Матушке, которая встала передним почтительно, и "поликовался" с нею, обнял и поцеловал трижды в уста.
Потом вышел на середину горницы и стал на небольшоекруглое возвышение из досок, вроде тех крышек, которыми закрываются устья колодцев.
Все запели громогласно и торжественно:
Растворилися седьмые небеса, Сокатилися златые колеса, Золотые, еще огненные Сударь Дух Святой покатывает.
Под ним белый конь не прост, У коня жемчужный хвост, Из ноздрей огонь горит, Очи камень Маргарит.
Накатил! Накатил!
Дух, Свят, Дух, Кати, кати! Ух!
Батюшка благословил детушек - и опять началось кружение, еще более неистовое, между двумя недвижнымипределами - Матушкой на самом краю и Батюшкой всамом средоточии вертящихся кругов. Батюшка изредкамедленно взмахивал руками, и при каждое взмахе ускорялась пляска. Слышались нечеловеческие крики: - Эва-эво! Эва-эво!
Тихону вспомнилось, что в старинных латинских комментариях к Павсанию читал он, будто бы древние вакхии вакханки приветствовали бога Диониса почти однозвучными криками: "Эван-Эво!" Каким чудом проникли, словно просочились вместе с подземными водами, эти тайныумершего бога с вершин Киферона в подполья Замоскворецких задворков?
Он смотрел на крутящийся белый смерч пляски и минутами терял сознание. Время остановилось. Все исчезло.
Все цвета слились в одну белизну - казалось, в белуюбездну белые птицы летят. И ничего нет - его самогонет. Есть только белая бездна, белая смерть.
Он очнулся, когда Емельян взял его за руку и сказал: - Пойдем!
Хотя свет дневной не проникал в подполье, Тихончувствовал утро. Догоревшие свечи коптили. Духота быланестерпимая, смрадная. Лужи пота на полу подтираливетошками. Радение кончилось. Царь и царица ушли. Одни, пробираясь к выходу, шатаясь и держась за стены, ползли, как сонные мухи. Другие, свалившись на пол, спали мертвым сном, похожим на обморок. Иные сидели на лавках, понурив головы, с такими лицами, как у пьяных, которыхтошнит. Словно белые птицы упали на землю и расшиблись до смерти.
С этого дня Тихон стал ходить на все радения. Митька научил его плясать. Сначала было стыдно, но потом онпривык и так пристрастился к пляске, что не мог без нее жить.
Все новые и новые тайны открывались ему на радениях.
Но порой казалось, что самую главную и страшнуютайну от него скрывают. По тому, что видел и слышал, догадывался он, что братья и сестры живут в плотскомобщении.
- Мы - херувимы неженимые, в чистоте живем огненной,- говорили они.- То не блуд, когда брат с сестрой в любви живут Христовой, истинной, а блуд искверна - брак церковный. Он пред Богом мерзость, пред людьми дерзость. Муж да жена - одна сатана, проклятые гнездники; а дети - осколки, щенята поганые!
Детей, рожденных от мужей неверных, матери подкидывали в бани торговые, или убивали собственными руками.
Однажды Митька простодушно объявил Тихону, чтоживет с двумя родными сестрами, монашками из монастыря Новодевичьего; а Емельян Иванович, пророк и учитель, с тринадцатью женами и девками.
- Которая у него на духу побывает, та с ним и
живет.
Тихон был смущен этим признанием и после того несколько дней избегал Ретивого, не смел глядеть ему в глаза.
Тот, заметив это смущение, заговорил с ним наединеласково:
- Слушай-ка, дитятко, открою тебе тайну великую!
Ежели хочешь быть жив, умертви. Господа ради, не токмоплоть свою, но и душу, и разум, и самую совесть. Обнажись всех уставов и правил, всех добродетелей, поста, воздержания, девства. Обнажись самой святости. Сойдив себя, как в могилу. Тогда, мертвец таинственный, воскреснешь, и вселится в тебя Дух Святый, и уже не лишишься Его, как бы ни жил и что бы ни делал...
Безобразное лицо Ретивого - маска фавна - светилосьтаким дерзновением и такою хитростью, что Тихону стало страшно: не мог он решить, кто перед ним - пророкили бесноватый?
- Аль о том соблазняешься,- продолжал тот еще ласковей.- что творим блуд, как люди о нас говорят? Знаем, что несходны дела наши многие с праведностью вашейчеловеческой. Да как нам быть? Нет у нас воли своей.
Дух нами действует, и самые неистовства жизни нашейсуть непостижный путь Промысла Божия. Скажу о себе: когда с девами и женами имею соитие,- совесть меня втом отнюдь не обличает, но паче радость и сладостьв сердце кипят несказанные. Сойди с небес ангел тогда искажи: не так-де живешь, Емельян!-и то не послушаю.
Бог мой меня оправдал, а вы кто судите? Грех мой знаете, а милости Божией со мною не знаете. Вы скажете: кайся,- а я скажу, не в чем. Кто пришел, тому не нужно, что прошел. На что нам ваша праведность? Пошли нас вад - и там спасемся; всели в рай - и там радости большене встретим. В пучине Духа, яко камень в море, утопаем.
Но от внешних таимся: сего ради, инде и подуриваем, дабысовсем-то не узнали... Так-то, миленький!
Емельян смотрел в глаза Тихону, усмехаясь двусмысленно, а тот испытывал от этих слов учителя такое чувство, как от кружения пляски: точно летел и не знал, куда летит, вверх или вниз, к Богу или к черту.
Однажды Матушка в конце радения, на Вербной неделе, раздала всем пучки вербы и святые жгутики, свернутые из узких полотенец. Братья спустили рубахи попояс, сестры - сзади тоже по пояс, а спереди по груди, и пошли кругом, ударяя себя розгами и святыми жгутиками, одни с громкой песней: Богу порадейте, Плотей не жалейте!
Богу послужите, Марфу не щадите!
Другие с тихим свистом: Хлыщу, хлыщу, Христа ищу!
Били себя также завернутыми в тряпки железнымиядрами, подобием пращей; резались ножами, так что кровьтекла, и, глядя на Батюшку, кликали: - Эва-эво! Эва-эво!
Тихон ударял себя жгутиком, и, под ласковым взоромАкулины Мокеевны, которая, казалось ему, глядит нанего, на него одного, боль от ударов была чем острее, темсладостней. Все тело истаивало от сладости, как воск отогня, и он хотел бы истаять, сгореть до конца перед Матушкой, как свеча перед образом.
Вдруг свечи стали гаснуть, одна за другой, как будтопотушенные вихрем пляски. Погасли все, наступила тьма и так же, как некогда в срубе самосожженцев, в ночьперед Красною Смертью, послышались шепоты, шорохи, шелесты, поцелуи и вздохи любви. Тела с телами сплетались, как будто во тьме шевелилось одно исполинскоетело со многими членами. Чьи-то жадные цепкие рукипротянулись к Тихону, схватили, повалили его.
- Тишенька, Тишенька, миленький, женишок мой, Христосик возлюбленный! - услышал он страстный шепоти узнал Матушку.
Ему казалось, что какие-то огромные насекомые, пауки и паучихи, свившись клубом, пожирают друг другав чудовищной похоти.
Он оттолкнул Матушку, вскочил, хотел бежать. Но скаждым шагом наступал на голые тела, давил их, скользил, спотыкался, падал, опять вскакивал. А жадные цепкие руки хватали, ловили, ласкали бесстыдными ласками.
И он слабел и чувствовал, что сейчас ослабеет совсем, упадет в это страшное общее тело, как в теплую темнуютину - и вдруг перевернется все, верхнее сделается нижним, нижнее - верхним - и в последнем ужасе будет последний восторг.
С отчаянным усилием рванулся, добрался до двери, схватился за ручку замка, но не мог отпереть: дверьбыла заперта на ключ. Упал на пол в изнеможении. Тутбыло меньше тел, чем на середине горницы, и его на минуту оставили в покое.
Вдруг опять чьи-то худенькие, маленькие, точно детские, руки прикоснулись к нему. Послышался косноязычный лепет Марьюшки-дурочки, которая старалась что-тосказать и не могла. Наконец он понял несколько слов:
- Пойдем, пойдем... Выведу...- лепетала она и тащила его за руку. Он почувствовал в руке ее ключ и пошелза нею.
