Библиотека svitk.ru - саморазвитие, эзотерика, оккультизм, магия, мистика, религия, философия, экзотерика, непознанное – Всё эти книги можно читать, скачать бесплатно
Главная Книги список категорий
Ссылки Обмен ссылками Новости сайта Поиск

|| Объединенный список (А-Я) || А || Б || В || Г || Д || Е || Ж || З || И || Й || К || Л || М || Н || О || П || Р || С || Т || У || Ф || Х || Ц || Ч || Ш || Щ || Ы || Э || Ю || Я ||

 

Фритьоф Капра

УРОКИ МУДРОСТИ

Разговоры с замечательными людьми

Изд-во Трансперсонального Института, Москва

AirLand, Киев

1996

 

Серия «ТЕКСТЫ Трансперсональной Психологии»

 Редактор серии: к.ф.н. Владимир Майков

Перевод с английского Владимира Аршинова, Михаила Папуша, Виктора Самойлова и Вячеслава Цапкина

Научная редакция к.ф.н. В.И. Аршинова, к.ф.н. В.В. Майкова

Издание подготовлено при содействии Института Философии РАН

Капра Ф. Уроки мудрости. – Пер. с англ. В. И. Аршинова, М. П. Папуша, В. В. Самойлова и В. Н. Цапкина – М.: Изд-во Трансперсонального Института, 1996. – 318 с.

Книга является уникальным путеводителем по науке будущего, контуры которой выстраиваются через беседы автора с рядом вли­ятельных мыслителей нашего века В. Гейзенбергом, Дж. Кришнамурти, Г. Бэйтсоном, С. Грофом, А. Уотсом, Р.-Д. Лэйнгом и других. Следуя за Капрой, мы оказываемся на передовом рубеже таких разных дисциплин, как физика, медицина, футурология, психиатрия, семейная терапия.

ОТ АВТОРА

Эта книга, более чем какая-либо другая, не могла быть написа­на без вдохновляющей поддержки со стороны многих замечатель­ных людей – мужчин и женщин. Далеко не все из них упомянуты на ее страницах. Всем им я выражаю свою глубокую признатель­ность. Я также благодарен моей семье и друзьям, за критику раз­ных разделов рукописи этой книги.

Особенно я благодарен моей матери Ингеборг Тейффенбах, за ценные редакторские замечания и моей жене Элизабет Хоук, за помощь в работе над текстом книги.

Наконец, я бы хотел поблагодарить моих редакторов Алису Мэйхью, Джона Кокса и Дебору Мэкэй из издательства «Simon and Schuster» за проявленные ими чуткость и внимание к тексту.

ПРЕДИСЛОВИЕ

В апреле 1970 года я последний раз получил плату по гранту в области теоретической физики элементарных частиц. И хотя я и потом продолжал исследования в этой области в различных американских и европейских университетах, ни один из них не согласил­ся оказать мне необходимую финансовую поддержку. Дело в том, что с 1970 года физические исследования, хотя они и составляли существенную часть моей работы, занимали лишь сравнительно небольшую часть моего рабочего времени. Гораздо более значитель­ная его часть была посвящена исследованиям более широкого про­филя, выходящим за узкие рамки традиционных академических дис­циплин; исследованиям новых сфер, часто выходящих за пределы науки в ее традиционном понимании, в стремлении раздвинуть ее границы. Хотя я проводил свои исследования столь же тщатель­но и систематично, как и мои коллеги физики, и опубликовал ре­зультаты в ряде статей и в двух книгах, они все еще слишком новы и слишком противоречат общепринятому мнению, чтобы быть поддержанными какой-либо академической инстанцией.

Для любого исследования на границах знания характерно то, что неизвестно, куда это исследование приведет, но в конце кон­цов, если все идет хорошо, можно обнаружить вполне определен­ный паттерн в развертывании идей и достичь нового понимания. Так было и в моей работе. В течение последних пятнадцати лет я провел много часов в беседах с выдающимися учеными нашего вре­мени; исследовал различные измененные состояния сознания, под опытным руководством и самостоятельно; разговаривал с филосо­фами и людьми искусства; участвовал в обсуждении ряда способов терапии, физической и психологической, подвергался разным ви­дам терапии; принимал участие во многих собраниях общественных деятелей, в которых с различных точек зрения обсуждалась теория и практика социальных изменений. Часто казалось, что каждый новый поворот мысли открывал все больше новых дорог, ставил все больше новых вопросов. Однако, оглядываясь назад на это время с точ­ки зрения середины восьмидесятых годов, я вижу, что в течение последних пятнадцати лет я упорно следовал единственной теме фундаментальному изменению представления о мире, происходяще­му в науке и обществе, развертыванию нового видения реальности и социальным последствиям этой культурной трансформации. Я опуб­ликовал результаты моих исследований в двух книгах, «Дао физи­ки» и «Поворотный пункт», а конкретные политические следст­вия культурной трансформации описал в третьей книге «Зеленая политика», совместно с Ч. Спретнак.

Цель книги, которую вы держите в руках, не в том, чтобы представить новые идеи либо развить или изменить идеи, представ­ленные в предыдущих книгах, а в том, чтобы описать личную исто­рию, лежащую за их эволюцией. Это история моих встреч с замеча­тельными людьми, которые вдохновляли меня, помогали мне и под­держивали мои поиски, с Вернером Гейзенбергом, который живо описал мне свои переживания при изменении понятий и идей в физике; Джефри Чу, который научил меня не принимать ничего за основу; Джидду Кришнамурти и Алланом Уотсом, которые помогли мне выйти за пределы мышления, не теряя привязанности к науке; с Грегори Бэйтсоном, который расширил мое мировоззрение, поста­вил в его центр Жизнь; Станиславом Грофом и Р.-Д. Лэйнгом, кото­рые предложили мне исследовать человеческое сознание в его пол­ном объеме; Маргарет Локк и Карлом Саймонтоном, которые пока­зали мне новые пути к здоровью и лечению; Е.-Ф. Шумахером и Хейзл Хендерсон, которые поделились со мной экологическими пред­ставлениями о будущем, и с Индирой Ганди, которая обогатила мои представления о глобальной взаимозависимости. От этих людей и от многих других, с кем я встречался в течение последних полутора десятилетий, я получил основные элементы нового видения реаль­ности, как я это теперь называю. Мой собственный вклад состоял в установлении связей между их идеями и между научными и фило­софскими традициями, которые они представляют.

Беседы, которые здесь представлены, происходили между 1969 годом, когда я впервые пережил танец субатомных частиц как та­нец Шивы, и 1982 годом, когда вышла из печати книга «Поворот­ный пункт». Я восстановил эти беседы отчасти по магнитофонным записям, отчасти по своим более или менее подробным запискам, отчасти по памяти. Кульминационный их пункт «Диалоги в Биг-Суре», три дня вдохновляющих и восхищающих дискуссий группы необыкновенных людей, которые останутся одним из высших мо­ментов моей жизни.

Мои поиски сопровождались глубокой личной трансформацией, которая началась под воздействием магической эры – 1960-х го­дов. Сороковые, пятидесятые и шестидесятые годы приблизительно соответствуют трем первым десятилетиям моей жизни. Сороковые были моим детством, пятидесятые отрочеством, шестидесятые юностью и временем взросления. Оглядываясь назад на эти де­сятилетия, я, пожалуй, охарактеризовал бы пятидесятые названи­ем знаменитого фильма Джеймса Дина «Бунт без причины». Меж­ду поколениями возник разрыв, но поколение Джеймса Дина имело с предыдущим общее мировоззрение: ту же веру в технологию, в прогресс, в систему образования. Все это не подвергалось сомне­нию в пятидесятые. Лишь в шестидесятые годы бунт начал прозре­вать свою причину, что породило фундаментальный вызов сущест­вующему общественному порядку.

В шестидесятые мы подвергали общество сомнению. Мы жили другими ценностями, у нас были другие ритуалы и другой стиль жизни. Но мы не могли бы действительно ясно сформулировать нашу критику. Разумеется, мы критиковали те или иные конкрет­ные вещи вроде Вьетнамской войны, но мы не создали целостной системы альтернативных ценностей и идей. Наша критика основы­валась на интуитивных чувствах; мы скорее проживали и воплоща­ли протест, чем формулировали и систематизировали его.

В семидесятые годы наши взгляды кристаллизовались. Магия шестидесятых испарилась. Первоначальный энтузиазм уступил место периоду сосредоточения, усвоения, интеграции. В семидесятые годы возникли два новых политических движения экологическое и феминистское, обеспечившие более широкий контекст для на­шей критики и альтернативных идей, потребность в котором так чувствовалась в то время.

Наконец, восьмидесятые вновь стали периодом социальной ак­тивности. В шестидесятые мы с энтузиазмом и восторгом пережи­вали культурную трансформацию; в семидесятые создавали теоретический контекст; в восьмидесятые мы заняты воплощением. Все­мирное движение «зеленых», возникшее из соединения экологичес­кого движения, движения за мир и феминистского движения, наиболее впечатляющий признак политической активности восьми­десятых, которые, возможно, останутся в истории как десятилетие «политики зеленых».

Эра шестидесятых, оказавшая решающее воздействие на мое мировоззрение, была свидетельницей расширения сознания в двух направлениях. Одно к духовности нового рода, близкой мисти­ческим традициям Востока: расширение сознания в сторону транс­персональных переживаний, как назвали их психологи. Второе расширение общественного сознания, начавшееся с радикального усомнения в авторитетах. Это произошло независимо в нескольких областях. Американское движение за гражданские права требова­ло, чтобы черные граждане были включены в политические процес­сы; движение за свободу слова в Беркли и студенческие движения в других университетах Соединенных Штатов и Европы требовали того же для студентов. Граждане Чехословакии во время Пражской весны поставили под вопрос авторитет советского режима. Женское движение поколебало патриархальные устои; гуманистические психологи подвергли сомнению авторитет врачей и терапевтов. Две доминирующие тенденции шестидесятых расширение сознания в направлении к трансперсональному и в направлении к социальному оказали значительное влияние на мою жизнь и мою работу. Две мои первые книги уходят корнями в это магическое десятилетие.

Конец шестидесятых совпал для меня с концом моей официаль­ной работы (но не работы вообще) в области теоретической физи­ки. Осенью 1970 года я уехал из Калифорнии, где работал на фа­культете Калифорнийского университета в Санта Круз, в Лондон, где провел следующие четыре года, исследуя параллели между со­временной физикой и восточным мистицизмом. Эта работа в Лондо­не была моим первым шагом в продолжавшейся и впоследствии работе по формулированию, синтезированию и передаче нового ви­дения реальности. Стадии этого интеллектуального путешествия, встречи и разговоры со многими замечательными людьми, которые делились со мной крупицами своей необычной мудрости, составля­ют содержание этой книги.

Фритьоф Капра Беркли, октябрь 1986 г.

1. С ВОЛКАМИ – ПО-ВОЛЧЬИ

Вернер Гейзенберг

Интерес к изменению точки зрения на науку и общество проснулся во мне, когда, будучи девятнадцатилетним студен­том, я прочел книгу Гейзенберга «Физика и философия» классическое повествование об истории и философских проблемах квантовой физики. Эта книга оказала и продолжает оказывать на меня огромное влияние. Это академическая работа, местами затрагивающая и технические подробности, но вместе с тем пол­ная личных и даже весьма эмоциональных высказываний. Гей­зенберг – один из основателей квантовой физики и, наряду с Альбертом Эйнштейном и Нильсом Бором, один из гигантов со­временной науки – описывает в этой книге удивительную дилемму, с которой столкнулись физики в первые десятилетия нашего века, исследуя структуру атома и природу субатомных явлений. Исследование привело их в соприкосновение со стран­ной и неожиданной реальностью, поколебавшей основания их мировоззрения и заставившей их мыслить совершенно по-ново­му. Мир, который они наблюдали, не представлялся более ма­шиной; состоящий из множества отдельных объектов, он был неделимым целым: сетью отношений, которые необходимым образом включали наблюдателя. Стремясь постичь природу атом­ных явлений, ученые не могли не обнаружить, что их основные понятия, язык, весь способ мышления не годятся для описания новой реальности.

В «Физике и философии» Гейзенберг не только дает блестя­щий анализ концептуальных проблем, но так же описывает и те огромные личные трудности, с которыми сталкивались физики, ког­да ход самого исследования заставлял их расширить сознание. Экс­перименты на атомном уровне требовали новых категорий для по­стижения природы реальности, и большим достижением Гейзенбер­га было то, что он ясно понял это. История его борьбы и победы это также история встречи и сотрудничества двух выдающихся лич­ностей – Вернера Гейзенберга и Нильса Бора.

Геизенберг начал заниматься атомной физикой в возрасте двад­цати лет, придя на курс лекций, которые читал Бор в Геттингене. Темой лекций была созданная Бором новая теория атома, которая воспринималась как огромное достижение и которую изучали все европейские физики. В обсуждении после одной из этих лекций Геизенберг не согласился с Бором в отношении определенной тех­нической детали, и Бора настолько поразила ясность аргументов молодого студента, что он пригласил его на прогулку, чтобы про­должить обсуждение. Эта прогулка, длившаяся несколько часов, была первой встречей двух выдающихся мыслителей, дальнейшая совместная работа которых стала одной из основных сил в разви­тии атомной физики.

Нильс Бор был на шестнадцать лет старше Гейзенберга; он обладал превосходной интуицией и глубоким ощущением таинст­венности мира. На него оказала сильное влияние религиозная философия Кьеркегора и мистические сочинения Уильяма Джеймса. Он никогда не удовлетворялся аксиоматическими системами и по­стоянно повторял: «Все, что я говорю, нужно понимать не как утверждение, а как вопрос». Геизенберг же обладал ясным аналити­ческим умом математического склада; философской основой для него были греческие мыслители, с которыми он был знаком с ранней юности. Бор и Геизенберг представляли дополняющие друг друга полюсы человеческого ума, динамичное и часто драматическое вза­имодействие которых составляло уникальный процесс в истории современной науки и вело к одному из ее величайших триумфов.

Когда я, будучи студентом, прочел книгу Гейзенберга, меня очаровало его объяснение парадоксов и кажущихся противоречий, с которыми сталкивались исследования субатомных явлений в на­чале 20-х годов. Многие из этих парадоксов были связаны с двойст­венной природой микромира, материя которого проявляется то как частицы, то как волны. «Электроны, говаривали физики в те дни,

   оказываются частицами по понедельникам и средам, а по втор­никам и четвергам волнами». И, как ни странно, чем больше физики старались прояснить ситуацию, тем острее становились парадоксы. Лишь постепенно они обретали некоторую интуицию относительно того, когда электрон проявится как частица, а когда

   как волна. Они начали, как выразился Геизенберг, «проникаться духом квантовой теории» раньше, чем она получала точную математическую формулировку. Сам Гейзенберг сыграл значительную роль в этом процессе. Он показал, что парадоксы в атомной физике по­являются тогда, когда кто-то пытается описывать атомные феноме­ны в классических терминах, и был достаточно смел, чтобы отбро­сить классическую систему понятий. В 1925 году Гейзенберг опубликовал статью, в которой отказался от принятого описания элек­тронов в атоме с точки зрения их положения и скорости, каким пользовались Бор и все остальные, и предложил более абстрактную систему координат, где физические качества были представлены определенными математическими структурами – матрицами. Гей­зенберговская «матричная механика» была первой логически после­довательной формой квантовой теории. Годом позже она была дополнена разработанным Эрвином Шредингером другим формальным аппаратом, известным как «волновая механика». Оба аппарата ло­гически непротиворечивы: математически они эквивалентны – один и тот же феномен может быть описан в двух различных математи­ческих языках.

В конце 1926 года физики располагали полным, логически не­противоречивым формальным аппаратом, но не всегда знали, как применить его к описанию конкретной экспериментальной ситуа­ции. В течение следующих месяцев Гейзенберг, Бор, Шредингер и другие ученые постепенно прояснили ситуацию в интенсивных, тре­бовавших больших сил и часто очень эмоциональных дискуссиях. В «Физике и философии» Гейзенберг ярко описывал этот решающий период в истории квантовой физики:

Интенсивное обсуждение в Копенгагене вопросов, касающихся интерпретации квантовой теории, наконец привело к полному про­яснению ситуации. Но прийти к этим решениям было нелегко. Я помню разговоры с Бором, которые длились по многу часов, до поздней ночи, и кончались почти отчаянием; когда в конце кон­цов я уходил один на прогулку в соседний парк, я вновь и вновь повторял себе: может ли быть природа столь абсурдной, какой она кажется нам в этих атомных экспериментах?

Гейзенберг видел, что формальный аппарат квантовой теории невозможно интерпретировать в рамках наших интуитивных поня­тий о пространстве и времени или о причине и следствии; вместе с тем он понимал, что все наши понятия связаны с этими интуитивными представлениями. Следовательно, не было иного выхода, кро­ме как сохранить классические интуитивные представления, но ограничить их применимость. Большим достижением Гейзенберга было то, что он нашел точную математическую форму для выражения этих ограничений классических понятий, которая теперь называет­ся в его честь «принципом неопределенности Гейзенберга». Это ряд математических отношений, которые определяют, в какой мере клас­сические понятия могут применяться к атомным феноменам; таким образом, эти отношения кладут предел человеческому воображе­нию в субатомном мире. Принцип неопределенности указывает меру влияния ученого на свойства наблюдаемых объектов в процессе измерения. В атомной физике ученый уже не может играть роль отстраненного объективного наблюдателя. Он вовлечен в мир, ко­торый он наблюдает, принцип неопределенности Гейзенберга изме­ряет эту вовлеченность. На наиболее фундаментальном уровне прин­цип неопределенности это мера единства и взаимосвязанности Вселенной. В 1920-х годах физики во главе с Гейзенбергом и Бором пришли к пониманию того, что мир это не скопление отдельных объектов, а сеть отношений между различными частями единого целого. Классические понятия, опирающиеся на повседневный опыт, не вполне адекватно описывают этот мир. Вернер Гейзенберг как никто иной исследовал границы человеческого воображения, преде­лы привычных понятий и степень нашей вовлеченности в мир, он не только указал на эти различия и их глубокие философские след­ствия, но также сумел дать их точное и ясное математическое опи­сание.

В свои девятнадцать лет я, конечно, далеко не все понял в книге Гейзенберга. Большая часть ее оставалась для меня тайной, но она вызывала во мне восхищение этой замечательной эпохой в науке, которое с тех пор никогда меня не покидало. Более деталь­ное понимание физических парадоксов и их разрешения мне при­шлось отложить на некоторое время, пока я не получил основатель­ную подготовку сначала в области классической физики, потом кван­товой механики, теории относительности, квантовой теории поля. Книга Гейзенберга была моим спутником во время моего учения, и, оглядываясь на это время, я вижу, что именно Гейзенберг посеял семя, которое дало свои всходы десятилетием позже, когда я при­ступил к систематическому исследованию ограничений картезиан­ского мировоззрения. «Картезианское разделение, писал Гейзен­берг, глубоко проникло в человеческий ум за три века, прошед­шие после него, и нужно время, чтобы оно было вытеснено иным отношением к проблемам реальности».

Шестидесятые годы

Между моими студенческими годами в Вене и написанием пер­вой книги лежит период моей жизни, в течение которого я пережил наиболее глубокую и радикальную личную трансформацию пери­од шестидесятых годов. Для тех из нас, кто включился в движение шестидесятых, этот период представляется не столько десятилети­ем, сколько состоянием сознания, характеризующимся выходом за собственные границы, сомнением в авторитетах, обретением силы, переживанием чувственной красоты мира и общности людей. Это состояние сознания продолжалось и в семидесятые годы. Можно сказать, что шестидесятым положил конец лишь выстрел, унесший Джона Леннона в декабре 1980 года. Чувство колоссальной потери, охватившее столь многих из нас, было в значительной степени чув­ством конца эпохи. Несколько дней после этого фатального выстре­ла мы оживляли магию шестидесятых – в горе и в слезах, но чувство магии и общности было вновь с нами. Куда бы вы ни пошли в эти несколько дней в любой квартал, любой город, поселок, по всему миру, вы слышали музыку Джона Леннона, и сильное чувство, которое пронесло нас через шестидесятые, вновь появи­лось в последний раз:

Вы назовете меня фантазером,

Но я не одинок в этом.

Я надеюсь, что однажды вы присоединитесь к нам,

И мир будет жить в единстве.

Закончив Венский университет в 1966 году, я провел первые два года после этого, занимаясь исследованиями в области теорети­ческой физики в Парижском университете. В сентябре 1968 года мы с женой Жаклин переехали в Калифорнию, где я преподавал и проводил исследования в Калифорнийском университете в Санта Круз. Я помню, что во время трансатлантического перелета я читал книгу Томаса Куна «Структура научных революций», и был не­сколько разочарован, поскольку основные идеи этой книги, о кото­рой так много говорили, были уже известны мне из книги Гейзенберга, многократно мною перечитываемой. Но тем не менее книга Куна познакомила меня с понятием научной парадигмы, которое стало основным в моей работе несколькими годами позже. Термин «парадигма» (от греческого paradeigma, «паттерн») использовался Куном для обозначения понятийной основы, которую принимало сообщество ученых и которая обеспечивала их схемами проблем и их решений. В течение последующих двадцати лет все стали гово­рить о парадигмах и о их смене, даже вне науки; в своей книге «Поворотный пункт» я использую этот термин в очень широком смысле. Для меня парадигма это совокупность мыслей, воспри­ятий и ценностей, которые создают определенное видение реаль­ности, оказывающееся основой самоорганизации общества.

В Калифорнии мы с Жаклин столкнулись с двумя весьма раз­личными культурами: доминирующей «основной» американской куль­турой и «контркультурой» хиппи. Мы были очарованы красотой Калифорнии, но при этом нас удивляло общее отсутствие вкуса и эстетических ценностей в официальной культуре. Контраст между ошеломляющей красотой природы и угнетающей безобразностью цивилизации здесь, на американском Западном побережье, казался далеко превосходящим то, что мы видели в Европе. Нам было по­нятно, почему протест контркультуры против американского обра­за жизни возник именно здесь, и это движение естественно при­влекло нас.

Хиппи противостояли многим чертам культуры, которые мы также находили весьма непривлекательными. Чтобы отличаться от людей делового мира с их короткой стрижкой и костюмами из син­тетики, они носили длинные волосы, яркую и своеобразную одеж­ду, цветы, бусы и другие украшения. Они жили естественной жиз­нью, не прибегали к дезинфекции и дезодорантам, многие были ве­гетарианцами, практиковали йогу или различные формы медитации. Часто они сами пекли себе хлеб, занимались ремеслами. Люди офи­циальной культуры называли их «грязными хиппи», сами же себя они именовали «красивым народом». Неудовлетворенные системой образования, созданной, чтобы готовить молодежь к жизни в обще­стве, которое они отвергали, многие хиппи «выпали» из нее, хотя среди них было много талантливых людей. Эта субкультура облада­ла вполне определенными чертами и значительной степенью един­ства. Она имела собственные ритуалы, свою музыку, поэзию и ли­тературу, общее увлечение духовностью и оккультизмом; ей была свойственна мечта о мирном и прекрасном обществе. Рок-музыка и психоделики были мощными связующими средствами и оказали сильное влияние на искусство и образ жизни культуры хиппи.

Продолжая свои исследования в университете Санта Круз, я оказался вовлеченным в контркультуру настолько, насколько по­зволяли мои академические обязанности, ведя несколько шизофреническую жизнь; часть ее я был дипломированным исследователем, другую часть хиппи. Мало кто из тех, кто подвозил меня, когда я передвигался на попутках со своим спальным мешком, подозре­вал, что я имею степень доктора философии, и еще меньше, что мне недавно перевалило за тридцать и что, следовательно, по бытующе­му среди хиппи убеждению, я не заслуживаю доверия. В течение 19691970 годов я пережил на собственном опыте все аспекты контркультуры: рок-фестивали, психоделики, новую сексуальную свободу, совместную жизнь, многие дни на дорогах. В те дни было легко путешествовать. Достаточно было поднять большой палец, и вас подвозили без всяких проблем. Посадив в машину, вас могли спросить о вашем астрологическом знаке, пригласить на «посидел­ки», спеть вам что-нибудь из Великого Умершего, или вы могли быть вовлечены в разговор о Германе Гессе, «Ицзине» или других экзотических предметах.

Шестидесятые годы дали мне, без сомнения, наиболее глубо­кий и наиболее радикальный личный опыт: отказ от общепринятых «официальных» ценностей; близость, мир и доверие в обществе хиппи; свободу принятого всеми нудизма; расширение сознания благодаря психоделикам и медитации; готовность к игре и установку на «здесь и теперь» все это приводило к постоянному ощущению магии, трепета и восторга. Для меня это навсегда связано с шестидесяты­ми.

В шестидесятые годы пробудилось и мое политическое созна­ние. Это началось в Париже, где многие старшие студенты и моло­дые исследователи были вовлечены в студенческое движение, закончившееся известным бунтом, до сих пор известным как «Май-68». Я помню долгие споры на факультете науки в Орси, во время которых речь шла не только о войне во Вьетнаме и арабо-израильской войне 1967 года, но и подвергались сомнению университет­ские структуры власти и предлагались иные, неиерархические струк­туры.

Наконец, в мае 1968 года, всякая учебная и научная деятель­ность прекратились; студенты во главе с Дэниелом Кон-Бендитом выступили с критикой общества в целом и обратились за поддержкой к рабочему движению, чтобы изменить всю социальную органи­зацию. Около недели городская администрация, общественный транс­порт и деловая активность всякого рода были полностью парализо­ваны всеобщей забастовкой. Люди проводили большую часть вре­мени на улицах, споря о политике; студенты, захватившие Одеон и вместительный театр «Комеди Франсез», превратили их в круглосу­точный «народный парламент»

Я никогда не забуду возбуждения этих дней, которое сдержи­валось только страхом насилия Мы с Жаклин проводили целые дни в бешеных поездках и демонстрациях, старательно избегая столк­новений между демонстрантами и эскадронами наведения порядка, встречаясь с людьми на улицах, в ресторанах и кафе, продолжая нескончаемые политические разговоры. По вечерам мы ходили в Одеон или Соборну слушать Кон-Бендита и других, провозглашав­ших свои в высшей степени идеалистические, но вызывающие силь­ный отклик прозрения будущего общественного устройства

Европейское студенческое движение, в значительной степени марксистки ориентированное, не было способно обратить свой взор к реальности в шестидесятые годы. Но оно сохранило свои общест­венные интересы в течение последующего десятилетия, когда мно­гие из его участников пережили глубокое внутреннее преображе­ние. Под влиянием двух значительных движений семидесятых, фе­министского и экологического, «новые левые» расширили свой кру­гозор, не потеряв политического сознания, и к концу десятилетия стали вступать в новообразующиеся европейские партии «зеленых».

Когда осенью 1968 года я переехал в Калифорнию, проявления расизма, угнетения черных и вызванное этим «движение черных» стали также важным элементом моего «переживания шестидеся­тых». Я участвовал не только в антивоенных поездках и маршах, но также и в политических событиях, организованных «черными пан­терами», и слушал выступления таких людей, как Анжела Дэвис. Мое политическое сознание, остро пробудившееся в Париже, расширилось благодаря книгам Элдриджа Кливера «Замороженная душа» и других негритянских писателей.

Моя симпатия к «движению черных» возникла благодаря дра­матичному и незабываемому событию вскоре после нашего приезда в Санта Круз. Мы прочли в газете, что безоружный негритянский подросток был жестоко застрелен белым полисменом в маленьком магазине грампластинок в Сан-Франциско. В гневе мы с женой по­ехали в Сан-Франциско на похороны мальчика, ожидая увидеть боль­шую толпу белых, настроенных так же, как и мы. Толпа действительно была большой, но, к нашему огромному удивлению, мы об­наружили, что были едва ли не единственными (за исключением еще двух-трех человек) белыми. Церковный зал был заполнен сви­репо выглядевшими «черными пантерами» в черных одеяниях, со скрещенными руками. Атмосфера была напряженной, мы почувст­вовали себя неуверенно и испуганно. Но когда я подошел к челове­ку из охраны и спросил его, можно ли нам участвовать в похоро­нах, он посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Добро пожаловать, братья, добро пожаловать!»

Путь Алана Уотса

С восточным мистицизмом я впервые соприкоснулся в Пари­же. Я знал людей, интересующихся индийской и японской культу­рой, но реально познакомил меня с восточной мыслью мой брат Бернт. Мы с детства были близки с ним, и Бернт разделял мой интерес к философии и духовности. В 1966 году он учился архитек­туре в Австрии и у него было больше времени, чтобы обратить внимание на влияния, которые оказывала восточная мысль на европейскую и американскую молодежь, чем у меня, осваивавшего в ту пору карьеру физика-теоретика. Бернт дал мне антологию новых поэтов и писателей, благодаря которой я познакомился с работами Джека Керука, Лоренса Ферлингетти, Алена Гинзберга, Гари Снайдера и Алана Уотса. Благодаря Алану Уотсу я узнал о дзен-буддизме, а вскоре после этого Бернт посоветовал мне прочесть Бхагавадгиту, один из прекраснейших и наиболее глубоких духовных текс­тов Индии.

Переехав в Калифорнию, я вскоре узнал, что Алан Уотс был одним из героев контркультуры. Его книги можно было найти в каждой коммуне хиппи наряду с книгами Карлоса Кастанеды, Дж. Кришнамурти и Германа Гессе. Хотя я и до Уотса читал книги о восточной философии и религии, именно он больше всего помог мне понять ее сущность. Его книги дали мне все то, что только могут дать книги, и вызвали желание пойти дальше посредством прямого невербального опыта. Хотя Алан Уотс не был столь значи­тельным исследователем, как Д.-Т. Судзуки или другие знаменитые писатели Востока, он обладал уникальной способностью описывать восточные учения на западном языке легко, доступно, остроумно, изящно и с большой долей игры. Изменяя форму учений, он при­спосабливал их к иному культурному контексту, не разрушая смыс­ла.

Хотя меня, как и большинство моих друзей, очень привлекали экзотические аспекты восточного мистицизма, я вместе с тем пола­гал, что эти духовные традиции наполнятся для нас большим смыслом, если мы сможем приспособить их к своему культурному кон­тексту. Алан Уотс делал это великолепно, и я почувствовал духов­ное родство с ним с тех пор, как прочел «Книгу» и «Путь дзен». Я настолько проникся его книгами, что подсознательно впитал в себя технику переформулирования восточных учений и воспользовался ею в своих собственных работах много лет позже. Может быть, отчасти «Дао физики» имела такой успех потому, что эта книга написана в традициях Алана Уотса.

Я познакомился с Уотсом раньше, чем пришел к формулирова­нию своих идей по поводу родства между наукой и мистицизмом. Он читал лекцию в университете Санта Круз в 1969 году, и мне довелось сидеть рядом с ним во время предшествующего лекции официального обеда на факультете, поскольку я считался наиболее «хипповым» среди профессоров. Уотс был очень занимателен во время этого обеда, рассказывал множество японских сказок и под­держивал оживленную беседу, касавшуюся философии, искусства, религии, французской кухни и многих других дорогих его сердцу тем. На следующий день мы продолжали разговор в «Каталисте» месте сборищ хиппи, где я обычно проводил время с друзьями и где встречал не раз интересных и ярких людей. (Именно здесь я однаж­ды слышал Карлоса Кастанеду, рассказывающего о своих приключениях с Доном Хуаном, мифическом мудреце из племени яки, вскоре после выхода его первой книги).

После того как я переехал из Калифорнии в Лондон в 1970 году, я продолжал поддерживать контакт с Уотсом, и когда я напи­сал «Танец Шивы», свою первую статью о параллелях между совре­менной физикой и восточным мистицизмом, то сразу же послал ему экземпляр. Он ответил одобряющим письмом, отметив, что полага­ет, что это одна из важнейших областей исследования. Он также порекомендовал мне несколько буддийских источников и просил держать его в курсе моего продвижения. К сожалению, это был наш последний контакт. Работая в Лондоне, я надеялся вновь встре­тится с ним (мечтая о возможности вновь приехать в Калифорнию и обсудить с ним свою книгу), но он умер за год до того, как «Дао физики» была завершена.

Дж. Кришнамурти

Одной из моих первых непосредственных соприкосновений с восточной духовностью была встреча с Дж. Кришнамурти в конце 1968 года. В это время Кришнамурти приехал в университет Санта Круз прочитать цикл лекций; ему было 73 года, и выглядел он оше­ломляюще. Резкие черты его индийской внешности, контраст меж­ду темной кожей и белыми, хорошо уложенными волосами, евро­пейская одежда, величественная осанка, взвешенный, безупречный английский и, самое главное, интенсивность его концентрации весь его облик меня совершенно очаровал. В это время как раз появилось «Учение Дона Хуана», и когда я увидел Кришнамурти, то не смог удержаться от сравнения его облика с мифической фигу­рой этого мудреца из племени яки.

Воздействие облика Кришнамурти усиливалось и углублялось тем, что он говорил. Кришнамурти был оригинальным мыслителем, отвергавшим всякий духовный авторитет и традиции. Его учение было близко к буддизму, но он никогда не пользовался терминами буддизма или какой-либо иной сферы традиционной восточной мыс­ли. Задача, которую он себе поставил, была необыкновенно труд­ной использовать язык и рассуждения, чтобы вывести свою ау­диторию за пределы языка и рассуждений; и то, как он справлялся с этой задачей, производило большое впечатление.

Кришнамурти обычно избирал хорошо известную экзистенци­альную проблему страх, желание, смерть, время как тему определенной лекции, и начинал разговор чем-нибудь вроде следующего: «Давайте подойдем к этому вместе. Я не собираюсь гово­рить вам что-либо; я не авторитет; мы собираемся исследовать этот вопрос вместе». Затем он показывал тщетность всех обычных попыток исключить, к примеру, страх, после чего спрашивал, с большой интенсивностью и точным ощущением драматичности: «Возможно ли для вас в этот самый момент, прямо здесь избавить­ся от страха? Не подавить его, не отрицать его, не сопротивляться ему, но избавиться от него раз и навсегда? Это наша задача на сегодняшний день избавиться от страха полностью, совершенно, раз и навсегда. Если мы не сможем сделать этого, моя лекция будет бесполезной».

Сцена была готова; публика увлечена и внимание завоевано. «Итак, давайте рассмотрим этот вопрос, продолжал Кришнамур­ти, – без осуждения, без оправдания. Что такое страх? Давайте войдем в него вместе, вы и говорящий. Давайте посмотрим, можем ли мы действительно общаться на другом уровне, с одинаковой ин­тенсивностью, в одно и то же время. Можете ли вы, используя говорящего как зеркало, найти ответ на этот чрезвычайно важный вопрос: «Что такое страх?» И затем он начинал выстраивать тон­кую сеть понятий. Он показал, что для того, чтобы понять страх, необходимо понять желание; чтобы понять желание, необходимо понять мысль, а следовательно, время, знание, самость и так далее и тому подобное. Кришнамурти представлял блестящий анализ того, как эти основные экзистенциальные проблемы связаны не теоре­тически, а в опыте. Он не только представлял вам результат своего анализа, он стремился вовлечь вас в сам процесс анализа. В конце концов вы уходили с сильным и ясным ощущением того, что един­ственный способ разрешить любую из ваших экзистенциальных проблем состоит в том, чтобы выйти за пределы мысли, за пределы языка, за пределы времени достичь, как он выразил это в назва­нии одной из своих лучших книг, «свободы от известного».

Я помню, что я был очарован, но также и глубоко растревожен лекциями Кришнамурти. После каждого вечернего разговора мы с Жаклин часами сидели у нашего камина, обсуждая то, что сказал Кришнамурти. Это была моя первая встреча с радикальным духов­ным учителем, и я сразу же столкнулся с серьезной проблемой. Я был в начале многообещающей научной карьеры, которая эмоцио­нально захватывала меня, и вот Кришнамурти предлагает мне, со всей харизмой и убежденностью, перестать мыслить, освободиться от всякого знания, оставить рассуждения. Что это значило для меня? Следовало ли мне отказаться от своей научной карьеры, которая только начиналась, или я должен был остаться ученым и оставить всякую надежду достичь духовной самореализации?

Я очень хотел попросить совета у Кришнамурти, но он не до­пускал вопросов на своих лекциях и не разговаривал ни с кем после них. Мы сделали несколько попыток встретиться с ним, но нам совершенно определенно ответили, что Кришнамурти не хочет, что­бы его беспокоили. Счастливое совпадение (совпадение ли?) одна­ко привело нас к встрече. Выяснилось, что секретарь Кришнамурти был французом, и после последней лекции Жаклин, урожденной парижанке, удалось разговориться с ним. Они поладили, и в ре­зультате мы имели возможность прийти к Кришнамурти на следую­щее утро.

Я был очень взволнован, когда оказался наконец лицом к лицу с Учителем, но не терял времени. Я знал, зачем я пришел. «Как я могу быть ученым, спросил я, и вместе с тем следовать Ваше­му совету остановить мысль и достичь свободы от известного?» Кришнамурти не задумался ни на мгновение. Он ответил на мой вопрос за десять секунд таким образом, что это совершенно разрешило мою проблему. «Прежде всего, вы человек, сказал он, а затем уже вы ученый. Сначала вам нужно освободиться, и эта свобода не может быть достигнута посредством мысли. Она достигается лишь медитацией пониманием целостности жизни, в которой каждая форма разделения прекращается». Достигнув этого понимания жизни как целого, сказал он мне, я смогу специализироваться и работать как ученый без всяких проблем. И разумеется, речь не шла о том, чтобы оставить науку. Переходя на француз­ский, Кришнамурти добавил: «Я обожаю науку. Это чудесно».

После этой короткой, но значительной встречи я встретился с Кришнамурти лишь шесть лет спустя, когда меня вместе с несколь­кими другими учеными пригласили провести неделю, дискутируя с ним в его образовательном центре в Броквуд Парк, к югу от Лондо­на. Он выглядел по-прежнему поразительно, хотя и был менее энер­гичен. В эту неделю я гораздо лучше узнал Кришнамурти, в том числе и некоторые его недостатки. Когда он говорил, он был вели­чествен и харизматичен, но я был разочарован тем, что мне так и не удалось вовлечь его в разговор. Он говорил, но не слушал. С другой стороны, у меня было много стимулирующих дискуссий с коллегами-учеными Дэвидом Бомом, Карлом Прибрамом, Джорд­жем Сударшаном и другими.

С тех пор я почти что утерял связь с Кришнамурти. Я всегда признавал его значительное влияние на людей, но я не был больше ни на одной из его лекций и не прочел ни одной его книги. И вот, в январе 1983 года я оказался в Мадрасе, в Южной Индии, на конфе­ренции теософского общества рядом с поместьем Кришнамурти, и, поскольку Кришнамурти был там и читал вечернюю лекцию, я отправился засвидетельствовать мое уважение. Прекрасный парк с огромными старыми деревьями был заполнен людьми, преимущест­венно индийцами, которые тихо сидели на земле и ждали ритуала, в котором большинство из них участвовало уже много раз. В восемь часов Кришнамурти появился в индийской одежде и прошел мед­ленно, но с большой уверенностью к приготовленному помосту. Было замечательно видеть, как в свои восемьдесят восемь лет он проходит этот путь, как он делал это более чем полвека, восходит по ступенькам помоста без посторонней помощи, садится на поду­шечку и складывает руки в традиционном индийском приветствии перед началом беседы.

Кришнамурти говорил семьдесят пять минут, без колебаний и почти с той же интенсивной сосредоточенностью, которую я отме­тил пятнадцатью годами ранее. Темой вечера было желание, и он развернул свою сеть с той же ясностью и искусством, как и всегда. Для меня это было уникальной возможностью оценить эволюцию своего понимания с тех пор, как впервые встретился с ним, и я в первый раз почувствовал, что понимаю его метод и личность. Его анализ желания был ясным и красивым. «Восприятие порождает чувственную реакцию, – говорил он, — затем вмешивается мысль – «я хочу...», «я не хочу...», «я желаю...», – и так возникает желание. Оно не порождается желаемым объектом и будет сохра­няться при различных объектах до тех пор, пока вмешивается мысль. Поэтому освобождение от желания не может быть достигнуто по­средством подавления или избегания чувственного опыта (то есть аскетизма). Единственный способ освободиться от желания — ос­вободиться от мысли».

Но Кришнамурти не сказал, как может быть достигнуто осво­бождение от мысли. Как Будда, он предлагал блестящий анализ проблемы, но, в отличие от Будды, не показывал ясной дороги к освобождению. Может быть, размышлял я, Кришнамурти сам неда­леко ушел по этому пути? Может быть, он сам был недостаточно свободен от обусловленности, чтобы вести своих учеников к пол­ной реализации?

После лекции я был приглашен с некоторыми другими на обед. Разумеется, Кришнамурти был утомлен после лекции и нерасполо­жен к разговору. Не был расположен к этому и я. Я пришел, лишь чтобы засвидетельствовать мое уважение, и был щедро вознаграж­ден. Я напомнил Кришнамурти о нашей первой встрече и поблаго­дарил его еще раз за решающее влияние и помощь, хорошо пони­мая, что, наверное, вижу его в последний раз, как оно и оказалось.

Проблема, которую Кришнамурти решил для меня в духе дзен, одним ударом, – это проблема, с которой сталкивается большинст­во физиков, когда они встречаются с идеями мистических тради­ций: как можно выйти за пределы мышления, не оставляя науку? Я думаю, что именно поэтому многие из коллег опасаются моих срав­нений между физикой и мистицизмом. Может быть, им поможет то, что я также чувствовал эту угрозу. Я чувствовал ее всем своим существом, но это было в начале моей научной деятельности, и мне очень повезло, что человек, который заставил меня почувствовать эту угрозу, помог мне также и превозмочь ее.

Параллели между физикой и мистицизмом

Уже в самом начале моего знакомства с восточными традиция­ми я обнаружил параллели между современной физикой и восточ­ным мистицизмом. Помню, как я читал французскую книжку про дзен-буддизм в Париже, из которой впервые узнал о важной роли парадокса в мистической традиции. Я узнал, что духовные учителя Востока часто весьма искусным образом пользовались парадоксаль­ными загадками, чтобы заставить своих учеников понять ограниченность логики и умозаключений. В частности, в традиции дзен была развита система невербальных инструкций посредством кажу­щихся бессмысленных загадок, называемых коанами, которые не могут быть разрешены посредством мышления. Они созданы специ­ально, чтобы остановить процесс мышления и подготовить ученика к невербальному переживанию реальности. Все коаны, прочел я, имеют более или менее уникальные разрешения, которые знающий учитель распознает немедленно. Когда решение найдено, коан пере­стает быть парадоксальным и становится глубоко значимым выска­зыванием в состоянии сознания, которое он помогает вызвать.

Когда я впервые прочел про использование коанов в обучении дзену, это показалось мне странно знакомым. Я провел многие годы, изучая другого рода парадоксы, которые, похоже, играли подобную роль в обучении физиков. Были, конечно, и различия. Мое обуче­ние как физика не было столь интенсивным, как обучение дзену. Но я вспомнил, как физики в 20-х годах переживали квантовые парадоксы, стремясь к пониманию в ситуации, где природа была единственным учителем. Параллели были очевидными, и позже, когда я больше узнал о дзен-буддизме, я понял, что они действительно значимы. Как и в дзене, разрешение проблем физики скрывалось в парадоксах, которые не могли быть решены логическим рассужде­нием, которое нужно было понимать с новой точки зрения, осознав новую, субатомную реальность. Природа была учительницей физи­ков, и, как мастер дзен, она не делала утверждений, она лишь загадывала загадки.

Сходство квантовой физики и дзен-буддизма поразило меня. Все описания коанов подчеркивали, что разрешение такой загадки требовало от ученика чрезвычайного усилия, концентрации и во­влеченности. Коан овладевает сердцем и умом ученика и создает поистине ментальный тупик, состояние постоянного напряжения, в котором весь мир становится сомнением и вопрошанием. Когда я сравнил это с тем местом из книги Гейзенберга, которое я так хоро­шо помнил, я почувствовал, что основатели квантовой теории пере­живали нечто подобное:

Я помню обсуждения с Бором, которые продолжались по многу часов и заканчивались поздно ночью почти в отчаянии. Когда пос­ле этого я отправлялся один на прогулку в соседний парк, я по­вторял себе снова и снова: может ли природа быть столь абсурд­ной, какой она представляется в этих атомных экспериментах?

Позже я также начал понимать, почему физики-теоретики и восточные мистики сталкивались со сходными проблемами и пере­живали нечто похожее. Когда сущностная природа вещей анализируется интеллектом, она кажется абсурдной или парадоксальной. Это всегда знали мистики, но лишь недавно это стало проблемой для науки. В течение нескольких веков явления, изучавшиеся в науке, принадлежали к повседневному окружению ученых, к облас­ти их чувственного опыта. Поскольку образы и понятия их языка абстрагировались из этого опыта, они были удовлетворительны и достаточны для описания природных явлений.

Однако в XX веке физики проникли глубже в микромир, в цар­ства природы, гораздо дальше отстоящие от нашей макросреды. Наши знания о материи на этом уровне уже не основываются на непо­средственном чувственном опыте, и поэтому наш обычный язык не годится для описания наблюдаемых явлений. Атомная физика впе­рвые позволила ученым подойти к сущностной природе вещей. Как и мистики, физики теперь имели дело с нечувственным опытом ре­альности, и, как и мистики, они должны были столкнуться с пара­доксальными аспектами этого опыта. С этого момента модели и образы современной физики становятся близкими образам восточ­ной философии.

Обнаружение параллели между дзенскими коанами и парадок­сами квантовой физики, которые я позже назвал «квантовыми коа­нами», в значительной степени стимулировало мой интерес к восточному мистицизму и обострило внимание. В последующие годы, будучи более вовлеченным в дух Востока, я вновь и вновь встречал­ся с понятиями, которые были мне знакомы по занятиям атомной и субатомной физикой. Обнаружение этого сходства сначала было всего лишь интеллектуальной игрой, хотя и увлекательной, но од­нажды поздно вечером, в конце лета 1969 года, у меня было значи­тельное переживание, которое заставило меня отнестись к паралле­ли между физикой и мистицизмом более серьезно. Описание этого переживания, которое я поместил в начале «Дао физики», до сих пор кажется мне наиболее точным:

Однажды летним вечером я сидел на берегу океана, глядя на набегающие волны и чувствуя ритм своего дыхания, и внезапно ощутил, что все вокруг меня участвует в гигантском космичес­ком танце. Как физик, я знал, что песок, скалы, вода и воздух вокруг меня состоят из вибрирующих молекул и атомов, а пос­ледние состоят из частиц, взаимодействующих друг с другом, создавая и разрушая другие частицы. Я знал также, что земная атмосфера постоянно бомбардируется потоками «космических лучей», частиц высокой энергии, проходящих множество превра­щений, когда они достигают воздуха. Все это было мне знакомо по моим исследованиям в области физики высоких энергий, но до сих пор я знал это лишь в виде графиков, диаграмм и математи­ческих теорий. Теперь, когда я сидел на этом берегу, мой предыду­щий опыт ожил: я «видел» каскады энергии, спускающиеся из внешнего пространства, в которых частицы создавались и разру­шались в ритмической пульсации; я «видел», как атомы элемен­тов, в том числе и атомы моего тела, участвуют в этом космичес­ком танце энергии; я чувствовал его ритм и «слышал», как он звучит, и в этот момент я знал, что это Танец Шивы, Короля Танцоров, почитаемого индусами.

В конце 1970 года срок моей американской визы кончился, и я должен был вернуться в Европу. Я не знал, где я хочу продолжать свои исследования, так что собирался посетить лучшие исследова­тельские институты в области моей специальности, установить кон­такты с людьми, которых я знал, постаравшись приобрести статус приглашенного исследователя или что-нибудь подобное. Первым делом я направился в Лондон, где появился в октябре, все еще оставаясь хиппи в душе. Появившись в приемной П.-Т. Мэтьюза, исследователя в области физики элементарных частиц, с которым я встречался в Калифорнии и который был тогда главой теоретичес­кого отдела в Империал Колледже, я прежде всего увидел огром­ную афишу Боба Дилана. Я принял это за хороший знак и тут же решил, что останусь в Лондоне. Мэтьюз сказал, что будет счастлив предложить мне гостеприимство Империал Колледж. Я никогда не жалел об этом решении, в результате которого я остался в Лондоне на четыре года, несмотря даже на то, что первые несколько месяцев после моего приезда были, может быть, самыми тяжелыми в моей жизни.

Конец 1970 года был для меня трудным переходным временем. Я был в начале длительного периода болезненных расхождений с женой, которые закончились разводом. У меня не было друзей в Лондоне, и я вскоре обнаружил, что не могу получить исследова­тельский грант или академическое положение потому, что я уже начал исследование в рамках новой парадигмы, и не хотел отказываться от него, принимая ограничения академической работы на условиях полной занятости. Во время этих первых недель в Лондо­не мое настроение было хуже, чем когда-либо, и именно тогда я решил придать своей жизни новое направление.

Незадолго до отъезда из Калифорнии я сделал фотомонтаж танцующий Шива на фоне следов сталкивающихся частиц в про­зрачной камере, иллюстрирующий мое переживание космичес­кого танца на берегу. Однажды я сидел в моей крошечной комна­тушке около Империал Колледжа, смотрел на эту прекрасную кар­тину и внезапно совершенно ясно понял, с абсолютной увереннос­тью, что параллель между физикой и мистицизмом, которую я толь­ко начал постигать, когда-нибудь станет общеизвестной; я также понял, что нахожусь в наилучшем положении, чтобы тщательно исследовать эти параллели и написать об этом книгу. Тогда я ре­шил, что напишу эту книгу, но также понимал, что я еще не готов к этому. Мне следовало сначала более тщательно изучить предмет и написать ряд статей, прежде чем приниматься за книгу.

Вдохновленный этим решением, я взял мой фотомонтаж, кото­рый содержал для меня глубокое и важное утверждение, в Импери­ал Колледж, чтобы показать его коллеге-индусу, занимавшему со мной один кабинет. Когда я показал ему монтаж, не говоря ни сло­ва, он был глубоко тронут и спонтанно начал читать стихи на сан­скрите, которые он помнил с детства. Он рассказал, что его воспи­тывали в традициях индуизма, но он забыл все, связанное с духов­ным наследием, когда ему, как он выразился, «промыла мозги» за­падная наука. Он сам никогда не думал о параллелях между физи­кой и индуизмом, но, когда он увидел мой фотомонтаж, они сразу стали для него очевидными.

В течение следующих двух с половиной лет я предпринял систематическое изучение индуизма, буддизма и даосизма и исследо­вал параллели, которые обнаруживал между идеями этих мистичес­ких традиций и фундаментальными понятиями и теориями совре­менной физики. В течение шестидесятых годов я попробовал раз­личные техники медитации и прочел множество книг по восточному мистицизму, не собираясь при этом реально следовать одному из путей. Теперь, когда я углубился в изучение восточных традиций, меня больше всего привлек даосизм.

Даосизм, по-моему, одна из тех великих духовных традиций, которые дают глубокое и прекрасное выражение экологической мудрости, подчеркивая как фундаментальное единство всех явле­ний, так и укорененность индивидуумов и обществ в циклических процессах природы. Вот как говорит об этом Чжуан Цзы:

В превращениях и росте всех вещей каждая почка и каждая черта обретают свою подобающую форму. Мы видим их постепенное созревание и упадок, постоянный поток превращений и измене­ний.

И Хуай Нан Цу:

Тот, кто следует естественному порядку, участвует в потоке Дао.

Даосские мудрецы умели сосредоточить свое внимание на на­блюдениях природы, различая «характеристики Дао». При этом они выбирали установку, которая, по существу, являлась научной; только глубокое недоверие к аналитическим методам рассуждения поме­шало им создать подлинно научные теории. Тем не менее их тща­тельные наблюдения, соединенные с сильной мистической интуи­цией, привели их к глубоким прозрениям, которые подтверждаются современными научными теориями. Глубокая экологическая муд­рость, эмпирический подход и особый аромат даосизма, который я бы назвал «тихим экстазом», были чрезвычайно привлекательны для меня, так что даосизм естественно стал для меня тем путем, которому я собирался следовать.

Также сильное влияние оказал на меня в эти годы Кастанеда. Его книги показали мне другой подход к духовным учениям Восто­ка. Традиции американских индейцев, излагаемые легендарным яки Доном Хуаном, казались мне весьма близкими к даосизму, как он излагается легендарными мудрецами Лао Цзы и Чжуан Цзы. Осо­знание причастности к естественному течению вещей и искусство действовать в соответствии, с этим составляет сердцевину обеих традиций. Даосский мудрец плывет в потоке Дао, «человек знания» яки должен быть легким и текучим, чтобы «видеть» сущностную природу вещей.

Даосизм и буддизм – традиции, касающиеся самой сущности духовного, не принадлежащей ни какой частной культуре. В част­ности, буддизм доказал в течение своей истории, что может при­способиться к различным культурным ситуациям. Начавшись уче­нием Будды в Индии, он распространился в Японии и несколькими веками позже перешагнул через Тихий океан в Калифорнию. На мое мышление оказало сильное влияние подчеркивание роли со­страдания в приобретении знания, свойственное буддийской тради­ции. С точки зрения буддизма не может быть знания без сострада­ния, что для меня означает, что наука не имеет никакой ценности, если она не сопровождается заботой об обществе.

Хотя 1971 – 1972 годы были трудными для меня, они были так­же и волнующими. Я по-прежнему был наполовину ученым, напо­ловину хиппи, проводил исследования по физике частиц в Импери­ал Колледже, но также и осуществлял свое более обширное иссле­дование организованно и систематически. Мне удалось найти не­сколько дополнительных заработков: преподавание физики высоких энергий группе инженеров, перевод технических текстов с англий­ского на немецкий, преподавание математики старшеклассникам; этого было достаточно, чтобы прожить, хотя и не давало материаль­ного изобилия. Эти два года я прожил в значительной степени как пилигрим; радости и удовольствия моей жизни не принадлежали к материальному плану. Меня поддерживала вера в мое прозрение и убежденность, что мое упорство будет рано или поздно вознаграж­дено. Все это время на стене у меня висела цитата из даосского мудреца Чжуан Цзы: «Я искал правителя, который дал бы мне рабо­ту на продолжительное время. То, что мне удалось его найти, гово­рит о характере времен».

Физика и контркультура в Амстердаме

Летом 1971 года в Амстердаме должна была состояться между­народная конференция физиков, на которую мне очень хотелось попасть по двум причинам. Во-первых, я хотел поддерживать взаи­модействие с ведущими исследователями в своей области; во-вто­рых, Амстердам был известен как столица хиппи в Европе, и я видел в этом прекрасную возможность лучше познакомиться с ев­ропейским движением. Я попросил, чтобы меня пригласили на конференцию в составе делегации Империал Колледжа, но квота была уже заполнена. У меня не было денег на гостиницу, проезд и реги­страционный взнос, и поэтому я решил поехать в Амстердам способом, к которому привык в Калифорнии, автостопом.

Я уложил костюм, шорты, кожаные туфли и статьи по физике в рюкзак, надел запыленные джинсы, сандалии и разрисованную куртку и отправился в путь. Погода была великолепной, и я наслаждался путешествием через Европу, встречая множество людей и заезжая в прекрасные города по дороге. Моим преобладающим ощущением во время этой поездки первой поездки по Европе после двух лет в Калифорнии была условность европейских го­сударственных границ. Я отмечал, что языки, обычаи и типы внеш­ности людей не менялись резко на границе, а постепенно переходи­ли один в другой и что люди по разные стороны границы имели больше общего между собой, чем, скажем, с обитателями столиц своих государств. Сейчас эта общность уже выливается в политические программы европейского единства.

Неделя, проведенная в Амстердаме, была вершиной моей ши­зофренической жизни, разделявшей меня на физика и хиппи. Днем я надевал свой костюм и шел обсуждать проблемы физики элемен­тарных частиц с коллегами на конференции (каждый раз прокрады­ваясь туда, поскольку я не мог заплатить конференционный взнос). По вечерам я надевал свою хипповскую одежду и слонялся по кафе, площадям и стоящим у берега баржам, а по ночам спал в каком-нибудь из парков в своем спальном мешке рядом с сотнями подоб­ных молодых людей со всей Европы. Отчасти я вел такую жизнь потому, что не мог заплатить за гостиницу, но отчасти и потому, что хотел полностью приобщиться к этому замечательному между­народному сообществу.

Амстердам в то время был сказочным городом. Хиппи пред­ставляли собой туристов нового типа. Они приезжали в Амстердам со всей Европы и Соединенных Штатов не для того, чтобы посмот­реть Королевский дворец или картины Рембранта, а для того, чтобы побыть друг с другом. Привлекательным было то, что курение ма­рихуаны и гашиша было в Амстердаме чуть ли не легальным, но, конечно, не только это Молодые люди действительно хотели по­быть вместе и поделиться совершенно новыми переживаниями и представлениями об ином будущем. Одним из популярнейших мест встреч был большой дом, называвшийся «Млечный путь», где был диетический ресторан и дискотека, а кроме того, большой пол был застелен толстыми коврами, освещен свечами и наполнен запахом ладана, и люди могли рассаживаться группами, курить и разговари­вать. В «Млечном пути» можно было проводить часы, разговаривая про буддизм Махаяны, учение Дона Хуана, марокканские бусы и последнюю постановку Ливинг-театра. «Млечный путь» будто по­явился из рассказа Гессе место, которое жило фантазией, куль­турным наследием, эмоциями и творчеством своих посетителей.

Однажды около полуночи, когда я сидел с двумя итальянскими приятелями у входа в «Млечный путь», две разделенные реальнос­ти моей жизни внезапно пришли в столкновение. Группа «нормальных» туристов подошла к ступеням, на которых мы сидели, и вне­запно я узнал их: к моему ужасу, это были физики, с которыми я как раз сегодня вел дискуссию. Это столкновение реальностей было невыносимо для меня. Я накинул на голову свой афганский полу­шубок и спрятал лицо на плече рядом сидевшей девушки, пережи­дая, пока коллеги, которые стояли всего в несколько шагах, договорят свои фразы про «этих хиппи» и уйдут.

Танец Шивы

В конце весны 1971 года я почувствовал себя готовым к напи­санию первой статьи относительно параллелей между современной физикой и восточным мистицизмом. Она основывалась на моем переживании космического танца и фотомонтаже, иллюстрирующем это переживание, и я назвал ее «Танец Шивы: индуистские представле­ния о материи в свете современной физики». Статья была опубли­кована в журнале «Течения современной мысли», который зани­мался популяризацией трансдисциплинарных и интегративных ис­следований.

Отдавая статью в журнал, я также послал копии ведущим физи­кам-теоретикам, от которых мог ожидать открытости к философ­ским проблемам. Я получил разнообразные реакции, иногда осторожные, иногда одобрительные. Сэр Бернард Ловелл, знаменитый астроном, писал: «Я целиком симпатизирую вашему подходу и вы­водам... Тема кажется мне фундаментально важной». Физик Джон Уиллер комментировал: «Возникает такое чувство, что мыслители Востока все это знали и, если бы только мы могли перевести их ответы на наш язык, мы имели бы ответы на все наши вопросы».

Ответ, который более всего меня обрадовал, пришел от Вернера Гейзенберга, писавшего: «Меня всегда восхищала близость древ­них учений Востока и философских следствий современной кванто­вой теории».

Разговоры с Гейзенбергом

Несколькими месяцами позже я навестил родителей в Инсбру­ке, и поскольку я знал, что Гейзенберг жил в Мюнхене, всего в часе езды, я написал ему с просьбой принять меня. Затем я позво­нил ему из Инсбрука, и он сказал, что будет рад меня видеть.

Одиннадцатого апреля 1972 года я приехал в Мюнхен, чтобы встретиться с человеком, который оказал решающее влияние на мою научную деятельность и философские занятия, с человеком, который считался одним из интеллектуальных гениев нашего века. Гейзенберг принял меня в своем кабинете в Институте Макса Планка. На нем был безупречный костюм; галстук был приколот булавкой в форме буквы h, символа постоянной Планка – фундаментальной константы квантовой физики. Я отмечал эти детали постепенно, сидя напротив него за столом во время нашей беседы. Наибольшее впечатление произвели на меня его ясные серо-голубые глаза, взгляд которых указывал на глубину ума, сосредоточенность, сочувствие и спокойную непредубежденность. В первый раз я почувствовал, что передо мной один из великих мудрецов нашей культуры.

Я начал разговор, спросив, в какой степени он продолжает за­ниматься физикой. Он ответил, что осуществляет исследователь­скую программу с группой коллег, что приходит в институт каждый день и с большим интересом следит за исследованиями в области фундаментальной физики во всем мире. Когда я спросил, какие ре­зультаты он надеется получить, он вкратце описал цели своей исследовательской программы, но сказал также, что ему доставля­ет удовольствие не только достижение целей, но и сам процесс исследования. Я проникся ощущением того, что этот человек следу­ет своей дисциплине до полной самореализации.

Больше всего меня удивило, что с первых минут нашей беседы я чувствовал себя совершенно легко. Гейзенберг ни на мгновение не дал мне почувствовать разницу нашего статуса; в нем не было ни следа позирования и самомнения. Мы заговорили о последних исследованиях в физике элементарных частиц, и, к своему удивле­нию я обнаружил, что возражаю Гейзенбергу уже через несколько минут после начала разговора. Первоначальные чувства благогове­ния и почтения быстро уступили место интеллектуальному возбуж­дению хорошей дискуссии. Чувствовалось полное равенство два физика обсуждают идеи, которые наиболее интересуют их в люби­мой науке.

Естественно, наша беседа вскоре коснулась 20-х годов, и Гей­зенберг рассказал мне много занимательных историй о том време­ни. Я понял, что он любит говорить о физике и вспоминать эти волнующие годы. Например, он живо описал дискуссию между Эрвином Шредингером и Нильсом Бором, которая произошла, когда Шредингер приехал в 1926 году в Копенгаген, чтобы рассказать о волновой механике, в том числе о знаменитом уравнении его име­ни, в институте Бора. Шредингеровская волновая механика предпо­лагала непрерывность и основывалась на известном математичес­ком аппарате, в то время как принадлежащая Бору интерпретация квантовой теории основывалась на гейзенберговской дискретной и весьма неортодоксальной матричной механике, включающей так называемые квантовые скачки.