Вдоль стен, где было свободнее, она провела его к углус образами. Здесь наклонилась и его заставила нагнуться, приподняла висевшую перед образом Еммануила парчовую пелену, нащупала дверцу, вроде люка в погреб, отперла, шмыгнула в щель проворно, как ящерица, и емупомогла пролезть. Подземным ходом вышли они на знакомую Тихону лестницу. Поднявшись по ней, вошли вбольшую горницу, которая служила для переодевания. Лунаглядела в окна. По стенам висели белые радельные рубахи, похожие, в лунном свете, на призраки.
Когда Тихон вздохнул свежим воздухом, увидел вокне голубой искрящийся снег и звезды,- такая радостьнаполнила душу его, что он долго не мог прийти в себя, только пожимал худенькие детские руки Марьюшки.
Теперь только заметил он, что она уже не беременна, и вспомнил, что на днях ему сказывал Митька, будто быродила она мальчика, который объявлен Христосиком, потому что зачат от самого Батюшки, по наитию Духа: "Не от крови-де, не от хотения плоти, не от хотения мужа, но от Бога родился".
Марьюшка усадила на лавку Тихона, сама села рядомс ним и опять с неимоверным усилием начала ему говорить что-то. Но, вместо слов, выходило бормотание, мычание, в котором он, сколько ни вслушивался, ничего немог понять. Наконец, убедившись, что он ее не поймет, умолкла и заплакала. Он обнял ее, положил голову еек себе на грудь и стал тихонько гладить волосы, мягкиеи светлые, как лен в лунном луче. Она вся дрожала, иему казалось, что в руках его бьется пойманная птичка.
Наконец, подняла на него свои большие влажные глаза, темно-голубые, как васильки под росою, улыбнуласьсквозь слезы, чутко насторожилась, как будто прислушиваясь, вытянула шею, длинную, тонкую, как стебель цветка, и вдруг детским, ясным как серебро, голоском, какимпевала на радениях, не то зашептала, не то запела емуна ухо - и тотчас перестала заикаться слова сделалисьвнятными в этом полупении, полушепоте:
- Ох, Тишенька, ох, Тишенька, спаси меня от лишенька! Убьют они, убьют Иванушку!..
- Какого Иванушку!..
- А сыночек-то мой, мальчик мой бедненький...
- Зачем убивать? - усумнился Тихон, которому слова ее казались бредом.
- Чтобы кровью живой причаститься,- шепнулаМарьюшка, прижимаясь к нему с беспредельным ужасом.Для того-де, говорят. Христосик и рождается. Агнец пренепорочный, чтоб заклатися и датися в снедь верным.
Не живой, будто, младенец, а только видение, иконкасвятая, плоть нетленная - ни страдать, ни умереть неможет... Да врут они все, окаянные! Я знаю, Тишенька: мальчик мой - живенький. И не Христосик он, а Иванушка... Родненький мой! Никому не отдам, сама пропаду, а его не отдам... Тишенька, ох, Тишенька, спасименя от лишенька!..
Опять речь ее стала невнятною. Наконец она умолкла, склонилась головой на плечо его и не то забылась, не то задремала.
Наступило утро. За дверью послышались шаги. Марьюшка встрепенулась, готовясь бежать. Они попрощались, перекрестили друг друга, и Тихон обещал ей, что защититИванушку.
- Дурочка! - успокаивал он себя.- Сама не знает, что говорит. Должно быть, померещилось.
На Страстной Четверг назначено было радение. Понеясным намекам Тихон догадывался, что на этом радении совершится великое таинство - уж не то ли. о котором говорила Марьюшка? - думал он с ужасом. Искал ее, хотел посоветоваться, что делать, но она пропала. Можетбыть, ее нарочно спрятали. На него нашло оцепенениебреда. Он почти не мог думать о том, что будет. Еслибы не Марьюшка,- бежал бы тотчас.
В Страстной Четверг, около полуночи, как всегда, поехали на радение.
Когда Тихон вошел в Сионскую горницу и оглянулсобрание, ему показалось, что все в таком же ужасе и оцепенении бреда, как он. Словно не по своей воле делалито, что делали.
Матушки не было.
Вошел Батюшка. Лицо его было мертвенно-бледное, необычайно-прекрасное, напомнило Тихону виденное им всобрании древностей у Якова Брюса на резных камняхи камеях изображение бога Вакха-Диониса.
Началось радение. Никогда еще не кружился так бешено белый смерч пляски. Как будто летели, гонимыеужасом, белые птицы в белую бездну.
Чтобы не внушить подозрений, Тихон тоже плясал.
Но старался не поддаться опьянению пляски. Часто выходил из круга, присаживался на лавку, как будто дляотдыха, следил за всеми и думал об Иванушке.
Уже приходили в исступление, уже не своими голосами вскрикивали: "Накатил!"
Тихон, как ни боролся, чувствовал, что слабеет, теряет над собою власть. Сидя на лавке, судорожно хваталсяза нее руками, чтобы не сорваться и не улететь в этомбешеном смерче, который кружился быстрее, быстрее, быстрее. Вдруг также вскрикнул не своим голосом - и нанего накатило, подняло, понесло, закружило.
Последний страшный общий вопль: - Эва-эво!
И вдруг все остановились, пали ниц, как громом пораженные, закрыв лица руками. Белые рубахи покрыли пол, как белые крылья.
- Се, Агнец непорочный приходит заклатися и датися в снедь верным,- в тишине раздался из подпольяголос Матушки, глухой и таинственный, как будто говорила сама "Земля-Земля, Мати сырая".
Царица вышла оттуда, держа в руках серебрянуючашу, вроде небольшой купели, с лежавшим в ней на свитых белых пеленах голым младенцем. Он спал: должнобыть, напоили сонным зельем. Множество горящих восковых свечей стояло на тонком деревянном обруче, прикрепленном спицами к подножию купели, так что огниприходились почти в уровень с краями чаши и озарялимладенца ярким светом. Казалось, он лежит внутри купавы с огненным венчиком.
Царица поднесла купель к Царю, возглашая: - Твоя от Твоих Тебе приносяща за всех и за вся.
Царь осенил младенца трижды крестным знамением.
- Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого.
Потом взял его на руки и занес над ним нож.
Тихон лежал, как все, ничком, закрыв лицо руками.
Но глядел одним глазом сквозь пальцы украдкою и виделвсе. Ему казалось, что тело Младенца сияет, как солнце, что это не Иванушка, а таинственный Агнец, закланныйот начала мира, и что лицо того, кто занес над ним нож, как лицо Бога. И ждал он с непомерным ужасом и желалнепомерным желанием, чтоб вонзился нож в белое тело, и пролилась алая кровь. Тогда все исполнится, перевернется все-и в последнем ужасе будет последний восторг.
Вдруг младенец заплакал. Батюшка усмехнулся - и отэтой усмешки лицо бога превратилось в лицо зверя.
"Зверь, дьявол, Антихрист!"...- блеснуло в уме Тихона. И внезапная, страшная, нездешняя тоска сжалаему сердце. Но в то же мгновение-словно кто-то разОудил его-он очнулся от бреда. Вскочил, бросился на Аверьянку Беспалого, схватил его за руку и остановил удар.
Все вскочили, устремились на Тихона и растерзалибы его, если бы не послышался громовой стук в дверь.
Ее ломали снаружи. Обе половинки зашатались, рухнули, и в горницу вбежала Марьюшка, а за нею люди в зеленыхкафтанах и треуголках, со шпагами наголо: это были солдаты. Тихону казались они ангелами Божьими.
В глазах его потемнело. Он почувствовал тяжесть в плече, поднял к нему руку и нащупал что-то теплое, липкое: то была кровь; должно быть, в свалке ранили его ножом.
Он закрыл глаза и увидел красное пламя горящегосруба, красную смерть. Белые птицы летели в красномпламени. Он подумал: "Страшнее, чем красная, белаясмерть" - и лишился сознания.
Дело о еретиках разбиралось в новоучрежденномСв. Синоде.
По приговору суда, беглого казака Аверьянку Беспалого и родную сестру его, Акулину, колесовали. Остальных били плетьми, рвали им ноздри, мужчин сослали накаторгу, баб - на прядильные дворы и в монастырскиетюрьмы.
Тихона, который едва не умер от раны в острожнойбольнице, спас прежний покровитель, генерал Яков Вилимович Брюс. Он взял его к себе в дом, вылечил и ходатайствовал за него у Новгородского архиерея, ФеофанаПрокоповича. Феофан принял участие в Тихоне, желаяпоказать на нем пастырское милосердие к заблудшим овцам, которое всегда проповедовал: "С противниками церкви поступать надлежит с кротостью и разумом, а не так, как ныне, жестокими словами и отчуждением". Хотелтакже, чтобы отречение Тихона от ереси и принятие егов лоно православной церкви послужили примером дляпрочих еретиков и раскольников.
Феофан избавил его от плетей и от ссылки, взял ксебе на покаяние и увез в Петербург.
В Петербурге архиерейское подворье находилось наАптекарском острове, на речке Карповке, среди густоголеса. В нижнем жилье дома помещалась библиотека. Заметив любовь Тихона к книгам, Феофан поручил ему привести в порядок библиотеку. Окна ее, выходившие прямо влес, часто бывали открыты, потому что стояли жаркие летние дни, и тишина леса сливалась с тишиною книгохранилища, шелест листьев - с шелестом страниц. Слышалсястук дятла, кукованье кукушки. Видно было, как на леснуюпрогалину выходит чета круторогих лосей, которых пригнали сюда с Петровского, тогда еще совсем дикого, острова.
Зеленоватый сумрак наполнял комнату. Было свежо иуютно. Тихон проводил здесь целые дни, роясь в книгах.
Ему казалось, что он вернулся в библиотеку Якова Брюса и что все эти четыре года скитаний - только сон.
Феофан был к нему добр. Не торопил возвращениемв лоно православной церкви, только указал для прочтения, за недостатком русского катехизиса, на нескольких немецких богословов и на досуге беседовал с ним о прочитанном, исправляя ошибки протестантов, согласно с учением церкви греко-российской. В остальное время давалему свободу заниматься чем угодно.
Тихон опять принялся за математику. В холоде разума отдыхал он от огня безумия, от бреда Красной и Белой смерти.
Перечитывал также философов - Декарта, Лейбница, Спинозу. Вспоминал слова пастора Глюка: "Истинная философия, если отведать ее слегка, уводит от Бога; еслиже глубоко зачерпнуть, приводит к Нему".
Бог для Декарта был Первый Двигатель первой материи. Вселенная - машина. Ни любви, ни тайны, ни жизни-ничего, кроме разума, который отражается во всехмирах, как свет в прозрачных ледяных кристаллах. Тихону было страшно от этого мертвого Бога.
"Природа полна жизни,- утверждал Лейбниц в своей"Монадологии".- Я докажу, что причина всякого движения - дух, а дух - живая монада, которая состоит изидей, как центр из углов". Монады соединены предустановленной Богом гармонией в единое целое. "Мир - Божьи часы, horologium Dei". Опять, вместо жизни-машина, вместо Бога - механика,- подумал Тихон, и опятьему стало страшно, Но всех страшнее, потому что всех яснее, был Спиноза. Он договаривал то, что другие не смели сказать.
"Утверждать воплощение Бога в человеке - так же нелепо, как утверждать, что круг принял природу треугольника, или квадрата. Слово стало плотью - восточный оборотречи, который не может иметь никакого значения дляразума. Христианство отличается от других исповеданийне верою, не любовью, не какими-либо иными дарамиДуха Святого, а лишь тем, что своим основанием делаетчудо, то есть невежество, которое есть источник всякогозла, и таким образом, самую веру превращает в суеверие". Спиноза обнаружил тайную мысль всех новых философов: или со Христом - против разума; или с разумом - против Христа.
Однажды Тихон заговорил о Спинозе с Феофаном.
- Оной философии основание глупейшее показуется,объявил архиерей с презрительной усмешкою,- понежеСпиноза свои умствования из единых скаредных контрадикций сплел и только словами прелестными и чвановатыми ту свою глупость покрыл...
Тихона эти ругательства не убедили и не успокоили.
Не нашел он помощи и в сочинениях иностранных богословов, которые опровергали всех древних и новых философов с такою же легкостью, как русский архиерей Спинозу.
Иногда Феофан давал Тихону переписывать бумаги поделам Св. Синода. В присяге Духовного Регламента егопоразили слова: "Исповедую с клятвою крайнего Судиюдуховные сея коллегии быти Самого Всероссийского Монарха, Государя нашего Всемилостивейшего". Государь глава церкви; государь - вместо Христа.
"Magnus ille Leviathan, quae Civitas appelatur, officium artis est et Homo artificialis. Великий оныйЛевиафан, государством именуемый, есть произведение искусства и Человек искусственный",- вспомнил он слова изкниги "Левиафан" английского философа Гоббса, которыйтакже утверждал, что церковь должна быть частью государства, членом великого Левиафана, исполинского Автомата - не той ли Иконы зверя, созданной по образу и подобию самого бога-зверя, о которой сказано в Апокалипсисе?
Холод разума, которым веяло на Тихона от этой мертвой церкви мертвого Бога, становился для него таким жеубийственным, как огонь безумия, огонь Красной и Белой смерти.
Уже назначили день, когда должен был совершитьсяторжественно в Троицком соборе обряд миропомазаниянад Тихоном в знак его возвращения в лоно православной церкви.
Накануне этого дня собрались на Карповском подворьек ужину гости.
Это было одно из тех собраний, которые Феофан в своих латинских письмах называл noctes atticae - аттическиеночи. Запивая соленую и копченую архиерейскую снедь знаменитым пивом о. эконома Герасима, беседовали о философии, о "делах естества" и "уставах натуры", большею частьюв вольном, а по мнению некоторых, даже "афейском" духе.
Тихон, стоя в стеклянной галерее, соединявшей библиотеку со столовой, слушал издали эту беседу.
- Распри о вере между людьми умными произойтине могут, понеже умному до веры другого ничто касаетсяи ему все равно-лютор ли, кальвин ли, или язычник, либо не смотрит на веру, но на поступки и нрав,- говорил Брюс.
- Uti boni vini nоn est quaerenda regio, sic пес boniviri religio et patria. Как о происхождении доброго вина, так о вере и отечестве доброго мужа пытать не следует,подтвердил Феофан.
- Запрещающие философию суть либо самые невежды, либо попы злоковарные,- заметил Василий НикитичТатищев, президент берг-коллегии.
Ученый иеромонах о. Маркелл доказывал, что многиежития святых в истине оскудевают.
- Много наплутано, много наплутано! - повторял онзнаменитое слово Федоски.
- В наше время чудес не бывает,- согласился с иеромонахом доктор Блюментрост.
- На сих днях,- с тонкой усмешкой заговорил ПетрАндреевич Толстой,- случилось мне быть у одного приятеля, где видел я двух гвардии унтер-офицеров. Они имели между собою большое прение: один утверждал, другойотрицал бытие Божие. Отрицающий кричал: "Нечего пустяки молоть, а Бога нет!" Я вступился и спросил: "Дакто тебе сказал, что Бога нет?" - "Подпоручик Ивановвчера на Гостином дворе!" - "Нашел и место!"
Все смеялись, всем было весело.
А Тихону - жутко.
Он чувствовал, что люди эти начали путь, которыйнельзя не пройти до конца, и что, рано или поздно, дойдут они до того же в России, до чего уже дошли в Европе: или со Христом - против разума, или с разумом против Христа.
Он вернулся в библиотеку, сел у окна, рядом со стеною, уставленной ровными рядами книг в одинаковыхкожаных и пергаментных переплетах, взглянул на ночное, белое, над черными елями, пустое, мертвое, страшное небо, и вспомнил слова Спинозы:
Между Богом и человеком так же мало общего, какмежду созвездием Пса и псом, лающим животным. Человек может любить Бога, но Бог не может любить человека.
Казалось, что там, в этом мертвом небе - мертвый Бог, который не может любить. Уж лучше бы знать, что совсемнет Бога. А может быть и нет? - подумал он и почувствовал тот же самый ужас, как тогда, когда Иванушка заплакал, а поднявший над ним нож Аверьян усмехнулся.
Тихон упал на колени и начал молиться, глядя нанебо, повторяя одно только слово: - Господи! Господи! Господи!