Гейзенберг рассказывал, что Бор пытался убедить Шредингера в достоинствах дискретной интерпретации в долгих спорах, часто продолжавшихся целыми днями. В одном из этих споров Шредин­гер воскликнул с отчаянием: «Если действительно необходимо при­нимать во внимание эти проклятые квантовые скачки, то я сожа­лею, что вообще имел дело со всем этим!» Но Бор настаивал и спорил со Шредингером столь интенсивно, что тот в конце концов заболел. «Хорошо помню, продолжал Гейзенберг с улыбкой, как бедный Шредингер лежал в постели в доме Бора, миссис Бор подавала ему тарелку супа, в то время как Нильс Бор сидел около его постели и говорил: «Но, Шредингер, вы должны признать...»

Рассказывая о событиях, приведших к формулированию принци­па неопределенности, Гейзенберг упомянул интересную деталь, кото­рую я не встречал в опубликованных воспоминаниях о том времени. Он сказал, что во время длительных философских бесед в начале 20-х годов, Нильс Бор высказал предположение, что они достигли преде­ла человеческого понимания в мире малых величин. Может быть, предположил Бор, физики никогда не смогут найти точные формулы для описания атомных явлений. Гейзенберг добавил с мимолетной улыбкой и ускользающим взглядом, что для него было большим лич­ным триумфом опровергнуть Бора в этом отношении.

Пока Гейзенберг рассказывал мне эти истории, я заметил, что у него на столе лежит «Случайность и необходимость» Жака Моно, и поскольку я сам только что с большим интересом прочел эту книгу, мне было любопытно узнать мнение Гейзенберга. Я сказал ему, что, по моему мнению, попытка Моно свести жизнь к игре в рулетку, управляемой квантово-механической вероятностью, пока­зывает, что он в действительности не понял квантовую механику. Гейзенберг согласился с этим и добавил, что ему жаль, что пре­красная популяризация молекулярной биологии сопровождается у Моно такой плохой философией.

Это позволило мне затронуть более широкие философские ас­пекты квантовой физики, в частности ее отношение к философии восточных мистических традиций. Гейзенберг сказал, что он часто думал, что значительный вклад в науку японских физиков в тече­ние последних десятилетий может быть объяснен существенным сходством между философскими традициями Востока и философией квантовой физики. Я заметил, что японские коллеги не проявляли осознания такой связи, с чем Гейзенберг согласился: «Японские физики чувствуют прямо-таки табу по поводу разговоров об их соб­ственной культуре, настолько на них влияют американцы». Гейзен­берг полагал, что индийские физики более открыты в этом отноше­нии, что соответствует и моим наблюдениям.

Когда я спросил, что сам Гейзенберг думает по поводу восточ­ной философии, он сказал, к моему большому удивлению, что не только вполне сознает параллели между квантовой физикой и вос­точной мыслью, но что в своей собственной научной работе он испытал – по крайней мере подсознательно – большое влияние индийской философии.

В 1929 году Гейзенберг провел некоторое время в Индии в качестве гостя знаменитого индийского поэта Рабиндраната Таго­ра, с которым он много говорил о науке и индийской философии. Это знакомство с индийской мыслью стало для него большой под­держкой, как он мне сказал. Он стал понимать, что приятие того, что относительность, взаимосвязанность и неопределенность явля­ются фундаментальными аспектами физической реальности, столь трудно давшееся ему и его коллегам-физикам, лежало в самой осно­ве духовных традиций Индии. «После этих разговоров с Тагором, – сказал Гейзенберг, – некоторые идеи, которые казались совер­шенно сумасшедшими, внезапно наполнились большим смыслом. Это было для меня большой помощью».

Здесь я не мог удержаться, чтобы не излить Гейзенбергу свое сердце. Я сказал ему, что пришел к мысли о параллелях между физикой и мистицизмом несколько лет назад, начал систематически изучать эти параллели и был убежден, что это важное направление исследований. Тем не менее я не мог получить никакой финансовой поддержки от научных обществ, а работать без этого было трудно и опустошительно. Гейзенберг улыбнулся: «Меня тоже часто обвиня­ют в том, что я слишком углубляюсь в философию». Когда я заме­тил, что наши ситуации все же очень различны, он продолжал с той же теплой улыбкой: «Знаете ли, мы с вами, физики иного рода. Но так или иначе, нам приходится выть по-волчьи»[1]. Эти чрезвычайно добрые слова Вернера Гейзенберга «мы с вами физики иного рода» помогли мне, может быть, больше, чем что-либо иное, сохранять веру в трудные времена.

Написание «Дао физики»

Вернувшись в Лондон, я продолжал изучение восточных фило­софских учений и их отношения к современной физике с новыми силами. В то же время я учился популяризировать понятия современной физики для непрофессиональной аудитории. Эти два на­правления были для меня отдельными, поскольку я собирался сна­чала опубликовать книгу о современной физике, а потом писать книгу о параллелях с восточным мистицизмом. Я послал первые несколько глав Виктору Вайскопфу не только знаменитому фи­зику, но также выдающемуся популяризатору и интерпретатору современной физики. Ответ был одобрительным. Вайскопф сказал, что ему нравится моя способность излагать понятия современной физики нетехническим языком, и посоветовал мне продолжать эту работу, которую он счел очень важной.

В 1975 году я также имел возможность представить свои идеи о параллелях между современной физикой и восточным мистициз­мом различным группам физиков, в частности на международном физическом семинаре в Австрии и на специальной лекции в Евро­пейском исследовательском институте по физике элементарных час­тиц в Женеве. То, что меня пригласили прочесть лекцию о моих философских идеях в столь престижном месте, означало, что моя работа получает некоторое признание, хотя реакция моих коллег-физиков едва ли выходила за пределы вежливого любопытства.

В апреле 1973 года, через год после встречи с Гейзенбергом, я на несколько недель вернулся в Калифорнию; я читал лекции в университетах Санта Круз и Беркли, возобновил контакты со многими друзьями и коллегами. Одним из них был Майкл Наунберг, физик из университета Санта Круз, которого я встретил в Париже и который пригласил меня на факультет университета Санта Круз в 1968 году. В Париже и во время первого года моего пребывания в университете Санта Круз мы были довольно близки, вместе работа­ли в различных исследовательских проектах и поддерживали близ­кие личные отношения. По мере того как я все более вовлекался в контркультурное движение, мы виделись все реже, а когда я пере­ехал в Лондон, то почти потеряли друг друга из виду. Теперь мы были рады снова увидеться, и отправились на длительную прогулку по паркам и лесам вокруг университета Санта Круз.

Во время этой прогулки я рассказал Наунбергу о моей встрече с Гейзенбергом и был удивлен, насколько его взволновало упомина­ние о беседах Гейзенберга с Тагором и его мыслях о восточной философии. «Если Гейзенберг это говорит, взволнованно вос­кликнул Наунберг, – значит что-то в этом есть, и, конечно, тебе следует написать об этом книгу!» Явный интерес, проявленный моим коллегой, которого я считал твердоголовым и прагматичным физи­ком, заставил меня изменить намеченный порядок написания книг. Вернувшись в Лондон, я отложил популярный учебник физики и решил включить материал, который уже был написан, в текст «Дао физики».

Сейчас «Дао физики» – международный бестселлер эту книгу часто называют классической, оказавшей влияние на многих дру­гих авторов. Но когда я собирался написать ее, было очень трудно найти издателя. Друзья-писатели в Лондоне посоветовали мне об­ратиться к литературному агенту, но понадобилось много времени, даже чтобы найти агента. Когда один из них наконец согласился участвовать в этом необычном проекте, он сказал, что ему понадо­бится общий план книги и три отдельные главы, чтобы показать их возможным издателям. Это поставило меня перед большой дилем­мой. Я знал, что детальное планирование книги, очерк ее содержа­ния и написания трех глав потребуют много времени и усилий. Следует ли мне посвятить этому полгода или больше, подрабатывая днем и начиная действительную работу вечером, когда я уже ус­тал? Или мне нужно бросить все и сконцентрироваться на книге? И s как в этом случае зарабатывать деньги на жилье и еду?

Я помню, как вышел от агента и сел на скамейку на Лейчестер-сквер в центре Лондона, взвешивая возможности и пытаясь найти решение. Однако я чувствовал, что мне следует сделать скачок и целиком отдаться моему проекту, невзирая на возможный риск. Так я и поступил. Я решил на время уехать из Лондона в дом моих родителей в Инсбруке, чтобы написать эти три главы и вернуться в Лондон, когда задача будет выполнена.

Мои родители были рады принять меня в своем доме во время моей работы, хотя и беспокоились о перспективах моей карьеры, и после двух месяцев сосредоточенной работы я мог вернуться в Лон­дон и предложить рукопись возможным издателям. Я знал, что это не решит сразу моих финансовых проблем, поскольку не ожидал, что тотчас получу аванс от издателя. Но старый друг нашей семьи, довольно богатая венская леди, пришла мне на помощь, предложив сумму, с которой я мог перебиться несколько месяцев. Тем време­нем мой агент предлагал рукопись в известнейшие издательства Лондона и Нью-Йорка, которые от нее отказались. После десятка отказов нашлась небольшая, но предприимчивая лондонская фирма «Уайлвуд Хаус», которая приняла предложение и заплатила мне аванс, достаточный, чтобы написать всю книгу. Оливер Кодекот, основатель «Уайлвуд Хаус» (сейчас он работает в Хатчинсоне), не только стал английским издателем этой и последующих моих книг, но с тех пор остается моим хорошим другом. На протяжении всей своей длительной издательской деятельности Кодекот проявлял замечательное чутье к радикально новым идеям, позже составившими ключевые аспекты «новой парадигмы». Он издал не только «Дао физики» лучшее из его озарений, как он часто говорил мне с гордостью, но явился также британским издателем некоторых наиболее значительных работ, упоминаемых в этой книге.

Со дня, когда я подписал контракт с «Уайлвуд Хаус», в моей профессиональной жизни произошел поворот, и с тех пор ей сопут­ствовал успех. Я навсегда запомню последующие пятнадцать меся­цев, в течение которых я писал «Дао физики», как счастливейшие в моей жизни. У меня было достаточно денег, чтобы продолжать жить как я привык: скромно в материальном отношении, но богато в отношении внутреннего опыта. У меня была очень интересная работа и сложился широкий круг друзей писателей, музыкантов, художников, философов, антропологов и других ученых. Жизнь и работа гармонически сочетались с воодушевлявшим интеллектуальным и художественным окружением.

Разговоры с Фиросом Мета

Когда я впервые обнаружил параллели между современной физикой и восточным мистицизмом, сходство между утверждения­ми физиков и мистиков казались поразительными, но я сохранял известную долю скептицизма. В конце концов, думал я, это могут быть лишь словесные подобия, с которыми часто можно столкнуть­ся, сравнивая различные школы мысли, просто потому, что мы рас­полагаем ограниченным количеством слов. Свою статью «Танец Шивы» я прямо и начал с этого предостережения. Однако, по мере того как я продолжал систематическое изучение отношений между физикой и мистицизмом и пока я писал «Дао физики», параллели становились все более глубокими и значимыми. Я ясно видел, что имею дело не с поверхностным словесным сходством, а с тем, что эти два мировоззрения, обретенные весьма разными путями, глубо­ко созвучны друг другу. «Мистики и физики, писал я, прихо­дят к одним и тем же выводам; причем одни начинают с внутренне­го пространства, другие с внешнего мира. Созвучность этих ми­ровоззрений подтверждают утверждение древних индийцев, что Брахман, предельная внешняя реальность, тождественна  Атману, внутренней реальности».

Я пришел к пониманию этого с двух сторон. С одной стороны, мировоззрения, которые я рассматривал, обладали поразительной внутренней связанностью. Чем больше областей я привлекал к рас­смотрению, тем более проявлялась эта связанность. Например, тес­но связаны между собой объединение пространства и времени в теории относительности и динамический аспект субатомных явле­ний. Эйнштейн считал пространство и время неразделимыми, ин­тимно связанными в форме четырехмерного пространственно-вре­менного континуума. Прямым следствием этого объединения про­странства и времени оказывается эквивалентность массы и энергии и далее то, что элементарные частицы следует понимать как дина­мические паттерны, события, а не как объекты. Нечто похожее имело начало в буддизме. Буддизм Махаяны говорит о взаимопроникнове­нии пространства и времени прекрасное выражение для описа­ния релятивистского пространственно-временного континуума; го­ворится также, что когда взаимопроникновение пространства и вре­мени будет понято, то объекты предстанут скорее как события, нежели как вещи или субстанции. Эта параллель поразила меня, и подобные сходства возникали вновь и вновь во время моих исследо­ваний.

Другая линия моих исследований была связана с тем, что не­возможно понять мистицизм, только читая книги о нем; необходима практика, опыт, нужно хотя бы до некоторой степени почувство­вать все это «на вкус», чтобы получить представление, о чем гово­рят мистики. Это требует следования определенной дисциплине и практики какой-либо формы медитации, которая ведет к пережива­нию измененного состояния сознания. Хотя я и не пошел далеко в духовной практике такого рода, мой опыт дал мне возможность по­нимать параллели, которые я исследовал не только интеллектуаль­но, но и на более глубоком уровне интуитивного прозрения. Эти две линии шли рядом друг с другом. Чем яснее я видел внутреннюю связь рассматриваемых параллелей, тем чаще появлялись моменты прямого интуитивного переживания, и я научился использовать и гармонизировать эти два взаимодополняющих рода познания.

Во всем этом я получил большую помощь от старого индийско­го исследователя и мудреца, Фироса Меты, живущего в Южном Лондоне, пишущего книги по философии религий и ведущего клас­сы медитации. Фирос Мета помог мне справиться с большим коли­чеством литературы по индийской философии и религии, любезно разрешил мне наводить справки в своей прекрасной личной библи­отеке, и мы провели с ним многие часы в разговорах о науке и мысли Востока. У меня остались живые и прекрасные воспомина­ния об этих регулярных визитах, когда мы сидели в его библиотеке до позднего вечера за чаем, разговаривая об Упанишадах, книгах Шри Ауробиндо или индийских классиков.

В комнате постепенно темнело, и наша беседа все чаще преры­валась периодами длительного молчания, что углубляло мое виде­ние, но я также стремился и к интеллектуальному пониманию и словесному выражению. Помню, как однажды я говорил: «Посмот­ри на эту чашку чая, Фирос. В каком смысле она становится еди­ной со мной в мистическом опыте?» «Подумай о своем собствен­ном теле, отвечал он. Когда ты здоров, те не сознаешь множе­ства частей, из которых оно состоит. Ты сознаешь себя как единый организм. Только когда что-то нарушается, ты начинаешь замечать свои глазные яблоки или гланды. Подобным образом, состояние переживания всей реальности как единого целого это здоровое состояние для мистиков. Разделение на отдельные объекты для мистика вызвано непорядком в уме».

Второй визит к Гейзенбергу

В декабре 1974 года я закончил рукопись своей книги и уехал из Лондона в Калифорнию. Это также было рискованно, потому что я опять был без денег, книга должна была выйти из печати только через девять месяцев, у меня не было других контрактов с издате­лями и никакой другой работы. Я одолжил две тысячи долларов у близкой приятельницы (это были почти все ее сбережения), собрал вещи, положил рукопись в рюкзак и полетел в Сан-Франциско. Однако перед отъездом из Европы я заехал к родителям попрощать­ся и вновь использовал это путешествие, чтобы навестить Вернера Гейзенберга.

Гейзенберг принял меня в этот раз, как будто мы были знако­мы много лет, и мы вновь оживленно проговорили больше двух часов. Наш разговор о современных направлениях в физике по боль­шей части касался «бутстрэпного» подхода в физике элементарных частиц, которым я заинтересовался в то время и о котором хотел услышать мнение Гейзенберга. Я вернусь к этой теме в следующей главе.

Другой целью моего визита, разумеется, было узнать мнение Гейзенберга о моей книге «Дао физики». Я показывал ему руко­пись главу за главой, кратко суммируя содержание каждой главы, и особенно выделяя темы, имевшие отношение к его работам. Руко­пись заинтересовала Гейзенберга, и он был открыт к моим идеям Я сказал, что, как мне кажется, через все теории современной физи­ки проходят две основные темы, которые являются также двумя основными темами всех мистических традиций: фундаментальная взаимосвязанность и взаимозависимость всех явлений и подлинно динамическая природа реальности. Гейзенберг согласился, что, во всяком случае, по отношению к физике это так, заметив, что он также отмечал подчеркивание взаимосвязанности в восточной фи­лософии. Однако он не был знаком с динамическим аспектом вос­точных мировоззрений и был заинтересован, когда я показал ему на многочисленных примерах из моей рукописи, что основные сан­скритские термины, используемые в индуистской и буддийской философии брахман, puma, лила, карма, сансара и др., име­ют динамические коннотации. По окончании моего довольно длин­ного представления рукописи Гейзенберг просто сказал: «В основ­ном я с вами полностью согласен».

После нашей первой встречи я вышел из кабинета Гейзенберга в чрезвычайно приподнятом настроении. Теперь, когда этот великий мудрец современной науки проявил столь большой интерес к моей работе и вполне согласился с моими результатами, я был готов померяться силами со всем миром. Когда «Дао физики» в ноябре 1975 года вышла из печати, я сразу же послал ему экзем­пляр и он тут же мне ответил, что читает ее и напишет, как только прочтет. Это письмо было последним в нашем общении. Нескольки­ми неделями спустя Гейзенберг умер, в день моего рождения, когда я сидел за столом в Беркли и раскидывал палочки «Ицзина». Я всегда буду благодарен ему за эту книгу, которая была исходной точкой моего поиска новой парадигмы и определила мое непрекра­щающееся увлечение этой темой, и за личную поддержку и вдохно­вение.

2.  БЕЗ ОСНОВ

Джефри Чу

Знаменитые слова Исаака Ньютона «Я стою на плечах гиган­тов» могут относиться к каждому ученому. Все мы обязаны нашими знаниями и вдохновением «родословной» творческих гениев. Сам я в своей работе в области науки и за ее пределами опирался на многих великих ученых; некоторые из них играют значительную роль в этом повествовании. Что касается физиков, то главными источниками вдохновения были для меня два выдающихся челове­ка: Вернер Гейзенберг и Джефри Чу. Чу, которому сейчас за шесть­десят, принадлежит к иному поколению физиков, нежели Гейзен­берг, и, хотя он хорошо известен среди физиков-профессионалов, он, конечно, далеко не так знаменит. Однако я не сомневаюсь, что будущие историки науки сочтут его вклад столь же значимым. Если Эйнштейн произвел революцию своей теорией относительности; если Бор и Гейзенберг своей интерпретацией квантовой механики произ­вели столь радикальные перемены, что даже Эйнштейн отказывал­ся принимать их, то Чу совершил третий революционный шаг в физике XX века. Его «бутстрэпная» теория частиц объединяет кван­товую механику и теорию относительности таким образом, что создаваемая им теория со всей полнотой проявляет квантовый и ре­лятивистский аспекты субатомной материи и в то же время являет­ся радикальным прорывом в западном подходе к фундаментальной науке.

В соответствии с «бутстрэпной» гипотезой[2] природа не может быть сведена к фундаментальным сущностям вроде фундаменталь­ных «кирпичиков» материи, но должна пониматься исключительно на основе внутренней связности. Вещи существуют благодаря их взаимным отношениям и связям, и вся физика должна вытекать из единого требования, что ее компоненты должны быть взаимосвязаны друг с другом и логически связанными в самих себе. Математи­ческая основа «бутстрэпной» физики – теория S-матриц, матриц рассеяния, созданная Гейзенбергом в 40-е годы и развитая в тече­ние последних двух десятилетий в сложный математический аппа­рат, прекрасно приспособленный для объединения принципов кван­товой механики и теории относительности. Многие физики внесли в это свой вклад, но Джефри Чу был объединяющей силой и фило­софским лидером, во многом подобно тому, как Нильс Бор был объединяющей силой и философским лидером квантовой физики полувеком ранее.

В течение последних 20 лет Чу с сотрудниками использовали «бутстрэпный» подход для создания единой теории субатомных час­тиц, а также и более общей философии природы. Эта «бутстрэпная» философия не только отказывается от идеи фундаментальных «кирпичиков» материи, но вообще не принимает фундаментальных сущностей – констант, законов или уравнений. Материальная Все­ленная рассматривается как динамическая сеть взаимосвязанных событий. Ни одно из свойств какой-либо части этой сети не являет­ся фундаментальным: все свойства одной части вытекают из свойств других частей и общая связанность взаимоотношений определяет структуру всей сети.

Отказ «бутстрэпной» философии от фундаментальных сущнос­тей делает ее, с моей точки зрения, наиболее глубокой системой западного мышления. В то же время она настолько чужда традици­онному научному мышлению, что принимается лишь незначитель­ным меньшинством физиков. Большинство физиков предпочитают следовать традиционному подходу, всегда искавшему фундаменталь­ные составляющие материи. В соответствии с этим фундаменталь­ные исследования физики характеризовались все большим проник­новением в мир субмикроскопических измерений, вниз, в мир ато­мов, ядер, субатомных частиц. При этом атомы, затем ядра и адроны (то есть протоны, нейтроны и другие сильновзаимодействующие частицы) рассматривались поочередно как «элементарные частицы», однако не смогли удовлетворить этим ожиданиям. Каждый раз эти частицы сами оказывались составными структурами и каждый раз физики надеялись, что следующее поколение составляющих ока­жется наконец предельными составляющими материи. Последние кандидаты на роль основных материальных строительных блоков материи – так называемые кварки, гипотетические составляющие адронов, которые до сих пор не наблюдались и существование которых вызывает крайне серьезные теоретические сомнения. Несмот­ря на эти трудности, большинство физиков по-прежнему придер­живаются идеи основных строительных блоков материи, которая глубоко укоренена в нашей научной традиции.

Бутстрэп и буддизм

Свойственное Чу понимание природы не как совокупности фун­даментальных сущностей с определенными фундаментальными свой­ствами, а как динамической сети взаимосвязанных событий сразу привлекло меня. Я как раз интенсивно занимался изучением вос­точных философий, когда впервые познакомился с этим подходом и тотчас понял, что основные предпосылки научной философии Чу радикально противостоят западной научной традиции, но полнос­тью согласуются с восточным, в особенности буддийским, мышле­нием. Я немедленно занялся исследованием параллелей между фи­лософией Чу и буддизмом и изложил результаты в статье «Бут­стрэп и буддизм».

Я утверждал в этой статье, что противопоставление «фунда­менталистов» и «бутстрэпщиков» в физике частиц отражает проти­вопоставление преобладающих направлений мысли Востока и Запа­да. Я указывал, что сведение природы к основаниям это, по существу, древнегреческая установка, возникшая в греческой фи­лософии наряду с дуализмом духа и материи, в то время как пони­мание Вселенной как сети отношений характерно для восточной мысли. Я напоминал, что единство и взаимосвязь всех вещей и собы­тий наиболее ясно выражены и разработаны в буддизме Махаяны, и показывал, что мышление буддизма полностью соответствует «бутстрэпной» физике как в отношении общефилософского подхода, так и в отношении специфических представлений о материи.

До написания этой статьи я слышал Чу на нескольких физичес­ких конференциях и встречался с ним, когда он приезжал руково­дить семинаром в университете Санта Круз, но не был с ним по-настоящему знаком. Его высоко философичная и глубокая лекция в Санта Круз произвела на меня большое впечатление, но так же и повергла в смущение. Мне бы хотелось вступить с ним в серьезную дискуссию, но я чувствовал, что недостаточно подготовлен для это­го, так что ограничился тем, что задал ему после семинара какой-то тривиальный вопрос. Однако двумя годами позже, написав упомя­нутую статью, я уже полагал, что мое мышление достаточно развито, чтобы я мог действительно обмениваться мыслями с Чу, так что я послал ему экземпляр статьи и попросил высказать свои замеча­ния. Ответ Чу был любезен и вдохновляющ: «Ваш способ описания «бутстрэпной» идеи, – писал он, – делает ее более ощутимой для многих, а кое для кого, может быть, эстетически неотразимой».

Это письмо было началом отношений, которые стали для меня источником постоянного вдохновения и оказали решающее влияние на мои представления о науке. Позже Чу рассказал мне, к моему большому удивлению, что параллели между его философией и буд­дизмом Махаяны не были для него новыми, когда он получил мою статью. В 1969 году, рассказывал он, его семья собиралась провес­ти месяц в Индии, и, готовясь к этому, его сын полушутливо указал ему на параллель между его «бутстрэпным» подходом и буддийским мышлением. «Я был ошеломлен, – рассказывал Чу, – я не мог этому поверить, но сын продолжал объяснять мне это, и я увидел в этом большой смысл». Я поинтересовался, почувствовал ли Чу, как и многие физики, угрозу, когда его идеи сравнивались с мистичес­кой традицией. «Нет, – ответил он, – потому что меня уже обви­няли в мистицизме. Мне часто говорили, что мой подход по своим основаниям отличается от того, как физики обычно смотрят на вещи. Так что это не было для меня большой неожиданностью. То есть неожиданностью это было, но я быстро понял уместность сравне­ния».

Несколькими годами позже Чу описал свое знакомство с буд­дийской философией на публичной лекции в Бостоне, которая была, с моей точки зрения, прекрасным образцом глубины и зрелости его мышления:

Я ясно помню мое изумление и досаду, когда мой сын это было в 1969 году, он был в старшем классе средней школы и изучал восточную философию рассказал мне о буддизме Махаяны. Я испытал замешательство, обнаружив, что мое исследование ка­ким-то образом основывалось на идеях, которые выглядели ужас­но ненаучно, поскольку ассоциировались с буддийским учением. Но, разумеется, другие исследователи частиц, поскольку они имеют дело с квантовой теорией и теорией относительности, находятся в таком же положении. Однако большинство из них отказывается признаться даже самим себе в том, что происходит в их науке, столь любимой за приверженность объективности. Для меня же замешательство, которое я испытал в 1969 году, сменилось благоговением, сочетающимся с чувством благодарности, что я живу во времена таких событий.

Во время моего приезда в Калифорнию в 1973 году Чу пригла­сил меня прочесть лекцию о параллелях между современной физи­кой и восточным мистицизмом в университете Беркли. Он был очень гостеприимен и провел со мной почти весь день. Поскольку я не сделал ничего существенного в теоретической физике частиц за последние два года и мне хорошо были известны порядки в акаде­мической системе, я знал, что никак не могу рассчитывать на исследовательскую работу в Лоуренсовской лаборатории в Беркли, одном из самых престижных физических институтов мира, где Чу возглавлял группу теоретиков. Тем не менее я спросил Чу в конце дня, не видит ли он возможность для меня переехать сюда и рабо­тать с ним. Он сказал, как я и ожидал, что ему не удастся получить для меня исследовательский грант, но тут же добавил, что был бы рад, если бы я переехал сюда и он мог бы оказать мне гостеприим­ство и обеспечить доступ ко всему оборудованию Лаборатории, когда бы я ни приехал. Я был обрадован и вдохновлен этим предложени­ем, которое с радостью принял спустя два года.

В «Дао физики» я использовал параллель между «бутстрэпным» подходом и буддийской философией в качестве кульминации и концовки. Так что когда я показывал рукопись Гейзенбергу, мне, конечно, было очень интересно услышать его мнение о подходе Чу. Я полагал, что Гейзенберг симпатизирует Чу, поскольку он сам часто писал, что природа – это сеть взаимосвязанных событий, что является исходной точкой для теории Чу. Более того, именно Гейзенберг создал понятие S-матрицы, которое Чу и другие разви­ли до мощного математического аппарата двадцатью годами позже.

Действительно, Гейзенберг сказал, что он совершенно согла­сен с «бутстрэпной» картиной частиц как динамических паттернов во взаимосвязанной сети событий; он не верил в модель кварков до такой степени, что называл их чепухой. Тем не менее Гейзенберг, как и большинство современных физиков, не мог принять точку зрения Чу, что в теории не должно быть ничего фундаментального, в том числе и фундаментальных уравнений. В 1958 году Гейзенберг предложил такое уравнение, скоро ставшее известным как «миро­вая формула Гейзенберга», и оставшуюся часть жизни он провел, стараясь вывести свойства всех субатомных частиц из этого урав­нения. Так что он, естественно, был привязан к идее фундаменталь­ного уравнения и не хотел принимать «бутстрэпную» философию во всей ее радикальности. «Существует фундаментальное уравне­ние, – говорил он мне, – и какова бы ни была его конкретная формулировка, из него может быть выведен весь спектр элементар­ных частиц. Не следует прятаться за туманом, здесь я не согласен с Чу».

Гейзенбергу не удалось вывести набор элементарных частиц из своего уравнения. Зато Чу недавно осуществил это выведение в своей «бутстрэпной» теории. В частности, ему с сотрудниками уда­лось вывести и результирующие характеристики кварковых моде­лей без всякой необходимости постулировать существование физи­ческих кварков – получить, так сказать, физику кварков без квар­ков.

До осуществления этого прорыва «бутстрэпная» программа начинала запутываться в математических сложностях теории S-матриц. В рамках этого подхода каждая частица соотнесена с каждой другой частицей, включая саму себя, что делает математические формулы в высшей степени нелинейными, и эта нелинейность до недавнего времени оставалась непроницаемой. Так что в середине 60-х годов «бутстрэпный» подход переживал кризис доверия, в то время как кварковый подход набирал силу, бросая «бутстрэпщикам» вызов: необходимость объяснить результаты, достигаемые с помощью кварковых моделей.

Прорыв в «бутстрэпной» физике был начат в 1974 году моло­дым итальянским физиком Габриелем Венециано. Но когда я встре­чался с Гейзенбергом в январе 1975 года, я еще не знал об откры­тии Венециано. Иначе я мог бы показать Гейзенбергу, как первые очертания строгой «бутстрэпной» теории вырисовываются из «ту­мана».

Сущность открытия Венециано состояла в возможности исполь­зовать топологию (аппарат, хорошо известный математикам, но не применявшийся до этого в физике частиц) для определения катего­рий порядка во взаимосвязи субатомных процессов. С помощью топологии можно установить, какие взаимосвязи наиболее важны, и сформулировать первое приближение, в котором только эти свя­зи будут приниматься во внимание, а затем можно добавлять дру­гие в последовательных шагах аппроксимации. Иными словами, математическая сложность «бутстрэпной» теории может быть рас­путана благодаря введению в аппарат S-матриц топологии. После того как это сделано, лишь немногие специальные категории упоря­доченных отношений оказываются сопоставимыми с хорошо извест­ными свойствами S-матриц. Эти категории порядка оказываются как раз кварковыми паттернами, наблюдаемыми в природе. Таким образом, кварковые структуры оказываются проявлением порядка и необходимой последовательности во внутренней связанности, без всякой необходимости постулировать кварки как физические со­ставляющие  адронов.

Когда я появился в Беркли в апреле 1975 года, Венециано как раз был гостем Лоуреновской лаборатории в Беркли (ЛБЛ), и Чу с сотрудниками были увлечены новым топологическим подходом. Для меня это стечение событий также было удачным, поскольку давало мне возможность сравнительно легко вернуться к активной иссле­довательской деятельности в физике после трехлетнего перерыва. Никто из исследовательской группы Чу ничего не знал о топологии. Я же, присоединившись к группе, не имел еще собственной исследовательской программы. И я целиком посвятил себя изучению то­пологии и вскоре довольно хорошо овладел ею, что сделало меня ценным участником группы. К тому времени, когда все овладели топологией, я восстановил навыки в других областях, так что смог полноправно участвовать в топологической «бутстрэпной» программе.

Беседы с Чу

С 1975 года я (с разной степенью вовлеченности) продолжал быть участником исследовательской группы в ЛБЛ. Это сотрудни­чество приносило мне большое удовлетворение и обогащало меня. Я был счастлив вернуться к исследовательской работе в физике, а кроме того, я получил уникальную возможность сотрудничества и постоянного обмена мыслями с одним из действительно великих ученых нашего времени. Многочисленные интересы за пределами физики не давали мне возможности полностью посвятить себя учас­тию в исследовательской работе, а Калифорнийский университет никогда не считал уместным оплачивать мое частичное участие или признавать мои книги и другие публикации достойным вкладом в развитие научных идей. Но я и не возражал. Вскоре после моего возвращения в Калифорнию «Дао физики» была опубликована в Соединенных Штатах, сначала издательством «Шамбала», а затем «Бентам Букс», и стала международным бестселлером. Гонорар от этих изданий, а также плата за лекции и семинары, которые я на­чал проводить все чаще, положили конец моим денежным затруднениям, преследовавшим меня в 70-е годы.

В течение последних десяти лет я регулярно встречался с Джефри Чу и провел сотни часов в разговорах с ним. Обычно мы говорили о физике частиц, точнее, о «бутстрэпной» теории, но ни­коим образом не ограничивались этим и часто естественно перехо­дили к обсуждению природы сознания, происхождения пространст­ва-времени, природы Жизни. Когда я активно участвовал в исследо­ваниях, я принимал участие во всех семинарах и встречах исследовательской группы, а когда был занят лекциями и письмом, то встре­чался с Чу по крайней мере раз в две-три недели, проводя по не­скольку часов в интенсивной дискуссии.

Эти встречи были полезны для нас обоих. Мне они помогали быть в курсе исследований Чу и вообще важных событий в разви­тии физики частиц. Чу они заставляли подытоживать продвижение его работы через регулярные промежутки времени, имея возмож­ность целиком использовать необходимый технический язык, но концентрируясь при этом на основных линиях развития и опуская менее важные детали и частные затруднения. Он часто говорил мне, что эти дискуссии существенно помогали ему сохранять в па­мяти общие контуры исследовательской программы. Поскольку я был полностью в курсе основных достижений и существенных проблем, но свободен от ежедневной рутины исследования, я часто имел возможность выявить рассогласование или просить поясне­ний таким образом, что это помогало Чу найти новую точку зрения. С течением времени я настолько хорошо узнал Джефа (так называ­ют Чу друзья и коллеги), что наши разговоры всегда вызывали состояние умственного резонанса, столь необходимого для творчес­кой работы. Для меня эти разговоры – лучшие моменты моей научной жизни.

Каждый, кто сталкивается с Джефом Чу, находит в нем мяг­кого и доброго человека, а вступая с ним в серьезный разговор, поражается глубине его мышления. У него есть привычка рассмат­ривать каждый вопрос и каждую проблему на глубочайшем воз­можном уровне. Вновь и вновь я сталкивался с тем, что он обсуж­дает вопросы, на которые у меня был бы заранее готовый ответ, медленно произнося после небольшой паузы: «Вы задаете очень важный вопрос», – и затем раскрывает широкий контекст вопроса, давая гипотетический ответ на глубочайшем и наиболее значитель­ном уровне.

Мышление Чу – медленное, осторожное и очень интуитив­ное, и наблюдать, как он размышляет над проблемами, было для меня очень увлекательно. Я часто видел, как мысль из глубин его ума поднимается до сознательного уровня, и наблюдал, как он очерчивает ее побуждающими жестами своих больших выразительных рук, прежде чем медленно и осторожно сформулировать словами. Я всегда чувствовал, что S-матрица у Чу в костях и он использует язык тела, чтобы придать этим крайне абстрактным идеям ощути­мое очертание.

С самого начала нашего знакомства меня интересовало, ка­кой философской подготовкой обладает Чу. Я знал, что мышление Бора подвергалось влиянию Кьеркегора и Уильяма Джеймса, что Гейзенберг изучал Платона, Шредингер читал Упанишады. В Чу я видел склонность к глубокому философствованию; природа его «бутстрэпной» методологии казалась весьма радикальной, поэтому мне было очень интересно, какие влияния испытывало его мышление со стороны философии, искусства и религии. Но, разговаривая с Чу, я каждый раз настолько погружался прежде всего в физические про­блемы, что казалось неуместным терять время, прерывая ход дис­куссии постановкой этих вопросов; когда же я наконец их задал, ответ поразил меня.

Он рассказал, что в юности старался подражать своему учи­телю Энрико Ферми, известному своим прагматическим подходом к физике. «Ферми был крайним прагматиком, его философия вообще не интересовала, – объяснял Чу. – Он просто хотел знать прави­ла, которое позволили бы ему предсказывать результаты экспери­мента. Я помню, как, говоря о квантовой механике, он презритель­но смеялся над людьми, которые могли терять время на заботы об интерпретации теории; ему было достаточно того, что он знал, как пользоваться уравнениями и делать предсказания. И долгое время я старался думать, что собираюсь вести себя в духе Ферми, на­сколько это возможно».

Лишь много позже, как рассказывал Чу, когда он начал пи­сать и читать лекции, он начал думать о философских вопросах. Когда я спросил его, кто оказал влияние на его мышление, он мог назвать лишь имена физиков когда же я в удивлении спросил, вли­яли ли на него какие-нибудь философские школы или что-либо еще за пределами физики, он ответил лишь: «Ну, во всяком случае, я не могу ничего такого вспомнить».

По-видимому, Чу действительно оригинальный мыслитель, извлекший свой революционный подход к физике и свою глубокую философию природы из собственного опыта в мире субатомных явлений – опыта, который, разумеется, может быть лишь косвен­ным, связанным со сложными и тонкими инструментами наблюдения и измерения, но для Чу, тем не менее, весьма реального и значимого. Один из секретов Чу состоял в том, что он был целиком погружен в свою работу и способен на глубочайшую концентрацию в течение длительного времени. Он говорил мне, что его концентра­ция была почти непрерывной. «Одна из особенностей моей работы состоит в том, что я почти не перестаю думать о текущей проблеме. Я редко отрываюсь, если только не происходит чего-то действитель­но требующего моего внимания, вроде ведения машины в опасном месте. Тогда приходится прерываться, но непрерывность для меня кажется очень важной: мне нужно продолжать работу мысли».

Чу так же сказал, что он редко читает что-либо выходящее за пределы области его исследования, и припомнил по этому поводу анекдот о Поле Дираке, знаменитом физике, который однажды на вопрос, читал ли он такую-то книгу, ответил с совершенной прямо­той и серьезностью: «Я никогда не читаю. Это мешает мне думать». «Что касается меня, – продолжал Чу, смеясь, – я могу прочесть кое-что, но мне для этого нужна особая мотивация».

Кто-нибудь может подумать, что это постоянная и интенсив­ная сосредоточенность на мире своих понятий делает его холодным и несколько одержимым человеком, но на самом деле это совсем не так. Чу – теплый и открытый человек. Он редко бывает напряжен­ным или недовольным и часто разражается во время разговора счас­тливым смехом. Сколько я его знаю, я вижу его в мире с самим собой и с миром. Он очень добр и тактичен и в повседневной жизни проявляет ту терпимость, которая характерна и для его «бутстрэпной» философии. «Физик, который способен рассматривать любое количество различных частично удовлетворительных моделей без каких-либо предпочтений, — писал он в одной из статей, — уже именно поэтому «бутстрэпщик». Меня всегда поражала гармония между научным подходом Чу, его философией и его личностью, и хотя он считает себя христианином, близким к католической тради­ции, я не могу удержаться от мысли, что его подход к жизни явля­ется по существу буддийским.

«Бутстрэпирующее» пространство-время

Поскольку «бутстрэпная» физика не основывается ни на каких фундаментальных единицах, процесс теоретического исследования здесь во многих отношениях отличается от того, что происходит в ортодоксальной физике. В противоположность большинству физиков, Чу не мечтает о единственном решающем открытии, которое раз и навсегда дало бы обоснование его теории; он видит свою задачу в медленном и постепенном создании сети взаимосвязанных понятий, ни одно из которых не является более фундаментальным, чем другие. По мере развития теории, взаимосвязи в этой сети становятся все более и более определенными; вся сеть становится, так сказать, все более и более фокусированной.

Этот процесс становится все более захватывающим по ходу того, как все большее и большее число понятий оказывается вовле­ченным в процесс бутстрэпа, то есть объясняется через всю само­согласованную концептуальную сеть. Чу полагает, что это «пришнуровывание» должно охватить основные принципы квантовой теории, наши понятия о микрокосмическом пространстве-времени и, по-видимому, даже наше понятие о человеческом сознании. «Бутстрэпная» идея, – пишет Чу, – доведенная до своего логического конца, предполагает, что существование сознания, наряду с други­ми аспектами природы, необходимо в общей связи целого».

В настоящее время наиболее интересная часть теории Чу – это перспектива вовлечения в бутстрэп пространства-времени, ко­торое кажется осуществимым в ближайшее время. В «бутстрэпной» теории частиц нет непрерывного пространства-времени. Фи­зическая реальность описывается в терминах изолированных собы­тий, причинно связанных, но не вписанных в непрерывное про­странство-время. Пространство-время вводится макроскопически, в связи с экспериментальным аппаратом, но это не подразумевает микроскопической пространственно-временной непрерывности.

Отсутствие непрерывного пространства и времени — может быть, наиболее радикальный и наиболее трудный аспект теории Чу как для физиков, так и для непосвященных. Мы с Чу недавно бесе­довали о том, как наш повседневный опыт отдельных объектов, дви­жущихся в непрерывном пространстве и времени, может быть объ­яснен такой теорией. Наш разговор был вызван обсуждением хоро­шо известных парадоксов квантовой теории.

– Я полагаю, что это один из наиболее интригующих аспектов физики, – начал Чу, – и я могу лишь высказать свою точку зре­ния, не предполагая, что ее кто-либо разделяет. Я полагаю, что принципы квантовой механики, как они сформулированы, неудовле­творительны и что развитие «бутстрэпной» теории должно привес­ти к другим формулировкам. Я думаю, что они должны, в частнос­ти, включать утверждение, что не следует выражать принципы квантовой механики в априори принимаемом пространстве-времени. Это недостаток современного положения дел. Квантовая механика со­держит в своем существе дискретные представления, в то время как идея пространства-времени континуальна. Я полагал, что, если вы попытаетесь утверждать принципы квантовой механики, приняв пространство-время как абсолютную истину, вы столкнетесь с труд­ностями. Я полагаю, что «бутстрэпный» подход в конце концов даст нам одновременное объяснение пространства-времени, квантовой механики и значения картезианской реальности. Все это опреде­ленным образом будет объединено, но невозможно будет начинать с пространства-времени как ясного, недвусмысленного основания, на котором покоились бы остальные идеи.

– Тем не менее, – возразил я, – кажется очевидным, что атомные явления принадлежат пространству-времени. Мы с вами принадлежим пространству-времени, следовательно, так же и ато­мы, из которых мы состоим. Пространство-время – чрезвычайно полезное представление; что вы имеете в виду, утверждая, что не следует предполагать атомные явления принадлежащими простран­ству-времени.

Прежде всего, я считаю очевидным, что квантовые принци­пы неизбежно ведут к мысли, что объективная ньютоно-картезианская реальность – это аппроксимация. Невозможно придерживать­ся принципов квантовой механики и в то же время полагать, что обыденное представление о внешней реальности – это точное ее описание. Можно привести достаточно примеров, показывающих, как система, описываемая в квантовых принципах, проявляет классическое поведение, если становится достаточно сложной. Это де­лается постоянно. Можно показать, что классическое поведение оказывается аппроксимацией квантового поведения. Таким образом, картезианское представление об объектах и вся ньютоновская фи­зика – это аппроксимации. Я не могу себе представить, как они могли бы быть точными. Они должны зависеть от сложности тех явлений, которые описываются. Высокая степень сложности может в конце концов усредниться таким образом, чтобы создать эффек­тивную простоту. Этот эффект делает возможной классическую физику.

–Таким образом, есть квантовый уровень, где нет жестких объектов и классические представления не работают, и затем, по мере продвижения ко все большей сложности появляются класси­ческие представления?

– Да.

– И вы утверждаете, что пространство-время – такое класси­ческое представление?

– Именно так. Оно появляется с областью классической физи­ки, и его не следует принимать вначале.

– И у вас есть идеи по поводу того, как пространство-время появится на уровне высокой сложности?

– Да. Ключевой является идея «мягких» событий, все это уни­кальным образом связано с фотонами.

Чу пояснил далее, что фотоны – частицы электромагнетизма и света – обладают уникальными свойствами, в частности, не име­ют массы, что позволяет им взаимодействовать с другими частица­ми, создавая лишь небольшие возмущения. Может быть, бесконеч­ное количество таких «мягких событий», накапливаясь, в аппрокси­мации порождает локализацию других взаимодействий частиц, и таким образом возникает классическое представление об изолиро­ванных объектах.

– Но что же относительно пространства и времени? – спро­сил я.

– Видите ли, представление о том, что такое классический объект, что такое наблюдатель, что такое электромагнетизм, про­странство-время, – все это тесно связано между собой. Если в вашей картине есть идея «мягких» фотонов, вы можете отнести определенные паттерны событий к представлению о наблюдателе, смотрящем на что-то. В этом смысле я бы сказал, что можно наде­яться создать теорию объективной реальности. И пространство-время появится сразу же. Не следует начинать с пространства-времени и затем пытаться развивать теорию объективной реальности.

Чу и Дэвид Бом

Этот разговор прояснил для меня грандиозность замысла Чу. Он надеялся осуществить выведение принципов квантовой механи­ки (включая, например, принцип неопределенности Гейзенберга), понятия о макроскопическом пространстве-времени (и вместе с ними основные формулы теории относительности), характеристики на­блюдения и измерения – выведение всего этого из общей логичес­кой связности топологической «бутстрэпной» теории.

Я уже имел некоторое представление об этой программе, пото­му что в течение нескольких лет Чу постепенно упоминал различные ее аспекты, даже до того, как вовлечение в бутстрэп простран­ства-времени превратилось в конкретную возможность. Когда он упоминал об этом грандиозном проекте, я думал о другом физике, Дэвиде Боме, который разрабатывал похожую программу. Я знал о Дэвиде Боме, одном из наиболее ярких оппонентов общепринятой, так называемой копенгагенской интерпретации квантовой теории, со студенческих дней. В 1974 году я увидел его на броквудской встрече с Кришнамурти, и там состоялся наш первый разговор. Я сразу отметил, что Бом, как и Чу, был глубоким и проницательным мыслителем и что он, как и Чу несколькими годами позже, поста­вил перед собой трудную задачу выведения основных принципов как квантовой механики, так и теории относительности из более глубоких, лежащих за ними представлений. Он так же рассматри­вал свою теорию в широком философском контексте, но, в отличие от Чу, Бом испытывал на себе определенное философское влияние: в течение многих лет его духовным наставником был Кришнамурти.

Начальной точкой для Бома является понятие «неделимой це­лостности», и цель его состоит в исследовании того порядка, кото­рый, как он полагает, присущ космической ткани отношений на более глубоком «непроявленном» уровне. Он называет этот поря­док «имплицитным» или «свернутым» и описывает его, пользуясь аналогией голограммы, в которой каждая часть в некотором смысле содержит целое. Если осветить любую часть голограммы, будет вос­становлен весь образ, хотя, может быть, и с меньшей подробностью деталей, нежели то, что можно получить из полной голограммы. С точки зрения Бома реальный мир структурирован в соответствии с тем же общим принципом, когда целое может быть развернуто из каждой части.

Бом учитывает, что голограмма слишком статична, чтобы ее можно было использовать в качестве модели подразумеваемого по­рядка на субатомном уровне. Для выражения существенно динами­ческой природы субатомной реальности он создал термин «холодвижение». По его представлениям, это динамический феномен, из ко­торого вытекают все формы материальной Вселенной. Цель его под­хода состоит в исследовании порядка, запечатленного в этом «холодвижении», рассматривая не структуру объектов, а структуру дви­жений; таким образом принимается во внимание как единство, так и динамическая природа Вселенной.

Представления Бома все еще остаются гипотезой, даже на пред­варительной стадии его теории имплицитного порядка и «бутстрэпной» теории Чу. Оба подхода основываются на рассмотрении мира как сети динамических отношений; оба приписывают центральную роль представлению о порядке; оба используют матрицы для пред­ставления изменений и трансформации и топологию для классифи­кации категорий порядка.

С годами я постепенно осознавал это сходство, и мне очень хотелось устроить встречу между Бомом и Чу, которые не были в контакте друг с другом, чтобы они познакомились с теориями друг друга и обсудили их сходства и различия. Несколько лет тому назад мне удалось способствовать такой встрече в университете Беркли, которая привела к полезному обмену мыслями. После этой встре­чи, за которой последовали и другие, я потерял связь с Бомом и не знаю, до какой степени оказал на него влияние Чу. Но я знаю, что Чу хорошо ознакомился с позицией Бома и до некоторой степени подвергся его влиянию; он полагает, что их подходы имеют столь много общего, что в будущем могут соединиться.

Сеть отношений

Джефри Чу оказал огромное влияние на мое мировоззрение, на мои представления о науке и способы исследования. Хотя я посто­янно уходил довольно далеко от первоначальной области своих ис­следований, мое мышление остается научным и мой подход к самым различным проблемам является научным, хотя и в очень широком понимании научности. Влияние Чу, больше чем чье-либо, помогло мне развить такой научный подход в наиболее общем смысле слова.

Продолжающаяся совместная работа и интенсивные дискуссии с Чу, наряду с изучением и практикой философии буддизма и дао­сизма, дали мне возможность полностью приспособиться к одному из наиболее радикальных аспектов новой научной парадигмы – отсутствию каких-либо твердых оснований. На протяжении исто­рии западной науки и философии всегда сохранялось предположе­ние, что любая система знания должна иметь твердые основания. Собственно ученые и философы постоянно пользовались архитек­турными метафорами для описания знания[3]. Физики искали стро­ительные блоки материи и выражали свои теории в терминах «основных» принципов, «фундаментальных» уравнений и констант. Значительные научные революции ощущались как сдвиг   в основаниях науки. Так, Декарт в знаменитом «Рассуждении о методе» писал:

Поскольку (науки) заимствуют свои принципы из философии, я полагаю, что ничего твердого нельзя построить на таких изменчи­вых основаниях.

Тремя веками позже Гейзенберг писал в «Физике и филосо­фии», что основание классической физики, то есть того самого зда­ния, которое начал строить Декарт, сдвинулось:

Бурную реакцию на последние события в современной физике можно понять, только если иметь в виду, что пришло в движение само основание физики; и это движение вызвало такое чувство, будто земля ушла из-под ног науки.

Эйнштейн в своей автобиографии описывает свои чувства поч­ти такими же словами:

Это было похоже на то, будто земля ушла из-под ног и нигде не было видно твердого основания, на котором можно было бы стро­ить.

По-видимому, наука будущего не будет нуждаться в твердых основаниях; строительные метафоры уступят место метафоре сети, в которой ни одна часть не более фундаментальна, чем другая. «Бутстрэпная» теория Чу – первая научная теория, в которой эта «философия сети» сформулирована явно, и недавно он согласился со мной, что уход от потребности в твердых основаниях – это, может быть, основной сдвиг и глубочайшее изменение в естествен­ных науках:

«Я полагаю, что это так, но верно также и то, что из-за привя­занности к длительно существовавшей в западной науке традиции «бутстрэпный» подход не всегда принимается даже среди ученых. Он не признается за научный как раз из-за отсутствия твердых оснований. Вся идея науки в некотором смысле противоречит «бутстрэпному» подходу, потому что ученый хочет, чтобы вопросы были ясно сформулированы и могли получить недвусмысленную экспериментальную проверку. «Бутстрэпной» же схеме свойственно не считать абсолютными никакие понятия; вы всегда готовы обнару­жить слабости в старых понятиях. Мы постоянно развенчиваем понятия, которые в недавнем прошлом считались фундаментальными и использовались как основания для постановки вопросов». «Ви­дите ли, – продолжал он, – когда вы формулируете вопрос, вы должны иметь основные понятия, которые вы принимаете, чтобы этот вопрос сформулировать. Но в «бутстрэпном» подходе, где вся система представляет собой сеть отношений без каких-либо твер­дых оснований, описание нашего предмета может начаться во мно­жестве различных мест. Здесь нет ясной начальной точки. И при том, как наша теория развивалась в последние годы, мы обычно не знали, какие вопросы нужно задавать. Мы используем в качестве путеводной нити идею связанности. Любая возможность возраста­ния связанности указывает на имеющуюся где-то неполноту, но это редко принимало форму определенного вопроса. Мы совершенно выходим за пределы рассуждений по типу «вопрос-ответ».

Методология, которая не пользуется четко сформулированны­ми вопросами и не признает твердых оснований для знаний, дейст­вительно кажется ненаучной. В научную превращает ее другой су­щественный элемент подхода Чу (и это еще один урок, который я от него получил): признание решающей роли аппроксимации в на­учных теориях.

Когда физики в начале века начали исследовать явления внут­ри атома, они болезненно осознали, что все понятия и теории, кото­рыми мы описываем природу, ограниченны. В силу сущностных ограничений рационального ума мы должны принять, что, как фор­мулирует Гейзенберг, «каждое слово или понятие, каким бы ясным оно ни казалось, имеет лишь ограниченную применимость». Науч­ные теории никогда не могут дать полного и определенного описа­ния реальности. Они всегда будут лишь приближением к истинной природе вещей. Грубо говоря, ученые никогда не имеют дела с ис­тиной; они имеют дело с ограниченными и приблизительными опи­саниями реальности.

Признание этого – существенный аспект современной науки, и это особенно важно для «бутстрэпного» подхода, как постоянно подчеркивал Чу. Все природные явления рассматриваются как вза­имосвязанные, и, чтобы объяснить одно из них, мы должны пони­мать все остальные, что, очевидно, невозможно. Науке обеспечива­ет успех факт возможности аппроксимации. Если довольствоваться пониманием в определенном приближении, то можно таким обра­зом описывать избранные группы явлений, отбрасывая другие яв­ления как менее значимые в данном отношении. Таким образом можно объяснить многие явления с точки зрения немногих и, следовательно, понимать различные аспекты природы приблизитель­ным образом, без необходимости понимать все сразу. Например, применение топологии к физике частиц сделало возможным при­ближение именно такого рода, что привело к недавнему прорыву в «бутстрэпной» теории Чу.

Научные теории, таким образом, это приблизительные опи­сания природных явлений; Чу считает, что когда определенная тео­рия оказывается работающей, то существенно задаться вопросами: почему она работает? Каковы ее пределы? В каком конкретно отно­шении она является аппроксимацией? Эти вопросы рассматривают­ся Чу как первый шаг к дальнейшему продвижению, а сама идея продвижения посредством последовательных шагов аппроксимации является для него ключевым элементом научного метода.

Наилучшей иллюстрацией подхода Чу для меня было интер­вью, которое он дал Британскому телевидению несколько лет назад. Когда его спросили, что он рассматривал бы как величайший науч­ный прорыв в следующем десятилетии, он не упомянул ни одну из крупных теорий объединения, а просто сказал: «Принятие факта, что все наши понятия – это аппроксимации».

Этот факт, может быть, принимается в теории большинством нынешних ученых, но многие игнорируют его в своей работе, и он еще менее известен за пределами научных кругов. Я хорошо помню один послеобеденный разговор, в котором проявилось то, насколько трудно для большинства людей принять приблизительный характер всех понятий, и в котором вместе с тем еще раз проявилась глуби­на мышления Чу. Разговор происходил в доме Артура Янга, созда­теля белловского вертолета, – моего соседа в Беркли, где он осно­вал Институт изучения сознания. Мы сидели вшестером за круг­лым столом – Дэниз и Джеф Чу, я с женой Жаклин, Рут и Артур Янг. Разговор зашел об определенности в науке; Янг приводил один научный факт за другим, но Чу показывал ему, что при тщательном анализе эти «факты» в действительности оказываются приблизи­тельными представлениям. Наконец раздосадованный Янг восклик­нул: «Но ведь есть же какие-то абсолютные факты! Вот сейчас здесь вокруг стола сидят шесть человек. Это абсолютно истинно». Чу мягко улыбнулся и посмотрел на Дэниз, которая была в то время беременна, и сказал: «Не знаю, Артур. Кто может с определеннос­тью сказать, где кончается один человек и начинается другой?»

Тот факт, что все научные понятия и теории – это лишь при­ближения к истинной природе реальности, значимые лишь для определенного диапазона явлений, стал очевидным для физиков в на­чале века, благодаря драматизму открытий, приведших к формули­рованию квантовой теории. С тех пор физики научились рассматри­вать эволюцию научного знания как последовательную смену тео­рий или «моделей», каждая из которых более точна и более широко применима, чем предыдущие, но ни одна не представляет собой полное и окончательное описание естественных явлений. Точка зре­ния «бутстрэпного» подхода Чу представляет собой дальнейшее уточнение этого представления. Чу полагает, что наука будущего может представлять собой мозаику пересекающихся теорий и моде­лей «бутстрэпного» типа. Ни одна из них не будет более фундамен­тальной, чем другие, и все они должны быть взаимно согласованны­ми. В конце концов наука такого рода выйдет за пределы условных разграничений между дисциплинами, используя те языки, которые оказываются подходящими для описания различных аспектов много­уровневой, взаимосвязанной структурной ткани реальности.

Представление Чу о будущей науке как сети взаимосвязанных и согласованных между собой моделей, каждая из которых ограничена и приблизительна и не нуждается в твердых основаниях, очень помог­ло мне в применении научных методов исследования к самым разнообразным явлениям. Через два года после того, как я присоединился к исследовательской группе Чу, я начал исследовать новую парадиг­му в различных областях за пределами физики: в психологии, здраво­охранении, экономики и др. При этом мне приходилось иметь дело с несвязанными и часто противоречивыми наборами понятий, идей и теорий, ни одна из которых не казалась достаточно развитой, чтобы составить понятийный каркас, который был мне необходим. Часто было даже непонятно, какие вопросы я мог задать, чтобы продвинуть­ся в понимании, и конечно, я не мог найти теории, которая казалась бы более фундаментальной, чем другие.

В этой ситуации для меня было естественным применить в своей работе подход Чу, так что я провел несколько лет, терпеливо собирая идеи из различных дисциплин и постепенно выявляя кон­цептуальное единство. В течение этой медленной и кропотливой работы для меня было особенно важно, чтобы составляющие моей «сети идей» были взаимосогласованы, и я провел не один месяц, проверяя всю сеть, часто составляя большие нелинейные концепту­альные карты, чтобы удостовериться в том, что представления со­гласуются друг с другом.

Я никогда не терял уверенности в том, что связанная система представлений постепенно возникнет. Я научился у Чу тому, что можно использовать различные модели для описания различных аспектов реальности, не рассматривая ни одну из них как фунда­ментальную, и что различные связанные между собой модели могут образовывать связную теорию. Таким образом, «бутстрэпный» под­ход стал для меня живым опытом не только в физических исследо­ваниях, но и в моем более широком изучении смены парадигмы, и продолжающиеся разговоры с Чу остаются источником вдохнове­ния во всей моей работе.

3. СВЯЗУЮЩИЙ УЗОР

Грегори Бэйтсон

«Дао физики» вышла в свет в 1975 году и была с энтузиазмом принята в Англии и Соединенных Штатах, породив огромный инте­рес к «новой физике» среди самых различных людей. Одним из следствий этого интереса оказалось то, что я стал много ездить с лекциями для профессионалов и широкой публики и получил воз­можность обсуждать с людьми самых разных взглядов понятия со­временной физики и их следствия. Ученые самых разных специаль­ностей часто говорили мне, что такое же изменение мировоззре­ния, как то, что произошло в физике, происходит сейчас и в их дисциплинах; что многие проблемы, с которыми они сталкиваются, так или иначе связаны с ограниченностью механистического миро­воззрения.

Эти обсуждения побудили меня более пристально рассмотреть влияние ньютоно-картезианской парадигмы на различные дисцип­лины, и в начале 1977 года я собирался писать книгу на эту тему под условным названием «За границами механистического мировоз­зрения». Основная ее идея состояла в том, что вся наша наука – естественные науки, а так же гуманитарные и социальные – осно­вывалась на механистическом мировоззрении ньютоно-картезиан­ской физики; что принципиальная ограниченность этого мировоз­зрения сейчас становится очевидной и что представители самых различных научных дисциплин вынуждены выходить за пределы механистического мировоззрения, как это произошло в физике. Фактически я рассматривал новую физику – концептуальную рам­ку квантовой теории, теории относительности, и в особенности «бутстрэпной» физики, – как идеальную модель для новых представле­ний и подходов в других науках.

В этом содержалась ошибка, которую я понял лишь постепен­но и которую преодолевал в течение долгого времени. Представляя новую физику в качестве модели для новой медицины, новой психологии и новой социальной науки, я попал в ту самую картезиан­скую ловушку, которой советовал избегать. Декарт, как я узнал позднее, пользовался для представления человеческого знания ме­тафорой дерева, полагая метафизику корнями, физику – стволом, а все остальные дисциплины – ветвями. Не сознавая этого, я при­нял картезианскую метафору как руководящий принцип моего ис­следования Ствол моего «дерева» не был уже ньютоно-картезианской физикой, но я по-прежнему рассматривал физику как модель для других наук, а, следовательно, физические явления – как в некотором смысле первичную реальность и основу для всего остального. Я не говорил этого явно, но эта идея содержа­лась в моих доводах в пользу новой физики как модели для дру­гих наук.

В течение нескольких лет моя точка зрения в этом отношении претерпела глубокое изменение, и в книге «Поворотный пункт», которая в конце концов была написана, я представлял новую физи­ку не как модель для других наук, а как важный специальный слу­чай более общего подхода – системной теории.

Этот существенный для меня переход от «физического» мышления к системному совершался постепенно и в результате многих влияний, но более всего под влиянием одного человека, Грегори Бэйтсона, изменившего мою точку зрения. Вскоре после знакомства со мной Грегори Бэйтсон сказал шутливо одному общему знакомому: «Капра? Он же сумасшедший! Он думает, что мы – электроны!» Это замечание дало мне первоначальный толчок, и мои после­
дующие контакты с Бэйтсоном в течение последних двух лет глубоко изменили мое мышление и дали мне ключ к радикально новому представлению о природе, которое я стал называть «системным подходом к жизни». 

Будущие историки сочтут Грегори Бэйтсона одним из наиболее влиятельных мыслителей нашего времени. Уникальность его мыш­ления связана с его широтой и обобщенностью. Во времена, харак­теризующиеся разделением и сверхспециализацией, Бэйтсон про­тивопоставил основным предпосылкам и методам различных наук поиск паттернов, лежащих за паттернами, и процессов, лежащих в основе структур. Он заявил, что отношения должны стать основой всех определений; его основная цель состояла в обнаружении прин­ципов организации во всех явлениях, которые он наблюдал, «связу­ющего паттерна», как он называл это.

Разговоры с Бэйтсоном

Я увидел Бэйтсона впервые летом 1976 года в Боулдере, штат Колорадо, где я читал курс в буддийской летней школе, а он при­ехал прочесть лекцию. Эта лекция была моим начальным соприкос­новением с его идеями. Я много слышал о нем до этого – в универ­ситете Санта Круз был своего рода культ Бэйтсона – но его книги «Шаги к экологии разума» я не читал. Во время этой лекции воз­зрения Бэйтсона и его стиль произвели на меня большое впечатле­ние: больше всего меня поразило то, что его главная мысль – переход от объектов к отношениям – точно соответствовала выво­дам, к которым я пришел, основываясь на современной физике. После лекции я обменялся с ним несколькими фразами, но по-на­стоящему узнал его двумя годами позже, в последние два года его жизни, которые он провел в Эсаленском институте в Биг-Суре. Я часто бывал там, проводя семинары и навещая друзей, которых у меня было много среди эсаленского персонала.

Бэйтсон был весьма импозантной фигурой: гигант не только интеллектуально, но и физически, он был высок и внушителен на всех уровнях. Его многие боялись; я тоже испытал перед ним нечто вроде благоговейного страха, особенно вначале. Мне было трудно просто заговорить с ним; я постоянно чувствовал, что мне нужно утвердить себя, сказать или спросить что-нибудь умное, и лишь очень постепенно я начал вступать с ним в разговор, и то не слиш­ком часто.

Мне понадобилось также много времени, чтобы начать назы­вать Бэйтсона по имени. Я думаю, что я так и не отважился бы на это, если бы не совершенно неформальная обстановка Эсалена. По-видимому, и самому Бэйтсону было трудно называть себя «Грего­ри»; он обычно представлялся как «Бэйтсон» и любил, чтобы его так называли, – возможно, потому, что был воспитан в британ­ских академических кругах, где это принято.

Когда я ближе познакомился с ним в 1978 году, я знал, что его не очень интересует физика. Главные интересы Бэйтсона, его ин­теллектуальное любопытство и страсть, которую он вносил в свои научные занятия, были связаны с живой материей, «живыми веща­ми», как он любил говорить. В «Разуме и природе» он писал:

Я всегда помещал описания палок и камней, бильярдных шаров и галактик в одну коробочку... и оставлял их там. В другой коробочке были у меня живые вещи крабы, люди, вопросы красоты...

Именно содержимое этой другой «коробочки» Бэйтсон изучал, с этим была связана его страсть. Познакомившись со мной, он знал, что я пришел из науки, которая изучала камни, палки и бильярдные шары, и, я полагаю, у него было своего рода интуитивное недове­рие к физикам. Отсутствие интереса к физике можно видеть и в том, что он гордился ошибками, которые свойственны обычно не­физикам, когда они говорят о физике: путаница между «материей» и «массой» и т.п.

Таким образом, я знал, что Бэйтсон относится к физикам с предубеждением, и мне очень хотелось показать ему, что та физи­ка, которой занимался я, в действительности близко соответствова­ла духу его мышления. Вскоре мне представилась для этого пре­красная возможность, когда я вел в Эсалене семинар, на который он пришел. Это очень воодушевило меня, хотя, кажется, он не ска­зал ничего за весь день. Я постарался представить основные понятия физики XX века, не искажая их, но таким образом, чтобы их близость бэйтсоновскому мышлению стала очевидной. По-видимо­му, это мне удалось, потому что позже я слышал, что мой семинар произвел на Бэйтсона прекрасное впечатление: «Блестящий малый», – сказал он кому-то из друзей.

После этого я всегда чувствовал, что Бэйтсон с уважением относится к моей работе, более того, он относится ко мне с искрен­ней симпатией и даже с некоторой отеческой привязанностью.

У меня было много оживленных разговоров с Бэйтсоном в те­чение последних двух лет его жизни: в столовой Эсаленского ин­ститута, на террасе его дома, выходящей на океан, и в других пре­красных местах холмистого побережья Биг-Сура. Он дал мне про­честь рукопись «Разума и природы», и, читая ее, я живо вспоми­нал, как мы часами сидели с ним на траве над океаном ясным со­лнечным днем, слушая ритмичный рокот волн, наблюдая за пчела­ми и пауками:

Что за паттерн связывает краба с омаром, орхидею с примулой, всех их со мной? И меня с Вами?

Когда я приезжал в Эсален вести семинары, я часто встречал Бэйтсона в столовой, он улыбался мне: «Хелло, Фритьоф, приехал давать шоу?» А после обеда он спрашивал: «Чашечку кофе?» – приносил кофе нам обоим, и мы продолжали беседу.

Разговоры с Бэйтсоном носили особый характер из-за того, что он особым образом преподносил свои идеи. Он предлагал систему идей в форме историй, анекдотов, шуток, кажущихся разрозненны­ми наблюдений, ничего не формулируя до конца. Бэйтсон не любил обстоятельных объяснений, зная, по-видимому, что лучшее понима­ние приходит тогда, когда вы сами можете установить связи, своим умом, а не по подсказке. Он давал мало пояснений, и я хорошо помню огонек в его глазах и удовольствие в голосе, когда он видел, что мне удается следовать за ним в сплетении его мыслей. Разуме­ется, я никогда не мог целиком проследить его мысль, но, может быть, время от времени мне удавалось это в несколько большей мере, чем другим, и это доставляло ему огромное удовольствие.

Таким образом, Бэйтсон раскидывал свою сеть идей, и я прове­рял свое понимание отдельных узлов короткими замечаниями и во­просами. Ему особенно нравилось, если мне удавалось забежать вперед на два-три звена; в этих редких случаях его глаза загора­лись, удостоверяя, что наши мысли находятся в резонансе.

Попробую восстановить типичный разговор такого рода по па­мяти[4]. Однажды мы сидели рядом со столовой, и Бэйтсон говорил о логике.

–Логика – красивое орудие, – говорил он, – и мы извлека­ли значительные дивиденды из нее за последние две тысячи лет. Но беда, знаете ли, в том, что если вы прилагаете ее к крабам и дель­финам, к бабочкам и формированию привычек, — его голос замер, и после паузы, глядя на океан, он добавил: – Знаете ли, ко всем прекрасным вещам, то логика совершенно не работает! – Послед­ние слова он произнес, посмотрев мне в глаза.

– Не работает?

– Да, не работает, – продолжал он оживленно, – потому что ткань живых вещей связывается не логикой. Видите ли, когда у вас есть замкнутые цепи причинности, – а они всегда есть в живом мире, – использование логики приводит к парадоксам. Возьмите хоть термостат, простой орган чувств, да? – Он взглянул на меня, чтобы убедиться, слежу ли я за его мыслью, и продолжал:

– Если он включается, он выключается. Если он выключается, он включается. Если да, то нет; если нет, то да.

На этом он остановился, чтобы дать мне подумать над тем, что он сказал. Его последняя фраза напоминала мне о классических парадоксах аристотелевской логики, что он, конечно, и имел в виду. Так что я решился на догадку:

–        Вы имеете в виду, что термостат лжет?

Глаза Бэйтсона вспыхнули:

–        Да нет да нет да нет. Видите ли, кибернетический эквивалент логики – это колебания.

Он снова остановился, и в этот момент я почувствовал связь с темой, которая меня давно интересовала. Взволнованно я с улыб­кой сказал:

Гераклит знал это!

Да. Гераклит знал это, ответил Бэйтсон на мою улыбку.

И Лао-Цзы!

Конечно. И все эти деревья. Логика для них не работает».

– Чем же они ее заменяют?

Метафорой.

Метафорой?

Да, метафорой. Именно так работает вся ткань взаимосвя­зей. Метафора лежит в самом основании живого.

Истории

Способ представлений идей составлял существенный внутрен­ний момент учений Бэйтсона. Из-за этой специальной техники впле­тения идей в особый стиль репрезентации мало людей понимали это. Как заметил Лэйнг на эсаленском семинаре в честь Бэйтсона: «не о всех тех, кто полагал, что понимает его, он сам полагал, что они понимают его. По его мнению, очень, очень немногие понимали его».

Это недопонимание относилось к бэйтсоновским шуткам. Он не только вдохновлял и просвещал, он был и в высшей степени занимательным, но шутки его были также особого рода. Он обладал тонким английским чувством юмора, и когда он шутил, то выгова­ривал вслух лишь двадцать процентов шутки, и предполагалось, что вы догадаетесь об остальном; иногда он даже сводил сказанное к пяти процентам. В результате многие его шутки на семинарах встре­чались полным молчанием, отмеченные только его коротким смеш­ком.

Вскоре после нашего знакомства он рассказал мне шутку, ко­торая ему очень нравилась и которую он много раз рассказывал во многих аудиториях. Мне кажется, что она может служить ключом к пониманию его мышления и способу представления своих людей. Вот как он ее рассказывал:

У одного человека был мощный компьютер, и ему хотелось уз­нать, смогут ли компьютеры когда-нибудь мыслить. И он задал своему компьютеру вопрос, конечно же, на великолепном фортра­не: «Сможешь ли ты когда-нибудь мыслить, как человек?» Ком­пьютер пощелкал, потрещал, помигал и наконец выдал свой ответ на бумагу, где было аккуратно напечатано: «ЭТО НАПОМИНА­ЕТ МНЕ ОДНУ ИСТОРИЮ.

Бэйтсон считал истории, притчи и метафоры существенным выражением человеческой мысли, человеческого разума. Хотя он мыслил очень абстрактно, он никогда не обращался с какой-либо идеей чисто абстрактным образом, а всегда представлял ее кон­кретно, рассказывая какую-нибудь историю.

Важная роль историй в мышлении Бэйтсона глубоко связана с вниманием к отношениям. Если бы мне нужно было в одном слове выразить то, что содержится в его учении, этим словом было бы «отношение». Он всегда говорил об этом. Центральный аспект воз­никающей парадигмы (может быть, самый центральный) – это пере­ход от объектов к отношениям. По Бэйтсону, отношения должны быть основанием всех определений. Биологическая форма собира­ется из отношений, а не из частей, и то же относится к человечес­кому мышлению, только так мы можем мыслить.

Бэйтсон часто подчеркивал, что для точного описания приро­ды нужно стараться говорить на ее собственном языке. Однажды он продемонстрировал это весьма драматически, спросив участни­ков своего семинара: «Сколько пальцев у вас на руке?» После не­доуменной паузы кое-кто сказал нерешительно: «Пять». И Бэйтсон воскликнул: «Нет!» Кто-то попробовал сказать про четыре, и Бэйт­сон опять воскликнул свое: «Нет!» Наконец, когда все были озада­чены, он сказал: «Нет! Правильный ответ состоит в том, что такой вопрос не нужно задавать; это глупый вопрос. Такой ответ дало бы вам растение, потому что в мире растений, вообще в мире живых существ, нет таких вещей, как пальцы; есть только отно­шения».

Поскольку отношения – сущность мира живого, то лучше все­го, полагал Бэйтсон, для его описания говорить на языке отноше­ний. Именно это и достигается рассказыванием историй. Истории, любил говорить Бэйтсон, это царский путь к изучению отношений. В истории важен и истинен не сюжет, не люди и вещи, а отноше­ния между ними. Бэйтсон определял историю как «совокупность формальных отношений, развертываемую во времени», и к этому он стремился во всех своих семинарах – развернуть сеть формаль­ных отношений посредством собрания историй.

Итак, бэйтсоновским излюбленным методом было представле­ние своих идей в виде историй, и он любил их рассказывать. Он подходил к своей теме с разных точек зрения, время от времени варьируя одну и ту же тему. Он касался того и этого, отпуская шуточки в промежутках, перепрыгивая от описания растения к балинезийскому танцу, потом к играм дельфинов, различию между египетской и иудео-христианской религиями, к диалогу с шизофре­ником, и так далее. Этот стиль общения был очень занимателен, и за ним очень приятно было следить, но крайне трудно следовать. Для непосвященного, для того, кто не был способен уследить за сложным паттерном, бэйтсоновский стиль изложения мог показать­ся просто болтовней о том, о сем. Но на самом деле в основе его историй лежал определенный связующий паттерн отношений, и для него этот паттерн воплощал великую красоту. Чем более сложным становился паттерн, тем большую красоту он воплощал: «Мир ста­новится тем более прекрасным, чем более он сложен», – любил говорить он.

Бэйтсона увлекала красота, проявляющаяся в сложных паттер­нах отношений, и он получал большое эстетическое наслаждение от описания этих паттернов. Это наслаждение было столь сильным, что часто в увлечении он, рассказывая историю, вспоминал о дру­гом звене в этом паттерне, что вело его к другой истории. История наслаивалась на историю, одна в другой; их система представляла тонкие отношения, а прослаивающие все это шутки давали этим отношениям дальнейшее развитие.

Бэйтсон мог быть и очень театральным, так что не без основа­ний он в шутку называл свои эсаленские семинары «шоу». И часто случалось, что он так увлекался поэтической красотой сложных паттернов, которые он описывал, шутками и анекдотами разного рода, что в конце концов ему не хватало времени, чтобы связать все воедино. Если нити, которые он натянул в течение семинара, в конце концов не сходились в общую сеть, то не потому, что они вообще не были связаны или что Бэйтсон не мог их связать, а просто потому, что, увлекшись, он забыл о времени. Или после часа-двух ему надоедало говорить и он полагал, что связи достаточ­но очевидны, чтобы каждый мог соединить их в единое целое без посторонней помощи. В такие моменты он просто говорил: «Я ду­маю, что теперь настало время для вопросов», – но при этом он постоянно отказывался давать прямые ответы на задаваемые вопро­сы, а отвечал рассказом новых историй.

«О чем это все»

Одна из бэйтсоновских идей состоит в том, что структура при­роды и структура разума отражают друг друга, что природа и разум составляют необходимое единство. Таким образом, эпистемология –  «изучение того, как это возможно, что вы можете что-то знать», – для Бэйтсона не абстрактная философия, а ветвь естественных историй[5].

В изучении эпистемологии Бэйтсон постоянно подчеркивал, что логика не годится для описания биологических паттернов. Логика прекрасно может быть использована для описания линейных при­чинно-следственных систем, но если причинные цепи становятся замкнутыми, а в мире живого это именно так, то их описание с точки зрения логики порождает парадоксы. Это справедливо даже для неживых систем, включающих механизмы обратной связи, и Бэйтсон часто использовал в этой связи пример термостата.

Когда температура падает, термостат включает нагреватель; это заставляет температуру подниматься, что заставляет термостат его выключить, тем самым заставляя температуру падать, и так далее. Применение логики обращает описание этого механизма в пара­докс: если в комнате слишком холодно, обогреватель включается; если обогреватель включается, в комнате становится слишком жар­ко; если в комнате становиться слишком жарко, обогреватель выключается и т.д. Иными словами, если происходит включение, то происходит выключение; если выключение, то – включение. Это про­исходит потому, говорит Бэйтсон, что логика безвременна, в то время как причинность предполагает время. Если учитывать время, то пара­докс превращается в колебание. Точно так же, если вы запрограмми­руете компьютер на разрешение одного из классических парадоксов аристотелевской логики (например, когда грек говорит, что все греки лгут, говорит ли он правду?), компьютер будет давать ответ «ДА– НЕТ–ДА–НЕТ–ДА–НЕТ...», превращая парадокс в колебание.

Я помню, когда Бэйтсон рассказал мне об этой идее, она произ­вела на меня большое впечатление, потому что проливала свет на то, что я сам часто наблюдал Философские традиции, следующие динамическим воззрениям на реальность и включающие представ­ления о времени, изменении и флуктуации как существенные эле­менты, часто подчеркивают парадоксы. Они часто пользуются пара­доксами как средствами обучения, чтобы заставить учеников осоз­нать динамическую природу реальности, где парадоксы растворя­ются в колебании. Лао-Цзы на Востоке и Гераклит на Западе возможно наиболее известные примеры философов, широко пользо­вавшихся этим методом.

Бэйтсон постоянно подчеркивал в своей эпистемологии фунда­ментальную роль метафоры в мире живого. Для иллюстрации этого он часто писал на доске следующие два силлогизма:

Люди смертны.         Люди смертны.

Сократ человек.     Трава смертна.

Сократ смертен.        Люди это трава.

Первый из них известен как «сократовский силлогизм»; второй я бы назвал бэйтсоновским[6]. Бэйтсоновский силлогизм неправилен в мире логики; его значимость имеет другую природу. Это метафо­ра, и она принадлежит языку поэтов.

Бэйтсон указывал, что первый силлогизм касается классифика­ции, которая устанавливает принадлежность к классу посредством идентификации субъекта («Сократ человек»), в то время как второй силлогизм использует отождествление предикатов («Люди умирают трава умирает»). Иными словами, сократовский силло­гизм отождествляет предметы, а бэйтсоновский паттерны. Вот почему метафора, по Бэйтсону, это язык природы. Метафора выражает структурное сходство, или, еще лучше, сходство органи­зации, и в этом смысле метафора центральная бэйтсоновская тема. В какой бы области он ни работал, он искал метафоры приро­ды, «связующий паттерн».

Таким образом, метафора это логика, на которой построен весь мир живого, а поскольку это также и язык поэтов, то Бэйтсону очень нравилось соединять фактические утверждения с поэзией. На одном эсаленском семинаре, например, он процитировал по па­мяти, почти точно, прекрасные строки из «Свадьбы рая и ада» Уи­льяма Блейка:

Дуалистические религии утверждают, что в человеке есть два реально существующих принципа тело и душа; что энергия исходит лишь из тела, а разум целиком принадлежит душе; что Бог обречет человека на вечные муки, если он будет следовать своим энергиям. Истина же состоит в том, что у человека нет тела, отличного от души, а так называемое тело это часть души, различимая пятью чувствами; что энергия это вся жизнь и принадлежит телу; что разум это предел, или окружность энергии и что энергия это вечный восторг[7].

Хотя Бэйтсон иногда любил представлять свои идеи в поэти­ческой форме, его мышление было мышлением ученого, и он всегда подчеркивал, что работает в науке. Он определенно считал себя интеллектуалом. «Моя работа – думать», – мог бы он сказать, но он располагал так же и сильной интуицией, которая проявлялась, в частности, в том, как он наблюдал природу. Он обладал уникальной способностью воспринимать природные феномены посредством очень концентрированного наблюдения. Это не было только научным на­блюдением. Бэйтсон каким-то образом мог наблюдать растение или животное всем своим существом, симпатией и страстью. И когда он говорил об этом, он описывал растение с любовью к мельчайшим деталям, используя язык, который, как он полагал, принадлежит самому растению, чтобы говорить об общих принципах, которые он извлекал из своего непосредственного контакта с природой.

Бэйтсон считал себя прежде всего биологом и рассматривал множество других областей, которыми он занимался – антрополо­гию, эпистемологию, психиатрию и другие, – как ветви биологии. Но он не был редукционистом; его биология не была механистичес­кой. Областью его изучения был мир «живых вещей», а целью – обнаружение принципов организации в этом мире.

Материя, по Бэйтсону, всегда организованна: «Я ничего не знаю о неорганизованной материи, если таковая есть», писал он в «Разуме и природе», и паттерны ее организации становились для него все более прекрасными по мере возрастания их сложности. Бэйтсон постоянно настаивал, что он монист, что он создает науч­ное описание мира, которое не разделяет Вселенную дуалистичес­ки на разум и материю или на какие-либо другие отдельные реаль­ности. Он часто указывал, что иудео-христианская религия, пре­тендующая на монизм, по существу дуалистична, поскольку она отделяет Бога от Его творения. Точно так же он настаивал на необ­ходимости исключить все другие сверхъестественные объяснения, поскольку они разрушили бы монистическую структуру его науки.

Это не означает, что Бэйтсон был материалистом. Напротив, его мировоззрение было глубоко духовным, проникнутым тем ро­дом духовности, который составляет самую суть экологического сознания. В соответствии с этим он не был равнодушен к этичес­ким вопросам; особенно его тревожила гонка вооружений и разру­шение среды обитания.

Новое понятие разума

Самым важным вкладом Бэйтсона в научную мысль, с моей точки зрения, явились его идеи относительно природы ума. Он со­здал радикально новое представление о разуме, которое представляет для меня первую успешную попытку преодолеть картезиан­ский дуализм, создавший столько проблем для западного мышления и западной культуры.

Бэйтсон предложил определять разум как системный феномен, характерный для «живых вещей». Он перечислил ряд критериев, которым системы должны удовлетворять для возникновения разу­ма. Каждая система, удовлетворяющая этим критериям, будет спо­собна оперировать с информацией и обладать другими проявления­ми, которые мы ассоциируем с разумом мышлением, научением, памятью и др. С точки зрения Бэйтсона, разум это необходимое и неизбежное следствие определенной сложности, возникающее задолго до того, как в организмах складывается мозг и центральная нервная система. Он так же подчеркивал, что ментальные характе­ристики свойственны не только индивидуальным организмам, но так же социальным и экологическим системам, что разум присущие толь­ко телу, но также проводящим путям и сообщениям вне тела.

Разум нервной системы? Разум, проявляющийся во всех систе­мах, удовлетворяющих определенным критериям? Разум, содержа­щийся в проводящих путях и сообщениях вне тела? Эти идеи пона­чалу были столь новы для меня, что я не мог увидеть в них никако­го смысла. Бэйтсоновское понятие разума казалось не имеющим никакого отношения к тому, что я ассоциировал с этим словом, и прошло несколько лет, прежде чем эти радикально новые идеи про­никли в мое сознание и вошли в мое мировоззрение на всех уров­нях. Чем в большей степени мне удавалось включить бэйтсонов­ское понятие разума в свое мировоззрение, тем более освобождаю­щим и вдохновляющим оно для меня становилось и тем более я понимал его колоссальные следствия для будущего научной мысли. Первый проблеск понимания бэйтсоновского представления о разуме пришел ко мне, когда я познакомился с теорией самооргани­зующихся систем Ильи Пригожина – физика, химика и нобелев­ского лауреата. По Пригожину, паттерны организации, характер­ные для живых систем, могут быть обобщены в едином динамичес­ком принципе, принципе самоорганизации. Живой организм – это самоорганизующаяся система, что означает, что ее упорядоченность не навязывается ей окружающей средой, а устанавливается самой системой. Иными словами, самоорганизующиеся системы проявля­ют определенную степень автономии. Это не означает, что они изо­лированы от своей среды; напротив, они постоянно взаимодейству­ют со средой, но это взаимодействие не определяет их организа­цию; они являются самоорганизующимися.

За последние 15 лет теория самоорганизующихся систем была довольно детально развита под руководством Пригожина учеными из различных сфер знания. Понять эту теорию мне помогли продол­жительные разговоры с Эрихом Янчем, выдающимся системным тео­ретиком, одним из учеников и интерпретаторов Пригожина. Янч жил в Беркли, где и умер в возрасте 52 лет, в 1980 году, в том же году, что и Бэйтсон. Его книга «Самоорганизующаяся Вселенная» была для меня одним из главных источников при изучении живых систем, и я живо помню наши продолжительные и интенсивные дискуссии, которые доставляли мне еще особое удовольствие тем, что велись на немецком языке, поскольку Янч был, как и я сам, австрийцем.

Именно Эрих Янч указал мне на связь между пригожинским понятием самоорганизации и бэйтсоновским понятием разума. Дей­ствительно, когда я сравнил пригожинские категории самоорганизующихся систем с бэйтсоновскими критериями ментальных про­цессов, я нашел их очень похожими, почти что тождественными. Я тут же понял, что это означало, что разум и самоорганизация явля­ются разными аспектами одного и то же явления – жизни.

Эта догадка означала для меня не только начало понимания бэйтсоновской концепции разума, но так же и совершенно новое представление о явлении жизни. Я с трудом дождался, когда я смо­гу снова увидеть Бэйтсона, воспользовался первой же возможнос­тью посетить его и проверил свое понимание. «Смотрите, Грегори, сказал я, принимаясь вместе с ним за кофе, ваши критерии разума кажутся мне тождественными критериям жизни». Он без колебаний посмотрел мне прямо в глаза и сказал: «Вы правы. Ра­зум – это сущность живого».

С этого времени мое понимание отношения между разумом и жизнью, или разумом и природой, как говорил об этом Бэйтсон, продолжали углубляться, и вместе с этим я начал глубже ценить богатство и красоту бэйтсоновского мышления. Я вполне понял, почему для него было невозможно разделить разум и материю. Принципы организации живого Бэйтсон рассматривал как менталь­ные по существу, а разум как присущий материи на всех уров­нях жизни. Таким образом, он осуществил уникальный синтез по­нятия разума с понятием материи, синтез, который как он любил отмечать, не был ни механистическим, ни сверхъестественным.

Бэйтсон определенно различал разум и сознание и пояснял, что сознание не включалось (или пока не включалось) в его поня­тие разума. Я часто пытался добиться от него каких-либо утвержде­ний о природе сознания, но он всегда отказывался делать это, гово­ря, что это еще один великий незатронутый пока вопрос, следую­щий вызов науке. Природа сознания и природа науки о сознании если таковая могла существовать стали центральными темами в моих разговорах с Р.Д. Лэйнгом. Лишь в этих разговорах, которые начались через несколько месяцев после смерти Бэйтсона, я начал понимать, почему Бэйтсон столь твердо отказывался обсуждать природу сознания. И я не удивился, когда позже Лэйнг во время своего бэйтсоновского семинара в Эсалене прочел из «Разума и природы»:

Все хотят, чтобы я поторопился. Но это чудовищно, это вульгар­ность, редукционизм, кощунство, если хотите, спешить со слиш­ком упрощенным вопросом. Это грех против... эстетики, и против сознания, и против того, что свято.

Разговоры с Робертом Ливингстоном

В течение весны и лета 1980 года постепенно формировались очертания главы «Системный подход к жизни», которая должна была стать центральной в представлении новой парадигмы в моей книге «Поворотный пункт». Обрисовать контуры новой системы пред­ставлений, которая могла бы послужить основой для биологии, пси­хологии, здравоохранения, экономики и других сфер, было бы для меня непосильной задачей, если бы не помощь нескольких выдаю­щихся ученых.

Одним из тех, кто терпеливо наблюдал за ростом моих знаний и уверенности в себе и помогал советами и полезными обсуждения­ми в нужные моменты, был Роберт Ливингстон, профессор невро­логии в Калифорнийском университете Сан-Диего. Именно Боб Ливингстон побудил меня включить пригожинскую теорию в мою систему, и он же, более чем кто-либо, помог мне исследовать много­образные аспекты новой системной биологии. Наш первый длинный разговор состоялся в маленькой лодочке в Яхт-Харбор в Ла-Джолее, где мы просидели несколько часов, качаясь на волнах и обсуждая разницу между машинами и живыми организмами. Позже я беседовал попеременно с Ливингстоном и Янчем, сверяя свое понимание с их знаниями, и Боб Ливингстон очень помог мне пре­одолеть трудности включения в мою систему бэйтсоновского поня­тия разума.

Наследие Бэйтсона

Интеграция наиболее передовых идей из различных областей знания в единую концептуальную систему оказалась трудным пред­приятием. Когда у меня возникали вопросы, на которые я не мог сам найти ответа, я обращался к специалистам из соответствую­щих областей, но иногда я сталкивался с вопросами, которые не мог связать с определенным предметом или школой мысли. В таких случаях я часто писал на полях рукописи: «Спросить Бэйтсона» – и обращался к нему при очередной встрече.

К сожалению, некоторые из этих вопросов так и остались без ответа. Грегори Бэйтсон умер в июле 1980 года, и я так и не успел показать ему свою рукопись. Я писал первые абзацы главы, на ко­торую он оказал столь сильное влияние, на следующий день после траурного собрания в месте, где был развеян его прах, у скал, где речка Эсален впадает в Тихий Океан, священное место похорон индейского племени, от которого получил свое название Эсаленский институт.

Удивительно, что я чувствовал себя ближе всего к Бэйтсону в последнюю неделю перед его смертью, хотя в течение этой недели я его даже не видел. Я интенсивно работал над своими заметками относительно понятия разума, и при этом я не только впитывал его идеи, но прямо-таки слышал его характерный голос и чувствовал его присутствие. Иногда мне казалось, что Бэйтсон смотрит через плечо на то, что я пишу, и я вступал с ним в интимный диалог – гораздо более интимный, чем в начале реальных разговоров.

Я знал, что Бэйтсон в это время был болен и лежал в больнице, но не подозревал, насколько это было серьезно. Тем не менее од­нажды мне приснилось, что он умер. Сон поразил меня, и я утром позвонил в Эсален Кристине Гроф, и она сказала мне, что Бэйтсон умер накануне.

Похоронная церемония по Грегори Бэйтсону была одной из самых прекрасных, какие мне доводилось видеть. Большая группа людей – семья Бэйтсона, друзья и работники Эсаленского инсти­тута – уселись вкруг на лужайке над океаном с маленьким алта­рем, в котором находился прах Бэйтсона, его портрет, ладан и мно­жество цветов. Играющие вдали дети, собаки, птицы и другие зве­ри наполняли воздух шумом, смешивавшимся с рокотом океанских волн, напоминая о единстве всей жизни. Церемония разворачива­лась без какого-либо предварительного плана или схемы, как само­организующаяся система. Никто не руководил ею, и каким-то обра­зом каждый сам знал, что ему следует внести. Бенедиктинский мо­нах из соседнего приюта, которого Бэйтсон часто навещал, прочел несколько молитв. Дзэнский монах из Сан-Франциско совершил несколько ритуалов и пел. Другие люди также пели и играли на музыкальных инструментах, кто-то читал стихи; иные говорили о своих отношениях с Бэйтсоном.

Когда пришла моя очередь, я коротко подытожил бэйтсоновскую концепцию разума. Я выразил уверенность, что она окажет сильное воздействие на будущее научное мышление, и добавил, что в этот самый момент она может помочь нам пережить смерть Бэйт­сона. «Часть его ума, – говорил я, – конечно, исчезла вместе с его телом, но значительная часть по-прежнему вокруг нас и будет вокруг нас длительное время. Это часть, которая участвует в на­ших отношениях друг с другом и с окружающим; отношения, которые подвергались глубокому влиянию бэйтсоновской личности. Как вы помните, одним из любимых выражений Бэйтсона было — «свя­зующий паттерн». Я думаю, что Бэйтсон сам стал таким паттерном. Он будет продолжать связывать нас друг с другом и с космосом. Я полагаю, что, когда на следующей неделе мы придем друг к другу в дом, мы не будет чужими друг другу, нас свяжет «связующий пат­терн» – Грегори Бэйтсон».

Двумя месяцами позже я проезжал через Испанию по дороге на международную конференцию около Сарагоссы. Я должен был сделать пересадку около Аранхуеза, маленького городка с музы­кальным именем; между поездами было время, и я пошел прогу­ляться. Было раннее утро, но уже становилось жарко, и я остано­вился возле рынка, где два торговца начинали выгружать на свои прилавки фрукты и овощи в ожидании первых покупателей.

Я сел за столик в тени около киоска, купил себе кофе и «Эль пайс» – испанскую национальную газету. Я сидел, смотрел на про­давцов и их покупателей и думал о том, что я здесь совершенно чужой. Я не очень хорошо представлял себе, в каком именно месте Испании я был; то, что вокруг меня происходило, могло быть таким же и лет четыреста тому назад. Мне нравилось это так же, как и перелистывание газеты, которую я не мог прочесть и купил скорее для того, чтобы не отличаться от окружающих.

Но когда я открыл одну из средних страниц, мир изменился. Наверху большими черными буквами было написано: «ГРЕГОРИ БЭЙТСОН (1904–1980)». Это был большой панегирик и обзор бэйтсоновских работ, и, глядя на него, я уже перестал чувствовать себя иностранцем. Маленький рынок, Аранхуез, Испания, вся Земля – все это стало моим домом. Я глубоко почувствовал свою причаст­ность – физическую, эмоциональную и интеллектуальную – и непосредственно пережил тот идеал, о котором говорил нескольки­ми неделями раньше: Грегори Бэйтсон – связующий паттерн.

4. СТРАНСТВИЯ В ОДНОМ И ТОМ ЖЕ ОКЕАНЕ

Станислав Гроф и Р.-Д. Лэйнг

Когда я решил написать книгу о недостатках механистического взгляда на мир и возникновении парадигмы в различных областях знания, мне было очевидно, что в одиночку я не справлюсь со всей необходимой для этого работой. Я бы не смог проанализировать обширнейшую литературу даже по какой-то одной дисциплине помимо физики, чтобы выяснить, где происходят фундаментальные измене­ния, где появляются существенно новые идеи. Что уж говорить о нескольких областях. Таким образом, новая книга с самого начала замышлялась мной как продукт некоего коллективного творчества.

Сначала я думал о коллективной монографии, которая была бы сделана по образцу моего семинара «По ту сторону механистичес­кой картины мира». Я проводил этот семинар весной 1976 года в Калифорнийском университете в Беркли, и в нем принимали учас­тие несколько специально приглашенных мною ученых. Позже я решил все-таки написать книгу сам, но при помощи группы специ­альных консультантов. Я рассчитывал, что они напишут для меня тексты научных обзоров по темам, в которых они являются экспер­тами, составят списки необходимой литературы, которую я должен был бы прочитать и помогут разобраться с концептуальными про­блемами, которые будут возникать по ходу работы над книгой. Я решил сконцентрироваться на четырех дисциплинах – биологии, медицине, психологии и экономике. С начала 1977 года я приступил к поиску консультантов в этих областях.

В то время я находился под сильным влиянием философии да­осизма. Я стремился развить в себе способности к интуитивному осознанию, пытался вникнуть в «логику» движения по пути Дао. Я практиковал искусство «вy-вей»[8], то есть стремился не противодействовать «естественному ходу вещей», ожидая подходящего момен­та, не форсируя событий. Я все время вспоминал метафору Кастанеды о кубическом сантиметре удачи: «Шанс выпадает лишь время от времени, но «воин» умеет дождаться этого момента благодаря своей внутренней дисциплине и острой интуиции».

Приступая к подбору консультантов, я не предпринимал ника­кого систематического поиска. Я рассматривал эту задачу как часть моей даосской практики. Я знал: все, что мне нужно было сделать, это быть бдительным и сосредоточиться на главной цели, и рано или поздно нужные люди появятся на моем пути. Я хорошо пони­мал, что искал. Мне нужны были люди, которые бы обладали глубо­кими и систематическими знаниями в своей области, были бы оригинальными мыслителями и разделяли холистический взгляд на мир; исследования которых внесли бы важный вклад в их собственную научную область, но выходили при этом за рамки традиционных академических дисциплин. Я искал людей, которые, подобно мне, были бы бунтовщиками и новаторами.

Такой способ выбора консультантов оказался на редкость удач­ным. В течение трех последующих лет я встретил множество выда­ющихся людей, которые оказали глубокое влияние на мои взгляды и огромную помощь в подготовке книги. Четверо из них согласи­лись работать со мной в качестве моих специальных консультантов, приняв предложенный план сотрудничества. Исследуя концепту­альные сдвиги в различных областях знания и обнаруживая удиви­тельные связи и взаимоотношения между ними, я черпал гораздо больше из живых бесед и дискуссий с людьми, чем из книг. У меня выработалось чутье на людей, которые исследовали возможности новых подходов в науке. Иногда мне было достаточно услышать случайную реплику или вопрос, задаваемый участником какого-ни­будь семинара, чтобы опознать нужного мне человека. Знакомясь с такими людьми ближе, вовлекая их в живую беседу, я становился способен «распалить» собеседников, стимулировать их к тому, что­бы в изложении своих новаторских идей они пошли дальше того, что было уже сформулировано и осмыслено ими.

Это были годы увлекательных интеллектуальных исканий, чрез­вычайно расширившие круг моих познаний. Пожалуй, в наиболь­шей степени это относится к моему пониманию психологии – дис­циплины, в которой я был весьма слабо информирован и которая превратилась для меня в интереснейшую область знаний, опыта и личностного роста. В шестидесятые годы и в начале семидесятых я накопил немалый багаж в изучении различных уровней сознания. Однако основой для этих поисков служили восточные духовные традиции. Я узнал от Алана Уотса, что эти традиции, в особенности буддийские, могут рассматриваться как восточный аналог западной психотерапии. Я тоже выражал эту точку зрения в «Дао физики». Но, в сущности, я совсем не знал тогда психотерапию. Я прочитал всего одну работу Фрейда и, может, две-три статьи Юнга, который показался мне интересным автором, поскольку его идеи весьма со­ответствовали ценностям контркультуры. Что касается психиатрии, то эта область была для меня совершенно неизведанной. Я имел лишь смутное представление о психотических состояниях из дис­куссий шестидесятых годов о психоделических веществах и – в какой-то мере – из необычных спектаклей экспериментального те­атра, горячим поклонником которого я был на протяжении четырех лет моей жизни в Лондоне.

Как ни парадоксально, именно психологи и психотерапевты, несмотря на мое невежество в этих областях, вскоре стали моей самой чуткой и доброжелательной профессиональной аудиторией, когда я путешествовал по стране с лекциями о «Дао физики». Есте­ственно, в наших многочисленных беседах мы далеко выходили за рамки обсуждения проблем физики и восточной философии. Весь­ма часто отправной точкой для такого рода отступлений служили теории Юнга. Так, мои познания в области психологии со временем расширялись и углублялись. Однако эти беседы были лишь прелю­дией к встрече с двумя выдающимися людьми, общение с которыми станет для меня своеобразным «испытанием разума», побуждая меня мыслить о том, что раньше казалось немыслимым. Именно этим людям я обязан самой значительной частью того, что мне удалось понять в многообразии сфер человеческого сознания. Их имена – Станислав Гроф и Рональд-Дэвид Лэйнг.

И Гроф, и Лэйнг – психиатры, воспитанные в психоаналити­ческой традиции. И тот и другой являются блистательными и ори­гинальными учеными. В своей работе они вышли далеко за пределы фрейдовского учения, и оба радикальным образом преобразили пред­метные границы своей научной области. И Гроф, и Лэйнг испыты­вают глубокий интерес к духовным традициям Востока, и оба са­мым серьезным образом увлечены изучением трансперсональных уровней сознания. Они взаимно относятся с большим уважением к работе друг друга. Пожалуй, на этом их сходство заканчивается. Во всем остальном это люди совершенно разные, я бы даже сказал, диаметрально противоположные друг другу. Гроф – необычайно спокойный, высокого роста и крепкого телосложения человек. Лзйнг — небольшого роста, худой, с исключительно живой и экспрессив­ной манерой общения, отражающий богатый репертуар сменяющихся настроений. Гроф своим поведением внушает доверие, Лэйнг – нередко шокирует. Гроф дипломатичен и внимателен, Лэйнг – сво­боден от условностей и агрессивен. Гроф говорит ровно и серьезно, речь Лэйнга – экстравагантна и наполнена саркастическим юмо­ром. Когда я впервые встретился с Грофом, я сразу же почувство­вал себя на редкость уютно с этим человеком. С Лэйнгом же мне понадобилось немало времени, прежде чем я смог чувствовать себя непринужденно в его обществе, хотя с самых первых минут обще­ния с ним я был пленен его необыкновенно яркой личностью. Кро­ме того, поначалу я испытывал немалые трудности с тем, чтобы привыкнуть к его шотландскому акценту.

В течение последующих четырех лет в процессе интенсивного общения с этими двумя выдающимися и столь различными людьми будет происходить глубокая перестройка моего сознания и значи­тельное расширение всей системы моих научных представлений.

Политика опыта

Мое первое знакомство с идеями Р.-Д. Лэйнга состоялось в 1976 году в летней буддийской школе, проводившейся институтом Наропа в Боулдере, штат Колорадо. Кстати, в этой же школе я встретился с Грегори Бэйтсоном. В течение шести недель я препо­давал курс по книге «Дао физики». Параллельно я сам посещал два других курса: семинар Аллена Гинзберга по поэзии и курс «Сума­сшествие и культура» Стива Крагмена, психолога из Бостона. Клас­сический текст Лэйнга «Разделенное Я» входил в список обяза­тельной литературы по этому курсу. Эта книга и лекции Крагмена ввели меня в курс основных идей Лэйнга.

До этого времени у меня не было никакого представления о том, что такое психоз или шизофрения, я не понимал также, чем различаются психиатрия и психотерапия. Правда, мне было извест­но, кто такой Лэйнг. Его «Политика опыта» стала одной из «куль­товых» книг шестидесятых. Хотя я сам не читал ее, из разговоров с друзьями я все же имел некоторое представление о лэйнговской социальной критике.

Идеи Лэйнга оказались глубоко созвучными движению контркультуры шестидесятых. В его работах мощное звучание получили две главные темы десятилетия: сомнение в авторитете власти и расширение сознания. Убедительно и страстно Лэйнг оспаривал правомочность психиатрических заведений лишать психических больных их основных человеческих прав:

На преступника навешивается ярлык психически больного, в част­ности, «шизофреника», и он лишается полноценного экзистенци­ального и юридического статуса как человеческого агента и ответственной личности и превращается в некое существо, более неспо­собное к самоопределению, неспособное распоряжаться своим иму­ществом, лишенное права самостоятельно выбирать, с кем ему встре­чаться и что ему делать. Его время более не принадлежит ему и место, где ему жить, определяется не им. После унизительной це­ремонии, называемой психиатрическим осмотром, он попадает в заключение в специальное заведение, называемое психиатрической больницей, лишаясь там своих основных гражданских прав. В на­шем обществе нет такого места, где бы так последовательно и в такой степени унижалось человеческое достоинство.

Лэйнг отнюдь не отрицал существования психических заболе­ваний. Но он настаивал на том, что психиатр может действительно понять пациента только в контексте его взаимоотношений с други­ми людьми, в которых особое место принадлежит отношениям меж­ду пациентом и самим психиатром. Однако традиционная психиат­рия следует картезианскому подходу, изолируя пациента – как концептуально, так и физически – от его окружения и навешивая на него ярлык того или иного психического расстройства по жестко заданной теме психиатрической классификации. Лэйнг подчерки­вал, что человек не может «иметь» шизофрению, подобно тому, как он может иметь насморк. Еще более радикальным является утверж­дение Лэйнга о том, что во многих психиатрических заключениях психопатология, которая приписывается людям, называемым «па­циентами», является «проекцией» психического склада самих авто­ров, психиатров.

Традиционная психиатрия страдает от концептуальной путани­цы, которая лежит в самом основании всех главных проблем совре­менной научной медицины. Эта путаница выражается прежде всего в смешении процесса болезни с ее происхождением. Вместо того чтобы задаться вопросом, почему возникает психическое заболева­ние, медики-исследователи стараются понять биологические меха­низмы, посредством которых оно осуществляется. Именно эти механизмы, а не подлинные источники болезни и рассматриваются в качестве ее причин. В соответствии с этим большинство современ­ных методов психиатрического лечения сводится к подавлению симп­томатики при помощи психотропных препаратов. Хотя психиатры и добились больших успехов в этом направлении, такой подход не помог им лучше понять психические заболевания и не способство­вал тому, чтобы их пациенты смогли разбираться в своих пробле­мах, скрытых за болезнью.

Вот в этом пункте Лэйнг и расходится во мнении с большинст­вом своих коллег. Он сосредоточил свое внимание на понимании происхождения психических заболеваний, обращаясь к основам че­ловеческого бытия. Рассматривая человека как существо, вопло­щенное в сети многообразных отношений, Лэйнг подходит к психи­атрической проблематике с экзистенциальных позиций. Он интер­претирует шизофрению и другие психозы не как заболевания, а как особые стратегии, изобретаемые людьми, чтобы выжить в ситуаци­ях, невозможных для жизни. Такая точка зрения приводит к ради­кальной смене перспективы. Для Лэйнга сумасшествие является разумной реакцией на безумное социальное окружение. В «Поли­тике опыта» он выступает с программой резкой социальной кри­тики, которая вошла в глубокий резонанс с критической направлен­ностью движения контркультуры и которая не теряет своей акту­альности и двадцать лет спустя.

В отличие от большинства психологов и психиатров, сосредо­точившихся на изучении человеческого поведения и старающихся соотнести его с физиологическими и биологическими механизмами, Лэйнг погружается в исследование нюансов человеческого опыта и его искажений. И в этом отношении Лэйнг оказывается в полном созвучии с духом шестидесятых. Находя опору и руководство в философии, музыке, поэзии, медитации и расширяющих сознание веществах, Лэйнг отправился в путешествие по многомерному про­странству человеческого сознания. С большой эмоциональной глу­биной и незаурядным литературным талантом ему удалось описать разнообразные душевные ландшафты, и тысячи читателей узнава­ли в его описании свой собственный опыт.

Области человеческого бессознательного

После знакомства с идеями Лэйнга летом 1976 года во мне пробудился интерес к западной психологии. С того времени я старался использовать каждую возможность расширить мои знания о человеческой психике при встречах с психологами и психотерапев­тами. Во время разговоров с ними часто упоминалось имя Стэна Грофа. Мне неоднократно советовали познакомиться с этим челове­ком, который представлял собой одну из ключевых фигур в движении за развитие человеческих возможностей и высказывал весьма близкие мне идеи о науке и духовности. Следуя избранному мной методу ву-вей, я ожидал подходящего момента и не предпринимал никаких специальных усилий для того, чтобы встретиться с Гре­фом. И этот момент наступил. К моей радости, я получил пригла­шение посетить в феврале 1977 года в Сан-Франциско вечер, уст­раиваемый в честь Грофа.

Встреча с Грофом преподнесла мне ряд неожиданностей. Все называли его Стэном. Мне и в голову не могло прийти, что его полное имя Станислав. Я ожидал встретить типичного калифорнийца-психолога, но, когда нас представили друг другу, к моему изум­лению, я обнаружил, что разговариваю не только с европейцем, но и с человеком, происходящим почти из той же культурной среды, что и я. Гроф – чех, а я – австриец. Наши страны связывает длительная общая история, в процессе которой обе культуры тесно переплетались друг с другом. Гроф – выходец из Праги, я – из Вены, а города эти разделяет расстояние всего в каких-нибудь сто миль. Поэтому знакомство с Грофом вызвало во мне ощущение, будто я встретился со своим дальним родственником. При первой же встрече я почувствовал какую-то глубокую связь с этим челове­ком. Позже мы действительно стали близкими друзьями.

Кроме того, то чувство легкости и непринужденности, которое я сразу же испытал в общении с Грофом, следует отнести к его личностным особенностям. Это очень теплый, чрезвычайно откры­тый человек, внушающий уверенность и доверие. Он говорит мед­ленно, мягко и четко, с большой концентрацией внимания. На его слушателей производит глубокое впечатление не только необыч­ность его идей, но и степень его личностной вовлеченности в то, что он говорит. На своих лекциях и семинарах он может много часов подряд говорить, ни разу не заглянув в какие-либо заметки. Все это время его внимание ничуть не рассредоточивается. Неред­ко создается впечатление, что из его глаз исходит какое-то сильное сияние, которое держит публику совершенно завороженной.

Итак, на этом приеме Гроф сделал краткое резюме своих иссле­дований, касающихся действия психоделических препаратов. То, что я узнал тогда от него, показалось мне весьма необычным и крайне интересным. Я знал, что он был одним из главных авторитетов в этой области, но я понятия не имел о масштабе его исследований. В шестидесятые годы я прочитал ряд книг об ЛСД и других психо­деликах. В то время на меня глубокое влияние оказали книги «Две­ри восприятия» Олдоса Хаксли и «Радостная космология» Алана Уотса, и я даже сам некоторое время экспериментировал с расши­ряющими сознание веществами. Однако Грофу удалось накопить такой огромный клинический опыт об использовании ЛСД в качест­ве инструмента психотерапии и в исследовательских целях, кото­рый не может идти ни в какое сравнение с чьим-либо индивидуаль­ным опытом в этой области. Он начал свою клиническую работу в 1956 году в Пражском психиатрическом институте и продолжил ее в США с 1967 по 1973 год в Психиатрическом исследовательском центре штата Мэриленд. За эти семнадцать лет он лично провел с пациентами более трех тысяч сеансов ЛСД-терапии и изучил более двух тысяч протоколов сеансов, проведенных его коллегами в Чехо­словакии и США. В 1973 году Гроф стал работать в Эсаленском институте, где более десятилетия посвятил научному обобщению огромного массива накопленных материалов и сбору новых. В 1977 году, когда я впервые встретился с Грофом, он уже написал две книги о своих открытиях и собирался написать еще две, которые сейчас уже завершены.

Когда я осознал масштаб и глубину грофовского исследования, я не мог не задать ему вопроса, мучившего в 60-х целое поколение: «Что такое ЛСД? В чем суть ее действия на психику и тело человека?»

Гроф ответил: «Это ключевой вопрос, который я задавал себе в течение многих лет. В самом начале, когда я приступил к анализу данных по работе с ЛСД, одним из важных аспектов моего исследо­вания было выявление специфических, свойственных только ЛСД фармакологических эффектов. Результаты работы в этом направле­нии, которая продолжалась многие годы, оказались ошеломляющи­ми. Проанализировав данные более трех тысяч сеансов ЛСД-тера­пии, мне не удалось обнаружить ни единого симптома, который был бы абсолютно обязательным и инвариантным компонентом пережи­ваний, возникавших после приема ЛСД. Отсутствие сколько-ни­будь четких специфически фармакологических эффектов и огром­ное многообразие феноменов, проявляющихся во время этих сеан­сов, все это убедило меня, что ЛСД лучше всего представить как мощный неспецифический усилитель или катализатор психических процессов, который способствует проявлению бессознательного материала, относящегося к различным уровням человеческой пси­хики. Я объясняю огромное богатство и многообразие ЛСД-пережи­ваний той решающей ролью, которую в них играют тотальность личностного опыта человека и структура его бессознательного».

«Результатом этого вывода, – сказал Гроф, – стало принци­пиальное изменение перспективы рассмотрения проблемы. Я по­нял, ми теперь я смогу использовать ЛСД как мощный исследова­тельский инструмент для изучения человеческой психики, вместо того чтобы изучать специфическое действие этого психоактивного препарата на мозг. Это вызвало у меня радость и вдохновение. Способность ЛСД и других психоделиков выявлять скрытые при других условиях феномены и процессы, делая их доступными науч­ному исследованию, открывала их совершенно уникальные возмож­ности. Мне не кажется преувеличением, если я сравню значимость психоделиков для психиатрии и психологии с ценностью микроско­па для медицины или телескопа для астрономии».

Гроф продолжал подводить итоги своего исследования. Под­черкнув грандиозность поставленной им задачи, он просто сказал: «Суть ее заключается ни более ни менее в том, чтобы создать пер­вые карты неизвестных территорий человеческой психики».

В результате появилась новая психологическая картография, которую Гроф опубликовал в своей первой книге: «Области чело­веческого бессознательного».

Выступление Грофа произвело на меня огромное впечатление, но главная неожиданность этого вечера еще ждала меня впереди. Когда кто-то из присутствовавших спросил Грофа о значении его работы для современной психологии и психотерапии, он стал гово­рить о том, что его наблюдения могут помочь внести некоторую ясность в «джунгли противостоящих друг другу психотерапевти­ческих школ».

«Даже самый беглый взгляд на западную психологию обнару­жит пеструю картину противоречащих друг другу точек зрения на динамику человеческой психики, природу эмоциональных расстройств и основные принципы психотерапии. Во многих случая разногласия принципиального характера можно увидеть у исследователей, кото­рые первоначально исходили из одних и тех же базисных посылок». В качестве иллюстрации к этому положению Гроф вкратце обрисо­вал различия в теориях Фрейда и его бывших учеников – Адлера, Ранка, Юнга и Райха.

«Обнаружение определенных закономерностей в изменении содержания психологического материала в ходе психоделических сеансов помогает снять некоторые из наиболее резких противоре­чий между этими школами, – продолжал Гроф. – При сравнении материалов последовательной серии ЛСД-сеансов, проведенных с одним и тем же человеком, становится очевидным наличие некой преемственности, последовательности в развертывании все более глубоких уровней бессознательного. В этом путешествии человек сначала проходит через фрейдовскую фазу, затем наступает фаза переживания смерти-возрождения, которую условно можно назвать ранкианской. В последующих сеансах переживания того же челове­ка могут приобрести мифологическое и религиозное качество, что описывается лучше всего в юнгианской терминологии. Соответст­венно, все эти психотерапевтические системы могут быть полезны­ми для определенных этапов ЛСД-процесса».

«В значительной мере путаница, царящая в современной пси­хотерапии, – заметил далее Гроф, – является следствием того, что различные исследователи фокусировали свое внимание на оп­ределенном уровне бессознательного, а затем придавали своим от­крытиям всеобщий характер и переносили их на всю тотальность психической жизни человека. Многие споры между различными шко­лами могут быть разрешены, если просто осознать это. Все эти системы более или менее представляют собой описание определен­ного аспекта или уровня бессознательного. Сегодня нам нужна «бутстрэпная» психология, которая интегрировала бы различные психологические системы в набор карт, охватывающих все многообразие человеческого сознания».

Я был просто поражен этим заявлением. Я пришел на прием, чтобы встретиться с известным психиатром и узнать нечто новое о человеческой психике. В то же время во мне подсознательно при­сутствовал вопрос, не может ли Гроф стать моим психологическим консультантом. На этом вечере рассказ Грофа о своем исследова­нии превзошел все мои ожидания. В заключение же он очень четко сформулировал важную часть той самой проблемы, которую я пы­тался решить, – возможность интеграции различных школ и под­ходов в новых концептуальных рамках. При этом он основывался на том же философском видении – «бутстрэпном» подходе Джеф­ри Чу, который стал важной составляющей моей собственной рабо­ты. Естественно, я подумал, что Гроф был бы для меня идеальным консультантом, и мне не терпелось познакомиться с ним поближе.

В конце этого вечера он сказал мне, что для него «Дао физики» было серьезным открытием и любезно пригласил меня встретиться у него дома в Биг-Суре, чтобы у нас было достаточно времени для разговора и обмена идеями. Я возвращался домой с этого вечера в самом лучшем настроении. Я чувствовал, что мне удалось сделать важный шаг в сторону более глубокого понимания психологии и осуществления моего проекта.

Картография сознания

Через несколько недель после моей первой встречи с Грофом и прежде, чем я навестил его в Биг-Суре, мы увиделись с ним в Кана­де. Мы оба были докладчиками на конференции по новым моделям реальности и их значению для медицины, организованной Универ­ситетом Торонто. Незадолго до конференции я с восторгом прочи­тал «Области человеческого бессознательного», и лекция, кото­рую здесь читал Гроф, помогла мне глубже понять его работу.

Открытие Грофа, что психоделики действуют как мощные ката­лизаторы психических процессов, подтверждалось тем фактом, что феномены, которые он наблюдал во время ЛСД-сеансов, могут про­являться и в других условиях. Многие из них можно наблюдать в медитативной практике, состояниях транса, шаманских ритуалах, ситуациях близости смерти и во многих других неординарных со­стояниях сознания. Хотя Гроф и построил свою «картографию бес­сознательного» на основе клинического изучения ЛСД, со време­нем он подкрепил свою теорию тщательным и многолетним изуче­нием других необычных состояний сознания, которые могут возни­кать как спонтанно, так и при помощи специальных техник без использования каких-либо химических веществ.

Картография Грофа охватывает три основные области: область «психодинамических» переживаний, которая предполагает повторное переживание эмоционально значимых воспоминаний, относящихся к различным периодам жизни данного человека; область «перинаталь­ных» переживаний, связанных с биологическими феноменами, возни­кающими в процессе рождения ребенка; а также целый спектр пере­живаний, выходящих за пределы личностных границ и трансцендирующих ограничения времени и пространства, которые Гроф назвал «трансперсональными», введя этот термин в употребление.

Психодинамический уровень чисто автобиографичен по своему происхождению и может быть понят в значительной степени в рамках базисных психоаналитических принципов. «Если сеансы психо­динамического характера были бы единственным типом ЛСД-пере­живаний, – пишет Гроф, – то наблюдения, сделанные во время ЛСД-психотерапии, можно было бы рассматривать в качестве экс­периментального подтверждения основных фрейдовских положений. Психосексуальная динамика и фундаментальные конфликты чело­веческой психики, как они описаны Фрейдом, проявляются в ЛСД-сеансах с необычайной яркостью и отчетливостью».

Область перинатальных переживаний, как мне кажется, явля­ется самой интригующей и наиболее оригинальной частью грофов-ской картографии. Она охватывает богатое многообразие различ­ных типов переживаний, связанных с процессом биологического рождения. Перинатальные переживания – это крайне реалистич­ное и подлинное воспроизведение в опыте различных стадий дейст­вительного процесса рождения того или иного человека. Они вклю­чают в себя блаженный покой пребывания в материнской утробе и полном первичном симбиозе с ней; ситуацию «тупика», «безвыход­ности» первой стадии родов, когда «выход» еще закрыт и, вследст­вие внутриутробных сокращений, плод оказывается плотно сжатым со всех сторон, что создает клаустрофобическую ситуацию, сопро­вождающуюся ощущением сильного физического дискомфорта; про­ход по родовому каналу, связанный с отчаянной борьбой за выжи­вание во враждебной агрессивной среде, и наконец неожиданное освобождение, облегчение, первый вдох, разрыв пуповины, завер­шающий акт физического отделения от матери.

Перинатальные переживания могут непосредственно и реалис­тично воспроизводить ощущения и чувства, связанные с процессом рождения, но могут и проявляться в форме неких символических «картин», видений. Например, ощущение чрезвычайного напряже­ния, характерное для фазы «борьбы» в родовом канале, часто со­провождается видением образов борьбы титанов, стихийных бедст­вий и другими картинами разрушения и саморазрушения. Для того чтобы облегчить понимание этого сложного комплекса физических симптомов, психических образов и закономерно сменяющихся форм переживаний, Гроф выделил в нем четыре основные структуры, которые он назвал перинатальными матрицами. Каждой матрице соответствует определенная стадия процесса рождения. Углублен­ное изучение взаимосвязей между различными элементами перина­тальных матриц дало Грофу ключ к пониманию многих тайн челове­ческого опыта. Я помню, как однажды спросил Грегори Бэйтсона после окончания одного из грофовских семинаров, на котором мы оба присутствовали, что он думает о работе Грофа, и в частности о его исследовании влияния перинатального опыта на психическую жизнь человека. Бэйтсон ответил в свойственной ему манере пре­дельно краткой фразой: «Нобелевский масштаб».

Завершает грофовскую картографию область трансперсональ­ных переживаний. Проникновение в нее дает возможность понять роль духовного измерения человеческого опыта и его природу. Транс­персональные переживания включают в себя широкий круг фено­менов. Например, такое расширение человеческого сознания, когда оно выходит за пределы того, что принято считать границами орга­низма. В соответствии с этим происходит и изменение масштаба самосознания человека, его образа самого себя. Кроме того, челове­ческое восприятие мира может выходить за рамки возможности обычного чувственного восприятия. Нередко оно становится близ­ким к непосредственному мистическому восприятию реальности. Поскольку трансперсональный модус сознания в целом выходит за рамки логического мышления и интеллектуального анализа, его чрезвычайно трудно, если вообще возможно, описать при помощи научного языка. Гроф обнаружил, что для описания трансперсо­нального опыта значительно лучше подходит язык мифологии, ко­торый гораздо в меньшей степени связан ограничениями формаль­ной логики и логики «здравого смысла».

Углубленное изучение областей перинатального и трансперсо­нального опыта убедило Грофа в том, что фрейдовская теория нуж­дается в серьезном расширении концептуальных рамок для осмыс­ления его наблюдений. Переехав в 1967 году в США, Гроф нашел немало единомышленников в новом мощном движении в американ­ской психологии, получившем название «гуманистическая психоло­гия». Представители этого направления далеко вышли за рамки фрейдовских положений. Возглавляемые своим лидером Абрахамом Мэслоу, они переместили акцент на изучение здоровых личностей как целостных организмов, сосредоточив внимание на их личностном росте и «самоактуализации», поскольку считали, что стремление к реализации всех своих возможностей присуще любому человеку. Кроме того, центральную ролью своей работе они стали отводить не столько интеллектуальному анализу, сколько личностному опыту. В итоге это привело к появлению множества психотерапевтических подходов и методов «работы с телом», которые в своей совокупности стали назы­вать движением за развитие человеческих возможностей.

Несмотря на то что работа Грофа была воспринята этим дви­жением с большим энтузиазмом, он вскоре обнаружил, что даже рамки гуманистической психологии оказались для него слишком узкими. В 1968 году вместе с Абрахамом Мэслоу и рядом других единомышленников он стал основателем нового направления трансперсональной психологии, имеющей дело с распознаванием, пониманием и реализацией трансперсональных состояний сознания.

Посещение Грофа в Биг-Суре

В один из прекрасных теплых дней марта 1977 года я отправил­ся в путь вдоль живописного побережья Тихого океана, чтобы на­вестить Грофа в его доме, расположенном в Биг-Суре. В шестидеся­тые годы я часто бывал там, нередко добираясь до места автосто­пом. И пока моя машина двигалась по извилистой горной дороге справа темно-синий океан, слева плавные и величественные линии холмов, покрытых густым бархатом травы, который вскоре превра­тился в золотое полотно, я вновь погружался в магию того вре­мени. Вместе с «детьми цветов» контркультуры 60-х я «голосовал» машинам на дороге вдоль выжженных солнцем биг-суровских холмов, взбирался вверх вдоль тенистых ущелий и прохладных горных ручьев, купался голым в горных водопадах. Сколько ночей провел я в спальном мешке у берега океана, сколько дней провел я в уедине­нии и медитации высоко в горах, где моими единственными спутни­ками были «Учение Дона Хуана» Карлоса Кастанеды или «Степ­ной волк» Германа Гессе!

С тех пор я не могу без ностальгии вспоминать о том времени, проведенном в Биг-Суре. Но вот я опять созерцаю величественные пространства горной дороги. Мое тело расслабляется, а сознание становится как бы шире. Я чувствую себя вдохновленным и воз­бужденным от моих воспоминаний. Но в еще большей степени мое сердце волнуется от предвкушения тех новых открытий, которые, как я знаю, ждут меня в конце пути.