Но молчание было в небе, молчание в сердце. Беспредельное молчание, беспредельный ужас.
Вдруг, из последней глубины молчания Кто-то ответил - сказал, что надо делать.
Тихон встал, пошел в свою келью, вытащил из-подкровати укладку, вынул из нее свой страннический старый подрясник, кожаный пояс, четки, скуфейку, образоксв. Софии Премудрости Божией, подаренный Софьей; снялс себя кафтан и все остальное немецкое платье, наделвынутое из укладки, навязал на плечи котомку, взял вруки палку, перекрестился и никем не замеченный вышелиз дома в лес.
На следующее утро, когда пора было идти в церковьдля совершения обряда миропомазания, Тихона стали искать. Долго искали, но не нашли. Он пропал бесследно, точно в воду канул.
По преданию, апостол Андрей Первозванный, прибывший из Киева в Новгород, приплыл в ладье к островуВалааму на Ладожском озере и водрузил здесь каменный крест. Задолго до крещения Руси, два инока, преподобные Сергий и Герман, придя на Русь от стран восточных, устроили на Валааме святую обитель.
С той поры теплилась вера Христова на диком севере, как лампада в полуночной тьме.
Шведы, овладев Ладожским озером, разоряли Валаамскую обитель много раз. В 1611 году разорили ее так, что не осталось камня на камне. Целое столетие островбыл в запустении. Но в 1715 году царь Петр дал указо возобновлении древней обители. Построена была маленькая деревянная церковь, во имя Преображения Господня, над мощами св. чудотворцев Сергия и Германа, инесколько убогих келий, в которые переведены были иноки из Кирилло-Белозерской пустыни. Лампада веры Христовой затеплилась вновь и было пророчество, что ужене угаснет она до второго пришествия.
Тихон бежал из Петербурга с одним старцем из толкабегунов.
Бегуны учили, что православным, дабы спастись отАнтихриста, подобает бегать из града в град, из веси ввесь, до последних пределов земли. Старец звал Тихонав какое-то неизвестное Опоньское царство на семидесятиостровах Беловодья, где в 179 церквах Ассирского языкасохраняется, будто бы, нерушимо старая вера; царство тонаходится за Гогом и Магогом, на самом краю света, откуда солнце всходит. "Ежели сподобит Бог, то лет вдесять дойдем",- утешал старец.
Тихон мало верил в Опоньское царство, но пошел с бегуном, потому что ему было все равно куда и с кем идти.
На плотах доехали до Ладоги. Здесь пересели в сойму - утлое озерное суденышко, которое шло в Сердоболь.
На озере застигла буря. Долго носились по волнам иедва не погибли. Наконец, вошли в Скитскую гавань Валаамской обители. К утру буря утихла, но надо былочинить сойму.
Тихон пошел бродить по острову.
Остров был весь гранитный. Берега над водой поднимались отвесными скалами. Корни деревьев не могли укрепиться в тонком слое земли на граните, и лес былнизкий. Зато мох рос пышно, заволакивал ели, как паутиною, висел на стволах сосен длинными космами.
День был жаркий, мглистый. Небо - молочно-белое, с едва сквозившею туманною голубизною. Воды зеркально-гладкого озера сливались с небом, так что нельзя былоотличить, где кончается вода и где начинается воздух;
небо казалось озером, озеро - небом. Тишина - бездыханная, даже птицы Молчали. И тишину нездешнюю, успокоение вечное навевала на душу эта святая пустыня, суровый и нежный полуночный рай.
Тихону вспомнилась песня, которую певал он в лесахДолгомшинских:
Прекрасная мати-пустыня!
Пойду по лесам, по болотам, Пойду по горам, по вертепам...
Вспоминалось и то, что говорил ему один из Валаамских иноков:
- Благодать у нас! Хоть три дня оставайся в лесу,ни дикого зверя, ни злого человека не встретишь - Богда ты, ты да Бог!
Он долго ходил, далеко отошел от обители, наконецзаблудился. Наступил вечер. Он боялся, что сойма уйдетбез него.
Чтоб оглядеться, взошел на высокую гору. Склоныпоросли частыми елями. На вершине была круглая поляна с цветущим лилово-розовым вереском. Посередине столпообразный черный камень.
Тихон устал. Увидел на краю поляны, между елками, углубление скалы, как бы колыбель из мягкого мха, прилег и заснул.
Проснулся ночью. Было почти так же светло, какднем. Но еще тише. Берега острова отражались в зеркале озера четко, до последнего крестика острых еловыхверхушек, так что казалось, там внизу - другой остров.
совершенно подобный верхнему, только опрокинутый и эти два острова висят между двумя небесами. На камне среди поляны стоял коленопреклоненный старец, незнакомый Тихону - должно быть, схимник, живший впустыне. Черный облик его в золотисто-розовом небе былнеподвижен, словно изваян из того же камня, на которомон стоял. И в лице - такой восторг молитвы, какого никогда не видал Тихон в лице человеческом. Ему казалось, что такая тишина кругом - от этой молитвы, и для неевозносится благоухание лилово-розового вереска к золотисто-розовому небу, подобно дыму кадильному.
Не смея ни дохнуть, ни шевельнуться, он долго смотрел на молящегося, молился вместе с ним и в бесконечной сладости молитвы как будто потерял сознание опять уснул.
Проснулся на восходе солнечном.
Никого уже не было на камне. Тихон подошел к нему, увидел в густом вереске едва заметную тропинку и пустился по ней в долину, окруженную скалами. Внизу былаберезовая роща. В середине рощи - лужайка с высокойтравою. Невидимый ручей лепетал в ней детским лепетом.
На лужайке стоял схимник, тот самый, которого Тихон видел ночью,- и кормил из рук хлебом лосиху смаленьким смешным сосунком.
Тихон глядел и не верил глазам. Он знал, как пугливыЛоси, особенно самки, недавно отелившиеся. Ему казалось, что он подглядел вещую тайну тех дней, когда человек извери жили вместе в раю.
Съев хлеб, лосиха начала лизать руку старца. Он осенил ее крестным знамением, поцеловал в косматый лоби проговорил с тихою ласкою: - Господь с тобою, матушка!
Вдруг она оглянулась дико, шарахнулась и пустиласьбежать, вместе с детенышем, в глубину ущелья - толькотреск и гул пошел по лесу-должно быть, учуяла Тихона.
Он приблизился к старцу: - Благослови, отче!
Старец осенил его крестным знамением с такою жетихою ласкою, как только что зверя.
- Господь с тобою, дитятко. Звать-то как?
- Тихоном.
- Тишенька - имечко тихое. Откуда Бог принес? Место тут лесное, пустынное, чади мирской маловходное редко странничков Божьих видим.
- В Сердоболь плыли из Ладоги,- отвечал Тихон,сойму бурею прибило к острову. Вчера пошел в лес, дазаблудился.
- В лесу и ночевал?
- В лесу.
- Хлебушка-то есть ли? Голоден, чай?
Ломоть хлеба, который взял с собою Тихон, доел онвчера вечером и теперь чувствовал голод.
- Ну, пойдем-ка в келью, Тишенька. Чем Бог послал, накормлю.
О. Сергию - так звали схимника,- судя по сильнойпроседи в черных волосах, было лет за пятьдесят; нопоходка и все движения его были так быстры и легки, каку двадцатилетнего юноши; лицо-сухое, постное, но тожеюное; карие, немного близорукие глаза постоянно щурились, как будто усмехались неудержимою, почти шаловливою и чуть-чуть лукавою усмешкою: похоже было нато, что он знает про себя что-то веселое, чего другие незнают, и вот скажет сейчас, и будет всем весело. Но, вместе с тем, в этом веселье была та тишина, которую видел влице его Тихон во время ночной молитвы.
Они подошли к отвесной гранитной скале. За ветхимпокосившимся плетнем были огородные грядки. В расщелине скалы - самородная келья: три стены - каменные;
четвертая - сруб с оконцем и дверью; над нею - почерневшая иконка валаамских чудотворцев св. Сергия и Германа, кровля - земляная, крытая мохом и берестою, с деревянным осмиконечным крестом. Устье долины, выходившее к озеру, кончалось мелью, нанесенной ручьем, которыйпротекал на дне долины и здесь вливался в озеро. На берегу сушились мережки и сети, растянутые на кольях. Тутже другой старец, в заплатанной сермяжной рясе, похожейна рубище, с босыми ногами, по колено в воде, коренастый, широкоплечий, с обветренным лицом, остатками седых волос вкруг лысого черепа,- "настоящий рыбарь Петр",подумал Тихон,- чинил и смолил дно опрокинутой лодки.
Пахло еловыми стружками, водою, рыбой' и дегтем.
- Ларивонушка! - окликнул его о. Сергий.
Старик оглянулся, бросил тотчас работу, подошел кним и молча поклонился Тихону в ноги.
- Небось, дитятко,- со своей шаловливой усмешкойуспокоил о. Сергий смущенного Тихона,- не тебе одному, он всем в ноги кланяется - и малым ребяткам. Такойуж смирненький! Приготовь-ка, Ларивонушка, трапезу, накормить странничка Божьего.
Поднявшись на ноги, о. Иларион посмотрел на Тихонасмиренным и суровым взглядом. Всех люби и всех бегай было в этом взгляде слово великого отшельника Фиваотец (евр.).
идского, преподобного аввыАрсения.
Келья состояла из двух половин - крошечной курной избенки и пещеры в каменной толще скалы, с образами по стенам, такими же веселыми, как сам о. Сергий - Богородица Взыграния, Милостивая, БлагоуханныйIвст, Блаженное Чрево, Живодательница, Нечаянная Радость; перед этою последнею, особенно любимою о. Сергием, теплилась лампада. В пещере, темной и тесной, как могила, стояли два гроба с камнями вместо изголовий. В этих гробах почивали старцы.
Сели за трапезу - голую доску на мшистом обрубкесосны. О. Иларион подал хлеб, соль, деревянные чаши срубленой кислой капустой, солеными огурцами, грибноюпохлебкою и взваром из каких-то лесных душистых трав.
О. Сергий с Тихоном вкушали в безмолвии. О. Иларион читал псалом:
Вся к Тебе, Господи, чают, дати пищу им во благовремя.
После трапезы о. Иларион пошел опять смолить лодку. А о. Сергий с Тихоном сели на каменные ступеньки у входа в келью. Перед ними расстилалось озеро, всетакое же тихое, гладкое, бледно-голубое, с отраженнымибелыми круглыми большими облаками - как бы другое, нижнее небо, совершенно подобное верхнему.
- По обету, что ль, странствуешь, чадушко? - спросил о. Сергий.
Тихон взглянул на него, и ему захотелось сказать всюправду.
- По обету великому, отче: истинной Церкви ищу...
И рассказал ему всю свою жизнь, начиная с первогобегства от страха антихристова, кончая последним отречением от мертвой церкви.
Когда он кончил, о. Сергий долго сидел молча, закрывлицо руками; потом встал, положил руку на голову Тихона и произнес:
- Рече Господь: Грядущаго ко Мне не изжену. Грядиже ко Господу, чадо, с миром. Небось, небось, миленький: будешь в Церкви, будешь в Церкви, будешь в Церкви истинной!
Такая вещая сила и власть была в этих словах о. Сергия, что казалось, он говорит не от себя.
- Будь милостив, отче! - воскликнул Тихон, припадая к ногам его.- Прими меня в свое послушание, благослови в пустыне с вами жить!
- Живи, дитятко, живи с Богом! - обнял и поцеловал его о. Сергий.- Тишенька - тихонькой, жития нашего тихого не разорит,- прибавил он уже со своею обычною веселою улыбкою.
Так Тихон остался в пустыне и зажил с обоими старцами.
О. Сергию - так звали схимника,- судя по сильнойпроседи в черных волосах, было лет за пятьдесят; нопоходка и все движения его были так быстры и легки, каку двадцатилетнего юноши; лицо - сухое, постное, но тожеюное; карие, немного близорукие глаза постоянно щурились. как будто усмехались неудержимою, почти шаловливою и чуть-чуть лукавою усмешкою: похоже было нато, что он знает про себя что-то веселое, чего другие незнают, и вот скажет сейчас, и будет всем весело. Но, вместе с тем, в этом веселье была та тишина, которую видел влице его Тихон во время ночной молитвы.
Они подошли к отвесной гранитной скале. За ветхимпокосившимся плетнем были огородные грядки. В расщелине скалы - самородная келья: три стены - каменные;
четвертая - сруб с оконцем и дверью; над нею - почерневшая иконка валаамских чудотворцев св. Сергия и Германа, кровля - земляная, крытая мохом и берестою, с деревянным осмиконечным крестом. Устье долины, выходившее к озеру, кончалось мелью, нанесенной ручьем, которыйпротекал на дне долины и здесь вливался в озеро. На берегу сушились мережки и сети, растянутые на кольях. Тутже другой старец, в заплатанной сермяжной рясе, похожейна рубище, с босыми ногами, по колено в воде, коренастый, широкоплечий, с обветренным лицом, остатками седых волос вкруг лысого черепа,- "настоящий рыбарь Петр",подумал Тихон,- чинил и смолил дно опрокинутой лодки.
Пахло еловыми стружками, водою, рыбой' и дегтем.
- Ларивонушка! - окликнул его о. Сергий.
Старик оглянулся, бросил тотчас работу, подошел кним и молча поклонился Тихону в ноги.
- Небось, дитятко,- со своей шаловливой усмешкойуспокоил о. Сергий смущенного Тихона,- не тебе одному, он всем в ноги кланяется - и малым ребяткам. Такойуж смирненький! Приготовь-ка, Ларивонушка, трапезу, накормить странничка Божьего.
Поднявшись на ноги, о. Иларион посмотрел на Тихонасмиренным и суровым взглядом. Всех люби и всех бегай было в этом взгляде слово великого отшельника Фиваидского, преподобного аввы ' Арсения.
Келья состояла из двух половин - крошечной курной избенки и пещеры в каменной толще скалы, с образами по стенам, такими же веселыми, как сам о. Сергий - Богородица Взыграния, Милостивая, Благоуханный
А в в а- отец (евр.).
Цвет, Блаженное Чрево, Живодательница, Нечаянная Радость; перед этою последнею, особенно любимою о. Сергием, теплилась лампада. В пещере, темной и тесной, как могила, стояли два гроба с камнями вместо изголовий. В этих гробах почивали старцы.
Сели за трапезу - голую доску на мшистом обрубкесосны. О. Иларион подал хлеб, соль, деревянные чаши срубленой кислой капустой, солеными огурцами, грибноюпохлебкою и взваром из каких-то лесных душистых трав.
О. Сергий с Тихоном вкушали в безмолвии. О. Иларион читал псалом:
Вся к Тебе, Господи, чают, дати пиш,у им во благовремя.
После трапезы о. Иларион пошел опять смолить лодку. А о. Сергий с Тихоном сели на каменные ступеньки у входа в келью. Перед ними расстилалось озеро, всетакое же тихое, гладкое, бледно-голубое, с отраженнымибелыми круглыми большими облаками - как бы другое, нижнее небо, совершенно подобное верхнему.
- По обету, что ль, странствуешь, чадушко? - спросил о. Сергий.
Тихон взглянул на него, и ему захотелось сказать всюправду.
- По обету великому, отче: истинной Церкви ищу...
И рассказал ему всю свою жизнь, начиная с первогобегства от страха антихристова, кончая последним отречением от мертвой церкви.
Когда он кончил, о. Сергий долго сидел молча, закрывлицо руками; потом встал, положил руку на голову Тихона и произнес:
- Рече Господь: Грядущаго ко Мне не изжену. Грядиже ко Господу, чадо, с миром. Небось, небось, миленький: будешь в Церкви, будешь в Церкви, будешь в Церкви истинной!
Такая вещая сила и власть была в этих словах о. Сергия, что казалось, он говорит не от себя.
- Будь милостив, отче! - воскликнул Тихон, припадая к ногам его.- Прими меня в свое послушание, благослови в пустыне с вами жить!
- Живи, дитятко, живи с Богом! - обнял и поцеловал его о. Сергий.- Тишенька - тихонькой, жития нашего тихого не разорит,- прибавил он уже со своею обычною веселою улыбкою.
Так Тихон остался в пустыне и зажил с обоими старцами.