Когда я прибыл к Грофу, он, тепло поздоровавшись со мной, представил меня своей жене Кристине и показал дом. Это оказа­лось одним из самых красивых и романтических мест, какие я толь­ко видел в жизни. Простой деревянный дом, сделанный из красного дерева, был расположен у самого края скалы, открывая захваты­вающий дыхание вид на Тихий океан. Кстати, дом Грофов находил­ся в двух милях на север от Эсалена. Внешние стены гостиной были почти сплошь из стекла. Ее двери вели на открытую веранду, которая как бы висела над бьющимися волнами океана. Одну из стен комнаты занимал огромный красочный ковер, изображавший людей и животных сакральные образы одного из индейских пле­мен. В одном углу комнаты находился большой камин, сложенный из грубых неотесанных камней, в другом располагался удобный диван в окружении стеллажей с книгами по искусству и энциклопе­диями. В любой части комнаты можно было найти самые различные предметы религиозного искусства, индейские трубки, шаманские барабаны и бубны предметы, которые Гроф собрал во время многочисленных поездок по всему миру. Весь этот дом точно отра­жал личность самого Грофа артистичный, спокойный и умиротворяющий и в то же время волнующий и вдохновенный. Потом в этом доме мне довелось провести немало времени и вместе с Грофом, и наедине с собой. Я всегда буду вспоминать о тех днях как об одном из самых счастливых моментов моей жизни.

Проведя меня по дому и рассказав мне несколько историй, свя­занных с его коллекцией предметов религиозного искусства, Стэн предложил мне выпить по бокалу вина на веранде. Наконец мы расположились на залитом солнце месте, откуда открывалась ве­личественная картина океана, для нашей первой обстоятельной бе­седы. Наш разговор начался с того, что Гроф еще раз сообщил мне, что «Дао физики» была для него чрезвычайно важной книгой. Он рассказал мне, как он всегда наталкивался на мощное сопротивле­ние своих коллег, когда он заговаривал с ними о психоделической терапии. Причиной тому было нечто большее, чем их насторожен­ность, связанная со случаями злоупотребления ЛСД и последовав­шими юридическими санкциями. Вся система теоретических постро­ений Грофа настолько выходила за рамки традиционной психиатри­ческой мысли, что его взгляды расценивали как несоответствую­щие научному пониманию действительности и, соответственно, не­научными. В «Дао физики» Гроф впервые нашел подробное описа­ние концептуальной системы, в которой оказалось немало сходства с его собственной и которая, более того, основывалась на открыти­ях в области физики, дисциплины с самым высоким научным стату­сом. Гроф признался, что он твердо верит, что «в будущем исследо­вание сознания получит мощную поддержку, если мы сумеем на­вести прочные мосты между наблюдениями в области изучения из­мененных состояний сознания и теоретическими построениями со­временных физиков».

Затем Гроф обрисовал обнаруженные им параллели между вос­приятием действительности во время психоделических состояний сознания и картиной мира в современной физике. Объясняя это, он рассказал о специфике трех основных областей его картографии бессознательного. По ходу его описания первой из этих областей – психодинамической сферы – он сделал для меня краткий и чет­кий обзор психоаналитической теории Фрейда.

Я воспользовался возможностью, чтобы расспросить Грофа о «ньютоно-картезианских» аспектах психоаналитической теории, о которых недавно узнал. Я имел в виду такие психоаналитические понятия, как внутренние объекты, локализуемые в психологичес­ком пространстве, или психологические силы, обладающие опреде­ленной направленностью и запускающие «психическую механику». На такого рода аспекты психоанализа мне указал Стивен Сэлинд­жер, психоаналитик из Лос-Анджелеса, с которым я провел не­сколько интересных и продуктивных разговоров.

Гроф подтвердил мою догадку, что психоанализ, как и боль­шинство других теорий, возникших в XIX веке и начале XX, осно­вывался на модели ньютоно-картезианской физики. Он убедительно показал мне, что четыре основных «измерения» психоаналитического рассмотрения и анализа психической жизни – так называемые топо­графическая, динамическая, экономическая и генетическая точки зре­ния – последовательно находят соответствие с четырьмя группами понятий, лежащими в основе ньютоно-картезианской механики. Од­нако Гроф подчеркнул в нашем разговоре и то, что признание недо­статков психоаналитического подхода ни в коем случае не умаляет гениальности его основателя. «Вклад Фрейда, – сказал он с восхи­щением, – является действительно грандиозным. Почти в одиночку Фрейду удалось сделать открытие бессознательного и его динамики. Кроме того, он сумел открыть возможности интерпретации сновиде­ний. Он создал динамический подход в психиатрии, исследующий дей­ствие сил, которые ведут к психическим расстройствам. Он акценти­ровал значение детских переживаний для последующего развития личности. Он выделил сексуальное влечение в качестве одной из важнейших психологических сил. Он ввел понятие детской сексуальнос­ти и описал главные фазы психосексуального развития. Любое из этих открытий могло бы достойно увенчать труд целой жизни».

Возвращаясь к психодинамической области ЛСД-переживаний, я спросил Грофа, происходят ли какие-либо изменения в воспри­ятии мира на этом уровне.

Гроф ответил, что «главным следствием опыта на этом уровне является, пожалуй, то, что люди начинают рассматривать некото­рые аспекты своих взглядов на самих себя, на мир и общество как неаутентичные Они понимают, что многие из их взглядов были прямыми производными от их детского опыта, являлись как бы ком­ментариями к их индивидуальной истории. После получения воз­можности вновь испытать эти прошлые переживания, восприятие мира этих людей становится более открытым и гибким, освобожда­ясь от ригидной категоризации».

– Но происходят ли какие-либо по-настоящему глубокие изме­нения в их мировоззрении на этом уровне?

– Нет, действительно фундаментальные изменения начина­ются только на перинатальном уровне. Одним из наиболее уди­вительных аспектов этого уровня являются тесные взаимоотношения между переживаниями, связанными с рождением, с од­ной стороны, и смертью с другой. Встреча со страданием и отча­янной борьбой, уничтожением всех предыдущих «ориентиров» в процессе рождения — все это настолько сходно с переживанием смерти, что весь этот процесс можно было бы назвать «опытом смерти – возрождения». Перинатальный уровень – это уро­вень как рождения, так и смерти. Это область экзистенциаль­ных переживаний, оказывающих кардинальное влияние на ин­теллектуальную и эмоциональную жизнь человека и его мировосприятие.

– Встретившись со смертью и неустойчивостью всего в этом мире на уровне личностного опыта, люди нередко начинают рас­сматривать все свои настоящие жизненные стратегии как ошибоч­ные и всю тотальность своих восприятий как некую фундаменталь­ную иллюзию. Опыт встречи со смертью часто влечет за собой настоящий экзистенциальный кризис, заставляющий людей пере­смотреть смысл своей жизни и ценности, которыми они руководст­вуются в ней Мирские амбиции, соперничество и зависть, стрем­ления к высокому статусу, власти или материальному богатству – все это воспринимается как нечто неважное и незначительное на фоне неизбежно надвигающейся смерти.

– И что происходит потом?

– В результате процесса «смерти – возрождения» появляет­ся ощущение того, что жизнь есть постоянное изменение, процесс и что бессмысленно привязываться к специфическим целям и пред­ставлениям Люди приходят к мнению, что самым разумным шагом будет сосредоточиться на самом изменении, которое является един­ственно постоянным аспектом существования.

– Вы знаете, то, что вы сейчас рассказывали, это основы буд­дийского мировоззрения. Слушая вас, я все больше убеждался в том, что описываемые вами перинатальные переживания содержат в себе некое духовное качество.

– Совершенно верно. Полный процесс «смерти – возрожде­ния» всегда означает духовное раскрытие. Все люди без исключе­ния, испытавшие такого рода переживания, считают духовное из­мерение существования чрезвычайно важным, если не самым глав­ным. Кроме того, у этих людей меняется и картина физического мира. У них исчезает ощущение изолированности и несвязанности вещей в мире. На смену образа «твердой» материи приходит пред­ставление об энергетических потоках.

Так мы вернулись к теме о связях между изучением сознания и современной физикой, упомянутой Грофом в начале нашего раз­говора. Мы смогли довольно подробно поговорить о картинах фи­зического мира, которые вытекали из исследований в обеих облас­тях. Я спросил Грофа, включают ли в себя изменения восприятия, происходящие в ходе ЛСД-сеансов, изменения в восприятии про­странства и времени. Я обратил внимание, что до сих пор он еще ни разу не упомянул о представлениях пространства и времени, которые претерпели такие радикальные изменения в современной физике.

–        Это не происходит на перинатальном уровне, – ответил мне Гроф. – Когда духовное измерение входит в личностный опыт, в мире, хотя он и представляется в виде организованных потоков энергии, все еще сохраняется линейное время и объективное, абсолютное пространство, где развертываются все события. Но эта картина коренным образом изменяется, когда люди переходят к другому уровню, входят в область трансперсонального опыта. На этом
уровне образ трехмерного пространства и линейного времени исчезает полностью. Непосредственно в своих переживаниях люди убеждаются в том, что эти понятия не носят абсолютного характера и что при определенных условиях существуют самые различные возможности выхода за их пределы. Другими словами, мы имеем альтернативы не только концептуализации мира, но и непосредствен­ному переживанию его.

– Каковы эти альтернативы?

– Ну, например, вы можете оказаться в самых различных пространствах во время ЛСД-сеансов. Вот вы сидите здесь, в Биг-Суре, и неожиданно в ваши переживания может вторгнуться пространст­во вашего кабинета в Беркли, или пространство вашего дома из детства, или некие пространства событий далекого прошлого исто­рии человечества. Вы можете испытать самые различные трансфор­мации. Возможно даже, оказаться одновременно в двух различных пространствах. Таким же образом вы можете переживать различ­ные формы времени: круговое время; время, идущее назад; времен­ные «туннели». Все это будет убеждать вас, что существуют аль­тернативы причинному, каузальному взгляду на вещи.

Действительно, я мог бы подобрать множество параллелей тому, что рассказывал Гроф из современной физики. Но дальше углуб­ляться в эту тему мне показалось менее интересным, чем обратить­ся к одному из центральных вопросов духовных традиций – приро­де сознания и его отношения к материи.

– Этот вопрос возникает вновь и вновь во время психодели­ческих сеансов на трансперсональном уровне, – ответил Гроф. – На этом уровне происходит фундаментальная трансформация вос­приятия. Здесь традиционный вопрос западной науки: «В какой момент возникает сознание? Когда материя начинает сознавать саму себя?» – перевертывается задом наперед и теперь ставится так: «Каким образом сознание производит иллюзию материи?» Как вы видите, сознание рассматривается как нечто первичное, как нечто, что нельзя объяснить на основе чего-то другого. Сознание просто есть, и оно в конечном счете и является единственной реальностью. Это есть нечто, что проявляется в вас, во мне и во всем вокруг нас.

Мы оба замолчали. Мы говорили очень долго. Солнце уже са­дилось. Приближаясь к горизонту, оно как бы нарисовало на океане длинную золотую полосу. Это была картина удивительной красоты и безмятежности, которая сопровождалась ритмичным дыханием Тихого океана.

Замечания Грофа о природе сознания не оказались для меня чем-то принципиально новым. Я прочитал массу литературы по вос­точному мистицизму, где в самых разнообразных вариациях излага­лись те же воззрения. Однако благодаря описаниям Грофа психоде­лического опыта они обрели значительно большую непосредствен­ность и яркость для меня. И, глядя в океан, я чувствовал, как мое сознание единства всех вещей в мире становилось более реальным и естественным для меня.

Гроф тоже смотрел на океан и, словно читая мои мысли, сказал: «Одна из самых распространенных метафор, какие мы находим в описаниях психоделических переживаний, есть метафора цирку­ляции воды в природе. Универсальное сознание уподобляется океа­ну — жидкой недифференцированной массе, а первый этап творе­ния – образованию волн в этом океане. Волну можно рассматри­вать как индивидуальную сущность. И в то же время очевидно, что волна есть океан, а океан есть волна. Здесь нет абсолютной разде­ленное™».

Для меня опять это был знакомый образ. Я сам использовал его в «Дао физики». Я показывал там, что и в буддизме, и в кван­товой физике часто приводится образ морской волны для наглядной демонстрации иллюзии существования изолированных сущностей. Но Гроф стал развивать эту метафору по-своему, и у него она обре­ла совсем новое звучание и удивительную глубину.

«Следующему этапу творения будет соответствовать момент, когда волна наталкивается на скалы и капли воды разбрасываются в воздух. Несколько секунд каждая из этих капель будет существо­вать как индивидуальная сущность, прежде чем она вновь будет поглощена океаном. Вот здесь имеют место краткие мгновения раз­дельного, изолированного существования».

Гроф продолжал: «Следующий этап. Волна бросается на ска­листый берег и откатывает назад, но оставляет при этом на берегу лужицу или маленький водоем. Может пройти немало времени, прежде чем придет другая волна и заберет с собой оставшуюся там воду. В этом случае водоем – отдельная сущность, но в то же время он является продолжением, частью океана, и в конечном итоге он возвращается к своему истоку».

Я посмотрел вниз на воду, забравшуюся в расщелины камней на берегу, и подумал, какое множество забавных вариаций можно придумать в рамках грофовской метафоры. «А испарения?» – спро­сил я.

– Это следующий этап, – ответил Гроф. – Вода испаряется и образует облако. Теперь первоначальное единство нелегко обна­ружить. Оно скрыто актом подлинной трансформации. Требуется некоторое знание физики для того, чтобы понимать: облако есть океан, а океан есть облако. Тем не менее вода в облаке в конечном итоге воссоединится с океаном посредством дождя.

– Перейдем к этапу финального разделения. Этот этап, когда связь с первоначальным источником кажется совершенно забытой, нередко иллюстрируют при помощи снежинки. Снежинка кристаллизовалась из воды в облаке, которое до этого образовалось из испарений океана. Итак, мы видим четко структурированную, со­вершенно индивидуальную отдельную сущность, которая не имеет, как кажется, никакого сходства со своим источником. Здесь уже действительно необходимо научное знание того, чтобы признать, что снежинка есть океан, а океан – снежинка. Для того чтобы воссоединиться с океаном, снежинка должна отказаться от своей структуры и индивидуальности. Ей нужно, так сказать, пережить смерть «эго», чтобы вернуться к своему источнику.

Мы опять замолчали, я задумался о том многообразии смы­слов, которое предлагает красивая метафора Грофа. Солнце уже спряталось. Облака на горизонте из золотистых превратились в пурпурные. Я смотрел на океан и размышлял о многообразии его проявлений в бесконечных циклах обращения воды. Неожиданно меня осенило. Я прервал молчание.

– Стен, я только что вдруг понял глубокую связь между эко­логией и духовностью. Экологическое понимание, на своем глубо­ком уровне, есть интуитивное осознание единства всей жизни, вза­имозависимости всех многочисленных ее проявлений, циклов ее из­менения и трансформации. Но после нашего разговора о транспер­сональном опыте, мне стало очевидным, что такое экологическое осознание можно также назвать и духовным осознанием.

– В самом деле, – продолжал я в большом возбуждении, – мы можем определить человеческую духовность как такой модус сознания, в котором мы чувствуем свою связь со всем космосом, Вселенной. Отсюда, очевидно, следует, что экологическое осозна­ние духовно в глубине своей сути. И теперь совсем не удивительно, что новое понимание реальности, вытекающее из современной фи­зики, являясь холистическим и экологическим видением, совпадает с пониманием реальности в духовных традициях.

Не говоря ни слова, Гроф медленно покачал головой в знак согласия. Мы не чувствовали потребности в продолжении нашего разговора и еще долго сидели молча, пока совсем не стемнело и холодный ветер не заставил нас вернуться внутрь дома.

Я остался ночевать у Грофов, и следующий день мы провели все вместе, рассказывая различные истории и ближе узнавая друг друга. Стэн сделал мне предложение выступить в Эсалене с нашим совместным семинаром. Прежде чем мы распрощались, Стэн отпра­вился в свою библиотеку и, к моему изумлению, принес оттуда роскошное иллюстрированное издание «Саги о Фритьофе», знаменитой шведской легенды, побудившей мою мать дать мне это имя. Гроф подарил мне принесенную книгу в знак начала нашей друж­бы.

Общение с Лэйнгом

Моя первая встреча с Лэйнгом состоялась в мае 1977 года. Это было мое первое посещение Лондона после того, как я переехал в Калифорнию. В декабре 1974-го с готовой рукописью «Дао физи­ки» в рюкзаке за спиной я попрощался с Лондоном и большим кругом друзей. Я был полон самых радужных надежд, уезжая в Калифорнию, чтобы основаться там в качестве физика и писателя. Теперь, два с половиной года спустя, мне удалось достичь почти всего, о чем я тогда мечтал. «Дао физики» была издана в Англии и в США. В обеих странах книга была воспринята с энтузиазмом. Ее перевели на несколько языков. Я стал сотрудником исследователь­ской группы Джефри Чу, работая вместе с одним из самых интерес­ных мыслителей нашего времени. Мои финансовые проблемы были наконец разрешены, и я приступил к новому увлекательному проекту – исследованию смены парадигм в науках и обществе, – рабо­та над которым свела меня со многими выдающимися людьми.

Неудивительно, что, вернувшись в Лондон, я был в самом луч­шем расположении духа. В течение трех недель я успел многое сделать. Я пообщался с моими старыми друзьями, которые приняли меня радостно и тепло. Я прочитал две лекции по «Дао физики» в Архитектурной ассоциации, служившей своего рода форумом для художественного и интеллектуального авангарда в шестидесятые и семидесятые годы. Я снял небольшой телевизионный фильм на Би-би-си по моей книге, в котором мой старый друг Фироз Мета читал индуистские тексты. Я посетил несколько выдающихся ученых, с которыми мне удалось обсудить идеи моего нового проекта. Так прошли три недели счастливого для меня времени в Лондоне.

Одним из ученых, которому я нанес визит, был физик Дэвид Бом. Мы говорили с ним о новом прорыве в «бутстрэпной» теории физики и видимых мною связях между теориями Джефри Чу и Дэ­вида Бома. Другая памятная для меня встреча была с Джозефом Нидхемом в Кембридже. Нидхем – биолог, который стал одним из ведущих специалистов по истории китайской науки и технологии. Его монументальный труд «Наука и цивилизация Китая» оказал огромное влияние на меня, когда я писал «Дао физики». Но тогда я не отважился встретиться с ним. Теперь я чувствовал себя доста­точно уверенно, чтобы выйти на контакт с Нидхемом. Он любезно пригласил меня на ужин в своем колледже, и мы провели с ним прекрасный вечер в плодотворных дискуссиях.

Оба эти визита были весьма продуктивными, но их значение для меня затмили две другие встречи, непосредственно связанные с моим новым проектом. Первая – это встреча с Э.-Ф. Шумахером (описанная в шестой главе), автором книги «Малое прекрасно», вторая – с Р.-Д. Лэйнгом. Собственно, встреча с Лэйнгом была одной из главных целей моего приезда в Лондон. Моя близкая при­ятельница Джилл Перс – писательница и литературный редактор с обширными связями в среде художников, литераторов и в духов­ных кругах – встречалась с Лэйнгом в доме антрополога Фрэнсиса Хаксли (тоже моего знакомого). Я послал Лэйнгу (через Джилл и Фрэнсиса) мою статью, резюмировавшую основные идеи «Дао фи­зики», и письмо, в котором я написал, что для меня было бы боль­шой радостью и честью встретиться с ним. Я сообщил ему также, что в связи с моим новым исследованием у меня есть к нему не­сколько вопросов относительно психологии и психотерапии. Не мог бы он уделить мне какое-то время, чтобы обсудить со мной эти вопросы? Я также очень хотел расспросить Лэйнга о том, что он думает о работе Грофа. Ну и, кроме того, у меня мелькала идея, не попросить ли Лэйнга стать моим консультантом.

Лэйнг ответил, что он готов встретиться со мной в такой-то день в 11.00 утра у него дома в Хэмпстеде. Итак, в один прекрас­ный теплый и солнечный день – чем Лондон не очень жалует – я звонил в дверь Р.-Д. Лэйнга. Я несколько нервничал по поводу пред­стоящей встречи. Я был наслышан о репутации Лэйнга как экс­центричного, трудно предсказуемого человека, с которым весьма непросто общаться. Но у меня уже был за плечами опыт в общении с самыми различными чудаками. К тому же я был крайне заинтере­сован услышать мнение Лэйнга по ряду вопросов. Я четко знал, о чем я хотел спросить его, и я доверял своей способности вовлекать людей в живую дискуссию. Так что, хотя я несколько нервничал, я был при этом достаточно уверен в себе.

Лэйнг открыл дверь и стал всматриваться в меня прищуренны­ми любопытными глазами. Голова его склонилась вперед и немного вбок, плечи сильно ссутулились. Вокруг шеи был обмотан шарф, и Лэйнг выглядел худым и хрупким. Узнав, кто я такой, он провел меня внутрь, лукаво улыбаясь, и несколько неестественно поклонился мне. При этом он казался каким-то робким и приветливым. Он обаял меня с самого первого момента нашей встречи. Он спра­вился у меня, завтракал ли я. Узнав, что я уже позавтракал, он спросил, не возражаю ли я против того, чтобы мы прошлись в рес­торан с удивительным садом, неподалеку от дома, где он позавтракает, а я составлю ему компанию с чашкой кофе или бокалом вина.

Пока мы шли в ресторан, я выразил Лэйнгу свою благодар­ность за то, что он нашел возможность встретиться со мной, и я спросил его, не было ли у него времени ознакомиться с моей кни­гой или прочитать статью, которую я отправил ему. Он ответил, что он бегло просмотрел только статью. Я напомнил ему, что моя книга посвящена исследованию параллелей между концепциями современной физики и основными идеями восточных мистических учений, и спросил, не задумывался ли он сам о существовании такого рода параллелей. Мне было известно, что Лэйнг провел оп­ределенное время в Индии, но я ничего не знал об уровне его осведомленности в области квантовой физики.

«Меня эти параллели совсем не удивляют, – начал он с оттен­ками раздражения. – Если вдуматься в то, что Гейзенберг говорит о роли наблюдателя...» С этими словами он отправился в простран­ное рассуждение о новой физике, весьма точно резюмируя ее ос­новные идеи. Как я узнал позднее, это был один из самых характер­ных для него длинных монологов. Его оценка философии квантовой физики и теории относительности была очень близка моей интер­претации, изложенной в «Дао физики», из которой параллели с восточной мистикой вытекали очень естественно и почти очевидно. Лэйнг обладал уникальной способностью схватывать самое сущест­венное в области, в общем весьма далекой от него, виртуозно вла­дея умением четко формулировать проблемы.

Когда мы пришли в ресторан, Лэйнг заказал себе омлет и спро­сил, не откажусь ли я от бокала вина. Я кивнул в знак согласия, и он заказал бутылку красного вина, которое являлось достопримеча­тельностью этого ресторана. Сидя в красивом саду прекрасным со­лнечным утром, мы увлеклись нашим разговором и проговорили более двух часов на самые различные темы. Для меня этот диалог оказался чрезвычайно интересным не только на интеллектуальном уровне. Меня захватывал сам процесс общения с Лэйнгом, его уди­вительно выразительная манера говорить. Он всегда высказывает свои суждения со страстью. Когда он говорит, его лицо и все его тело выражают самый широкий диапазон эмоций: отвращение, презрение, насмешливый сарказм, нежность, серьезность, эстетичес­кое наслаждение и многое другое. Его речь, вероятно, лучше всего сравнить с музыкальным произведением. Мелодика его голоса не­редко просто завораживает слушателя. В ней всегда присутствует отчетливый ритм. Длинные предложения, которые он обычно вы­страивает, словно вариации на некую музыкальную тему с меняю­щимися оттенками и акцентами. Лэйнг любит использовать язык для того, чтобы скорее выражать вещи, чем описывать их, свобод­но смешивая в своей речи разговорный язык с изысканными цита­тами из художественной литературы, философских или религиоз­ных текстов. Его потрясающая эрудиция отражает глубину и широ­ту его образования. Он получил основательную подготовку в изуче­нии классических языков – древнегреческого и латинского. В до­полнение к многолетнему обучению в качестве психиатра и психо­терапевта он очень серьезно изучал философию и теологию. Он – виртуозный пианист, поэт. Длительное время он занимался изучением восточных и западных мистических учений. Его мировосприя­тие оттачивалось под влиянием опыта практики йоги и буддийской медитации. В нашей первой беседе передо мной постепенно стало раскрываться это удивительное интеллектуальное и эмоциональное богатство Лэйнга, который надолго стал совершенно магически при­влекать меня к себе. На протяжении всей нашей встречи Лэйнг был очень приветлив со мной. Несмотря на то что он часто говорил на высоком эмоциональном накале, его агрессивность и сарказм ни разу не оборачивались на меня. Ко мне он все время оставался мягким и дружелюбным.

В начале нашего разговора Лэйнг стал рассказывать об Индии, развивая некоторые из мыслей, которые он уже высказывал по до­роге в ресторан. К тому времени я еще ни разу не был в Индии. Лэйнг поделился, насколько отвратительно для него было видеть множество самозваных, фальшивых гуру, эксплуатировавших ро­мантические устремления наивных пилигримов с Запада. Говоря с нескрываемым презрением об этих псевдогуру, он ничего не сказал мне о том, что во время того же визита в Индию ему удалось встре­тить подлинных духовных учителей, которые оказали на него глубо­кое влияние. Только несколько лет спустя я узнал, насколько се­рьезную роль в его жизни сыграли духовные учения Индии, в осо­бенности буддизм. В связи с этой темой мы заговорили о Юнге. И здесь Лэйнг оказался весьма критически настроенным. Он сказал, что он чувствовал некий покровительственный тон в предисловиях, написанных Юнгом к ряду книг по восточной мистике Юнг, как ему казалось, слишком проецировал свое собственное мировоззре­ние психиатра – мировоззрение швейцарского психиатра – на духовные учения Востока. Хотя Лэйнг относился с величайшим уважением к Юнгу как к психотерапевту, такой подход он считал абсолютно некорректным.

Я рассказал Лэйнгу о замысле своей новой книги. Излагая ее главную тему, я начал с того, что выразил следующее мнение. Пред­ставления о научности как в естественных науках, так и в гумани­тарных и общественных были сформулированы по образцу ньютоно-картезианской физики. Сегодня многие ученые начинают отчет­ливо осознавать недостатки механистического, ньютоно-картезианского взгляда на мир и необходимость радикальным образом пере­смотреть философские основания своих дисциплин для того, чтобы принять участие в современной культурной трансформации нашей эпохи. В частности, я упомянул о параллелях между ньютоно-картезианской физикой и психоанализом, которые мы обсуждали с Грофом.

Лэйнг согласился с моим главным тезисом. Он подтвердил так­же и представление о ньютоно-картезианских основаниях психоа­нализа. Что касается критики механицизма фрейдовского мышле­ния, то она становится, по его мнению, еще более актуальной, ког­да мы обращаемся к области межличностных отношений. «У Фрей­да совершенно отсутствовали какие-либо теоретические конструк­ции, применимые к системам, которые состояли более чем из одной личности», – пояснил Лэйнг. – Он разработал представления о «психическом аппарате», «психических структурах», «внутренних объектах», «психических силах», но понятия не имел о том, как два таких психических аппарата, каждый со своей контелляцией внут­ренних объектов, могут вступить во взаимодействие друг с другом. Для Фрейда они взаимодействовали просто механически, как два бильярдных шара. У него совсем не было языка для того, чтобы описать, например, общие переживания двух людей

Лэйнг перешел затем к более широкой критике психиатрии. С особой силой он выразил свое убеждение в неправомочности при­нуждения пациентов к приему психотропных препаратов. «Какое мы имеем право вторгаться в мир другого человека, даже если там воцарилась путаница!» – восклицал он. Он говорил о необходимос­ти выработать более тонкий психофармакологический подход. Он считал допустимым снять медикаментозными средствами у пациента, например, острую тревогу. Но далее необходимо следовать свое­го рода «гомеопатическому подходу» к психической болезни, всту­пая в «танец с телом» и лишь чуть-чуть подталкивая мозг». Он сообщил мне, что слово «терапевт» происходит от греческого «therapeutes», что означает «человек, который сопровождает, обслужи­вает, заботиться, ухаживает». Таким образом, терапевт, согласно Лэйнгу, это специалист по сопровождению.

Наша беседа продолжилась, и я приходил все в больший вос­торг по поводу того, что я слышал от Лэйнга. Практически все, что он говорил, подтверждало мой основной тезис и удивительным об­разом соответствовало моему подходу. В то же время я понял, что наши столь резкие различия характеров едва ли позволят нам эф­фективно работать вместе. Кроме того, я уже совершил свой вы­бор: я попрошу Грофа стать моим консультантом по психологии. Я спросил Лэйнга, что он думает о работе Грофа. Он отозвался о Грофе самым лестным образом. Он очень высоко оценивает иссле­дования Грофа в области ЛСД-терапии, и в особенности его идеи о влиянии перинатальных переживаний на формирование личности. Причем Лэйнг сообщил, что он сам серьезно интересовался этой проблематикой. Позже в нашем разговоре, когда я упомянул о своей идее собрать группу консультантов, Лэйнг сказал прямо: «Если у вас будет Гроф, вам трудно будет сделать лучший выбор».

Воодушевившись доброжелательными замечаниями и предло­жениями Лэйнга и принципиальным сходством наших идейных по­зиций, я наконец задал ему вопросы, которые меня больше всего интересовали: «В чем суть психотерапии?», «Каким образом осу­ществляется ее действие?». Я признался, что, разговаривая с пси­хотерапевтами, я часто задавал им эти вопросы. Я вспоминал, в частности, беседу в Чикаго с юнгианскими аналитиками Вернером Энгелом и Джун Сингер, из которой я вынес смутное представле­ние о том, что необходимым условием для возникновения целитель­ного процесса является наличие некоторого «резонанса» между те­рапевтом и пациентом. Я был удивлен и рад услышать, что Лэйнг тоже считал, что нечто в этом роде и составляет суть психотера­пии. «В сущности, – сказал он, – психотерапия – это аутентич­ная встреча двух людей». Чтобы пояснить смысл этого красивого определения, он привел один случай из своей психотерапевтичес­кой практики. На прием к Лэйнгу пришел мужчина, который стал рассказывать о своих проблемах, связанных с его работой и семен­ной ситуацией. Это была совершенно заурядная история: женат, двое детей, служба в какой-то конторе. В его жизни не было ничего сколько-нибудь необычного или примечательного какой-либо драмы или сложного сплетения жизненных обстоятельств. «Я выслушал его, – продолжал Лэйнг, – задал несколько вопросов, и в конце нашей встречи он вдруг расплакался и сказал: «Сегодня впервые в жизни я почувствовал себя человеком».

Тогда мне эта история показалась какой-то загадкой. Только несколько лет спустя я понял, что имел в виду Лэйнг, рассказывая ее. Пока я раздумывал о смысле этой истории, Лэйнг заметил, что мы опустошили бутылку вина и спросил, не хотел бы я попробо­вать другого вина. Он сообщил, что в этом ресторане имеется еще более изысканный сорт, который он очень рекомендует. Я очень легко позавтракал рано утром, поэтому выпил полбутылки вина практически на голодный желудок. Но я не стал возражать против еще одной бутылки: я предпочел совсем запьянеть, чем прервать течение нашего разговора.

Когда нам принесли вино, Лэйнг проделал сложный ритуал де­густации вина, произнес краткий тост – вино действительно было превосходным – и стал рассказывать о терапевтических встречах и целительных «психотических» путешествиях. Его истории стано­вились все более странными. Он описывал какие-то совершенно экзотические события. Так, последняя из его историй касалась слу­чая излечения одной женщины, которая спонтанно «обратилась» в собаку, а затем обратно в женщину. Это драматическое событие, длившееся три дня, от Великой пятницы до Пасхального понедель­ника (от смерти к воскрешению), происходило в большом уединен­ном доме в сельской местности, где эта женщина находилась одна[9]. С самого начала мне приходилось преодолевать некоторые труд­ности, связанные с пониманием речи Лэйнга, говорящего с шот­ландским акцентом. Теперь, когда вино возымело на меня свой эф­фект, его акцент стал казаться еще более экзотическим, речь еще более околдовывающей и все вокруг – реальность ресторана и реальность его экстраординарных теорий – как-то странно перемешалось. Все это создавало крайне необычное ощущение. Я чувство­вал себя некой Алисой в Стране чудес, путешествуя по странному и фантастическому миру Р.-Д. Лэйнга, в котором он сам был моим проводником.

Что же на самом деле происходило во время нашей первой встречи? Лэйнг вызвал у меня измененное состояние сознание для разговора об измененных состояниях сознания, искусно объединяя разговор об определенном опыте непосредственно с самим этим опытом. Тем самым Лэйнг помог мне понять, что мой вопрос «В чем суть психотерапии?» не имеет четкого однозначного ответа, какой я ожидал получить. При помощи своих фантастических историй Лэйнг передал мне сообщение, которое он вместил в одно простое пред­ложение в своей книге «Политика опыта»: «Действительно ре­шающие моменты в психотерапии – как это знает любой пациент или терапевт, переживший их на своем опыте, – непредсказуемы, уникальны, незабываемы, всегда неповторимы и часто неописуе­мы».

Смена парадигмы в психологии

Мои первые встречи с Грофом и Лэйнгом помогли мне опреде­лить структуру моего исследования смены парадигмы в психоло­гии. Моей отправной точкой была гипотеза, согласно которой «клас­сическая» психология, подобно классической физике, была сформи­рована в соответствии с ньютоно-картезианской моделью реальнос­ти. Для меня это было совершенно очевидно в отношении бихевио­ризма. Гроф и Лэйнг подтвердили мое предположение в отношении психоанализа[10].

В то же время «бутстрэпный» подход Грофа показывал мне, как различные психологические школы могут интегрироваться в единую связанную систему, если понять, что все они имеют дело с разными уровнями и измерениями сознания. Согласно грофовской картографии бессознательного, психоанализ является подходящей моделью для психодинамической области; теории «отступников», бывших учеников Фрейда – Адлера, Райха и Ранка, — могут быть связаны с теми или иными аспектами грофовских перинатальных матриц; различные школы гуманистической и экзистенциальной психологии можно соотнести с экзистенциальным кризисом и ду­ховным прорывом на перинатальном уровне; и, наконец, юнгианская аналитическая психология, очевидно, ассоциируется с транс­персональным уровнем. Трансперсональный уровень служит также важным связующим звеном между духовностью и восточными традициями работы с сознанием. Кроме того, в разговорах с Грофом я обнаружил глубокую связь духовности с экологией.

Во время моего визита в Биг-Сур Гроф показал мне статью Кена Уилбера, трансперсонального психолога, разработавшего все­объемлющий подход «спектральной психологии», объединяющей огромное многообразие западных и восточных учений в единый спектр психологических моделей, которые отражают многомерность человеческого сознания. Система Уилбера прекрасно согласуется с грофовской картографией. В ней выделяется несколько основных уровней сознания – в сущности, это три грофовских уровня созна­ния, которые Уилбер называет уровнями «эго», экзистенциальным и трансперсональным, плюс четвертый, «биосоциальный» уровень, отражающий взаимодействие личности со своим социальным окру­жением. Когда я прочитал статью Уилбера «Вечная психология: спектр сознания» (которая легла в основу его будущей книги «Спектр сознания»), очень сильное впечатление на меня произве­ли четкость и широта его системы. Кстати, мне сразу же стало понятно, что работа Лэйнга является важным вкладом в понимание биосоциальной области человеческого сознания.

В нашем первом разговоре Лэйнг не только прояснил для меня целый ряд вопросов, касающихся психологии, но и обрисовал под­ход к психотерапии (или даже шире – к лечению вообще), который выходил за рамки механистического взгляда на здоровье. Представ­ление о терапевте как о «человеке, который рядом» скрыто подра­зумевало признание некой естественной способности к самоисцеле­нию, являющейся неотъемлемым свойством человеческого организ­ма. Мне показалось тогда, что это очень важная идея, которую следует основательно осмыслить. Я чувствовал также ее тесную связь с другой важной мыслью Лэйнга о том, что решающим факто­ром в психотерапии является некий «резонанс» между терапевтом и пациентом. Вернувшись в Калифорнию после моей поездки в Лон­дон я планировал встретиться с Грофом, чтобы специально обсу­дить с ним вопросы природы психотерапии.

Разговоры в Эсалене

Летом и осенью 1977 года я виделся с Грофом довольно часто. Мы провели несколько совместных семинаров, я на долгое время останавливался у Грофов в Биг-Суре, и мы очень тесно подружи­лись. В то время я по-настоящему стал ценить теплоту и радушие Кристины, жены Стэна, которая, кстати говоря, выступала в каче­стве ведущего группы на его семинарах. Ее живой смех часто скра­шивал серьезность наших со Стэном разговоров. В июле мы со Стэном участвовали в ежегодной конференции Ассоциации транс­персональной психологии в Асилонаре (это местечко недалеко от Монтерея). Во время этой встречи мы разработали план семинара под названием «Путешествия за пределы пространства и времени». На этом семинаре мы собирались рассказывать о «внешнем» путе­шествии в сферы субатомарной материи и «внутреннем» путешест­вии в области бессознательного, а затем сравнить те образы мира, которые возникли в результате этих приключений. Стэн сказал, что он постарается на этом семинаре не только рассказать о результа­тах своего исследования ЛСД-терапии, но и «провести» его участ­ников через опыт непосредственного переживания некого аналога процесса «смерти – возрождения» и последующего духовного про­буждения за счет использования специальных аудиовизуальных средств – демонстрации слайдов тщательно подобранных им про­изведений изобразительного искусства на фоне эмоциональной мощно действующей музыки. Мы оба были очень довольны идеей семина­ра и собирались провести его сначала в Эсалене, а затем, если он успешно пройдет, в каком-нибудь университетском кэмпусе.

Наш семинар в Эсалене прошел с большим успехом. В течение целого дня с группой из тридцати участников семинара мы просле­живали параллели между современной физикой и исследованиями сознания. Семинар состоял из наших сообщений, интенсивных груп­повых дискуссий и впечатляющей демонстрации Грофом своих слай­дов. Эта часть явилась мощным эмоциональным контрапунктом на­шего интеллектуального анализа. Несколько месяцев спустя мы еще дважды провели этот семинар – в Сайта Круз и Санта Барбаре. В обоих случаях спонсорами этих событий выступили организаторы «университетского факультатива» – программы учебных мероприя­тий для свободных слушателей. В отличие от академических программ университета, такие «факультативы» были всегда открыты по отношению к новым идеям и финансировали множество междис­циплинарных курсов и семинаров.

История моего знакомства со Стэном Грофом – это одновре­менно и история моих отношений с Эсаленом, ставшим для меня местом вдохновения и поддержки в течение целых десяти лет. Эсаленский институт был основан Майклом Мерфи и Ричардом Прай­сом и располагался на большом участке земли, принадлежащем семье Мерфи Он далеко протянулся вдоль океана, представляя собой плоский горный кряж, тремя ярусами спускавшийся к берегу и разделенный горной речкой – местом, где индейцы племени эсален хоронили своих соплеменников и проводили свои священные ри­туалы. Горячая вода из горных минеральных источников стекает вниз на отвесную скалу, выступающую в океан. Дед Майкла Мер­фи купил эту сказочную землю в 1910 году и построил там вмести­тельный деревянный дом, который сегодня эсаленское «население» с нежностью называет Большим домом. Унаследовав эту землю, Майкл Мерфи и Дик Прайс в начале 60-х годов открыли центр с тем, чтобы там могли работать и обмениваться идеями представите­ли самых различных дисциплин. Будучи местом, где Абрахам Мэслоу, Ролло Мэй, Фриц Перлз, Карл Роджерс и многие другие пио­неры гуманистической психологии стали проводить свои семинары-«мастерские», Эсален вскоре превратился во влиятельный центр движения за развитие человеческих возможностей. Эсален по сей день представляет собой место, где свободномыслящие люди могут собраться вместе и обсудить свои идеи в неформальной и удиви­тельно живописной обстановке.

Я очень ярко помню мое первое посещение Эсалена в августе 1976 года. Я возвращался тогда домой из института «Наропа» в Боулдере. Проехав на моем стареньком «Вольво» по жарким и пыль­ным дорогам вдоль пустынь Аризоны и Южной Калифорнии, я ока­зался на дороге, идущей вдоль Тихоокеанского побережья, и с на­слаждением почувствовал первое дуновение прохлады и вид зеле­ных лугов. Неожиданно я вспомнил, что Эсален находится где-то недалеко на моем пути. Тогда я никого не знал оттуда и бывал там только один раз – в 60-е годы вместе с тысячей зрителей большого рок-фестиваля. Но мысль о том, что можно пройтись босиком по зеленому бархату травы, вдохнуть свежий воздух, расслабиться в купальне с минеральной водой, была столь соблазнительна после долгой жаркой дороги, что я затормозил у ворот Эсаленского ин­ститута.

Я назвал свое имя человеку, дежурившему на входе, и расска­зал ему, что возвращаюсь из Колорадо, где читал курс лекций по «Дао физики». Я спросил, нельзя ли мне немного отдохнуть на их территории и поплескаться в купальне. Дежурный передал мою просьбу Дику Прайсу, который ответил, что я могу оставаться в Эсалене столько, сколько захочу, и что он будет очень рад встре­титься со мной.

С этого дня и вплоть до 1985 года, когда Дик погиб в результа­те несчастного случая в биг-суровских горах, он всегда был очень добр и великодушен ко мне, оказывая мне свое гостеприимство несчетное количество раз. То же тепло и приветливость я всегда чувствовал со стороны всей эсаленской «общины» – небольшого «племени» с «кочующим» составом из представителей нескольких поколений.

Вот уже более десяти лет Эсален стал служить для меня иде­альным местом, где я могу собраться с мыслями и восстановить силы после длительных путешествий и трудной работы. Но Эсален значит для меня гораздо больше: это место, где я встретил такое множество необыкновенных и замечательных людей, где я имел уникальную возможность апробировать свои новые идеи в неболь­шой неформальной группе высокообразованных и талантливых лю­дей. Чаще всего такого рода возможности мне предоставлялись Стэном и Кристиной Гроф, которые регулярно проводят свой не­обычный четырехнедельный семинар, называемый многими «грофовским месячником».

В течение месяца двадцать с небольшим участников семинара живут вместе в Большом доме и общаются с рядом специально приглашенных выдающихся ученых, которые приезжают на два-три дня, нередко пересекаясь друг с другом и вступая в диалог между собой. Семинар организуется вокруг центральной темы – зарожде­ние нового взгляда на действительность и связанное с ним расши­рение сознания. Уникальной особенностью грофовских месячников является то, что Стэн и Кристина предоставляют участникам воз­можность не только интеллектуального обогащения в увлекатель­ных и живых дискуссиях, но и непосредственного «проживания» обсуждаемых идей при помощи искусства, медитативной практики, ритуалов и других нерациональных способов познания. Как только я познакомился со Стэном и Кристиной, я всегда использовал лю­бую возможность, чтобы принять участие в их семинарах. Трудно сказать, сколь огромную помощь они мне оказали в оформлении и апробировании моих идей.

После нашего семинара «Путешествия за пределы пространства и времени» осенью 1977 года я задержался в Эсалене еще на несколь­ко дней специально для того, чтобы подробно расспросить Стэна о его взглядах на природу психических заболеваний и психотерапию.

Когда я спросил Грофа, какие следствия вытекают из исследо­ваний ЛСД-терапии для понимания природы психических заболеваний, он повторил мне историю, которую он приводил в своей лек­ции в Гарварде вскоре после своего приезда в США в конце 60-х годов. Он рассказал тогда, что у пациентов, прошедших в Праж­ской психиатрической больнице курс ЛСД-терапии, отмечалось рез­кое улучшение состояния и что у некоторых из них в результате терапии радикальным образом изменилось мировоззрение: они са­мым серьезным образом заинтересовались йогой, медитацией, ми­фологией и архетипическими образами. Во время обсуждения пос­ле лекции один гарвардский психиатр заметил: «Мне кажется, вы помогли своим пациентам справиться с их невротическими пробле­мами, но вы сделали их психотиками».

«Этот комментарий, – объяснил Гроф, – является выражени­ем типичного и широко распространенного в психиатрии заблужде­ния. Критерии, определяющие психическое здоровье – чувство самоидентичности, ориентация в пространстве и времени, воспри­ятие среды и т.п., – требуют, чтобы восприятие и представления человека соответствовали ньютоно-картезианской модели реальнос­ти. Картезианский взгляд на мир является здесь не просто главной моделью, а рассматривается в качестве единственно верного описа­ния реальности. Все остальное квалифицируется традиционной пси­хиатрией как психологические нарушения».

Исследование трансперсональных переживаний убедило Грофа в том, что человеческое сознание способно обладать двумя компле­ментарными модусами сознания. В ньютоно-картезианском модусе мы воспринимаем окружающее как раздельные объекты, сущест­вующие в трехмерном пространстве и линейном времени. В транс­персональном модусе происходит трансцендирование ограничений сенсорного восприятия и логического мышления – восприятие фиксируется теперь не на твердых объектах, а на потоках структу­рированной энергии. Гроф подчеркнул, что он намеренно употре­бил термин «комплементарные» для описания двух модусов созна­ния, поскольку соответствующие им модусы восприятия могут быть названы «частицеподобными» или «волноподобными», как в кванто­вой физике.

Мне очень понравилась эта аналогия. Неожиданно я понял, как происходит замыкание обратных связей в истории науки. Я рассказал Грофу, что Нильс Бор выбрал термин «комплементарность» для описания отношения между частицей и волной в микро­мире под влиянием психологической литературы. В частности, на него произвел глубокое впечатление текст Уильяма Джеймса, где тот описывал комплементарные модусы сознания у больных шизофренией. Теперь Гроф вновь возвращает это понятие в психологию, обогащая его параллелью с квантовой физикой.

Поскольку Джеймс использовал понятие комплементарности в связи с шизофренией, мне было крайне интересно услышать от Грофа, что он думает по поводу природы шизофрении и психичес­ких заболеваний вообще.

«Мне кажется, что между двумя модусами сознания, – начал Гроф, – существует некое фундаментальное динамическое напря­жение. Воспринимая мир исключительно в трансперсональном мо­дусе, мы не сможем нормально функционировать в обыденном мире. Одно противоречит другому. Переживание конфликта, столкнове­ния этих двух модусов при неспособности интегрировать их явля­ется психозом. Симптомы психического заболевания можно пред­ставить как проявление шума в канале связи между двумя модуса­ми сознания».

Размышляя над сказанным Грофом, я задал себе вопрос, как бы я характеризовал человека, функционирующего исключительно в ньютоно-картезианском модусе, и я понял, что это тоже будет без­умием. Как сказал бы Лэйнг, безумием нашей доминирующей куль­туры.

Гроф согласился: «Человек, функционирующий исключительно в ньютоно-картезианском модусе, может не проявлять психиатри­ческих симптомов, но его нельзя назвать психически здоровым. Такие люди, как правило, эгоцентричны, их жизнь ориентирована на до­стижение и наполнена соперничеством с другими. Они не способны получать удовольствие от повседневных действий и событий обы­денной жизни; у них происходит отчуждение от собственного внутреннего мира. Людям, в чьей жизни доминирует этот модус опыта, ни богатство, ни власть, ни слава не принесут подлинного удовле­творения. Их настолько охватывает ощущение бессмысленности, тщетности и абсурдности жизни, что даже самый значительный внешний успех не сможет развеять его».

«Типичная ошибка современной психиатрической практики, – подводит итог Гроф, – ставить диагноз психоза на основе содержа­ния переживаний. Мои наблюдения убедили меня: для того чтобы определить, что нормально, а что патологично, следует опираться не на содержание и характер переживаний человека, а на то, что он с ними делает и в какой мере способен интегрировать эти необыч­ные переживания в своей жизни. Гармоничная интеграция трансперсональных переживаний является важнейшим условием психи­ческого здоровья, и эмпатическая поддержка и помощь в этом про­цессе имеют решающее значение для успешной психотерапии».

Своим последним высказыванием Гроф как бы открыл психоте­рапевтическую проблематику, и я спросил его, что он думает об идее резонанса между терапевтом и пациентом, – тема, которая возникла в разговоре с Лэйнгом и другими психотерапевтами. Гроф согласился, что феномен «резонанса» является одним из ключевых элементов психотерапии, но добавил, что существуют и другие «ка­тализаторы» целительного процесса. «Я убежден, что ЛСД являет­ся самым мощным катализатором такого рода, – сказал он, – но существуют и другие техники, предназначенные для того, чтобы стимулировать или наполнить энергией организм таким образом, что начнут пробуждаться его внутренние целительные способнос­ти».

– После того как психотерапевтический процесс начался, – продолжал Гроф, – роль психотерапевта состоит в том, чтобы под­держивать проявляющиеся переживания клиента и помогать ему преодолевать сопротивления. Видишь ли, идея состоит в том, что симптомы психического заболевания представляют собой заморо­женные элементы того или иного переживания, которое должно быть завершено и интегрировано – тогда симптомы исчезают. Вмес­то того чтобы подавлять симптомы психофармакологическими пре­паратами, следует, наоборот, активизировать, усиливать их для того, чтобы они могли быть полностью пережиты, интегрированы и раз­решены.

– И эта интеграция может включать в себя трансперсональ­ные переживания, о которых ты говорил до этого?

– Да, и весьма часто. В действительности, полное развертыва­ние некоторых переживаний может быть чрезвычайно трудным и драматичным процессом как для клиента, так и для терапевта, но я считаю, что следует способствовать этому терапевтическому про­цессу, поддерживать его, каким бы интенсивным он ни был и какую бы форму он не принимал. Чтобы это было возможно, и терапевт, и клиент должны в максимальной степени как бы отставить в сторо­ну свою систему воззрений и ожиданий на время процесса развер­тывания переживания, который нередко принимает форму своеоб­разного исцеляющего путешествия. Мой опыт показал мне, что если терапевт готов способствовать такому «странствию» по неизведан­ной территории и готов оказывать клиенту свою поддержку во время него, а клиент открыт к такому опыту, то они будут вознаграж­дены выдающимися терапевтическими результатами».

Гроф рассказал мне, что в 60–70-е годы было разработано множество специальных психотерапевтических техник, направлен­ных на то, чтобы мобилизовать блокированную энергию и транс­формировать симптомы в переживания. В отличие от подавляюще­го большинства подходов традиционной психотерапии, ограничива­ющихся исключительно вербальным обменом, в методах новой, так называемой experiental therapies – эмпирической психотерапии, то есть психотерапии, ориентированной на непосредственное пере­живание, поощряется невербальное выражение и акцентируется значение непосредственного опыта, связанного со всей целостнос­тью организма. Мне было известно, что Эсален был одним из главных центров, где сформировались многие из методов этого подхода, и в поисках холистических подходов к здоровью и лечению в после­дующие годы я сам испытаю некоторые из них.

Кстати, через несколько лет после нашего разговора сам Стэн вместе с Кристиной объединят интенсивное дыхание, особую музы­ку и техники работы с телом в единый терапевтический метод, спо­собный вызвать поразительно интенсивные переживания после относительно короткого периода быстрого глубокого дыхания. После многолетней апробации этого метода, получившего название «холотропной терапии», Стэн и Кристина убеждены, что он является одним из самых перспективных методов психотерапии и самопозна­ния.

Беседы с Джун Сингер

Мое исследование смены парадигмы в психологии формирова­лось в решающей степени под влиянием моих разговоров со Стэном Грофом и Р.-Д. Лэйнгом. Но я встречался и со множеством других психиатров, психологов и психотерапевтов. Одна из наиболее про­дуктивных таких встреч, вылившаяся в целую серию бесед, была с юнгианским аналитиком Джун Сингер, с которой я познакомился в 1977 году в Чикаго. Сингер тогда только что опубликовала свою книгу «Андрогенность», посвященную анализу психосексуальных проявлений мужского/женского начал, их взаимодействия и их разнообразных мифологических репрезентаций. Поскольку я давно интересовался китайским учением об инь/ян как двух архетипических полюсах, подробно рассматривавшихся в книге Сингер, у нас было довольно много общих интересов и проблем для содержа­тельной беседы. Однако тематика наших разговоров постепенно переместилась на юнгианскую психологию и ее параллели с совре­менной физикой.

В то время я достаточно разобрался в ньютоно-картезианском основании психоанализа благодаря нашему первому разговору с Грофом, но мне мало что было известно о юнгианской психологии. Из разговоров с Джун Сингер я вынес удивительное наблюдение о том, что многие из различий между Фрейдом и Юнгом как бы па­раллельны различиям между классической и современной физикой. Сингер сообщила мне, что сам Юнг находился в тесном контакте с некоторыми из ведущих физиков того времени[11] и прекрасно отда­вал себе отчет в этих параллелях.

Фрейд никогда не отказывался от базисной ньютоно-картезианской ориентации своей теории и пытался описывать динамику пси­хологических процессов в категориях специфических механизмов. Юнг же постарался понять человеческую психику в ее целостности и особое внимание уделял ее связям с более широкой средой. Так, его концепция коллективного бессознательного подразумевает свя­занность личности и человечества в неразрывном единстве, что невозможно осмыслить в рамках механистического подхода. Юнг также использовал ряд понятий, которые поразительно близки по­нятиям, используемым в квантовой физике. Он рассматривал бес­сознательное как процесс, включающий в себя «коллективные ди­намические структуры», которые он называл архетипами. Согласно Юнгу, эти архетипы связаны между собой сетью взаимоотношений так, что каждый архетип в конечном итоге подразумевает все остальные. Естественно, эти удивительные параллели вызвали у меня глубокий интерес, и мы решили исследовать дальше эту тему на совместном семинаре, который Сингер обещала организовать осе­нью в университете Нортуестерна. Проведение совместных семина­ров оказалось для меня весьма эффективным способом ознакомле­ния со взглядами и идеями своих партнеров, и мне посчастливилось множество раз участвовать в такого рода взаимодействии на пути моих интеллектуальных странствий.

Семинар с Джун Сингер состоялся в ноябре. К тому времени я успел во многом разобраться в разговорах со Стэном Грофом и мы уже провели с ним несколько наших совместных семинаров. Теперь я значительно лучше ориентировался в инновационных идеях в со­временной психологии и психотерапии, и наша дискуссия о парал­лелях между физикой и юнгианской психологией оказалась инте­ресной, живой и продуктивной. После семинара наш разговор продолжился вечером с группой юнгианских аналитиков, проходивших профессиональную подготовку у Джун Сингер. Мы стали обсуж­дать тогда юнгианское представление о психической энергии. Мне было очень интересно выяснить, использовал ли Юнг понятие «энер­гия» в том же смысле, что оно имело в естественных науках (то есть энергия как количественная мера активности). Но я не смог получить сколько-нибудь вразумительного ответа на этот вопрос даже после нашей продолжительной беседы. Только несколько лет спустя я понял причину неясности в этой проблеме, прочитав ста­тью Юнга «О психической энергии». И сегодня, оглядываясь назад, я могу расценивать прояснение для себя этого вопроса как важный шаг в развитии моих собственных идей.

Юнг пользовался термином «психическая энергия» в количест­венном, научном смысле. Для того чтобы опереться на данные есте­ственных наук, он приводил в этой статье множество аналогий с физикой. Многие из этих аналогий совсем неадекватны для описа­ния живых организмов и делают его теорию психической энергии весьма запутанной. Во время моих чикагских встреч с Джун Сингер и ее коллегами я все еще рассматривал новую физику как идеаль­ную модель для новых представлений в других дисциплинах. Неуди­вительно, что мне никак не удавалось схватить суть проблемы в концепции Юнга и в нашей дискуссии. Лишь с годами, благодаря влиянию Грегори Бэйтсона, мои взгляды претерпят существенную трансформацию. Поместив системный взгляд на жизнь в центр мое­го синтеза новой парадигмы, я мог теперь довольно легко показать, что теория психической энергии Юнга поддается переводу на язык системного подхода, и тогда она вполне согласуется с самыми со­временными представлениями в науках о жизни.

Корни шизофрении

В апреле 1978 года я опять посетил Англию, чтобы прочитать там курс лекций. И я снова увиделся с Р.-Д. Лэйнгом. Прошел уже целый год после нашей первой встречи. К тому времени я не только почерпнул множество важных для меня сведений из продолжитель­ных разговоров со Стэном Грофом и другими психологами и психо-терапевтами, но и с огромным интересом погрузился в изучение концептуальных оснований медицины и уже выступил с рядом лек­ций, в которых я сравнивал смену парадигмы в физике и медицине. Я отправил Лэйнгу несколько своих статей по этой тематике и попросил его встретиться со мной во время моего приезда в Лон­дон. В особенности мне хотелось обсудить с ним проблему природы психических заболеваний, и в частности шизофрении. Я подготовил тщательный план беседы с Лэйнгом по этим вопросам.

На этот раз я увиделся с ним на приеме, который давала моя приятельница Джилл Перс. Большую часть вечера Лэйнг провел сидя на полу в окружении десятка людей, поглощенных его речами. Позже мне еще раз довелось наблюдать ту же картину во многих других местах. Ему нравилось иметь аудиторию, и его «вечная свита» вдох­новляла его красноречие, остроумие и актерскую выразительность. На этом вечере у Джилл мой контакт с Лэйнгом был очень кратким и весьма неприятным для меня. Мне не терпелось узнать его мнение о материалах, которые я выслал ему, но он был явно не расположен к серьезному разговору. Вместо этого он всячески стал провоцировать, подразнивать меня. «Ну, что же, доктор Капра, – саркастически об­ращался он ко мне, – у нас есть для вас головоломка. Разъясните ее нам, пожалуйста». Я чувствовал себя крайне неловко весь этот вечер, который затянулся допоздна. Лэйнг был одним из последних в числе расходившихся гостей. Выйдя на улицу, он взглянул на меня, как-то ехидно улыбнулся и сказал: «Ну, что ж, в четверг в час дня». Это было время встречи, согласно нашей предварительной договореннос­ти. Я подумал тогда про себя: «Боже мой, скорее всего меня ждет нелегкое испытание».

Через два дня я пришел к Лэйнгу домой, и, к моему изумле­нию, я увидел совершенно другого человека, совсем не похожего на того, который был на вечере у Джилл. Как и во время нашей пер­вой встречи Лэйнг был очень приветлив ко мне и, пожалуй, значи­тельно более открыт, чем тогда. Мы отправились пообедать в гре­ческий ресторан, и по дороге Лэйнг сказал мне: «Я прочитал мате­риалы, которые вы мне выслали, и я согласен со всем, что вы там утверждаете. Так что у нас есть прочная основа для взаимопонима­ния». Я ликовал. Лэйнг, один из крупнейших авторитетов в области медицины, и в особенности в вопросах психических заболеваний, снова подтвердил верность первых шагов моего поиска. Эта под­держка давала мне новые силы.

Во время обеда Лэйнг был на редкость чуток ко мне. Наша беседа, в отличие от первой, получилась очень концентрированной и весьма последовательной. Моей целью было глубже понять при­роду психических расстройств. Я узнал от Стэна Грофа, что симп­томы психической болезни можно рассматривать как «застывшие» элементы тех или иных переживаний, которые должны быть завер­шены – тогда происходит исцеление. Лэйнг выразил свое полное согласие с такой точкой зрения. Он заметил, что большинство се­годняшних психиатров никогда не могут увидеть естественную ис­торию жизни своих пациентов, поскольку она «заморожена» транквилизаторами. Находясь в таком «замороженном» состоянии, па­циент не может не выглядеть сломленным, а его поведение нелогич­ным и неестественным.

«Но безумие – это не только срыв, – сказал Лэйнг, – оно может быть и прорывом». Он подчеркнул, что, опираясь на систем­ную перспективу и подход, ориентированный на субъективные пере­живания, можно убедиться в том, что поведение психотического пациента отнюдь не является иррациональным, а, напротив, весьма разумно при взгляде со стороны его экзистенциальной позиции. Исходя из такой перспективы, даже самое путанное и странное психотическое поведение оказывается разумной стратегией выжи­вания.

Когда я попросил Лэйнга привести мне какой-нибудь пример такого рода психотических стратегий, то он рассказал мне о бэйтсоновской теории шизофрении – теории «двойного зажима», кото­рая оказала на него, по его словам, огромное влияние. Согласно Бэйтсону, ситуация «двойного зажима» является центральной ха­рактеристикой структур коммуникации в семьях диагностирован­ных шизофреников. Поведение, называемое шизофреническим, как объяснил Лэйнг, представляет собой стратегию выживания челове­ка в условиях, которые стали невозможными для его жизни. Это, как определил Лэйнг, «такая ситуация, при которой любое его дей­ствие или отсутствие действия неизбежно сопровождается ощуще­нием, что он разрывается на части от давления и изнутри, и со стороны окружающих; это ситуация, в которой он не может побе­дить, что бы он ни делал». Например, в ситуации «двойного зажи­ма» окажется ребенок, который получает от родителей (или одного из них) сообщения, противоречащие друг другу на вербальном и невербальном уровнях и содержащие в себе опасность наказания или угрозу эмоциональной безопасности ребенка. Если такие си­туации часто повторяются, то структура «двойного зажима» может принять характер жизненной установки этого ребенка и порождать затем шизофренические переживания и шизофреническое поведе­ние.

Услышав от Лэйнга это описание источников возникновения шизофрении, мне стало очевидным, почему он считал, что психи­ческое заболевание можно понять, только если обратиться к иссле­дованию той социальной системы, в которую включен пациент «По­ведение человека, получившего психиатрический диагноз, – ак­центировал Лэйнг, – является частью более широкой сети ано­мального поведения, нарушенных и вызывающих нарушения струк­тур коммуникации. Нет никаких шизофреников, есть только шизо­френические системы».