О. Иларион был великий постник. Иногда целыминеделями не вкушал хлеба. Драл с больших сосен кору, сушил, толок в ступе и с мукой пек, то и ел, а пил воду, нарочно из луж, теплую, ржавую. Зимою молился, поколено в снегу. Летом стоял, голый, в болоте, отдаваятело на съедение комарам. Никогда не мылся, приводяслова преподобного Исаака Сирина: "да не обнажиши чтоот уд твоих и аще нужда тебе будет от свербения, обвейруку твою срачицею, или портищем и так почеши - никогда же не простирай руки твоей нагому телу, ни на тайныеуды смотри никакоже, аще и изгниют". О. Иларион рассказывал Тихону о своем бывшем учителе, иноке Кирилло-Белозерской пустыни, некоем о. Трифоне, нарицаемомПохабный, "иже блаженным похабством прозревать будущее сподобился".- "Сей Трифон воды на главу и на ногине полагал во всю свою жизнь, а вшей у себя не имел, о чем вельми плакал, что в том-де веке будут мне вши, акимыши. Он же, Трифон, денно и нощно молитву Иисусовутворил, и в таковом обыкновении молитвенном уста егоустроились до того, что сами двигались на всякое времянеудержимо, на челе от крестного знамени синева былаи язва; часы ли, утреню ль, вечерню пел,- столько плакал, что в забытье приходил от многого хлипанья. Передсмертью лежал семь нощеденств вельми тяжко, а не постонул, не охнул и пить не просил, и ежели кто приходилпосетить и спрашивал: "батюшка, не можешь гораздо?" отвечал: "все хорошо".- Раз отец Иларион подошел кнему тихо, чтоб тот не слышал,- и увидел, что он "устамималенько почавкал, а сам тихошенько шепчет: "напитьсябы досыта!"-"Хочешь, батюшка, пить?"-спросило. Иларион, а о. Трифон: "нет, говорит, не хочу". И посему уразумел о. Иларион, что великою жаждой мучитсяо. Трифон, но терпит - постится последним постом.
Несмотря на все эти посты, труды и подвиги, человеку, как видно было из слов о. Илариона, почти невозможноспастись. По видению некоего святого, из тридцати тысячдуш умерших всего две пошли в рай, а все остальные в ад.
- Силен черт, ох, силен! - иногда вздыхал он с таким сокрушением, что казалось еще неизвестно, кто когосильнее и кто победит - Бог или черт?
Порой казалось также Тихону, что, если бы о. Иларион довел мысли свои до конца, то пришел бы к тому же, к чему пришли учителя Красной Смерти.
О. Сергий противоположен был о. Илариону во всем.
"Безмерное и нерассудное воздержание,- учил он,- больший вред приносит, нежели до сытости ядение. Мерупищи пусть каждый сам для себя установляет. От всякихяств, хотя бы и сладких, подобает принимать помалу, ибо все чисто чистым, всякое создание Божие - добро, и ничто же отметно".
Не в наружных подвигах телесных полагал он спасение, а во внутреннем "умном делании". Каждую ночь молилсяна камне, стоя недвижно, как изваяние. Но Тихону чудился в этой недвижности более стремительный полет, чем в бешеной пляске хлыстов.
- Как надо молиться? - однажды спросил он о. Сергия.
- Молчи мыслью,- ответил тот,- и зри всегда воглубину свою сердечную и говори: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя! - и так молись, аще стоя, и сидя, лежа, и ум в сердце затворяя, и дыхание держа, сколько можно, да не часто дышешь. И сначала найдешьты в себе большой мрак, жесткость, и в молитве внешнейпознаешь преграждение некое, аки стену медяну, междутобой и Богом. Но не унывай, молись прилежнее, и стенамедяна падет. И увидишь внутри сердца Свет несказанный. Тогда слова умолкнут и прекратятся молитвы ивоздыхания, и коленопреклонения, и сердечные прошения, и вопли сладчайшие. Тогда - тишина великая. Тогда исступление великое, и человек уже знает, в теле он, илибез тела. Тогда - ужасание и видение Бога. Тогда человек и Бог - одно. Тогда совершается слово пророческое: Бог богом соединяем же и познаваем. То есть молитваумная, чад ушко!
Тихон заметил, что у о. Сергия, когда он говорилэто, глаза были такие же пьяные, как у "детушек Божьих": только там краткое, буйное,- а здесь вечное, тихое, как бы трезвое, пьянство.
О. Иларион и о. Сергий были столь разного духа, что, казалось, не могли согласиться ни в чем, а между темсоглашались.
- Отец Сергий - сосуд избранный! - говорил о. Иларион.- Бог избрал его для употребления честного, аменя - для низкого; он - кости беленькой, а я - черненькой; ему все простится, а с меня все взыщется; онорлом летает, а я муравьем ползаю. Он спасен уже ведомо, а я спасусь ли, нет ли. Бог весть. Но ежели погибать буду, ухвачу отца Сергия за поду,- он меня и вытащит!
- Отец Иларион,- камешек крепенький, столп православия, стена нерушимая,- говорил о. Сергий.- Я же лист, ветром колеблемый. Без него бы давно я пропал, отступил от преданий отеческих. Только им и держусь.
Покойно мне за ним, как у Христа за пазушкой!
О первой беседе своей с Тихоном о. Сергий ничегоне говорил о. Илариону, но тот обо всем догадался, учуялеретика, как овца чует волка. Однажды подслушал нечаянно Тихон разговор его с о. Сергием:
- Потерпи, Ларивонушка! - умолял о. Сергий.- Потерпи на нем, ради Христа! Сотвори мир и любовь...
- С еретиком какой мир? - возражал о. Иларион.Бранися с ним до смерти, не повинуйся уму его развращенному. Своего врага люби, а не Божия! Беги от еретика и не говори ему ничего о правоверии, токмо плюйна него. Ей, собаки и свиньи хуже еретик! Будь он проклят. Анафема!
- Потерпи, Ларивонушка!..- повторял о. Сергий смольбой бесконечной, но бессильной, как будто и самвтайне сомневался в правоте своей.
Тихон отошел прочь. Он вдруг понял, что напраснождет помощи от о. Сергия, и что этот великий святой, пред Господом сильный, как ангел, пред людьми - слаб, как дитя.
Спустя несколько дней опять сидел Тихон с о. Сергием на каменных ступеньках у входа в келью, точно также, как в первый день. Они были одни. О. Иларионпоехал в лодке рыбу ловить.
Была знойная белая, но от грозовых облаков темнаяночь. В последние дни все собиралась гроза, но не могласобраться. На земле - тишина мертвая. А на небе неслисьбурные, быстрые, но тоже безмолвные тучи - словно немые великаны бежали на бой. Изредка слышался тихий, далекий, точно подземный, гром, похожий на ворчаниесонного зверя. Вспыхивали бледные зарницы, как будтоночь содрогалась от ужаса. И, при каждой вспышке, явственно, четко, до последнего крестика острых еловыхвершин, выступали на зареве белого пламени все очертания острова и отражались в воде, точно там, внизу, былдругой остров, совершенно подобный верхнему, толькоопрокинутый, и эти два острова висели между двумянебесами. Зарница потухала - и все опять погружалосьво мрак, в тишину -- слышалось только ворчание сонногозверя.
Тихон молчал, а о. Сергий, глядя в темную грознуюдаль, пел акафист Иисусу Сладчайшему. И тихие словамолитвы сливались со звуками грома:
сило непобедимая, милосте бесконечная, красото пресветлая, любы неизреченная, Сыне Бога Живаго, помилуй мя грешнаго.
Иисусе, Иисусе, Иисусе, Иисусе, Иисусе, Иисусе, Тихон чувствовал, что о. Сергий хочет ему что-тосказать, но не решается. Лица его во мраке не видно былоТихону, но когда он взглядывал на него в кратком блескезарниц, оно казалось ему таким скорбным, как еще никогда.
- Отче,- наконец заговорил Тихон, первый,- скороуйду от вас...
- Куда пойдешь, дитятко?
- Не знаю, отче. Все равно. Пойду, куда глаза глядят...
О. Сергий взял его за руку, и Тихон услышал трепетный ласковый шепот: - Вернись, вернись, чадушко!..