Хотя в нашем разговоре мы нередко переходили к чисто «техническим» подробностям, это было нечто значительно боль­шее, чем обычное научное обсуждение. Лэйнг умеет очень тон­ко вызывать драматичные и необычные переживания – и я вновь, как и во время нашей первой встречи, испытал это на себе. Объясняя мне что-либо, он старался не просто сообщить мне информацию, но и вызвать соответствующее переживание. Опыт внутреннего переживания, как я узнал позднее, всегда был для Лэйнга самой увлекательной темой, и он утверждал, что этот опыт нельзя описать. Поэтому он старался создать его, иллю­стрируя свои мысли яркими, живыми образами, воплощая их со страстью и незаурядным артистизмом непосредственно в своем поведении

Например, объясняя мне концепцию «двойного зажима», он привел в качестве примера ситуацию с ребенком, получающим кон­фликтные сообщения от родителей: «Представьте себе внутреннее состояние ребенка, который совершенно не способен предугадать, нужен ли он сейчас матери или мешает ей, собирается она его обнять или ударить». Произнося эти слова, Лэйнг пристально по­смотрел на меня и стал медленно поднимать свою руку, пока она не оказалась прямо перед моим лицом. В течение нескольких секунд я действительно не мог предсказать, что сейчас произойдет. Во мне резко поднялась тревога, и я был в полном замешательстве. Имен­но это состояние он и хотел вызвать у меня, и, естественно, далее он не стал ни обнимать, ни бить, а расслабленно откинулся на спинку стула и отпил из своего бокала. Так он сумел обратить свою мысль в драматическое переживание, четко выбрав для этого наиболее подходящий момент.

Несколько позже Лэйнг стал рассказывать мне о том, как пси­хологические особенности могут проявлять себя в форме физичес­ких симптомов. Он объяснил, что для людей, обычно подавляющих выражение своих эмоций, характерно также сдерживать свое дыха­ние, что может способствовать развитию астматических проявле­ний. Выразительно жестикулируя, Лэйнг показал мне, как это мо­жет происходить, и завершил свою демонстрацию изображением астматического приступа с таким драматическим правдоподобием, что люди в ресторане стали оборачиваться к нам, думая, что дейст­вительно что-то неприятное происходит с этим человеком. Я снова почувствовал себя крайне неловко, но Лэйнг и на этот раз спрово­цировал сильное переживание, чтобы проиллюстрировать свою мысль.

С обсуждения природы психических болезней наш разговор перешел на тему терапевтического процесса. В этой связи Лэйнг с большой внутренней убежденностью сообщил, что часто самая луч­шая терапевтическая стратегия состоит в том, чтобы создать для пациента обстановку поддержки, в которой его переживания могли бы раскрыться. Для этого, сказал он, нужна помощь соответствую­щих людей, которые сами имеют опыт такого рода пугающих путешествий. «Вместо психиатрических больниц, – с пафосом сказал Лэйнг, – мы нуждаемся в обрядах инициации, при которых, от­правляясь во внутреннее пространство, человек имел бы специаль­ных проводников в лице людей, которые побывали «там» и верну­лись обратно».

Замечание Лэйнга об исцеляющих путешествиях по внутренне­му пространству напомнило мне об очень похожем разговоре со Стэном Грофом, и мне особенно стало интересно знать, что думает Лэйнг по поводу общих черт в путешествиях мистиков и шизофре­ников. Я упомянул, что Гроф рассказывал мне, что психотические больные часто воспринимают реальность в трансперсональных со­стояниях сознания, поразительно напоминающих описания мисти­ков. Хотя очевидно, что мистики не являются душевнобольными. Согласно мнению Грофа, наши выводы о том, что есть норма, а что – патология, должны основываться на том, в какой степени чело­веку удается интегрировать эти переживания, включая самые не­обычные, в своей жизни. Лэйнг полностью согласился с такой точ­кой зрения и также подтвердил, что переживания психотиков и в особенности шизофреников часто трудно отличить от опыта мисти­ков. «Мистики и шизофреники попадают в один и тот же океан, – сказал он торжественно, – но если мистики там плавают, то шизо­френики в нем тонут».

Работа и медитация в Биг-Суре

Моя вторая встреча с Лэйнгом в Лондоне ознаменовалась за­вершением моих исследований сдвига парадигмы в психологии. Остаток 1978 года я посвятил другим областям. Однако мой друг Станислав Гроф продолжал играть важную роль во всей этой дея­тельности. В течение лета 1978 года я провел несколько недель один в его доме, работая над книгой, в то время как он и Кристина отправились в лекционные туры.

Все эти недели были заполнены смесью работы и медитации, которую я всегда практиковал. Я спал на кушетке в комнате Грофа, открытой медленно успокаивающим ритмам океана. Я вставал за­долго до того, как солнце поднималось над окружающими горами, делал упражнения maй-цзы, обращаясь лицом к необъятной серой глади Тихого океана, готовил завтрак и ел на балконе.

Я начинал работать в одной из угловых комнат, облачившись в теплые и удобные одежды, в то время как свежий утренний бриз гулял по комнате через открытую балконную дверь. По мере того как солнце поднималось все выше, я передвигал свой маленький рабочий стол по комнате, для того чтобы остаться в тени, освобож­дался от одежд, по мере того как дом прогревался. Оставаясь к полудню в одних шортах и майке, я продолжал напряженную рабо­ту. Когда солнце начинало садиться и воздух становился прохлад­нее, соответственно и я пускался в обратный путь по комнате, по­степенно одеваясь и закачивая тем, с чего начал, наслаждаясь прохладой вечернего бриза. С заходом солнца я делал паузу для про­должительных размышлений, затем зажигал свет и устраивался на кушетке с книгой из обширной библиотеки Стэна.

И так я работал изо дня в день, изредка прерывая свою рабо­ту, отправляясь в Эсален для бесед с Грегори Бэйтсоном. Я сделал солнечный циферблат для того, чтобы видеть проходящие часы и погружать себя в циклические ритмы, формирующие мою актив­ность, – воспроизводящие промежутки ночи и дня, прилива и от­лива, потока прохладного морского бриза и пылающего летнего солнца на фоне нескончаемого шума волн, ритмично набегающих на скалы, пробуждающих меня утром, и усыпляющих поздно вече­ром.

Сарагосская конференция

Двумя годами позже, в сентябре 1980 года, состоялась моя третья встреча с Р.-Д. Лэйнгом, оказавшаяся и самой длительной по времени, и самой глубокой по впечатлениям. Мы увиделись в Испании на конференции «Психотерапия будущего», организован­ной Европейской ассоциацией гуманистической психологии. К тому времени я уже написал значительную часть книги «Поворотный пункт» и твердо решил отказаться от включения в нее новых мате­риалов. Но моя встреча с Лэйнгом оказалась настолько насыщен­ной и эмоциональными, и интеллектуальными коллизиями, что я изменил свое решение и включил некоторые наиболее важные час­ти нашего разговора в текст книги.

Конференция проходила под Сарагоссой в Монастерио дэ Пьедра, красивом монастыре XII века, превращенном в большую гости­ницу. Состав участников был весьма впечатляющим. Помимо Лэйнга, здесь были Стэн Гроф, Джин Хьюстон и Ролло Мэй. Эта группа включала бы и Грегори Бэйтсона, если бы смерть не прервала его жизнь два месяца назад. Конференция продолжалась три недели, но я пробыл там только неделю, так как работа с текстом книги была в самом разгаре и мне не хотелось прерывать ее на слишком долгое время. Во время этой недели я испытал удивительные чувства об­щности и единства, радостного возбуждения и удивления, которые создавала вокруг себя группа этих необыкновенных людей, и я на­слаждался редкой красотой этого места. Лекции проходили в быв­шей трапезной монастыря, часто при свечах. Семинары проводи­лись и в помещении, и в саду. Неформальные дискуссии часто про­ходили на огромном балконе до самой поздней ночи.

Лэйнг был, так сказать, душой конференции. Значительная часть событий и дискуссий вращалась вокруг его идей и разных граней его личности. Он прибыл на конференцию в окружении большой свиты, включающей в себя его семью, друзей, бывших пациентов, учеников и небольшую киносъемочную группу. Он был активен с утра до поздней ночи, и казалось, что он совсем не знает усталости. Он читал лекции, проводил семинары, организовывал серию дискуссий с другими участниками, которая снималась на пленку. Боль­шую часть времени он проводил в оживленных дебатах, проходив­ших в небольших группах, которые обычно заканчивались его длин­ными монологами, когда все другие от усталости не чувствовали в себе сил участвовать в обсуждении. Часто такие сборы завершались тем, что Лэйнг оказывался за фортепиано – это уже далеко за полночь – и вознаграждал оставшихся своими великолепными интерпретациями Коула Портера и Гершвина.

За эту неделю я действительно близко узнал Лэйнга. Хотя до этого наши отношения были весьма теплыми и наши беседы давали мне так много пищи для размышлений, только во время Сарагосской конференции я по-настоящему вошел в контакт с ним на лич­ностном уровне. Приехав в Монастерио, я буквально сразу же на­ткнулся на него в дверях. Мы не виделись в течение двух лет и, увидев меня, Лэйнг радушно поздоровался и тепло обнял меня. Я был удивлен и тронут таким спонтанным выражением добрых чувств. В тот же вечер после ужина Лэйнг пригласил меня присоединиться к нему и к группе его друзей, чтобы поговорить за рюмкой коньяка. Мы расположились на балконе. Я оказался рядом с Лэйнгом, а вокруг нас образовалась довольно большая группа людей.

Ронни (как я стал называть Лэйнга, последовав примеру его друзей) спросил меня, чем я занимался в последнее время. Я рас­сказал, что работал над книгой и в последнее время глубоко заинте­ресовался изучением природы психики и сознания. Услышав все это, Лэйнг обрушился на меня с яростными нападками. «Как ты смеешь в качестве ученого даже ставить вопрос о природе созна­ния! – с негодованием воскликнул он. Ты не имеешь никакого права задавать этот вопрос, даже употреблять такие слова, как «сознание» или «мистический опыт». Это недопустимая нелепость, что ты позволяешь себе говорить о науке и буддизме на одном дыха­нии». Он явно не шутил и не поддразнивал меня, как это было во время вечеринки в Лондоне. Это было началом серьезной, страст­ной и продолжительной атаки на мою позицию как ученого. Слова Лэйнга кипели гневом и осуждением.

Я был в шоке. Я никак не ожидал таких яростных нападок со стороны Лэйнга. Я был уверен, что он на моей стороне. И ведь действительно, он, по крайней мере, был на моей стороне. Я был в полном недоумении, почему он так набросился на меня в самый первый день моего приезда и всего лишь через несколько часов после наших теплых объятий. В то же самое время я понял, что это был некий интеллектуальный вызов, и вскоре состояние шока и растерянности сменилось напряженной мысленной работой. Я ста­рался понять позицию Лэйнга, соотнести ее со своей и подгото­виться к ответу. И пока Лэйнг продолжал со страстью обличать пороки науки, представителя которого он видел во мне, я чувствовал, как во мне поднимается возбуждение. Мне всегда нравилось сталкиваться в дискуссиях с резко расходившимися с моей точкой зрения мнениями. Лэйнг бросил мне вызов. И это был самый дра­матичный интеллектуальный вызов, на какой мне когда-либо прихо­дилось отвечать. Наш диалог с Лэйнгом, по его драматургии, вновь проходил в импозантной обстановке. Я сидел напротив группы по­читателей Ронни, прислонившись спиной к стене, и мне казалось, что на метафизическом уровне он своей яростной атакой пытается как бы вдавить меня в нее. Я был готов вступить в борьбу. Чувства неловкости и смятения полностью ушли, и я испытывал настоящий подъем.

Основным аргументом атаки Лэйнга было то, что наука, такая, какая она есть сегодня, совершенно не способна иметь дело с со­знанием или человеческим опытом, ценностями, этикой, вообще чем-либо относящимся к качеству. «Такая ситуация своими истоками уходит в то, что произошло с европейским сознанием во времена Галилея и Джордано Бруно. Эти два человека воплощают собой две парадигмы: Бруно, который был подвергнут пыткам и сожжен на костре за то, что утверждал, что существует бесконечное число миров, и Галилей, который сказал, что научный метод состоит в том, чтобы изучать этот мир так, как если бы в нем не было созна­ния и живых существ. Галилей заявлял, что наука должна иметь дело только с количественными феноменами. Он утверждал: «Все, что нельзя измерить и подсчитать, ненаучно». В постгалилеевской науке это утверждение переформулировалось: «Все, что не подда­ется количественному измерению, нереально». Это было грубей­шим извращением древнегреческого представления о природе как живой, находящейся всегда в процессе движения и трансформации и не отчужденной от нас. Галилеевская программа предлагает нам мертвый мир: здесь нет места зрению, звуку, вкусу, прикосновению и запаху, а значит, этической и эстетической чувственности, цен­ностям, качеству, душе, сознанию, духу. Субъективный опыт ис­ключается из области науки. Пожалуй, ничто не изменило наш мир за последние четыре столетия так, как дерзкая программа Галилея. Мы должны были разрушить мир сначала в теории, чтобы потом разрушить его практически».

Это была сокрушительная критика. Лэйнг сделал паузу и про­тянул руку к рюмке с коньяком, и, прежде чем я успел что-либо произнести, он склонился ко мне и прошептал мне на ухо: «Наде­юсь, ты не возражаешь против нашего спектакля?» Сделав эту «реплику в сторону», Лэйнг превратил эту ситуацию в некий тайный заговор, и для меня совершенно изменился смысл контекста его атаки. «Отнюдь», – шепотом ответил я ему и сосредоточился, что­бы сформулировать свои возражения.

Я должен был импровизировать. Я сказал, что принимаю лэйнговскую трактовку роли Галилея в истории науки, отметив при этом про себя, что я сам слишком сконцентрировал свое внимание на Декарте и явно недооценивал значимость представлений Галилея о количественном характере науки. Я согласился с Лэйнгом по пово­ду того, что в сегодняшней науке действительно не находится мес­та для субъективного опыта, ценностей и нравственности. Но затем я подчеркнул, что мои усилия как раз и направлены на то, чтобы сегодняшняя наука изменилась, чтобы все эти феномены смогли полноправно войти в рамки новой науки будущего. Первым шагом на этом пути должен быть сдвиг от механистического и фрагменти-рованного подхода классической науки к холистической парадигме с ее акцентом на изучении отношений, а не отдельных сущностей. Только освоив возможности холистического подхода, можно пред­принять следующие шаги в поиске ответов на лэйнговскую крити­ку.

Лэйнг не удовлетворился моей реакцией. Он хотел найти зна­чительно более радикальный подход, совершенно выходящий за рамки логических построений. «Вчера Вселенная была огромной маши­нной, – произнес он язвительно, – сегодня она стала голограммой. Кто знает, какие интеллектуальные погремушки будут трещать за­втра». Мы стали обмениваться репликами с Лэйнгом, и во время короткой паузы Ронни снова нагнулся ко мне и тихо сказал мягким доверительным тоном: «Ты понимаешь, вопросы, с которыми я об­ращаюсь к тебе, это те же вопросы, которыми я мучаю сам себя. Я совсем не нападаю лично на тебя или кого-либо еще. Я сам сделан из такого же теста. Меня эта тема не заводила бы так, если бы это не отражало моей собственной внутренней борьбы».

Наша дискуссия продолжалась до поздней ночи. Наконец я до­брался до желанной постели и все же долгое время не мог заснуть. Лэйнг поставил передо мной грандиозную задачу. Два последних года своей жизни я полностью посвятил изучению и поиску путей интеграции различных новых подходов, которые расширили рамки научного мышления. Мой поиск был связан с идеями самого Лэйнга, Грофа, Юнга, Бэйтсона, Пригожина, Чу и многих других. После долгих месяцев тщательного анализа груды своих записей передо мной стали вырисовываться очертания радикально новой концепту­альной системы, и я только недавно начал оформлять эту работу в текст новой книги. На этой решающей стадии Лэйнг побуждает меня еще в большей степени расширить рамки моей модели – пой­ти еще дальше, чем я предполагал, с тем чтобы она охватила такие категории, как качество, ценности, субъективный опыт, сознание. Хотел ли я пойти столь далеко? По силам ли мне это? Если нет, то что мне тогда делать с мучительной задачей, поставленной Лэйнгом? Этот вечер оставил слишком глубокий след во мне, чтобы я просто отмахнулся от поиска ответа на вызов Лэйнга. Все-таки, я должен найти ответ – и для себя, и для моей книги. Но как?

Большую часть следующего дня я провел размышляя над моей проблемой, и вечером был готов вновь встретиться с Лэйнгом. «Я много думал о том, что ты говорил вчера, Ронни, – сказал я Лэйнгу за ужином, – и сегодня хотел бы дать более развернутый и последовательный ответ на твою критику, если ты не против того, чтобы мы посидели с тобой и сегодня за рюмкой коньяка». Лэйнг согласился, и мы опять устроились на балконе, как вчера вечером.

«Я хочу изложить тебе сегодня, – начал я, – насколько смогу полно и систематично, мои представления о психике и сознании, вытекающие из научной мысли, которую я сейчас разрабатываю и собираюсь описать в моей книге. Мой подход не сможет полностью удовлетворить все твои требования, но я убежден, как я говорил вчера об этом, что это необходимый первый шаг по направлению к этой цели. Я надеюсь показать тебе, что моя позиция позволяет увидеть, каким образом субъективный опыт, ценности и сознание могут стать предметами научного познания в будущем».

Лэйнг кивнул головой в знак согласия и стал очень вниматель­но слушать меня. И я принялся излагать суть моих идей, что тем не менее заняло довольно много времени. Я начал с представления о живых организмах как самоорганизующихся системах, рассказал о концепции диссипативных структур Пригожина и особенно подчерк­нул значение взгляда на биологические формы как проявление не­ких скрытых процессов. Затем я упомянул о бэйтсоновской концеп­ции психики как динамике самоорганизации и соотнес ее с поняти­ем коллективного бессознательного Юнга. И, наконец, тщательно подготовив почву, я обратился к проблеме сознания. Но сначала я уточнил, что имею в виду, употребляя термин «сознание»: «созна­ние» (consciousness) есть свойство психики (mind), характеризую­щееся самоосознанием (self-awareness). «Осознание» (awareness) есть свойство психики любого уровня сложности. Самоосознание, на­сколько мне известно, проявляется только у высших животных и полностью раскрывается в человеческой психике.

«Обращаясь к рассмотрению теорий сознания, – продолжал я, – мы увидим, что большая их часть является вариациями двух кажущихся противоположных точек зрения. Одну из них я буду называть точкой зрения западной науки. Согласно этой точке зре­ния, материя первична, а сознание рассматривается как свойство сложно организованной материи, которое проявляется на опреде­ленном уровне эволюции. Большинство специалистов в области мозга придерживаются такой точкой зрения».

Я сделал паузу и, заметив, что Лэйнг не имеет намерения сде­лать какие-либо замечания, я стал продолжать: «Другую точку зре­ния можно назвать мистической, так как она характерна для боль­шинства мистических учений. Согласно такому взгляду, сознание есть первичная реальность, есть сущность Вселенной, основа бы­тия, все формы материи и живые существа есть проявления этого чистого сознания. Мистическое представление о сознании основы­вается на опыте восприятия реальности в необычных модусах со­знания, и этот мистический опыт не поддается описанию. Он есть...»

«Любой опыт!» – закричал Лэйнг, энергично перебивая меня, и, увидев мое удивление, снова повторил: «Любой опыт! Любое субъективное восприятие действительности неописуемо! Оглянись вокруг на мгновение и посмотри, вслушайся в звуки, обрати внима­ние на запахи, тактильные ощущения!»

Я послушал его и стал «осознавать» поток непосредственных впечатлений: тепло летней ночи, белые стены балкона, очертания деревьев в парке, звуки игры в крикет, полумесяц, висящий в небе, перебор струн испанской гитары где-то в отдалении, близость и внимание группы людей, окруживших нас с Лэйнгом. Я испытал целую симфонию оттенков, звуков, запахов и чувств. Тем временем Лэйнг продолжал: «Твое сознание вбирает в себя все это многооб­разие за краткий миг, но ты никогда не сможешь описать этот опыт. Это не только мистический опыт; это любой опыт!» Я был согласен с Лэйнгом и подумал, что стоит серьезно поразмыслить над этим.

Ho эта поправка ничего существенно не меняла в моем рассужде­нии, к концу которого я уже почти подошел. «Согласен, Ронни, любой опыт, – сказал я и вернулся к своей теме. – Итак, поскольку мистическое представление о сознании основывается на непосредственном опыте, мы не можем ожидать, что наука, на сегодняшней ее стадии развития, способна подтвер­дить или опровергнуть это. Тем не менее мне кажется, что взгляд системного подхода на психику прекрасно согласуется с обеими точками зрения и может поэтому предложить идеальные концепту­альные рамки для их объединения».

Я опять сделал короткую паузу, чтобы собраться с мыслями, и, поскольку Лэйнг спокойно слушал, я продолжал мысль: «Систем­ный взгляд не противоречит традиционному научному представле­нию о сознании как свойстве сложно организованной материи. Точ­нее говоря, это есть свойство живых систем определенного уровня сложности. Но, с другой стороны, биологические структуры этих систем являются проявлениями неких подспудных процессов. Ка­ких процессов? Процессов самоорганизации, которые мы определи­ли как ментальные процессы. Получается, что биологические струк­туры являются проявлениями разума (mind). Теперь, если мы бу­дем развивать эту мысль в отношении Вселенной, то я не вижу натяжки в том, чтобы предложить, что все ее структуры от элементарных частиц до галактик, от бактерий до людей есть проявления динамики самоорганизации универсума, то есть косми­ческого разума. Такая точка зрения более или менее совпадает с мистической. Я вполне отдаю себе отчет в том, что в моем рассуж­дении есть несколько существенных пробелов. Тем не менее я скло­нен считать, что системный взгляд на жизнь предлагает осмысленную концептуальную систему, объединяющую воедино традицион­ные подходы к вечным вопросам о природе жизни и сознания».

Я замолчал. Мой длинный монолог стоил мне огромных уси­лий. Впервые я изложил, насколько мог четко и ясно, всю методо­логическую систему подхода к вопросам жизни, психики, сознания. Я поведал ее самому эрудированному и острому критику, какого я только знал. При этом я был настолько спонтанным и на таком подъеме, что едва ли мог повторить все это еще раз. После некото­рой паузы я спросил Лэйнга: «Ронни, что ты думаешь по этому поводу?»

Лэйнг зажег сигарету, сделал глоток из рюмки и наградил меня самым обнадеживающим ответом. «Мне придется серьезно об этом подумать, сказал он просто. Слишком много новых для меня идей. Мне нужно некоторое время, чтобы осмыслить это».

Следующие два дня большую часть времени я провел с Ронни и компанией его друзей. Мы развлекались, шутили, смеялись и не возвращались к теме нашей дискуссии. Правда, Лэйнг дал мне посмотреть рукопись своей новой книги «Голос опыта», где я обна­ружил острую критику постгалилеевской науки, которую он обру­шил на меня в наш первый вечер на балконе. Я был настолько впечатлен этим ярким отрывком, что сделал себе его копию, чтобы процитировать в своей книге «Поворотный пункт». Годом позже, когда я уже закончил работу над ней, Лэйнг показал мне оконча­тельный вариант текста «Голос опыта», и, к моему разочарова­нию, я не смог обнаружить там тот критический пассаж. Когда я сообщил об этом Лэйнгу, он улыбнулся и ответил: «Фритьоф, если ты цитируешь этот отрывок, я вставлю его обратно»[12].

Через два дня после спокойных размышлений мне удалось на­конец увидеть возможный способ, каким образом «качество» и «внут­ренний опыт» могут войти в предметную область новой науки. На следующий день после обеда я пригласил Лэйнга в кафе, распола­гавшееся рядом с гостиницей. Мы сели за столик, и я спросил его, что мне заказать для него. «Если ты не возражаешь, я бы хотел чашечку черного кофе, бокал пива и рюмку коньяка». После того как нам подали этот необычный набор напитков, Лэйнг выпил пиво, затем кофе, но так и не притронулся к коньяку.

Я начал с краткого резюме методологии обычной науки: снача­ла происходит сбор данных при помощи наблюдения и разного рода изменений, затем они связываются между собой при помощи кон­цептуальных моделей, выраженных, предпочтительнее всего, посред­ством языка математики. Я подчеркнул, что количественное выра­жение всех утверждений традиционно рассматривается как важ­нейший критерий научности исследования, и выразил свое согла­сие с Лэйнгом, что такого рода научный подход неадекватен для понимания природы сознания и он ничего не может дать для рас­смотрения феноменов, носящих качественный и ценностный характер.

Лэйнг зажег сигарету, взял бокал с коньяком, покрутил его в руке, понюхал его аромат и поставил обратно на столик.

«Истинная наука о сознании, – продолжал я, – должна быть наукой нового типа, которая будет способна иметь дело с «качест­вом», а не «количеством» и будет основываться на данных совмест­но разделенного, общего опыта, а не верифицируемых измерениях. В такой науке данными будут служить паттерны этого опыта, кото­рые не могут квантифицироваться или анализироваться. Но, с другой стороны, концептуальные модели, взаимосвязывающие данные, должны быть логически непротиворечивыми как любые научные модели, и могут, вероятно, даже включать в себя количественные элементы. Новая наука сможет проводить и количественный анализ, когда это необходимо, но главное, она будет способна иметь дело с «качествами» и ценностями, источником которых является человеческий субъективный опыт».

«Я бы добавил к этому, – отреагировал Лэйнг, все еще держа нетронутой рюмку коньяка в руке, – что новая наука, новая эпис­темология должны быть связаны с самым коренным пересмотром традиционного отношения к природе. Здесь должен произойти пол­ный поворот от стремления подчинить себе природу к воззрению, например, Франциска Ассизского, согласно которому все творение Господне является нашим другом, если не матерью нашей. Это име­ет самое прямое отношение к тому, что ты называешь поворотным пунктом, Фритьоф. Только после этого мы сможем увидеть мир действительно по-новому».

Затем Лэйнг стал рассуждать о новом языке, который будет необходим новой науке. Он обратил мое внимание на то, что язык традиционной науки является описательным (descriptive), тогда как сообщение личностных переживаний требует языка вырази­тельного (depictive). Он должен быть ближе к языку поэзии или даже музыки, прямо, непосредственно выражая опыт и отражая его качественный характер. «Я начинаю все больше сомневаться в не­обходимости языковой формы для мышления, сказал он задумчи­во. – Если мы мыслим музыкальными категориями, это является языком?»

Пока я задумался о смысле последних замечаний Лэйнга, к нашему столику подошла группа знакомых, и он спросил меня, не возражаю ли я против того, чтобы они присоединились к нам. Я ничего не имел против, и Лэйнг пригласил их составить нам компа­нию. «Фритьоф, с твоего позволения я расскажу нашим гостям, о чем мы тут с тобой говорили. Я постараюсь вкратце воспроизвести ход твоих рассуждений», сказал Лэйнг. Он стал излагать пункт за пунктом то, что я сообщил ему три дня назад и в течение послед­него часа. Это было блестящее резюме. Он очень точно выразил суть моей концептуальной системы в своих собственных словах и столь свойственной ему яркой и страстной манере изложения. Пос­ле этой взволнованной речи Лэйнга, принявшей форму чуть ли не проповеди, у меня не осталось и тени сомнения в том, что он принял мои идеи. Я почувствовал с большой силой, что теперь, соглас­но его метафоре, мы действительно плавали в одном и том же океа­не.

Мы провели в кафе более двух часов, после чего Лэйнг вдруг вспомнил, что по расписанию через несколько минут должна на­чаться его лекция. Мы всей компанией перешли в бывшую трапез­ную Монастерио, где Лэйнг прочитал вдохновенную лекцию на тему своей новой книги «Голос опыта». Он говорил более часа без по­мощи каких-либо конспектов, стоя в непринужденной позе и сопро­вождая свою речь изящными и выразительными жестами. При этом в одной руке он продолжал держать свой бокал с коньяком, из которого он до сих пор так и не сделал ни одного глотка, который казался теперь некой ритуальной частью его реквизита. Я провел с Лэйнгом всю оставшуюся часть вечера и так ни разу и не увидел, чтобы он отпил из этого бокала.

Время моего пребывания в Сарагоссе подходило к концу, и завершилось оно для меня самым радостным образом. В конце вто­рой недели конференции в Монастерио приехали Стэн и Кристина Гроф. До их приезда я успел сделать короткую презентацию об их работе, основанную на материале моих разговоров со Стэном и моих собственных переживаний во время сеанса «грофовского» дыхания. Так что многие с нетерпением ждали их прибытия. Впе­рвые оказавшись в одном месте с обоими моими наставниками, я не мог устоять против соблазна организовать наше выступление в три­аде. Я предложил идею панельной дискуссии о природе сознания. Наша дискуссия, в которой принял участие еще один психиатр, Роланд Фишер, состоялась на следующий вечер после приезда Гро­фов в переполненном зале, и Лэйнг исполнял на ней роль церемо­ниймейстера.

Для меня это было прекрасной возможностью еще раз прове­рить те выводы, к которым я пришел в результате моих продолжи­тельных разговоров с Лэйнгом в течение всей последней недели, и в то же время получить обратную связь от Грофа. В самом начале, чтобы открыть дискуссию, Лэйнг предложил всем нам сделать не­кое краткое вступительное заявление. Гроф и Фишер начали с крат­кого изложения научного и мистического воззрений на природу сознания, весьма близкого к тому, что я рассказывал Лэйнгу не­сколько дней назад. После этого я вкратце попытался выразить суть системного взгляда на психику и тщательно операционализировал свою терминологию. В частности, я подчеркнул, что я понимаю осознание как свойство психики, относящееся к любому уров­ню жизни, а самоосознание как главную характеристику того уров­ня, на котором проявляет себя сознание.

После короткой паузы Лэйнг обратился ко мне: «Вы очень тща­тельно раскрыли тот смысл, который вкладывается в понятие со­знания, психики, осознания и самоосознания. Вы не могли бы до­полнить это тем, как вы определяете материю?»

Лэйнг затронул чрезвычайно не простой для меня вопрос. В своем ответе я противопоставил ньютоно-картезианский взгляд на материю, согласно которому она как бы состояла из неких кирпичи­ков, сделанных из одного и того же вещества, эйнштейновскому представлению о массе как форме энергии и материи, представляю­щей собой различные конфигурации энергий, постоянно прибываю­щей в процессе трансформации одной формы в другую. Однако я должен был признать, что хотя и принято понимать, что вся энер­гия является мерой движения, физики до сих пор не нашли ответа на вопрос «А что есть то, что движется?».

Затем Лэйнг обратился к Грофу, спрашивая его, принимает ли он мои определения. «Долгие годы я опирался на научные представ­ления, которые усвоил за годы обучения в медицинском институте, начал свой ответ Гроф. Но, начав свою работу с ЛСД, я все больше стал убеждаться в их ненадежности. У меня есть также много наблюдений, которые не вполне укладываются в рамки дефи­ниций, предложенных Фритьофом. Например, в процессе психоделических сеансов мы можем наблюдать спектр переживаний, кото­рый складывается в континуум: от человеческого сознания к аутен­тичным переживаниям сознания животных, затем к опыту созна­ния растений и вплоть до сознания неорганических феноменов, на­пример, сознания океана, торнадо или даже камня. На всех этих уровнях у людей обнаруживается открытый доступ к информации, которая совершенно очевидно выходит за рамки того, что им из­вестно в «обычных условиях».

Лэйнг повернулся ко мне: «Что вы можете сказать по поводу такого рода опыта, который отмечается также в процессе глубокой медитации, шаманских церемоний и тому подобного? Считаете ли вы такие переживания достоверными, или вы полагаете, что здесь необходимы какие-то иные формы объяснения? Как согласуются эти феномены с вашей системой взглядов?»

Я согласился, что с научной точки зрения мне было бы очень нелегко допустить наличие сознания у камня. Но я выразил свою убежденность в возможности будущего синтеза научного и мисти­ческого взглядов на сознание, и я еще раз изложил методологию моего подхода, намечающего перспективу такого синтеза. «Что ка­сается камня, сказал я в завершение, то я не могу предположить у него наличия каких-либо форм сознания, если я рассматри­ваю его, как отдельную сущность. Но если сменить перспективу и увидеть его как часть более широкой системы, Вселенной, которая разумна и сознательна, я бы сказал, что камень, как и все другое, принимает участие в этом более широком сознании. Такая перспек­тива видения характерна для мистиков и людей, испытавших транс­персональные переживания».

Гроф согласился со мной: «Находясь в состоянии сознания рас­тения или камня, люди не воспринимают мир так, как будто он наполнен объектами, а затем добавляют сознание к этой картезиан­ской Вселенной. Для них все начинается с некой ткани различных состояний сознания, из которой затем вытягивается нить картези­анской реальности».

Тут взял слово Роланд Фишер, который предложил третью пер­спективу, напоминая нам о том, что все, что бы мы ни воспринима­ли, в значительной мере создается в результате процесса интеракции, взаимодействия. Он привел следующий пример: «Откусив ку­сок сахара, мы ощущаем сладкий вкус, который не является свой­ством, принадлежащим ни сахару, ни нам самим. Это ощущение сладости возникает в процессе нашего взаимодействия с сахаром».

– Практически то же наблюдение сделал Гейзенберг в отно­шении атомарных феноменов, которые в классической физике наде­лялись независимыми, объективными свойствами, вставил я. Гейзенберг сумел показать, что, например, электрон может прояв­лять себя как частица и как волна в зависимости от того, как мы на него смотрим. Если вы обратитесь с вопросом к электрону как к частице, то он и дает ответ как частица; если вы обратитесь к нему с вопросом как к волне, то он и ответит как волна. «Естествозна­ние, писал Гейзенберг, не просто описывает и объясняет природу; оно является частью нашего взаимодействия с ней».

Если вся Вселенная подобна сладкому вкусу, заметил Лэйнг, которого нет ни в наблюдателе, ни в наблюдаемом, а это есть функция их отношений, то как вы можете говорить о Вселен­ной так, как если бы она была наблюдаемым объектом? Насколько можно судить по вашим словам, Вселенная со временем каким-то образом развивается?

        Мне очень трудно говорить об эволюции всей Вселенной, признался я, поскольку понятие эволюции подразумевает наличие представления о времени; а если мы говорим о Вселенной как о
целом, мы должны выйти за рамки представлений о линейном вре
мени. По тем же соображениям теряют свой смысл утверждения: «Материя первична, а сознание вторично» или наоборот «Сознание
первично, а материя вторична», поскольку они так же предполага­ют линейное представление о времени, которое неадекватно на космическом уровне.

Вслед за этим Лэйнг обратился к Грофу: «Стэн, мы все знаем, что большую часть своей жизни вы посвятили изучению различных состояний сознания – как необычных, измененных, так и обычных психических состояний. О чем свидетельствуют ваши исследова­ния? Есть ли что-либо такое в ваших наблюдениях и личном опыте, что могло бы открыть для нас нечто принципиально новое?»

Гроф задумался и начал не спеша говорить: «Много лет тому назад я проанализировал тысячи отчетов о сеансах ЛСД-терапии, ставя перед собой, в частности, задачу выявить в них все утверждения, которые касались бы фундаментальных космологических и он­тологических вопросов: «Какова природа Вселенной? Каково проис­хождение жизни и в чем ее смысл? Каким образом сознание связа­но с материей? Кто я и каково мое место во всей схеме мирозда­ния?» Изучая эти материалы, я с удивлением обнаружил, что, по-видимости, никак не связанные между собой переживания людей, проходивших ЛСД-терапию, можно интегрировать и организовать в целостную метафизическую систему, которую я назвал «психодели­ческой космологией и онтологией».

– Картина мира, которая складывается в этой системе, ради­кальным образом отличается от картины мира нашей обыденной жизни, продолжал Гроф. Она основывается на представлении
об Универсальном Разуме, или Космическом Сознании – творческой силе, стоящей за космическим замыслом. Все феномены нашей психической жизни понимаются как экспериментирование с сознанием, осуществляемое Универсальным Разумом в бесконечной твор­ческой игре. Проблемы и парадоксы человеческого существования рассматриваются как хитроумно придуманная система обманов, порожденная Универсальным Разумом и встроенная в космическую игру. Тогда предельным смыслом человеческого существования бу­дет следующее: полностью испытать все состояния сознания, связанные с этим увлекательным приключением в сознании; стать умным участником и партнером в этой космической игре. При таком взгляде сознание не может быть объяснено или выведено из чего-либо другого. Оно есть первичный факт существования, из которо­го проистекает все остальное. Таково вкратце мое кредо. Это миро­воззрение, которое позволяет мне действительно интегрировать мои наблюдения и переживания.

Это краткое, но вдохновенное выступление Грофа, в котором он суммировал самые глубинные аспекты своего психоделического исследования, произвело сильное впечатление. В зале воцарилось глубокое молчание. Лэйнг был первым, кто нарушил тишину поэти­ческим восклицанием: «Жизнь, как купол из разноцветного стекла, скрывает в своих красках, белое свечение вечности». Позднее я уз­нал, что это была цитата из Шелли. Тем временем после еще одной краткой паузы, Лэйнг вновь обратился к Грофу: «Итак, белое сия­ние вечности, исходящее, так сказать, из самой себя, вы это имеете в виду под чистым сознанием? Безусловно, словами мы лишь очень грубо и приблизительно можем что-либо сообщить об этих тайнах мировоззрения. Да и вообще, многое ли мы можем сказать о том, что невыразимо».

Гроф согласился: «Когда люди пребывают в этих особых состо­яниях сознания, их переживания всегда невыразимы. Просто нет таких средств, которые позволили бы описать это. Тем не менее, они вновь и вновь отмечают ощущение, что они добрались до чего-то самого главного, что все их вопросы нашли ответ. Им более не нужно спрашивать о чем-либо и им ничего не нужно объяснять».

Лэйнг снова выдержал паузу и перевел разговор несколько в иное русло. «Позвольте мне выступить с позиции скептика, об­ратился он к Грофу. Несколько минут назад вы сказали, что под действием ЛСД у людей может открываться доступ к знанию, кото­рым они в нормальных условиях не располагают. Например, знание об эмбриональной жизни, почерпнутое из воспоминаний и видений. Но, насколько мне известно, эти неогностические видения ничего нового для развития научной эмбриологии не дали. Таким же обра­зом психоделические переживания обращения в цветок ничего не сообщили интересного для науки ботаники. Не думаете ли вы, что эти психоделические знания должны как-то обогатить науку, если они являются чем-то большим, чем манящие, тонкие иллюзии?»

Совсем не обязательно. Мои наблюдения говорят о том, что переживания, воспроизводящие эмбриональный опыт, способны дать огромную информацию о развитии плода. Я многократно получал  подробнейшую информацию об эмбриональной физиологии, анато­мии, биохимии и т.п. от людей, чьи знания в этой области в нор­мальных условиях были самыми скудными. Но для того, чтобы дей­ствительно внести вклад в развитие эмбриологии, человек, испытавший такого рода переживания, должен быть сам эмбриологом.

Ну что же, было довольно немало врачей, которые принима­ли ЛСД, настаивал Лэйнг. Я не знаю, были ли среди них выдающиеся эмбриологи. Но, во всяком случае, те профессиональ­но подготовленные люди, включая меня, которые прошли через опыт психоделических переживаний, не сообщили в объективных науч­ных понятиях ничего такого, что подходило бы для научной статьи по эмбриологии.

Я думаю, что это все-таки возможно.

– Но структурное соответствие между формами трансформа­ции в гностических видениях и формами трансформации в развитие эмбриона действительно просто поразительно. Даже описание пос­ледовательности фаз нередко абсолютно совпадают. Например, пос­ледователи орфического культа знали, что голова Орфея перене­слась по реке в океан. Но ведь очевидно, что они и догадываться не могли, что мы все, будучи сферами в материнском чреве, приплыли по фаллопиеву каналу в океан матки. Такую параллель никогда не проводили. Довольно любопытно, что действительное описание эмб­рионального развития, например, в тибетских текстах по эмбриоло­гии, не столь точны, как описания в мистических видениях. Воору­жившись микроскопом, мы смогли действительно увидеть соответ­ствие между эмбриональными формами и этими космическими видениями. До тех пор, пока у нас не было микроскопа и мы не могли своими глазами наблюдать извне за эмбриональной жизнью, мы не могли бы установить этого соответствия с видениями изнутри.

Вы могли бы то же самое сказать о тантрических моделях космологии, – добавил Гроф. Многие из них почти абсолютно совпадают с моделями современной астрофизики. Но в действительности, астрофизики лишь относительно недавно пришли к сход­ным представлениям.

В некотором отношении нет ничего удивительно в том, что наиболее, глубинные структуры нашего сознания соответствуют структурам внешнего, структурам Вселенной, задумчиво произ­нес Лэйнг. И все же. Шаманы, может быть, и не раз бывали на Луне, но они так и не захватили с собой парочку лунных камней. В то же время мы не знаем границ возможностей нашего собственного сознания. Мы не способны сказать что-либо определенное о вы­сотах и глубинах нашей психики. Не странно ли это?

Ронни, вступил Гроф. Вы говорили о том, что мы не могли увидеть корреляции между внутренними видениями и «внеш­ними» научными фактами до тех пор, пока у нас не было подходя­щих инструментов. Не согласитесь ли вы с тем, что теперь, когда у нас есть такого рода инструменты, мы должны суметь объединить информацию, идущую от «внешнего опыта», со знанием, получае­мым от объективной науки и технологии, в совершенно новой кар­тине реальности?

Да, конечно, согласился Лэйнг. Я думаю... что созда­ние этого синтеза является самым увлекательным предприятием нашего сегодняшнего сознания. Хотя в сознании всегда все есть с самого начала и до самого конца, оно в то же время развивается, эволюционирует. Эволюционной точкой нашего времени как раз и является возможность синтеза того, что мы видим, наблюдая за вещами извне, с тем, что мы познаем внутри.

Размышляя о Лэйнге

По возвращении из Сарагоссы домой, мысли о Ронни Лэйнге не выходили из моей головы. Его голос продолжал звучать у меня в ушах, и в течение нескольких недель я был способен слово в слово воспроизвести наши разговоры с ним. Я был как зачарованный. Общение с Лэйнгом в Сарагоссе настолько потрясло меня, что мне потребовалось несколько недель, прежде чем я смог сосредоточить свои мысли на чем-либо не связанном с Лэйнгом. Встречи с Бэйтсоном, Грофом и многими другими замечательными людьми дали мне невероятно много и в интеллектуальном, и эмоциональном отноше­нии. То же я могу сказать и о встречах с Лэйнгом. Но все же главное в них был глубокий драматизм. Лэйнг шокировал меня, яростно нападал на меня, ставил передо мной почти неразрешимые задачи, но он принимал меня и многие из моих идей. В итоге у нас сложились очень теплые и глубокие отношения на личностном уров­не, которые продолжаются и по сей день.

После сарагосской конференции я неоднократно посещал Рон­ни в Лондоне, и еще множество раз мы тесно общались с ним на различных конференциях, совместных семинарах и панельных дис­куссиях. Эти новые встречи продолжали обогащать и вдохнов­лять меня, и, кроме того, они значительно углубили мое понимание идей Лэйнга, его работы как психотерапевта и самого его как человека.

Исследование путей, как субъективный опыт человека, опыт его непосредственных переживаний может стать предметом науч­ного изучения в рамках системы новых научных представлений, стояло в центре наших дискуссии в Сарагоссе, и со временем мне стало ясно, что субъективный опыт является ключом к пониманию Лэйнга. Мне кажется, что всю его жизнь можно представить как страстное исследование многоцветной мозаики субъективного опы­та человеческих переживаний – посредством философии, религии, музыки и поэзии, медитации и психоделических веществ, писатель­ской деятельности, работы с больными шизофренией и борьбы с патологией нашего общества. Только через внутренний опыт, под­черкивает Лэйнг, мы раскрываем себя другому, и только он придает смысл нашей жизни. «Опыт сплетает смысл и факт в одно цельное полотно», сказал он во время одного из наших сарагосских раз­говоров, и книга, которую он писал в то время, получила весьма характерное название: «Голос опыта».

Внутреннее переживание, как мне кажется, является ключом к пониманию и терапевтической работы Лэйнга. На долгие годы мне запомнилась история, рассказанная Лэйнгом во время нашей пер­вой встречи в Лондоне, в которой пациент расплакался после само­го обычного, как могло показаться, разговора и сказал, что он впе­рвые в жизни почувствовал себя человеком. В январе 1982 года, когда мы проводили с Лэйнгом наш совместный семинар в Сан-Франциско, я осознал, что эта история является наилучшей иллю­страцией психотерапевтической работы Лэйнга. Его психотерапев­тический подход основывается в значительной степени на невер­бальном общении; он не укладывается в рамки никаких из сущест­вующих психотерапевтических приемов и техник, и по большому счету понять его можно, только если самому непосредственно пере­жить это.

«Для психотерапии, объяснял он на этом семинаре, важ­но сообщение, выражение внутреннего опыта, а не передача объек­тивной информации». И затем, поясняя свою мысль, в качестве примера он описал ситуацию, которая, как мне кажется, выражает самую суть его подхода: «Когда кто-нибудь входит в мой кабинет и застывает на месте, молча и совершенно не двигаясь, я не думаю, что это проявление мутизма у шизофреника с кататонией. Если я задаю себе вопрос: «Почему этот человек не двигается и не говорит со мной?» мне нужно искать сложные психодинамические объяс­нения Я вижу, что человек, стоящий напротив меня абсолютно скован страхом. Он буквально застыл от страха. Почему он застыл от страха? Я не знаю. Да это и не имеет значения. Я должен пока­зать этому человеку всем своим поведением, что ему нечего боять­ся здесь».

Когда я спросил Лэйнга, что он делает, чтобы передать своему клиенту такого рода сообщение, он ответил, что могут быть самые разнообразные действия: «Я могу ходить по комнате, задремать, читать книгу. Если я хороший психотерапевт, то, чтобы мой клиент как бы оттаял, разморозился, я должен показать ему, что я не боюсь его. Это принципиально важно. Если я боюсь своих пациен­тов, мне следует подыскать какую-нибудь иную профессию».

Пока Лэйнг говорил, я представил себе, как он засыпает, сидя напротив шизофреника, и я подумал, что, вероятно, он является единственным психиатром в мире, который мог бы действительно сделать это. Он не испытывал страха перед психотиками, потому что их переживания не казались ему «чуждыми». Он сам странство­вал к самым дальним пределам своей психики, он сам испытал и экстатические радости и ужасы в этом путешествии и способен найти аутентичный отклик, основанный на его собственном опыте, фактически на все, что бы его пациент ни представлял ему. Ответ Лэйнга будет преимущественно невербальным, а его беседа с паци­ентом может показаться внешнему наблюдателю самым обыденным разговором. Он заметил, что в самом деле, было бы трудно отли­чить его общение с шизофрениками от обычного разговора двух обычных людей. «Если разговор начинается, – подметил он, – то вся пресловутая «шизофрения» совершенно испаряется».

В своей психотерапевтической работе Лэйнг использует все огромное богатство своего собственного опыта, потрясающей ин­туиции и способности «быть вместе» с другим человеком, что по­зволяет его психотическим пациентам «свободно дышать» и чувст­вовать себя уютно в его присутствии. Как ни парадоксально, тот же самый Ронни Лэйнг часто заставляет «нормальных» людей чувство­вать себя весьма не в своей тарелке. Я долго размышлял об этом парадоксе и так и не смог по-настоящему разгадать его. Психоти­ческие пациенты чувствуют себя комфортно в присутствии Лэйнга, потому что он показывает им, что он не боится их. Означает ли это, что он вызывает дискомфорт у «нормальных» людей потому, что они пугают его? «Нормальные» люди, как считает Лэйнг, составляют наше безумное общество, и он, кажется, использует ту же ин­туицию и внимание, чтобы вывести их из равновесия.

Две школы дзен

Прошло уже пять лет со времени моих напряженных и плодо­творных разговоров со Стэном Грофом и Р.-Д. Лэйнгом. Когда я оглядываюсь назад, меня одолевает соблазн сравнить различное влияние этих двух необыкновенных людей на мое мышление с дву­мя школами дзен: сосуществуя в японской буддийской традиции, они практиковали радикально различные методы обучения. В школе риндзай, или школе «внезапного просветления», создаются пе­риоды интенсивной концентрации и продолжительного напряжения, ведущих к неожиданным инсайтам, которые обычно запускаются неожиданными драматическими действиями учителя: например, уда­ром палкой или громким криком. В школе сото, или «постепенного просветления», избегают шоковых методов риндзай. Обучение в этой школе направленно на постепенное созревание учеников в прак­тике медитации тихого сидения.

Мне удивительным образом повезло. В течение нескольких лет я испытывал на себе оба метода обучения в моих встречах с двумя выдающимися современными мастерами науки о психике. Мое драматическое взаимодействие с Лэйнгом и тихие сосредоточенные беседы с Грофом вызвали у меня целый ряд творческих озарений, связанных с пониманием путей формирования новой парадигмы в психологии, и, кроме того, оказали громадное воздействие на мое собственное личностное развитие. Уроки, которые я получил от них, можно описать при помощи классического определения дзен-буддизма «особая передача «знания», минующая священные текс­ты, которая указывает прямо на человеческое сознание».

5.  В ПОИСКАХ  РАВНОВЕСИЯ

Карл Саймонтон

Когда я собрался изучать смену парадигм в нескольких облас­тях помимо физики, я в первую очередь обратился к области меди­цины. Для меня этот выбор был естественен, потому что я заинтересовался параллелями в сдвиге парадигм в физике и медицине задолго до того, как приступил к работе над «Поворотным пунк­том». Фактически я убедился в возникновении новой парадигмы в медицине, еще не закончив писать «Дао физики». Я познакомился с новыми холистическими подходами к здоровью и лечению в мае 1974 года, на одной из самых замечательных конференций, которые когда-либо посещал. Это был недельный выездной семинар (Май­ские лекции), который проходил в Англии, в Брунельском универ­ситете под Лондоном, и финансировался несколькими организация­ми под эгидой британских и американских движений по изучению возможностей человека. Предметом конференции была тема «Но­вые подходы к здоровью и исцелению индивидуальные и соци­альные». Помимо основной программы, участвовать в которой были приглашены более пятидесяти человек из Европы и Северной Аме­рики, некоторые докладчики по вечерам читали публичные лекции в Лондоне.

Здесь, на Майских лекциях, я познакомился с Карлом Саймонтоном, который несколько лет спустя стал моим основным экспер­том в работе над «Поворотным пунктом». Тогда же я впервые беседовал с некоторыми другими лидерами зарождающегося холис­тического медицинского движения, с которыми я поддерживал связь в течение последующих лет. Кроме Карла Саймонтона и его жены Стефани, которые представляли свой революционный душевно-те­лесный (mind-body) подход к терапии рака, в состав участников входили: Рик Карлос, молодой юрист, который только что написал книгу «Конец медицины», содержащую радикальную оценку кризи­са здравоохранения; Моше Фельденкрайз, один из наиболее влиятельных проповедников терапии «работы с телом»; Элмер и Эллис Грин, пионеры исследований биологической обратной связи; Эмил Зменак, канадский хиропрактик, чья система тестирования мускулов продемонстрировала его глубокое знание мышечной и нервной систем человека; Нормал Шили, который позже основал Американ­скую ассоциацию холистической медицины, и многочисленная группа исследователей в области парапсихологии и практиков паранормального исцеления, состав которой отражал огромный интерес к подобным явлениям со стороны движения по изучению человеческих возможностей.    

Отличительной чертой данной встречи явилось ощущение эн­тузиазма, испытываемое всеми участниками, которое было вызвано всеобщей уверенностью в том, что в западной науке и философии ожидается колоссальный концептуальный сдвиг в сторону новой медицины, основанной на совершенно иных восприятиях природы человека, его здоровья и болезней. Все собравшиеся исследовате­ли, целители и медики-профессионалы были разочарованы в сло­жившейся системе здравоохранения, развивали и практически при­меняли оригинальные идеи и разрабатывали новые терапевтичес­кие подходы, но, по большей части, не встречались друг с другом ранее. Более того, многие из них до этого момента чувствовали лишь презрение и неприятие со стороны официальной медицины, а здесь же впервые обнаружили широкий круг единомышленников, что не только стимулировало интеллектуально, но и оказывало силь­ную моральную и эмоциональную поддержку. Семинары, дискус­сии, презентации и неформальные встречи, которые обычно про­должались до позднего вечера, излучали такой захватывающий дух приключения, такую широту поиска и чувство товарищества, что надолго остались в нашей памяти.

Теоретическая концепция, которая стала вырисовываться к концу конференции, после недели интенсивных дискуссий, содержала многие элементы той концепции, которую я, несколько лет спустя, буду исследовать, развивать и синтезировать в моей работе над «Поворотным пунктом». Участники встречи были единодушны в том, что сдвиг парадигмы в науке направлен от механистического и редукционистского взгляда на природу человека к Холистическому и экологическому восприятию. Они ясно видели главную причину кризиса современного здравоохранения в механистическом подходе традиционной медицины, основанной на ньютоно-картезианском представлении человеческого тела в виде механизма. Они весьма критически относились к существующей медицине, основанной на больничной системе и ориентированной на лекарства. Многие из участников были уверены, что современная научная медицина до­стигла своих пределов и более неспособна не только улучшить, но и просто поддерживать здоровье общества.

Дискуссии ясно показали, что здравоохранение будущего должно выйти за рамки традиционной медицины, с тем чтобы иметь дело с огромной системой явлений, которые влияют на здоровье. Это не значит, что следует отказаться от изучения биологических аспек­тов болезни, в котором так преуспела медицинская наука. Эти ас­пекты следует связать с общими физическими и психологическими условиями существования человека в природе и обществе.

В результате дискуссий возникла система новых концепций, которая позволит сформировать основу грядущей холистической системы здравоохранения. Базой одной из этих концепций являлось признание сложной взаимозависимости между разумом и те­лом в здоровье и болезни, предполагающей «психосоматический» подход ко всем формам терапии. Другая концепция состояла в реа­лизации фундаментальной взаимосвязи между людьми и окружаю­щей средой и соответственно в углублении понимания социальных и экологических аспектов здоровья. Оба вида взаимосвязи меж­ду разумом и телом и между организмом и средой часто обсуж­дались на языке энергетических структур. Индийская концепция праны и китайская концепция ци часто упоминались в качестве традиционных терминов для обозначения этих «тонких», или «жиз­ненных энергий». В этих традиционных дисциплинах болезнь рас­сматривается как результат изменения структур энергии и приме­няется терапевтическая методика для влияния на энергетическую систему тела. Изучение нами этих концепций привело к длитель­ным и увлекательным беседам о йоге, психических феноменах и о других эзотерических предметах, которые занимали значительную часть конференции. Для меня самым волнующим и трогательным событием во время Майских лекций стала встреча с Карлом и Сте­фани Саймонтон. Помню, как я в первый день сидел с ними за одним столом и, не будучи знаком, лихорадочно старался завязать беседу с этой молодой и очень элегантной парой из Техаса. Они, казалось, не имели ничего общего с моим миром 60-х. Но мое впе­чатление о них совершенно изменилось, как только они заговорили о своей работе. Я понял, что они никогда не сталкивались с контр­культурой только потому, что полностью посвятили свою жизнь разработке новой терапии раковых заболеваний и у них не остава­лось времени на что-либо еще. Их работа включала широкое изуче­ние медицинской и психологической литературы, постоянную апро­бацию и совершенствование новых идей и методов, отчаянную борьбу за признание в медицинском мире и, прежде всего, постоянное тес­ное общение с маленькой группой пациентов, признанных неизлечимыми традиционными средствами медицины.

За время своих уникальных исследований Саймонтоны устано­вили сильные эмоциональные связи со своими пациентами, проводя бесконечные ночи у их постели, смеясь и плача вместе с ними, борясь вместе с ними за возвращение здоровья, радуясь их успехам и окружая нежной заботой умирающих. Я чувствовал, что теорети­ческая концепция Саймонтонов, еще весьма необычная для того времени, открывает огромные возможности для всей медицины. Они говорили о своих пациентах с такой преданностью и таким глубо­ким чувством, что я был растроган до слез. В своей лекции Карл Саймонтон поделился своими открытиями в исследованиях, кото­рые он проводил как онколог, специализирующийся в области ра­диационной терапии. «Природа изучаемого мной предмета противо­речива. Это роль, которую играет сознание в зарождении и изле­чении рака». Он рассказал нам, что в литературе содержится доста­точное количество подтверждений роли эмоционального стресса в возникновении и развитии рака. Он так же привел несколько дра­матичных случаев из своей практики, которые подкрепляли его те­зис. «Вопрос не в том, существует ли связь между эмоциональным стрессом и раком, заключил он, а скорее в том, в чем состоит конкретная связь между этими двумя явлениями».

Затем Саймонтон описал характерные особенности историй болезни и эмоциональные реакции онкологических больных, кото­рые привели их к понятию «личности, предрасположенной к раку». Другими словами, существует такая модель поведения в ответ на стресс, которая в значительной мере приводит к заболеванию ра­ком, в то время как известно, что существует модель, приводящая к сердечным заболеваниям. «Я подтвердил существование таких лич­ностных факторов в своих исследованиях, докладывал Саймон­тон, – кроме того, мои убеждения еще более подкрепляются моим личным опытом. В возрасте семнадцати лет у меня был рак, и те­перь я вижу, насколько моя личность тогда соответствовала клас­сическому описанию».

В методике лечения Саймонтона основной упор делается на изменение у пациента системы знаний о природе рака. Он привел популярный образ этого заболевания в виде внешнего врага, завое­вывающего и разрушающего тело. Так создается убеждение, что больной не может, или почти не может, контролировать этот про­цесс. В противоположность этому широко распространенному об­разу, опыт Саймонтона подсказывал ему, что именно система убеж­дений пациента и врача наиболее существенна для успеха терапии и может успешно применяться для поддержки возможностей боль­ного к самоисцелению.

«Нетрадиционные методы, которые я использовал при лечении рака, в добавление к радиационным, пояснял он, это релакса­ция и воображение». Он рассказывал, что он обеспечил своих паци­ентов полной и детальной информацией об их заболевании и мето­дах лечения, а затем во время регулярных встреч просил их изобра­зить весь процесс в той форме, которая для них наиболее приемле­ма. С помощью такого метода направляемой визуализации, пациен­ты начинают активизировать свою мотивацию к выздоровлению и развивать позитивное отношение, что чрезвычайно важно для про­цесса лечения.

Стефани Мэтьюз-Саймонтон, опытный психотерапевт, допол­няла доклад своего мужа подробными отчетами о психологических консультациях и сеансах групповой психотерапии, которые они проводили вместе для того, чтобы помочь своим пациентам иденти­фицировать и решить эмоциональные проблемы, лежащие в основе их недуга. Как и ее муж, Мэтьюз-Саймонтон была систематична и обстоятельна в своем докладе, и великолепна, когда говорила о своей сильнейшей личностной самоотдаче.

К концу конференции я почувствовал такую благодарность к Саймонтонам за то, что они делают, что предложил показать им Лондон в знак моей признательности. Они с радостью приняли мое приглашение, и мы провели очень приятный день вместе, прогули­ваясь, делая покупки и отдыхая от напряженных дискуссий про­шедшей недели.

Маргарет Локк

Майские лекции открыли мне новый, чарующий мир холисти­ческой медицины в то время, когда его основатели только начинали объединять свои усилия и формировать то, что позже назовут хо­листическим здравоохранением. Дискуссии той недели совершенно убедили меня в том, что изменение мировоззрения, которое я опи­сывал в «Дао физики», является частью более обширной культур­ной трансформации. К концу недели я с волнением ощутил, что в ближайшие годы я буду принимать активное участие в этой транс­формации.

Однако в то время я был слишком занят, заканчивая работу над своей книгой, и не думал над исследованием более широкого контекста сдвига парадигмы. Это случилось двумя годами позже в США, когда я стал читать лекции о параллелях между современной физикой и восточным мистицизмом. На своих лекциях я встречался с представителями различных дисциплин, которые отмечали, что сдвиг от механистической к холистической концепции происходит в их областях так же, как и в современной физике. Большинство их были медиками-профессионалами, и поэтому мое внимание опять было привлечено к медицине и здравоохранению.

Первый импульс к систематическому изучению параллелей между сдвигом в физике и медицине исходил от Маргарет Локк, медика-антрополога. Я познакомился с ней в Беркли, где читал фа­культативный курс по «Дао физики». После лекции по «бутстрэпной» физике Чу, одна женщина с заметным английским акцентом, часто участвовавшая в аудиторных дискуссиях, сделала удивительное замечание. «Знаете, сказала она с иронической улыбкой, эти диаграммы взаимодействия частиц, которые вы сегодня нарисо­вали на доске, очень напоминают мне диаграммы акупунктуры. Не знаю, можно ли это считать большим, нежели простое совпадение». Я был заинтересован этим замечанием, и, когда я осведомился о ее знаниях в области акупунктуры, она рассказала мне, что ее диссер­тация по медицинской антропологии была посвящена использова­нию классической китайской медицины в современной Японии. Во время моего курса «Дао физики» она часто вспоминала филосо­фию, лежащую в основе китайской медицинской системы.

Эти замечания открыли мне волнующую перспективу. Из Май­ских лекций я вспомнил, что сдвиг парадигмы в физике имеет ряд важных приложений в медицине. Я также знал, что мировоззрение новой физики во многом сходно с классической китайской филосо­фией. Наконец, я осознавал, что в китайской культуре, как и во многих традиционных культурах, знания о человеческом разуме и теле и практика лечения являются неотъемлемыми частями натурофилософии и духовной традиции. Действительно, учитель тай-цзы, наставлявший меня в древнекитайском военном искусстве, которое, в большей степени, чем что-либо еще, является формой меди­тации, был также специалистом по травам и акупунктуре и всегда подчеркивал связь между принципами тай-цзы и принципами фи­зического и душевного здоровья. Мне казалось, что Локк теперь вводила важное звено в эту цепочку аргументации, отмечая парал­лели между философскими системами физики и китайской медици­ны. Я, естественно, был очень заинтересован в обсуждении с ней идей и пригласил ее на чай и беседу.