- Куда? - спросил Тихон, и вдруг стало ему страшно, он сам не знал отчего.
- В церковку, в церковку! - шептал о. Сергий вселасковей, все трепетней.
- В какую церковь, отче?
- Ох, искушение, искушение! - вздохнул о. Сергий, и кончил с усилием:
- Во единую святую соборную апостольскую...
Но такая мертвая тяжесть и косность была в этихсловах, как будто говорил их не сам он, а кто-то другойзаставлял его говорить.
- Да где же церковь та? - простонал Тихон с невыразимою мукою.
- Ох, бедненький, бедненький! Как же без церквито?..-опять зашептал о. Сергий с ответною и равною мукою, по которой Тихон почувствовал, что он понимает все.
Вспыхнула зарница - он увидел лицо старика, дрожащие губы с беспомощною улыбкою, широко открытыеглаза, полные слезами - и понял, отчего так страшно: страшно то, что это лицо могло быть жалким.
Тихон упал на колени и протянул к о. Сергию рукис последнею надеждою, с последним отчаянием.
- Спаси, помоги, заступись! Разве не видишь? Погибает церковь, погибает вера, погибает все христианство! Уже тайна беззакония деется, уже мерзость запустения стала на месте святом, уже антихрист хочет быть.
Восстань, отче, на подвиг великий, гряди в мир на браньс Антихристом!..
- Что ты, что ты, дитятко? Куда мне, грешному?..залепетал о. Сергий со смиренным ужасом.
И Тихон понял, что все его мольбы напрасны, и чтоо. Сергий навеки отошел от мира, как от живых отходятмертвые. Всех люби и всех бегай,- вспомнилось Тихонустрашное слово.- А что, если так? - подумал он с тоскою смертною.-^Что, если надо выбрать одно из двух: или Бог без мира, или мир без Бога?
Он упал ничком на землю и долго лежал, не двигаясь, не слыша, как старец обнимал и утешал его.
Когда пришел в себя, о. Сергия уже не было с ним: должно быть, пошел молиться на гору.
Тихон встал, вошел в келью, надел дорожное платье, навязал на плечи котомку, на шею образ св. Софии Премудрости Божией, взял в руки палку, перекрестился ивышел в лес, чтобы продолжать свое вечное странствие.
Хотел уйти, не прощаясь, потому что чувствовал, чтопрощание будет для обоих слишком тягостно.
Но, чтобы взглянуть на о. Сергия в последний раз, хоть издали, пошел на гору.
Там, среди поляны, старец, как всегда, молился накамне.
Тихон отыскал углубление в скале, как бы колыбель измягкого мха, где провел первую ночь,- лег и долго гляделна недвижный черный облик молящегося, на ослепительно белое пламя зарницы и безмолвно летящие, бурые тучи.
Наконец, уснул тем сном, которым ученики Господниспали тогда, как Учитель молился на вержении камня и, придя к ним, нашел их спящими от печали.
Когда проснулся, солнце уже встало, и о. Сергия небыло на камне. Тихон подошел к нему, поцеловал томесто, где стояли ноги старца. Потом спустился с горы .
и по глухим тропинкам через лесные дебри пошел к Валаамской обители.
После тяжелого сна он чувствовал себя разбитым ислабым, как после обморока. Казалось, все еще спит, хочет и не может проснуться. Была та страшная тоска, которая бывала у него всегда перед припадками падучей.
Голова кружилась. Мысли путались. В уме проносилисьобрывки далеких воспоминаний. То пастор Глюк, повторяющий слова Ньютона о кончине мира. "Комета упадетна солнце и от этого падения солнечный жар возрастетдо того, что все на земле истребится огнем. Hypothesesnоn fungo! Я не сочиняю гипотез!" То унылая песнягробополагателей:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые!
Всем есте, гробы, домовища вечные.
То в пылающем срубе последний вопль насмертников: Се, жених грядет во полунощи! То бешеный белый смерчпляски и пронзительный крик: Эва-эво! Эва-эво!
И тихий плач Иванушки, Непорочного агнца, под ножом Аверьянки Беспалого. И тихие слова Спинозы о"разумной любви к Богу" - amor Dei intellectualis: "Человек может любить Бога, но Бог не может любить человека". И присяга Духовного Регламента самодержцуРоссийскому, как самому Христу Господню. И суровоесмирение о. Илариона: "Всех люби и всех бегай!" И ласковый шепот о. Сергия: "В церковку, в церковку, дитятко!"
На минуту пришел в себя. Оглянулся. Увидел, чтосбился с пути.
Долго отыскивал тропинку, пропавшую в вереске. Наконец, совсем заблудился и пошел наугад.
Гроза опять ушла. Тучи рассеялись. Солнце жгло.
Томила жажда. Но не было ни капли влаги в этой гранитной и хвойной пустыне - только сухие серые паучьимхи, лишаи, ягели, тощие серые сосенки, затканные мохом, как паутиною; слишком тонкие, часто надломленныестволы их тянулись вверх, как исхудалые больные ногии руки с красноватою, воспаленной и шелушащейся кожей. Между ними воздух дрожал и струился от зноя.
А над всем - беспощадное небо, как раскаленная добеламедь. Тишина мертвая. И беспредельный ужас в этойослепительно-сверкающей полдневной тишине.
Опять оглянулся и узнал место, на котором бывал часто и где проходил еще сегодня утром. В самом концедлинной просеки, может быть, лесной дороги, проложенной некогда шведами, но давно покинутой и заросшейвереском, блестело озеро. Это место было недалеко откельи о. Сергия. Верно, блуждая, сделал круг и вернулсятуда, откуда вышел. Почувствовал смертельную усталость, как будто прошел тысячи верст, шел и будет идтитак всегда. Подумал, куда идет и зачем? В неведомоеОпоньское царство, или невидимый Китеж-град, в которыеуж сам не верит?
Опустился в изнеможении на корни сухой сосны, одиноко возвышавшейся над мелкою порослью. Все равно, идти некуда. Лежать бы так, закрыв глаза, не двигаясь, пока смерть не придет.
Вспомнил то, что говорил ему один из учителей новой веры, которых называли нетовцами, потому что навсякое церковное да они отвечали нет: "нет церкви, нетсвященства, нет благодати, нет таинств - все взято нанебо".-Ничего нет, ничего не было, ничего не будет,-думал Тихон.-Нет Бога, нет мира. Все погибло, все кончено. И даже конца нет. А есть бесконечность ничтожества.
Долго лежал в забытьи. Вдруг очнулся, открыл глазаи увидел, что с востока надвинулась и уже охватила полнеба огромная синяя, черная туча с белесоватыми пятнами, словно гнойными нарывами на посиневшем и распухшем теле. Медленно, медленно, как исполинский паукс отвислым жирным брюхом, с косматыми косыми лапами, подползла она к солнцу, точно подкралась, протянулаодну лапу - и солнце задрожало, померкло. По землепобежали быстрые-быстрые серые паучьи тени, и воздухсделался мутным, липким, как паутина. И пахнуло удушливым зноем, как из открытой пасти зверя.
Тихон задыхался; кровь стучала в виски; в глазах темнело; холодный пот выступал на теле от страшной истомы, подобной тошноте смертной. Хотел встать, чтоб как-нибудь дотащиться до кельи о. Сергия и умереть при нем но не было сил: хотел крикнуть-но не было голоса.
Вдруг далеко, далеко, в самом конце просеки, на черно-синей туче забелело что-то, зареяло, как освещенныйсолнцем белый голубь. Стало расти, приближаться. Тихонвглядывался пристально и, наконец, увидел, что это старичок беленький идет по просеке шажками быстрыми, легкими, как будто несется по воздуху - прямо к нему.
Подошел и сел рядом на корни сосны. Тихону казалось, что он уже видел его, только не помнит, где икогда. Старичок был самый обыкновенный, как будто одиниз тех странничков, которые ходят с иконами по городам и селеньям, по церквам и обителям, собирая подаяния на построение нового храма.
- Радуйся, Тишенька, радуйся! - молвил он с тихойулыбкой, и голос у него был тихий, как жужжание пчелили дальний благовест.
- Кто ты? - спросил Тихон.
- Иванушка я, Иванушка. Аль не узнал? Господьпослал меня к тебе, а за мной и Сам будет скоро.