Маргарет Локк сразу мне понравилась, а когда она пришла ко мне в гости, мы обнаружили много общего. Мы принадлежа­ли к одному поколению, на нас обоих сильно повлияли социальные движения 60-х, оба разделяли глубокий интерес к восточ­ной культуре. Я сразу же почувствовал себя с ней очень удобно не только потому, что она напоминала мне моих английских дру­зей, но и потому, что наши системы мышления были очень сход­ны. Как и я, Локк являлась примером холистического, системно­го мыслителя, осуществлявшего синтез идей и стремящегося к интеллектуальной строгости и ясности выражений. Когда я по­знакомился с ней, ее профессиональная область, медицинская антропология, была достаточно новой дисциплиной, и в настоя­щее время она зарекомендовала себя в качестве одного из веду­щих специалистов в этой области Ее исследования по практике традиционной восточной медицины в сегодняшней урбанизиро­ванной Японии явились настоящим открытием. Вместе с мужем и двумя маленькими детьми она провела два года в Киото, обща­ясь с десятками врачей, пациентов, членов их семей (она бегло говорит по-японски) и посещая клиники, аптеки лекарственных трав, традиционные медицинские школы и церемонии исцеления в древних храмах и святынях, все это для того, чтобы охва­тить и испытать на себе весь диапазон традиционной восточно-азиатской медицинской системы. Ее работы привлекли огромное внимание в США, причем не только среди ее коллег антрополо­гов, но также и в расширяющемся круге практиков холистичес­кой медицины, которые признали ее подробный и ясный доклад о взаимодействии традиционной восточной и современной за­падной медицины в сегодняшней Японии в качестве содержа­тельного и ценного источника информации.

Во время нашей первой беседы меня больше всего интересовал поиск новых параллелей между мировоззрением, вытекающим из новой физики, особенно из «бутстрэпной» физики, которой я сам занимался, и классическим китайским взглядом на природу челове­ка и его здоровье.

«Представления китайцев о теле всегда были исключительно функциональны, начала Локк. Упор делался всегда не на ана­томическую точность, а на взаимосвязанность всех частей». Она пояснила, что китайская концепция физического органа соответст­вует понятию о целостной функциональной системе, которую сле­дует рассматривать во всей полноте. Например, понятие легких включает не только сами легкие, но и весь респираторный тракт, носовую полость, кожу и выделения, связанные с этими органами.

Из книг Джозефа Нидэма я помнил, что китайская философия в целом, больше занимается взаимосвязью вещей, чем разложени­ем их на основные элементы. Локк согласилась и добавила, что китайское восприятие, которое Нидэм назвал «коррелятивным мыш­лением», делает основной упор на синхронистическое структуриро­вание, а не на причинные связи. С точки зрения китайца (согласно Нидэму), вещи ведут себя определенным образом, потому что во взаимосвязанной Вселенной их позиции таковы, что они наделены внутренней природой, которая делает их поведение неизбежным.

Для меня было очевидно то, что такой взгляд на природу очень близок концепции новой физики, и я также знал, что это подобие усиливается тем фактом, что китайцы изначально наделяли систе­му взаимоотношений, которую они изучали, внутренней динами­кой. «Это так же верно и для китайской медицины, отмечала Локк. Каждый индивидуальный организм, как и космос в целом, рассматривается пребывающим в состоянии постоянного течения и изменения, и китайцы также верили, что все события в природе в физическом мире, а также в психологических и социальных об­ластях имеют циклический характер».

Очевидно, это колебания между «инь» и «ян», заметил я.

Совершенно верно, и очень важно осознать, что в китайской традиции понятие «ничто» адекватно понятиям «только инь» или «только ян». Все природные явления это проявление непрерыв­ных колебаний между двумя полюсами, и все превращения проис­ходят постепенно и в целостной прогрессии. Природный порядок это один из примеров динамического равновесия между «инь» и «ян».

Здесь мы начали долгую дискуссию о значениях этих древних китайских терминов, и Локк сказала мне, что лучшую из известных ей интерпретаций дал Манфред Поркерт в своем обширном исследовании, посвященном китайской медицине. Она рекомендовала мне изучить труд Поркерта. Она объяснила, что, наряду с Нидэмом, он один из немногих западных ученых, который может читать китай­скую классику в оригинале. Согласно Поркерту, «инь» соответству­ет всему сжимающемуся, отзывчивому и консервативному; «ян» всему расширяющемуся, агрессивному и любознательному.

В дополнение к системе «инь-ян», продолжала Локк, китайцы использовали систему под названием «у-син». Она приме­нялась для описания великого структурированного порядка космо­са. Обычно это название переводят как «пять эволюционных фаз», что гораздо точнее передает китайскую идею динамических свя­зей». Локк объяснила, что из пяти фаз возникла система сложного соответствия, которая охватывала всю Вселенную. Времена года, атмосферные явления, цвета, звуки, части тела, эмоциональные состояния, социальные отношения и множество других явлений классифицировались по пяти типам, соответствующим пяти фазам. Когда теория пяти фаз была объединена с циклами «инь-ян», в результате появилась сложная система, в которой каждый аспект Вселенной описывался как строго определенная часть динамически структурированного целого. Эта система послужила теоретическим фундаментом для диагностики и лечения болезней.

Как понимается болезнь в китайской традиции? спросил я.

Болезнь это нарушение равновесия, которое возникает, когда «ци» не циркулирует должным образом. Как вам известно, это еще одно важное понятие в китайской натурофилософии. До­словно оно переводится как «пар». В древнем Китае его употребля­ли для обозначения жизненного духа, энергии, одушевляющей кос­мос. Течение и колебание «ци» поддерживает в человеке жизнь. Существуют определенные траектории движения «ци», известные как меридианы, вдоль которых лежат точки акупунктуры.

Локк рассказала мне, что с точки зрения западной науки, име­ется множество подтверждений тому, что точки акупунктуры обла­дают другим электрическим сопротивлением и термочувствительностью, в отличие от других участков поверхности тела, но, тем не менее, существование меридианов научно не подтверждено.

Ключевое понятие в китайской концепции здоровья, продолжала она, это понятие равновесия. Классики утверждают, что болезнь появляется тогда, когда в теле нарушается равновесие и «ци» не может циркулировать естественным образом.

То есть они не рассматривают болезнь как внешнюю сущ­ность, которая завоевывает тело, как привыкли понимать это мы?

Да, это так. Хотя этот аспект причины болезни принимает­ся во внимание, недомогание, по их мнению, определяется характе­ром причин, ведущим к дисгармонии и неравновесию. Однако она также утверждает, что для природы всех вещей, включая челове­ческое тело, характерен гомеостаз. Другими словами, существует природное стремление к восстановлению равновесия. Вхождение и выход из равновесия рассматривается как природный процесс, ко­торый протекает постоянно в течение всего жизненного цикла, и в классических текстах не проводится четкая граница между здоро­вьем и заболеванием. Оба состояния рассматриваются как естественные составляющие континуума, как аспекты одного колебатель­ного процесса, в котором индивидуальный организм постоянно из­меняется в связи с изменениями окружающей среды.

Меня поразила такая концепция здоровья, и, как всегда случа­лось со мной при изучении китайской философии, я был глубоко тронут ее экологической мудростью. Маргарет Локк согласилась, когда я заметил, что китайская философия как будто черпает силы в экологическом сознании.

–  О да, безусловно, сказала она. Человеческий организм всегда рассматривается и как часть природы, и как объект постоянного взаимодействия природных сил. В классической традиции особое внимание уделяется сменам времен года, и их влияние на организм описывается весьма подробно. Как доктора, так и простые люди обращают особое внимание на изменения погоды, в том числе и на сезонные, и используют превентивную медицину. Знаете, в
Японии я наблюдала, что даже маленьких детей учат уделять особое внимание переменам погоды и смене времен года и следить за реакцией организма на эти перемены.

Краткое изложение принципов китайской медицины помогло мне понять, почему китайцы, как я неоднократно слышал, уделяют такое внимание предотвращению болезни. Система медицины, ко­торая рассматривает равновесие и гармонию с окружающей средой как основу здоровья, должна делать акцент на предупредительных мерах.

Да, конечно, согласилась Локк. И следует добавить, что согласно китайским верованиям, долг каждого человека состоит в том, чтобы поддерживать свое здоровье, ухаживая за своим организмом; соблюдать законы общества и жить в соответствии с законами Вселенной. Недомогание рассматривается как предупреж­дение о недостатке заботы со стороны человека.

В чем же тогда заключается роль врача?

Она совершенно отличается от роли врача на Западе. В западной медицине врач с самой высокой репутацией это специ­алист, детально изучивший одну конкретную часть организма. В китайской медицине идеальный доктор это мудрец, который зна­ет, как взаимодействуют все части Вселенной, который имеет инди­видуальный подход к каждому пациенту и тщательнейшим образом регистрирует общее состояние сознания и тела больного и его связь с природным и социальным окружением. Что же касается лечения, предполагается, что только его незначительная доля инициируется врачом и происходит в присутствии врача. Как врачи, так и пациен­ты рассматривают терапевтические методы как своего рода катали­затор для процесса естественного исцеления.

Китайская концепция здоровья и медицины, контуры которой набросала мне Локк в нашей первой беседе, казалось, полностью соответствовала новой парадигме, вытекающей из современной физики. Она также гармонировала со многими идеями, которые за­помнились мне со времени дискуссий на Майских лекциях. Тот факт, что ее концепция происходит из другой культуры, меня не беспокоил. Я был уверен, что Локк, будучи антропологом и внима­тельно изучив применение классической китайской медицины в ус­ловиях современной Японии, сможет показать мне, как применить ее основные принципы к холистическому здравоохранению в нашей культуре. Фактически я собирался изучить этот вопрос детально в наших с ней будущих беседах.

Изучая «ци» с Манфредом Поркертом

Среди тех китайских понятий, которые мы обсуждали с Локк в нашей первой беседе, понятие щи» вызывало у меня особую сим­патию. Оно часто встречалось мне при изучении китайской философии и было также знакомо по терминологии боевых искусств. Я знал, что его обычно переводят как «энергия» или «жизненная энер­гия», но я чувствовал, что эти термины не раскрывают адекватно суть этого понятия. Так же как и в отношении юнгианского терми­на «психическая энергия», меня больше всего интересовало то, как «ци» связано с концепцией энергии в физике, в которой она являет­ся количественной мерой активности.

Следуя совету Локк, я изучил некоторые из работ Поркерта, но нашел их чрезвычайно трудными для понимания из-за очень спе­цифической, в основном латинской, терминологии, которую он со­здал для перевода китайских медицинских терминов. Только не­сколько лет спустя, познакомившись с теорией систем, после моих бесед с Бэйтсоном и Янчем, я приблизился к пониманию китайской концепции «ци». Так же как китайская натурофилософия, медици­на, современная система теории жизни рассматривает живой орга­низм в виде многочисленных взаимозависимых колебаний. Мне ка­залось, что понятие «ци» используется китайцами для описания целостной модели всех этих многочисленных колебательных про­цессов.

Когда я наконец закончил главу «Целостность и здоровье» кни­ги «Поворотный пункт», я включил в нее интерпретацию «ци», которая отражала мое специфическое понимание как древнекитай­ской медицинской науки, так и мировоззрение современной теории систем:

«Ци» не субстанция, оно даже не имеет чисто количественно­го значения, как энергия в нашем научном понимании. Оно очень тонко используется в китайской медицине для описания различ­ных структур потоков и колебаний в человеческом организме, а также непрерывных обменов между организмом и окружающей средой. «Ци» не связано с потоком какой-либо конкретной суб­станции, а скорее олицетворяет сам принцип потока, который в китайской традиции всегда имеет циклический характер.

Три года спустя после написания этого отрывка я был пригла­шен выступить на конференции, устроенной Фондом традиционной акупунктуры, на которой, к моей великой радости, должен был выступать Манфред Поркерт. Встретив Поркерта на конференции, я был поражен тем, что он оказался всего лишь несколькими годами старше меня. Его огромная эрудиция и многочисленные публика­ции создали в моем сознании образ почтенного ученого, вроде Джо­зефа Нидэма, которому должно быть не менее семидесяти лет. Вместо этого, я встретил моложавого, энергичного и очаровательного муж­чину, который сразу же вступил со мной в оживленную беседу. Естественно, мне было исключительно интересно обсудить с Поркертом основные понятия китайской медицины, и особенно поня­тие «ци», которое долгие годы привлекало мое внимание. Я сказал ему о своем желании и, без формальностей приступив к делу (что не раз сослужило мне хорошую службу в прошлом), спросил, не согласится ли он участвовать в публичной дискуссии в рамках конференции. Он сразу же согласился, и на следующий день был орга­низован наш диалог на тему «Новый взгляд на реальность и приро­да «ци».

Когда я сел напротив Манфреда Поркерта перед аудиторией в семьсот человек, я понял, как безрассудно я поступил, поставив себя в такое положение. Ведь мои познания в китайской медицине и философии были весьма ограничены, а здесь я собирался обсуж­дать эти предметы с одним из крупнейших западных исследовате­лей в этой области. Более того, эта беседа должна состояться не с глазу на глаз, за чашечкой кофе, а публично, перед большой груп­пой профессиональных акупунктуристов. Тем не менее я не был напуган. В отличие от моих бесед со многими другими замечатель­ными людьми, которые составляют суть моего повествования, эта беседа проходила два года спустя после того, как я закончил «По­воротный пункт». Я ассимилировал системный взгляд на жизнь, полностью интегрировал его в свое мировоззрение и положил его в основу своего видения новой парадигмы; я был готов и рад исполь­зовать эту новую концепцию для исследования широкого круга по­нятий. Какая предоставлялась замечательная возможность углубить свое понимание, соревнуясь в познаниях с самим Поркертом!

В начале дискуссии я дал краткий обзор системного взгляда на жизнь, особо подчеркивая важность конкретных паттернов органи­зации, необходимость процессуального мышления и центральную роль колебаний в динамике живых систем. Поркерт подтвердил мое понимание того, что китайское мировоззрение также рассматрива­ет колебание как основное динамическое явление. Итак, подготовив почву для дискуссии, я сразу перешел к сути дела природе «ци».

В таком случае колебание, очевидно, является важнейшим проявлением динамики, которое китайские мыслители наблюдали в природе. Чтобы систематизировать свои наблюдения, они пользова­лись понятием «ци», которое довольно сложно. Что такое «ци»? Как я понимаю, это просто китайское слово.

Конечно, ответил Поркерт, Это древнее слово.

Что оно обозначает?

Оно обозначает направленное, упорядоченное движение; оно не относится к беспорядочному движению.

Объяснение Поркерта показалось мне слишком изощренным, и я попытался найти более простое, конкретное значение термина.

–  Не существует ли такого обыденного контекста, в котором «ци» можно легко перевести?

Поркерт покачал головой.

Прямого перевода нет. Вот почему мы его избегаем.  Даже ученые, которые не очень заботятся об использовании западных эквивалентов, не переводят «ци».

Не могли бы вы рассказать нам о некоторых его значениях? настаивал я.

– Это все, что я могу сделать. «Ци» близко тому, что обозна­чается нашим термином «энергия». Оно близко, но это не эквива­лент. Термин «ци» всегда подразумевает качество, и таким качест­вом является определение направления. «Ци» предполагает направ­ленность, движение в определенном направлении. Это направление может быть выражено явно: например, когда китайцы говорят «дзан ци», они имеют в виду «ци», движущееся по функциональным орби­там, называемым «дзан».

Я заметил, что Поркерт использует термин «функциональная орбита» вместо традиционного перевода «орган», чтобы подчерк­нуть, что «дзан» относится больше к набору функциональных свя­зей, чем к изолированной физической части организма. Я также знал, что эти функциональные орбиты в китайской традиции связа­ны с системой каналов, обычно называемых «меридианами», для которых Поркерт выбрал термин «синартерии». Поскольку я часто слышал, что меридианы служат проводниками «ци», мне было инте­ресно услышать мнение Поркерта на этот счет.

Когда вы говорите о каналах, попытался уточнить я, на ум сразу приходит идея, что нечто должно течь по этим каналам и что этим нечто является «ци».

Да, кроме всего прочего.

– В таком случае, «ци» – это субстанция, обладающая теку­честью?

Нет, безусловно, это не субстанция.

Так как Поркерт не попытался опровергнуть ни одно из моих предварительных замечаний относительно «ци», я приготовился изложить ему свою интерпретацию на основе современной теории систем.

–  С системной точки зрения, – начал я осторожно, – я бы сказал, что любая живая система характеризуется многочисленны­ми колебаниями. Эти колебания имеют различную относительную интенсивность, имеются также различные направленности и множество других наблюдаемых свойств. Мне кажется, что в «ци» есть что-то от нашей современной концепции энергии, в том смысле, что оно связано с процессом. Но оно не обладает количественными характеристиками, вероятно, оно является качественным описани­ем динамической модели, модели процессов.

Совершенно верно. Фактически «ци» передает паттерны. В даосских текстах, которые по своей сути созвучны медицинской традиции и которые я изучал в самом начале своих исследований, термин щи» выражает эту передачу и сохранение паттернов.

Теперь, когда стало понятно, что оно используется как ин­струмент для описания динамических паттернов, вправе ли мы ска­зать, что «ци» это теоретическое понятие? Или где-то существу­ет нечто, что является «ци»?

В этом смысле, это теоретическое понятие, согласился Поркерт. Это гибкое и рациональное понятие в китайской меди­цине, науке и философии. Но в повседневном языке это, конечно, не так.

Я был польщен, что Поркерт, в основном, одобрил мою интер­претацию «ци», и я также понял, что он придал ей большую стро­гость, введя понятие направленности. Для меня это было ново, и я захотел вернуться к этой теме для дальнейшего уточнения.

Вы упомянули, продолжал я, что качественный аспект «ци» заключается в его направленности. Мне кажется, что это не­сколько узкое использование понятия качества. Ведь в общем смысле качество может обозначать все виды вещей.

Да. В течение почти двадцати лет я употреблял понятие качества в ограниченном смысле, как дополнение к количеству. Качество в этом смысле относится к определенной или определяе­мой направленности, направленности движения. Видите ли, мы имеем здесь дело с двумя аспектами реальности: массой, которая статична и фиксированна, которая имеет протяженность и накапливается, и движением, которое динамично и не имеет протяженности. Для меня качество относится к движению, процессам, функциям или к изме­нению, особенно к жизненным изменениям, которые так важны в медицине.

Итак, направление важнейший аспект качества. Единст­венный ли?

Да, единственный.

В этот момент, по мере того как понятие «ци» все больше и больше прояснялось, я подумал о другом фундаментальном понятии китайской философии, концепции пары противоположных по­люсов «инь» и «ян». Я знал, что это понятие используется в китай­ской культуре для придания идее циклических моделей определен­ной структуры посредством создания двух полюсов, которые огра­ничивают все циклы перемен. Комментарии Поркерта по поводу качественного аспекта щи» убедили меня в том, что направлен­ность также важна для понятий «инь» и «ян».

Безусловно, согласился Поркерт. Эта терминология предполагает направленность даже в оригинальном, архаическом смысле. Изначально «инь» и «ян» обозначали два аспекта горы, теневую сторону и солнечную сторону. Здесь содержится понятие направленности движения солнца. Гора одна и та же, но аспекты меняются из-за движения солнца. А когда вы говорите об «инь» и «ян» в медицине, это тот же самый человек, тот же индивидуум, но функциональные аспекты меняются с течением времени.

Таким образом, качество направленности имеется в виду и тогда, когда термины «инь» и «ян» используются для описания цик­лического движения и когда вы имеете множество движений, фор­мирующих взаимосвязанную динамическую систему, и вы получае­те динамический паттерн, и это есть «ци»?

Но когда вы описываете такой динамический паттерн, недо­статочно определить только направления; чтобы получить целост­ный паттерн, следует описать взаимосвязи.

О, да. Без взаимосвязи не будет «ци», потому что «ци» не пустой воздух. Это структурированная модель взаимосвязей, кото­рые определяются направленным способом.

Я почувствовал, что нам уже не удастся ближе подойти к опре­делению «ци» в западных терминах, и Поркерт согласился. В фи­нальной части беседы мы затронули несколько других параллелей между системным взглядом на жизнь и китайской медицинской тео­рией, но ни один из этих вопросов не взволновал меня так глубоко, как наше совместное усилие прояснить понятие «ци». Это был ин­теллектуальный поединок изумительной строгости и красоты; та­нец двух умов в поисках понимания, который доставил огромное наслаждение нам обоим.

Уроки восточно-азиатской медицины

Между моей первой беседой с Маргарет Локк и моей дискус­сией с Манфредом Поркертом пролегает семь лет интенсивных исследований. С помощью многочисленных друзей и коллег мне уда­лось постепенно собрать вместе различные фрагменты новой кон­цептуальной системы холистического подхода к здоровью и исцеле­нию. Необходимость такого подхода стала очевидной для меня еще со времени Майских лекций, и после встречи с Локк я стал заме­чать контуры новой концепции, которая должна будет постепенно проясняться через несколько лет. В своей окончательной формули­ровке она должна была представить системный подход к здоровью, соответствующий системному взгляду на жизнь, но в те далекие дни 1976 года я был еще очень далек от такой формулировки.

Философия классической китайской медицины казалась мне очень привлекательной, поскольку она полностью отвечала тому мировоззрению, которое я исследовал в «Дао физики». Серьезная проблема заключалась в том, в какой степени китайскую систему можно адаптировать к нашей западной культуре. Мне очень хоте­лось обсудить это с Локк, и несколько недель спустя после нашей первой встречи я опять пригласил ее на чай с целью поговорить об этой конкретной проблеме. К тому времени мы с Маргарет уже достаточно хорошо знали друг друга. Я пригласил ее в качестве лектора на мой семинар «За пределами механистического мировоз­зрения», организованный в Беркли. Я познакомился с ее мужем и детьми и провел много часов, слушая замечательные рассказы о их встречах с японской культурой.

Локк сразу же предупредила меня о подводных камнях при сравнении медицинских систем из различных культур. «Любая ме­дицинская система, утверждала она, является продуктом ис­тории и существует внутри конкретного экологического и культур­ного контекста. Это относится и к западной медицине. Если этот контекст изменяется, то меняется и медицинская система. На нее будут влиять экономические, политические и философские концеп­ции. Поэтому любая система здравоохранения уникальна в конкрет­ную эпоху и в конкретном контексте».

Осознав эту ситуацию, я выразил сомнение по поводу пользы изучения медицинских систем других культур.

Я сильно сомневаюсь в полезности любой медицинской сис­темы в качестве модели для другого общества, — ответила Локк, – и фактически мы не раз были свидетелями того, как западная медицина «ударяла в грязь лицом» в развивающихся странах.

Может быть, предположил я, цель межкультурных сравнений состоит в том, чтобы использовать другие системы не как модели для нашей культуры, а скорее как зеркало, с помощью которого мы можем понять преимущества и недостатки нашего соб­ственного подхода.

Это действительно может быть очень полезным, согласи­лась Локк, и, знаете, вы убедитесь, что не все традиционные, культуры применяли холистический подход к здравоохранению.

Это замечание показалось мне весьма интересным.

–  Даже если подходы этих традиционных культур не являются холистическими, заметил я, их сегментированные или ре­дукционистские методы могут отличаться от тех, что доминируют в нашей современной научной медицине. И понять эту разницу, очевидно, бывает очень полезно.

Локк согласилась со мной и в качестве иллюстрации рассказа­ла мне историю о традиционной церемонии исцеления в Африке, во время которой лечили кого-то от порчи. Целитель собрал всю де­ревню на продолжительный политический митинг, на котором все население разделилось по родам, каждый из которых выдвинул свои обвинения и требования. В это время больной лежал на обочине дороги, обделенный вниманием. «Вся процедура имела, в первую очередь, социальный характер, пояснила Локк. Больной явля­ется просто символом конфликта внутри общества; и лечение в этом случае, конечно, не было холистическим».

Эта история привела нас к долгой и интересной беседе о шама­низме, области, которую Локк изучала достаточно подробно, но которая мне была совершенно незнакома. «Шаман, рассказала она мне, это мужчина или женщина, которая по своей воле спо­собна войти в необычное состояние сознания для того, чтобы уста­новить контакт с миром духов от имени членов его или ее сообще­ства». Локк настаивала на исключительной важности последней части определения, и она также подчеркивала тесную связь между социальным и культурным окружением пациента и шаманскими идеями о причинах болезни. В то время как внимание западной научной медицины всегда было сосредоточено на биологических механизмах и физиологических процессах, которые служат призна­ками болезни, основной объект шаманизма социокультурный контекст, в котором возникает болезнь. Динамика болезни либо вообще игнорируется, либо ей придается второстепенное значение. Когда западного врача спрашивают о причинах заболевания, объяс­няла Локк, он говорит о бактериях или физиологических нарушени­ях; а шаман, вероятно, расскажет о зависти, ревности и жадности, ведьмах и колдунах, о прегрешениях членов семьи больного или о чем-нибудь еще, в чем они или его семья нарушили моральные ус­тои.

Этот комментарий надолго запомнился мне и годы спустя очень помог мне осознать, что центральной теоретической проблемой со­временного здравоохранения является разделение понятий, относя­щихся к процессам болезни и источникам болезни. Вместо того чтобы выяснить причины заболевания и попытаться изменить усло­вия, которые ее вызвали, медики-исследователи фокусируют свое внимание на механизмах протекания болезни, с тем чтобы на них можно было воздействовать. В современном медицинском мышле­нии именно эти механизмы, а не источники часто рассматриваются как причина болезни.

Пока Локк говорила о шаманизме, она часто ссылалась на «ме­дицинские модели» традиционных культур, как она делала и ранее при обсуждении классической китайской медицины. Это меня не­сколько смущало, особенно когда я вспоминал, что участники Май­ских лекций часто упоминали понятие «медицинская модель» в свя­зи с западной научной медициной. Поэтому я попросил Локк пояс­нить мне эту терминологию. Она предложила мне, при ссылке на теоретические основы современной медицины, употреблять термин «биомедицинская модель», так как в нем отражен тот акцент на биологические механизмы, которые отличает современный запад­ный подход от медицинских моделей других культур и от моделей, сосуществующих с ним в нашей собственной культуре.

«В большинстве сообществ существует плюрализм медицин­ских систем и взглядов, пояснила Локк. Даже в наше время шаманизм все еще является важной медицинской системой в боль­шинстве стран с преобладанием сельской местности. Кроме того, шаманизм все еще очень живуч в крупнейших городах мира, осо­бенно в тех, где живет много недавних иммигрантов». Она также сказала мне, что она предпочитает говорить «космополитическая», а не «западная» медицина, и «восточно-азиатская», а не «классичес­кая китайская» медицина». Эти термины дают лучшее представле­ние о масштабе распространения этих систем.

Теперь мы подошли к моменту, когда я мог задать Локк вопрос, который интересовал меня больше всего: «Как мы можем использо­вать уроки восточно-азиатской медицины для развития системы холистического здравоохранения в нашей культуре?»

На самом деле вы задаете два вопроса, ответила она. В какой степени восточно-азиатская модель холистична и какой из ее аспектов может быть использован в нашем культурном контекс­те.

Я еще раз поразился четкости и систематичности подхода Локк и попросил ее прокомментировать первый аспект проблемы – хо­лизм в восточно-азиатской медицине.

– Здесь было бы полезно различить два вида холизма, – заме­тила она. – В более узком смысле холизм состоит в рассмотрении всех аспектов человеческого организма в их взаимосвязи и взаимо­зависимости. В более широком смысле он кроме этого означает признание того, что организм находится в постоянном взаимодейст­вии с природной и социальной средой.

– В первом, узком, смысле восточно-азиатская медицина, без­условно, холистична, продолжала Локк. Ее практики верят в то, что их методы лечения не только устранят основные симптомы заболевания пациента, но и окажут влияние на весь организм, кото­рый они рассматривают как динамическое целое. Однако в более широком смысле китайская медицина холистична только теорети­чески. Взаимозависимость организма и окружающей среды учиты­вается при диагностике болезни и широко обсуждается в медицин­ской классике, но когда дело касается терапии, то ею обычно пре­небрегают. Видите ли, большинство современных практиков не чи­тали классических текстов; их, как правило, изучают ученые, кото­рые никогда не практиковали медицину.

Итак, восточно-азиатские врачи холистичны в широком эко­логическом смысле только в своей диагностике, но не в терапии?

– Да, это так. Когда они ставят диагноз, они массу времени уделяют разговорам с пациентом об их работе, семье, эмоциональ­ных состояниях, но, когда дело доходит до терапии, они концентри­руют внимание на диетических рекомендациях, травной медицине и акупунктуре. Другими словами, они ограничивают себя методами, которые управляют процессами внутри организма. Я не раз наблю­дала это в Японии.

Было ли это характерно для китайских врачей в прошлом?

Да, насколько нам известно. На практике китайская медици­на, вероятно, никогда не была холистической в том, что касается психологических и социальных аспектов заболевания.

Как вы думаете, в чем причина этого?

– Ну, частично она заключается в сильном влиянии конфуци­анства на все аспекты китайской жизни. Как вы знаете, конфуцианская система в целом касалась поддержания социального порядка. Заболевание в конфуцианской традиции проистекает от неадекват­ной адаптации к законам и обычаям общества, и единственный путь к выздоровлению человека лежит через его изменение так, чтобы он соответствовал данному социальному порядку. Мои наблюдения в Японии убедили меня в том, что такой подход все еще глубоко коренится в восточно-азиатской культуре. Он лежит в основе меди­цинской терапии как в Китае, так и в Японии.

Мне стало ясно, что в этом основное отличие восточно-азиат­ской медицины от того холистического подхода, который мы теперь пытаемся разработать на Западе. Наша концепция, чтобы быть ис­тинно холистической, должна была бы включать в качестве важ­нейших составляющих психологически ориентированные терапии и социальный активизм. Маргарет и я, оба руководимые своим поли­тическим опытом 60-х, достигли полного согласия по этому вопро­су-

По ходу беседы с Маргарет Локк меня не покидало сильное чувство, что философия, лежащая в основе восточно-азиатской ме­дицины, во многом согласуется с новой парадигмой, возникающей в недрах современной западной науки. Более того, для меня было очевидно, что многие ее характеристики должны стать важными аспектами нашей новой холистической медицины например, взгляд на здоровье как на процесс динамического равновесия; внимание, уделяемое постоянному взаимодействию между человеческим орга­низмом и его природным окружением, и важность превентивной медицины. Но с чего начать внедрение этих аспектов в нашу систе­му здравоохранения?

Я понял, что подробное изучение медицинской практики в со­временной Японии, предпринятое Локк, будет чрезвычайно полез­ным при решении этого вопроса. Она рассказывала мне, что совре­менные японские врачи используют традиционную восточно-азиатскую медицинскую теорию и практику для лечения болезней, кото­рые почти не отличаются от болезней в нашем обществе, и мне было крайне интересно услышать, что ей дали ее наблюдения.

Сочетают ли японские врачи в настоящее время восточные и западные методы? спросил я.

Не все из них, объяснила Локк. Японцы приняли западную медицинскую систему около ста лет назад, и большинст­во японских докторов сегодня практикуют космополитическую ме­дицину. Но, так же как и на Западе, там растет неудовлетворенность этой системой. Знаете, примерно такую же критику, которую вы слышали на Майских лекциях, можно услышать и в Японии. В качестве альтернативы, японцы сейчас усиленно возрождают свою собственную традиционную практику. Они верят, что традицион­ная восточно-азиатская медицина может решить многие задачи, выходящие за пределы биомедицинской модели. Врачи, участвую­щие в этом движении, действительно сочетают восточные и запад­ные методы. Их называют врачами «канпо», кстати, «канпо» в пере­воде означает «китайский метод».

Я спросил Локк, чему мы, на Западе, можем научиться у япон­ской модели.

Я полагаю, что один фактор важен особенно, начала Локк после некоторого раздумья. В японском обществе, как и во всей Восточной Азии, очень высоко ценится субъективное знание. Несмотря на свои широкие познания в научных методах медицины, японские врачи способны воспринять субъективные оценки свои или своих пациентов – без ощущения того, что это угрожает их медицинской практике или нарушает их личную неприкосновенность.

Какого рода субъективные оценки имеются в виду?

Например, врачи «канпо» не будут измерять температуру тела больного, но отметят его субъективное суждение о том, что у него жар; также они не устанавливают продолжительность приме­нения акупунктуры — они просто определяют ее, справляясь о самочувствии пациента.

Ценность субъективного знания — вот что, наверное, мы можем перенять у Востока, продолжала Локк. Мы так увле­чены рациональным знанием, объективностью и подсчетами, что совершенно беспомощны, когда имеем дело с человеческими цен­ностями и человеческим опытом.

Вы считаете, что человеческий опыт является важным ас­пектом здоровья?

Конечно! Это центральный аспект. Здоровье само по себе субъективный опыт. Каждый хороший врач на Западе пользуется интуицией и субъективным знанием, но это не отражается в профессиональной литературе и этому не учат в медицинских школах.

Локк утверждала, что несколько ключевых принципов восточ­но-азиатской медицины могут быть включены в западную холисти­ческую систему при условии, что мы займем более гармоничную позицию по отношению к рациональному и интуитивному знанию, к науке и искусству в медицине. В дополнение к тем аспектам, что мы обсудили, она особо подчеркнула, что при этом новом подходе, ответственность за здоровье и лечение не будет таким тяжким кам­нем висеть на профессии врача. «В традиционной восточно-азиат­ской медицине, – объяснила она, – врач никогда не берет на себя всю полноту ответственности; он всегда разделяет ее с семьей и правительством».

Как это будет выглядеть в нашем обществе?

На уровне каждодневного (первичного) здравоохранения сами пациенты, их семьи и правительство должны взять на себя львиную долю ответственности за здоровье и лечение.

На уровне больничного (вторичного) здравоохранения, в чрез­вычайных ситуациях и т.д. большая часть ответственности будет лежать на враче, но даже в этом случае доктор должен будет ува­жать способность тела к самоисцелению и не пытаться господство­вать над процессом исцеления.

        Как вы думаете, сколько времени потребует создание такой новой медицины? – спросил я в заключение нашей долгой беседы.

Маргарет одарила меня одной из своих иронических улыбок.

Движение за холистическое здоровье безусловно движется в этом направлении, но истинно холистическая медицина потребует фундаментальных перемен в наших подходах, в нашей практике социализации, в нашей системе образования и в наших основных ценностях. Если это произойдет, то очень постепенно.

Сдвиг парадигмы в медицине

Во время моих бесед с Маргарет Локк я поражался ее четким и полным определениям, ее острому аналитическому уму и в то же время широкой перспективе. К концу серии встреч я ощутил, что она дала мне четкую концепцию для изучения сдвига парадигмы в медицине и убедила меня в том, что такое исследование следует проводить системным методом.

В то время я все еще рассматривал смену парадигмы в физике в качестве модели для других наук и, естественно, начал со сравне­ния теоретических основ физики и медицины. На Майских лекциях я понял, что механистический подход биомедицинской модели коре­нится в ньютоно-картезианском представлении о теле, как о маши­не, так же как классическая физика основана на ньютоновском взгля­де на Вселенную как на механическую систему. С самого начала мне было ясно, что нет смысла отказываться от биомедицинской модели. Она могла бы играть полезную роль в ограниченном круге проблем, внутри более широкой, холистической концепции, подоб­но тому как ньютоновская механика не предается забвению, а с пользой применяется в ограниченном круге явлений, внутри более широкой концепции квантово-релятивистской физики.

В таком случае задача состояла в том, чтобы разработать более широкую концепцию, такой подход к здоровью и лечению, который бы позволил иметь дело со всем кругом явлений, которые влияют на здоровье. Новый холистический подход должен был учитывать, прежде всего, взаимозависимость сознания и тела в здоровье и за­болевании. Я помнил, какое значение Карл Саймонтон придавал эмоциональному стрессу в возникновении и развитии рака, но в то время я еще не был знаком с такой психосоматической моделью, которая осветила бы взаимодействие сознания и тела более подроб­но

Другим важным аспектом новой концепции должен был стать экологический подход к человеческому организму, находящемуся в постоянном взаимодействии с природой и естественной средой. Соответственно, особое внимание должно быть уделено социально­му и экологическому воздействию на здоровье и социальной поли­тике, которая должна играть важную роль в системе здравоохране­ния. Мне было ясно, что при таком подходе к здоровью и лечению понятие здоровья должно стать более тонким, чем в биомедицин­ской модели, которая рассматривает здоровье как отсутствие бо­лезней, а болезнь как нарушение биологических механизмов. Хо­листическая концепция должна относиться к здоровью как к катего­рии, отражающей состояние всего организма, души и тела, и рас­сматривать его в связи со средой, окружающей организм. Я также понял, что новая концепция здоровья должна быть динамической концепцией, рассматривающей здоровье как процесс динамического равновесия и признающий целительный потенциал, присущий жи­вым организмам.

Но в то время я не знал, как точно сформулировать эти поня­тия. Только несколько лет спустя системный взгляд на жизнь предо­ставил мне научный язык для точной формулировки холистической модели здоровья и заболевания.

Что же касается терапии, я осознал, что предупредительная медицина должна играть более важную роль и что ответственность за здоровье и лечение врач должен делить с пациентом и общест­вом. На Майских лекциях я также слышал о множестве альтернативных терапий, основанных на широком диапазоне подходов к здо­ровью, и мне было не ясно, какие из них можно было бы интегриро­вать в гармоничную систему здравоохранения. Однако идея рас­смотрения широкого круга подходов, которые могли бы быть полез­ны для различных аспектов здоровья, не представляла для меня проблемы. Я совершенно естественно воспринял «бутстрэпный» подход и решил начать подробное исследование этих различных терапевтических моделей и методов, предвкушая интеллектуальные переживания, связанные с этой задачей, и надеясь, что в результа­те появится мозаика из взаимно непротиворечивых подходов. В сен­тябре 1976 года я был приглашен выступить на конференции «Со­стояние американской медицины», организованной в рамках университетской программы совершенствования в Санта Круз. Конфе­ренция была задумана с целью исследования альтернатив совре­менных систем здравоохранения. Здесь мне представилась уникальная возможность изложить основные положения концепции, над которой я работал. Мой доклад «Новая физика как модель для но­вой медицины» вызвал оживленные дискуссии среди врачей, меди­цинских сестер, психотерапевтов и других профессиональных меди­ков. В результате я получил несколько приглашений выступить на подобных собраниях, которые с нарастающей частотой устраивали сторонники крепнущего движения за холистическое здоровье. Эти конференции и семинары вызвали продолжительную серию дискус­сий с несколькими профессиональными медиками, которые очень помогли мне в развитии и уточнении моей теоретической концеп­ции.

Душевно-телесный подход к раковым заболеваниям

Одна из первых конференций по холистическому здоровью была устроена в Торонто в марте 1977 года. Она не только дала мне возможность услышать первый обширный доклад Стэна Грофа, но и еще раз свела меня с Карлом и Стефани Саймонтонами. Оба они сердечно приветствовали меня и тепло вспоминали волнующие дни, проведенные вместе во время Майских лекций, и ту радость, кото­рую мы испытывали позже, бродя по Лондону.

На конференции в Торонто Саймонтоны докладывали о новых открытиях и результатах своей работы с раковыми больными, и я еще раз поразился силе их мужества и самоотдачи. Когда Карл рассказывал о теоретических идеях, лежащих в основе их системы лечения, я также понял, что за четыре года, что прошли со времени Майских лекций, он добился значительного прогресса. Он не толь­ко убедился в существовании важной связи между раком и эмоци­ональным стрессом, но и разработал основы психосоматической модели для описания сложной взаимозависимости между душой и телом в процессе болезни и в процессе лечения.

Одной из моих главных идей, начал Саймонтон, явля­ется переосмысление популярного образа рака, который не отвеча­ет последним открытиям биологических исследований. Наш образ рака это образ могучего завоевателя, который наносит удары извне. В действительности раковая клетка слаба. Она не завоевы­вает, она дает ростки на обочине она не может атаковать. Рако­вые клетки велики, но они очень вялы и беспорядочны.

Моя работа убедила меня в том, продолжал Саймонтон, – что рак следует понимать как соматическое расстройство; как болезнь с локализованным проявлением, но обладающую способностью распространяться; как болезнь, поражающую весь организм – душу и тело. Первоначальная опухоль – это лишь верхушка айсберга.

Психосоматическая модель Саймонтона основана на так назы­ваемой наблюдательной теории рака, согласно которой каждый ор­ганизм иногда производит ненормальные, раковые клетки. В здоровом организме иммунная система распознает ненормальные клетки и разрушает их, но, если по какой-либо причине иммунная система ослаблена, раковые клетки размножаются и в результате образует­ся опухоль, состоящая из несовершенных клеток.

Согласно этой теории, отмечал Саймонтон, рак это не атака извне, а прорыв изнутри. А основной вопрос формулируется так: «Что мешает иммунной системе человека распознавать и
разрушать в определенный момент ненормальные клетки, позволяя
им таким образом разрастаться в опухоль, угрожающую жизни?

Затем Саймонтон обрисовал свою опытную модель того, как психологические и физиологические состояния могут совместно способствовать возникновению болезни. Он подчеркнул, в частнос­ти, что эмоциональный стресс имеет два основных эффекта. Он подавляет иммунную систему организма и в то же время приводит к гормональному дисбалансу, который выражается в увеличении производства ненормальных клеток. Так создаются оптимальные условия для развития рака. Производство зловещих клеток расширяется как раз в тот момент, когда тело обладает пониженной спо­собностью их разрушать.

Основная философская концепция подхода Саймонтона утверж­дает, что развитие рака обуславливается несколькими взаимосвя­занными психологическими и биологическими процессами, что эти процессы можно распознать и понять и что последовательность со­бытий, ведущую к заболеванию, можно обратить в сторону выздо­ровления организма. Чтобы достичь этого, Саймонтоны помогают своим пациентам понять более широкий контекст своего заболева­ния, определить главные стрессы в их жизни и развить позитивное мнение об эффективности лечения и о защитных возможностях че­ловека.

Как только появляются чувства надежды и ожидания, объяснял Саймонтон, – организм переводит их в биологические процессы, которые начинают восстанавливать равновесие и иммунную систему, используя те же пути, что и болезнь, в своем разви­тии Производство раковых клеток сокращается, и в то же время иммунная система крепнет и эффективнее справляется с ними. Пока происходит такая нормализация, мы применяем физиотерапию вку­пе с нашим психологическим подходом, с тем чтобы помочь орга­низму разрушить зловещие клетки.

По мере того как я слушал Карла Саймонтона, я с волнением начинал осознавать, что они со Стефани разрабатывали терапевти­ческий подход, который мог бы стать эталоном для всего движения за холистическое здоровье. Они рассматривают заболевание как проблему личности в целом, и их терапия не сосредоточивается на собственно болезни, а рассматривает все аспекты человеческой жизни. Это многомерный подход, включающий различные страте­гии лечения – обычное медицинское лечение, визуализацию, пси­хологические консультации и т.д. все, что направлено на стиму­лирование и поддержку психосоматического процесса исцеления, который изначально присущ организму. Их психотерапевтическая методика, которая обычно принимает форму групповой психотера­пии, сосредоточена на эмоциональных проблемах, но не отделяет их от других сторон жизни и таким образом обычно включает соци­альные, культурные, философские и духовные аспекты.

После лекции Саймонтонов мне стало ясно, что они могли бы стать идеальными проводниками в моих дальнейших исследованиях здоровья и лечения, и я решил поддерживать самую тесную связь с ними, насколько это возможно. Однако я понял, что это может оказаться затруднительным, так как знал, что их жизнь настолько заполнена исследованиями, лекциями для медиков-профессионалов и постоянным вниманием к состоянию своих пациентов, что у них больше ни на что не остается времени.

После конференции мы с Саймонтоном посетили нашего друга, Эмила Зменака, хиропрактика, с которым мы оба познакомились на Майских лекциях. Втроем мы провели долгий, спокойный вечер, рассказывая друг другу о своей жизни, делясь соображениями и опытом. В тот вечер я рассказал Карлу, что приступаю к детально­му изучению сдвига парадигмы в медицине и к поиску новой теоретической концепции здоровья и лечения. Я выразил свое восхище­ние тем прогрессом, которого он добился в формулировке своей модели, и сказал, что желал бы продолжать обмен идеями и в будущем. Он ответил мне, что его рабочий график крайне перегружен, но он предлагает связаться с ним, когда я конкретнее продумаю форму нашего сотрудничества.

Формируя систему холистического здоровья

Моя встреча с Карлом Саймонтоном в Торонто сильно вооду­шевила меня и продвинула в стремлении собрать кусочки концеп­туальной мозаики, которая содержала бы новую концепцию здраво­охранения. Я видел параллели в восточно-азиатской медицине во многих подходах и методах Саймонтона, особенно в его акценте на поддержании равновесия и расширении самоисцеляющего потен­циала организма, и в то же время он посеял во мне убеждение, что и на самом деле возможно сформулировать новую холистическую концепцию на языке западной науки.

Во время последующих двух лет, с марта 1977 по май 1979 года, я занимался подробным исследованием сдвига парадигмы в медицине и зарождающихся холистических подходов к здоровью и исцелению. Выполняя эту работу, я параллельно изучал смену ба­зовых идей в психологии и экономике и обнаружил множество ин­тересных связей между сдвигами парадигмы в этих трех областях.

Моя первоначальная задача заключалась в идентификации и синтезировании критики механистической биомедицинской модели и текущей практики здравоохранения. Сделать это надо было как можно более ясно и убедительно, и я начал с систематического поиска соответствующей литературы. Маргарет Локк рекомендова­ла мне шестерых авторов, все они оказались очень полезными мне в стимулирующем и информационном смысле: Виктор Фукс, Томас Маккуен, Иван Иллич, Висенте Наварро, Рене Дюбо и Льюис То­мас.

Четкий анализ экономики здравоохранения, проведенный Фук­сом в его полной скепсиса книге «Кто выживет?», подробное из­ложение истории инфекций в классическом труде Маккуена «Роль медицины: мечта, мираж или возмездие?», страстные обвинения в «обмедицинивании» жизни в стимулирующей работе Иллича «Ме­дицинское возмездие», и острая марксистская критика Наварро в его «Медицине при капитализме» все это позволило мне уви­деть связь между медициной и здравоохранением в новом свете. Эти книги убедили меня в том, что поскольку биомедицинский под­ход ограничивает себя довольно узким кругом факторов, влияющих на здоровье, то прогресс в медицине не всегда означает прогресс в здравоохранении. Они также показали мне, что биомедицинское вме­шательство, исключительно полезное в некоторых индивидуальных исключительных случаях, очень слабо влияет на здравоохранение вообще.

Каковы же тогда главные факторы, влияющие на здоровье? Наиболее ясный и красивый ответ я нашел в книгах и статье Рене Дюбо, который современным научным языком излагает многие из тех идей, с которыми я столкнулся в своих беседах с Маргарет Локк о восточно-азиатской медицинской философии: что наше здо­ровье в первую очередь обусловлено нашим поведением, нашей пищей и природой нашей экологической и социальной среды; что причину болезни следует искать в системе нескольких причинных факторов; что полная свобода от заболевания несовместима с жиз­ненным процессом.

Наиболее интересным показались мне работы Льюиса Томаса. Многие из его эссе, особенно те, что собраны в сборнике «Жизни клетки», отражают его глубокое экологическое сознание. Они наполнены красивыми, в высшей степени поэтичными картинами, ото­бражающими взаимозависимость всех живых существ, симбиоз между животными, растениями и микроорганизмами и те принципы сотрудничества, согласно которым природа самоорганизуется на разных уровнях. В других работах Томас недвусмысленно выража­ет веру в механистический подход биомедицинской модели, напри­мер, когда он пишет: «Для каждой болезни существует единственный ключевой механизм, который доминирует над всеми другими. Если найти его, а затем его обдумать, можно контролировать нарушения... Короче говоря, я верю, что основные болезни людей это биологические загадки, которые в конце концов будут разгаданы».

Среди шести авторов, рекомендованных мне Локк, Рене Дюбо больше других вдохновил и впечатлил меня, и я связался с ним персонально. К сожалению, эта встреча не состоялась, но Дюбо любезно представил меня Дэвиду Собелу, молодому ученому из Сан-Франциско, который как раз в то время составлял антологию холистических подходов к древней и современной медицине под названием «Пути здоровья». Эта книга, которую Собел издал пару лет спустя, содержит двадцать статей, написанных видными авто­ритетами в области холистической медицины, включая одну статью Манфреда Поркерта и три статьи Дюбо. По моему мнению, до сих пор это одна из лучших книг по данному предмету.

Когда я посетил Дэвида Собела, я увидел, что его кабинет бук­вально набит стопками книг и статей, которые Собел аккуратно собирал в течение многих лет. Он устроил для меня экскурсию по этой неоценимой коллекции и великодушно позволил снять фотоко­пии с наиболее интересных мне материалов. Я покидал Дэвида с чувством огромной благодарности и тяжелым портфелем, наполненным бесценным материалом для чтения. Теперь у меня был бо­гатый источник замечательных идей, которые помогли мне несколь­ко лет спустя синтезировать мою собственную концепцию.

В последующие месяцы, пока я изучал материалы Собела, я продолжал читать лекции по сдвигу парадигм в физике и медицине и обсуждать этот предмет со множеством профессиональных меди­ков на различных конференциях. Эти дискуссии постоянно знако­мили меня с новыми идеями, среди которых мне особенно запомни­лись два вопроса, с которыми я до этого никогда не сталкивался. Одним из них явилась феминистская критика медицинской практи­ки, мощно проводимая в двух хорошо аргументированных книга «Скрытое вредительство» Джин Кориа и «Для ее пользы» Бар­бары Эренрайх и Дайрдр Инглиш. Другой областью явилась мощ­ная критика отношения к смерти и умиранию в медицине, пред­ставленная Элизабет Кублер-Росс, чьи выразительные книги и лек­ции привлекли пристальное внимание к экзистенциальному и ду­ховному измерениям заболевания. В то же время мои дискуссии со Стэном Грофом и Р.-Д. Лэйнгом помогли мне распространить кри­тику биомедицинского подхода на область психиатрии и глубже разобраться в душевных заболеваниях и многочисленных уровнях сознания.

Мой интерес к новым методам в психиатрии был во многом стимулирован моей встречей с Антонно Дималантои, молодым и очень одаренным семейным терапевтом, с которым я познакомился в психиатрической клинике в Чикаго, куда я был приглашен читать лекции по «Дао физики». В длинной беседе после лекции Дималанта сказал мне, что он видит много параллелей с моими идеями в психиатрической практике. В особенности он остановился на огра­ничениях обычного языка, роли парадокса и важности интуитив­ных, нерациональных методов.

Дималанта особенно очаровал меня тем, что ему удавалось со­вмещать свои смелые интуитивные подходы к психотерапии с ог­ромным желанием понять их в рамках научных моделей. Он первым обратил мое внимание на потенциальную роль теории систем в ка­честве универсального языка для понимания физических, психичес­ких и социальных аспектов здоровья. Он сказал мне, что хотя он только начинает синтезировать свои идеи по этому вопросу, ему уже определенно удалось осуществить некоторые новые системные идеи в его практике семейной терапии. После нашей встречи мы с Дималантои продолжили нашу дискуссию в нескольких письмах друг другу, что стимулировало много новых открытий в моих исследова­ниях холистических подходов к здоровью и лечению.

На одной из моих лекций на факультете в Беркли я познако­мился с Леонардом Шлейном, хирургом из Сан-Франциско, челове­ком с глубоким интересом к философии, науке и искусству, чья дружба и интерес к моей работе оказали мне неоценимую помощь в исследованиях по медицине. Во время лекции Шлейн вступил со мной в продолжительную дискуссию по поводу некоторых тонких аспектов квантовой физики. Некоторое время спустя мы вышли выпить пива и вскоре увлеченно проводили сравнительный анализ древнего даосизма и современной хирургии.

В то время у меня было достаточно сильное предубеждение против хирургов, так как я только что прочитал критический обзор американской хирургии в книге Виктора Фукса, согласно которому сегодняшний «переизбыток» хирургов, кажется, не только не при­вел к снижению их доходов, но и, как утверждают многие критики, вызвал неоправданное увлечение хирургическими операциями. В лице Шлейна я встретил хирурга совершенно другого толка, сочув­ствующего врача с глубоким уважением к тайне жизни, обладаю­щего не только величайшим профессионализмом, но и глубоким философским пониманием соотношения искусства и науки в своей профессии. В дальнейшем мы с ним стали добрыми друзьями и вели долгие дискуссии, которые прояснили для меня множество проблем и помогли в понимании такой трудной области, как современная медицина.

Социальные и политические измерения здоровья

Весной 1978 года я провел семь недель в Макалестерском кол­ледже в Сент-По, штат Миннесота, в качестве приглашенного про­фессора, устраивая семинары для студентов-старшекурсников и читая серию публичных лекций. Для меня это было чудесной возможнос­тью суммировать все, что я узнал о сдвиге парадигмы в медицине и здравоохранении из многочисленных дискуссий и обширной лите­ратуры, которую мне удалось собрать. Колледж предоставил мне большую удобную квартиру, где я мог спокойно работать и где мне удалось удобно распихать свои книги, статьи и заметки по много­численным полкам и шкафам. Помню, заняв квартиру, я заметил пару африканских деревянных фигурок. Я посчитал это хорошим предзнаменованием, когда мои хозяева рассказали мне, что их оста­вил Алекс Хейли, который провел в этой квартире несколько недель, работая над своей знаменитой поэмой «Корни». Именно здесь я начал тогда набрасывать первые главы «Поворотного пункта» и приводить в порядок свои заметки и конспекты.

Эти семь недель в Макалестере были для меня очень приятны­ми и плодотворными. Это было время напряженной работы, кото­рая приносила мне большое удовлетворение и давала возможность встречаться со многими интересными, очень душевными людьми не только в колледже, но также и в городах-близнецах Сент-Поле и Миннеаполисе. Мне посчастливилось быть представленным широкому кругу художников и общественных деятелей. Через общение с ними я проникся тем духом сотрудничества и чувством общины, которым так славится Миннесота.

Пока я намечал концептуальную структуру холистического под­хода к здоровью и лечению, мои дискуссии с общественными деяте­лями и организаторами коммуны привели к значительным изменениям моих взглядов. В моих дискуссиях с Саймонтоном и многими другими профессиональными медиками в Калифорнии я исследовал в первую очередь психологические измерения здоровья и психосо­матическую природу процесса лечения. В совершенно другом соци­альном и культурном климате Миннесоты мое внимание привлекли экологические, социальные и политические измерения здоровья. Я начал) с обзора угроз здоровью со стороны окружающей среды загрязнения воздуха, кислотных дождей, токсических химических отходов, угрозы радиации и многих других и очень скоро понял, что эти многочисленные опасности не просто случайные сопутствующие продукты технологического прогресса, а характерные чер­ты, присущие экономической системе, одержимой ростом и экспан­сией.

Итак, мне предстояло исследовать экономическое, социальное и политическое окружение, в котором функционирует сегодняшнее здравоохранение, и, занимаясь этим, я все больше и больше убеж­дался в том, что наша социально-экономическая система сама по себе стала основной угрозой нашему здоровью.

В Миннесоте я особенно заинтересовался сельским хозяйст­вом и его влиянием на здоровье на многих уровнях. Я читал пугаю­щие отчеты о гибельных последствиях современной системы механизированного, химического и энергоемкого земледелия. Посколь­ку я сам вырос на ферме, мне было интересно от самих фермеров услышать все «за» и «против» так называемой «зеленой револю­ции», и я провел много часов с фермерами всех возрастов, обсуж­дая их проблемы. Я даже посетил двухдневную конференцию по органическому, экологическому сельскому хозяйству, чтобы боль­ше узнать об этом новом направлении в земледелии.

Эти беседы открыли мне интересную параллель между медици­ной и сельским хозяйством, которая здорово помогла мне в понима­нии общей динамики нашего кризиса и культурной трансформации. Фермеры, так же как и врачи, имеют дело с живыми организмами, на которые губительно влияют механистические подходы в нашей науке и технологии. Как и человеческий организм, почва является живой системой, которой нужно сохранять динамическое равнове­сие, чтобы быть здоровой. Когда равновесие нарушается, начинает­ся патологический рост определенных компонентов бактерий или раковых клеток в человеческом организме, вредителей или сорня­ков на полях. Появляется болезнь, и в конце концов весь организм может погибнуть и превратиться в неорганическое вещество. Под влиянием методов земледелия, предлагаемых нефтехимическими компаниями, эти проблемы стали главными в современном сель­ском хозяйстве. Как фармацевтическая индустрия поддерживает во врачах и пациентах веру в то, что человеческому организму, чтобы быть здоровым, требуется постоянное медицинское обслуживание и лечение лекарствами, так и нефтехимическая индустрия убедила фермеров в том, что земле, чтобы оставаться производительной, требуются массивные инъекции химикатов под наблюдением Теоре­тиков и практиков сельского хозяйства. В обоих случаях такая прак­тика серьезно нарушила природный баланс живой системы, вызвав тем самым многочисленные болезни. Более того, эти две системы связаны напрямую, так как любой дисбаланс в почве сказывается на продуктах питания, которые на ней произрастают, и таким обра­зом на здоровье людей, которые их едят. После того как я провел целый уик-энд, встречаясь с фермерами на их земле, путешествуя от одной фермы к другой на лыжах-вездеходах, я понял, что многие из этих мужчин и женщин хранят экологическую мудрость, переда­ваемую из поколения в поколение. Несмотря на массированные вну­шения нефтехимических корпораций, они знают, что химические методы земледелия губительны для людей и земли. Но часто их заставляют применять их, так как вся экономика сельского хозяй­ства структура налогов, кредитная система, система недвижи­мости и т.д. – построена таким образом, что не оставляет им выбо­ра.

Мое тесное соприкосновение с трагедией американского зем­леделия дало мне хороший урок, может быть, самый важный за время моего пребывания в Миннесоте. Фармацевтические и нефте­химические индустрии потому смогли достичь такого успеха в уста­новлении мощного контроля над своими потребителями, что базис их экономических и политических мотивов формирует все то же механистическое мировоззрение и связанная с ним система ценнос­тей, лежащих в основе их технологий. И хотя их методы обычно антиэкологичны и вредны для здоровья, их твердо поддерживает научный истэблишмент, который также исповедует это устаревшее мировоззрение. Изменить эту ситуацию нам жизненно необходимо в целях нашего благополучия и выживания. Но перемены станут возможны лишь тогда, когда мы, как общество, сможем обрести новое холистическое, экологическое видение реальности.

Мозаика терапий

Вернувшись в Беркли после семинедельного визита в Макалестерский колледж, я обратился к своей картотеке медицинской лите­ратуры, с тем чтобы составить систематику заметок по критике биомедицинской модели. При этом я собрал массу нового материала, посвященного социальным и экологическим измерениям здоро­вья. Теперь я был готов исследовать альтернативы обычной системе здравоохранения.

С этой целью я занялся интенсивным исследованием разнооб­разных терапевтических моделей и техник, аккумулированных в широком спектре новых и необычных типов опытов. В то время как я экспериментировал с многочисленным неортодоксальными подхо­дами, я также продолжал обсуждать их с тем, чтобы интегрировать их в теоретическую модель, которая постепенно приобретала все более отчетливые очертания в моем сознании. Что же касается концепции динамического равновесия, то она в этой теоретической модели все более и более возникала в качестве ключевой. Я начи­нал отчетливо видеть, что цель восстановления и поддержания равновесия организма является общей для всех исследуемых мной те­рапевтических техник.

Разные школы обращались к разным аспектам равновесия: фи­зического, биохимического или эмоционального; или равновесия более эзотерического уровня «систем тонких энергий». В духе философии «бутстрэпа» я рассматривал все эти подходы как разные части одной и той же терапевтической мозаики, принимая однако в мою холистическую модель только те школы, которые признавали фундаментальную взаимосвязанность биологических, психических и эмоциональных проявлений здоровья.

Большая группа терапевтических техник, которая оказалась для меня совершенно новой, касалась подходов к психосоматическому равновесию посредством физических методов. В своей совокупнос­ти она была известна под названием «работа с телом». Когда я укладывался на кушетку для массажа по методике Рольфинга, Фельденкрайса, по технике Трэйгера и многих других, я отправлялся в фантастическое путешествие в тонкую сферу отношений между мы­шечными тканями, нервными волокнами, дыханием и эмоциями. Я испытывал переживания совершенно поразительных связей, впе­рвые указанных в пионерской работе Вильгельма Райха, – связей между эмоциональным опытом и мышечными паттернами.

Я также осознал, что многие восточные практики – йога, тай-цзы, айкидо могут рассматриваться и как техники работы с те­лом, интегрирующие многообразие уровней тела и разума.

По мере того как я знакомился с теорией и практикой «работы с телом», я постепенно научился обращать внимание на тонкие знаки «телесного языка» и постепенно начал видеть тело в целом как отражение, или проявление психического. Я хорошо помню ве­чер, проведенный в Нью-Йорке в живой дискуссии с Ирмгарт Бартиниф и некоторыми из ее студентов, которые показали мне с уди­вительной точностью, как мы выражаем себя в каждом своем дви­жении, даже в самом простейшем жесте, например, протягивая руку за ложкой или держа бокал вина.

Бартиниф, которой было далеко за семьдесят, была основатель­ницей школы терапии посредством движения, основанной на рабо­тах Рудольфа Лабана, который развил точный метод и терминоло­гию для анализа человеческого движения.

В течение всего вечера Бартиниф и ее студенты тщательно наблюдали за моими движениями и жестами, комментируя их на своем особом техническом языке, который я не понимал. При этом на протяжении всей беседы они то и дело удивляли меня, обнару­живая поразительное знание многих деталей моей личности, а так­же нюансов изменений эмоциональных паттернов.

Одна из женщин, выглядевшая особенно живой, непосредст­венной и выразительной как в словах, так и в жестах, Вирджи­ния Рид, была помощником Бартиниф. Мы стали хорошими друзьями, и каждый раз, когда я посещал Нью-Йорк, у нас с ней были продолжительные вдохновляющие беседы. Рид познакомила меня с работами Вильгельма Райха, рассказала мне о влиянии современно­го танцевального движения на некоторые школы работы с телом, помогла мне осознать значение ритма как важного аспекта здоро­вья, тесно связанного с понятием динамического равновесия. Она показала, что наше взаимодействие и коммуникация с окружающей средой состоит из сложных динамических паттернов, переходящих из одного в другой в разных формах и разными способами, обращая внимание на идею о том, что болезнь – это недостаток синхроннос­ти и интеграции.

В то время как я вживался в волшебный мир практик моей работы с телом, я также вместе со Стэном Грофом и Р.-Д. Лэйнгом занимался исследованием природы психического здоровья и многообразия сфер бессознательного. Сдвигая фокус своего внимания между физическими и психическими явлениями, я научился выхо­дить за рамки декартова расщепления – вначале интуитивно и предположительно до того, как я нашел научную формулировку психосоматического подхода к здоровью.

Кульминация синтеза моих эмпирических исследований тела и психики пришлась на осень 1978 года, когда я участвовал в семинаре по «грофовскому дыханию» в Эсалене с участием самих Стэна и Кристины Гроф. Супруги Гроф развивали эту технику в течение ряда предшествующих лет, и Стэн часто выражал большой опти­мизм в отношении ее перспектив как мощного средства психотера­пии и самопознания. После быстрого, глубокого дыхания возникали удивительно интенсивные ощущения, связанные с бессознательны­ми эмоциями и воспоминаниями, мог возникнуть и развернуться широкий спектр поразительных переживаний.

Стэн и Кристина Гроф ориентировали своих клиентов на выра­ботку опыта приостановки интеллектуального анализа (в той мере, в какой это возможно) и отдачи себя во власть возникающим ощу­щениям и эмоциям. Они помогали в разрешении проблем клиентов, используя весьма изощренную, целенаправленную технику работы с телом. Многолетний опыт научил их навыкам восприятия физи­ческих проявлений структур переживаний, и они могли стимулиро­вать эти структуры физически, усиливая проявления симптомов и ощущений и помогая находить подходящие способы их выражения посредством звуков, движений, телесных поз и многими другим Не­вербальными способами. Для того чтобы сделать эту практику доступной как можно большему числу людей, Гроф проводил рабочие семинары, в которых принимали участие до тридцати человек, раз­битых попарно: один «дышащий», лежащий на мягком ковре или матрасе, другой «сидящий», помогающий «дышащему» и обере­гающий его от причинения себе возможного вреда.

Мой первый опыт «грофовского дыхания» в качестве «сидящего» был не слишком обнадеживающим. В течение почти что двух часов я чувствовал себя так, как если бы был в сумасшедшем доме. Мощная музыка в затененной комнате началась с постепенно усиливающейся индийской раги, которая перешла в необузданную бразильскую сам­бу, дополняемую отрывками из Вагнера и симфоний Бетховена, за­вершаемой величественным Грегорианским песнопением. Люди во­круг меня, пришедшие для того, чтобы овладеть опытом дыхания, присоединили к мощным звукам музыки свои собственные стоны, вскрикивания, стенания, смех. Через весь этот пандемониум экспрес­сивных звуков и извивающихся тел медленно и спокойно двигались кругами Стэн и Кристина Гроф, кому-то массируя мышцы, кому-то кладя руки на голову и внимательно наблюдая за всем происходящим, никоим образом не смущаясь царящим вокруг хаосом.

После такого начала я стал колебаться в отношении собствен­ных возможностей приобретения практики опыта дыхания, однако в конце концов, когда все как-то установилось, я увидел происходя­щее в совершенно ином свете. С самого начала я был поражен переживанием происходящего со мной одновременно на двух уров­нях. На одном уровне мои ноги, например, ощущались парализован­ными, и я был не в состоянии оторвать их от пола. Однако на другом уровне я полностью сохранял сознание того факта, что это было добровольно вызванное переживание, и я знал, что в любой момент могу прервать его, встать и выйти из комнаты. Это дало мне чувство полной безопасности и помогло остаться в этом не анализируемом далее целостно переживаемом состоянии в течение длительных промежутков времени.

Одно из наиболее мощных и динамически подвижных пережи­ваний в этом «исследующем само себя» состоянии сознания было связано с музыкой и другими звуками в комнате. Я был способен связывать разные виды музыки классической, индийской, джаза с ощущениями в разных частях моего тела, и на пике музыки Барокко я вдруг внезапно заметил, как вскрикивания и стоны моих братьев по дыханию гармонично слились с мелодиями скрипки, го­боя и виолончели, превратившись во всеохватывающую симфонию человеческого переживания[13].

Смерть, жизнь и медицина

Во время изучения альтернативных терапевтических методов я постоянно вспоминал подход Саймонтона к раковым заболеваниям. Я часто использовал его в качестве меры при оценке различных терапевтических моделей, которые я изучал. К весне 1978 года я был убежден в том, что хочу видеть Карла Саймонтона в качестве моего эксперта по медицине и здравоохранению, и послал ему кон­кретное предложение по сотрудничеству, как я его себе представ­лял. К моему великому разочарованию, Саймонтон не ответил ни на это письмо, ни на последующую записку пару месяцев спустя. После нескольких месяцев ожидания, когда я, с большой неохотой, уже начал искать другого эксперта, Карл вдруг позвонил мне и сказал, что едет в Калифорнию и хотел бы обсудить наше сотрудни­чество.

Я был обрадован этой вестью, и когда Саймонтон приехал, я посетил его в приюте около Сан-Франциско, где он проводил уикэнд с группой пациентов. Этот визит был очень плодотворным для меня. Саймонтон предложил мне провести неформальный семинар по сдвигу парадигмы в науке для этой группы, что я и выполнил с радостью, так как это давало мне возможность наблюдать необыкновенные взаимоотношения Карла и его пациентов. Идея выступле­ния перед больными раком людьми несколько пугала меня, но когда я встретился с ними, то не мог отличить пациентов от их близких и родственников, которые всегда участвуют в групповых сеансах Саймонтона. Я сразу же обратил внимание на сердечные взаимоотно­шения и сплоченность внутри всей группы. Создалась атмосфера веселья и энтузиазма. Фактически дух этой группы был подобен духу тех групп, в которых Стэн и Кристина Гроф проводили в Эсалене месячные исследования сознания.

Некоторое время я провел с Карлом наедине, и мне особенно запомнилась длинная беседа в сауне, касавшаяся духовных аспек­тов исцеления. Наконец мы обсудили конкретный план нашего сотрудничества. Карл сказал мне, что в течение последнего года он был так занят исследованиями, терапевтической практикой и вы­ступлениями, что у него даже не было времени читать свою почту. Как раз перед приездом в Калифорнию он участвовал в Междуна­родном конгрессе по раковым заболеваниям в Аргентине, и, поки­дая свой офис, он взял несколько писем, чтобы прочитать их в самолете. «Первый раз за этот год я сел, чтобы прочитать свою почту, – добавил он, – и ваше письмо было среди тех немногих, что я взял с собой». Я понял, что мне здорово повезло, но в то же время мне стало ясно, что у Саймонтона, как и у других моих экс­пертов, никогда не будет времени для написания необходимых для меня материалов. Вместо этого он любезно предложил заходить ко мне домой в Беркли в течение нескольких дней, с тем чтобы по­дробнее обсудить интересующие нас вопросы.

Визит Саймонтона состоялся в декабре 1978 года и явился кульминацией моих теоретических исследований в области здоро­вья и исцеления. Мы провели три дня в интенсивных дискуссиях, которые касались широкого круга вопросов и обычно заканчива­лись далеко за полночь. Мы беседовали за завтраком, обедом и ужином, днем выходили на продолжительную прогулку, вечером часто засиживались допоздна и около полуночи, как правило, вы­ходили перекусить и выпить стакан вина. Мы оба были воодушев­лены интенсивностью нашего общения, которое взаимно обогаща­ло нас.

Как и раньше, я был глубоко поражен честностью Карла и его чувством долга. Хотя наши дискуссии были чисто теоретическими, его высказывания всегда носили личностный характер, что я отме­тил еще во время его лекций. Когда мы касались вопросов психоло­гии, он обычно в качестве примера приводил себя, а когда мы об­суждали различные терапевтические методы, он дал мне понять, что никогда не предлагает пациентам того, что не испробовал на себе. Ответ Саймонтона на мой вопрос, касающийся питания при терапии рака, был весьма типичным для персонального подхода. «Сейчас я отношусь к этому гораздо серьезнее, чем год назад, сказал он мне. Я на себе проверил различные диеты и нисколько не сомневаюсь, что в ближайшие годы диета будет играть все боль­шую роль в нашем подходе. Что я не люблю, так это иметь дело с вещами, которые сам не прочувствовал». Глубокая личностная во­влеченность Саймонтона в наши беседы побудила меня включиться в них в такой же степени, и эти три дня постоянно приносили мне не только множество интеллектуальных открытий и прозрений, но и способствовали моему росту как личности.

В первый день я представил Саймонтону свою критику биоме­дицинского подхода и попросил его высказать свои комментарии и уточнения. Саймонтон согласился с моим утверждением, согласно которому современная медицинская теория и практика прочно ко­ренятся в ньютоно-картезианском мышлении, но он посоветовал учесть все многообразие подходов внутри медицинского мира. «Су­ществуют семейные доктора, которые очень заботливы, и специа­листы, которым все равно, заметил он. В одних больницах мы видим гуманный подход к человеку, в других бесчеловечный. Медициной занимаются и мужчины и женщины с различными ха­рактерами, подходами и убеждениями».

Тем не менее Саймонтон согласился, что существует некая система общих взглядов, общепринятая парадигма, лежащая в ос­нове современной медицинской практики. Когда я попросил его на­звать некоторые из ее характеристик, он особо подчеркнул отсутст­вие внимания к самоисцелению. «Медицина в Америке имеет алло­патический характер, объяснил он, что означает, что она опирается в основном на лечение медикаментами и на другие внеш­ние силы в лечебном процессе. Сейчас практически не делается акцент на возможностях организма пациента к самоисцелению. Эта аллопатическая философия распространена настолько широко, что ее даже никогда не обсуждали».

Это привело нас к продолжительной беседе о том, что обсужда­ют, а что не обсуждают в медицинских школах. К моему великому удивлению, Саймонтон сказал мне, что о многих вопросах, которые я считал важными для медицины, в медицинских образовательных учреждениях почти не упоминают. «Вопрос о том, что такое здоро­вье, никогда не ставился, сказал он. Считалось, что это во­прос философии. Видите ли, когда вы учитесь в медицинской шко­ле, вы почти никогда не имеете дела с общими понятиями. Вопросы вроде, что такое болезнь, никогда не обсуждаются. Что такое хоро­шее питание или что такое хорошая половая жизнь, также не об­суждается. Подобным же образом медицина пренебрегает расслаб­лением, потому что расслабление слишком субъективно. Вы може­те поговорить о расслаблении мышц с сиделкой, только и всего».

Мне было совершенно ясно, что это является еще одним след­ствием ньютоно-картезианского раскола между духом и материей, который вынуждает ученых-медиков концентрировать свое внимание исключительно на физических аспектах здоровья и игнориро­вать все, что относится к области разума и духа.

        Совершенно верно, согласился Саймонтон. Видите ли, считается, что медицина – объективная наука: она избегает мо­ральных оценок и не касается экзистенциальных и философских
проблем. Но, не обращаясь к этим вопросам, медицина подразумевает, что они не важны.

Упоминание Саймонтоном экзистенциальных вопросов напомни­ло мне критику Кублер-Росс, касающуюся отношения медицины к смерти и умиранию, которую Карл полностью разделял. «Очень важно говорить о смерти в связи с медициной, утверждал он взволно­ванно. До недавних пор мы, как общество, отрицали смерть; а в медицинском мире мы все еще ее отрицаем. Мертвые тела выносят из больницы незаметно, ночью. Мы рассматриваем смерть как не­удачу. Мы смотрели на смерть как на абсолютный феномен, не пытаясь квалифицировать его».

И опять для меня стала явной связь с ньютоно-картезианским мышлением.

– Если вы разделяете сознание и тело, – заметил я, – то нет смысла квалифицировать смерть. Смерть тогда просто видится как остановка тела-машины.

Да, так мы обычно понимаем это в медицине. Мы не разли­чаем хорошую и плохую смерть.

Так как я знал, что Саймонтон в своей практике постоянно имеет дело со смертью, мне было интересно, как он сам определяет смерть.

–  Что касается рака, то одной из главных проблем здесь является то, – объяснил он, – что мы подразумеваем, что люди, умирающие от рака, не хотят так умереть, что они умирают против
своей воли. Многие из больных раком чувствуют то же.

Мне было не совсем ясно, что имеет в виду Саймонтон. «Мне казалось, что люди вообще не хотят умирать», — вставил я.

Нас учили верить в это, продолжал Саймонтон, но я в это не верю. Я убежден, что все хотят жить и умереть в разной степени в разные дни. В настоящий момент та моя часть, которая хочет жить, значительно доминирует над той частью, которая хочет умереть.

А всегда ли в нас есть часть, которая хочет умереть?

Да, я думаю, всегда. Сейчас говорить, что я хочу умереть, не имеет на самом деле смысла для меня, но в чем есть смысл, так это в том, чего я хочу избежать: избежать определенной ответственности и т.п. А когда не остается другого выхода, тогда смерть или, по крайней мере, болезнь становится более приемлемой.

– То есть смерть как средство побега была бы плохим спосо­бом умирания.

Да, я не думаю, что-то здоровый способ умирания. Другая часть, которая может захотеть смерти, продолжал Саймонтон, это часть, которая хочет наказать. Многие люди наказывают себя и других с помощью болезни или смерти.

Теперь я начал понимать. «В конце концов, заинтересовался я, может появиться составляющая, которая скажет: «Я прожил свою жизнь, пора уходить». И это будет духовная составляющая».

– Да, – заключил Саймонтон, – и я бы сказал, что это здоровая смерть. Я верю, что в таком контексте можно умереть и без болезни. Мы этим особо не занимаемся. Мы просто не видим людей, которые живут полной жизнью, а затем умирают красивой, здоровой смертью.

В очередной раз я был поражен глубоко духовным подходом Карла, его убеждениями, которые должны были постоянно креп­нуть в процессе его каждодневной практики искусства исцеления.

В заключение нашей дискуссии о биомедицинском подходе я спросил Саймонтона о его взглядах на будущее биомедицинской терапии. Он ответил, ссылаясь на собственную практику.

Прежде всего поймите, что я сам не назначаю медицинского лечения своим пациентам, начал он. Я просто слежу за тем, чтобы они его получали. Я наблюдаю, что по мере того, как моим пациентам становится лучше, они принимают меньше лекарств. Так как медицинская система объявила этих людей неизлечимыми, их доктора не возражают, если они сами берутся направлять и дозиро­вать свое лечение.

А что если вы вместе с ними откажетесь от медицинского лечения? спросил я. Что будет с вашими пациентами?

На это ответить затруднительно, задумчиво сказал Саймонтон. Важно понять, что нас воспитывают в надежде, что медицина всегда поможет нам. Назначение лекарств — очень могущественный символ нашей культуры. Я думаю, что было бы преж­девременным отказываться от него прежде, чем культура подойдет к такому этапу, когда надобность в нем отпадет сама собой.

Случится ли это когда-нибудь?

Саймонтон задумался, прежде чем дать точный ответ на мой вопрос.

        Я думаю, что медицинскую терапию будут применять еще долго к людям, которые к ней привыкли, может быть, даже всегда. Но по мере того как общество будет меняться, потребность в медицинской терапии будет все уменьшаться. Чем больше мы будем понимать психику, тем меньше будем зависеть от физического лечения, и под влиянием перемен в культуре медицина в конечном счете эволюционирует в более тонкие формы.

К концу первого дня наших бесед я получил много важных уточнений моей концепции, новых открытий и живых иллюстраций. Во второй и третий дни я попытался углубить и конкретизировать вновь полученные знания, сконцентрировав дискуссию на подходе Саймонтона к раковым заболеваниям. Я начал с вопроса о том, что дала ему его практика в отношении знаний об общей природе бо­лезни.

Саймонтон сказал мне, что важнейшее открытие, которое он для себя сделал, касается роли болезни как «средства решения про­блем». Из-за социальных и культурных условий, как он объяснил, люди часто не могут разрешить стрессовые ситуации здоровым спо­собом и поэтому выбирают – сознательно или бессознательно – заболевание в качестве выхода.

– Относится ли это к депрессии или к другим формам психических заболеваний? спросил я.

Полностью, ответил Саймонтон. Что интересно в психических заболеваниях, так это то, что они не сопровождаются злокачественными явлениями. Например, доподлинно известно, что кататоническая шизофрения не способствует развитию рака. Это наблюдение действительно было очень интересным.

        Можно предположить, рассуждал я, что, когда я стал­киваюсь со стрессовой ситуацией или переживаю жизненный кризис, у меня есть выбор. Кроме всего прочего, я могу вырастить в
себе рак или развить кататоническую шизофрению, но только не то и другое одновременно.

        Правильно, подтвердил Саймонтон. Это два почти взаимоисключающих решения. Имеет смысл рассмотреть психологический процесс в обоих случаях. Кататоническая шизофрения характеризуется полным уходом из реальности. Кататонические ши­зофреники почти полностью отключают свое мышление и отключа­ются от внешнего мира. Потому они не испытывают неудовлетворенности, чувства потери и других переживаний, которые ведут к развитию рака.

Итак, это два нездоровых способа избежать стрессовой жиз­ненной ситуации, – подвел я итог. – Один ведет к физической болезни, другой к душевному заболеванию.

Верно. Но мы должны также учитывать и другой путь бегст­ва, продолжал Саймонтон, путь социальных патологий: бес­контрольное поведение, преступление, наркоманию и т.д.

Но не будете же вы называть это болезнью?

– Буду. Я думаю, что правильнее назвать это социальной бо­лезнью. Антисоциальное поведение это обычная реакция на стрес­совые жизненные ситуации, что нужно учитывать, когда мы гово­рим о здоровье. Если имеет место снижение заболеваемости, но в то же время оно сопровождается ростом преступности, то это зна­чит, что мы ничего не сделали для улучшения здоровья общества.

Такой широкий, многомерный взгляд на здоровье глубоко взвол­новал меня и оказал на меня сильное впечатление. Если я правиль­но понял Саймонтона, он полагает, что при столкновении человека со стрессовыми ситуациями перед ним встает выбор между несколь­кими патологическими путями побега. Если побег в физическое за­болевание заблокирован успешным медицинским вмешательством, то человек может выбрать побег в преступление или в безумие. «Правильно, заключил Саймонтон, и это более состоятельный подход к здоровью, чем предлагает узкая точка зрения медицины. Тогда встает интересный вопрос, были ли у медицины успехи. Мне кажется, что некорректно говорить о прогрессе в медицине, если не рассматривать при этом другие глобальные аспекты здоровья. Если вам по силам снизить уровень заболеваемости, но в то же время это приводит к росту психических заболеваний и преступности, то на кой черт вам этим заниматься?»

Я сказал Карлу, что эта идея для меня нова и привлекательна, а он добавил со свойственной ему искренностью: «Для меня она так же нова. Я никогда не проговаривал ее раньше».

После общего обсуждения природы заболевания мы провели много часов, разговаривая о теории и практике раковой терапии Саймонтона. Во время наших предыдущих бесед я пришел к выво­ду, что рак — очень показательная болезнь, характерная для наше­го века. Она ярко иллюстрирует многие ключевые аспекты холис­тической концепции здоровья и заболеваний. Я намеревался закон­чить главу, посвященную холистическому здоровью, изложением подхода Саймонтона и хотел уточнить многие детали.

Когда я спросил Карла, какие изменения он хотел бы видеть в образе раковых заболеваний, созданном обществом, он обратился к взгляду на природу заболевания, который мы обсуждали раньше.

«Я хотел бы, чтобы люди поняли, что болезни – это средство решения проблем, сказал он, и что рак это главный «реша­тель» проблем. Я хочу, чтобы люди признали, что большая состав­ляющая рака это прорыв системы самозащиты, а большая часть в восстановлении здоровья принадлежит перестройке системы за­щиты организма. То есть акцент надо делать не на вмешательство, а на поддержку больного. Также я хочу, чтобы люди поняли, что раковые клетки не могущественны, а слабы».

Когда я попросил пояснить последний пункт, Саймонтон, как и на лекции в Торонто, объяснил, что хотя раковые клетки обычно больше нормальных, они слишком вялы и беспорядочны. Он под­черкнул, что, вопреки популярному образу рака, ненормальные клет­ки не способны завоевать или атаковать; они просто перепроизво­дятся.

«Образ рака как очень могущественной болезни приводит к формированию предвзятых мнений среди множества людей, про­должал Саймонтон. Знаете, люди обычно говорят: «Моя бабуш­ка умерла от рака, а она отважно боролась с ним; значит, это силь­ная болезнь. Если это слабая болезнь, как она могла убить мою бабушку?» Если вы будете настаивать на том, что рак слабая болезнь, людям придется переосмысливать смерть бабушки, а это слишком болезненно. Им гораздо проще считать меня сумасшед­шим. Я был свидетелем тому, как очень умные люди приходили в смятение, узнав, что раковые клетки слабы. Но это несомненный биологический факт».

Пока Саймонтон говорил, я стал понимать, какие огромные перемены должны произойти в системе убеждений людей, чтобы они смогли принять его подход. Я смог прекрасно представить себе, какое сопротивление, как со стороны пациентов, так и со стороны своих коллег, приходилось ему преодолевать.

В чем еще, по-вашему, должны произойти перемены? — настаивал я, и Карл быстро ответил.

Во мнении, что люди, пораженные раком, умирают; что рак абсолютно летален, что это лишь вопрос времени.

Я подумал, что и это будет трудно изменить, и поинтересовал­ся, какие доказательства собирается представить Саймонтон, что­бы переубедить людей в том, что рак не смертелен. Везде только и слышишь о том, что от рака все умирают.

Не все, настаивал Карл. Даже при наших грубых подходах к раку около 3040 процентов людей, болеющих раком, расстаются со своей болезнью и в дальнейшем не испытывают ни­каких проблем по этому поводу.

Этот процент, кстати, не изменился за последние сорок лет,       добавил он, что  оказывает, что улучшений в методике лече­ния мы не добились.

Комментарий Саймонтона вызвал во мне бурю мыслей, и я по­пытался проинтерпретировать полученную статистику в терминах теории.

        В рамках вашей модели, наконец отважился я, не означает ли для этих 3040 процентов освобождение от рака крушение их судеб, которому они не могут противостоять?

Саймонтон заколебался.

Не знаю. Это очень интересный вопрос.

Но примерно так должно быть, настаивал я. В против­ном случае, рак мог бы возвращаться, согласно вашей теории.

– Нет, необязательно. Человек может заменить рак другой болезнью. В другой раз необязательно развивать в себе рак.

И, конечно, может быть, проблема была просто временной, добавил я.

        Правильно, согласился Саймонтон. Видите ли, я счи­таю, что чем слабее форма рака, тем слабее травма, с ней связанная.

Значит, к тому времени, когда рак проходит, проблема уже не существует.

Да, я думаю, что это очень вероятно, и я это учитываю. И, наоборот, я считаю, что многие люди опережают события и умира­ют после того, как проблема решена, из-за проблемы, которую создает рак. У людей возникают проблемы, они развивают в себе рак, а потом запутываются в его жутких сетях. Проблемы в их жизни разрешаются, но они опережают события и умирают. Я думаю, что обе стороны этой монеты имеют свое значение.

Я был поражен легкостью, с которой Саймонтон вел беседу, попеременно освещая физические и психологические аспекты рака, и не мог себе представить, как звучала бы наша беседа для ушей его коллег-медиков.

– Как сегодня относятся в медицинских кругах к роли эмоций в развитии рака? спросил я.

Я бы сказал, что люди больше открываются такому воспри­ятию, – ответил Саймонтон. – Я считаю, что достигнут значи­тельный прогресс. Это объясняется тем, что больше и больше бо­лезней обнаруживают эмоциональную составляющую. Возьмите, например, сердечные болезни. Все основные работы по сердечным болезням за последние 7–8 лет отмечают роль психики и личност­ных факторов в сердечных болезнях. Наше общество в целом очень быстро изменяет свое отношение к сердечным болезням, и сейчас мы наблюдаем серьезные перемены в медицинском мире. Учитывая эти исследования, становится легко усвоить мысль о том, что в развитии рака также имеется эмоциональная составляющая. В об­щем, я бы сказал, что к этой концепции сейчас относятся с боль­шим сочувствием.

– Сочувствием, но не одобрением?

Увы, одобрения пока нет. Знаете, у врачей есть основания для сохранения своего способа мышления. Если признать психи­ческие проблемы существенными, то, значит, при работе с пациентом придется обращаться к психике. Они еще не готовы к этому, и поэтому им легче отрицать психологическую составляющую, чем изменить свою роль.

Здесь я заинтересовался тем, признают ли соматическую природу рака в медицинских кругах, то есть факт, что рак бо­лезнь локализованного проявления, но такая, что ее следует понимать как нарушение всей системы в целом. Саймонтон ответил, что было бы некорректно зачислять всех врачей в одну категорию.

Онкологи видят эту болезнь, по его словам, в более широком кон­тексте, в то время как хирурги склонны рассматривать ее как изо­лированную проблему.

В общем, заключил он, я бы сказал, что врачи продви­гаются в направлении систематического подхода. Онкологи, безус­ловно, видят в опухоли нечто большее, чем соматическую болезнь.

– Включая психологические аспекты?

Нет, нет. Они не рассматривают психику.

Итак, какова современная медицинская концепция рака? заинтересовался я.

Саймонтон ответил на мой вопрос без колебания.

        На сегодняшний день здесь царит замешательство, ска­зал он. На последнем международном конгрессе по раку, в Аргентине, это замешательство было очевидным. Слишком мало пони­мания среди специалистов по раку во всем мире, слишком много разногласий и споров. Фактически отношение к раку сегодня напоминает саму болезнь оно фрагментарно и запутанно.

Наша беседа перешла в русло подробного обсуждения идей Саимонтона по поводу психосоматических процессов, ведущих к появлению и развитию рака, начиная с психологических установок, типичных для раковых пациентов. Саймонтон сказал мне, что мно­гие проблемы развития рака тесно связаны с переживаниями ран­него детства. «Эти переживания фрагментарны, заметил он, они не интегрируются в жизнь человека».

Мне показалось интересным, что интеграция играет решаю­щую роль как на психологическом, так и на биологическом уров­нях.

        Правильно, согласился Саймонтон. В биологическом развитии рака протекает процесс, противоположный интеграции, это фрагментация.

Он продолжал описывать особенности восприятия себя, как ребенка, характерные для раковых больных.

– Например, – пояснил он, – человек может думать, что он не привлекателен, и пронести это фрагментированное переживание своего детства через всю жизнь в качестве своей тождественности. А затем прилагаются огромные усилия, чтобы воплощать эту тож­дественность в жизнь. Люди часто создают целую реальность во­круг фрагментированных представлений о себе.

– И они будут развивать в себе рак двадцать или сорок лет спустя, когда эта реальность больше не срабатывает? Да, рак развивается, когда они больше не могут прилагать усилия, чтобы заставить ее работать.

Конечно, добавил он после короткой паузы, тенденция изолировать болезненные переживания, а не интегрировать их ха­рактерна не только для раковых больных, но и для всех нас.

Психотерапия предполагает, что реинтегрирует эти пережи­вания, переживая их вновь, вставил я. Идея, очевидно, за­ключается в том, что переживание травмы устраняет ее.

Я не верю в это, заявил Саймонтон. Для меня главным является не переживание прошлого, хотя это, безусловно, очень полезно, а реконструкция реальности. Интегрирование опыта ин­теллектуально это одно, а осуществление этого на практике — совсем другое. Изменение моего образа жизни – это реальное под­тверждение перемен в моих убеждениях. В этом для меня заключа­ется трудный путь психотерапии: приводить наше понимание в дей­ствие.

– То есть для нас действенность психотерапии состоит в том, что за пониманием следует действие?

– Да, и это также относится к медитации. Если я с помощью медитации приобретаю понимание чего-то важного для меня, то лучшее, что я могу сделать, это действовать в соответствии с этим пониманием. Сейчас, может быть, я не смогу так действовать, и я не буду прерывать медитацию, чтобы начать действовать, но мне следует начать действовать, как только в этом будет смысл. В противном случае, я уверен, что очень скоро я перестану получать такое понимание.

Из-за того, что перестанет работать подсознание?

Правильно. Оно скажет: «Что толку ему говорить, он все равно не хочет слушать». Я убежден, что это случается не только в медитации, но и в повседневной жизни. Если я внезапно получаю глубокое понимание того, что происходит в моей жизни, и вижу путь к тому, как ее изменить, и, если я не делаю этого, я со време­нем перестаю получать такие озарения.

Итак, это относится ко всем видам понимания, независимо от того, приходит оно в медитации, через терапию или по другим каналам?

Да. И если вы не будете над ним работать, вы перестанете получать понимание, независимо от того, насколько интенсивна терапия.

В течение нашей беседы я не переставал восхищаться, обнаруживая все новые и новые взаимосвязи между элементами моей но­вой концептуальной системы. Мы продолжали обсуждать подход Саймонтона к раковым заболеваниям, но мы постоянно затрагивали вопросы, существенные для любого холистического подхода к здо­ровью и исцелению. Особенно долго мы обсуждали проблему эмо­ционального стресса. Саймонтон сказал мне, что сдерживание эмо­ций является решающим фактором в развитии рака вообще, и рака легких в особенности. Я вспомнил, как несколькими месяцами рань­ше, Р.-Д. Лэйнг представил впечатляющие доказательства того, что сдерживание эмоций, точно так же как и сдерживание дыхания, может привести к развитию астмы. Я спросил Саймонтона, не ви­дит ли он связи этих эмоциональных явлений с дыханием.

        Да, я думаю, они связаны с дыханием, ответил он, – хотя я не могу сказать, как они связаны. Вот почему процесс дыха­ния так важен во многих видах медитативной практики.

Я рассказал Саймонтону о своих беседах с Вирджинией Рид и об идее ритма как важного аспекта здоровья. Среди различных про­явлений ритмических процессов одним из самых заметных являет­ся дыхание. Как я полагал, особенности личности будут обнаружи­ваться в индивидуальном способе дыхания, и, если можно будет разработать соответствующий характер дыхания, это может стать полезным инструментом.

Я тоже так думаю, сказал Саймонтон задумчиво, осо­бенно если вы подвергнете человека стрессу, а потом посмотрите, как выглядит модель его дыхания при стрессе. Я безусловно с этим согласен, и то же самое, очевидно, можно делать с пульсом.

– Кстати, так поступают китайцы, – заметил я. – Диагнос­тика при помощи пульса связывает пульс с различными структура­ми потока энергии, которые отражают состояние организма в це­лом.

Саймонтон кивнул головой в знак согласия.

        В этом тоже есть смысл. Если я получаю, например, тревожный стимул и никак не реагирую на него, то я блокирую поток энергии. И это, как мне кажется, отразится на всей моей системе.

В заключение наших бесед мы обсуждали многочисленные ас­пекты терапии рака, вытекающие из модели Саймонтона, их фило­софскую основу и их влияние на пациентов. В основе подхода Саймонтона лежит тезис, что люди активно участвуют, сознательно или бессознательно, в становлении своей болезни и что ход психо­соматических процессов, которые ведут к заболеванию, можно обратить в сторону выздоровления пациента. От многих врачей я слы­шал, что идея участия пациента в развитии рака чрезвычайно про­блематична, так как она частично приводит к возникновению ком­плекса вины, что, по сути, противоречит задачам терапии. Поэтому мне было особенно интересно узнать, как Карл решает эту пробле­му.

Как я ее понимаю, проблема заключается в следующем, начал я. Вы хотите убедить своих пациентов в том, что они смогут участвовать в процессе исцеления, суть в этом. Но из этого следует, что они также повинны в своем заболевании, а с этим они не хотят соглашаться.

Правильно.

Значит, если вы прилагаете усилия в одном направлении, вы можете создать психологические проблемы в другом.

Да, это так, согласился Саймонтон, но если они хотят перестроить свою жизнь, пациентам важно понять, что же произо­шло и как они оказались больными. Им важно вернуться назад и проанализировать нездоровые аспекты своей жизни. Поэтому в те­рапевтическом процессе важно, чтобы они взяли на себя груз от­ветственности, чтобы лучше понять, какие перемены необходимы. Видите, идея участия пациента имеет множество подтекстов.

Ну и как же вы решаете проблему чувства вины?

Здесь важно не разрушать защитные механизмы личности, продолжал Саймонтон. Начиная работу с новыми пациента­ми, мы не делаем сильного акцента на идею вовлеченности пациен­та. Мы представляем им ее более гипотетическим способом. Види­те ли, для этого легко отыскать случай, наблюдая за стрессовыми ситуациями и пытаясь найти новый путь к их разрешению. Это относится практически к каждому.

И это тоже входит в идею вовлеченности пациента?

– Да, и если люди затем начинают интересоваться и задавать вопросы, им можно рассказать о роли иммунной системы, можно привести экспериментальные подтверждения, и все это можно сде­лать очень ненавязчиво. Мы всегда пытаемся избежать навязыва­ния сильных установок пациенту, который к этому психологически не готов. Это было бы вредно, так как пациент утратил бы те механизмы приспособления, которые он выработал для своего образа жизни, не приобретя других механизмов. Постепенно, по мере того как новые механизмы окрепнут и разовьются, он сможет модифици­ровать свою защитную систему и заботиться о себе по-новому.

Вопрос вовлеченности пациента показался мне очень интерес­ным и с теоретической точки зрения. Я высказал Саймонтону мысль о том, что в развитии болезни участвует только подсознательная психика человека, но не его сознательное «эго», потому что паци­ент не принимает сознательного решения заболеть.

Саймонтон не согласился со мной.

Я не думаю, чтобы роль «эго» была центральной, сказал он, но я уверен, что без него не обходится. Чем больше я говорю с пациентами, тем больше я замечаю, что они говорят прямо, без намеков. Тем не менее роль «эго» не главная.

С другой стороны, роль «эго» становится центральной в про­цессе лечения, сказал я, продолжая мысль. Я думаю, что в процессе лечения ваш подход подразумевает работу сознательной составляющей психики.

Здесь я остановился на методике духовных учителей, например наставников дзен-буддизма, которые применяют несколько искус­ных приемов, чтобы напрямую обратиться к подсознанию своих учеников.

Вы ведь так не поступаете, правда? спросил я у Саймонтона. Или у вас тоже есть способы заманивания пациентов в такие ситуации?

Карл улыбнулся: «Да, есть кое-какие».

Что это за способы? — продолжал настаивать я.

Я работаю с помощью метафоры. Например, я снова и снова метафорически убеждаю пациентов в том, что мы не отнимем у них болезнь до тех пор, пока они сами не будут готовы расстаться с ней. Я рассказываю им о том, что их болезнь служит многим полез­ным целям. Такие разговоры почти полностью проходят мимо со­знательного «эго». На самом деле они обращены к подсознанию, и это очень важно для снятия беспокойства.

В действительности, мне показалось странным, что врач будет заверять своих пациентов в том, что он не вылечит их болезнь прежде времени. Но я лучше понял это, когда Саймонтон подробно обосновал свою точку зрения.

Что часто случается с моими пациентами, пояснил он, так это то, что они страшно пугаются, когда после удачного меди­цинского лечения и последующего осмотра им говорят, что у них нет признаков болезни. Это обычная история. Они в ужасе! Когда мы начинали анализировать это вместе с пациентами, мы увидели, что они действительно намеренно развивали в себе опухоль и использовали ее как костыль, помогающий им в жизни. Теперь вдруг им говорят, что у них больше нет опухоли, а у них еще нет другого инструмента. Это большая потеря.

Значит, теперь они снова стоят перед стрессовой жизнен­ной ситуацией.

Да, и без своей опухоли. Они не готовы к благополучию; они не готовы вести здоровый образ жизни; их семья и общество, в котором они живут, не готовы к тому, чтобы изменить отношение к ним, и т.д.

В этом случае, заметил я, вы только исключили симп­томы, но не решили основную проблему. Это то же самое, что принимать лекарства, чтобы избавиться от боли в горле.

Правильно.

И что же происходит потом?

Они получают рецидив, продолжил Саймонтон, и это исключительно трагический момент. Представьте, они говорили себе: я избавлюсь от своего рака, и все будет о'кей. Теперь они от него избавились, а чувствуют себя еще хуже, и никакой надежды нет. Они были несчастны со своим раком, но они еще несчастнее без него. Им не нравилось жить с раком; еще меньше им хочется жить без него.

Пока Саймонтон описывал эту ситуацию, мне стало ясно, что его терапия рака не только метод визуализации, который обычно связывают с его именем. По мнению Саймонтона, физическая бо­лезнь это только проявление лежащих в ее основе психосомати­ческих процессов, которые вызываются различными психологичес­кими и социальными проблемами. Пока эти проблемы не будут ре­шены, пациент не излечится, несмотря на то что рак со временем может пройти. Хотя визуализация является центральной состав­ляющей терапии Саймонтона, основная суть этого подхода заклю­чается в воздействии на внутренние психологические установки посредством психологических консультаций и психотерапии.

Когда я спросил Карла, не видит ли он в психологическом кон­сультировании важный терапевтический инструмент для лечения также и других заболеваний, он ответил сразу же.

Да, безусловно, — сказал он. Важно отметить, что мы не даем людям разрешения искать рекомендаций. Психотерапия все еще считается неприемлемой во многих кругах нашего общества. К ней относятся с большим доверием, чем несколько лет назад, но этого пока недостаточно. Я вынес это предубеждение из медицинской школы, но сейчас я пришел к убеждению, что консультирова­ние будет важнейшей составляющей будущей системы холистичес­кого здравоохранения. Пока мы не приняли новый, более здоровый образ жизни, психологическое консультирование будет жизненно важным и для следующих поколений.

Значит ли это, что появится больше психотерапевтов?

Необязательно. Неважно, будет ли консультант иметь соот­ветствующую ученую степень; главное, чтобы он имел опыт кон­сультирования.

Я думаю, что в прошлом эту функцию выполняли церковь и семья, в широком понимании этого слова.

Несомненно. Знаете, основную методику консультирования нетрудно освоить. Помочь людям справиться с неуверенностью, чувством вины или обиды все это исключительно важно, и этому можно легко обучиться. Для таких ситуаций разработаны достаточ­но стандартные методы. И что еще более важно, просто умением поговорить с кем-то о его проблемах, можно оказать громадную пользу. Это выводит человека из состояния беспомощности, кото­рое так разрушительно.

В конце наших трехдневных дискуссий я глубоко проникся ис­тинно холистической природой теоретической модели и многих гра­ней терапии Саймонтона. Я понял, что подход Саймонтона к рако­вым заболеваниям в будущем будет иметь широкое применение в самых различных областях здравоохранения. В то же время я осоз­нал, насколько он радикален и как много времени потребуется для того, чтобы его приняли больные, официальная медицина и общест­во в целом.

Когда я сопоставил образ мысли Саймонтона со взглядами, тра­диционно культивируемыми в медицинских кругах, мне вспомни­лось утверждение из работы Льюиса Томаса, что любая болезнь находится под влиянием центрального биологического механизма и стоит только исследовать этот механизм, как будет найден путь исцеления. Карл сказал мне, что такое убеждение разделяют мно­гие онкологи. Я спросил его, не думает ли он, что будет обнаружен центральный биологический механизм рака. Мне казалось, что я знаю, что скажет Саймонтон, но его ответ удивил меня.

Я полагаю, что это вполне возможно, сказал он, но я не думаю, чтобы это повлияло на здоровье нашей культуры.

Потому что тогда мы найдем что-нибудь еще?

Несомненно. Психика заменит рак какой-нибудь другой болезнью. Если мы посмотрим на историю типов болезней, то увидим, что занимались этим на протяжении всей нашей истории. Какая бы это ни была болезнь чума, туберкулез или полиомиелит, как только мы с ней справлялись, мы находили что-либо еще.

Как и многие из утверждений Саймонтона, прозвучавшие в эти три дня, это был радикальный взгляд, но в свете наших обсужде­ний, он был особенно важен для меня.

– То есть, раскрытие биологического механизма рака отнюдь не обесценит вашу работу? продолжал я.

Ни в коей мере, спокойно подтвердил Саймонтон, моя базовая модель останется состоятельной. А если мы разовьем и применим эту модель на практике сейчас, независимо от того, най­ден или не найден биологический механизм, то у нас есть реальный шанс изменить сознание людей. Мы можем сделать важный эволю­ционный сдвиг во всей системе здоровья за пределами этой болезни.

Целостность и здоровье

Мои дискуссии с Карлом Саймонтоном вылились в такое коли­чество новых открытий и уточнений, что я готов был в последую­щие недели синтезировать свои записи, которые собирал в течение трех лет изучения проблем здоровья и исцеления, в связную кон­цептуальную структуру. Изучая многочисленные аспекты холисти­ческого здравоохранения, я очень заинтересовался теорией систем как общим языком для описания биологических, психологических и социальных измерений здоровья. По мере того как я продвигался по своим записям, я, естественно, начал формулировать системный взгляд на здоровье, отвечающий системному взгляду на живые ор­ганизмы. Мой первый тезис был основан на подходе к живым сис­темам, как к кибернетическим системам, характеризующимся много­численными взаимозависимыми колебаниями. В такой модели здо­ровый организм характеризуется состоянием гомеостаза, или дина­мического равновесия; здоровье связано с гибкостью, а стресс – с дисбалансом и утратой гибкости.

Эта кибернетическая модель позволила мне интегрировать много важных аспектов здоровья, которые я исследовал в течение не­скольких лет. Однако я также видел, что она имеет несколько се­рьезных недостатков. Например, я увидел, что в эту модель невоз­можно ввести понятие изменяемости. Эта кибернетическая систе­ма вернется в свое гомеостатическое состояние после прекращения возмущающего воздействия, но в ней нет места развитию, росту и эволюции. Более того, мне было ясно, что нужно учитывать и психологические факторы взаимодействия организма с окружаю­щей средой, но я не знал, каким образом интегрировать их в мо­дель. Хотя эта кибернетическая модель отличалась большим изяще­ством, чем традиционная биомедицинская модель, в конечном счете она была еще механистической и не позволяла мне преодолеть ньютоно-картезианские рамки.

В то время, в январе 1979 года, я еще не видел пути решения этих серьезных проблем. Я продолжал заниматься синтезом своей концептуальной структуры, учитывая ее непоследовательность и надеясь, что со временем смогу разработать такую кибернетичес­кую модель здоровья, которая включала бы психологические и со­циальные измерения. Действительно, эта достаточно неприятная си­туация изменилась в корне год спустя, когда я познакомился с тео­рией самоорганизующихся систем, разработанной Пригожиным, и связал ее с бэйтсоновской концепцией разума. В результате продол­жительных дискуссий с Эрихом Янчем, Грегори Бэйтсоном и Бобом Ливингстоном я наконец смог сформулировать системный взгляд на жизнь, который содержал все преимущества моей предыдущей кибер­нетической модели, в то же время включая в свой состав революци­онный синтез разума, материи и жизни, предложенный Бэйтсоном.

Теперь все стало на свои места. От Пригожина и Янча я узнал, что живые, самоорганизующиеся системы обладают не только спо­собностью поддерживать себя в состоянии динамического равнове­сия, но и проявляют противоположную, дополнительную способ­ность к самотрансценденции, способность созидательно превосхо­дить свои границы и генерировать новые структуры и новые формы организации. Применение этого подхода к феномену лечения убедило меня в том, что исцеляющие силы, присущие каждому живому организму, могут действовать в двух различных направлениях. Пос­ле нарушения организм в большей или меньшей степени может вернуться в свое прежнее состояние вследствие различных процес­сов самосохранения. Примерами этого феномена служат те мини­мальные недомогания, которые являются частью нашей повседнев­ной жизни и от которых мы обычно излечиваемся сами. С другой стороны, организм может охватить процесс самотрансформации и выхода за собственные границы, включающий стадии кризиса и пере­хода, приводящие совершенно к иному состоянию равновесия.

Я был чрезвычайно взволнован этим новым пониманием, и мое волнение усилилось, когда я понял, как правильно использовать бэйтсоновскую концепцию разума в моем системном взгляде на здо­ровье. Вслед за Янчем я позаимствовал у Бэйтсона его определение психического процесса как движущей силы самоорганизации. Со­гласно Бэйтсону, это означает, что организующая активность жи­вой системы – это психическая активность, и все ее взаимодейст­вия с окружающей средой имеют психический характер. Я понял, что это новая революционная концепция разума впервые преодоле­ла ньютоно-картезианские рамки. Разум и жизнь неразрывно соеди­нились, причем разум или точнее психический процесс при­знается имманентным всей материи на всех уровнях жизни.

Бэйтсоновская концепция разума придала моему системному подходу к здоровью глубину и всесторонность, которых ей не доста­вало раньше. До этого мне было ясно, что заболевание и исцеление являются интегральными составляющими самоорганизации организ­ма. Теперь с огромным волнением я осознал, что процессы заболе­вания и исцеления в значительной степени представляют собой психические процессы, так как самоорганизация сама по себе психична. Из-за того что психическая активность является многоуров­невой системой процессов, причем большинство из них протекают в сфере подсознания, мы не всегда в полной мере осознаем то, как мы входим в болезнь и выходим из нее. Но это никоим образом не влияет на тот факт, что заболевание по своей сути является психи­ческим феноменом. Таким образом, мне стало ясно, что все нару­шения в организме имеют психосоматическую природу в том смыс­ле, что они включают постоянное взаимодействие разума и тела при своем зарождении, развитии и лечении.

Новый системный взгляд на здоровье и заболевание дал мне надежную структуру для разработки действительно холистического подхода к здравоохранению. Как я надеялся, теперь я мог предста­вить связный и объемлющий проект, интегрировав в нем все свои заметки по раковой терапии Саймонтона, китайской медицине, стрес­су, связи между медициной и здоровьем, социальными и политичес­кими аспектами здравоохранения, профилактической медицине, пси­хическим заболеваниям и психиатрии, семейной терапии, различ­ным терапевтическим методикам и по многим другим вопросам. Когда осенью 1980 года я написал соответствующую главу («Целостность и здоровье») «Поворотного пункта», она была самой обширной среди других глав и моим самым подробным и конкретным исследо­ванием одной из составляющих зарождающейся новой парадигмы.

Мои продолжительные поиски нового холистического подхода к здоровью были стимулированы в 1974 году во время Майских лекций и заняли четыре года интенсивных исследований с 1976 по 1980 год. Эти годы были заполнены не только воодушевляющими встречами со многими замечательными женщинами и мужчинами и волнующими интеллектуальными открытиями. Это были также годы, в течение которых мое собственное отношение к здоровью, моя система взглядов и мой образ жизни претерпели значительные изменения. Как и Карл Саймонтон, я с самого начала понял, что свое исследование новых подходов к здоровью и лечению я не могу огра­ничивать чисто теоретическим уровнем, но должен применять свои открытия в собственной жизни. Чем глубже я погружался в свои исследования, тем более значительными были перемены в моем отношении к своему здоровью. В течение многих лет я ни разу не принимал лекарств, хотя и был готов сделать это в исключительном случае. Я регулярно занимался расслаблением и физическими уп­ражнениями, изменил систему питания и дважды в год прочищал свой организм с помощью диеты из фруктовых соков, занимался профилактической заботой о здоровье с помощью хиропрактики и других методов работы с телом, работал со своими сновидениями и попробовал на себе широкий диапазон терапевтических методов, которые я изучал.

Эти перемены оказали значительное влияние на мое физичес­кое состояние. В юности и раннем зрелом возрасте я был очень худым; теперь я набрал около двенадцати фунтов, несмотря на годы интенсивной и нервной интеллектуальной работы, и потом поддер­живал свой вес в норме. Я стал остро ощущать любые изменения в своем теле и мог предотвратить любой стресс от превращения его в болезнь, изменяя структуру диеты, физических упражнений, рас­слабления и сна. За эти годы я ни разу не болел и даже не испыты­вал минимальных недомоганий в виде насморка и гриппа, которым я был подвержен до этого. Сегодня я уже не практикую все эти методы профилактической заботы о здоровье, но применяю наиболее важные из них, и они прочно вошли в мою жизнь. Таким образом, мои долгие исследования в области здоровья не только расширили мои познания и мировоззрение, но также способствовали моему личност­ному росту, за что я всегда буду благодарен всем профессиональным целителям, с которыми я встречался. Мой долгий поиск равновесия был вознагражден созданием новой концептуальной системы и в то же время укреплением равновесия в моем теле и сознании.

6. АЛЬТЕРНАТИВНЫЕ МОДЕЛИ БУДУЩЕГО

Э.-Ф. Шумахер

Летом 1973 года я только что начал работу над книгой «Дао физики». Однажды утром я сидел в вагоне лондонского метро, чи­тая «Гардиан», и пока мой поезд грохотал по пыльным туннелям северной линии, мое внимание привлекло словосочетание «буддий­ская экономика». Это был обзор книги британского экономиста, бывшего советника министерства угольной промышленности. В настоящий момент обзор представлял его как «нечто вроде экономис­та-гуру, исповедующего так называемую буддийскую экономику». Новая книга называлась «Малое прекрасно», а ее автором был Э.-Ф. Шумахер. Я был достаточно заинтригован, чтобы продолжать чтение. Пока я писал о «буддийской физике», кто-то другой, по-видимому, перекинул еще один мостик между западной наукой и восточной философией.

Тон обзора был скептическим, но основные тезисы Шумахера были изложены достаточно полно. «Как можно утверждать, что американская экономика эффективна, – цитировали Шумахера, если она использует сорок процентов мировых первичных ресурсов для содержания шести процентов мирового населения, причем без заметного улучшения человеческого счастья, благосостояния, безопасности или культуры?» Эти слова показались мне очень знако­мыми. В шестидесятые годы, во время моего двухгодичного пребы­вания в Калифорнии, по ходу того, как я ощутил нездоровое и неприятное влияние экономической политики и практики на свою жизнь, я заинтересовался экономикой. После того как я покинул Калифорнию в 1970 году, я написал статью о движении хиппи. Там содержались следующие рассуждения:

Для того чтобы понять хиппи, надо понять то общество, из кото­рого они выпали и против которого направлен их протест. Для большинства американцев «американский образ жизни» является настоящей религией. Их бог деньги, их литургия погоня за прибылью. Американский флаг стал символом этого образа жизни, и ему поклоняются с религиозной страстью... Американское общество полностью ориентировано на работу, доходы и потребление. Преобладающая цель людей заработать как можно больше денег, чтобы купить себе побрякушки, кото­рые у них ассоциируются с высоким уровнем жизни. В то же время они ощущают себя хорошими американцами, потому что вносят вклад в расширение своей экономики. Они не понимают, что погоня за прибылью приводит к постепенному ухудшению товаров, которые они покупают. Например, внешняя привлека­тельность пищевых продуктов считается очень важной частью прибыли, в то время как качество пищи продолжает ухудшаться в результате различных махинаций. В супермаркетах предлагают искусственно подкрашенные апельсины и хлеб на искусственно поднятом тесте, йогурт содержит химические вещества для под­краски и аромата; помидоры для блеска обрабатываются воском. Подобные же вещи можно наблюдать в области одежды, домаш­него хозяйства, автомобилей и других товаров. По мере того как американцы делают все больше и больше денег, они не становят­ся богаче; наоборот, они все более нуждаются. Развивающаяся экономика разрушает красоту природного ланд­шафта уродливыми постройками, загрязняет воздух, отравляет реки и озера. Постепенно разрушая красоту среды, окружающей людей, она в то же время лишает их чувства красоты, создавая для них невыносимые психологические условия.

Эти рассуждения были написаны в запальчивой манере 60-х, но они отразили многие из тех идей, на которые я натолкнулся несколько лет спустя в книге Шумахера «Малое прекрасно». В 60-е моя критика существующей экономической системы была основа­на исключительно на личном опыте, и я не видел альтернативы. Как и многие из моих друзей, я просто чувствовал, что экономика, осно­ванная на неограниченном материальном потреблении, на неприми­римой конкуренции и на ухудшении качества в угоду количеству, нежизнеспособна и рано или поздно обречена на провал. Я вспоми­наю долгий разговор со своим отцом, когда тот навестил меня в Калифорнии в 1969 году. Он утверждал, что существующая эконо­мическая система, несмотря на некоторые недостатки, является един­ственно возможной и что моя критика беспочвенна, потому что я не могу выдвинуть никакой другой альтернативы. В то время у меня не было ответа на этот аргумент, но с тех пор у меня появилось предчувствие, что однажды тем или иным образом я буду во­влечен в попытки создания альтернативной экономической систе­мы.

Итак, когда этим летним утром в лондонском метро я прочитал о работе Шумахера, я сразу же признал ее основательность и зна­чительность для революционизирования экономического мышления. В то же время я был тогда слишком занят работой над «Дао физи­ки», чтобы читать книги по другим предметам, и прошло несколько лет, прежде чем я наконец прочитал «Малое прекрасно». К тому времени Шумахер был широко известен в США, и особенно в Кали­форнии, где губернатор Джерри Браун проникся его экономической философией.

Книга «Малое прекрасно» основана на серии работ и статей, написанных в основном в 50-е и 60-е годы. Воодушевленный час­тично воззрениями Ганди, частично опытом буддизма во время про­должительной поездки в Бирму, Шумахер предложил идею нена­сильственной экономики, такой, которая бы более сотрудничала с природой, нежели эксплуатировала ее. Еще в середине 50-х он про­пагандировал возобновляемые ресурсы. И это в то время, когда технологический оптимизм достиг своего пика, когда везде дела­лась ставка на рост и расширение и природные ресурсы казались неисчерпаемыми! Фриц Шумахер, проповедник экологического дви­жения, которое появится двумя десятилетиями позже, страстно противопоставил голос мудрости этому мощному идеологическому потоку. Он подчеркивал важность человеческого измерения, каче­ства, «благого дела», долговременной экономики, основанной на правильных экологических принципах, и «технологии с человечес­ким лицом».

Ключевая идея экономической философии Шумахера состоит в уяснении системы ценностей в экономическом мышлении. Он упре­кает своих коллег экономистов за нежелание признать, что вся эко­номическая теория построена на определенной системе ценностей и на определенном взгляде на человеческую природу. Если этот взгляд изменится, утверждает Шумахер, нужно будет изменить почти все экономические теории. Он очень выразительно иллюстрирует свое утверждение, сравнивая две экономические системы, вклю­чающие совершенно разные ценности и цели. Одна из них наша теперешняя материалистическая система, в которой уровень жизни измеряется количеством ежегодного потребления и которая таким образом пытается достичь максимального уровня потребления наряду с оптимальной моделью производства. Другая система буд­дийской экономики, основанная на принципах «разумного пропита­ния» и «среднего пути», в которой целью является достижение максимального уровня благосостояния человека посредством оптималь­ной модели потребления.

Я прочитал «Малое прекрасно» спустя три года после публи­кации книги. По мере погружения в исследование сдвига парадиг­мы в различных областях, я убеждался, что книга Шумахера не только выразительно и детально подтверждает мою интуитивную критику американской экономической системы, но и, к моему еще большему восхищению, дает ясную формулировку базовой предпо­сылки, которую я положил в основу своего исследования. Сегодняшняя экономика, как настойчиво подчеркивает Шумахер, являет­ся пережитком мышления XIX века и совершенно несостоятельна в разрешении современных проблем. Она фрагментарна и неполна, ограничивая себя чисто количественным анализом и отказываясь от взгляда на реальную суть вещей. Шумахер распространяет свои обвинения в фрагментарности и отсутствии ценностей и на совре­менную технологию, которая, как он критически замечает, отстра­няет людей от созидательный и полезной работы, которая им боль­ше всего по душе, предоставляя в то же время массу фрагментар­ной и разобщающей работы, которая им совсем не нравится.

Современное экономическое мышление, по мнению Шумахера, одержимо неуправляемым ростом. Экономическая экспансия стала основной целью всех современных сообществ, и любой рост нацио­нального валового продукта считается успехом. «Идея о том, что явление роста может иметь патологический, нездоровый, разлагаю­щий или разрушительный характер», для него (современного эконо­миста) «является бредовой и не подлежащей рассмотрению», про­должает Шумахер свою уничтожающую критику. Он признает, что рост является важной характеристикой жизни, но подчеркивает, что все виды экономического роста должны быть проанализирова­ны. Он указывает, что что-то должно расти, а что-то уменьшаться, и замечает, что «не надо обладать особой проницательностью, что­бы осознать, что бесконечный рост материального потребления не­возможен в конечном мире».

Наконец, Шумахер устанавливает, что методологии современ­ной экономики и системы ценностей, лежащей в основе современ­ной технологии, присущи игнорирование человеческой зависимос­ти от природы. «Экология должна стать обязательным предметом для всех экономистов», настаивает Шумахер. Он замечает, что в противоположность всем природным системам, в которые заложе­ны принципы самобалансирования, саморегулирования и самоочи­щения, современное экономическое и технологическое мышление не признает самоограничивающих принципов.

«В тонкой системе природы, заключает Шумахер, техно­логия, и в особенности супертехнология современного мира, дейст­вуют как инородное тело, и теперь видны многочисленные призна­ки отторжения».

Книга Шумахера содержит не только ясную и выразительную критику, но также и изложение его альтернативного видения. Это радикальная альтернатива. Шумахер утверждает, что требуется новая система мышления, основанная на внимании к людям, нужна эко­номика, «уважающая человека». Он отмечает, что люди могут быть самими собой только в маленьких, компактных группах, и он делает вывод, что мы должны учиться думать в категориях небольших, управляемых подразделений, — вот почему «малое прекрасно».

Такой сдвиг, согласно Шумахеру, потребует основательной пере­ориентации науки и технологии. Он требует ни больше ни меньше как включить категорию мудрости в саму структуру нашей научной методологии и в наши технологические подходы. «Мудрость, – пишет он, требует новой ориентации науки и технологии на ограниченное, доброе, ненасильственное, элегантное и прекрасное».

Беседы в Катерхэме

Прочитав «Малое прекрасно», я воодушевился. Я обнаружил ясное подтверждение моему основному тезису в экономике об­ласти, в которой у меня не было профессиональных знаний. Более того, Шумахер обрисовал мне первоначальные контуры альтерна­тивного подхода, который (по крайней мере, в части, касающейся экологической перспективы), казалось, согласовывался с целост­ным взглядом на мир, открывающимся мне в новой физике. Поэто­му, когда я решил создать группу экспертов для моего проекта, я, конечно, захотел встретиться с Фрицем Шумахером, и, собираясь на три недели в Лондон в мае 1977 года, я написал ему и попросил о встрече с целью обсуждения моего проекта.

Это был тот же визит в Лондон, во время которого я впервые встретился с Р.-Д. Лэйнгом. Вспоминая две эти встречи, я неволь­но поражаюсь некоторым забавным совпадениям. И тот и другой ученый приняли меня очень доброжелательно, но оба не согласи­лись со мной (Шумахер сразу, Лэйнг три года спустя в Сарагоссе) по поводу основных тезисов, связанных с ролью физики в сдвиге парадигмы. В обоих случаях расхождения поначалу казались непреодолимыми, но были разрешены в последующих дискуссиях, которые в значительной степени послужили расширению моего кру­гозора.

Шумахер очень тепло ответил на мое письмо и предложил по­звонить ему из Лондона, с тем чтобы договориться о моем визите в Катерхэм, маленький городок в Суррее, где он жил. Когда я позво­нил, он пригласил меня на чашку чая и сказал, что встретит меня на станции. Несколько дней спустя, прекрасным ранним весенним утром, я сел на поезд в Катерхэм, и, пока ехал по буйствующей зеленью провинции, волнение соседствовало у меня с чувством по­коя и умиротворения.

Моя успокоенность укрепилась позже, когда я встретил Фрица Шумахера на станции Катерхэма. Он был изящен и очарователен: высокий джентльмен лет шестидесяти с длинными седыми волоса­ми, добрым открытым лицом и спокойными глазами, сияющими из-под кустистых бровей. Он тепло меня приветствовал и предложил пешком отправиться к нему, и, пока мы совершали неспешную про­гулку, я не мог отделаться от мысли, что фраза «экономист-гуру» совершенно точно отражает внешность Шумахера.

Шумахер родился в Германии, но в конце Второй мировой вой­ны стал британским подданным. Он говорил с довольно изящным немецким акцентом и, хотя он знал, что я австриец, всю беседу вел на английском языке. Чуть позже, когда мы говорили о Германии, мы, естественно, переключились на немецкий ради нескольких вы­ражений и коротких фраз, но после этих коротких экскурсов в родной язык мы всегда возобновляли беседу по-английски. Такое тон­кое использование языка создало у нас с ним очень приятное чувст­во товарищества. Нам обоим не был чужд определенный герман­ский стиль выражений, и в то же время мы разговаривали как граж­дане мира, вышедшие за рамки своей родной культуры.

Шумахер обитал в атмосфере идиллии. Дом в беспорядочном эдвардианском стиле был уютен и открыт со всех сторон. Пока мы сидели внизу за чаем, нас окружало буйство природы. Обширный сад был дик и великолепен. Деятельность насекомых и птиц ожив­ляла цветущие деревья, вся экосистема, казалось, наслаждалась теплым весенним солнышком. Это был мирный оазис, где мир все еще казался единым. Шумахер с огромным энтузиазмом рассказы­вал про свой сад. Многие годы посвятил он изготовлению компоста и экспериментам с различными органическими технологиями садо­водства. Я понял, что в этом заключается его подход к экологии практический подход, коренящийся в опыте, который он смог ин­тегрировать во всеобъемлющую философию жизни посредством теоретического анализа.

После чая мы прошли в кабинет Шумахера, чтобы поговорить предметно. Я начал беседу, изложив основную идею моей новой книги примерно теми же словами, что и Р.-Д. Лэйнгу несколько дней спустя. Я начал с замечания, что социальные институты не­способны решить основные проблемы нашего времени, потому что они придерживаются концепций устаревшего взгляда на мир, меха­нистического взгляда науки XVII века. Естественные науки, так же как и гуманитарные и социальные, смоделированы по принципу классической ньютоновской физики, и ограничения ньютоно-картезианского мировоззрения проявились сейчас во многих аспектах глобального кризиса. «В то время как ньютоновская модель все еще является доминирующей парадигмой в наших академических уч­реждениях и в большей части общества, продолжал я, физики уже пошли дальше этого». Я описал новое мировоззрение, которое по моему мнению, порождено новой физикой с ее акцентом на взаимосвязанность, взаимозависимость, динамические модели и постоянное изменение и трансформацию, и выразил надежду, что другие науки в конце концов вынуждены будут изменить лежа­щую в их основе философию, с тем чтобы соответствовать этому новому видению реальности. Я утверждал, что такие радикальные изменения составляют также единственный путь решения насущ­ных экономических, социальных и экологических проблем.