Старичок положил руки на голову Тихона, и ему стало покойно, как ребенку на руках матери.
- Устал, бедненький? Много вас у меня, много детушек. Ходите по миру, нищие, сирые, терпите холод и голод, и скорбь, и тесноту, и гонение лютое. Да не бойтеська, миленькие. Погодите, ужо соберу я вас всех в новуюЦерковь Грядущего Господа. Была древняя Церковь Петра, Камня стоящего, будет новая Церковь Иоанна, Громалетящего. Ударит в камень гром, и потечет вода живая.
Первый завет Ветхий - Царство Отца, второй завет Новый - Царство Сына, третий завет Последний - Царство Духа. Едино - Три, и Три - едино. Верен Господьобещающий, Который есть, и был, и грядет!
Лицо у старичка стало вдруг юное, вечное. И Тихонузнал Иоанна, сына Громова.
А старичок беленький поднял руки свои к черномунебу и воскликнул громким голосом:
- И Дух, и Невеста говорят: Прииди! И слышавшийда скажет: Прииди! И Свидетельствующий сие говорит: ей, гряду скоро! Аминь. Ей, гряди. Господи Иисусе!
- Ей, гряди. Господи!- повторил Тихон и тоже поднялруки к небу с великою радостью, подобной великому ужасу.
И засверкала молния, белая в черном небе - как будто небо разверзлось.
И Тихон увидел Подобного Сыну Человеческому. Глаза его и волосы были белы, как белая волна, как снег; и очиЕго, как пламень огненный; и ноги Его подобны халколивану, как раскаленные в печи; и лицо Его, как солнце, сияющее в силе своей.
И семь громов проговорили:
- Свят, свят, свят. Господь Бог Вседержитель, Который есть, и был, и грядет.
И громы умолкли, и наступила тишина великая, и втишине послышался голос, более тихий, чем сама тишина:
- Я семь альфа и омега, начало и конец, первыйи последний. И живой. И был мертв. И се, жив вовекивеков. Аминь.
- Аминь! - повторил Иоанн сын Громов.
- Аминь! - повторил Тихон, первый сын Церкви Громовой. И пал на лицо свое, как мертвый, и онемел навеки ...................
Очнулся в келье о. Сергия.
Весь день тосковал старец о Тихоне, томимый предчувствием, что с ним случилось недоброе. Часто выходилиз кельи, блуждал по лесу, искал и кликал: "Тишень
ка! Тишенька!" - но только пустынный отзвук отвечалему в предгрозной тишине.
Когда надвинулась туча, в келье стало темно, какночью. Лампада теплилась в глубине пещеры, где обастарца молились.
О. Иларион пел псалом:
Глас Господень над водами. Бог славы возгремел. Господь над водами многими.
Глас Господа силен, глас Господа величествен.
Вдруг ослепительно белое пламя наполнило келью, ираздался такой оглушающий треск, что казалось, гранитные стены, в которых построена келья, рушатся.
Оба старца выбежали вон из кельи ,"и увидели, чтосухая сосна, которая возвышалась одиноко на краю просеки, над мелкою порослью, горит, как свеча, ярким огнемна черном небе, должно быть, зажженная молнией.
О. Сергий пустился бежать с громким криком: "Тишенька! Тишенька!" О. Иларион - за о. Сергием. Подбежав к сосне, нашли они Тихона, лежавшего без чувств, у самого подножия горящего дерева. Подняли его, перенесли в келью, и так как не было другой постели, тоуложили в один из гробов, в которых сами спали. Думалисперва, что он убит громом. О. Иларион хотел уже читать отходную. Но о. Сергий запретил ему и стал читатьЕвангелие. Когда прочел слова:
Истинно, истинно говорю вам: наступает время и наступило уже, когда все, находящиеся в гробах, услышатглас Сына Божьего и, услышавши, оживут - Тихоночнулся и открыл глаза. О. Иларион упал на пол от ужаса: ему казалось, что о. Сергий воскресил мертвого.
Скоро Тихон совсем пришел в себя, встал и сел налавку. Он узнавал о. Сергия и о. Илариона, понималвсе, что ему говорили, но сам не говорил и отвечал только знаками. Наконец, они поняли, что он онемел - должно быть, от страха язык отнялся. Но лицо у него былосветлое; только в этой светлости-что-то страшное, какбудто, в самом деле, воскрес он из мертвых.
Сели за трапезу. Тихон пил и ел. После трапезыстали на молитву. О. Иларион в первый раз молилсяс Тихоном, как будто забыл, что он - еретик, и, видимо, чувствовал к нему благоговение, смешанное с ужасом.
Потом легли спать, старцы, как всегда, в свои гробыв пещере, а Тихон в избе на полати над печкою.
Гроза бушевала, выл ветер, лил дождь, шумели волныозера, гром гремел, не умолкая, и в оконце светил почти
непрерывный белый свет молний, сливаясь с краснымсветом лампадки, которая теплилась в пещере перед образом Нечаянной Радости. Но Тихону казалось, что это не молнии, а старичок беленький склоняется над ним, говорит ему о Церкви Иоанна, сына Громова, и ласкаетего, и баюкает. Под шум грозы заснул он, как ребенокпод колыбельную песенку матери.
Проснулся рано, задолго до восхода солнечного. Поспешно оделся, собрался в путь, подошел к о. Сергию, который почивал еще в гробу своем, так же, как о. Иларион, стал на колени и тихонько, стараясь не разбудитьспящего, поцеловал его в лоб. О. Сергий открыл на мгновение глаза, поднял голову и проговорил: "Тишенька!" но тотчас опять опустил ее на камень, который служилему изголовьем, закрыл глаза и заснул еще глубже.
Тихон вышел из кельи.
Гроза миновала. Снова наступила тишина великая.
Только с мокрых веток падали капли. Пахло смолистоюхвоей. Над черными острыми елями в золотисто-розовомнебе светил тонкий серп юного месяца.
Тихон шел, бодрый и легкий, как бы окрыленный великою радостью, подобной великому ужасу, и знал, чтобудет так идти, в немоте своей вечной, пока не пройдетвсех путей земных, не вступит в Церковь Иоаннову и невоскликнет осанну Грядущему Господу.
Чтоб не заблудиться, как вчера, он шел высокимискалистыми кряжами, откуда видны были берег и озеро.
Там, на краю небес, лежала грозовая туча, все еще синяя, черная, страшная, и заслоняла восход солнечный.
Вдруг первые лучи, как острые мечи, пронзили ее, ихлынули в ней потоки огня, потоки крови, как будто ужесовершалась там, в небесных знамениях, последняя битва, которою кончится мир: Михаил и Ангелы его воевалипротив Дракона, и Дракон и Ангелы его воевали противних, но не устояли, и не нашлось уже для них места нанебе. И низвержен был великий Дракон, древний Змий.
Солнце выходило из-за тучи, сияя в силе и славесвоей, подобное лику Грядущего Господа.
И небеса, и земля, и вся тварь пели безмолвную песньвосходящему солнцу: - Осанна! Тьму победит Свет.
И Тихон, спускавшийся с горы, как бы летевший навстречу солнцу, сам был весь, в немоте своей вечной, вечная песнь Грядущему Господу: - Осанна! Антихриста победит Христос.
Внимание! Сайт является помещением библиотеки. Копирование, сохранение (скачать и сохранить) на жестком диске или иной способ сохранения произведений осуществляются пользователями на свой риск. Все книги в электронном варианте, содержащиеся на сайте «Библиотека svitk.ru», принадлежат своим законным владельцам (авторам, переводчикам, издательствам). Все книги и статьи взяты из открытых источников и размещаются здесь только для ознакомительных целей.
Обязательно покупайте бумажные версии книг, этим вы поддерживаете авторов и издательства, тем самым, помогая выходу новых книг.
Публикация данного документа не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Но такие документы способствуют быстрейшему профессиональному и духовному росту читателей и являются рекламой бумажных изданий таких документов.
Все авторские права сохраняются за правообладателем. Если Вы являетесь автором данного документа и хотите дополнить его или изменить, уточнить реквизиты автора, опубликовать другие документы или возможно вы не желаете, чтобы какой-то из ваших материалов находился в библиотеке, пожалуйста, свяжитесь со мной по e-mail: ktivsvitk@yandex.ru