Я очень аккуратно и полно изложил свой тезис и, когда закон­чил, ожидал, что Шумахер согласится со мной по основным вопро­сам. Он выражал подобные взгляды в своей книге, и я был убеж­ден, что он поможет мне сформулировать мой тезис более конкрет­но.

Шумахер взглянул на меня дружелюбным взглядом и медленно сказал: «Мы должны быть очень осторожны, чтобы избежать пря­мого столкновения». Я был ошеломлен его замечанием. Увидев мой смущенный взгляд, он улыбнулся. «Я одобряю ваш призыв к куль­турной трансформации, сказал он. Примерно то же я часто говорил себе. Некая эпоха движется к завершению; необходимы фундаментальные перемены. Но я не думаю, что физика может быть нашим проводником в этом деле».

Шумахер продолжал, указывая на разницу между тем, что он назвал «наукой для понимания», и «манипулятивной наукой». Он пояснил, что первую раньше часто называл мудростью. Ее цель – просвещение и освобождение человека, в то время как цель второй власть. Во время научной революции XVII века, как считает Шумахер, цель науки сместилась от мудрости к власти.

«Знание сила», сказал он, цитируя Фрэнсиса Бэкона. Он отметил, что начиная с тех самых времен термин «наука» прочно закрепился за манипулятивной наукой.

«Постепенное устранение мудрости превратило быстрое накоп­ление знаний в наиболее серьезную угрозу, заявил Шумахер. Западная цивилизация зиждется на том философском заблуждении, что манипулятивная наука несет истину. Физика явилась причиной этой ошибки, физика же ее и увековечила. Физика ввергла нас в ту путаницу, в которой мы сегодня находимся. Великий космос пред­ставлялся не чем иным, как нагромождением частиц без цели или значения, и последствия этого материалистического подхода чувст­вуются везде. Наука имеет в основном дело со знанием, которое полезно для манипуляций, а манипуляции с природой почти неиз­бежно приводят к манипуляциям с людьми.

Нет, заключил Шумахер с печальной улыбкой. Я не верю, что физика может помочь нам в решении наших сегодняшних про­блем».

Я был глубоко поражен страстными доводами Шумахера. Впе­рвые я услышал о роли Бэкона в смещении цели науки от мудрости к манипуляции. Несколько месяцев спустя мне встретился подроб­ный феминистский анализ этой драматической метафоры, а факт присвоения учеными функций управления стал одной из главных тем моих бесед с Лэйнгом. Тем не менее в тот момент, когда я сидел напротив Фрица Шумахера в его кабинете в Катерхэме, я еще не придавал большого значения этим вопросам. Я только очень глубоко почувствовал, что наукой можно заниматься очень по-раз­ному, что физика, в частности, может быть «путем с сердцем», что я и утверждал во вступительной главе к «Дао физики».

Защищая свою точку зрения, я указал Шумахеру, что физики сегодня больше не верят в то, что они имеют дело с абсолютной истиной. «Мы стали более сдержанными в своих подходах, пояс­нил я. Мы знаем: что бы мы ни говорили о природе, все это будет выражено в терминах ограниченных и приблизительных мо­делей, и частью этого нового понимания является признание того, что новая физика – это всего лишь часть нового видения реальнос­ти, которое сейчас появляется во многих областях».

Я закончил свою мысль соображением, что физика, тем не ме­нее, может быть все же полезной для других ученых, которые часто сопротивляются восприятию целостной экологической концепции из-за страха ненаучности. Новейшие исследования в области физи­ки могут убедить таких ученых, что подобный подход отнюдь не является ненаучным. Наоборот, он согласуется с самыми передо­выми научными теориями физической реальности.

Шумахер возразил, что, хотя он и признает пользу акцента на взаимосвязанность и динамическое мышление в новой физике, он не видит места категории качества в науке, построенной на матема­тических моделях. «Само понятие математической модели сомни­тельно, настаивал он. Ценой за построение такого рода моде­лей является потеря качества, того, что имеет первостепенное зна­чение».

Три года спустя, в Сарагоссе, этот же аргумент лег в основу страстного выступления Лэйнга. К тому времени я уже впитал в себя идеи Бэйтсона, Грофа и других ученых, которые глубоко про­анализировали роль качества, опыта и сознания в современной нау­ке. Поэтому я был уже в состоянии дать обоснованный ответ на критику Лэйнга. В моих же беседах с Шумахером у меня были лишь фрагменты такого ответа.

Я указал на то, что количественные подсчеты, контроль и ма­нипулирование представляют лишь один из аспектов современной науки. Я настаивал, что другим ее менее важным аспектом являет­ся оценка моделей. Новая физика, в частности, уходит от принципа изолированных структур в сторону моделирования взаимных свя­зей. «Этот принцип моделирования взаимосвязанности, рассуж­дал я, кажется, как-то приближается к идее качества. И мне представляется, что наука, имеющая дело исключительно с систе­мами взаимозависимых динамических моделей, еще более близка к тому, что вы называете «наукой для понимания».

Шумахер ответил не сразу. Казалось, он на некоторое время ушел в свои размышления. Наконец, взглянув на меня с доброй улыбкой, он сказал: «Знаете, у нас в семье есть физик, и у меня с ним было много подобных бесед». Я ожидал услышать о каком-нибудь племяннике или кузене, который изучал физику, но до того, как я успел сделать вежливое замечание по этому поводу, Шумахер поразил меня, назвав имя моего кумира: «Вернер Гейзенберг. Он женат на моей сестре». Я совершенно не подозревал о близких семейных узах между этими двумя великими мыслителями. Я рас­сказал Шумахеру, как сильно повлиял на меня Гейзенберг, и вспом­нил наши встречи и беседы с ним в предыдущие годы

Тогда Шумахер стал объяснять мне суть своих расхождений с Гейзенбергом и выразил несогласие с моей позицией. «Ту поддерж­ку, которая нам нужна для решения проблем сегодняшнего дня, нельзя найти в науке, – начал он. – Физика не несет никакого философского заряда, потому что не в силах обеспечить верхний и нижний уровень личности качественным познанием. С утверждением Эйнштейна, что все относительно, из науки исчезло вертикаль­ное измерение, а вместе с ним и какая бы то ни было необходи­мость в абсолютных категориях добра и зла».

Затем началась долгая беседа. Шумахер поведал о своей вере в фундаментальный иерархический порядок, включающий четыре уров­ня бытия (минерал, растение, животное, человек) с соответствую­щими характерными элементами (материя, жизнь, сознание, само­осознание). Каждый из этих уровней обладает не только своим ха­рактерным элементом, но и элементами всех нижних уровней. Это, конечно, древняя идея о Великой цепи бытия, пересказанная Шу­махером современным языком и с незаурядным изяществом. Тем не менее он утверждал, что существование этих элементов остается необъяснимой и неразгаданной тайной и что различие между ними представляют собой фундаментальные скачки по вертикали, «онто­логические прерывистости», как он их определил. «Вот почему фи­зика не может нести философского заряда, повторил он Она не трактует целое; она имеет дело только с низшим уровнем»

Здесь действительно крылось принципиальное различие в на­ших взглядах на реальность. И хотя я согласился с тем, что физика ограничена определенным уровнем изучаемых явлений, я не видел абсолютной разницы между различными уровнями. Я возражал, говоря, что эти уровни характерны в основном различной степенью сложности и не являются изолированными, но они взаимосвязаны и взаимозависимы. Более того, я заметил, следуя моим учителям Гейзенбергу и Чу, что способ, посредством которого мы делим реаль­ность на объекты, уровни или другие сущности, во многом зависит от наших методов наблюдения. То, что мы видим, зависит от того, как мы смотрим; структуры материи отражают структуры нашего разума.

Я закончил мои возражения, выразив надежду, что наука буду­щего будет способна иметь дело с полным диапазоном природных явлений, используя набор разных, но взаимосостоятельных концеп­ций для описания различных аспектов и уровней реальности. Но во время моей беседы в мае 1977 года я не мог подкрепить это убежде­ние конкретными примерами. В частности, тогда я не знал о возни­кающей теории живых самоорганизующихся систем, которая стре­мится к единому описанию жизни, разума и материи. Однако я изложил Шумахеру свою точку зрения достаточно хорошо для того, чтобы не вызвать последующих возражений. Мы спорили о принци­пиальных различиях в наших философских подходах, причем каж­дый из нас уважал точку зрения другого.

Экономика, экология и политика

С этого момента характер нашего диалога переменился. До­вольно напряженная дискуссия превратилась в гораздо более спо­койную беседу, в которой Шумахеру в основном отводилась роль учителя и рассказчика, в то время как я внимательно слушал и поддерживал разговор, изредка вставляя короткие вопросы и реп­лики. Во время нашей беседы в кабинет Шумахера часто заходили его дети. Помню, я был очень смущен всеми этими сыновьями и дочерьми, некоторые из них принадлежали, казалось, совершенно разным поколениям. У меня как-то не укладывалось в голове, что автор книги «Малое прекрасно» может иметь такую большую се­мью. Позже я узнал, что Шумахер был женат дважды и от каждого брака имел четырех детей.

За время нашей дискуссии о роли физики и о природе науки мне стало ясно, что разница в наших подходах была слишком суще­ственна, чтобы я смог просить Шумахера принять участие в проек­те моей книги в качестве эксперта. Однако в этот день я искренне желал научиться у него как можно большему, поэтому вовлек его в длинный разговор по поводу экономики, экологии и политики.

Я спросил его, видит ли он новую концептуальную систему, которая помогла бы нам решить наши экономические проблемы. «Нет, – ответил он без колебания. – Нам нужна полностью об­новленная система мышления, но сегодня еще нет приемлемых эко­номических моделей. В министерстве угольной промышленности мы убеждались в этом снова и снова. Мы должны были больше пола­гаться на опыт, а не на понимание. Из-за ограниченности и фрагментарности наших знаний, продолжал Шумахер с воодушевле­нием, нам пришлось продвигаться маленькими шажками. Нам нужно было освободить место для незнания[14]: сделай маленький шаг, дождись обратной связи и иди дальше. Понимаете, в малом есть мудрость». Шумахер утверждал, что, по его мнению, величай­шая опасность возникает из-за безжалостного применения частич­ного знания в широких масштабах, и он сослался на ядерную энер­гию как на наиболее опасный пример такого бездумного примене­ния. Он подчеркнул значение соответствующих технологий, которые служили бы людям, а не губили их. Шумахер утверждал, что это особенно важно для стран третьего мира, где наиболее приемлемой формой часто является, как он называл, «промежуточная техноло­гия».

«Что представляет собой промежуточная технология?» – спро­сил я. «Промежуточная технология – это просто указание пальцем на луну, — сказал с улыбкой Шумахер, используя широко извест­ное буддийское выражение. – Луна сама по себе не может быть полностью описана, но в некоторых специфических ситуациях на нее можно указать».

Для примера Шумахер рассказал мне историю о том, как он помог жителям одной индийской деревни изготовить стальные обо­дья для телег. «Чтобы иметь эффективные телеги, нужно оснащать колеса стальными ободьями, начал он рассказ. – Наши прадеды в небольших количествах гнули сталь довольно качественно, но мы забыли, как это делается без помощи огромных машин где-нибудь в Шефилде. Так как же это делали наши прадеды?

У них был самый быстроходный инструмент, – продолжал Шумахер взволнованно. Мы нашли такой инструмент в одной французской деревне. Он блестяще задуман, но очень неуклюже изготовлен. Мы принесли его в колледж сельскохозяйственной тех­ники и сказали: «Давайте, ребята, покажите, на что вы способны!» В результате появился инструмент на том же принципе, но улуч­шенный средствами современной технологии. Он стоит пять фун­тов, может быть изготовлен деревенским кузнецом, не требует элект­ричества, и пользоваться им может любой. Вот что такое промеж­уточная технология».

Чем больше я слушал Шумахера, тем яснее я осознавал, что он не столько человек великих концептуальных разработок, сколько человек мудрости и действия. Он пришел к простой системе цен­ностей и принципов и сумел применить ее во многих тривиальных ситуациях для решения множества экономических и технологичес­ких проблем. Секрет его огромной популярности лежит в том заря­де оптимизма и надежды, который он несет людям. Он убежден, что самые необходимые вещи можно делать просто и очень эффектив­но, в малых масштабах, с очень небольшим начальным капиталом, не причиняя вреда окружающей среде. На примере сотен успешных применений своих принципов он все больше убеждался в том, что его «экономика, уважающая людей» и «его технология с человечес­ким лицом» могут быть осуществлены обычными людьми, что дей­ствовать можно и нужно уже сейчас.

В нашей беседе Шумахер часто возвращался к осознанию вза­имосвязи всех явлений и огромной сложности путей развития при­роды и процессов, в которые мы все включены. Мы достигли полно­го согласия в вопросе этого экологического осознания. Мы также разделили надежду, что принцип дополнительности динамичес­кое единство противоположностей необходим для понимания жизни. Шумахер выразил это так: «Вся драма экономической жиз­ни, и конечно, жизни вообще, заключается в том, что она постоян­но требует примирения противоположностей». Он проиллюстриро­вал это положение с помощью универсальной пары противополож­ностей, просматриваемой во всех экологических циклах: рост и упа­док Он назвал это «лучшим признаком жизни».

Шумахер указал, что в социальной и политической жизни так­же существуют подобные проблемы противоположностей, которые не могут быть разрешены, но могут быть преодолены мудростью. «Сообществам нужны стабильность и перемены, утверждал он, порядок и свобода, традиция и новшества, планирование и не­вмешательство. Наше здоровье и счастье постоянно зависят от одновременного преследования нескольких взаимно противоположных целей».

В завершении нашей беседы я спросил Шумахера, не доводи­лось ли ему встречать политиков, которые ценили бы его взгляды. Он сказал мне, что невежество европейских политиков устрашает, и я почувствовал, что он особенно остро ощущает недостаток при­знания в своей родной Германии. «Даже политики самого высокого ранга удручающе невежественны, жаловался он. Это тот случай, когда слепой ведет слепого».

«А как насчет Соединенных Штатов?» поинтересовался я.

Шумахер полагал, что там ситуация более обнадеживающая. Не­давно он в течение шести недель ездил по США и везде его встре­чали воодушевленные толпы людей. Он сказал, что во время этого турне он также встречался с несколькими политиками и нашел у них больше понимания, чем в Европе. Кульминацией этих встреч явился прием в Белом доме, куда он был приглашен Джимми Кар­тером, о котором Шумахер говорил с восхищением. Президент Кар­тер, казалось, искренне заинтересовался идеями Шумахера и был готов учиться у него. Более того, мне показалось по тому, как Шумахер говорил о Картере, что у этих двух людей замечательные взаимоотношения и они искренне общаются на разных уровнях.

Когда я заметил, что, по-моему, американский политик Джерри Браун наиболее открыт экологическому сознанию и целостному мышлению вообще, Шумахер согласился. Он сказал мне, что высо­ко ценит живой и творческий ум Брауна, и мне показалось, что он ему очень симпатизирует. «Действительно, – подтвердил Шума­хер, когда я сказал ему о своем впечатлении. – Понимаете, Джер­ри Брауну столько же лет, сколько и моему старшему сыну. Я пи­таю  к нему отцовские чувства».

Перед тем как проводить меня на станцию, Шумахер провел меня к своему прекрасному благоухающему саду, постоянно воз­вращаясь к своей, по всей видимости, любимой теме, органическо­му садоводству. С великой страстью говорил он о посадке деревьев как о самом эффективном шаге, который можно сделать для реше­ния проблемы голода. «Видите ли, деревья выращивать гораздо лег­че, чем посевные культуры, – объяснил он. – Они помогают вы­жить обитателям различных видов, они вырабатывают жизненно необходимый кислород и кормят животных и людей».

«А знаете ли вы, что на деревьях можно выращивать бобы и орехи с высоким содержанием белка?» – взволнованно спросил Шумахер. Он рассказал мне, что недавно посадил несколько дюжин таких деревьев, вырабатывающих протеин, и пытается распростра­нить свой опыт по всей Великобритании.

Мой визит подходил к концу, и я поблагодарил Шумахера за такой насыщенный и вдохновляющий день. «Я весьма польщен, – ответил он любезно, и после задумчивой паузы добавил с доброй улыбкой: – Знаете, наши подходы отличаются, но мы едины в ос­новных идеях».

Пока мы шли к станции, я упомянул, что жил в Лондоне четы­ре года и что у меня в Англии осталось много друзей. Я сказал Шумахеру, что отсутствовал более двух лет и был более всего по­ражен разительным контрастом между сдержанными статьями об английской экономике, которые я читал в газетах, и оптимистичес­ким, жизнерадостным настроением моих друзей в Лондоне и других районах страны. «Вы правы, согласился Шумахер. Люди в Англии живут в новой системе ценностей. Они меньше работают и лучше живут, но наши промышленные боссы этого еще не поняли». «Работайте меньше и живите лучше!» это были последние запомнившиеся мне слова Шумахера, сказанные им на станции Катерхэма. Он сделал ударение на этой фразе, как будто в ней было для меня что-то очень важное. Четыре месяца спустя я был поражен, узнав о смерти Шумахера очевидно, от сердечного при­ступа во время лекций в Швейцарии. Его предостережение «Ра­ботайте меньше и живите лучше!» приняло зловещий смысл. Воз­можно, оно, в большей степени было обращено к нему самому, чем ко мне. Тем не менее, когда несколько лет спустя график моих лекций стал излишне плотным, я часто задумывался над последни­ми словами доброго мудреца из Катерхэма. Эти воспоминания очень помогли мне в борьбе за разумное сочетание моих профессиональ­ных обязанностей с обычным наслаждением жизнью.

Раздумья о Шумахере

На обратном пути в Лондон я постарался осмыслить свою бе­седу с Фрицем Шумахером. Как я и ожидал, принявшись за чтение его книги, он оказался блестящим мыслителем с глобальной перспективой и созидательным пытливым умом. Однако гораздо важ­нее то, что я был глубоко поражен его мудростью, его свободной спонтанностью, его спокойным оптимизмом и добрым юмором. За два месяца до визита в Катерхэм, во время беседы со Стэном Гро­фом, я понял одну важную вещь. Я увидел фундаментальную связь между экологическим сознанием и духовностью. Проведя несколь­ко часов с Шумахером, я понял, что он дал реальное воплощение этой связи. Хотя в нашей беседе мы не говорили о религии, я несо­мненно почувствовал, что взгляд Шумахера на жизнь это взгляд глубоко духовного человека.

Но, не идеализируя мое восхищение Шумахером, я ощутил также значительную разницу в наших взглядах. Вспоминая нашу дискус­сию о природе науки, я пришел к выводу, что эти разногласия коренятся в вере Шумахера в фундаментальный иерархический порядок, в то, что он называл «вертикальным измерением». Моя фи­лософия природы была сформирована под влиянием «сетевого» мышления Чу и в дальнейшем была усовершенствована научным монизмом Бэйтсона. На меня также сильно повлияла неиерархичес­кая концепция буддийской и даосской философии. С другой сторо­ны, Шумахер разработал довольно жесткую, почти схоластическую, философскую систему. Я был крайне удивлен этим. Я приехал в Катерхэм, чтобы встретиться с буддийским экономистом. Вместо этого я оказался втянутым в дискуссию с традиционным христиан­ским гуманистом.

Джермейн Грир феминистская перспектива

В течение следующих месяцев я много размышлял о жизнен­ной философии Шумахера. Вскоре после смерти ученого была опуб­ликована его вторая книга «Руководство для растерянных». Это блестящее резюме мировоззрения Шумахера, по сути дела, итог его жизни. Вообще, Шумахер говорил мне, что он только что закон­чил важный для него философский труд. Поэтому когда я читал эту книгу, то не удивился, найдя там отчетливые и полные ответы на вопросы, которых мы касались в нашей беседе. «Руководство» под­твердило многие из моих впечатлений, почерпнутые из визита в Катерхэм. Наконец я заключил, что твердая вера Шумахера в фун­даментальные иерархические уровни была тесно связана с его мол­чаливым приятием патриархального порядка. В нашей беседе мы никогда не обсуждали этот вопрос, но я заметил, что Шумахер часто употребляет патриархальный язык разум человека, потен­циал всех людей и т.п.[15] Я так же почувствовал, что статус и мане­ра поведения Шумахера в его большой семье соответствовали роли традиционного патриарха.

К тому времени, как я встретился с ним, я стал очень чувстви­телен к сексизму в языке и поведении. Я подошел к осознанию феминистской концепции, которая в последующие годы окажет очень заметное влияние на мои исследования новой парадигмы и на мое собственное развитие.

Впервые я столкнулся с феминизмом, или скорее женским ос­вободительным движением, как его называли в то время, в 1974 году в Лондоне. Тогда я прочитал классический труд Джермейн Грир «Женщина-евнух». Три года спустя после первой публикации книга стала бестселлером. Ее приветствовали как наиболее ясный и откровенный манифест нового, радикального и волнующего дви­жения – «второй волны» феминизма.

Действительно, Грир открыла мне глаза на целый мир проблем, о существовании которых я и не подозревал. Я был знаком с жен­ским освободительным движением и его основными обвинениями: широкое распространение дискриминации женщин, ежедневная не­справедливость и случайные обиды, постоянная эксплуатация в обществе, управляемом мужчинами. Но Грир пошла дальше этого. В своей острой проникновенной прозе, языком сколь сильным, столь и изысканным, она проанализировала основные заблуждения отно­сительно женской природы, процветающие в нашей культуре, ори­ентированной на мужчин. Глава за главой она исследовала и иллю­стрировала, как женщин заставляют верить в патриархальные сте­реотипы, касающиеся их самих; смотреть на себя – свое тело, свою сексуальность, свое мышление, свои чувства, на всю свою женственность глазами мужчин. Грир утверждает, что это изо­щренное и безжалостное давление искажает тела и души женщин. Женщина кастрирована патриархальной властью, она стала евну­хом.

Книга Грир была встречена с гневом, с одной стороны, и с радостью с другой. Она провозгласила, что главный долг женщи­ны не перед мужем и детьми, а перед самой собой. Она призывала своих сестер освободить самих себя, вступив на феминистский путь самопознания. Такой вызов был столь решительным, что его стра­тегия все еще до сих пор не разработана. Даже будучи мужчиной, я был воодушевлен этими призывами, которые убедили меня в том, что освобождение женщин это так же освобождение и мужчин. Я ощутил радость и возбуждение от очередной победы разума, и действительно, Грир сама писала об этой радости в самом начале книги. «Свобода ужасает, но она же и воодушевляет, заявляет она. Та борьба, что не радостна, неправедная борьба».

Моим первым другом среди феминисток была Лин Гэмблс, анг­лийский режиссер-документалист, с которой я познакомился, когда читал Джермеин Грир. Я вспоминаю наши многочисленные беседы с Лин в небольших «альтернативных» ресторанах и кафе, широко распространившихся тогда по всему Лондону. Лин была прекрасно знакома со всей феминистской литературой и являлась активист­кой женского движения, но наши дискуссии никогда не были антагонистическими. Она с радостью делилась со мной своими откры­тиями, и мы вместе изучали новые типы мышления, новые ценнос­ти и новые взаимоотношения. Мы оба были чрезвычайно взволно­ваны освобождающей силой феминистского сознания.

Кэролин Мерчант феминизм и экология

Возвратясь в Калифорнию в 1975 году, я продолжал изучать феминистские идеи, в то время как мои планы исследования сдвига парадигмы постепенно крепли и я начал первый раунд дискуссий с моими экспертами. Оказалось очень просто разыскать феминист­скую литературу и вступить в дискуссию с феминистскими акти­вистами в Беркли, который был и остается главным интеллектуаль­ным центром американского женского движения. Среди множества дискуссий тех лет я особо выделяю беседы с Кэролин Мерчант, историком науки из Беркли. До этого несколько лет назад я встре­чался с Мерчант в Европе на конференции по истории квантовой физики.

Тогда ее исследования касались исключительно Лейбница, и на конференции мы несколько раз беседовали о сходстве и различиях между «бутстрэпной» моделью Чу и взглядом Лейбница на мате­рию, которые он изложил в своей «Монадологии». Пять лет спус­тя, когда я снова встретил Кэролин Мерчант в Беркли, она была воодушевлена своими последними изысканиями, которые не только обогащали новыми идеями историю научной революции в Англии XVII века, но также имели далеко идущие воплощения в феминиз­ме, экологии и во всей культурной трансформации.

Исследования Мерчант, опубликованные ею позже в книге «Смерть природы», касались решающей роли Фрэнсиса Бэкона, которую он сыграл в сдвиге цели науки от мудрости к манипуля­ции. Когда она рассказала мне о своей работе, я сразу же осознал ее важность. За несколько месяцев до этого я посетил Шумахера, и его страстное осуждение манипулятивной природы современной науки все еще жило в моей памяти.

В работе, которую она дала мне прочитать, Мерчант показала, что Фрэнсис Бэкон служил олицетворением очень важной связи между двумя принципиальными позициями старой парадигмы: ме­ханистической концепцией реальности и мужским стремлением к господству и контролю в патриархальной культуре. Бэкон первым сформулировал четкую теорию эмпирического подхода в науке и страстно отстаивал его, нередко с помощью сомнительных форму­лировок. Я был поражен бэконовским языком насилия, представ­ленным Мерчант в ее работе. Бэкон писал, что природу следует «преследовать в ее блужданиях», «поставить на службу» и сделать «рабом». Ее следует «заточить в темницу», и задача ученого состо­ит в том, чтобы «выпытать у нее ее секреты».

В своем анализе этих высказываний Мерчант утверждает, что Бэкон использует традиционное представление природы в образе женщины. Его апология выпытывания секретов природы с помо­щью механических устройств сильно напоминает широко распро­страненную пытку женщин во времена «охоты на ведьм» на заре XVII столетия. Действительно, Мерчант показала, что Фрэнсис Бэкон, будучи генеральным прокурором короля Джеймса I, был очень хорошо знаком с системой суда над ведьмами. Она предполагает, что он перенес метафоры судебного разбирательства в свои науч­ные труды.

Я был глубоко впечатлен этим анализом, который вскрывает драматическую и пугающую связь между механистической наукой и патриархальными ценностями. Я убедился в сильном влиянии «бэконовского духа» на все развитие современной науки и техноло­гии. С античных времен целью науки были мудрость, понимание природного порядка и существование в гармонии с ним. В XVII веке ее целью стало знание, которое можно использовать для господства и управления природой. И по сегодняшний день наука и технология используются исключительно для целей, которые опасны, губитель­ны и глубоко антиэкологичны.

Вместе с Кэролин Мерчант мы провели много часов, обсуждая многочисленные приложения ее исследований. Она убедила меня в том, что связь между механистическим мировоззрением и патриар­хальной идеей «человека-мужчины», господствовавшего в природе, характерна не только для работ Бэкона, но также, в большей или меньшей степени, для Рене Декарта, Исаака Ньютона, Томаса Гоббса и других «отцов-основателей» современной науки. Мерчант пояс­нила, что со времени появления механистической науки эксплуа­тация природы идет рука об руку с эксплуатацией женщины. Та­ким образом, античное сопоставление женщины и природы связы­вает историю женщины и историю природы и роднит феминизм с экологией. Я понял, что Кэролин Мерчант открыла мне исключи­тельный важный аспект нашего культурного перерождения. Она первая привлекла мое внимание к тому естественному родству между феминизмом и экологией, которое я продолжаю изучать до сих пор.

Адриен Рич критика с позиций радикального феминизма

Очередной важный этап в формировании моего феминистского сознания начался весной 1978 года во время семидневного визита в Миннесоту. В Миннеаполисе я подружился с Мириам Монаш, те­атральной актрисой, драматургом и общественной активисткой, ко­торая ввела меня в широкий круг артистов и общественных деяте­лей. Мириам была также первой радикальной феминисткой на моем пути. Она горячо одобрила мой интерес к феминистским идеям, но также указала на то, что многие из моих подходов и моделей пове­дения все еще сексистски ориентированы. Чтобы исправить ситуа­цию, она посоветовала мне прочитать «Женщиной рожденная» Адриен Рич и дала мне экземпляр книги.

Эта книга изменила все мое восприятие социальных и культур­ных перемен. В последующие месяцы я внимательно перечитывал ее несколько раз, составил систематический конспект ее основных положений и накупил множество экземпляров книги для моих дру­зей и знакомых. «Женщиной рожденная» стала моей феминист­ской библией, и с тех пор борьба за пропаганду и внедрение феми­нистского сознания превратилась в составную часть моей работы и моей жизни.

Джермейн Грир показала мне, в какой степени наше воспри­ятие женской природы обусловлено патриархальными стереотипа­ми. Адриен Рич развила это направление и в то же время радикаль­но распространила феминистскую критику на восприятие челове­ческой натуры в целом. По мере того как она начинает с читателем объемлющий и научный, но все же страстный разговор о женской биологии и физиологии, рождении детей и материнстве, динамике семьи, социальной организации, истории культуры, этике, искусст­ве и религии, все более раскрывается засилье патриархата. «Патри­архия это власть отцов, начинает Рич свой анализ, семейно-социальная, идеологическая, политическая система, в которой муж­чины под принуждением, прямым давлением или через ритуалы, традицию, закон, язык, обычаи, этикет, образование и разделение труда определяют, какую роль должна или не должна играть жен­щина; и в которой женщина везде подчинена мужчине».

Пока я работал над обширными материалами Адриен Рич, я испытал радикальное изменение в своем восприятии, что ввергло меня в пучину интеллектуального и эмоционального хаоса. Я по­нял, что осознать засилье патриархата в полной мере чрезвычайно трудно из-за того, что оно всепроникающе. Оно влияет на наши базовые идеи о человеческой природе и о нашей связи со Вселен­ной – природе «человека (мужчины)» и о «его» взаимоотношениях со Вселенной, говоря патриархальным языком. Это единственная система, которая до недавнего времени открыто не подвергалась сомнению и доктрины которой воспринимались столь универсаль­но, что казались законами природы; в действительности их таковы­ми и представляли.

Опыт этого моего кризиса восприятия можно сравнить с опы­том физиков, разрабатывавших квантовую теорию в 20-е годы, что так живо описал мне Гейзенберг. Так же как и те физики, я поста­вил под вопрос мои фундаментальные представления о реальности. Это были представления не о физической реальности, но о природе человека, обществе и культуре. Этот процесс вопрошания имел непосредственную личностную ориентацию. В то время как книга Джермейн Грир касалась представлений о женской природе, я чув­ствовал, что Адриен Рич заставила меня критически подойти к моей собственной человеческой природе, к моей роли в обществе и к моей культурной традиции. Я вспоминаю те месяцы как время силь­ных волнений и частого гнева. Я хорошо разобрался в некоторых своих патриархальных ценностях и моделях поведения и раззадори­вал себя в спорах с друзьями, обвиняя их в таком же сексистском поведении.

Критические работы радикальных феминистов до сих пор при­влекают меня своим интеллектуальным очарованием. Это то оча­рование, которое испытываешь на себе в те редкие моменты, когда сталкиваешься с совершенно новым методом исследования. Гово­рят, что студенты, изучающие философию, открывают такой но­вый метод, читая Платона, а студенты общественных наук – при знакомстве с Марксом. Для меня открытие феминистской концепции послужило опытом сравнимой глубины, потрясения и привле­кательности. Это попытка переосмыслить, что значит быть челове­ком.

Как теоретик, я был особенно поражен влиянием феминистско­го сознания на наш способ мышления. Согласно Адриен Рич, все наши интеллектуальные системы несовершенны, так как, будучи созданными мужчинами, они не обладают той полнотой, которую в них могло бы привнести женское сознание.

«В действительности освободить женщин, – утверждала Рич, – значит изменить само мышление: реинтегрировать все то, что называется неосознанным, субъективным, эмоциональным, в струк­турное, разумное, интеллектуальное». Эти слова были мне очень близки, так как одной из моих главных задач при написании «Дао физики» была попытка реинтегрировать разумный и интуитивный способы осознания.

Связь между обсуждением женского сознания у Андриены Рич и моими исследованиями мистических, традиций шла даже дальше. Я установил, что телесный опыт во многих традициях считается ключом к мистическому опыту реальности и что многочисленные системы духа специально развивают тело для этой цели. Это как раз то, к чему Рич призывает женщин в одном из наиболее ради­кальных и фантастических отрывков своей книги:

Когда заходит разговор о том, что мы еще до сих пор не иссле­довали или не поняли нашей биологической основы, чуда и пара­докса женского тела и его духовного и политического значения, я спрашиваю совершенно серьезно, почему бы женщине наконец не начать мыслить посредством своего тела, чтобы соединить то, что было так безжалостно разрушено.

Детские воспоминания о матриархате

Я часто спрашивал себя, почему восприятие феминизма далось мне легче, чем другим мужчинам. Этот вопрос занимал меня в тече­ние всех трех месяцев интенсивных исследований весной 1978 года. В поисках ответа я мысленно вернулся в 60-е. Я вспоминаю те сильные ощущения, когда я смог продемонстрировать женственную сторону своей натуры, отрастив длинные волосы, надев украшения и яркую одежду. Я вспомнил женщин, фольк- и рок-звезд того вре­мени – Джоан Байес, Джони Митчел, Грейс Слик, – которые олицетворяли вновь обретенную независимость, и я понял, что дви­жение хиппи определенно подорвало патриархальные стереотипы мужской и женской природы. Тем не менее это не давало полный ответ на вопрос, почему я лично был так открыт феминистскому сознанию, что появилось в 70-е годы. Ответ я нашел случайно во время бесед о психологии и психоанализе со Стэном Грофом и Р.-Д. Лэйнгом. Эти беседы, естественно, привели меня к идее проанализировать влияние на меня моего собственного детства. Я обнару­жил, что структура семьи, в которой я рос между четырьмя и две­надцатью годами, имела решающее влияние на мое отношение к феминизму в зрелом возрасте. В течение тех восьми лет мои роди­тели, мой брат и я жили в доме моей бабушки в Южной Австрии. Чтобы избежать тягот Второй мировой войны, мы переехали из нашего дома в Вене в ее имение, которое функционировало как полностью автономное хозяйство. В имении жило много народу: наши родственники – мой дедушка, мои родители, две тетушки и два дяди и семеро детей – плюс несколько семей беженцев, кото­рые были как бы частью семьи.

Эта большая семья управлялась тремя женщинами. Моя ба­бушка исполняла роль главы семейства и духовного авторитета. Имение и всю семью знали под ее именем. Поэтому когда бы меня в этом городке ни спросили, кто я такой, я всегда представлялся Тойффенбахом, именем моей бабушки и матери. Старшая сестра моей матери работала в поле и обеспечивала нас материально. Моя мать, поэтесса и писательница, была ответственна за обучение нас, детей, следя за нашим интеллектуальным ростом и обучая нас пра­вилам социального этикета.

Сотрудничество этих трех женщин было гармоничным и эф­фективным. Большинство решений, касающихся нашей жизни, при­нималось в их кругу. Мужчины были на вторых ролях, частично из-за их долгого отсутствия во время войны, но также по причине твердого характера этих женщин. Я очень живо помню, как каждый день после обеда моя тетушка выходила на балкон гостиной и дава­ла властные и четкие инструкции работниками и слугам, что соби­рались внизу во дворе. С тех самых времен у меня никогда не было проблем с принятием идеи о власти женщин. Большую часть детст­ва я провел в матриархальной системе, которая работала исключительно хорошо. Я пришел к выводу, что этот опыт подготовил поч­ву для принятия феминистских идей, которые появились 25 лет спустя.

Шарлей Спретнак синтез феминизма, духовности и экологии

В 1978 и 1979 годах я медленно проникался объемлющей кон­цепцией радикального феминизма, изложенной Адриен Рич в ее силь­ной книге «Женщиной рожденная». В результате дискуссий с авторами и активистами феминизма и по мере того как постепенно крепло мое собственное феминистское сознание, многие идеи этой концепции были прояснены и развиты дальше в моем сознании и стали интегральной составляющей моего мировоззрения. В частности, я стал все больше убеждаться в наличии важной связи меж­ду феминистской перспективой и другими аспектами возникающей новой парадигмы. Я пришел к пониманию роли феминизма как глав­ной силы культурного перерождения, а женского движения как катализатора синтеза различных общественных движений.

В последние семь лет огромное влияние на мое осмысление феминистских идей оказывают мои профессиональные связи и, ко­нечно, дружба с Шарлей Спретнак, одним из ведущих теоретиков феминизма. Ее труды являются примером сплава трех основных направлений в нашей культуре: феминизма, духовности и экологии. Основное внимание Спретнак уделяет духовности. Опираясь на изучение нескольких религиозных традиций, свой многолетний опыт буддийской медитации и женское знание эмпирики, она исследова­ла различные аспекты того, что она называет «женской духовнос­тью».

Согласно Спретнак, недостатки патриархальной религии стано­вятся все более очевидными, и, по мере того как патриархат будет увядать, наша культура будет эволюционировать в сторону различ­ных постпатриархальных форм духовности. Она видит женскую духовность в ее акценте на единстве всех форм существования и на циклических ритмах обновления, как пути в новом направлении. Как это описывает Спретнак, женская духовность надежно коре­нится в опыте связи с важнейшими жизненными процессами. Та­ким образом, она очень экологична и близка американской природ­ной духовности, даосизму и другим жизнеутверждающим, природоориентированным духовным традициям.

В своих ранних работах в качестве «культурного феминиста», Спретнак исследовала допатриархальные мифы и ритуалы гречес­кой античности и их связь с современным феминистским движени­ем. Она опубликовала свои изыскания в научном трактате «Забы­тые богини ранней Греции». Эта замечательная книга наряду с серьезными обсуждениями содержит прекрасные поэтические ис­толкования доэллинских мифов о богинях, которые Спретнак акку­ратно воссоздала в оригинале, используя различные источники.

В научной части Спретнак очень убедительно доказывает, не­однократно ссылаясь на литературу по археологии и антропологии, что в патриархальной религии нет ничего «естественного». В мас­штабе всей эволюции человеческой культуры это достаточно недав­нее изобретение, которому предшествовали более двадцати тысяче­летий религий богинь в матриархальных культурах. Спретнак пока­зывает, как классические греческие мифы, в том виде, как они за­писаны Гесиодом и Гомером в VII веке до н.э., отражают борьбу между ранней матриархальной культурой и новой патриархальной религией и социальным порядком и как доэллинская мифология богинь искажается и кооптируется в новую систему. Она также замечает, что различные богини, которым поклонялись в разных частях Греции, являются лишь производными от Великой Богини, верховного божества, обожествляемого в течение тысячелетий в разных концах света.

При встрече с Шарлей Спретнак в начале 1979 года я был поражен ясностью ее мышления и силой ее аргументов. В это вре­мя я только что начал работу над «Поворотным пунктом», она занималась составлением антологии «Политика женской духов­ности», которая позже стала классикой феминизма. Мы оба увиде­ли большое сходство в своих подходах и с большим энтузиазмом находили взаимное подтверждение и воодушевление в работах друг друга. С годами мы с Шарлей стали близкими друзьями, совместно издали книгу и работали вместе над некоторыми другими проекта­ми. Испытывая радости и разочарования писательского труда, мы поддерживали и помогали друг другу.

Когда Спретнак описала мне опыт женской духовности, я по­нял, что он основан на том, к чему я пришел через глубокое эколо­гическое сознание, на интуитивном осознании единства всей жизни, взаимосвязи всех ее многочисленных проявлений и ее цик­лов перемен и трансформаций. Действительно, Спретнак видит в женской духовности связующее звено между феминизмом и эколо­гией. Для того чтобы описать слияние двух движений и более под­черкнуть применение феминистского сознания в новой экологичес­кой парадигме, она использует термин «экофеминизм».

Спретнак приняла вызов, брошенный Адриен Рич, и довольно подробно исследовала «духовное и политическое» значение способ­ности женщины «думать телом». В «Политике женской духовности» она говорит об опыте, свойственном женской сексуальности, беременности, деторождению и материнству, как о некой «телесной метафоре», взаимосвязанности всей жизни и вовлеченности всего существующего в циклические процессы природы. Она также рассматривает патриархальные перцепции и интерпретации различий между полами и ссылается на недавнее исследование реальных пси­хологических различий между мужчинами и женщинами. Напри­мер, существует явное преобладание контекстуальной перцепции и синтезирующих способностей у женщин и аналитических возмож­ностей у мужчин. Самый важный вывод, который я сделал из своих многочисленных дискуссий с Шарлей Спретнак, заключается в следующем: следует признать женское мышление проявлением целостного мышления, а женское знание эмпирики важнейшим источником формирования экологической парадигмы.

Хейзл Хендерсон

Когда в 1977 году я посетил Фрица Шумахера, я еще не подо­зревал о всей глубине и далеко идущих перспективах феминизма. Тем не менее я чувствовал, что мое принципиальное несогласие с подходом Шумахера — я имею в виду его веру в фундаментальные иерархические уровни природных явлений – было каким-то обра­зом связано с его неявным приятием патриархального порядка. В последующие месяцы я продолжал поиски эксперта в области эко­номики. Я стал уточнять качества, которыми должен обладать нуж­ный мне человек. Я хотел, чтобы он, подобно Шумахеру, мог бы отбросить академический жаргон, выявить основные заблуждения в современном экономическом мышлении и выработать альтернати­вы, основанные на четких экологических принципах. Кроме того, я чувствовал, что этот некто должен понимать феминистскую пер­спективу и уметь применить ее при анализе экономических, техно­логических и политических проблем. Естественно, такой радикаль­ный экономист-эколог мог быть женщиной. Я слабо надеялся на то, что когда-нибудь найду такого «эксперта моей мечты», но, привы­кнув верить своей интуиции и «потоку Дао», я не стал организовывать систематический поиск, я просто держал глаза и уши откры­тыми. И, конечно же, чудо произошло.

Во время поздней осени того года, когда я разъезжал с лекция­ми по стране и мои мысли были заняты изучением сдвига парадиг­мы в медицине и психологии, до меня стали доходить слухи о футурологе-самоучке, экологе и экономисте-иконоборце по имени Хейзл Хендерсон. Эта замечательная женщина, жившая в то время в Принстоне, бросила вызов экономистам, политиками и общественным лидерам своей основательной радикальной критикой их фундаментальных принципов и ценностей. «Вы должны встретиться с Хейзл Хендерсон, – говорили мне не раз, – у вас обоих много общего». Это звучало слишком хорошо, чтобы быть истиной, и я решил по­больше узнать об этой женщине, как только у меня появится вре­мя, чтобы снова сосредоточиться на предмете экономики.

Весной 1978 года я купил книгу Хендерсон «Создавая альтер­нативные модели будущего», которая представляла собой сбор­ник недавно опубликованных статей. Как только я сел пролистать книгу, я сразу же почувствовал, что нашел человека, которого ис­кал. Книга содержала взволнованное предисловие, написанное Э-Ф. Шумахером, которого, как я узнал позже, Хендерсон хорошо знала и считала своим учителем. Ее вступительная глава не остав­ляла сомнений по поводу схожести нашего мышления. Хендерсон утверждала, что «ньютоно-картезианская парадигма обанкротилась» и что наши экономические, политические и технологические про­блемы вытекают в конечном счете из «неадекватности ньютоно-картезианского мировоззрения» и стиля наших общественных орга­низаций, «ориентированного на мужчин». Я не мог даже и мечтать о большем совпадении этих мыслей с моими взглядами, но, продол­жая чтение, я был поражен еще сильнее. В своей вступительной статье Хендерсон предполагала, что многочисленные парадоксы, показывающие ограниченность современных экономических концеп­ций, играют ту же самую роль, что и парадоксы в квантовой физи­ке, обнаруженные Гейзенбергом. При этом она даже ссылалась на мою работу в данной области. Естественно, я воспринял это как чудесное предзнаменование и решил сразу же написать Хейзл Хен­дерсон и просить ее стать мои экспертом в области экономики.

В другой главе я нашел красивое обобщение тех интуитивных размышлений, которые привели меня к систематическому изуче­нию сдвига парадигмы в различных областях. Говоря о сегодняш­нем комплексе кризисов, Хендерсон утверждает: «Называем ли мы эти кризисы «энергетическими», «экологическими», «урбанистичес­кими» или «популистскими», мы должны признать, что корень их лежит в одном базовом кризисе неадекватного, узкого восприятия реальности». Именно этот отрывок воодушевил меня тремя годами позже на то, чтобы заявить в предисловии к «Поворотному пункту» следующее: «Базовый тезис этой книги заключается в том, что основ­ные проблемы нашего времени являются разными гранями одного и то же кризиса и что этот кризис в основном кризис восприятия». Просматривая отдельные главы книги Хендерсон, я сразу же заметил, что основные пункты ее критики полностью совпадают с воззрениями Шумахера и безусловно инспирированы его работами. Подобно Шумахеру, Хендерсон критикует фрагментацию современ­ного экономического мышления, отсутствие ценностей, «зацикленность» экономистов на необоснованном экономическом росте и их неспособности принять во внимание нашу зависимость от природы. Как и Шумахер, она распространяет свою критику на современную технологию и проповедует коренную переориентацию наших эконо­мических и технологических систем, основанную на использовании возобновляемых ресурсов и внимании к человеческому измерению.

Но Хендерсон идет дальше Шумахера как в своей критике, так и в набросках альтернатив. Ее работы предлагают широкий выбор и синтез теории и практики. Каждый пункт ее критики подтверждает­ся многочисленными иллюстрациями и статистическими данными, каждый вариант «альтернативной модели будущего» сопровождает­ся конкретными примерами и ссылками на книги, статьи, манифес­ты, проекты и деятельность различных организаций. Ее интересы не ограничиваются экономикой и технологией, но преднамеренно вторгаются в область политики. Фактически она утверждает: «Эко­номика – не наука; это чистая политика в замаскированном виде».

Чем дальше читал я эту книгу, тем больше восхищался ее ост­рым анализом недостатков традиционной экономики, ее глубоким экологическим сознанием и ее широкой глобальной перспективой. В то же время я был ошеломлен ее уникальным стилем письма. Она пишет длинными предложениями, которые буквально набиты ин­формацией, поразительной интуицией и сильными метафорами. В своих попытках создать новые схемы экономических, социальных и экологических взаимодействий Хендерсон постоянно пытается вы­рваться из линейного способа мышления. Она делает это виртуоз­но, обнаруживая определенный вкус к крылатым фразам и намерен­но провоцирующим выражениям. Академическая экономика, по вы­ражению Хендерсон, это «форма повреждения ума», Уолл-стрит «гонится за «бабками», а Вашингтон занимается «политикой пос­леднего «ура!», в то время как ее собственные усилия направлены на «расстриг экономического монашества», «вскрытие Золотого гуся», вызванного заклинаниями общества бизнеса, и на проповедь «поли­тики реконцептуализации».

При первом чтении «Создавая альтернативные модели буду­щего» я был буквально ошеломлен словесным блеском Хендерсон и богатством ее концепций. Я почувствовал, что мне придется много поработать над этой книгой, чтобы в полной мере понять широту и глубину ее мысли. К счастью, идеальная возможность осуществить это представилась сама собой. В июне 1978 года Стен Гроф пригла­сил меня провести несколько недель в его прекрасном доме в Биг-Суре, пока он и его жена уезжали читать лекции. Я использовал это уединение для того, чтобы систематически изучать книгу Хендерсон главу за главой, конспектировать основные положения и использовать их для формирования моей концепции сдвига парадиг­мы в экономике. В предыдущей главе я уже описал радость и красо­ту этих недель одиночества, работы и размышлений, проведенных на краю скалы, возвышающейся над просторами Тихого океана. По мере того как я фиксировал многочисленные взаимосвязи между экономикой, экологией, ценностями, технологией и политикой, сами собой открывались новые грани понимания, и я чувствовал, к свое­му великому восторгу, что мой проект обретает новое качество и глубину.

Хендерсон открывает свою книгу четким и сильным утвержде­нием, согласно которому сегодняшний развал в экономике застав­ляет подвергнуть сомнению базовые концепции современной эконо­мической мысли. Для подтверждения своей мысли она цитирует множество материалов, включающих заявления ведущих экономис­тов, которые признают, что их дисциплина зашла в тупик. Но, что более важно, Хендерсон замечает, что аномалии, которые эконо­мисты не могут более игнорировать, уже болезненно сказываются на жизни каждого гражданина. Десять лет спустя перед лицом рас­тущих дефицитов и задолженностей, перед лицом продолжающего­ся разрушения окружающей среды и соседства нищеты с прогрес­сом даже в самых богатых странах это утверждение не потеряло своей актуальности.

Согласно Хендерсон, тупиковое положение в экономике объяс­няется фактом, что она основана на системе мышления, которая уже устарела и нуждается в радикальном пересмотре. Хендерсон очень подробно показывает, как сегодняшние экономисты, разгова­ривая в «героическом тоне», оперируют неверными параметрами и используют устаревшие концептуальные модели для схематизиро­вания исчезающей реальности. Основной заряд ее критики направ­лен на неспособность большинства экономистов воспринять эколо­гическую перспективу. Она поясняет, что экономика – это всего лишь один из аспектов всей экологической и социальной структу­ры. Экономисты склонны разделять эту структуру на фрагменты, игнорируя социальную и экологическую взаимосвязь. Все товары и труд сводятся лишь к их стоимостному выражению, а социальные и экологические издержки, порождаемые всеобщей экономической деятельностью, игнорируются. Это «внешние» параметры, которые не входят в состав теоретических моделей экономистов. Гильдия экономистов, как замечает Хендерсон, обращается с воздухом, во­дой и другими ресурсами экосистемы, как с даровым объектом по­требления. Такой же подход практикуется и в тонкой сфере соци­альных связей, на которую пагубно влияет продолжающаяся эконо­мическая экспансия. Частные доходы все в большей степени полу­чаются за общественный счет ценой ухудшения окружающей среды и общего качества жизни. «Нам рассказывают о сверкающих блю­дах и одеяниях, – замечает она с грустным юмором, – но забыва­ют при этом напоминать о потерянных сверкающих реках и озе­рах».

Хендерсон утверждает, что для того, чтобы экономика получи­ла четкую экологическую основу, экономисты должны самым реши­тельным образом пересмотреть свои базовые концепции. С помощью множества примеров она иллюстрирует, насколько узки были определенные концепции, и как их применяли, не учитывая их со­циального и экологического контекста. Например, валовой национальный продукт, который, как предполагается, определяет благо­состояние нации, характеризуется суммой решительно всех видов деятельности, связанных с денежными величинами, в то время как неденежные аспекты экономики игнорируются. Социальные издержки вроде несчастных случаев, тяжб и охраны здоровья приплюсовыва­ются в национальный валовой продукт, вместо того чтобы вычи­таться из него. Хендерсон приводит едкий комментарий Ральфа Надера: «Каждый раз, когда случается автомобильная авария, уро­вень национального валового продукта повышается» и размыш­ляет над тем, что социальные издержки, быть может, единственная статья валового национального продукта, которая все еще прогрес­сирует.

В том же ключе она утверждает, что концепция благосостоя­ния «должна отбросить свою скрытую суть, основанную на капита­ле и материальном потреблении и переопределить ее как человечес­кое обогащение». Понятие прибыли следует переосмыслить, чтобы она «значила только создание реального достатка, а не частную или общественную прибыль за счет социальной и экологической экс­плуатации». Хендерсон также показывает, как подобным же образом были искажены понятия «эффективность» и «продуктивность». «Эффективно для кого?» спрашивает она с присущей ей широ­той взгляда. Когда гильдия экономистов говорит об эффективности, какой уровень она имеет в виду: индивидуальный, коллективный, общественный или всю экосистему? Из своего критического анали­за Хендерсон делает вывод, что срочно требуется такая экологичес­кая концепция, в которой положения и параметры экономических теорий были бы связаны с аналогичными категориями теории вло­женных экосистем. Она предсказывает, что энергия, столь сущест­венная для всех индустриальных процессов, станет одним их важ­нейших параметров для оценки экономической деятельности, и она приводит примеры такого энергетического моделирования, которое уже было удачно применено на практике.

Набрасывая контуры новой экологической концепции, Хендер­сон не ограничивается только ее теоретическими аспектами. На протяжении всей книги она подчеркивает, что необходим пересмотр экономических концепций и моделей, причем делать это надо на самом глубоком уровне, связанном с системой ценностей, лежащей в их основании. Она утверждает, что тогда корни многих социаль­ных и экономических проблем можно будет увидеть в болезненном приспособлении индивидуумов и институтов к меняющимся цен­ностям нашего времени.

Современные экономисты в ложном стремлении придать своей дисциплине научную строгость постоянно обходили вниманием ту систему ценностей, которая лежит в основе их моделей. Поступая так, они молчаливо основываются на том крайне несбалансирован­ном наборе ценностей, который господствует в нашей культуре и положен в основу наших социальных институтов. «Экономическая наука, – утверждает она, – возвела на престол самые непривле­кательные из наших страстей: стяжательство, соперничество, об­жорство, гордыню, эгоизм, узколобость и, наконец, обычную жад­ность».

Согласно Хендерсон, фундаментальная экономическая пробле­ма, вытекающая из несбалансированности наших ценностей, состо­ит в нашем увлечении неограниченным ростом. Идея постоянного экономического роста догматически принимается почти всеми эко­номистами и политиками, которые полагают, что это единственная возможность отрезать от пирога благосостояния кусочек для бед­ных. Однако Хендерсон показывает достаточно убедительно, что такая модель совершенно нереалистична. Высокие темпы роста не только не решают насущных социальных и человеческих проблем, но во многих странах, как показывает опыт, сопровождаются по­вышением уровня безработицы и общим ухудшением социальных условий. Хендерсон также утверждает, что глобальная одержимость ростом вылилась в замечательную схожесть капиталистической и коммунистической экономических систем. «Бесплодный спор меж­ду капитализмом и коммунизмом будет признан неуместным, утверждает она, так как обе системы основаны на материализ­ме... обе преследуют задачи промышленного роста и используют технологии с усиливающимся централизмом и бюрократическим кон­тролем».

Конечно, Хендерсон понимает, что рост необходим для жизни как в экономике, так и в других живых системах, но настаивает на том, что экономический рост должен иметь качественную оценку. В ограниченном окружающем мире, как она поясняет, между ростом и упадком должен сохраняться динамический баланс. В то время как некоторые вещи должны расти, другие должны разрушаться, так чтобы составляющие их элементы освободились и могли быть рециклированы. С присущей ей элегантностью она применяет одно из основных экологических понятий в отношении роста институ­тов: «Точно так же, как увядание прошлогодних листьев обеспечи­вает гумусом очередное возрождение следующей весной, так и не­которые институты должны увянуть и отмереть, чтобы их состав­ляющие в виде капитала, земли и человеческих талантов можно было использовать для создания новых организаций».

По всей книге «Создавая альтернативные модели будущего» красной нитью проходит мысль, что экономический и организацион­ный рост неразрывно связан с технологическим ростом. Она указы­вает на то, что мужское сознание, которое господствует в нашей культуре, нашло свое воплощение в определенной «махо»-технологии, основанной на манипуляции и управлении, приспособленной для центрального администрирования, а не для регионального и местного применения индивидуумами и малыми группами. В ре­зультате, по убеждению Хендерсон, большинство технологий сегод­ня глубоко антиэкологичны, негуманны и вредят здоровью людей. Им на смену должны прийти новые формы технологий. Эти техно­логии должны включать экологические принципы и отвечать новой системе ценностей. С помощью многочисленных примеров она по­казывает, как многие из этих альтернативных технологий мало­масштабные и децентрализованные, приспособленные к местным условиям и нацеленные на повышение самодостаточности уже реализуются на практике. Их часто называют «щадящими» техно­логиями, потому что их вмешательство в окружающую среду силь­но ослаблено применением возобновляемых ресурсов и постоян­ным рециклированием материалов. Использование солнечной энер­гии в различных формах, как-то: электричество, генерируемое вет­ряными двигателями, биогаз, пассивная солнечная архитектура, солнечные коллекторы, фотоэлементы вот что для Хендерсон является почти идеальной щадящей технологией. Она убеждена, что главным аспектом культурной трансформации является пере­ход из Нефтяного века и индустриальной эры в новый Солнечный век. Хендерсон расширяет понятие «Солнечный век», выводя его за рамки чисто технологического термина. Она использует его мета­форически для обозначения своего видения грядущей культуры. Культура Солнечного века, по ее убеждению, включает в себя: эко­логическое движение, женское движение и движение за мир; мно­жество гражданских движений, сформировавшихся вокруг социаль­ных и экологических проблем; возникающую контрэкономику, децентрализованную, кооперативную, экологический образ жиз­ни «и всех тех, для кого старая корпоративная экономика неприем­лема».

Она предсказывает, что в конце концов эти различные группы сформируют новые коалиции и разработают новые формы полити­ки. Со времени опубликования книги «Создавая альтернативные модели будущего» Хейзл Хендерсон продолжала проповедовать альтернативные экономические модели, технологии, ценности и стили жизни, в которых она видит основу новой политики. Ее многочис­ленные лекции и статьи по этим вопросам опубликованы во втором сборнике эссе, озаглавленном «Политика Солнечного века».

Конец экономики?

За несколько недель до того, как я отправился в Биг-Сур рабо­тать над книгой Хендерсон, я получил от нее очень теплое письмо. Она писала, что очень заинтересовалась проектом моей книги и ждет встречи со мной. Она сообщала, что приедет в Калифорнию в июне, и предлагала увидеться во время ее визита. Ее приезд в Сан-Франциско совпадал с окончанием моего пребывания в доме Стэна Грофа, так что оттуда я сразу поехал в аэропорт встретить ее. Пом­ню, я был очень взволнован во время этой четырехчасовой поездки.

Мне было любопытно увидеть реальную женщину, которая стоит за теми революционными идеями, с которыми я только что столкнулся.

Выходящая из самолета Хейзл Хендерсон представляла собой разительный контраст по отношению к своим попутчикам, унылым бизнесменам: жизнерадостная женщина, высокая и стройная, с шап­кой светлых волос, одетая в джинсы и блестящую желтую кофту, с изящной сумкой, небрежно перекинутой через плечо. Она энергич­но прошла через двери и приветствовала меня широкой доброй улыб­кой. Нет, подтвердила она, у нее нет другого багажа, кроме этой маленькой сумочки. «Я всегда путешествую налегке, добавила она с заметным английским акцентом. Знаете, только зубная щетка и мои книги и бумаги. Я не люблю обременять себя всем этим ненужным барахлом». На пути вдоль Бэй-Бридж мы живо об­суждали наш опыт европейцев, живущих в Америке. При этом мы высказывали как собственные мнения, так и разделяемые нами обои­ми ощущения признаков грядущей культурной трансформации. Во время этой первой легкой беседы я сразу же обратил внимание на неповторимую манеру речи Хендерсон. Она говорит так же, как и пишет: длинными фразами, наполненными яркими образами и мета­форами. «Для меня это единственный путь выбраться из ограниче­ний линейного метода, объясняет она и добавляет с улыбкой: Знаете, это вроде вашей «бутстрэпной» модели. Каждая часть того, что я пишу, содержит все другие части». Другое, что меня ошело­мило в ней, это то, как она изобретательно использует органичес­кие, экологические метафоры. Выражения вроде «рециклирования нашей культуры», «сложноцветных идей» или «деления только что испеченного экономического пирога» постоянно проскакивают в ее фразах. Помню, она даже рассказала мне о методе «составления своей почты», под которым она подразумевает распространение тех многих идей, которые она получает через письма и статьи, среди обширного круга своих друзей и знакомых.

Когда мы приехали ко мне и сели за чай, я в первую очередь поинтересовался, как Хендерсон стала радикальным экономистом. «Я не экономист, поправила она меня. Видите ли, я не верю в экономическую науку. Я называю себя независимым футуристом, работающим на себя. Хотя я являюсь соучредителем солидного ко­личества организаций, я пытаюсь держать любые учреждения на возможно более далеком расстоянии от себя, с тем чтобы я могла смотреть в будущее под разными углами, не учитывая при этом интересов конкретной организации».

Итак, как же она стала независимым футурологом? «Через ак­тивность. Вот кто я на самом деле: общественный активист. Меня всегда беспокоили люди, которые говорят только о социальных пере­менах. Я не перестаю повторять им, что мы должны осмысливать наши разговоры. Неправда ли? Я думаю, что для всех нас очень важно осмысливать наши разговоры. Политики, по моему мнению, всегда стараются создать организацию вокруг социальных и эколо­гических проблем. Я же, когда встречаю новую идею, сразу же спрашиваю себя: «Как организовать вокруг нее продажу хлеба?»

Хендерсон рассказала мне, что она начала свою общественную деятельность в начале 60-х годов. Она окончила школу в Англии в шестнадцать лет, в 24-летнем возрасте приехала в Нью-Йорк, вы­шла замуж за чиновника компании IBM и родила ребенка. «Я была идеальной женой, счастливой, насколько только можно себе пред­ставить», сказала она с лукавой улыбкой.

Все стало меняться для нее, когда ее стало беспокоить загряз­нение атмосферы в Нью-Йорке. «Сижу я раз в городском парке и вижу, как моя маленькая дочка на глазах покрывается копотью». Ее первой реакцией было начать единоличную кампанию отправки пи­сем на телестудию; второй организовать группу под названием «Граждане за чистый воздух». Оба начинания были исключительно успешными. Она заставила компании Эй-би-си и Си-би-эс обнаро­довать индекс загрязнения воздуха и получила сотни писем от за­интересованных жителей, которые хотели вступить в ее группу.

А как насчет экономики? осведомился я.

Мне пришлось самостоятельно изучать экономику, потому что каждый раз, когда я хотела что-то организовать, находился ка­кой-нибудь экономист и говорил, что это будет неэкономично.

Я спросил Хендерсон, не отпугивало ли ее это.

Нет, ответила она, широко улыбнувшись. Я знала, что была права в своей деятельности; я чувствовала это своим телом. Значит, что-то было не так в самой экономике, и я решила выяс­нить, из-за чего вся экономика пошла неверным путем.